ши отношения сводились к учтивым пустым разговорам, но затем я с удовольствием, не чуждым тревоги, убедился, что он проявляет ко мне участливый интерес. Неделя - это тот минимум времени, который нужен человеку, чтобы заметить, что в его ежедневном общении с кем-то, произошли разительные перемены, в особенности если собеседник так бережливо расходует каждый свой взгляд. Он стал расспрашивать, давно ли я служу, откуда родом, сколько мне лет, и, узнав мой возраст, пожал плечами с растроганным "Mon Dieu" [Бог мой (франц.)] или "God heavens" [Боже милостивый (англ.)] - он одинаково хорошо говорил по-французски и по-английски. Если я немец по происхождению, полюбопытствовал он, то почему ношу имя Арман? Я отвечал, что имя Арман присвоено мне по желанию начальства, на самом же деле я зовусь Феликс. - Какое красивое имя! - воскликнул он. - Будь на то моя воля, я бы его возвратил вам. И добавил - при его высоком положении мне это показалось признаком известной неуравновешенности, - что его при крещении нарекли Нектаном, по имени некоего короля пиктов, коренных обитателей Шотландии. Я изобразил на своем лице почтительный интерес, но тут же недоуменно спросил себя, на что мне, собственно, знать, что его зовут Нектан? Ведь я-то обязан называть его "милорд". Мало-помалу я узнал, что он живет в Эбердине в своем родовом замке вместе с сестрой, женщиной уже немолодой и, увы, очень болезненной, что, кроме того, у него есть летняя резиденция на одном из озер шотландской возвышенности, в местности, где еще говорят на гэльском наречии (*7) (он тоже немного знает его) и где природа очень красива и романтична: отвесные склоны, пропасти, воздух, напоенный пряным ароматом вереска. Окрестности Эбердина, сказал он, тоже очень хороши. В самом городе имеются все виды развлечений для любителей развлекаться, и с моря всегда веет бодрящим соленым воздухом. На следующий день он рассказал мне, что любит музыку и сам играет на органе, но в горной своей резиденции довольствуется фисгармонией. Все эти сведения я почерпнул не из связного разговора, а исподволь, от случая к случаю; и, за исключением "Нектана", в них не было ничего излишнего, ничего, что не мог бы рассказать кельнеру любой одинокий путешественник, не имеющий других собеседников. Сообщал же он мне их главным образом за вторым завтраком, так как предпочитал, не спускаясь в кафе, сидеть за своим столиком в почти пустом зале, курить египетские сигареты и пить кофе. Кофе он, как правило, выпивал несколько чашечек, но, кроме него, ничего другого не пил и почти что не ел. Лорд вообще ел так мало, что оставалось только удивляться, чем он жив. С первого блюда он, правда, брал основательный разгон: консоме, суп из телячьей головы или бычьих хвостов быстро исчезали из его тарелки. Что касается всех остальных кушаний, которые я приносил ему, то, отведав кусочек-другой, он тотчас же закуривал сигарету, предоставляя мне уносить их почти нетронутыми. В конце концов я даже не удержался и с огорчением сказал: - Mais vous ne mangez rien, Mylord. Le chef se formalisera, si vous dedaignez tous ses plats. [Но вы ничего не кушаете, милорд. Шеф будет очень обижен, если вы станете так пренебрегать нашими блюдами (франц.)] - Что делать, нет аппетита, - отвечал он. - И никогда не было. Я всю жизнь испытывал отвращение к приему пищи. Возможно, это признак известного самоотрицания. Я никогда не слышал этого слова, оно испугало меня и заставило из вежливости воскликнуть: - Самоотрицания? О нет, милорд, тут никто с вами не согласится. Напротив, в этом случае каждый постарается вас опровергнуть! - Вы полагаете? - спросил он, медленно поднимая глаза от тарелки и глядя мне прямо в лицо. В этом взгляде, как всегда, было что-то принужденное, преодоление чего-то мне неизвестного. Только на этот раз я видел, что усилие такого преодоления ему приятно. На губах его появилась меланхолическая усмешка, от этого еще резче выступил вперед тяжеловесный и несоразмерно большой нос. "Подумать только, что у человека может быть такой прекрасный рот, а нос картошкой", - промелькнуло у меня в голове. - Да, - не без смущения подтвердил я. - Возможно, дитя мое, - заметил он, - что самоотрицание способствует утверждению личности другого. С этими словами он встал и вышел из зала. Погруженный в размышления, я остался у своего столика, который мне предстояло убрать и снова накрыть. Не подлежало сомнению, что встречи со мной несколько раз на дню шли лорду во вред. Но я не мог отменить их, не мог сделать их безвредными, хотя изгнал из своего обращения оттенок ласковой предупредительности, стал холоден и официален, раня чувства, мною же возбужденные. Потешаться над ними я, конечно, не мог, раз уж я не потешался над чувствами маленькой Элинор, но тем более не мог принять их по существу. Итак, я переживал сложный внутренний конфликт, грозивший превратиться в искус, когда лорд Килмарнок сделал мне неожиданное предложение, неожиданное, впрочем, только в смысле делового его содержания. Случилось это к концу второй недели за послеобеденным кофе. Небольшой оркестр расположился у самого входа в зал за группой пальм. Вдали от него, на другом конце зала, лорд облюбовал себе столик, несколько на отлете, за который садился уже не впервые, и я немедленно подал ему кофе. Когда мне пришлось снова пройти мимо него, он спросил сигару. Я принес два ящика окольцованных и неокольцованных сигар. Взглянув на них, он спросил: - Какие же мне выбрать? - Фирма, - отвечал я, указывая на окольцованные, - особенно рекомендует вот эти, но я лично посоветовал бы другие. Сам того не желая, я спровоцировал его куртуазный ответ: - В таком случае я последую вашему совету, - сказал он, но не взял у меня из рук ни того, ни другого ящичка, хотя и не отрывал от них взгляда. - Арман, - тихо проговорил он, так тихо, что оркестр почти заглушил его голос. - Милорд? Он назвал мое другое имя: - Феликс? - Что угодно милорду, - с улыбкой отвечал я. - Не хотели бы вы, - донеслось до меня, хотя он продолжал смотреть на сигары, - переменить вашу нынешнюю должность на должность камердинера? Вот оно самое! - То есть как, милорд? - отозвался я, притворяясь непонимающим. Он предпочел услышать: "У кого?" - и, слегка передернув плечами, ответил: - У меня. Все очень просто. Вы поедете со мной в Эбердин, в замок Нектанхолл. Сбросите эту ливрею и оденетесь в элегантный штатский костюм, что будет отличать вас от остальных слуг. В замке много разной прислуги; ваши обязанности сведутся только к обслуживанию моей особы. Вы всегда будете при мне - в замке и в моем летнем доме. Жалованье ваше, - добавил он, - раза в два или три превысит то, что вы получаете здесь. Я молчал, и он ни единым взглядом не торопил мой ответ. Он даже взял у меня из рук оба ящичка и занялся сравнением того и другого сорта. - Об этом надо серьезно подумать, милорд, - наконец пробормотал я. - Стоит ли говорить, что ваше предложение - большая честь. Но все это так неожиданно. Я попрошу себе небольшой срок на размышление. - Для размышления, - отвечал он, - у вас мало времени. Сегодня пятница, я уезжаю в понедельник, Поедемте со мной! Я этого хочу. Он взял одну из рекомендованных мною сигар, осмотрел ее, медленно поворачивая между пальцев, и поднес к носу. Ни один человек не мог бы догадаться, что он при этом сказал, а сказал он: - Этого хочет мое одинокое сердце. У кого достанет жестокости поставить мне в вину мое смятение? И все-таки я уже знал, что не решусь пуститься по этой боковой дорожке. - Милорд, - пробормотал я, - даю слово, что я сумею добросовестно использовать срок, предоставленный мне на размышление. - И поспешил уйти. "Он курит, - подумал я, - хорошую сигару и запивает ее кофе. В высшей степени уютное занятие, а уют - все же малый сколок счастья. Временами приходится им довольствоваться". В этой мысли было подспудное желание прийти ему на помощь, и себе тоже. Но тут как раз наступили трудные дни, потому что после каждого завтрака, обеда, ужина, даже чая, лорд поднимал на меня взор и спрашивал: "Итак?" Я же либо опускал глаза долу и поднимал плечи, словно на них наваливали тяжелый груз, либо вдумчиво отвечал: - Я еще не пришел к окончательному решению. Его прекрасный рот кривила горькая усмешка. Но даже если бы хрупкая здоровьем сестра лорда не пеклась ни о чем, кроме его счастья, то подумал ли он о той жалкой роли, которую мне пришлось бы играть среди многочисленной прислуги, упомянутой им, и даже среди гэльского населения его родных гор? "Осыпать насмешками будут не прихотливого вельможу, - говорил я себе, - а игрушку его прихоти". И, сострадая ему в глубине души, я тем не менее мысленно обвинял его в эгоизме. И ко всему этому мне надо было еще постоянно заботиться об обузданье неукротимого стремления Элинор Твентимэн к уединенной встрече для "слова и дела". В воскресенье во время обеда в зале пили много шампанского. Лорд, правда, к нему не притрагивался, но на другом конце, у Твентимэнов, пробки то и дело стреляли в потолок, и я всякий раз думал, как это плохо для Элинор, Вскоре моим опасениям суждено было подтвердиться. После обеда я, по обыкновению, сервировал кофе в нижнем кафе, из которого застекленная дверь с зелеными шелковыми занавесками вела в помещение библиотеки, где стояли кожаные кресла и длинный стол посередине. Комната эта чаще всего пустовала; только иногда по утрам там сидело несколько человек, погруженных в чтение свежих газет. Газеты не полагалось выносить из читальни, но кто-то захватил с собой в зал "Журналь де деба" и, уходя, оставил его на стуле, возле своего столика. Из любви к порядку я аккуратно обернул его вокруг палки и понес в пустую читальню. Не успел я положить его на длинный стол, как в дверях показалась Элинор, всем своим видом свидетельствующая, что несколько бокалов "Моэ-Шандон" ее доконали. Она решительно направилась ко мне, дрожа как в лихорадке, обвила руками мою шею и залепетала: - Armand, I love you so desperately and helplessly, I dont know what to do, I am so deeply, so utterly in love with you that I am lost, lost, lost... Say, tell me, do you love me a little bit, too? [Арман, я люблю вас так отчаянно и беззаветно, я так страстно вас люблю, так обожаю, и я погибла, погибла, погибла... Скажите, откройтесь мне, любите ли и вы меня хоть чуть-чуть? (англ.)] - For heaven's sake, miss Eleanor, be careful, somebody might come in... for instance, your mother. How on earth did you manage to escape her? Of course, I love you, sweet little Eleanor! You have such moving collarbones, you are such a lovely child in every way... But now get your arms off my neck and watch out... This is extremely dangerous. [Ради бога, мисс Элинор, будьте осторожны, кто-нибудь может войти... ваша мама, например. Как, скажите на милость, вам удалось удрать от нее? Конечно, я люблю вас, милая маленькая Элинор! У вас такие трогательные ключицы, и вообще вы во всех отношениях прелестная девочка... Ну, а теперь снимите руки с моей шеи и бегите отсюда... Здесь очень опасно. (англ.)] - What do I care about danger! I love you, I love you, Armand, let's flee together, let's die together, but first of all kiss me... Your lips, your lips, I am parched with thirst for your lips... [Какое мне дело до опасности! Я люблю вас, я люблю вас, Арман, давайте убежим с вами, но прежде всего поцелуйте меня... Ваши губы, ваши губы, я алчу ваших губ... (англ.)] - Нет, дорогая моя Элинор, - сказал я, пытаясь без применения грубого насилия высвободиться из ее объятий, - лучше не надо. Вы выпили шампанского, кажется, даже несколько бокалов, и если я теперь еще поцелую вас, вы окончательно захмелеете и вас уж ничем не вразумишь. Ведь столько раз я заботливо твердил вам, что не пристало дочке господ Твентимэнов, занимающих благодаря богатству видное