асивые, бродяге ни к чему, а женщины... О них бродяге все же лучше думать поменьше. Я все рассматривал, на все глядел, но не углядел, как из одного магазина выпорхнула девушка со свертком в руках. И получилось; что я налетел на нее, а она на меня. При этом она уронила сверток, в котором была ваза, а ваза, как положено всякой стеклянной посуде, раскололась. Мы были смущены, и оба, попросив друг у друга прощения, стали поспешно собирать с тротуара цветные, искрящиеся на солнце осколки. При этом я заметил, что она красивая, а глаза у нее большие, спокойные, очень доверчивые. Собрав осколки, я аккуратно завернул их в бумагу, в которую была упакована ваза, и протянул ей. -- Хотя ваза и разбита, но... осколки приносят счастье, -- сказал я. И посоветовал ей сохранить осколки. Затем попросил разрешения купить ей новую вазу. Она запротестовала, считая себя виновной тоже. Тогда мы решили купить вазу сообща -- замечательная примета! Когда ваза была приобретена, она, смеясь, высыпала в нее осколки разбитой вазы -- нужно, мол, проверить, насколько верны народные приметы, и, подарив мне улыбку, удалилась. Тут я понял, что я -- осел, хоть и считаю себя в какой-то мере сообразительным. Разиня! Ведь надо было удержать ее, остановить, познакомиться. Возможно, это моя судьба... А она ушла. И не бежать же вслед... Или надо было бежать? Когда слушаешь музыку, в жизни все прекрасно, когда слышишь хорошую песню -- и сам запоешь. Музыка может заглушить любую боль, дать силу и энергию, и, по-моему, человеку не прожить без музыки. Только я люблю музыку темпераментную, жизнерадостную и мечтательную, когда звуки радуют, ласкают, лечат, музыку, что вдохновляет. Музыка -- это частица природы, ее вздохи, песни, плач и смех; в ней отражаются краски природы и настроения людей; музыка -- это жизнь. И все же не всякую музыку я понимаю. Но и жизнь не вся мне ясна. Тем не менее жизнь -- это жизнь. Значит, так и в музыке: хотя непонятно, но музыка -- это музыка. Я увидел ее на улице и шел за ней до ее дома. Очень хотелось подойти к девушке, но я не мог; не хватало решимости. Никогда ничего подобного не испытывал, а тут даже во рту стало сухо и сердце билось так, словно меня застукали на "мокром деле". Когда она вошла в подъезд, я подождал несколько секунд, чтобы дать ей подняться по лестнице, и тоже вошел. Она живет на третьем этаже. Квартирка у нее маленькая, из двух комнат. Живет одна. Откуда я знаю? Очень просто: я выследил, когда она уходит и когда приходит, и, установив, что, кроме нее, никого в этой квартире нет, посетил ее. В комнатах чисто, пыли нет и много цветов -- на столе, на серванте, на книжном шкафу, на подоконнике, на трюмо -- всюду цветы, и в горшочках и в вазах. Не жилье -- оранжерея. Интересно, цветы ей преподносят или сама покупает... Видно, она и рукодельница: стоят корзины, в них разноцветные шарики шерстяных ниток и что-то начатое. А вот и ваза на книжном шкафчике. Та самая. Рядом -- ее маленький портрет. Она смотрит на меня ласковыми, спокойными глазами. Они немного грустные, эти глаза. Почему? Кто она? Кого любит? А вот ее книги: Шекспир, Мериме, Куприн, Толстой, Горький -- одни классики, сроду их не читал. Еще Малая Советская Энциклопедия от А до Я. И еще какая-то пузатая книга -- "Кулинария". И книги по высшей математике. Я представляю, как она приходит с работы, переодевается, идет на кухню, готовит себе ужин. А потом, наверное, идет в город -- на свидание. "Он" ее где-нибудь ждет, они идут в кино или так гуляют, а потом "он" ее провожает до дома. А может, "он" поднимается в ее квартиру, вместе с ней. Ну да. Ведь она такая красивая, и вообще... А я? Не имеешь права, брат, ты -- вор. Ты все достаешь себе по первой, второй или третьей системе, ты все воруешь -- хлеб, воду, одежду. Ну вот и укради себе любовь... Дурак. Разве можно украсть любовь? Разве можно украсть счастье? Все что угодно можно украсть, но вот живет в этой маленькой квартире женщина, способная осчастливить одним взглядом, но не тебя, а кого-то другого, у кого тоже есть квартира, кто тоже каждое утро спешит на работу, а вечером возвращается, переодевается и идет на свидание с ней. Она будет смотреть на него своими ласковыми глазами, и он окунется в эти глаза, будет пить их жадно, восторженно. Любовь -- это не для меня. Но я буду приходить сюда все равно, назло всему. Я хочу ее видеть, хоть изредка. Она -- мечта, а мечтать-то я уж имею право. Нос у него длинный, даже чересчур, глаза на самую малость плутоватые, лицо в веснушках, а прическа -- чубчик. Сам щупленький, сморчок какой-то. Кличка его, между прочим, Проныра, а зовут Мишей. Он "майданник" -- в поездах промышляет. Это не значит, что он держится лишь за эту узкую "специальность", но это главная работенка. В основном он "вертит углы", в переводе на человеческий язык -- ворует чемоданы, и, когда я с ним познакомился, он как раз возился с одним из них, забравшись в придорожные кусты, неподалеку от вокзала. Я набрел на него совершенно случайно, и этим его немного смутил, но не скажу, чтобы очень. -- Что уставился, видишь -- одно женское барахло... Стоило ли стараться, -- сказал он ворчливо. -- А ты, брат, не боишься, что я тебя в милицию отведу? -- Чудак, -- сказал он, -- я ж тебя знаю. Ты с Рашпилем ходишь. Рашпиль -- это Рест. -- Что ж, верно, -- согласился я и спросил: -- Так чего же ты за этим ящиком гнался, раз он марьяне (женщине) принадлежит? -- А я знал?.. Его фрайер нес, -- ответил он и спросил: -- Ты откуда приканал? (Пришел, стало быть.) Это знать ему было не обязательно, сказал только, что в беге. В чемодане действительно ничего стоящего не обнаружили, одни лифчики, трусики да прочая женская мелочь. Мы оставили этот бесполезный материал, пошли в буфет и тяпнули за знакомство. -- Ты знаешь, брат, нос твой немного не того... Длинноват. Опасно тебе с таким румпелем, приметно, -- высказал я соображение. -- И то, -- согласился Мишка, -- понимаешь, за этот вот носик я как-то отсидел трое суток в карцере... -- Да ну... -- не поверил я. -- Вот и "ну". Понимаешь, было это на поверке. Построили нас, ну и надзиратель один стал считать. Раз, два, три, дошел до меня, уставился на мой нос и говорит: "Ну и шнобель! Ай да шнобель.." Тут он сбился, и пошел снова считать. Дошел до меня второй раз, и на тебе, опять сбился. Так три раза сбивался, затем велел мне повернуться к нему задом и пошел считать еще раз, и опять сбился. Тогда поддал мне ногой в зад и послал на "кичман". Вот какой миленький носик у меня, -- закончил он, вздыхая. -- А мне, брат, уши мешают, -- сказал я, -- все равно что лопухи. А сколько горя они мне принесли: отец их тянул, мама тянула, учителя тянули, кому не лень -- все тянули... Проныра понимающе качал головой, и плутоватые его глаза выражали явное сочувствие. Потом, будто я его этим фактом кровно обидел, он спросил: -- А ты что же, и в школу ходил? -- Был грех, -- сознался я, понимая, что приличному, уважающему себя уркачу такую оплошность допускать не следовало бы. -- Что поделаешь, -- пытался оправдываться, -- не добровольно же ходил... Да и давно это было. Тяпнули за мои уши. Он о чем-то задумался, затем спросил, знаю ли я Кольку Окуня. Я сказал, что не знаю. -- Тоже был в беге, но втюрился в одну марьяну. Она думала, что он женится, а как он мог, он же в беге. Она все ждала, что-то там гадала, потом вышла за другого, а Колька вены себе порезал, дурак, и подох... Ну, ты расскажи, как вообще... Что ж, я рассказал Проныре о жизни беглеца, О том, как по квартирам -- "сонникам" -- хожу и о многом другом, только не рассказал, что на макушке и меня появились седые волосы, что по ночам дурные сны вижу, а уж о том, что тоже втюрился, разумеется, не рассказал. Тяпнули мы с Пронырой за пропавшую Колькину душу, за свои души и пропавшую жизнь тоже и разошлись как в море корабли. Есть ли плохие люди? Есть. А хорошие? Есть. А кого больше -- хороших или плохих? Разумеется, никто этого точно сказать не может. Конечно, плохих людей много, но и хорошие все же есть. А кто я сам? Хороший я человек или плохой? ...Я думал почти час и ничего не придумал. Неужели я ничего за свою жизнь не сделал хорошего? -- Я ударил женщину, -- заявил Рест. Я не понял, вo-первых, почему он мне об этом сказал, во-вторых, почему он это сделал, но вопросов задавать не стал. Сам расскажет. -- Помнишь вечер, когда ты висел над балконом? -- спросил он. Разумеется, я помнил. Тогда я посетил по "наколке" одну квартиру. По сведениям, в этой квартире в тот вечер никого не должно было быть. И когда я туда вошел -- а вошел через дверь, -- там действительно никого не было. Занялся осмотром. И тут пришли люди. Услышав голоса, я скрылся на балконе. Было темно, я надеялся спуститься по водосточной трубе, на худой конец подождать на балконе, пока в доме уснут. На мое несчастье, водосточной трубы вблизи балкона не оказалось. Тут голоса приблизились к балкону, куда деваться?.. Я перелез через барьер балкона и, держась за железные прутья, повис под ним. Сверху слышались голоса -- женский и мужской. Говорили о любви. Что могло быть хуже... Приготовился к длительному висению. Висеть было очень неудобно, но не мешать же людям! Наверху стало тихо, но они не ушли. Я услышал вздох -- долгий, глубокий. Такой бывает, кажется, после поцелуя. "Ну, уж если дошло до этого, -- подумал я, -- мне висеть да висеть". Но я ошибся -- они ушли. С большим трудом залез обратно на балкон, руки совсем онемели. Уйти из этой квартиры удалось лишь под утро -- влюбленные засыпают не скоро. На блатквартире Пузанова меня тогда ждал Рест. Он тоже где-то "поработал", и к тому же с большим успехом. Сидел в кресле, задрав ноги на стол, на лице идиотская ухмылочка. Я рассказал о моих злоключениях. Он, по-прежнему продолжая чему-то многозначительно ухмыляться, произнес торжествующе: -- Ты знаешь, я благородное дело состряпал. -- От него разило водкой. -- И в честь этого напился? -- спросил я. -- Нет, напился раньше, -- ответил он. -- Значит, с пьяных глаз... Ну, это еще можно понять, -- съехидничал я. Рест шел после "работы" из кафе, был малость "под мухой". Идет по Кадриоргу, наслаждается чистым воздухом, настроение на "самом высоком уровне". Вдруг видит одиноко сидящую на скамье девушку. Свинство, когда красивая девушка скучает одна. Садится рядом. Но что это? Девушка плачет. -- Что с тобою, крошка? -- говорит Рест и участливо гладит ее по голове. Оказывается, она -- студентка (на последнем курсе, медичка, между прочим), у нее похитили деньги -- стипендии ее и ее подружек. У нее никого нет, кто бы мог ей помочь. И жить не на что. И тут Рест доказал, что существуют на свете истинные джентльмены. -- Вот тебе кусок, киса, -- говорит он ей и подает деньги. -- Купи лотерейку, глядишь, повезет и сразу миллионершей станешь. Он тут же встал и ушел, даже не познакомившись с этой красоткой. Правильно, какое же это было бы благородство, если потом знакомство и тому подобное. -- Ты бы видел ее глаза... -- закончил свой рассказ. Деньги нам достаются нелегко, но все-таки Реcт молодец. После этого через несколько дней он прибежал с такой же дурацкой ухмылочкой. -- Опять благородство какое-нибудь совершил? -- поинтересовался я. -- Я ее видел. Понимаешь? Стоит автобус, и я стою на остановке. Вижу, какая-то красотка через окно меня рассматривает. Так и прилипла к стеклу. Я ее сразу узнал, и она меня тоже, выйти хотела, но автобус уехал. Рассказывая это, Реcт был похож на ненормального, видно, загорелся парень. Только сегодня его погасили. Случилось это на Пирита, где он отдыхал после трудов праведных, купался, загорал. Слышит вдруг Реcт -- кто-то кричит. Видит -- в воде барахтается мальчик. Миг -- и он под водой. Реcт ныряет, хватает его, вытаскивает. Мальчик -- как тряпка. Реcт перевернул его, надавил на живот, уложил на песок и давай делать искусственное дыхание, как полагается, по всем правилам. Собрались люди, пришла медсестра. Реcт работает, воображает себя героем. Сестра подходит, щупает пульс, слушает сердце и говорит: -- Он мертв. -- Как?! Не может быть! -- кричит Реcт и давай опять делать искусственное дыхание. Никакого толку. A cecтpa кричит: -- Он мертв! Не старайтесь! Peст наклонился к губам мальчика и