положение в свете, влюбляться в первого встречного кельнера. Это же чистое безумие, и если даже вы питаете ко мне склонность, то вам надо побороть ее во имя естественного правопорядка и нравственности. Ну, вот-вот! Ведь правда, вы уже стали опять умной, послушной девочкой, вы сейчас отпустите меня и пойдете к вашей маме. - О Арман, как вы можете быть таким холодным, таким жестоким, а еще уверяли, что немножко любите меня? Мама? Да я ее ненавижу, и она ненавидит меня, а вот папа меня любит, и я знаю, что все отлично устроится, когда мы поставим его перед свершившимся фактом. Нам просто надо убежать. Давайте убежим этой ночью на экспрессе, ну, скажем, в Испанию или в Марокко. Я затем и пришла, чтобы вам это предложить. Там мы укроемся, я подарю вам ребенка, это и будет свершившийся факт, и папа с нами примирится, когда мы вместе с ребенком кинемся ему в ноги. Он даст нам денег, и мы будем богаты и счастливы... Your lips! [Ваши губы! (англ.)] И шалая Элинор повела себя так, словно я тут же на месте должен был сделать ей ребенка. - Хватит уж, хватит, dear little Eleanor [милая маленькая Элинор (англ.)], - сказал я и мягко, но решительно снял ее руки со своей шеи. - Все это пустые бредни! Ради них я не сверну с прямого пути и не пущусь по боковой дорожке. Очень нехорошо с вашей стороны, что вы меня здесь атакуете и, несмотря на все уверения в любви, стараетесь заманить в западню, а у меня и без вас хлопот не обобраться. Вы, доложу я вам, ужасная эгоистка! Но в конце концов все вы таковы, и я не сержусь, а, наоборот, благодарю вас и никогда не забуду малютку Элинор. А теперь мне надо идти исполнять свои обязанности. - У-гу-гу! - расплакалась Элинор. - No kiss! No child! Poor, unhappy me! Poor little Eleanor, so miserable and disdained! [Ни поцелуя! Ни ребенка! Бедная я, несчастная! Бедная маленькая Элинор, отверженная, покинутая! (англ.)] Закрыв лицо ладошками и жалобно всхлипывая, она бросилась в кресло. Я хотел ласково погладить ее, прежде чем уйти. Но сделать это было суждено другому. Дверь открылась, в читальню кто-то вошел, - и не кто-то, а лорд Килмарнок собственной персоной. Вошел в безупречнейшем вечернем костюме, в туфлях, не лакированных, а из матовой мягкой замши, с лицом блестящим от крема и оцепенело торчащим вперед носом. Слегка склонив голову набок, он посмотрел из-под косо очерченных бровей на рыдавшую в кулачки Элинор, подошел к ее креслу и тыльной стороной пальца успокоительно погладил ее по щеке. Раскрыв рот от удивления, она взглянула на незнакомца полными слез глазами, вскочила со стула и, точно ласочка, умчалась через вторую дверь, ту, что находилась напротив застекленной. Он все так же задумчиво поглядел ей вслед. Затем важно, с отменным спокойствием повернулся ко мне. - Феликс, - сказал он, - у вас больше нет времени для раздумья. Я еду завтра, с самого утра. Чтобы сопровождать меня в Шотландию, вам надо будет в течение ночи уложить свои вещи. Что вы решили? - Милорд, - отвечал я, - я глубоко признателен вам. Прошу на меня не гневаться, но я не чувствую себя в силах справиться с должностью, которую вы мне предложили. Полагаю, что мне лучше будет заблаговременно от нее отказаться и не сворачивать со своего прямого пути. - Первое ваше положение, - возразил он, - я всерьез принять не могу, что же касается остального, - он бросил взгляд на дверь, в которую скрылась Элинор, - то у меня создалось впечатление, что здесь у вас с делами покончено. Мне пришлось собраться с духом и сказать: - Я должен покончить еще с одним делом, милорд, и мне остается только пожелать вашему лордству счастливого пути. Он опустил голову и вновь медленно поднял ее только затем, чтобы, сделав над собой мучительное усилие, посмотреть мне в глаза. - А вы не боитесь, Феликс, - проговорил он, - принять решение, которое роковым образом отзовется на всей вашей жизни? - Я принял его, милорд, именно потому, что боюсь этого. - Иными словами, вы боитесь не справиться с должностью, которую я вам предлагаю? Тем не менее я остаюсь в полной уверенности, что вы заодно со мной считаете, что вам подобает куда более высокое место. В моем предложении содержатся возможности, которых вы, видимо, недоучитываете, отвечая мне отказом. Существуют случаи адаптации... Вы могли бы однажды проснуться лордом Килмарноком и наследником всего моего состояния. Это был сногсшибательный довод! Он пустил в ход все средства. Сотни мыслей зароились у меня в мозгу, но в единую мысль - взять назад свой отказ - они не складывались. Его предложение сулило мне жалкое лордство, жалкое в глазах людей и лишенное подлинного достоинства. Но не это было главное. Главное, что не ведающий сомнений инстинкт противился такой дареной и к тому же подмоченной действительности, предпочитая ей царство игры и мечты, то есть самовластие фантазии. Когда я еще ребенком просыпался с твердым решением быть восемнадцатилетним принцем по имени Карл и наслаждался этим чистым и чарующим вымыслом ровно столько, сколько мне хотелось, - это было настоящее, а не то, что в своих попечениях обо мне предлагал лорд со своим оцепенелым носом. Я очень быстро и кратко суммировал мысли, молниеносно проносившиеся у меня в мозгу, и твердо заявил: - Прошу прощенья, милорд, если мой ответ вновь ограничится пожеланием вам счастливого пути. Он побледнел, и я вдруг увидел, что у него дрожит подбородок. Найдется ли человек, у которого достанет жестокости бранить меня за то, что и у меня покраснели, может быть, даже увлажнились глаза. Нет, нет, только чуточку покраснели. Участие участием, но подлец тот, кто бы в ответ не испытал благодарности. Я сказал: - Милорд, не принимайте это так близко к сердцу! Вы встретились со мной, изо дня в день меня видели, моя юность внушила вам участие, и я всей душой благодарен вам. Но ведь с этим участием дело обстоит очень случайно, - вы могли не менее участливо отнестись и к другому. Простите, мне не хотелось бы причинять вам боль или умалить честь, которую вы мне оказали, но пусть я такой, каков я есть, - каждый ведь бывает таким, каков он есть, и только однажды, - но вокруг миллионы людей одного со мной возраста и стати, и за исключением малой толики самобытности все мы одинаковы. Я знал женщину, в ней все мои сверстники гуртом возбуждали участие. По существу это и с вами так. А молодые люди есть везде и всюду. Сейчас вы вернетесь в Шотландию, да разве там они хуже представлены и разве именно я вам нужен для проявления участия? Там они ходят в клетчатых юбочках и с голыми ногами, ведь это же прелесть что такое! Из них вы сумеете выбрать себе великолепного камердинера, вы будете болтать с ним по-гэльски и под конец, возможно, усыновите его. Пусть поначалу это будет немножко нескладный лорд, потом он привыкнет, а все-таки он уроженец страны. Мне этот юноша представляется до того привлекательным, что я твердо уверен - знакомство с ним непременно заставит вас позабыть о случайной встрече со мной. Пусть уж воспоминания о ней останутся на мою долю: так будет надежнее. Потому что, смею вас заверить, никакое время не изгладит из моей благодарной памяти дни, когда я вас обслуживал, давал вам советы, какие выбрать сигары, и радовался тому мимолетному участию, которое вы во мне приняли. И кушайте побольше, милорд, если мне позволено просить вас об этом! Ибо ни один человек на свете не в состоянии сочувствовать вам в вашем самоотрицании. Вот что я говорил, и какое-то благотворное действие мои слова все же на него оказали, хотя при упоминании о юноше в пестрой юбочке он и качнул головой. Потом он улыбнулся своим прекрасным и печальным ртом точь-в-точь как в тот раз, когда я упрекнул его за самоотрицание, снял с пальца великолепный смарагд, которым я часто любовался на его руке и на который я смотрю и сейчас, когда пишу эти строки. Он не надел мне его на палец, - нет, этого он не сделал! - он протянул его мне и сказал очень тихим, надломленным голосом: - Возьмите это кольцо! Я так хочу. Благодарю вас. Будьте здоровы! Затем он повернулся и ушел. У меня нет слов, чтобы описать деликатность и великодушие этого человека. Вот и все об Элинор Твентимэн и лорде Килмарноке. 3 Мое внутреннее отношение к миру, или, вернее, к обществу, я не могу назвать иначе, как противоречивым. Несмотря на жажду взаимной теплоты, к этому моему отношению временами примешивалось нечто вроде задумчивого холодка, склонность к развенчивающему наблюдению, меня самого удивлявшая. Так, например, в ресторане или в нижнем кафе, когда у меня вдруг выдавалось несколько свободных минут и я, заложив за спину руку с салфеткой, стоял и смотрел на публику в зале и суету синих фраков, всячески ее ублаготворявших, меня неотвязно преследовала мысль о взаимозаменяемости. Переменив костюм, многие из числа обслуживающего персонала могли с успехом сойти за господ, так же как многие из тех, что с сигарой в зубах сибаритствовали в глубоких плетеных креслах, вполне естественно выглядели бы в роли кельнеров. То, что все было так, а не наоборот, - чистейшая случайность, случайность, порожденная богатством, ибо аристократия денег - это случайная, ряженая аристократия. Такие мысленные эксперименты мне удавались часто, но не всегда, ибо, во-первых, привычка к богатству как-никак способствует внешней утонченности, и это, конечно, затрудняло мне игру, и, во-вторых, потому, что в лощеную чернь общества порой бывала вкраплена настоящая, не денежная аристократия, хотя и обладавшая капиталом. Иногда, для успеха затеи, не находя среди моих коллег-кельнеров подходящего, я сам мысленно менялся ролями с кем-нибудь из знатных посетителей ресторана. Так было и в случае с одним и вправду весьма приятным молодым человеком, отличавшимся обаятельной непринужденностью манер, который, не проживая в "Сент-Джемсе", раза два в неделю приходил к нам обедать и садился за один из моих столиков. Сумев снискать особое благорасположение Махачека, он заранее ему телефонировал, и тот, показав глазами на столик, резервированный для молодого человека, многозначительно произносил: - Le marquis de Venosta. Attention! [Маркиз Веноста. Внимание! (франц.)] Веноста, по виду мой ровесник, и со мной держался вполне непринужденно, я бы даже сказал - почти на дружеской ноге. Я с удовольствием смотрел, как он свободно и весело проходил по залу, пододвигал ему стул, если Махачек не успел этого сделать самолично, и с положенным мне оттенком почтительности отвечал на вопрос о том, как я поживаю: - Et vous, monsieur le marquis? [А вы, господин маркиз? (франц.)] - Comme ci, comme ca [так себе (франц.)]. Ну как, удастся мне сегодня у вас прилично пообедать? - Comme ci, comme ca, иными словами, превосходно, совсем как в вашем случае, monsieur le marquis. - Farceur! [Шутник! (франц.)] - смеялся он. - Что вы знаете о "моем случае"? Красивым его нельзя было назвать: у него была элегантная осанка, изящные руки, очень густые каштановые кудри, но при этом слишком пухлые, по-детски румяные щеки и над ними плутоватые глазки, которые мне очень нравились тем, что своей явной веселостью сводили на нет его попытки, впрочем, не столь уж частые, казаться меланхоличным. - Вам легко так говорить потому, что вы ничего обо мне не знаете, mon cher Armand! Вы, надо думать, рождены для вашего ремесла и потому счастливы, а я так очень сомневаюсь, хватит ли у меня таланта для моего. Он был художник, учился в Академии изящных искусств и писал обнаженную натуру в ателье своего профессора. Все это и многое другое я узнал из коротких, отрывочных бесед, начавшихся с его расспросов о том, кто я и как сюда попал; происходили эти беседы в то время, как я подавал на стол, накладывал жаркое или менял тарелки. Расспросы его свидетельствовали о том, что он не считал меня за проходимца; и я охотно отвечал на них, умалчивая, конечно, об отдельных подробностях, которые могли бы ослабить благоприятное впечатление. Он обменивался со мной этими отрывочными фразами то по-немецки, то по-французски. Немецкий он знал хорошо, ибо его мать - "ma pauvre mere" [моя бедная мать (франц.)] - происходила из знатной немецкой семьи. Он жил в Люксембурге, где его родители - "mes pauvres parents" [мои бедные родители (франц.)] - неподалеку от столицы владели утопающим в зелени парка наследственным замком, построенным еще в XVII веке. Этот замок, по его словам, выглядел точно так, как английские castles [замки (англ.)] на тарелке с двумя кусками жаркого и гарниром, которую я как раз ставил перед ним. Его отец, камергер великого герцога и "прочая и прочая", был к тому же, что, пожалуй, всего существеннее, и крупный сталепромышленник, а следовательно, "здорово богат", как с небрежным жестом, говорившим: "Могло ли быть иначе? Ну, конечно же, "здорово богат", - добавлял его сын и наследник. Словно об этом нельзя было догадаться по его образу жизни, по массивному золотому браслету под манжетой и драгоценным жемчужным запонкам на манишке! Родители назывались "mes pauvres parents" не только по сентиментальному обыкновению, но отчасти также из сочувствия к их несчастью иметь столь никчемного сына. Он, собственно, должен был изучать юриспруденцию в Сорбонне, но бросил это скучное занятие и с разрешения, вымоленного у расстроенных обитателей люксембургского замка, занялся изящными искусствами, - и это при почти полном неверии в свою пригодность к артистическому призванию. Из его слов явствовало, что он, не без известного, впрочем, самодовольства, и вправду смотрит на себя как на избалованного незадачливого сынка, причиняющего немало горя родителям. Не имея ни малейшего желания что-либо в этом изменить, он отнюдь не оспаривал их мнения о себе как о праздном кутиле и постепенно деклассирующем представителе артистической богемы. Что касается последнего пункта, то, как вскоре выяснилось, он здесь намекал не только на свою живопись, которой занимался спустя рукава, но и на одну сомнительную любовную историю. Время от времени маркиз приходил обедать не один. В таких случаях он заказывал Махачеку больший столик, требуя, чтобы тот с особым тщанием украсил его цветами, и в семь часов являлся в обществе прехорошенькой особы; я не мог не одобрить его вкуса, хотя это и был вкус к "beaute de diable" [свежести молодости (франц.)], к быстро преходящей прелести. В те дни, в расцвете юности, Заза - так он называл ее - была очаровательнейшим созданием в мире: парижанка по крови, тип гризетки, но облагороженный вечерними туалетами от лучшего портного - белыми или цветными, которые, разумеется, заказывал ей маркиз, и редчайшими старинными драгоценностями, тоже, конечно, его подарками, стройная, хотя отнюдь не худая брюнетка с дивными, всегда обнаженными руками и оригинальной, пышно взбитой прической, которую она иногда прикрывала" чем-то вроде тюрбана с серебряной бахромой по бокам и опушкой из мелких перышек надо лбом; вдобавок у нее были лукавые глаза, вздернутый носик и очаровательный болтливый ротик. Обслуживать эту парочку было истинным удовольствием: так мило и весело болтали они за бутылкой шампанского, с приходом Заза заменявшей полбутылки бордо, которое пил Веноста в одиночестве. Было совершенно очевидно, - да и не удивительно, - что он до самозабвения и полного безразличия ко всему на свете влюблен в нее, околдован созерцанием ее аппетитного декольте, ее болтовней, кокетством ее черных глаз. И она, само собой, благосклонно принимала его любовь, отвечала на нее с радостью, всеми способами старалась ее разжечь, ибо это был счастливый жребий, выпавший на ее долю, повод к мечтам о блистательном будущем. Я величал ее "madame", но на четвертый или пятый раз отважился сказать "madame la marquise", чем достиг большого эффекта. Она покраснела от радостного испуга и бросила на своего возлюбленного вопросительно нежный взгляд, который вобрали в себя его веселые глаза, не без смущения уставившиеся в тарелку. Разумеется, она кокетничала и со мной, а маркиз притворялся ревнивцем, хотя на самом деле мог быть совершенно в ней уверен. - Заза, ты доведешь меня до бешенства, tu me feras voir rouge [ты меня доведешь до белого каления (франц.)], если не перестанешь стрелять глазами в этого Армана. Или тебе нипочем взвалить на себя вину за двойное убийство, да еще самоубийство вдобавок?.. Признайся, ты бы ничего не имела против, если б он в смокинге сидел с тобой за столом, а я бы в синем фраке вам прислуживал? Как странно, что он, сам от себя, вдруг облек в слова мой мысленный эксперимент, постоянно владевшую мной идею перемены ролей. Подавая каждому из них меню для выбора десерта, я набрался смелости и ответил вместо Заза: - В таком случае вам досталась бы более трудная часть, господин маркиз, ибо быть кельнером - это труд, а быть маркизом - удел pure et simple [простой и ясный (франц.)]. - Excellent! [Превосходно! (франц.)] - смеясь, крикнула она, радуясь, как все люди ее расы, удачному словцу. - А вы уверены, - полюбопытствовал он, - что этот удел pure et simple вам больше по плечу, чем мне ваш труд? - Я полагаю, что было бы неучтиво и дерзко, - отвечал я, - приписать вам особую склонность к обслуживанию посетителей ресторана, господин маркиз. Она от души веселилась. - Mais il est incomparable, ce gaillard! [Он неподражаем, этот дерзкий юнец! (франц.)] - Твои восторги убьют меня, - воскликнул маркиз с театральным отчаянием. - К тому же Арман уклонился от прямого ответа. Больше я в этот разговор не углублялся и отошел. Но вечерний костюм, в котором он воображал меня сидящим на его месте, с недавних пор уже висел вместе с другими моими вещами в маленькой комнате на тихой улочке, неподалеку от отеля; я ее снял не затем, чтобы в ней ночевать, - это случалось лишь изредка, - а чтобы держать там свой гардероб и иметь возможность переодеться без соглядатаев, если мне хотелось провести свободный вечер на несколько более высоком жизненном уровне, чем в компании со Станко. Дом, в котором находилась эта комнатка, стоял в маленьком cite - уголке, отгороженном от мира решетчатыми воротами, в который попадали тоже с очень тихой улицы Буаси д'Англэ. На ней не было ни лавок, ни ресторанов, лишь несколько маленьких гостиниц и частных домов, из тех, где в раскрытую дверь видна комната консьержки, сама толстая консьержка, занятая хозяйственными хлопотами, ее муж за бутылкой вина и рядом с ним кошка. В одном из этих домов я и снял комнатку "от жильцов" у одной весьма ко мне расположенной немолодой вдовы, четырехкомнатная квартира которой занимала половину второго этажа. Она сдала мне по сходной цене нечто вроде маленькой спальни с мраморным камином и стоячими часами, с расшатанной мягкой мебелью и линялыми бархатными занавесками на доходившем до полу окне, из которого виден был тесный двор, а в его глубине - низкие застекленные крыши кухонных помещений. Дальше теснились задние стены богатых домов предместья Сент-Оноре, где в освещенных окнах буфетных и кухонь сновали лакеи, горничные и повара. В одном из домов предместья проживал монакский князь, владелец этого мирного маленького cite, за которое он, явись у него такое желание, в любую минуту мог бы получить сорок пять миллионов. В этом случае cite было бы снесено с лица земли. Но он, видно, не испытывал нужды в деньгах, и я до поры до времени оставался гостем этого монарха и великого крупье - мысль, признаюсь, не лишенная для меня известного обаяния. Мой изящный выходной костюм по-прежнему висел в шкафу возле дортуара номер четыре. Но последние приобретения - смокинг и крылатку, подбитую шелком, выбор которой для меня предопределило неизгладимое юношеское впечатление: Мюллер-Розе в роли атташе и ловеласа, - далее, матовый цилиндр и лакированные туфли, - я не мог хранить в отеле и держал их наготове в cabinet de toilette - чулане, прилегавшем к снятой мною комнате, где их защищала от пыли кретоновая занавеска; белая крахмальная рубашка, черные шелковые носки и несколько галстуков лежали там же, в комоде Louis Seize. Визитка с атласными отворотами, сшитая не по моей мерке, - я купил ее готовую и велел только немного переделать, - сидела на мне так безупречно, что любой знаток поручился бы за то, что она сделана на заказ у лучшего портного. Но для чего, спрашивается, я хранил в тайнике эту визитку и другие красивые вещи? Я ведь уже сказал: чтобы время от времени, как бы для самопроверки и тренировки, вести жизнь более высокого полета, обедать в одном из элегантных ресторанов на улице Риволи, на Елисейских полях или в отеле, таком, как мой, а то и рангом повыше, вроде "Рица", "Бристоль", "Мерис", и вечером сидеть в ложе Драматического театра, Комической оперы или даже Гранд-Опера. Это в известной мере была уже двойственная жизнь, прелесть которой заключалась в том, что я и сам точно не знал, в каком из двух обличий я был самим собой и в каком только ряженым: тогда ли, когда я в качестве кельнера в ливрее угодливо суетился вокруг постояльцев "Сент-Джемса", или когда в качестве изящного незнакомца, без сомнения имеющего верховую лошадь и после обеда отправляющегося с визитами в лучшие дома Парижа, сидел за столиком и другие кельнеры старались угодить мне; кстати сказать, ни один из них, по моему разумению, не мог со мной сравниться в этой роли. Следовательно, ряженым я был и в том и в другом случае, а немаскарадная действительность, подлинное мое бытие между этими двумя жизненными формами было неустановимо, ибо фактически его не существовало. Не могу даже сказать, чтобы я отдавал решительное предпочтение одной из этих двух ролей - роли изящного джентльмена. Я служил так хорошо и так успешно, что не обязательно должен был чувствовать себя лучше на месте обслуживаемого, ибо для того и для другого прежде всего необходимо врожденное предрасположение... Но вскоре настал вечер, который самым неожиданным, счастливейшим, я бы даже сказал, упоительным образом направил все мои способности "оборотня" на исполнение роли джентльмена. 4 Однажды июльским вечером, за несколько дней до национального праздника, которым заканчивается театральный сезон, предвкушая удовольствие от свободного дня, предоставлявшегося мне администрацией гостиницы раз в две недели, я решил, уже не впервые, отобедать на уютной и разукрашенной лучшими садоводами террасе "Гранд отель дез амбасадер", что на бульваре Сен-Жермен. С воздушных высот этой террасы, если смотреть поверх балюстрады, уставленной ящиками с цветами, открывался широкий вид на город, на Сену, на площадь Согласия и храм св.