дует, того и гляди лопнет сам. Никакого результата. И опять Реcт работает, а сестра ему мешает: шипит, ругает. -- Несите теплую воду! -- заревел тогда Рест. Кто-то куда-то побежал, принесли ведро теплой воды Peст вылил воду на утопленника и опять начал делать искусственное дыхание. Люди вокруг наблюдают, что-то подсказывают, сестра молчит. Мальчик открыл глаза. -- С чем тебя и поздравляю, -- сказал Рест, поднялся, подошел к сестре и дал ей пощечину. -- Дрянь! -- Вот видишь, я ей дал по морде, -- Рест удрученно смотрел на меня. Я ничего не сказал. -- А сестра была... она, -- сказал Рест, опустив голову. Тетрадь восьмая Год 1954 Какое сегодня число? Думал, думал, и рука наконец вывела цифру 22. Только она это вывела, подошли два парня и уселись рядом. Они, оказывается, блатные -- слышу жаргон. Везет мне на них, куда бы я ни шел, везде на них натыкаюсь. Я тоже заговорил на том же наречии. Парни -- им было лет по тридцать пять -- с интересом и с некоторым подозрением посмотрели на меня, почему-то вдруг встали и быстро ушли. Я понял: они хоть на жаргоне, но говорили, кажется, о работе, о делах на производстве, а я с ними заговорил как вор, как бродяга. Я с ними заговорил как с блатными, а они-то уже, оказывается, "завязали", они уже люди, и, хотя говорят на жаргоне в силу привычки, меня, блатного, они знать не хотят. Что же, дело ваше... А почему моя рука так непослушно вывела цифру 22? Ладно, кривить не стану: потому что я пьян в стельку. А почему я пьян? А потому что меня пробрал жесточайший понос, а с поносом шутки плохи, его сопровождают жуткие боли. Вертелся я, вертелся, мучился, потом купил пол-литра водки и залпом выпил. Боли сразу исчезли, относительно поноса еще не знаю. Только и зрение стало что-то плохое: писать могу, только если зажмурю один глаз, а обоими ничего не вижу -- бумага расплывается на целый квадратный километр, буквы кажутся с четырехэтажный дом. Сейчас, задрав нос к солнцу, я призадумался и тут же ощутил, что кто-то уселся рядом. Посмотрел, сидят какие-то двое, видимо научные сотрудники; они что-то говорят, кажется по-научному, слова непопятные. Завидно мне: живут люди, знают свое дело, свою науку, а я около них сижу, на них, зажмурив один глаз, смотрю, слушаю их жаргон и ничего не понимаю. Хотелось бы с ними поговорить, но вряд ли меня будут слушать, такого пьяного, -- не стоит. И все же спросил: какую науку они изучают? Они зашмыгали носами, видно, запах водки учуяли, и, не ответив, спросили меня, кто я такой. -- Я простой бродяга, -- сказал я, -- и у меня понос. Они ушли. Тут же присел человек в черном костюме, с черным галстуком, в черном берете, худой. Кто такой? Черт его знает. А по левой стороне, оказывается, сидела девушка, красавица, вот она встала и ушла. А я ее и не заметил, вот до чего залил глаза. Холодно стало, надо уйти. Но, ей-богу, не знаю, где я сейчас нахожусь... Ведь бывает же такое... Ни о чем не подозревая, стоишь себе с приятелями, глубокомысленно созерцаешь янтарное пиво, убывающее в твоей кружке, улыбки на небритых физиономиях приятелей и собак, ведущих какие-то свои переговоры за пивным ларьком, который не переставая по очереди подпирают лапами (говорят, у собак это вошло в моду после того, как где-то на какую-то из них упал забор); твой приятель, с кем ты пять минут тому назад познакомился, заканчивает анекдот, и ты открываешь рот, чтобы как следует посмеяться, хотя анекдот и не понял, а вместо того закричишь от испуга и боли тоже, потому что тебя вдруг бабахнули чем-то по голове. Вот здорово!.. И бывает же такое... Когда этот жест совершился -- засмеялись приятели, потому что этим приятелишкам всегда смешно, когда кто-нибудь шлепнется в лужу или стукнется лбом о столб, или брюки порвет на себе нечаянно. "Только пошли мы, -- смакуют они, -- и он тут ка-ак стукнется..." Или: "Только мы это... э... пропустили, закусили и пошли... а он ка-ак шлепнется... Го-го-го, го-го-ro..." Им всегда смешно. А тут целая сенсация. Стукнули по голове. Ого-го-ro! Причем чем стукнули? Старым дырявым ведром. Им так весело, они так заразительно ржут, что вместо того, чтобы как следует дать по зубам тому, кто к тебе так неуважительно отнесся, тоже засмеешься и, словно это и в самом деле занятно, как будто между прочим, не переставая снисходительно смеяться, поинтересуешься, за что тебе такая милость. А вот теперь уже не до смеха. Перед тобой стоит разъяренный дьявол в образе базарного дворника -- здоровенный двухметровый верзила лет пятидесяти. -- Не-е... не-е знаешь! -- ревет он изумительно нежным голосом, которому позавидовал бы северный медведь, и... ба-бах -- ведро второй раз, еще с большего размаха, опускается на мою голову. Да, да -- на мою! Это именно меня на таллинском базаре стукнули по голове этим недостойным предметом. Пока я соображал, смеяться ли мне дальше или как, старик готовился третий раз проделать этот номер для потехи собравшихся зевак, и мне с трудом удалось укротить это свирепое явление в старом залатанном фартуке, отняв у него порядком помятое о мою голову ведро. -- Где мое ведерко? -- проревел он. Какое ведро? Что это он несет? -- Новое! -- кричит рн. -- Куда ты, собачий сын, его девал?! Я уже не обращаю внимания на неуважительный тон и пропускаю мимо ушей оскорбление, изобразив одну из самых ласковых улыбок, молю его объяснить, в чем дело. Тут наконец и приятели, насмеявшись досыта, поспешили на помощь -- старику подали кружку с пивом. Он смягчился и, прежде чем пригубить подношение, произнес: -- Сказал мне тут один, что это ты ведро забрал, а я горяч малость... Но какая же стерва стащила ведро?!. Кто ему сказал это? Опустошив несколькими здоровенными глотками кружку, он, все еще подозрительно на меня глядя, сказал: -- Да вот был он тут, -- старик обернулся, поискал кого-то взглядом в толпе, -- такой маленький, пузатенький, с носом этаким... -- он изобразил рукой, какой нос у того. -- Ведь вот стерва, дали мне утром совсем новое ведро, тут я его на минутку поставил, отвернулся, а потом гляжу -- стоит это... -- показал на старое. -- И потом тот, с носом, подошел и на тебя показал. "Это, -- говорит, -- он стянул". А я ведь горяч... Но ты, если не брал, извини... Это, конечно, Проныра... Отомстил за вчерашнее. Вчера вечером мы съездили с ним в деревню к одной нашей знакомой. По дороге не могли никак решить проблему треугольника: нас ведь двое, а знакомая одна. Зато, не дойдя до дома знакомой, я решил проблему "дерева и собаки". Во дворе знакомой (живет она одна) обитает громадная свирепая дворняга, которую постоянно держат на цепи и которую Проныра каждый раз не забывает пинать ногой, приговаривая: "У-у, злюка противная, р-р-р". За это бедная дворняжка так полюбила Мишкин нос, что и во сне видит, как бы оторвать его, и, когда ей удастся сорваться с цепи, Проныре приходится сидеть на низеньком каштане, растущем тут же во дворе. Что касается моих отношений с этой дворняжкой, я ее всегда жалею и кормлю хлебом, колбасой. И пользуюсь за это особым ее расположением. Когда вошли во двор, я быстро подбежал к дворняжке и, прежде чем Проныра что-нибудь успел сообразить, спустил ее с цепи. Проныра просидел на каштане до тех пор, пока я не ушел. ...Ее зовут Сирье. Она каждое утро в половине восьмого выходит из квартиры, а возвращается поздно -- в шесть-семь часов вечера. Рабочий день, что ли, у нее такой длинный -- не знаю. Я прихожу в ее квартиру и наблюдаю, как она живет. Разные мелочи рассказывают о ее жизни. Во-первых, альбом. Вот она заснята с каким-то мужчиной, противный тип, лысый. Она и он встречаются на многих снимках, они сняты и вдвоем и в компании. Не понимаю, как может такая красивая женщина якшаться с таким уродом. На некоторых снимках она изображена и с другими мужчинами. Особенно выделяется один из них, с красивым лицом, с маленькими усиками. Не нравятся мне его глаза -- наглючие какие-то. А вот она заснята еще с кем-то, видно, военный, положительно симпатичная личность, и глаза тоже симпатичные. Она вяжет какое-то платье. В прошлый раз, когда я был здесь, я не мог еще определить, что это она такое вяжет. Но теперь могу поклясться, что это или платье, или юбка. Гляжу на ее портрет и думаю, почему у нее такие грустные глаза, не родилась же она с такими. Может, ей в жизни не повезло? Мне все в ней правится, одно плохо: курит. Всегда у нее в пепельнице окурки папирос с напомаженными кончиками. Пытаюсь иногда представить себя рядом с ней -- плохо получается. Мне кажется, что я смешон, неловок и уж, разумеется, некрасив, возможно, даже неприятен. И вообще, что я из себя представляю как мужчина? Раньше мне было все равно, каким я кажусь женщинам -- умным, дураком, красивым, уродливым, -- лишь бы они меня принимали. А вот теперь я даже не представляю, что я с ней могу познакомиться, поговорить, сжать ее руку. Что это со мной такое происходит? Неужели это и есть любовь? Но ведь любовь не для меня, разве это возможно? Ну, допустим, любить-то я право имею -- товарища, собаку, удовольствия разные, жизнь вообще. А ее? Мой товарищ -- такой же, как я, вор. Я имею право любить своего товарища, потому что он такой же, как я, и разделяет мою участь; а ее, эту женщину, я любить не должен, потому что она не сможет разделить мою жизнь. Об этом даже думать нельзя. Если бы она была воровкой -- имел бы я право любить ее тогда? Наверное -- да. Но хотел бы я любить такую женщину? Наверное, если уж она мне нравится, я любил бы ее все равно. Кто его знает почему... Не знаю. Неведома мне эта сила. Но сила эта есть, и никто не может устоять перед ней. Стало быть, тогда и я ее могу любить... Да, я имею право, это мое личное дело, но заставить ее разделить мою проклятую жизнь -- этого делать нельзя. Люби себе на здоровье, сколько хочешь, и пусть об этом, кроме тебя, никто не знает. Но я не хочу так, я хочу быть с ней. Что делать? Открыться ей и сказать все прямо: мол, так и так -- сволочь я и все такое. Тогда я ее больше не увижу. Нет, я не скажу ей ничего, она ничего не узнает, она единственное, что у меня есть, я не хочу ее терять. Как бы мне хотелось быть обаятельным, сильным, чтобы покорить ее. Да, сильным. Женщины, кажется, ценят в мужчинах это качество. А я разве сильный? Я, конечно, могу блеснуть ловкостью, напасть на кого-нибудь, применить один-два из многочисленных подлых приемов. Но разве этим покоришь такую женщину? Нет, этим восхищаются девицы из "малины", но не она. Да, счастье не украдешь. До сих пор я все мог забрать и унести из тех квартир, где побывал, а вот здесь есть нечто, чего не унесешь. И это мутит мне душу. Наверное, у каждого человека есть что-то для него недосягаемое, ему неподвластное, что он не может удержать, чем никогда не овладеет. А все-таки мне здесь так хорошо, и пускай она меня никогда не узнает, пусть она улыбается другим. Я довольствуюсь своей долей Хотелось бы принести ей цветы... Чудовище -- громадная уродливая собака и похожий на черепаху зверь с красными лапами и пастью как у крокодила, напали друг на друга и, страшно рыча, грызутся. Откуда-то появилась громадная кошка намного больше тигра, ее зеленые глаза горят, как фонари, она стоит поодаль и, помахивая самым кончиком длинного хвоста, наблюдает, как чудовища рвут друг друга. Собака-чудовище придавила черепаху передними, толстыми, как у слона, лапами к земле и страшными клыками старается сорвать ее панцирь. Черепаха крутится на месте, словно гигантская чаша, поднимая облако пыли. Она шипит, шипит, а кошка все стоит, и ее зеленые глаза делаются то желтыми, то красными, хвост шевелится... Я не могу понять, где я нахожусь. Вроде происходит прямо рядом, но я не вижу самого себя, а их вот вижу. Над нами черное небо, на котором нет ни облачка, ни звезд. Небо будто бы освещено откуда-то снизу, и кажется, что натянуто над землей огромное черное полотно. Вокруг ярко-желтый песок, деревья с красными стволами и невысокий кустарник с большущими белыми цветами. -- Вы что здесь делаете? -- это спрашивает откуда-то появившийся гигантских размеров жук. Он стоит, таращит черные, блестящие, словно стеклянные, глаза и шевелит длинными, как кнуты, усами. У него три пары ног, они синие. Собака-чудовище отошла от черепахи, улеглась в песок неподалеку и выжидающе глядит на жука. -- Что вы здесь делаете? Как вы здесь очутились? Кто вы такой? Чудовище исчезает, я чувствую, кто-то трясет меня за плечо. Открываю глаза и, словно в тумане, вижу женщину. Она опять что-то спрашивает, но я не могу ответить, я смертельно устал. Хочу спать. Спать! Спать! Пусть весь мир провалится в тартарары, пусть сгорит дом, пусть будет потоп, но пусть меня оставят в покое -- я хочу спать. А она опять меня трясет, еще и еще раз. Откуда-то появляются муравьи, черные, с большими блестящими брюшками. Они идут колоннами, построившись стройными рядами; их много, бесконечно много, все идут, идут, идут... Проснулся от мучительной боли в темени и не сразу понял, где нахожусь. Я лежал на диване в маленькой комнатке с голубыми обоями на стенах, с белоснежными занавесками на окне. Был день, светло, откуда-то в комнату проникал запах кофе. Очень хотелось есть. Лежал одетый, укрытый одеялом, и под головой у меня оказалась подушка. Но помню, когда я садился на этот диван, ничего не было. Мой взгляд остановился на портрете, с которого на меня смотрела светловолосая женщина, и сразу все стало ясно: это ведь квартира Сирье. Это было уже утром, когда я, усталый, зашел к Сирье. Предварительно позвонив, я убедился, что ее, как всегда в это время, нет дома. Затем открыл дверь и вошел. Я присел на диван, задрал на спинку стула ноги и стал смотреть на портрет Сирье. Я не спал очень долго и очень устал, но это бы еще ничего, если бы не сходка... Меня повел туда Реcт, он ведь вор "в авторитете". Сходка собралась в Копли, где есть что-то наподобие "малины". Собрались из-за Рябого. Рябой был где-то на деле, а когда их всех сцапали, его почему-то отпустили. Потом стало известно, что он "сука" и дело уже заранее "заложил". Реcт меня представил как вора. Всего собралось девять морд. Сперва базарили так, кто про что умел, говорили о бабах, потом, как бы между прочим, перешли к главному вопросу. Всю ночь выступали воры, попались, как назло, все языкастые и грамотные. Да и Рябой тоже чуть ли не дипломат. К тому же он имел право защищаться и пытался доказать всеми возможными правдами и неправдами свою невиновность. Только дело было ясное. Все выступающие заканчивали одним и тем же: на ножи. Уже перед рассветом решили единодушно: зарезать. Осталось выяснить, кому предстоит исполнить приговор, но исполнять никому не пришлось: Рябой зарезался сам со словами: "Я вором был, вором и умру". Он поставил пику острием на сердце и стукнул по рукоятке кулаком. Удар был сильный, он упал и тут же умер. Его завернули в какую-то рогожу и куда-то убрали. Только уволокли Рябого, как в окно ударили камнем, со звоном разбилось стекло. Через маленький люк в коридоре все вмиг взобрались на чердак, а оттуда -- на крышу, перейдя которую мы очутились в соседнем дворе, откуда по одному вышли на другую улицу. В "хату" ворвалась милиция, но было уже пусто. Однако еще бы чуть-чуть -- и хана всем. Но как это им удалось вынюхать сходку?.. Уже рассвело. Я бесцельно бродил по городу, о чем-то думал: о беспощадной жизни, о смерти, о Рябом. Перед глазами все еще стояло побледневшее лицо Рябого, его последние судороги. И жизнь эта... тоже. Как мог Рябой уйти из жизни так покорно... "Я вором был, вором и умру". Какая нелепость! Фанатик! Уверен, что каждый из тех, кто судил Рябого, уже не раз нарушил закон, но только об этом до поры до времени неизвестно. Но это не помешало им во имя этого нелепого закона уничтожить товарища. На Нарва-Манте эти размышления прервал неожиданный толчок в спину, и я полетел навстре-чу мчавшемуся на меня грузовику. Водитель не успел затормозить, так это быстро произошло. Я машинально подпрыгнул, чтобы уцепиться за радиатор, и это меня спасло. Получив удар, отлетел в сторону и отделался лишь синяками и ссадинами. Подозреваю, что это не последний "несчаст-ный случай", который со мной может приключиться. Потом я очутился на знакомой улице в доме Сирье. -- С добрым утром! Как поспали? Передо мной стояла она, закутанная в халат, в мягких комнатных туфлях на босу ногу. -- Здравствуйте, -- сказал я, -- извините меня... Вы меня, конечно, не знаете... Она отодвинула стул от стоящего посредине комнаты стола и, скрестив ноги, села. Так всегда сидела моя мама, когда вязала или шила. -- Нет, почему же, я вас знаю, -- сказала она. -- Мы ведь с вами, кажется, вазу вместе разбили. У меня даже осколки от нее сохранились. Они будто бы приносят счастье? -- В ее голосе послышалась ирония, но продолжала она безо всякой иронии, и в ее голосе почудились теперь уже нотки страха. -- Только как вы ко мне попали -- я действительно не понимаю... Но вы, между прочим, проспали у меня ночь, ведь уже утро. "Значит, я проспал целые сутки", -- подумал я и молчал. И она молчала. Я не знал, как быть. Сказать разве, что я в этой квартире не в первый раз? У нее очень хорошие глаза, ласковые, человечные. Мне так хотелось, чтобы вот такая женщина была моим другом. -- Хотите, я вам расскажу всю правду? -- спросил я наконец, не сознавая еще сам, что именно расскажу. -- Хочу, -- сказала она коротко. Я рассказал ей все. Я спешил, торопился, боясь, что она мне помешает, но она слушала очень внимательно. Меня прорвало, я вывернул перед нею всю душу и говорил, говорил, говорил. Никогда, никому я еще не говорил столько правды. Страшной правды... А то, что она действите-льно страшная, я понял отчетливо лишь теперь, рассказывая ей. Мне хотелось очиститься, как на исповеди. Когда я, наконец, замолчал, она спросила, как меня зовут. -- Меня зовут... -- чуть не назвал кличку. -- Ахто, -- ответил я, и это звучало как-то странно, так давно меня не называли по имени. -- И у вас никого нет? -- спросила она тихим голосом. -- Ни родственников, ни... -- она не закончила вопроса, лишь вопросительно смотрела на меня. -- Нет, никого нет, -- ответил я Сирье, как и она, тихо. -- Хотите есть? -- спросила Сирье. -- Пойдемте, будем пить кофе. Мы пошли в маленькую кухню, Сирье разлила кофе, и мы молча принялись за еду. Было очень уютно, так хорошо мне уже давно, давно не было. На короткое время я забыл и сходку, и Рябого, и всю свою собачью жизнь. Когда я собрался уходить, она сказала: -- Если вам негде будет спать -- приходите. Я ничем больше не могу вам помочь. Глаза у нее были опять грустные. Явился я к Сирье пьяный. И она меня не выгнала. Ей-богу, не понимаю... Она не выгнала меня, а уложила спать на тот же знакомый мне диван. Даже помогла раздеться. Из нее бы получилась идеальная жена. Ночью я проснулся, и жизнь представилась мне настолько в розовом свете, что я выбрался из своей постели и хотел пойти в комнату, где спит Сирье. Но истинное положение вещей мне разъяснила дверь -- она была заперта. Утром Сирье мне ничего не сказала, но в ее глазах я прочитал что-то наподобие снисходительного сочувствия. Я чувствовал себя виноватым перед ней, обещал в таком виде больше не являться. Она сказала лишь коротко: -- Хорошо. И больше об этом речи не было. Позавтракав, мы разошлись, она ушла на работу (Сирье работает в каком-то институте), а я... тоже ушел "на работу". Когда вышли на улицу, она спросила, чем я открываю ее квартиру. Я замялся. Тогда она подала мне ключ и сказала, впервые обращаясь на "ты". -- Бери, пусть он будет у тебя, у меня есть другой. Я запомнил эти слова на всю жизнь. Сегодня утром пораньше попутал меня бес. Он попутал меня, как раз когда я проходил по улице Саль-ме, что идет вдоль парка, где в это время дня было совершенно пустынно. В одном доме на втором этаже я заметил открытую балконную дверь. Соблазнительно близко от балкона была водосточная труба, по которой я карабкаюсь так же ловко, как другие ходят по лестницам. Я снял плащ, шляпу, прибавил к ним портфель с моим арсеналом и, убедившись, что никого поблизости нет, запрятал все в кустах. Затем поднялся на балкон и заглянул в квартиру, где нашел одно почтенное семейство, с аппетитом уплетающее блины и кофе. Понаблюдав его немного и вспомнив, что и мне пора завтракать, ушел оттуда. Только своего имущества в кустах не обнаружил... Итак, пока я из чисто спортивных побуждении посетил это семейство, какая-то подлая личность меня обворовала. Поздравляю! Этот негодяй приобрел бельгийский пистолет марки "Депозе", чудесную коллекцию отмычек, топких перчаток и превосходные гримы, да еще кое-какую полезную литературу -- всем этим мне теперь придется обзаводиться снова. И что за отвратительное явление -- воровство! -- Преступление еще нигде, никому и никогда не приносило счастья, только опустошало душу, ломало жизнь и губило будущее, -- это говорит мне Сирье. Она приютила меня в своей квартире и сказала, что хочет сделать из меня человека. Смешная. Разве я не человек? Она ведет со мной борьбу, доказывая, что я живу неправильно. А когда я ее спрашиваю, что мне конкретно делать, чтобы получилось правильно, -- молчит. А что же мне действительно делать? Вернуться, в лагерь? Ведь я как-никак поработал немало и по первой, и по второй, и по третьей системе. Дадут наверняка полную катушку -- десятку. Сирье спит. Пришла из института, посидела на диване, поболтали, затем она сняла туфли и легла. Я укрыл ее пиджаком. Скоро она заснула. Перед ее приходом я прибрал квартиру, помыл посуду и постирал полотенца. Осталось приготовить ужин, но я не умею. Она поспит немного, а проснется -- сама что-нибудь сделает. Все-таки смешная она. Я выразил возмущение по поводу чего-то, прочитанного в газете, это ее чрезвычайно обрадовало: -- Так ты, стало быть, начал читать газеты... Вокруг много людей -- хороших и плохих, кое-кто из них иногда относится ко мне хорошо, но они не ко мне относятся хорошо, а к тому человеку, за кого я себя выдаю, меня же они не знают. Сирье знает меня. Росла она без родителей, отца не помнит, а мать умерла, когда она была еще маленькой. Вырастили ее тетушка, и дядя, они живут где-то в деревне. У Сирье есть муж. Нет, не тот лысый, с которым она сфотографирована, -- это, оказывается, и есть ее дядя (в общем-то симпатичный) -- и не красавец с наглющими глазами, хотя он, к сожалению, не дядя... Ее муж тот положительный военный с симпатичным лицом. Девять лет назад она вышла замуж... за красавца с наглющими глазами. Он пьянствовал, мучил ее, изменял... Она прожила с ним три года и развелась. Через год после этого она вышла замуж за военного и прожила с ним четыре года. Это очень хороший человек, любит ее, у них родилась дочь. На этот раз изменила она. Почему так получилось -- она не знает, так получилось. Человек, с которым она изменила, прошел мимолетной тенью в их жизни, она его даже не вспоминает. Муж простил ее и хотел, чтобы она вернулась. А она не вернется. -- Ему даже легче, -- говорит она, -- он не один, у него наша дочка... Она тоскует по девочке, но к нему не вернется. Почему? Кто может это объяснить? Разве сама Сирье... И как это получается? Почему любовь непостоянна? Есть пары, которые, прожив в согласии многие годы, расходятся. Возможно, за долгие годы они надоели друг другу? Есть же пары, которые, прожив лишь несколько месяцев, расходятся. Возможно, они недостаточно любили? Возможно многое. Можно даже полюбить бродягу, с которым в один несчастный день расправит-ся правосудие... Сирье бросила курить, она сказала: -- Даю слово! Я знаю, она не бросает слов на ветер. Она просила меня дать слово, что я больше никогда не буду пить -- "ни капельки", и я тоже не бросаю слов на ветер. Потому и не мог дать ей этого слова. Нет, не годится приличному волку подходить к людям слишком близко: если не убьют -- приручат, заставят ходить на задних лапках, и станешь какой-то помесью дворняжки с кошкой: хвостиком ложись сюда, морду поверни туда, лапки держи не так, а на овечек уж и не погляды-вай... Нет, мы не поссорились. Но нет мне от нее покоя. Все учит, наставляет, а чуть что не так -- в слезы. Беда с ней. С одной стороны, понимаю -- любит она меня и хочет, чтобы я был таким, как все, или таким, каким она меня хочет видеть. С другой стороны -- никто еще мною не командо-вал, непривычно мне это. О каждом шаге нужно перед ней отчитываться, и непременно чтобы правду говорил. Только не могу же я ей все говорить. Что же тогда получится: скажу ей, так и так, ограбил такого-то, там-то