Мадлены, по одну сторону, и чудо всемирной выставки 1889 года - Эйфелеву башню - по другую. Как только лифт доставил меня на пятый или шестой этаж, я очутился в прохладе, среди приглушенного гомона голосов благовоспитанного общества, где взгляды никогда не выражают любопытства, как равный среди равных. За столиками, на которых излучали мягкий свет маленькие лампочки, в плетеных креслах сидели нарядные женщины в модных тогда огромных шляпах вызывающей формы и усатые мужчины в корректных вечерних костюмах вроде моего, некоторые даже во фраках. У меня такового не имелось, но я все же выглядел достаточно элегантно и мог смело усесться за столик, с которого обер-кельнер, распоряжавшийся в этом углу террасы, велел немедленно убрать второй прибор. После хорошего обеда мне предстоял еще приятнейший вечер, так как в кармане у меня имелся билет в Комическую оперу, где в тот день давали моего любимого "Фауста" - мелодическое и прекрасное творение покойного Гуно. Я уже однажды слышал его и теперь радовался возможности освежить чарующие впечатления. Но этому не суждено было сбыться, ибо судьба в тот вечер уготовила мне нечто, возымевшее весьма большие последствия для всей моей жизни. Не успел я сообщить свои пожелания относительно обеда склонившемуся надо мной кельнеру и спросить карту вин, как мои глаза, небрежно и с нарочитым утомлением скользнувшие по террасе, встретились с другой парой - веселых и задорных глаз юного маркиза де Веноста. Одетый так же, как и я, он сидел в некотором отдалении и обедал. Естественно, я узнал его раньше, чем он меня. Насколько же мне было легче поверить своим глазам, чем ему не принять все это за обман зрения! Он недоуменно наморщил лоб, но тут же его лицо просияло радостным изумлением; хотя я и не решался с ним поздороваться (мне казалось, что это будет нетактично), но непроизвольная улыбка, которой я ответил на пристальный взгляд маркиза, заставила его уверовать в мою идентичность - идентичность джентльмена с кельнером. Он слегка отклонил голову вбок и чуть заметно развел на столе руками в знак удивления и удовольствия, затем отложил свою салфетку и, лавируя между столиков, направился прямо ко мне. - Mon cher Armand, вы это или не вы? Простите, что я в первое мгновение усомнился, и простите также, что я по привычке называю вас Арманом, на беду я либо не знаю вашей фамилии, либо она выскочила у меня из памяти. Для нас вы ведь всегда были просто Арман... Я поднялся и пожал ему руку, чего, конечно, мне до сих пор делать не доводилось. - Арман - это тоже не совсем правильно, маркиз, - смеясь, сказал я. - Это только nom de guerre или d'affaires [псевдоним (франц.)]. Собственно говоря, меня зовут Феликс, Феликс Круль. Очень рад видеть вас. - Ну конечно же, mon cher Kroule, как это я запамятовал! Я тоже очень, очень рад, смею вас уверить! Comment allez-vous? [Как вы поживаете? (франц.)] По-видимому, отлично, хотя видимость... У меня тоже довольный вид, однако мне очень плохо. Да, да! Из рук вон плохо! Но оставим это. А вы, надо думать, покончили с вашей столь всем нам приятной деятельностью в "Сент-Джемсе"? - Да нет же, маркиз! Она идет параллельно. Или это здесь идет параллельно. Я и тут и там. - Tres amusant! [Очень забавно! (франц.)] Вы прямо волшебник. Но я вам мешаю. Я ухожу... Или нет, давайте лучше побудем вместе. Я не могу вас попросить за свой столик, он слишком мал. Но у вас тут есть место. Правда, я уж съел свой десерт, но если вы ничего не имеете против, я выпью с вами кофе. Или вы хотите побыть в одиночестве? - Нисколько! Я буду очень рад, маркиз, - спокойно отвечал я и обратился к кельнеру: - Дайте еще один стул для этого господина. Я нарочно не показал виду, будто мне льстит это предложение, и ограничился тем, что назвал его превосходной идеей. Он уселся напротив меня и, пока я заказывал обед, - ему же подали кофе и коньяк, - все время, чуть склонившись над столом, на меня посматривал. Его, видимо, занимало мое двойное существование, и он старался вникнуть в него поглубже. - Надеюсь, - сказал маркиз де Веноста, - мое присутствие не стесняет вас и не портит вам аппетита? Мне бы очень не хотелось быть вам в тягость. Я боюсь оказаться навязчивым, - навязчивость признак дурного воспитания. Люди благовоспитанные молча проходят мимо того, что их удивляет, и самые необычные жизненные положения принимают без расспросов. Это отличительный признак светского человека, каковым я и являюсь. Ну и ладно, светский так светский. Но в некоторых случаях, вот сейчас, например, я прихожу к убеждению, что я светский человек без знания света, без всякого житейского опыта, который единственно и дает нам право по-светски проходить мимо всевозможных явлений. Тем не менее разыгрывать из себя джентльмена-дурака - слабое удовольствие!.. Вы сами понимаете, что наша встреча здесь столько же радует, сколько и озадачивает меня, разжигая мою любознательность. Признайтесь также, что ваши обороты вроде "идет параллельно" и "...тут и там" не могут не заинтриговать непосвященного. Ешьте, ради бога, ешьте и не отвечайте мне ни слова! Предоставьте уж мне болтать и ломать себе голову над образом жизни моего сверстника, который, видимо, куда более светский человек, чем я. Voyons! [Посмотрим! (франц.)] Вы - конечно, я в этом убедился уже давно, а не сейчас и не здесь - происходите из хорошей семьи; в нашем дворянском кругу, не обессудьте меня за эту неделикатность, говорят просто "из семьи"; из "_хорошей_ семьи" - это значит из буржуазной. Странный мир! Итак, вы из хорошей семьи и выбрали себе путь, который, несомненно, должен привести вас к цели, соответствующей вашему происхождению, но, чтобы достигнуть ее, вам необходимо начинать снизу и до поры до времени занимать должность, которая ненаблюдательному человеку может внушить ложную мысль, что он имеет дело с представителем низших классов, а не с переодетым джентльменом. Верно ведь? A propos, какие молодцы англичане, что придумали и распространили слово "джентльмен". С их легкой руки появилось обозначение для человека, который, не будучи дворянином, достоин быть им, более достоин, чем многие из тех, кого на конвертах величают "высокородие", тогда как джентльмен именуется лишь "высокоблагородием"; "лишь" - а между прочим ведь еще и "благо"... За ваше благо-получие! Я сейчас велю принести вина. То есть, я хочу сказать, когда вы покончите со своей полбутылкой, мы вместе разопьем еще одну - цельную, конечно... С "высокородием" и "высокоблагородием" - это как с "из семьи" и "из _хорошей_ семьи" - полная аналогия... Бог ты мой, что я несу!.. Но это только для того, чтобы вы спокойно ели и мною не занимались. Не заказывайте утку, она плохо зажарена. Лучше велите подать баранью ножку. Метрдотель меня не обманул, уверяя, что она достаточно долго вымачивалась в молоке. Enfin! [Наконец! (франц.)] Что я говорил относительно вас? Да, если ваша служба заставляет вас разыгрывать человека из низших классов, то это, наверно, кажется вам только забавным - ведь внутренне вы привержены к своему сословию, но вот у вас появляется возможность и внешне возвратиться к нему, как, например, сегодня. Очень, очень мило! Меня, однако, поражает - до чего же плохо разбирается в жизни светский человек! Простите меня, но технически ваше "тут и там" - вещь отнюдь не простая! Предположим, вы из зажиточной семьи, - заметьте себе, я не спрашиваю, а говорю "предположим", потому что это довольно очевидно. Поэтому у вас есть возможность, кроме служебной формы, иметь еще и гардероб джентльмена. Но всего интереснее, что вы в том и другом обличье выглядите одинаково убедительно. - Платье делает человека, маркиз, или, вернее, наоборот: человек делает платье. - Значит, я более или менее верно определил ваш modus vivendi? [образ жизни (лат.)] - Даже очень метко. - Я сказал ему, что имею кое-какие средства - о, конечно, очень скромные - и что у меня маленькая квартирка, где и совершается мое превращение, благодаря которому я сегодня имею удовольствие здесь с ним беседовать. Я заметил, что он следит за моими манерами во время еды, и без всякой аффектации постарался придать им благовоспитанную строгость, орудуя ножом и вилкой с прижатыми к туловищу локтями. Что его очень занимает, как я веду себя, стало мне очевидно еще и по замечанию, которое он отпустил касательно различной манеры есть. В Америке, как ему говорили, европейца узнают по тому, что он подносит вилку ко рту левой рукою. Американец сначала нарежет все у себя на тарелке, отложит в сторону нож и начинает есть правой. - В этом есть что-то детское, верно? - Но в общем он все это знает только по рассказам, так как сам не бывал за океаном, да и не имеет никакой, ни малейшей охоты путешествовать. - А вы успели уже повидать свет? - Ах нет, маркиз, - и все-таки да! Кроме нескольких живописных прирейнских курортов я видел только Франкфурт-на-Майне. И вот теперь Париж. Но Париж - это уже немало. - Париж - это все, - патетически воскликнул он. - Для меня это все, и я бы ни за что на свете из него не уехал. Да вот беда, приходится, хочешь не хочешь, пускаться в путешествие. Когда тебя опекает семья, милый Круль, - я не знаю, насколько вы еще ходите на помочах, и, кроме того, вы только из хорошей семьи, а я, увы и ах, я - из семьи... И хотя я еще не справился со своим персиком в вине, он уже заказал давно предвкушаемую бутылку лафита для нас двоих. - Я ее сейчас начну, - объявил он. - А вы, когда покончите с кофе, присоединитесь ко мне, если же я зайду слишком далеко, то мы велим подать вторую. - Однако, маркиз, вы пустились во все тяжкие! Под моим крылышком в "Сент-Джемсе" вы ведете себя умереннее. - Заботы, горе, тоска, милый Круль! Только одно утешение и остается. Дары Бакхуса? Так его, кажется, зовут? Бакхус, на мой взгляд, звучит лучше, чем Бахус, как говорят удобства ради. Я сказал "удобства ради", чтобы не выразиться грубее. Вы сильны в мифологии? - Не слишком, маркиз. Я знаю, например, что есть такой бог Гермес. Но этим мои сведения почти что и ограничиваются. - Да и на что они вам? Ученость, которая временами, право же, бывает довольно навязчива, - не для джентльмена, и в этом его сходство с дворянином. Превосходная традиция, берущая свое начало в эпохе, когда человеку знатного происхождения полагалось только хорошо сидеть на лошади, а больше он вообще ничему не учился, даже читать и писать. Книги были прерогативой попов. Многие мои приятели и сейчас придерживаются этого обычая. Большинство из них - элегантные шалопаи, не всегда даже симпатичные. А вы ездите верхом? Разрешите теперь и вам налить этого "утоли моя печали". За ваше благополучие! За мое? Выпить, конечно, можно, но толку от этого не будет. На таковое надежды мало. Верхом вы, значит, не ездите? Я уверен, что из вас вышел бы превосходный наездник, вы прямо рождены для верховой езды и в Булонском лесу, конечно, заткнули бы за пояс любого всадника. - Признаюсь, маркиз, я и сам в этом почти уверен. - Что ж, это не более как здоровая самоуверенность, милейший Круль. Здоровой я ее называю потому, что тоже уверен в вас, и не только касательно верховой езды... Разрешите мне быть вполне откровенным. Вы мне не кажетесь человеком, склонным к сообщительности и сердечным излияниям. Последнее слово вы все же предпочитаете держать про себя. Вас окружает атмосфера какой-то таинственности. Pardon, я становлюсь нескромным. То, что я так говорю, служит доказательством моей собственной ветрености и невоздержанности на язык, но также и моего к вам доверия. - За которое я всем сердцем признателен, милый маркиз. Разрешите мне спросить, как поживает мадемуазель Заза? Я даже несколько удивился, встретив вас здесь без нее. - Как это мило, что вы спрашиваете о ней. Ведь вы тоже находите ее очаровательной, правда? Да и почему бы вам не восхищаться ею? Я вам это разрешаю. Я всем на свете разрешаю находить ее очаровательной. И все-таки мне хотелось бы укрыть ее от глаз света, иметь ее для себя одного. Бедная девочка занята сегодня вечером в своем театрике "Фоли мюзикаль". Она там на ролях субреток, вы этого не знали? Сегодня она играет в "Дарах феи". Но я уже столько раз смотрел эту штуку, что теперь решил пропустить вечер-другой. И еще меня огорчает, что она так мало одета во время своих куплетов. Правда, это очень красиво, но мало есть мало, и я от этого страдаю, хотя по началу такой, с позволения сказать, костюм и заставил меня без памяти в нее влюбиться. А вы были когда-нибудь влюблены до сумасшествия? - Я, право, уже почти готов последовать вашему примеру, маркиз. - Что вы знаете толк в любви, мне ясно и без ваших заверений. И все же вы, по-моему, принадлежите к людям, которых любят больше, чем они любят сами. Разве я не прав? Хорошо, не будем углубляться в эти дебри. Заза поет еще и в третьем акте. Потом я за ней заеду, и мы будем пить чай уже в квартирке, которую я снял и обставил для нее. - Желаю вам приятно провести время. Но это значит, что нам следует поторапливаться с нашим лафитом и с окончанием