и в такое-то время... Ерунда получается! Значит, надо лгать. Но ведь я ее люблю, и мне совсем не хочется говорить ей неправду. Странно все. Как-то невероятно даже, что я люблю женщину, которая принадлежит только мне и поэтому имеет право потребовать от меня повиновения. А разве это так просто? Казалось, всегда видеть ее, быть с ней и днем и ночью -- мечта. Но мечта сбылась, и откуда-то появились тысячи мелочей, к которым ты не привык, они тяготят. Она каждый день со мной советуется, что готовить на обед, на ужин... "Что ты будешь есть?" -- спрашивает. А мне-то все равно. Я ведь ем все подряд, подавай хоть гвозди. Да и неудобно: денег от меня, по известным причинам, она не берет, и, следовательно, когда я с ней, она меня кормит. А она не понимает, что неудобно, обижается. Ко всему прочему она очень образованная, много знает, и мне иногда трудно с ней разговаривать. Она говорит о своей работе, но я в этом ничего не смыслю, разные непонятные слова о непонят-ных ученых делах, о незнакомых людях. Мне нечем с ней поделиться, кроме общих впечатлений о повседневных событиях. И получается, что у нас вроде разные интересы. Брак по-эстонски звучит так: абиэлу. Это слово состоит из двух слов: аби -- помощь и элу -- жизнь, в сочетании -- жизнь во взаимопомощи. Это прекрасно, это, по-моему, самое точное определение супружеской жизни. Любовь соединяет людей для того, чтобы они жили и помогали друг другу во всем: физически, морально, материально. Находясь рядом с любимым человеком, ты должен следить, чтобы не обременять его своим существованием. Когда же один становится в тягость другому, значит, он в чем-то другому не помогает, и если он этого не поймет, неминуемо следует разрыв или же люди существуют нудно и надрывно. И все-таки нелегко приличному волку цивилизоваться, надо вертеться сюда, туда и соображать, много соображать, чтобы знать, куда и как повернуться хвостиком, как держать лапки. Хотел принести ей цветы и полез в какой-то сад, где увидел изумительные ярко-красные розы. Попался садовнику или хозяину. Оказался здоровенный верзила, дал мне по морде. Я стерпел, чтобы не поднимать шума, даже извинился, но он не извинил, наоборот, еще дал по морде и розы отнял. Есть у Сирье подружка, ее зовут Астрид Сипельгас ("сипельгас" по-эстонски муравей). Астрид замужем, муж ее агроном. Живут супруги Сипельгас в деревне, недалеко от Таллина, близко к морю. Вот сюда мы с Сирье и приехали, чтобы, так сказать, культурно отдохнуть. В нашем распоряжении три недели -- отпуск Сирье. Живем на хуторе, пьем молоко, загораем, бегаем, плаваем. Вернее, плаваю я один, потому что Сирье умеет плавать только по-собачьи и то больше пяти метров на воде не продержится. Она ужасно боится утонуть. Как-то я ее взял и понес на глубину. Она страшно закричала, а когда я ее вынес обратно на берег, жалобно заплакала. Еще она боится коров... Вчера я целый день бродил по лесу, а вечером, когда вернулся домой, увидел: Сирье бегает по двору, а за ней гоняется хозяйская корова. Вообще-то корова явно полагала, что не она гонится за Сирье, а эта со стеклянными глазами женщина (Сирье была в очках) гонится за ней, искала места, куда бы скрыться. Сирье же не сомневалась, что корова гонится за нею, и так они метались по двору из угла в угол. -- Ну, чего стоишь! Помоги же мне загнать эту скотину! -- закричала Сирье, увидев меня, совершая при этом отчаянный прыжок от коровьего хвоста. Из них обеих Сирье приходилось хуже, потому что она боялась коровы и спереди и сзади: впереди у коровы рога, а задними ногами она лягается. Корова между тем открыла рогами калитку и пустилась, задрав хвост, по грядкам всякой культурной растительности, за нею я и Сирье. Наконец нашими усилиями бедное благородное животное было водворено в сарай, откуда я, привязав корову, вышел гордым шагом победившего тореадора... Запыхавшаяся Сирье рассказала мне, что наша хозяйка ушла к своим родственникам и попросила ее загнать корову. Ну вот, а получилось-то что?! Мы с Сирье шли мимо православного собора и увидели толпу, которая, толкаясь, впихивалась внутрь. Решили зайти в храм божий. Взявшись за руки, изображая на лицах смирение, влезли в гущу бородатых стариков и морщинистых, повязанных платками старух. Еле протолкались. Неподалеку шла какая-то дискуссия на неизвестную мне религиозную тему. Лысый старик с хищным носом что-то толковал о происхождении сатаны и его взаимоотношениях с господом богом. Одна старушенция и другой старик возражали ему. Спор был горючий, в ход пускались весьма мирские термины. Должен сказать, люблю изредка в ночное время заглядывать к представителям господа. Народ они не бедный и хлеб насущный зарабатывают не очень уж в поте лица. Я бы сказал: живут хорошо на этом свете, а на том... они-то уж попадут прямо в рай. Мне же, грешному рабу желудка моего, презренному члену братства нарушителей всех видов порядка, мне на том свете гореть в огне адском, поэтому пользуюсь на этом чем могу. Все равно нехорошо. Случайно обернувшись, я увидел, что Сирье быстро-быстро крестится. Она искоса взглянула на меня, но я сделал вид, что ничего не заметил. Бедненькая... И черного кота боится, и пустых ведер, и если я ненароком ключи от квартиры брошу на стол -- будет мне за это: она убеждена, что это плохой признак, предвещающий ссору, и чуть не плачет. И осколки от той самой вазы, с которой началось наше знакомство, она бережно хранит в большой хрустальной чаше. Она верит, что они принесут ей счастье. Дай-то бог, чтобы это было так! Насытившись святой атмосферой собора, мы выбрались вон. Чрезвычайное сообщение: в деревне, километрах в пятидесяти от Таллина, живет молдаванин -- как он здесь очутился, никому не известно, -- у этого молдаванина имеется дом, и в одной из комнат этого дома, в подоконнике, запрятано три килограмма анаши. Интересное сообщение! Анаша -- это такая гадость, которую курят. Она, как морфий и кокаин, имеет поклонников и ценится очень дорого. Спрятал там эту анашу человек, когда-то снимавший у молдаванина комнату. Этот человек угодил за что-то в тюрьму. В тюрьме он рассказал об этом парню, который, в свою очередь, рассказал Проныре. Вопрос теперь заключался в том, как эту анашу оттуда достать. А достать надо было непременно -- это же бешеные деньги. Я вспомнил, что у меня есть старая малинового цвета обложка от футбольного абонемента. Билет этот без фотографии, но зато обложка замечательная. А фотографию можно вставить. Я сказал Проныре, что возьму это дело на себя, и, условившись о времени встречи, мы разошлись. В тот же день я сделал все необходимые приготовления и поехал в село. Быстро нашел улицу и дом. Его хозяином оказался черномазый детина, ростом в два метра, с внушительными кулачищами. Показав на миг удостоверение "с красной обложкой", я отрекомендовался сотрудником милиции и с ходу приступил к делу. -- Были ли у вас квартиранты в течение последних трех лет? -- задал я вопрос No 1. -- Были, -- сказал детина. -- Кто именно? -- вопрос No 2. -- Да всякие были. -- Он стал перечислять, кто и когда именно был. Но меня интересовало совсем другое. -- В каких комнатах вы держите квартирантов? -- вопрос No 3. -- Да мы всегда большую отдаем, желаете посмотреть? Что-нибудь случилось, или так интересуетесь?.. Я не ответил. Он повел меня в большую, светлую, с тремя окнами комнату. -- Значит, в других комнатах квартирантов у вас не было? -- переспросил я на всякий случай. Оказывается, не было. -- В таком случае, -- сказал я, -- должен вам сообщить, что в одном из подоконников этой комнаты запрятана взрывчатка, она имеет ту особенность, что, пролежав в закупоренном виде более двух лет, автоматически взрывается. Итак, скоро ваш дом, если мы не найдем взрывчатку, полетит к чертям собачьим. Детину не пришлось долго уговаривать. Он вышел и тут же вернулся с топором. Раз-два -- и подоконника как не бывало. Но, увы, "взрывчатки" тут не оказалось. -- Значит, в другом, -- сказал я. Детина сорвал и другой подоконник, пыль столбом, штукатурка валится, но... взрывчатки нет. Детина направился к третьему окну, а я -- потихоньку к двери. Раз-два -- подоконника нет, и взрывчатки тоже... Детина выразительно посмотрел на меня и сказал: -- Ну? -- Извините... -- начал я. -- Какого черта? Чего вы меня дурачите?! -- Покраснев от натуги и набрав воздуха, детина проревел: -- Какого черта я свой дом ломаю?!! -- Неправильно, значит, информировали, -- пролепетал я и поспешил вон. Я был счастлив унести ноги. В назначенное время встретился с Пронырой, сказал, что кое-какие неотложные дела помешали мне заняться анашой, передал ему "удостоверение" и проинструктировал, как оперировать им. Условившись о времени встречи, мы разошлись. При встрече я с интересом разглядывал ослепительный фонарь у него под левым глазом. -- В расчете... За ведро, -- сказал я. Драгоценности, деньги люди хранят -- одни в банках, другие в сберкассах, третьи в сейфах, различных тайниках. Сирье хранит свои ценности в зеленой пластмассовой коробочке, и стоит эта коробочка на гардеробе... В коробочке все ее деньги от зарплаты до зарплаты, квитанции всякие, диплом и почетные грамоты и еще -- надежда. Оказывается, она надеется выиграть по облигации немного денег. Денег ведь никогда не хватает, а ей многое бы хотелось. Она часто стоит у витрин магазинов и любуется красивыми материалами, платьями. А ей не везет, она еще никогда не выигрывала. И все равно покупает облигации, и всегда с наивно-блаженной надеждой, что на этот раз ей улыбнется счастье. Она покупает их понемногу и бережно кладет к другим своим ценностям, в зеленую коробочку, а любимую коробочку ставит на гардероб. Сирье и в голову не приходит, что у нее могут похитить эту коробочку -- ее сейф. Да, ей не приходит это в голову, несмотря на знакомство со мной. А мне вот пришло. Может же кто-то войти, так же как я вхожу в другие квартиры, и забрать эту коробочку... Гуляли с Сирье по городу и встретили франтовато одетого человека, он, галантно поклонив-шись Сирье, быстро прошел. Был он, что называется, красавец: черноволосый, белозубый, синеглазый. -- Ты его знаешь? -- спросила Сирье. -- Нет, но зато ты его, кажется, знаешь, -- сказал я. Сирье рассказала, что на вечере, который недавно состоялся по поводу какого-то юбилея в ее институте, этот тип танцевал с нею и вообще всячески ухаживал, причем пытался наговорить ей про меня всяких чудес. Она собиралась рассказать про него раньше, но меня не было в Таллине, а потом она забыла. Его зовут Виктор, а фамилия его якобы Каллис. Каллис означает "милый". Я уверил Сирье, что не знаю этого типа, и спросил, работает ли он в институте. Сирье ответила, что никогда его там не видела, правда, она не всех сотрудников института знает. Я посоветовал ни в коем случае не иметь с ним никаких дел и вообще быть осторожней. А вечером, на сей раз при исключительных обстоятельствах, я снова встретился с ним. Я шел из бани, предаваясь мечтам, которые должны были воплотиться, потому что не выходили за пределы реальности. Вдруг чутье подсказало мне опасность. Осторожно озираясь, я увидел Лонга (одного из подручных Ораса) и двух других, безусловно, из той же банды, но один из них был в форме милиции, а в другом я узнал этого типа. Мне стало ясно, что предстоит очередное приключение, притом неприятное. Мы шли по многолюдной улице, но вот впереди показалась стоянка такси. С безразличным видом я перешел улицу и живо нырнул в такси. Дав шоферу "бумажку", попросил "жать", будто его чарти гонят. Шофер оказался понятливым, и мы помчались, нарушая все правила уличного движения. За нами, как я и предвидел, мчалась вторая такая же сумасшедшая машина. Тут мне пришла счастливая мысль: я попросил подъехать к управлению милиции. Когда остановились у здания управления, такси, гнавшееся за нами, промчалось мимо и скрылось за углом. Вечером мои мечты все же сбылись, однако Орас здорово действует на нервы. Как только они умудрились меня обнаружить? Уезжаю на время из Таллина. Вчера приходили к Сирье домой какие-то люди, спросили меня. Представились моими друзьями. Но из моих друзей никто не знает о существова-нии Сирье и моих с ней отношениях. Это, очевидно, опять Орас. Еду в Тарту. Тетрадь девятая Год 1954 Чуть не поймала меня милиция. Я спокойно гулял, вдруг глядь -- за моей спиной гуляют они. Не люблю, когда они за моей спиной. Ушел. Они за мной. Я прибавил шагу, они тоже. Я побежал -- они тоже. А потом я очутился на улице, которая не вела никуда. Тупик. И оказался в ловушке. Мне некуда было деваться. Что делать? Преследователи уже близко, того и гляди поймают. Тут я увидел баню. Вошел, быстро взял билет и бегом в раздевалку. Через минуту я был голый и, сдав шкаф, пошел мыться. Попробуй найти меня среди голых. Намылился, сидел, ждал, гадал, как из бани смыться. Но увы, в окно голый не полезешь, а выход один. Вышел в раздевалку и через дверь осторожно посмотрел в вестибюль, среди прочих увидел их -- сидят ждут. Они знали, что из бани мне деваться некуда. Вернулся в моечную и продолжаю мыться. Мылся час, два часа, совсем чистый стал. Но сколько можно мыться? -- Товарищ, тазик не занят? -- около меня стоит голый человек. -- Нет, не занят, -- отвечаю. Товарищ взял тазик и стал мыться. Когда товарищ намылился, я подменил жетончик и вышел в раздевалку. Подошел к его шкафчику, мне открыли, и я оделся в форму железнодорожника, оказавшуюся в шкафчике. Проходя через вестибюль, усердно вытирал платком лицо. Разумеется, меня никто не остановил. В Тырва, в маленьком, сереньком, ничем не примечательном городишке, я с моей столичной внешностью и музыкальными ушами резко отличался от всего местного, благодаря чему на меня обратила внимание милиция. Она изъявила желание познакомиться. Я не был расположен к излишним знакомствам, пришлось покинуть это симпатичное местечко. Тут я обнаружил, что милиция пустилась за мною в погоню Я петлял по селам, по колхозам и остановился, наконец, у одной колхозницы -- решил отсидеться у нее до благоприятных времен. Я был уверен, что мои преследователи сбились со следа. Ан нет... На четвертый день моего пребывания в сельском хозяйстве, когда я занимался во дворе полезным делом, то есть поил домашнюю скотину -- кошку, во двор зашли несколько человек в синих фуражках. Они меня сразу не заметили и спросили Роози, которая вышла им навстречу, не у нее ли находится молодой человек "с большими ушами...". Смываться было поздно, и я выставил мои музыкальные уши на обозрение. Затем меня поселили в Тырваском отделении милиции в маленькой каморке. Заботливая Роози снабдила меня продуктами, но все равно было тошно. На третий день моего пребывания в гостях у милиции со мной беседовал представитель уголовного розыска из Таллина. Было видно, я им очень понравился, вплоть до того, что они были не прочь оставить меня навсегда у себя. Выяснилось, что милицию интересует некий Сула и ей известно, что я с Сула знаком. Это действительно так. Я эту дичность как-то мимоходом узнал, но мне она показалась противной: начав с бегов от алиментов, Сула со временем совершил другие преступления: избил и изнасиловал какую-то женщину, украл свинью и наделал много еще всяких гадостей; теперь он скрывается -- уже третий год. Человек этот по натуре грязный, трусливый, и где он или что с ним -- я совершенно не знаю. Знал же я его вообще четыре дня, но, по-видимому, о них-то и было известно милиции. В милиции откуда-то имелись сведения, по которым Сула выглядел крупным преступником, организатором с большим влиянием в уголовном мире, этакой акулой... На самом деле он своей тени боится, а уж влиянием не пользуется даже у сельских собак. Но я об этом (предвидя продолжение) промолчал. И не ошибся -- оно последовало. Имею задание: найти Сула. Через три недели должен буду находиться в Вильянди на условленном месте -- для отчета о своих действиях. Буду ли я искать Сула? Не собираюсь. Но от милиции я и на этот раз ушел. Год 1955 Был на родине и разыскал Арно. Я не видел его с того памятного дня, когда пять лет назад оставил у него свою записную книжку. Он женат на хорошенькой (по моему разумению) женщине, имеет потомков -- двух сопливых мальчишек. Но жить ему скучно... Никакого, мол, удовольствия от жизни: целый день работает, придет домой усталый, измученный, а тут визг, шум, заботы одна за другой; не жизнь -- каторга. Мне, конечно, трудно судить, в чем там дело, но, наверное, он поспешил жениться. Ну что мог он знать в восемнадцать лет?| Забрал я свою книжку и уехал. Новый, 1955 год встретил истинно по-волчьи. Попался в Выруском районе истребителям и еле унес ноги. Они гнались за мной на лошадях, а я, упав, вывихнул ногу. Но все-таки ушел в лес и здесь провалился в старый песчаный карьер. К счастью, в лес меня искать не пошли, и ночью я из этого карьера вылез. Но вылез уже в 1955 году. Остаток ночи провел в коридоре одного человеческого жилья, среди юрких и любознательных мышей. Сегодня поеду в Кохтла. Совершая ночной обход в одной из гостиниц Кохтла, я наткнулся на личность, которая очень нуждалась в деньгах, потому что кто-то из моих коллег опередил меня. Когда я зашел в его спальню, мне казалось, что он, как все нормальные люди в это время (было два часа ночи), спит, но не успел я осмотреться, как он заговорил. Он, конечно, безошибочно угадал, зачем я его в такой час навестил и что я за птица, и сообщил мне следующее: в Кохтла он впервые, деньги потерял или их украли (разумеется, украли, кошельки в Кохтла не теряются, их крадут. Это понятно всякому, кто знает, сколько в Кохтла золотых карманщиков), и он теперь не знает, как ему ехать домой, а также как им с беременной женой дожить до следующей зарплаты. Раздобыть денег иначе, как заработать, он не умеет. -- Итак, кроме старых часов и штанов, нет ничего... -- закончил он. Я присел на пол у его кровати. Мы познакомились. Он и его жена -- гитаристы, работают в каком-то театре. Он держался спокойно и весьма миролюбиво, но было видно, что он, хотя и не очень обеспечен, относится к тем людям, которые вряд ли знаются с представителями моего ремесла. В его разговоре были ирония, любопытство и отчаяние. Я понял, что с деньгами у него в самом деле худо. Он шутил, пытаясь казаться бодрым, но ему было не до шуток. Он рассказал о своей жене, о работе. Я -- о своей работе, о том, что тоже очень люблю музыку. -- Скажи, у тебя никогда не бывает угрызений совести? -- спросил он. Я признался, что бывает, и рассказал о своих двух системах и о третьей, которую бросил. -- Ну, это робингудовщина, -- протянул он. -- А почему ты должен так жить? -- спросил он опять. -- Разве тебе нравится такая жизнь? Чудак человек! Кому же нравится такая жизнь? А впрочем, когда-то эта жизнь мне действите-льно нравилась, ведь я же ушел из дома искать приключений... Только какие же это, к черту, приключения? Это даже не приключения, просто живет человек, прячется от всех и всего. А во имя чего? Надоели мне они. И получается, что когда-то я их искал, а теперь вроде они меня ищут... Странно, никогда об этом не думал, но вот зашел в этот номер, нашел этого человека, и вот здесь, на полу, ночью, появились такие мысли, какие никогда раньше не приходили в голову. Я подумал: чего, собственно, я здесь сижу? Я, конечно, давно знаю, что мне не следовало бы бежать из дому. И из лагеря я не должен был бежать. Но если бы я не бежал из лагеря, значит, пришлось бы отсидеть девять лет! За это время и горбатым можно сделаться. Только если бы я не совершал побегов раньше, наверное, сидеть бы мне пришлось меньше. Опять "если бы"!.. Если бы не было Пинкертона -- я не убежал бы из дому. Если бы не было войны -- я не убежал бы в Германию, если бы я не убежал -- я не расстался бы с мамой и не попал бы к "лесным братьям", если бы не попал к "лесным братьям", не сидел бы ни в тюрьме, ни здесь на полу... Так нравится ли мне эта жизнь? Нет. Но что же мне делать, раз уже нельзя вычеркнуть все эти "если бы"? Если я сейчас появлюсь в милиции, мне придется сидеть в лагере не девять лет, а, наверно, больше. А как же тогда Сирье? Она, правда, говорит, что будет ждать всегда, что бы ни случилось. Но разве она понимает, что значит ждать десять лет? И разве она представляет себе, кого она дождется через десять лет? А потом, если она не дождется... значит, я ее больше никогда не увижу? Все так сложно. Незаметно мы просидели почти до утра, пока я не спохватился, что мне, наверное, полезно будет исчезнуть, ведь я уже успел побывать и в других спальнях. Предложил ему свою помощь, которую он принял. На том расстались. Но вот меня занимает вопрос: должен был он принять от меня деньги или нет?! С одной стороны, он честный человек, не укравший за всю жизнь ни копейки. С другой -- жена у него беременна, у него не осталось ни грошa и он в чужом городе. Как бы поступил я на его места? Я пытался представить себя инженером, артистом -- все равно, не укравшим за свою жизнь ни копейки... И... не получилось. Я чувствовал себя странно и на вопрос, что бы сделал, оказавшись сам в подобном положении, будучи при этом честным человеком, -- не ответил. Просто решил: "Что-нибудь сообразил бы". Воровство -- дело, конечно, рискованное и трудное. Но и работа тоже... всякая бывает. Не все люди профессора, директора и не все рабы денег своих. Этот гитарист несчастный наверняка кое-как концы с концами сводит, и хоть работа его -- не мешки таскать, он тоже ничего больше не умеет, и отними у него деньги, что он за дело свое получает, -- задохнется, как рыба, вынутая из воды. Но постой! Я же просил его, чтобы он мне что-нибудь посоветовал. Он ничего не посоветовал. Может, он принял от меня деньги как от человека?.. Очень все сложно, черт побери! В этой квартире я был по наколке. Мне сказали, что там есть деньги. По пожарной лестнице поднялся на четвертый этаж и взобрался на балкон. Была ночь, накрапывал дождь. Я снял стекло, открыл дверь и вошел. В квартире было тихо, тепло, темно. Осмотрел все углы -- денег нет. Прошел в спальню -- спящие женщины, не разобрал какие. Две кровати, две женщины. Полез под кровать, пощупал матрацы снизу -- ничего не оказалось. Вылезая из-под кровати, увидел обувь -- женские туфли, старые, стоптанные, и детские, тоже старые. У состоятельных людей перед кроватью лежат комнатные тапочки, а здесь -- старые башмаки... В маленькой тумбочке нашел восемь рублей и мелочь... Разве это деньги? Положил на место. Пошел на кухню, увидел на столе письмо. "Дорогая Карин! Не могу тебе прислать денег до первого. Поэтому постарайся протянуть, а там пришлю. Насчет Лейлы не волнуйся, ее там не так уж плохо кормят. Ей скоро сделают операцию, тогда она и сама не захочет кушать. Ей ничего носить не надо. И постарайся ее как можно дольше там продержать. Ты не беспокойся, их там кормят хорошо. Она даже поправится, вот увидишь. Насчет меня не сомневайся, я свой отцовский долг помню..." Брошенная жена. Подвел меня накольщик, в этом доме не оказалось даже хлеба. Как мне это надоело! Жил бы я этак пару столетий тому назад, тогда были разные графы, князья, купцы... С сердцем моим стало плохо, кто-то тянется к нему своей рукой, скребет ногтями по нему -- совесть, одно из тех понятий, которых в нашей среде не признают. И правильно делают. Плохо, когда по сердцу скребет совесть. -- А-а-а! Кто это кричал? Я вскочил как ужаленный. Тотчас кто-то сильно постучал в дверь. Я быстро оделся, открыл. В коридоре люди. -- Товарищ, -- спрашивают, -- что у вас случилось, почему вы кричите? -- Это разве я кричал? Это не я. Закрываю дверь. Но кричал я. Мне или мерещилось что-то, или видел что-нибудь во сне... Не знаю. Но это, конечно, кричал я. Потом я лег и скоро уснул. А потом опять проснулся. "Мой час настал, и вот я умираю..." Что это? Музыка где-то -- ария Каварадосси. Больше заснуть не удастся. Лежу с открытыми глазами, и, сколько их ни гоню, перед глазами проходят разные картины. Вот убийство Саши Ташкентского, его зарезали в лагере, в закрытом бараке, воры. Я вижу, как он мчится по бараку, а за ним гонятся воры, его настигли, добивают... Потом вспомнил Олега Румяного. Появился страх, безотчетный, животный страх. Вскочил, опять оделся, начал бегать из угла в угол, как привык в тюрьме. Чего я, собственно, боюсь? Милиции? Нет. Смерти? Наверное, да. Хочется в Таллин. Когда я с Сирье, вроде не страшно. Нахожусь в одном совершенно чужом, но гостеприимном доме. Пришел сюда вчера бог весть откуда и завтра опять куда-то уйду... Но если бы