столь приятной для меня беседы. У меня лично в кармане билет в Комическую оперу. - Правда? Я не люблю торопиться. Кроме того, я могу протелефонировать малютке, чтобы она дожидалась меня дома. А вам очень бы не хотелось опоздать на первый акт? - Нет, почему же? "Фауст" прелестная опера, но ведь не может быть, чтобы она привлекала меня больше, чем вас мадемуазель Заза. - Я бы с удовольствием еще поболтал с вами здесь, мне хочется поподробнее рассказать вам о своих горестях. Ведь вы уже, конечно, поняли по некоторым словам, сорвавшимся сегодня у меня с языка, что я нахожусь в тяжелом, очень тяжелом положении. - Несомненно, милый маркиз, и я только ждал удобного случая, чтобы с искренним участием спросить вас о ваших затруднениях. Они касаются мадемуазель Заза? - О, если бы речь шла не о ней! Вы слышали, что я должен отправиться в путешествие? На целый год! - Почему же непременно на целый год? - Ах, милый друг! Дело в том, что мои бедные родители - я уж как-то рассказывал вам о них - знают о моей связи с Заза. Она ведь длится больше года, - и не по анонимным письмам или случайно услышанным сплетням, а потому, что я был так прямодушен и ребячлив, что в письмах вечно проговаривался о своем счастье, о своих мечтах и желаниях. У меня, вы знаете, что на уме, то и на языке, а с языка и до пера дорога недолга. Милейшие старички сделали справедливый вывод, что я серьезно отношусь к этой истории и намерен жениться на девочке, или "этой особе", как они ее называют, и теперь рвут и мечут. Они были здесь и уехали только третьего дня; тяжелое это было время - целая неделя пререканий, с утра до вечера. Отец говорил со мной низким басом, а мать - очень высоким голосом, вибрирующим от слез; он - по-французски, она - по-немецки. О, разумеется, у них не сорвалось с языка ни единого грубого слова, кроме постоянно повторяющегося словечка "особа", но право же мне было бы не так больно, если б они называли меня дурным, сумасшедшим человеком, обесчестившим свою семью. Этого они, однако, не делали, они только всеми святыми заклинали меня не давать им и обществу повода для подобных обозначений, и я, в свою очередь, низким и вибрирующим голосом уверял, что мне очень больно причинять им огорчения. Я ведь знаю, что они меня любят и желают мне добра, но в чем оно для меня, понятия не имеют. Они даже намекали, что лишат меня наследства, если я осуществлю свои скандальные намерения. Этого слова они, правда, не произнесли - ни по-французски, ни по-немецки. Я уже сказал, что из любви ко мне они вообще воздерживались от жестоких слов. Все это мне дали понять лишь описательно, предоставив догадываться самому о такой угрозе и сделать соответствующий вывод. Я-то, конечно, считаю, что при положении моего отца и его широком участии в стальной промышленности Люксембурга я бы вполне свел концы с концами, живя на обязательную долю. Но лишение наследства, что и говорить, все же неприятно сказалось бы на мне и на Заза. Сами понимаете, не такая уж это радость - выйти за человека, лишенного наследства. - Отчасти понимаю, стараясь поставить себя на место мадемуазель Заза. Но при чем тут ваше путешествие? - С этим проклятым путешествием дело обстоит так: родители хотят меня сплавить из Парижа. Отец так и выразился: "Надо тебя сплавить". Препротивное слово, и как его понять, я, ей-богу, не знаю. То ли они полагают, что я должен, как сплавное бревно, болтаться в холодной воде, вместо того чтобы лежать в постели с Заза, наслаждаясь ее сладостным теплом, - дрожь пробирает при одной мысли, - то ли рассчитывают сплавить меня с какой-то другой женщиной, как сплавляют металлы, в надежде, что я позабуду Заза. Такова идея, и ей должно служить это пресловутое путешествие, на которое мои родители решили не щадить затрат, - ведь оно пойдет во благо их сыну! И вот мне предстоит уехать из Парижа на долгий срок, уехать от "Фоли мюзикаль" и от Заза, повидать новые страны, новых людей, призадуматься над виденным - словом, "выбить дурь из головы" - они это называют "дурью" - и вернуться другим, понимаете ли, - "другим человеком". Ну скажите на милость, могли бы вы пожелать сделаться другим человеком, не таким, как вы есть? У вас в глазах сомнение! Но я ничуть, ничуть этого, не желаю. Я хочу остаться таким, каков я есть, и не желаю, чтобы предписанное мне лечение путешествием вывернуло наизнанку мой мозг и сердце до такой степени, чтобы я отказался от самого себя и позабыл Заза. А ведь это вполне возможно. Долгая разлука, резкая перемена воздуха, тысячи новых впечатлений могут к этому привести. Но именно потому, что я теоретически считаю это возможным, мне этот эксперимент и внушает такое отвращение. - Но подумайте! - заметил я. - Став другим, вы уже не будете искать в себе ваше прежнее, теперешнее я, не будете сожалеть о нем, потому что вы будете уже не вы. - И что ж, по-вашему, это утешение для меня теперешнего? Как можно хотеть забыть? Я не знаю ничего более жалкого и противного, нежели забвение. - И тем не менее знаете, что ваше отвращение к этому эксперименту не послужит залогом его неудачи? - Да, теоретически. Практически же об этом не может быть и речи. Мои родители в своем попечении о сыне замышляют любвеубийство. Но они потерпят неудачу, я в этом так же уверен, как в себе самом. - Это уже немало. Но разрешите спросить, считают ли ваши родители, что это именно только эксперимент, и готовы ли они в случае, если он окончится неудачей и ваши желания выдержат испытание стойкостью, пойти таковым навстречу? - Я спрашивал их и об этом, но прямого "да" так и не добился. Им самое главное меня "сплавить", ни о чем другом они сейчас думать не в состоянии. В том-то и беда, что я им дал обещание, а они мне - никакого. - Вы, значит, согласились на отъезд? - А что мне еще оставалось? Не мог же я подвергнуть Заза риску лишения наследства. Я ей сказал, что должен буду уехать, и она очень плакала - отчасти из-за долгой разлуки, а отчасти из-за того, что она боится: вдруг родители предписали мне правильный курс лечения и я вернусь уже с иными намерениями. Я ее вполне понимаю. Мне и самому иногда становится страшно. Ах, друг мой, что за мучительная дилемма! Я должен уезжать - и не хочу; дал слово уехать - и не могу. Что мне делать? От кого ждать помощи? - Вам действительно можно посочувствовать, милый маркиз, - сказал я. - Но раз уж вы взяли на себя такое обязательство, то никто его с вас не снимет. - Никто? - Никто. Разговор на несколько мгновений выдохся. Маркиз вертел в руках свой бокал. Затем вдруг поднялся. - Чуть было не забыл... Я ведь должен протелефонировать своей подруге. Прошу прощения, я сейчас вернусь... Он ушел. Терраса к этому времени уже опустела. Занято было еще только два столика. Большинство кельнеров стояли без дела. Чтобы чем-нибудь заполнить время, я закурил сигарету. Вернувшись, Веноста заказал еще бутылку шато-лафита и начал снова: - Милый мой Круль, я сейчас посвятил вас в конфликт между мной и моими родителями, одинаково болезненный для той и для другой стороны. Надеюсь, что нечаянным резким словом я не погрешил против сыновнего пиетета и уважения, а также благодарности за родительскую заботу и, наконец, за ту щедрость, в которой выразилась эта забота, правда уж очень похожая на насилие. Ведь только в моем особом случае предложение с максимальным комфортом совершить кругосветное путешествие превращается в нечто до того несносное, что я невольно спрашиваю себя, как мог я на это пойти. Любому молодому человеку из семьи, или из хорошей семьи, радужная перспектива всех этих новых стран и приключений показалась бы даром небес. Даже я при моих обстоятельствах временами ловлю себя на том, - и это безусловно предательство по отношению к Заза и к нашей любви, - что начинаю мечтать о прелестях такого длительного кочевья, о сонме новых лиц, о новых встречах, радостях и наслаждениях, которые, конечно же, сулит путешествие каждому, кто к этому восприимчив. Вы только представьте себе: дальние края, Ближний Восток, Северная и Южная Америка, Восточная Азия! В Китае, говорят, холостяка из Европы обслуживает не меньше дюжины слуг. Одному, например, вменяется в обязанность носить впереди своего господина его визитные карточки - и ничего больше. И еще мне рассказывали: когда один тропический султан свалился с лошади и выбил себе передние зубы, он заказал здесь, в Париже, золотые и в каждый из них велел вставить по бриллианту. Его возлюбленная носит национальный костюм, то есть кусок драгоценной ткани вокруг чресел, завязанный узлом чуть пониже гибких бедер. Говорят, она прекрасна, как сказка, на шее у нее три или четыре ряда жемчуга, а под ними столько же рядов бриллиантов небывалой величины. - Это вам все рассказали ваши достоуважаемые родители? - Нет. Они ведь не были на Востоке. Но разве все это не правдоподобно и разве трудно себе это представить, в особенности бедра? А вот что всего интереснее: я слышал, что особо почетным гостям султан на время уступает свою возлюбленную. Разумеется, это мне тоже рассказали не мои родители: они даже не подозревают, что мне сулит кругосветное путешествие, - но разве, несмотря на полную мою невосприимчивость ко всему, что не Заза, я не должен - теоретически - быть им благодарен за такое великодушное утешение? - Разумеется, маркиз. Но тут вы уже берете на себя мою роль и, так сказать, говорите моими устами. Это мне следовало по мере возможности примирить вас с мыслью о ненавистном путешествии, напомнив вам о предстоящих удовольствиях, и пока вы ходили к телефону, я как раз и решился сделать эту попытку. - Это бы значило проповедовать глухому, даже если бы вы без устали твердили, как вы мне завидуете, хотя бы из-за бедер. - Завидовать? Нет, маркиз, вы не правы. Не зависть толкала меня на эти благожелательные увещания. Да я и не особенный охотник до путешествий. Зачем парижанину пускаться в свет? Свет приходит к нему. К нам в отель, например. А когда в час театрального разъезда я сижу на террасе кафе "Мадрид", то он и вовсе у меня под рукой, вернее - перед глазами. Но не мне вам это расписывать. - Нет! Но при таком вашем равнодушии вы, право же, напрасно надеетесь внушить мне симпатию к путешествиям. - Милый маркиз, я все же не откажусь от этой попытки. Как мне иначе доказать свою признательность за ваше доверие? Я уже думал, почему бы вам не взять с собой мадемуазель Заза? - Невозможно, Круль. Как могла прийти вам в голову эта мысль? Намерения у вас благие, но идеи никуда не годятся. Я уж не говорю о контракте Заза с "Фоли мюзикаль". Контракт можно порвать. Но я не могу путешествовать с Заза и в то же время ото всех таить ее. Да и вообще возить с собой по всему свету женщину, на которой ты не женат, довольно затруднительно. Но, кроме того, я везде буду до известной степени под наблюдением: у моих родителей обширное знакомство, отчасти даже официальное, - и они, конечно, незамедлительно узнают, что я взял с собой Заза и тем самым, с их точки зрения, сделал свое путешествие совершенно бессмысленным. Воображаю, в какое они придут негодование! Первым делом они закроют мне кредит. Далее, согласно их планам, я должен некоторое время погостить в семействе крупных аргентинских скотоводов, с которыми они познакомились на одном из французских курортов. Что ж, прикажете мне чуть ли не на месяц оставить Заза одну в Буэнос-Айресе, подвергая ее всем опасностям и соблазнам тамошней жизни? Нет, ваше предложение не выдерживает критики. - Я уж и сам так подумал, когда говорил. Беру его обратно. - Иными словами, оставляете меня в беде. Вы за меня пришли к выводу, что я должен ехать один. Вам легко. А я вот не могу. Я должен ехать, а хочу остаться. Иными словами, я стремлюсь соединить несоединимое - путешествовать и сидеть в Париже. Видно, мне надо раздвоиться - одна часть Луи Веносты отправится в путешествие, а другая будет подле его милой Заза. И самое существенное, чтобы последней был я. Короче говоря, путешествие должно идти параллельно. Луи Веноста должен быть тут и там. Вы следите за ходом моей мысли? - Пытаюсь, маркиз. Вы хотите сказать, что все это должно _иметь такой вид_, будто вы путешествуете, на деле же вы не тронетесь с места. - Правильно... До отчаяния правильно. - До отчаяния, потому что у вас нет двойника. - В Аргентине никто меня в лицо не знает. И я ничего не имею против того, чтобы в чужих краях выглядеть по-другому. Мне даже было бы приятно казаться там авантажнее, чем здесь. - Следовательно, в путешествие должно пуститься ваше имя, временно присвоенное другому человеку? - Но, конечно, не первому встречному. - Само собой разумеется. Тут выбор должен быть произведен самый что ни на есть тщательный. Он налил себе полный бокал, большими глотками осушил его и с многозначительным жестом поставил на стол. - Круль, - сказал он, - я уже сделал этот выбор. - Так быстро? Без должной осмотрительности? - Да мы уже битый час сидим здесь и разговариваем. - Мы? Что вы имеете в виду? - Круль, - повторил он, - я называю вас вашим именем, именем человека из хорошей семьи, от которого, конечно, не легко отказаться даже на время и даже для того, чтобы стать человеком из семьи. Способны ли вы сделать это и таким образом выручить друга из беды? У вас тут сорвалось, что вы не охотник до путешествий. Но нелюбовь к перемене мест - как мало она весит в сравнении с ужасом, который охватывает меня при мысли покинуть Париж! Вот вы сказали, вернее, мы вместе пришли к выводу, что обязательства, возложенного на меня родителями, никто с меня не снимет. А что, если бы вы все-таки сняли его с меня? - По-моему, милый маркиз, вы сейчас вдались уже в область фантастики. - Почему? И почему вы говорите о фантастике как о совершенно чуждой вам сфере? С вами все обстоит не совсем обычно, Круль! Я назвал эту необычность интригующей, а потому даже таинственной. Если бы я вместо этого сказал "фантастической" - разве вы рассердились бы на меня? - Нет, потому что вы бы при этом ничего дурного не думали. - Еще бы! И, значит, вы не можете сердиться ни за то, что невольно натолкнули меня на эту мысль, ни за то, что, пока мы сидели здесь, мой выбор - очень привередливый выбор - пал на вас. - На меня как на человека, который там, в чужих краях, будет носить ваше имя, в глазах людей будет _вами_, сыном ваших родителей, не только членом вашей семьи, но именно вами? Продумали ли вы все это так, как это необходимо продумать? - Там, где я буду, я ведь останусь самим собой. - Но во внешнем мире вы будете другим, а именно мною. Во мне будут видеть вас. Вы уступаете мне на время самого себя. "Там, где я буду", - говорите вы. А где вы будете на самом деле? Это ведь становится несколько неопределенным и для меня и для вас. И если для меня это хорошо, то каково будет вам? Вы не боитесь почувствовать себя очень уж неуютно, будучи самим собой лишь на ограниченном пространстве, а во всем остальном мире существуя только во мне и через меня?" - Нет, Круль, - тепло ответил он и через стол протянул мне руку. - Неуютно я себя чувствовать не буду. Для Луи Веносты было бы совсем не худо, если б вы на время уступили ему свое "я" и он, в вашем обличье, разгуливал бы среди людей. Так что ж плохого, если в чужих краях его имя будет связано с вами? У меня есть смутное подозрение, что и другим людям пришлось бы очень по вкусу, если б эта связь была установлена самой природой. Но им остается примириться с тем, что есть, меня же такие причуды действительности ничуть не тревожат. На деле я там, где я с Заза. Вы же мне очень нравитесь как Луи Веноста, путешественник. Я с величайшим удовольствием предстану перед людьми в вашем обличье. Вы отличный малый в обеих своих ипостасях - как джентльмен и как кельнер. Вашим манерам мог бы позавидовать любой дворянин. Вы говорите на нескольких языках, а если речь зайдет о мифологии, что, впрочем, почти никогда не случается, то Гермеса вам хватит за глаза. Большего никто с дворянина и не спрашивает, я бы даже сказал, что бюргеру в этом смысле приходится куда хуже. Учтите это обстоятельство при своем решении. Итак, вы согласны? И я могу рассчитывать на эту величайшую дружескую услугу? - Но понимаете ли вы, милый маркиз, - сказал я, - что до сих пор мы с вами парили в надзвездных сферах и не обсудили еще ни одной из тех сотен трудностей, которые нам необходимо предусмотреть? - Вы правы, - отвечал он. - И это, кстати, служит мне напоминанием еще раз позволить к Заза. Надо предупредить ее, что я задержусь, так как веду переговоры, от которых зависит все наше счастье. Прошу прощенья! Он ушел и не возвращался дольше, чем в прошлый раз. Сумерки сгустились над Парижем, и терраса была уже давно залита белым светом дуговых фонарей. Она совсем опустела, надо думать, до окончания театров. Я чувствовал, как увядает у меня в кармане билет в Комическую оперу, но даже не обратил внимания на этот печальный процесс, в другое время очень бы меня огорчивший. В голове моей роились встревоженные мысли, и разум, если можно так выразиться, стерег их, призывал к осмотрительности, не позволяя им, хоть это и трудно ему давалось, раствориться в сплошном упоении. Я был рад, что остался один и мог спокойно оценить положение, наперед обдумать многое из того, о чем мне следовало упомянуть в дальнейшем разговоре. Боковая дорожка, счастливое ответвление пути, на возможность которого мне указал крестный, открылась сейчас передо мной в столь заманчивом виде, что разуму было очень нелегко определить: не заведет ли она меня в тупик? Разум твердил мне, что я вступаю на опасную тропу и что идти по ней можно лишь очень уверенным шагом. Он твердил это весьма настоятельно, но от его настояний только возрастала прелесть будущих приключений, которые потребуют от меня отважного применения всех моих талантов. Храбреца нельзя предостеречь, разъяснив ему, что для данного дела от него потребуется недюжинная храбрость. Я не скрою, что решился ринуться в эту аферу еще задолго до того, как вернулся мой партнер, более того, что решение было принято мною уже тогда, когда я сказал ему, что _никто_ не снимет с него обязательства, которое он взял на себя. В ту минуту меня заботили не столько практические трудности, могущие возникнуть при осуществлении нашего плана, сколько то, что излишняя готовность могла выставить меня перед Веностой в сомнительном и невыгодном свете. Впрочем, он и без того видел меня в свете достаточно сомнительном; об этом свидетельствовали эпитеты, которые он применял к моему образу жизни: "интригующий", "таинственный", даже "фантастический". Я не строил себе никаких иллюзий насчет того, что не к каждому джентльмену маркиз де Веноста обратился бы с предложением, которым почтил меня, но почтил как-то сомнительно. И все же я не мог забыть теплоту его рукопожатия, когда он заверил меня, что не будет чувствовать себя неуютно, существуя в моем обличье, и говорил себе, что если вся эта затея и есть настоящее плутовство, то он, снедаемый желанием провести своих родителей, более повинен в нем, чем я, хотя на мою долю и выпадает роль куда более активная. Когда он вернулся после телефонного разговора, я еще раз убедился, что эта идея вдохновляет его в значительной мере ради нее самой, то есть ради плутовства как такового. Его детские щеки раскраснелись не только от вина, а в глазах блестело лукавство. В ушах у него, наверно, еще звучал серебристый смех, которым Заза отозвалась на его намеки. - Милый мой Круль, - начал он, снова подсаживаясь ко мне, - мы с вами всегда были на дружеской ноге, но кто бы еще вчера мог подумать, что мы так сблизимся, сблизимся до неразличимости. То, что мы надумали, или, вернее, еще не совсем надумали, но затеяли, до того забавно, что я чуть не лопаюсь от смеха. А вы, почему вы строите такую серьезную мину? Я взываю к вашему чувству юмора, Круль, к вашей любви к хорошей шутке, до того хорошей, что, право же, стоит потрудиться над ее подробной разработкой, уж не говоря о том, что она идет на пользу любящей чете. Ну, а что вы, третий, остаетесь внакладе, этого вы ведь не станете утверждать. Собственно, вся забавная сторона достанется вам. Разве не так? - Я не привык смотреть на жизнь, как на забавную шутку, милый маркиз. Ветреность не свойственна моему характеру; кроме того, есть шутки, к которым надо относиться с полной серьезностью, иначе не стоит и затевать их. Хорошая шутка получается только тогда, когда в нее вкладываешь всю свою серьезность. - Отлично. Мы так и поступим. Но вы говорили о каких-то проблемах, трудностях. В чем вы в первую очередь их усматриваете? - Будет лучше, маркиз, если вы мне разрешите задать вам несколько вопросов. Куда, собственно, вас обязуют ехать? - Ах, папа с отеческой заботливостью разработал маршрут, очень привлекательный для всех, кроме меня: обе Америки, острова Южных морей и Япония, затем интереснейшее морское путешествие в Египет, Константинополь, Грецию, Италию и тому подобное. Словом, путешествие с образовательной целью, точь-в-точь как в книге и лучше которого, не будь у меня Заза, я бы не мог себе и представить. Ну, а теперь мне остается только пожелать вам с пользой и удовольствием совершить его. - А путевые расходы ваш отец берет на себя? - Разумеется. Он жертвует двадцать тысяч франков, чтобы я путешествовал, как подобает маркизу Веносте. И это не считая железнодорожного билета до Лиссабона и пароходного в Аргентину - это мой первый пункт назначения. Папа самолично позаботился о том, чтобы мне была оставлена каюта на "Кап Аркона". Двадцать тысяч он поместил во французский банк, в форме так называемого циркулярно-кредитного письма, адресованного в банки основных пунктов моего путешествия. Я выжидал. - Само собой разумеется, что это письмо я вручу вам, - добавил он. Я по-прежнему молчал. Он пояснил: - И, конечно, билеты - тоже. - А на что вы будете жить, - поинтересовался я, - в моем лице растрачивая деньги в чужих краях? - На что я буду... ах, да! Вы меня просто ошарашили. У вас такая манера задавать вопросы, словно вы нарочно стараетесь ввергнуть меня в смятение. А правда, милый Круль, как же мы это устроим? Я, честное слово, не привык думать, на что я буду жить в следующем году. - Я только хотел обратить ваше внимание на то, что не так-то просто одолжить кому-нибудь свою личность. Но оставим этот вопрос. Я не хочу принуждать вас к ответу, это уже походило бы на ловкачество, а там, где пахнет ловкачеством, я пасую. Это не gentlemanlike. - Я только полагал, друг мой, что вам удастся перенести известную толику ловкости и сноровки из другого вашего существования в существование джентльмена. - Оба мои существования связывает нечто куда более прочное: кое-какие сбережения, очень скромный текущий счет... - Я ни в коем случае не хочу им воспользоваться. - Мы уж как-нибудь учтем это при наших расчетах. Есть у вас при себе какие-нибудь орудия письма? Он быстро ощупал свои карманы. - Да, вечная ручка. Но бумаги - ни клочка. - У меня есть. Я вырвал листок из своей записной книжки. - Мне хотелось бы посмотреть вашу подпись. - Зачем? Впрочем, как вам угодно. - Сильно склонив влево ручку, он начертал свое имя и пододвинул мне листок. Эта подпись, даже вверх ногами, выглядела очень забавно. Она не кончалась росчерком, а скорее начиналась с него. Нижнее закругление "Л" продолжалось вправо и, описав дугу, возвращалось назад, чтобы, перечеркнув себя, дальше, уже в овале, образовавшемся от этого росчерка, узкими, наклоненными влево буквами закончить крестное имя и "маркиз де Веноста". Я не мог удержаться от улыбки, но тем не менее одобрительно кивнул ему. - Наследственная или собственного изобретения? - спросил я, беря у него