кто знал, как мне не хочется отсюда уходить!.. И не потому, что это место самое лучшее в мире, а потому, что очень надоело бродить, надоело бояться, потому что хочется жить среди людей, в тепле и покое. В печи весело потрескивают дрова, из кухни слышатся звон посуды, хлопоты хозяйки, готовящей ужин, и детские голоса; у моих ног, о чем-то мурлыча на своем кошачьем языке, трется белый пушистый котенок. Все такое домашнее, только... я здесь чужой. Я просто попросился на ночлег, но, переутомленный, проспал сутки, и хозяева, видя, что я очень устал, предложили мне остаться еще на ночь. Они меня ни о чем не расспрашивают, и я им за это очень благодарен. Не часто мне приходится встречать скромных, бескорыстных людей. Я помню, как однажды был вынужден бежать из одного дома, где также остался ночевать, потому что случайно подслушал разговор хозяев, собиравшихся заявить обо мне в милицию, -- я им показался подозрительным. Да и что за отдых в чужих домах, где никогда не перестаешь опасаться хозяев?! Недавно в другом доме, где я остался ночевать, со мной случилась совершенно смешная история. Этот дом, как и его обитатели, был какой-то особенный. Большой, с просторными, очень чистыми светлыми помещениями, которые были просто и красиво обставлены старинной мебелью. В доме жили четыре хорошенькие кошки с белыми бантиками на шее и четыре опрятные седовласые старухи. Я очень устал и ни за что не хотел уходить из этого дома, я сутки не спал, буквально не стоял на ногах. Старушки согласились дать мне ночлег и повели в небольшую, тоже очень аккуратнень-кую комнатушку, где все стены были увешаны ликами святых. На столе я заметил громадную Библию. Мне предложили садиться, откушать, что бог послал. Тоже неплохо, я был голоден. Накрывая на стол, они спросили меня, не божий ли я человек. Я? Божий человек?! Правда, ориентируясь по обстановке, я держался чрезвычайно скромно. Видимо, из этого они заключили, что я, возможно, божий человек. Я сказал, что да, божий, и добавил, что даже окончил духовную семинарию в Тарту. (Бог его знает, есть ли она там.) Незаметно одна из них вышла, остальные меня угощали и занимали благочестивой беседой. Тут тихо открылась дверь, и вошли две старушки; обращаясь ко мне, они сказали что-то связанное с Христом, что именно, я не расслышал. Они сели рядышком на стулья и почтительно на меня поглядывали. Немного погодя пришел старик и еще одна старушка, потом вошел молодой парень с тупыми бегемотовыми глазами. Все они меня приветствовали и, перекрестясь, рассаживались. Пока я лопал, их все прибывало, и я начал себя чувствовать не очень уверенно. Они сидели, молчали, смотрели на меня и, видимо, выжидали, когда я кончу трапезу. "Что тогда?" -- спрашивал я себя и старался отдалить эту минуту, пересасывая по три раза каждую обглоданную косточку. Ел, ел, но сколько можно -- человек не бочка. Кончил. И тут мне говорят, что это собрались братья и сестры по редкому счастливому случаю, послушать слово божье. Затем мне придвинули тяжелую Библию. До этого мне проповедовать не приходилось, но я взял Библию и начал читать, как умел, тихим голосом. Ну, а потом своими словами объяснил прочитанное. Слава богу, Библия, по-моему, настолько запутанная книга, что ее можно толковать по-разному. Потом мне это надоело. Я сказал, что, в сущности, Библия -- это букварь для начинающих, и начал шпарить из головы о премудрости всевышнего. И влип. Я настолько увлекся, что начал пророчествовать о таких великих временах, когда господь отдаст людям, верующим в него, другие небесные планеты, потому что на земле станет так тесно, что люди будут ходить впритык, как в таллинских трамваях в часы "пик". Тут меня прервала удивленная паства: они не сказали мне ничего, просто по одному вставали и, шепча себе что-то под нос, тихо уходили. Ко мне подошла одна беленькая старушка, взяла Библию и унесла; а другая сказала: "Идем отдыхать, сынок. Ты устал". Я поднялся и ушел в свою комнату. Откровенно говоря, мне было немного неловко, я, кажется, злоупотребил чьим-то гостеприим-ством: какое мне, собственно, дело до того, кто кому поклоняется, а эти меня все-таки накормили. Вскоре все живое в доме уснуло. "Чем я не святой по сравнению с попами? -- в озлоблении думал я. -- Милосердия к бедным у меня куда больше, у бедных, как они, не клянчу, а имущества у меня, как у святого, -- никакого, одной святостью, если разобраться, сыт". Я, хоть и очень устал, лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к еле слышному сопению и храпению кошек, которые, все четверо, устроились на большом сундуке, неподалеку от меня, совершенно пренебрегая своими прямыми обязанностями в ночное время. Не могу сказать, сколько я так пролежал, как вдруг услышал странные звуки, будто кто-то тихонько ко мне подкрадывается. Звуки приблизились к моему изголовью, потом их не стало слышно, но вдруг что-то холодное, отвратительно липкое всунулось мне в ухо и засопело... Я изо всех сил ударил этот ночной кошмар кулаком. Послышался отчаянный визг поросенка и затем возмущенное хрюканье обиженного животного, проникшего каким-то образом в мою комнату. Поросятам я вообще-то симпатизирую, но что за жизнь, если приходится пугаться даже поросенка!.. Хочу в Таллин, страшно тоскую по Сирье. Что такое побег? Физическое ощущение свободы -- и только. Здравствуй, Сирье! Сижу на вокзале и пишу тебе письмо, которое ты не получишь, потому что я запишу его в свой дневник. Мне так нужно сейчас с кем-то поговорить; а не с кем -- вокзал есть вокзал, людей кругом сколько угодно, но какое им дело до меня? Сир, мне надоело лишь играть роль человека, я хочу им быть. Я всегда смеялся над тобой, над твоими нравоучениями, но сейчас, вот сегодня, здесь, на вокзале, я понимаю, что ты не стала бы со мной ни о чем говорить, если бы не была уверена, что я стану человеком! Я сегодня наблюдал, как работали строители. Они рыли котлован, были увлечены делом. Я подошел к ним, и они все на меня с любопытством уставились: мол, что за личность, в шляпе -- штымп какой-то... Какая-то шустрая девчонка спросила: -- Вы новый каменщик? Не знаю почему, но я сказал -- да. Они мне все представились, жали руку. Спросили, когда выйду на работу. Я что-то соврал. Когда они закончили работу и пошли мыться, я пошел с ними. На миг почувствовал себя, как они. Никакой опасности, определенность. А потом они пошли домой, а я -- на вокзал. Сейчас они все, наверное, разбежались, кто в кино, кто в школу, кто на свиданье. А я размышляю, куда направить свои стопы отсюда, и завтрашний день для меня так же в тумане, как и послезавтрашний. Для меня существует лишь одна-единственная категория людей, такие, как Реcт, Пузо, Проныра и прочие. С ними мне не надо притворяться, потому что они такие же, как и я. Нас вечно окружает атмосфера жестокости, опасности, подлости: нам доступны только физические удоволь-ствия от вкусной еды, если удастся вкусно поесть, от женщин, которых нам любить некогда и невозможно, от вина. А когда мы встречаем что-нибудь хорошее, чистое, благородное -- оно нам кажется недоступным, мы чувствуем себя разбитыми, пустыми, стараемся высмеять все хорошее, оправдываясь своей философией, которая, конечно же, нас оправдывает. Мы ищем общества только таких, как мы. Иные пути, чем те, которыми идем, для нас вроде неприемлемы, хотя они, может, не менее трудны, чем те, которыми мы идем. А пути другие существуют, и люди другие существуют, и жизнь другая тоже. Но мои пути не могут переплестись с путями-дорогами хороших людей, потому что от них я должен скрываться, перед ними я должен притворяться. Перед ними я только играю роль человека, и то не всегда удачно, потому что нельзя подражать тому, кого ты сам хорошо не знаешь. И все же я умею подражать, отчего меня подчас и принимают за человека. А то, что меня действительно принимают за человека, меня страшно задевает, ведь я-то знаю, кто я. Мне верят, со мной советуются, и мне обидно, что я не тот, за кого выдаю себя. А почему мне верят -- сам не знаю. Наверное, потому, что когда я кому-нибудь подражаю, то страшно хочу быть похожим на него, хочу быть похожим на настоящего человека. Вот мне и верят. Однажды в бане, одеваясь, разговорились с одним пожилым товарищем. Он оказался инженером-мостостроителем, а я представился журналистом. Говорили о разном, и я выглядел таким умным, что самому противно стало. Тогда я сказал тому товарищу, что это все брехня, никакой я не журналист, а, наоборот, аферист. Он засмеялся, принимая это за шутку, а потом назвал меня сумасшедшим и здорово обиделся. Получается, Сирье, что когда я говорю о себе правду, тo обижаю этим людей. Сирье, никогда не буду больше насмехаться над тобой, буду тебя слушаться во всем. Скажешь, что мне надо пойти с повинной, -- пойду. Я готов за право любить тебя трудиться, как трудятся ради еды, отказаться от своих привычек, бороться и страдать, продавать душу дьяволу, быть покорным и послушным. И будь уверена, я стану человеком непременно, вот дай только выбраться из этого тупика. Сир, мы не можем быть мужем и женой, но мы можем быть больше, чем муж и жена, -- мы можем быть друзьями. Я тебя люблю как сестру, как мать, как женщину, и если можно это чувство выразить в одном слове, то слово это -- друг. Именно так я понимаю наши отношения. Ты для меня -- жизнь, кроме тебя, мне никто не нужен. А теперь, Сир, до свидания, скоро увидимся. Завтра увидимся. Все мужчины озабочены, бегают по магазинам, а покупать-то нечего, все уже распродано. Цветов не достать, надо было раньше, дня за два, за три. 8 Марта. Женщины задирают носы и, пожалуй, имеют на это право. Я не бегаю, ничего не покупаю. И не потому, что некому, ведь есть у меня любимая женщина. Но моя любимая женщина не примет от меня никакого подарка, потому что знает -- денег я не зарабатываю. Все, что я могу для нее сделать, -- обнять и вручить ей подарок, раздобытый самым честным образом, -- шишки. Я за ними лазил на две высокие ели, расцарапал лицо и руки, но букет из этих лесных красавиц получился изумительный. -- Сегодня наш день, -- говорят женщины. Да, сегодня их день. Сегодня день Сирье, день Кадри и мамы. Где бы вы ни были, мамочка, Кадри, я в мыслях своих поздравляю вас и дарю вам цветы, самые красивые. Я не стал звонить, тихонько вставил ключ, но он не поворачивался. Дверь внезапно открылась, на пороге стояла незнакомая пожилая женщина. Она внимательно меня рассматривала. -- Вы Ахто? Сирье нет. Я спросил, где она. Женщина ответила не сразу, потом чуть слышно сказала: -- Умерла. Мне казалось, женщина эта сошла с ума. Я ворвался в комнату, уверенный, что это лишь шутка, что Сирье сейчас встретит меня. Но ее не было. На прежнем месте стоял ее портрет, все было, как всегда, тепло, уютно, чисто, но ее не было. Это была не шутка... -- Когда она умирала, -- говорила женщина, -- она сказала, чтобы вы сюда, в ее квартиру, никогда не приходили и вообще уехали куда-нибудь. Она, видно, очень вас любила... Я спросил, что она сказала еще. Женщина ответила: -- Ничего. Она была без сознания, а когда пришла в себя, сказала это, а потом она уже не могла говорить, только плакала. Ну, а потом... умерла. -- Почему... умерла? -- спросил я машинально. Ответ был неожиданным: -- Ее убили! Сирье убили дома, ей нанесли два ножевых удара в грудь. Произошло это ночью, и все же утром она была еще жива. Нашла ее тетушка, приехавшая к ней в тот день из деревни. Это та самая женщина, которая открыла мне. Сирье доставили в больницу, и там она к вечеру умерла. Кто ее убил? Этого никто не знает. Похоронили ее муж и товарищи из института. Женщина проводила меня на кладбище. Я отнес Сирье шишки. Смерть Озе... Ставлю эту пластинку уже сотый раз, слушаю, слушаю ее. И мне кажется, что в самую страшную минуту я здесь, около нее, вижу ее полные слез печальные глаза, целую ее в последний раз, облегчающей последнюю боль. И вот она умирает... умерла. Ее нет. Она подставила мне свое маленькое, слабое плечо, хотела поддержать, надеялась на счастье и поплатилась за это жизнью. Я знаю, ее убили люди Ораса. Я в этом уверен. Они боялись ее как свидетеля, ведь они пытались через нее поймать меня. А я, спасая свою жизнь, оставил ее, сбежал из Таллина... Осколки разбитой вазы не принесли счастья Сирье. Можно слезами выплакать горе, но нельзя никакими словами описать его... Сирье -- моя жертва. Она умерла из-за меня. Я приношу людям лишь горе, а иначе и быть не может. Люди -- это общество, а я один. Тот, кто хочет быть полезным своим близким, кто хочет жить с ними, любить их и быть любимым, тот должен быть человеком, жить в обществе. Сирье погибла. А я остался, чтобы дальше причинять людям горе. К черту все мои "системы", к черту Пузанова, Реста и прочих! Нечего дрожать за свою паршивую шкуру. Отныне я не боюсь ни Ораса, ни милиции. Поймают? Ну и ладно, все равно этого не минуешь. Но прежде я должен найти Ораса и рассчитаться с ним. Иначе я не мужчина, иначе я не человек. Тетрадь десятая Год 1955 Бегают мальчишки, маленькие: -- А ну, не догонишь! И бежит один карапуз за другим. Им по пять-шесть лет. Бегают они взад-вперед, соскакивая с тротуара, того и гляди попадут под машину -- и машины мчатся мимо беспрерывным потоком. Прохожий гражданин хватает одного из них за ухо и загоняет во двор соседнего дома. -- Во дворе играйте, нельзя на улице. Он уходит. Мальчишки во дворе. Они не его дети. Все проходили и ничего малышам не говорили. И он мог пройти. Но подумал, что, если один из них попадет под машину, в какой-то семье будет горе. Это был хороший человек. Южная самба. Я в нее влюблен. Меня привлекает темперамент и какой-то особый характер ее -- настойчивый, живой, определенный. Я ничего об этой музыке не знаю, но люблю ее. Интересная штука -- жизнь: кто-то написал музыку, не подозревая, что какой-то совсем серый человечишка будет слушать ее много раз в день... Эта музыка как будто говорит о том, что, хотя на свете есть смерть, есть также и жизнь, и ей, южной самбе, наплевать на смерть, она создана для жизни, она -- жизнь. Слушая ее, я как будто вижу всю жизнь, которая, покачивая бедрами, танцуя, надвигается на меня. Она голая, натуральная, без прикрас -- жизнь, такая, какая есть. Немного страшная, но удивительно хорошая; та самая жизнь, в которой, страдая, живу и которую за все плохое и хорошее все же люблю. Сегодня хоронили девушку, которая умерла от сифилиса и еще от какой-то другой болезни. Девушка их скрывала, вот они совместными усилиями и уложили ее в гроб. Я знал эту девушку. Встретил я ее как-то на окраине города. Она сидела на бревнах, уложенных рядом с тротуаром, и курила. На вид ей можно было дать лет пятнадцать. Она была бледная, в лице ни кровинки. Я спросил: -- Куришь? -- Курю, -- ответила она. -- И водку пьешь? -- Пью, а что? -- сказала она. -- Зачем? -- спросил я. -- Хочу, -- ответила она. -- Отец знает? -- Перебьется, -- ответила девушка. Она была светловолосая, в голубых глазах враждебность ко всему окружающему, и, если бы не платье, бедное, но с претензиями на какой-то стиль, ее можно было бы принять за сектантку, такая она была угрюмая и бледная. -- А мама, -- продолжал я, -- знает? -- Она сама курит, -- ответила девушка. -- В нашей компании все курят. Я поинтересовался, большая ли у них компания и сколько лет самому старшему. Оказалось, что компания небольшая, что самому старшему двадцать два, а самой младшей пятнадцать, ей же -- семнадцать. Я начал убеждать ее бросить эту вредную компанию, она слушала меня явно насмешливо и наконец сказала: -- Попался бы ты нашим парням, они бы тебе показали "вредную компанию". Эх ты, а я думала, ты меня в ресторан приглашаешь... На том мы расстались. Но вскоре после этого я шел вечером через тот же парк и набрел на шайку молоденьких девчат и парней, сидящих на скамейках в аллее. Чей-то голос произнес: -- Это тот самый тип... И передо мной с угрожающим видом стали два молодых парня. -- Так, по-твоему, наша компания паршивая? -- спросил один из них, а все остальные вызывающе засмеялись. Они думали, что мне будет не по себе... Но они не знали, что бить таких щенков для меня одно удовольствие. Не успели они ахнуть, как я их расшвырял. Потом мы нашли общий язык. Кто-то сообразил, что я "свой", они стали бормотать извинения, мол, ошиблись, приняли меня за кого-то другого. Потом я часто встречал Натку (так звали эту девчонку), однажды она сказала, что бросила курить. Так ли это? Но она так сказала и при мне никогда не курила. К сожалению, она была уже давно не девочка, следовательно, лишь о дружбе между нами не могло быть и речи: я был для нее мужчиной, но она для меня не была женщиной, потому что я любил Сирье. Постепенно я узнал кое-каких ребят из этой компании, они при встрече со мной стали приветливо здороваться, и вот вчера на улице ко мне подошел паренек и сказал: -- А Натка-то умерла, завтра хоронить будут. Отец плачет, а мать пьянствует. Жалко мне ее, она не успела еще пожить, глупышка, о чем-то мечтала, что-то воображала и вот умерла, а ее мама пьянствует. Она хотела, чтобы я любил ее, а я любил Сирье. Так бывает, мы часто любим тех, кто не любит нас. А южная самба звучит все равно -- любят люди или ненавидят, живут или умирают. Южная самба -- это жизнь, бесстыжая, милая жизнь, с которой расстаться никому не хочется. Шел по улице и увидел бежавшего мне навстречу человека в приличном темном костюме. Опасливо стреляя взглядом по сторонам, он бежал изо всех сил, стремясь оторваться от пожилого полного лысого человека, бежавшего тоже изо всех сил за ним. На лице полного человека злоба, глаза устремлены вперед, в них лишь одно желание: догнать, поймать, уничтожить! Он бежит тяжело, дышит часто и хрипло кричит: -- Держите! Держите его! Расстояние между ними не сокращается и не увеличивается. Молодой человек в темном костюме перебегает мостовую. Он тоже дышит часто, в его глазах, беспомощно шарящих вокруг в поисках спасительной лазейки, страх, безумный страх, в них только одно желание: скрыться, спастись. Он исчезает за углом, вслед за ним, по-прежнему хрипло выкрикивая: "Держите! Остановите!", исчезает также полный гражданин. Что мог совершить парень в темном костюме? Конечно, какую-то гадость, иначе зачем ему было спасаться бегством средь бела дня. Как он бежал... Какие глаза... Бог ты мой, какое унижение -- так бежать, с такими сволочными глазами. Темно здесь и одиноко, безлюдно и грустно. Одиночество всегда грустно Вот там внизу, где светят миллионы маленьких огоньков, -- жизнь, миллионы жизней, миллионы судеб, похожих и непохожих на твою; там, внизу, город, собирающийся засыпать после трудового дня; там мир необъятный и сложный. Чтобы понять его, нужно много знать, а у тебя еще только-только появляются в голове кое-какие мыслишки, совсем еще робкие, неуверенные. Ты здесь высоко, точно стоишь во вселенной, будто отделившись от земли в космическом пространстве. Сегодня я подслушал в вестибюле кинотеатра разговор четырех салаг. Им по восемнадцать-двадцать лет. Обсуждали между собой, как встретить вора, прибывающего якобы с севера. Решили устроить сбор и преподнести вору деньги и как-то достать "ширево", то есть морфий. Этот вор, видимо, наркоман. Господи, какие наивные! Обсуждают эту проблему -- где? -- в вестибюле кинотеатра... То, что это глупо, само собой, но как посмотрел я на эти глупые рожи -- жаль их стало. Ведь они не знают, что воров уже нет и "закон" давно затоптан и забыт. Они еще верят в какие-то традиции -- в какую-то воровскую честность... Смешно! Какая честность может быть у нечестных людей? Да, жизнь состоит из миллионов огоньков, у каждого огонька своя судьба, трагедия; огоньки гаснут, зажигаются, как и люди умирают, рождаются. А здесь, где стою я, темно, как в космосе. Но ведь солнце-то есть! Солнце светит днем, и, чтобы его видеть, нужно уйти из ночи. Гостиница -- дом казенный. Нет здесь домашнего уюта, хотя и чисто, и тепло, и радио есть. Нет, уют есть, но он не тот, не домашний. Чего-то здесь не хватает, чтобы почувствовать себя по-домашнему. Но чего? Наконец придумал. В любом доме, где живут люди, семьи... имеется будильник. Как можно жить людям без будильника? И это -- тик-так, тик-так -- звучит так мирно, покойно, обыденно, напоминая о том, что каждому нужно вставать вовремя, чтобы где-то быть вовремя. Да, когда тикает будильник, кажется, что ты дома. Я побежал в магазин и купил дешевенький маленький будильничек. Он страшно отстает, но неважно, главное -- тикает. Он тикает и действительно... приятно. Неприятно лишь то, что он напоминает не только о покое, но и о том, что время идет... Я не выбросил будильника, а таскаю его с собой в портфеле, где он не переставая тикает. Однако смешно: вор и... будильник. Куда это годится? Нахожусь у супругов Сипельгас. Они не знают правды обо мне, как и все люди, встречающие меня ежедневно. Они знают, что я друг Сирье, и разделяют мое горе. Сейчас они куда-то ушли, маленьких муравьишек у них еще нет, и я один. Приведу в порядок свои записи, запишу вот это последнее, а уходя, оставлю их здесь -- думаю, здесь они будут в сохранности, куда бы меня ни загнала жизнь. Семь дней тому назад в Каркси-Нуйя, в берлоге скупщика краденого товара по прозвищу Вещичка, я встретил долговязого парня по кличке Лис. Лис этот тоже скрывался от правосудия. Вещичка, знавший мою кличку, щегольнул остротой: "Волк и Лис -- подходящая пара". Лис обещал ввести меня в хорошую компанию и позвал с собой. Мне не очень нравилось его кличка, но победила моя проклятая любознательность. От Вещички, вооружившись лыжами, мы ушли вместе. Шли лесами, полями, болотами, и привел он меня в совершенную глушь, в болото, на хутор по названию Трясина. Во дворе нас встретила большая косматая дворняжка, весьма ленивая, но, по-видимому, добродушная; она, дружелюбно помахивая хвостиком, последовала за нами в дом. Большое помещение, куда мы попали прямо с улицы, оказалось кухней. Посредине стоял длинный стол, заставленный всяческой снедью, за столом восседала веселая компания. Вот здесь меня и ожидал страшный сюрприз. Я похолодел, заметив среди пирующих Ораса, узнавая также и других. Здесь были Лонг, Ребус (с которым как-то в Вильянди у меня состоялась "любительская" встреча на ножах), и даже Каллис, которого в душе не перестаю считать исполнителем приговора над Сирье. Остальные пятеро были мне незнакомы. Но и этих знакомых было более чем достаточно. Не меньше была удивлена и сама компания. Лис завел меня сюда, совершенно не подозревая, какую оказал услугу своим друзьям. Стараясь сохранить спокойствие, изображая некое подобие улыбки, я подошел к Орасу, подал руку. Он ее принял: это уже показалось добрым знаком. Я потряс его противную лапу и в то же время, когда Лис и остальная компания, удивленно разинув рты, глазели на меня, заговорил. Говорил, что давно ищу эту чудесную компанию и мечтаю войти в нее, что чрезмерно рад осуществлению своей мечты; рассказал, что живу, как сирота, без друзей и пристанища; что гоним милицией; что надоело вертеться между двух огней и так далее. Они слушали раскрыв рты и, когда я кончил, загалдели все сразу. Тогда заговорил Орас, и остальные братья разбойники прикусили на время языки. Он не мог отказать себе в удовольствии вылить на меня ушат грязи, покрыть насмешками, но в конечном счете я понял, что шкуру с меня спускать он не собирается. Покосившись на Лиса, я заметил, что тот уже сует свою морду в кружку с брагой, и убедился, что от него опасность не угрожает (он мог сообщить, что я не очень-то мечтал найти эту компанию). Преподнес Орас брагу и мне, говоря при этом, что мы как-никак соратники давние, бывалые и тому подобное. Он объяснил, что здесь собрались его близкие друзья отпраздновать годовщину существования их "союза", что завтра, мол, все разъедутся. "Союз"... Все подделываются под идейных, зная, что эстонцы бандитов не поддерживают. А тут... "борцы за свободную Эстонию". А потом... -- То, что к нам пришел, хорошо. Мы тебя принимаем. Зла на тебя не имею, хотя, сам знаешь, есть за что... Но как сказано: кто старое помянет, тому глаз вон. Только вот что... В общем нужна гарантия твоей верности. -- Глаза Ораса недобро заблестели. Я не знал, что могло быть такой гарантией, но мне объяснили. Предложили пойти на лыжах в колхоз по соседству и убить женщину -- Эллу Реги, ярую коммунистку, которая якобы немало навредила "союзу". Реги жила в маленьком доме, на отшибе. Я не мог отказаться и сразу собрался в дорогу. Со