из рук вечное перо. - Наследственная, - отвечал Луи. - Папа расписывается так же, но менее красиво, - добавил он. - Значит, вы его превзошли, - проговорил я машинально, так как был занят попыткой воспроизвести подпись, которая, кстати сказать, вполне удалась мне. - Слава богу, мне не вменяется в обязанность превзойти вас. Это было бы даже ошибкой. Тем временем я изготовил уже и вторую копию, на мой взгляд, менее удачную. Зато третья опять получилась безукоризненно. Я зачеркнул две первые и подал ему листок. Он оторопел. - Невероятно! - воскликнул он. - Кажется, будто вы просто свели ее через копирку. А вы еще ничего не хотите слышать о ловкачестве! Но я сам не так уж неловок, как вы думаете, и отлично понимаю смысл ваших упражнений. Вам нужна моя подпись для реализации циркулярно-кредитного письма. - А как вы подписываетесь в письмах родителям? Он недоуменно взглянул на меня, но тут же понял. - Ну, конечно же, я должен время от времени писать старикам, хотя бы открытки. Что за молодчина! Вы обо всем подумали! Дома меня зовут Лулу, потому что я в детстве сам себя так называл. Вот как я это делаю. Делал он это так же, как и при полной подписи: щеголеватое "Л", затем овал, перекрещивающийся с первой буквой, и внутри его "улу" - косыми буковками, с наклоном влево. - Хорошо, - сказал я, - с этим мы справимся. Есть у вас при себе хотя бы несколько строк, написанных вашей рукой? К сожалению, у него таковых не оказалось. - Тогда напишите, - попросил я, протягивая ему чистый листок бумаги. Пишите: "Mon cher papa [мой дорогой папа (франц.)], бесценная мама, шлю вам свою благодарность и привет из этого прекрасного города, ставшего весьма значительным этапом моего путешествия. Я упоен новыми впечатлениями и забываю о том, что некогда казалось мне самым важным в жизни. Ваш Лулу". Что-нибудь в этом роде. - Нет, точно так! Это просто великолепно. Круль, vous etes admirable! [Вы очаровательны! (франц.)] Маг и волшебник! И он, слово в слово, написал мои фразы прямыми буквами, несколько склоняющимися влево и настолько же тесно прилегающими друг к другу, насколько далеко разбегались буквы у моего покойного отца, но воспроизвести которые было также нетрудно. Образчик я сунул себе в карман. Потом я расспросил его о слугах в замке, о поваре, поварятах, о кучере, которого звали Клосман, о камердинере маркиза, уже одряхлевшем шестидесятилетнем человеке по имени Радикюль и камеристке маркизы Аделаиде; собрал точные сведения даже о домашних животных, верховых лошадях, левретке Фрипон и мальтийской болонке маркизы - Миниме, существе, постоянно страдавшем расстройством пищеварения. Веселость наша возрастала по мере дальнейшего разговора, хотя ясность мысли Лулу и способность трезво оценивать вещи мало-помалу помрачились. Я удивился, почему в его маршруте не предусмотрен Лондон. Оказалось, что Лулу хорошо знал его, ибо провел там два года в качестве ученика частного пансиона. - Тем не менее, - сказал он, - хорошо бы включить в программу еще и Лондон. Я бы уж сыграл штучку со стариком и в разгар путешествия махнул бы оттуда в Париж к Заза! - Да вы же не будете с ней разлучаться! - Верно! - крикнул он. - И это всем штучкам штучка! А я придумал какую-то ерунду, которая с ней и в сравнение не идет. Pardon. От всего сердца прошу Прощения. Штучка в том-то и состоит, что я упиваюсь новыми впечатлениями и в то же время остаюсь подле Заза. Подумать только, что я должен соблюдать осторожность и не могу отсюда осведомляться о Радикюле, Фрипон и Миниме, но в то же время буду спрашивать о них с Занзибара. Разумеется, это нельзя объединить, хотя объединение двух личностей на большом расстоянии друг от друга и состоится. Послушайте, Круль, ситуация требует, чтобы мы с вами выпили на брудершафт! Надеюсь, вы не против? Когда я разговариваю сам с собой, я тоже не обращаюсь к себе на "вы". Так решено? Выпьем по этому случаю! Твое здоровье, Арман, я хочу сказать - Феликс, или, вернее, Лулу. Запомни, ты не смеешь из Парижа спрашивать, как поживают Клосман и Аделаида, только с Занзибара! Иначе я возьму да и не поеду на Занзибар, а значит, и ты тоже. Но все равно, где бы я в основном ни находился, а из Парижа мне надо исчезнуть. Ты замечаешь, как ясно я мыслю? Нам с Заза надо сматываться; я уж употреблю такое жульническое выражение. Разве мазурики не говорят "сматываться"? Ну, да откуда тебе, джентльмену, а теперь еще вдобавок молодому человеку из семьи, это знать! Надо объявить домовладельцу, что я съезжаю, и то же самое проделать с квартирой Заза. Мы переберемся куда-нибудь в предместье - в Булонь или в Севр, и то, что от меня останется - немало, конечно, ибо этот остаток будет с Заза, - обзаведется другим именем, логика требует, чтобы я назвался Крулем; так или иначе, а мне необходимо изучить твою подпись, надеюсь, что на это ловкости у меня хватит. Там, в Версале или еще где-нибудь подальше, покуда я путешествую, мы с Заза совьем себе гнездышко, жульническое и веселое... Но, Арман, я хочу сказать - дорогой Лулу, - он постарался как можно шире раскрыть свои маленькие глазки, - ответь мне, ради бога, на такой вопрос: на что мы с тобой будем жить? Я отвечал, что, едва затронув этот вопрос, мы уже разрешили его. У меня имеется банковский счет на двенадцать тысяч франков, который я и предоставляю в его распоряжение в обмен на кредитное письмо. Маркиз был тронут до слез. - Джентльмен! - воскликнул он. - Джентльмен с головы до пят! Если не ты, то я уж и не знаю, кто имеет право передавать привет Миниме и Радикюлю! Наши родители с восторгом передадут тебе от них ответный поклон. Последний бокал за джентльменов, которыми мы с тобой являемся! Наша встреча здесь наверху так затянулась, что мы пересидели часы затишья. Поднялись мы, только когда уже спустилась легкая, теплая ночь и терраса вновь начала наполняться народом. Несмотря на мои протесты, он оплатил оба обеда и четыре бутылки лафита. - Вместе, считайте все вместе! - крикнул он метрдотелю. - Мы одно существо в двух лицах. Наше имя Арман де Крулоста! - Слушаюсь, - отвечал метрдотель с всепрощающей улыбкой, которая тем легче далась ему, что на чай он получил сумму поистине неимоверную. Веноста довез меня в фиакре до моего квартала. По дороге мы условились относительно новой встречи, когда я должен был вручить ему свои наличные деньги, а он мне свое кредитное письмо и оба билета. - Bonne nuit, a tantot, monsieur le marquis! [Ну, а сейчас спокойной ночи, господин маркиз! (франц.)] - воскликнул он с хмельной веселостью, пожимая мне руку. Я впервые услышал из его уст это обращение, и от мысли о единстве реальности и видимости, которую мне даровала жизнь, претворившая видимость в реальность, меня обдало холодком восторга. 5 Как жизнь изобретательна, как она умеет осуществлять наши детские мечты, делать их из расплывчатых и туманных, твердыми и осязаемыми! Разве моя мальчишеская фантазия не предвосхитила очарования инкогнито (которое я теперь вкушал, в течение нескольких дней продолжая выполнять обязанности кельнера) еще в ту далекую пору, когда никто и понятия не имел о том, что я принц Карл? Забавная и сладостная пора! Теперь она стала действительностью, в той мере и степени, в какой я на целый год - о том, что будет по окончании этого срока, я старался не думать - становился обладателем дворянской грамоты маркграфа! Упоительное сознание! Я наслаждался им от минуты пробуждения до самой ночи и снова так, что никто из окружающих в доме, где я играл роль кельнера в голубом фраке, ровно ни о чем не подозревал. Снисходительный читатель! Я был очень счастлив. Я ценил и любил в себе светскую манеру, которая себялюбию сообщает видимость любви к окружающим. Какого-нибудь дурня это тайное сознание, возможно, заставило бы выказывать непокорство и дерзость в отношении, вышестоящих и чванливое недружелюбие к малым сим. Я же никогда еще не был так обаятельно учтив с посетителями ресторана; голос мой, когда я говорил с ними, никогда не звучал так мягко и сдержанно; с теми же, кто считал меня за "своего брата", - с коллегами кельнерами и товарищами по дортуару на верхнем этаже, - я никогда не был столь весел и мил, как в те дни, для меня окрашенные прелестью тайны и пронизанные улыбкой, которая, впрочем, скорее ее стерегла, чем выдавала; стерегла, хотя бы уж из чистого благоразумия, ибо, как знать, разве не могло случиться, что носитель "моего" нового имени на следующее утро, протрезвев и образумившись, пожалел о нашем уговоре и решил от него отказаться. Я был достаточно осторожен, чтобы с бухты-барахты не бросать работы у моих хлебодателей; хотя, собственно, серьезных оснований для тревоги у меня не было. Очень уж радовался Веноста найденному - впрочем, найденному сначала мною, а потом уже им - разрешению вопроса, а притягательная сила Заза была мне порукой неизменности побуждений маркиза. Я не обманулся. Наш торжественный сговор имел место десятого июля, а следующая, уже заключительная встреча должна была состояться не ранее двадцать четвертого. Но мы свиделись уже семнадцатого или восемнадцатого, так как он со своей подругой пришел обедать в "Сент-Джемс" и, осведомившись о том, не передумал ли я, подтвердил непоколебимость своего решения. - Nous persistons, n'est-ce pas? [Мы остались при своем решении, правда? (франц.)] - прошептал он, когда я ставил перед ним тарелку, на что я ответил столь же решительным, сколь и дискретным: - C'est entendu [это дело решенное (франц.)]. Я служил ему с почтительностью, собственно говоря, скорее свидетельствовавшей о самоотвержении, и несколько раз из благодарности величал Заза, которая не удержалась от того, чтобы лукаво не подмигнуть мне, "madame la marquise". После этого я, уже не боясь совершить легкомысленный поступок, объявил мсье Махачеку, что семейные обстоятельства вынуждают меня не позднее первого августа покинуть службу. Он об этом и слышать не хотел, говорил, что я просрочил время для предупреждения, что он не может без меня обойтись, что после такого самовольного ухода меня уже никто не возьмет на работу, грозился не заплатить мне жалованья за текущий месяц и так далее. Достиг он этим только того, что я, притворившись, будто он пронял меня своими доводами, почтительно ему поклонился, но про себя решил уйти из "Сент-Джемса" еще до первого числа, то есть немедленно. Ибо если мне и казалось, что время до начала моего нового и высшего существования тянется нестерпимо долго, то на самом деле его уже оставалось в обрез для подготовки к путешествию и приобретению гардероба, соответствующего моему новому положению в свете. Я твердо знал: пятнадцатого августа мой пароход "Кап Аркона" выходит из лиссабонской гавани - и решил, что еще за неделю до того должен прибыть в столицу Португалии, из чего читатели видят, как я был ограничен в сроках для приготовлений и покупок. Обо всем этом я тоже договорился с путешественником-домоседом, когда после перевода моего наличного капитала на его, вернее, на мое имя, я, уже живший в те дни в своей частной комнате, посетил его хорошенькую трехкомнатную квартирку на улице Круа де Пти Шан. Из отеля я ушел в тихий предутренний час, с презрением оставив там свою ливрею и нимало не сокрушаясь о пропавшем жалованье за последний проработанный мною месяц. Мне потребовалось известное усилие воли, чтобы назвать лакею, отворившему дверь у Веносты, свое изношенное, давно уже опротивевшее мне имя, и утешило меня только сознание, что я называюсь им в последний раз. Луи встретил меня с шумливой приветливостью и первым делом вручил мне циркулярно-кредитное письмо, столь необходимое для нашего путешествия: сложенный вдвое лист, одна часть которого являлась собственно денежным документом, то есть подтверждением банка, что путешествующий клиент имеет право востребовать любую сумму, не превышающую указанной в документе; на второй имелся список корреспондирующих банков в городах, которые намеревался посетить получатель. В книжечке имелось и место для образца подписи последнего, уже заполненное Луи все в той же легко усвоенной мною манере. Затем он передал мне не только билеты до Лиссабона и далее до Буэнос-Айреса, но - славный малый - еще и прощальные подарки: плоские золотые часы с ремонтуаром, к ним изящную платиновую цепочку, а также черную шелковую chatelaine для вечернего костюма с выгравированными золотом инициалами "Л.