мной отправились трое самых трезвых из компании. Хотя у меня было оружие, мне еще дали парабеллум. За то время, пока я находился среди них, один лишь Каллис не заговорил со мной и держался крайне враждебно; остальные, даже Ребус, выпили мировую. Выпив по последней чарочке, я и мои конвоиры отправились в путь. Шли гуськом. Один из людей Ораса впереди меня, двое сзади. Когда отошли от хутора километра на три и втянулись в густую еловую чащу, где наблюдать за мной из-за густой заросли ельника почти невозможно, я, улучив минуту, упал в снег и открыл огонь по моим провожатым. С первых же выстрелов уложил двоих, третий, не пытаясь отстреливаться, побежал обратно к хутору. Этого нельзя было допус-тить. Я пошел вслед и скоро стал его догонять. Он, видя это, завернул в лес, туда его преследовать я не пошел. Вернулся к убитым, забрал еще два парабеллума и пошел назад к хутору. Никогда не думал, что можно так хладнокровно убивать людей, я никогда не был более спокоен, чем тогда, шагая к хутору. Я даже предвкушал удовольствие от предстоящего. На хуторе остались, включая хозяйку, восемь человек и собака. Из них мне нужны были двое. Когда я тихонько открыл дверь в кухню, за столом увидел лишь двоих -- Лиса и Ребуса, оба были пьяны в дым; они почти не обратили на меня внимания. Эти были мне не нужны, и, убедившись, что они безвредны, я прошел через полуоткрытую дверь в соседнюю комнату. Там спали на полу два незнакомых мне члена компании, хозяйка (костлявая старуха) и собака у ее кровати. Я подошел к спящим "членам" и конфисковал их оружие. Еще одна дверь вела из кухни в боковую комнатушку. Осторожно приоткрыв ее, я увидел Ораса. Он, сидя за круглым столиком, рассматривал какую-то фотографию. Двое других (Лонг и Каллис) лежали, один на полу, другой на кровати, и, по-видимому, спали. Наставив на Ораса парабеллум, я тихо окликнул его и, когда он обернулся, выстрелил. На выстрелы двое других вскочили и, ничего не соображая, уставились на меня. Лонг мне был не нужен, но Каллиса я превратил в решето. Поклонившись Лонгу, я закрыл дверь и повернулся к тем двоим, что сидели за моей спиной. Но увидел лишь Ребуса, который беспомощно пытался выбраться на улицу и никак не мог попасть в дверь. Единственный, кто трезво реагировал на все это, была собака. Она в спальне заскулила, залаяла. Уйти мне никто не помешал. Что же, с Орасом покончено, но что-то устал я физически и душевно. Старею, наверно. Надоело уже быть волком. Приключения давно потеряли всякую прелесть, а счастье... счастье нужно создавать, а не искать. Счастье для меня сейчас -- немного покоя. Совсем мало, а достичь невозможно. Недавно узнал о разгроме Пузанова. Об этом рассказал Реcт, который, чувствуя за спиною дыхание правосудия, собрался в неведомые края. Конечно, если уж Пузо сорвался, что же остается делать Ресту... Ну, а мне что делать? Дороги жуликов, мошенников, воров, спекулянтов, всех правонарушителей, где бы они ни ходили, ведут в Батарею, и мне не миновать ее. Отвратительное это заведение! Но и скрываться надоело, лгать надоело изо дня в день, без конца. Как хорошо было бы говорить о простых вещах, не опасаясь проговориться. Вот проходят мимо окон люди -- парни, девушки, им весело, они дружат, любят, создают свое счастье. А для меня это -- словно сказка. И рассказать теперь некому. Каждый день давит меня своей тяжестью, я ощущаю вес каждой минуты, каждой секунды, а сколько на свете людей, которые даже и не подозревают, что время имеет вес... Подбивая баланс, я установил, что, прожив двадцать пять лет, из них тринадцать в поисках острых ощущений (от которых весьма заметно отупел), я не знаю, человек ли я. Ах, если бы это было возможно, если бы можно было вот так сразу, незаметно перейти из одной жизни в другую, одним махом вычеркнуть прошлое, начать новую жизнь. Но нет, это невозможно: чтобы перейти в другую жизнь, нужно идти туда -- в чистилище, к аллигаторам, ягуарам, волкам, среди которых ты быть не хочешь, где тоже ждет тебя одиночество. Нет! Но тебе плохо. Тебя тяготит одиночество, мучает страх, ты опасаешься недоуменных взглядов прохожих, вызванных твоим жалким, измученным видом; ты сторонишься смеха, улыбок; у тебя боли -- в желудке, в душе, в раненых ногах -- полная деформация человеческого облика. Ты заставляешь себя смеяться над тем, что тебе нужна была диета... Но что же еще остается? Только смех. Чтобы выздороветь, нужно быть сильным, питаться по-человечески, вообще жить по-человечески. И это было бы возможно, если бы около тебя была хоть одна любящая душа. А если ты один, совсем один? Можно, конечно, не обращать ни на что внимания и... смеяться. Но не смейся над теми, кто разделяет твою судьбу и твои чувства, -- они несчастны, им плохо. Да и тебе плохо. Ты -- вор. Твой удел -- тюрьма, небытие. Сейчас у тебя есть свобода, но что она стоит, твоя свобода, в вечном страхе за жизнь, за шкуру, перед разоблачением и стыдом?.. Вот именно -- стыдом. Ты боишься того момента, когда тебе придется смотреть людям в глаза и рассказывать им о себе. А кажется, тебе не избежать этого дня. Он неминуемо наступит. Что тогда ты скажешь? Ты не знаешь. Так надо думать. Если ты что-то хочешь понять -- пошевели мозгами. Постепенно шарики твои начнут крутиться в голове, и глядишь -- что-то поймешь. Вопросов у тебя хватает, и нужно найти ответы. Помню, как однажды в лагере видел пожилого вора, который меня страшно обругал за то, что я его видел плачущим, но после разыскал и извинился. Я его не понял тогда. Я понимаю его теперь. В поезде Таллин -- Кохтла я так увлекся "Восходом солнца" Гайдна, что не заметил, как был арестован. То есть заметил это с опозданием. Именно в тот момент, когда у меня потребовали документы. Их было двое. Не скажу, что очень испугался (я внутренне к этому был готов), хотя и не обрадовался. Я сунул им свои липовые шпаргалки. Они их, не читая, спрятали в карман, а меня -- в Батарею. Итак, все дороги ведут в Рим... В общем очутился я в знакомой 60-й камере, и начали меня "раскалывать". Что касается меня, я и не старался ничего скрывать, раскалывался вполне добровольно, можно сказать, добросовест-но, и даже чересчур. Дело в том, что следователи после кропотливого, терпеливого труда, ухлопав на твое недостойное существо уйму нервов, здоровья, накопив потихоньку горы разоблачающего тебя материала, радуются, что могут тебя наконец положить, так сказать, на обе лопатки. Они предвкушают сладость заслуженной победы. А тут... что же это получается? Этот недостойный вдруг заявляет, что следователю известно еще не все, что, например, обворовано не две, а пять квартир. Где? Когда? Что? -- возникает уйма вопросов, нужно разыскивать потерпевших, наводить справки, устанавливать новые факты... Выяснять, устанавливать. И писать, писать, писать. Бесконечно. Закончив, наконец, со всем этим, мой следователь посматривал на меня уже со страхом: не заявит ли этот сумасшедший еще что-нибудь. Он мне так и сказал: "Странный вы человек, зачем вам было во всем признаваться, ведь теперь получите на полную катушку". Нo, должно быть, он и сам понимал, в чем дело, потому что спросил: "Что? Легче стало?" Катушка мне полная так и этак обеспечена -- две я квартиры обобрал или пять, а легче действительно стало. Всему они поверили, всем моим признаниям, единственно никак не могли поверить, что я будильник купил, а не украл. Судили меня в маленьком городке Тырва, в этом районе были мои самые значительные приключения. Нy и, конечно, дали "потолок" -- десять лет. Сказать, чтобы все обошлось гладко, нельзя -- взрыв все-таки получился. Мое презренное сознание взбунтовалось еще раз, напоследок. Это было в КПЗ. Вдруг я подумал: "Ты сошел с ума! Десять лет тюрьмы -- это же бесконечно. Зависеть постоянно от чужой воли, всегда под конвоем, работать, работать, как мул, терпеть общество всяких там отбросов, пускай даже таких, как ты сам. Нет! Не надо! Завтра тебя увезут в тюрьму, и тогда будет поздно. Это надо сделать сегодня". И я стащил во время судебного заседания печную заслонку и удачно пронес в камеру. Взломал деревянный пол, разворотил землю под полом и наткнулся на толстый слой цемента. Разбил на маленькие кусочки заслонку об этот цемент и в бессильной злобе заплакал, облизывая разбитые, израненные пальцы. Затем постучал в дверь и вызвал надзирателя. Это на меня нашло умопомрачение, на миг словно забылась и Сирье и все продуманное, на миг запротестовал Серый Волк, не желающий умереть. Нет, он не собирался умирать. Наверное, еще не так-то скоро удастся мне свести с ним счеты. Что готовит он мне в дальнейшем? Тетрадь одиннадцатая Год I960 Родился человек. И сразу начинает получать: сперва от матери -- питание, ласку, уход; от отца -- любовь, защиту, ну, и конечно, нередко ремень; от общества -- знания различные. Он родился, он уже есть. Но времени он не замечает. Возможно, его желания уже не совпадают с требованиями окружающих. Но так или иначе -- время для него не имеет пока еще никакого значения, годы ему кажутся длинными, жизнь -- бесконечной. Первые сознательные годы человек с нетерпением ждет, когда он повзрослеет. Потом он становится взрослым, но он еще молод, а жизнь интересна, он живет и опять не замечает времени, не замечает, что годы уже не такие длинные, они стали чуточку короче, меняются быстрее, чем раньше. Пройдет еще много лет, пока он это заметит и вдруг откроет для себя, что годы, собственно, летят с чудовищной скоростью, а жизнь и вовсе не бесконечна. Он обнаружит, что и не жил еще совсем, что жить надо было по-другому, иначе. И тут он задаст себе вопрос: почему? Почему не понял этого раньше, почему не заметил? Сперва не думал, потому что думать не умел; затем не думал, потому что некогда было уже думать, а когда нашел на это время, когда научился думать, -- уже поздно. Половина жизни позади. Говорят: школа жизни, университет жизни. Да, жизнь -- школа. Но не просто даются знания и в этой школе. Жизнь дает и опыт, но забирает взамен годы, учит, но может и уничтожить. И всегда эта проблема -- как найти точку опоры, правильную позицию. Думаешь, что вот так именно правильно, по каким-то своим соображениям решаешь, а выходит -- ошибка. Может вечность пройти, прежде чем ты осознаешь эту ошибку. Минуло уже шесть лет с тех пор, как закончились похождения Серого Волка на воле и я приобрел чувство определенности в Батарее, в шестидесятой камере. Шесть с лишним очень долгих лет в борьбе со своими собственными представлениями о жизни вообще и в поисках точки опоры. Ничего за эти годы не прибавилось в мoeй тетради, ничего я не писал, и не потому, что мне кто-нибудь запретил, -- не хотел. Бывает же, что, следуя привычке, по утрам чистишь зубы, занимаешься гимнастикой и все такое, но в один какой-то день что-то случается с твоей психикой, ты перестаешь чистить зубы, заниматься гимнастикой, а также писать дневник. Считаешь, что это ни к чему, ребячество, бессмысленно. И вот после долгих шести лет пассивности и безразличия сегодня, находясь в этой камере, в совершенном одиночестве, я достал свои основательно потрепанные тетрадки, перечитал их, и тут в моей психике произошла революция: жизнь твоя была плохая, прямо-таки паршивая, но все же это -- жизнь, а ты -- человек; ведь стоит тебе самому перестать считать себя человеком, как ты и не будешь им. Ты прожил скверную жизнь, спору нет, и в основном по своей же вине. И все-таки это была жизнь. И последние шесть равнодушных лет -- тоже жизнь. Это та необходимая часть твоей жизни, без которой ты не очутился бы в настоящей ситуации, не написал бы того, что сейчас собираешься писать. Да, я еще не знаю, что именно сейчас напишу, но в душе бурлит, я уже не в силах не писать, подчиняюсь руке, а она моим мыслям. Сейчас я бесконечно рад, что не уничтожил, не выбросил перед последним побегом свои записи, чувствую -- они моя судьба, они -- это я, я -- они. Я где-то сливаюсь с ними, им рассказываю, у них учусь. Они не только занимают мое время, но и помогают разобраться в самом себе, помогают думать. Помню тот день, когда я впервые начал записывать свою жизнь. Почему я это сделал? Я был тогда "знаменитый Серый Волк" из неизвестного племени босоногих "индейцев", проживающих на острове Сааремаа