д.В." и еще одну золотую цепочку со спичечницей, ножичком, карандашом и миниатюрным золотым портсигаром, которая по тогдашней моде тянулась из-под жилета в задний карман брюк. Все это было очень мило, но затем наступил поистине торжественный момент, когда он надел мне на палец заказанную им точную копию своего кольца-печатки с выгравированным на малахите фамильным гербом - ворота замка с грифами и сторожевыми башнями по бокам. Этот акт, это пантомимическое "будь, как я" живо напомнили мне знакомые каждому ребенку истории с переодеванием и достижением высокого сана, так что я почувствовал себя взволнованным до глубины души. Но глазки Лулу смеялись плутоватее, чем обычно, свидетельствуя о том, что он не намерен упускать ни одной подробности этой шутки, которая сама по себе, независимо даже от цели, ею преследуемой, безмерно его забавляла. Мы обсудили еще многое, выпив при этом не одну рюмочку бенедиктина и куря превосходные египетские сигареты. Вопрос о почерке его больше ни в какой мере не заботил, но он очень одобрил мое намерение пересылать ему с дороги по новому, уже установленному адресу (Севр, Сена и Уаза, улица Бранка) письма, которые будут приходить ко мне от родителей, чтобы я мог уже от него, пусть с опозданием, узнавать кое-какие подробности из жизни семьи или знакомых; все их предусмотреть заранее, конечно, не представлялось возможным. Затем его осенило, что он ведь как-никак художник, а значит, и мне хотя бы время от времени придется что-то писать или зарисовывать. И как же я, nom d'un nom [черт возьми (франц.)], с этим справлюсь! - Не стоит унывать из-за таких пустяков, - сказал я и попросил у него альбом, в котором на грубой бумаге то мягким карандашом, то мелом было набросано несколько ландшафтов, женских головок и эскизов полуобнаженной или обнаженной натуры, для которых ему явно сидела, или, вернее, лежала, Заза. Что касается набросков головок, выполненных, я бы сказал, с не совсем оправданной смелостью, то он сумел придать им известное сходство - не слишком большое, но все же. Зато ландшафты маркиза отличались совсем уж бесконтрольной призрачностью и расплывчатостью очертаний, объяснявшейся, впрочем, довольно просто: все линии, едва намеченные, были вдобавок еще подчищены и, если можно так выразиться, втерты одна в другую; было то художественным приемом или шарлатанством, этого я решать не берусь, но зато я тотчас решил, что как бы там это кропанье ни называлось, а я сумею сделать не хуже. Я попросил у него мягкий карандаш и палочку с почерневшим от долгого употребления фетровым наконечником, при помощи которой он сообщал нездешнюю таинственность своей продукции, и, несколько секунд поглядев в пустоту, довольно-таки неумело изобразил сельскую церковь и рядом с ней наклоненные бурей деревья, причем я уже во время работы при помощи фетрового наконечника сообщил этой детской мазне отпечаток гениальности. Луи несколько опешил, когда я показал ему свое творение, но в то же время обрадовался и поспешил заверить меня, что я могу, не робея, называть себя художником. К чести его надо сказать, что он от души сокрушался над тем, что у меня уже не оставалось времени съездить в Лондон и заказать себе у его поставщика, знаменитого портного Поля, необходимые костюмы, фрак, визитку, cutaway [сюртук (англ.)] и к нему брюки в узенькую полоску, а также темные и светло-синие куртки, и был приятно поражен тем, как точно я знал, что из полотняного и шелкового белья, всевозможной обуви, шляп и перчаток мне нужно еще приобрести для достойной экипировки. Многое я успел купить в Париже, и хотя мне следовало бы еще заказать здесь несколько костюмов, я решил не затевать этой канители на том приятном основании, что всякий более или менее сносный готовый костюм сидел на мне как изделие первоклассного портного. Приобретение кое-каких мелочей, а главное белого тропического гардероба, я решил отложить до Лиссабона. Веноста вручил мне для последних парижских покупок еще несколько сот франков из денег, которые родители оставили ему в качестве "подъемных", и к ним добавил сотню-другую из полученного от меня капитала. В силу свойственной мне порядочности я обещал вернуть ему эти деньги из своих дорожных сбережений. Он еще передал мне свой альбом, карандаши и палочку с фетровым наконечником, а также коробку визитных карточек с нашим именем и его нынешним адресом; затем мы обнялись, покатываясь со смеху; он похлопал меня по спине, пожелал мне как можно полнее насладиться новыми впечатлениями и отпустил меня в широкий мир. Еще две недели с небольшим, благосклонный мой читатель, и я уже катил навстречу этому миру в украшенном зеркалами одноместном купе норд-зюйд-экспресса; приятно было в отлично выутюженном костюме из английской фланели и в лакированных ботинках со светлыми гетрами, закинув нога за ногу, расположиться на сером плюшевом диване и, прислонившись головой к кружевным антимакассарам на его удобной спинке, смотреть в окно. Свой туго набитый сундук я сдал в багаж, ручные чемоданы из телячьей и крокодиловой кожи с монограммами "Л.д.В." и девятизубчатой короной лежали в сетке у меня над головой. Мне не хотелось что бы то ни было делать, даже читать. Сидеть и быть тем, кем я был, - можно ли придумать что-нибудь лучше? Лирическая нега овладела моей душой, но не прав будет тот, кто подумает, что это счастливое состояние было вызвано исключительно или преимущественно тем, что я сделался столь знатной персоной. Нет, изменение и обновление моего поношенного "я", возможность сбросить с себя надоевшую мне оболочку и влезть в новую - вот что переполняло меня счастьем. И тут мне пришло в голову, что такая перемена бытия не только чудодейственно освежает, но еще и дарит меня радостным забвением, ибо теперь мне надо было изгнать из памяти все воспоминания, связанные с жизнью, которой я больше не жил. Сидя здесь, я уже не имел на них права; и, сказать по правде, то была небольшая потеря. Мои воспоминания? Нет, нет, совсем не потеря то, что они уже не мои. Трудновато только, пожалуй, заменить их теми, которые мне сейчас подобали, ибо этим последним недоставало точности. Странное ощущение ослабевшей, я бы даже сказал, опустевшей памяти охватило меня в моем роскошном уголке. Я обнаружил, что ничего не знаю о себе, кроме того, что мое детство прошло в Люксембургском замке, и лишь два-три имени, вроде Радикюля и Миними, сообщали известную реальность новому моему прошлому. Более того, чтобы представить себе замок, в стенах которого я вырос, я должен был призывать на помощь изображения английских замков на фарфоровых тарелках, с которых некогда, во времена моего низменного существования, я счищал остатки, а это уже походило на недопустимое вторжение отринутых воспоминаний в те, что отныне мне подобали. Вот мысли и соображения, роившиеся в мозгу мечтателя под торопливый ритмический стук поезда, и, надо сказать, мысли, отнюдь не неприятные. Напротив, мне казалось, что эта внутренняя пустота, эта расплывчатая неопределенность воспоминаний в своей меланхолии наилучшим образом сочетается с моим видным общественным положением, и я даже был доволен, что все это находит свое отражение в моем взгляде - задумчиво-мечтательном, слегка тоскливом взгляде аристократа. Поезд вышел из Парижа в шесть часов. Когда сумерки сгустились и в вагоне зажегся свет, мое купе показалось мне еще элегантнее. Кондуктор, человек уже в летах, тихонько постучавшись, спросил разрешения войти и, получив таковое, почтительно приложил руку к фуражке; возвращая билет, он снова откозырял. Этому славному человеку, на лице которого были написаны честность и добропорядочность, при исполнении своих обязанностей приходилось соприкасаться с представителями самых различных слоев общества, в том числе с подозрительными элементами, и сейчас ему было приятно приветствовать в моем лице благовоспитанного аристократа, самый вид которого производит облагораживающее действие. И право, этому кондуктору уже нечего было тревожиться о моей участи, когда я перестану быть его пассажиром. На сей раз и я вместо участливых расспросов о его семейном положении только благосклонно ему улыбнулся и кивнул сверху вниз; он же, как человек консервативных взглядов, от такой милости, надо думать, преисполнился преданности, граничащей с готовностью защищать меня собственной грудью. Официант, разносивший билетики на обед в вагон-ресторане, тоже дал знать о себе деликатным стуком в дверь. Я взял у него номер, и так как вскоре уже зазвонил гонг, возвещавший начало обеда, то я, чтобы немного освежиться, вынул из сетки свой несессер, изобилующий самыми различными дорожными принадлежностями, поправил галстук перед зеркалом и пошел по вагонам в ресторан, где корректнейший метрдотель гостеприимным жестом тотчас же пододвинул мне стул. За этим же столиком усердствовал над закуской пожилой господин изящного сложения, несколько старомодно одетый (насколько мне помнится, на нем был высокий стоячий воротничок), с седоватой бородкой, который в ответ на мое учтивое "добрый вечер" поднял на меня свои звездные глаза. В чем была эта "звездность", я сказать затрудняюсь. Может быть, его зрачки были особенно светлы, излучали мягкое сияние? Конечно, но разве поэтому я назвал его взгляд "звездным"? Ведь когда мы говорим, к примеру, о радужной оболочке глаза - это звучит привычно и является обозначением физиологическим, сказать же, что у человека радужный взор, - уже оценка его морального своеобразия; так обстояло дело и с его звездными глазами. Взгляд их не сразу от меня оторвался; этот взгляд, пристально следивший за тем, как я усаживался, и державший в плену мой взгляд, поначалу, собственно, не выражал ничего, кроме добродушной серьезности, но вскоре в нем блеснула какая-то одобрительная, вернее поощряющая улыбка, сопровожденная легкой ухмылкой рта над бородкой. Пожилой господин ответил на мое приветствие с большим опозданием, когда я уже сел и взялся за меню. Получилось, как будто я пренебрег этой необходимой учтивостью и звездоглазый наставительно опередил меня. Поэтому я непроизвольно повторил: - Bon soir, monsieur [добрый вечер, мсье (франц.)]. Он же дополнил свой взгляд словами: - Желаю вам приятного аппетита. - И еще добавил: - Впрочем, ваша молодость неоспоримо свидетельствует о наличии такового. Думая про себя, что человек со звездными глазами может позволить себе роскошь вести себя несколько необычно, я ответил ему улыбкой и легким наклонением головы, хотя мое внимание в этот миг уже сосредоточилось на сардинах и салате, которые мне подали. Мне хотелось пить, я заказал бутылку эля, и мой седобородый визави, не убоявшись упрека в непрошеном вмешательстве, снова выразил мне свое одобрение. - Весьма разумно, - сказал он. - Весьма разумно пить вечером крепкое пиво. Пиво успокаивает и помогает заснуть, тогда как вино обычно действует возбуждающе и разгоняет сон, кроме тех случаев, когда уж очень сильно напьешься. - Это совсем не в моем вкусе! - Я так и думал. В общем, нам ничто не помешает по желанию продлить свой ночной отдых. В Лиссабоне мы будем только около полудня. Или вы едете не до конца? - Нет, я еду до Лиссабона. Надо признаться, его долгий путь. - Вероятно, вы впервые совершаете столь длинное путешествие? - Расстояние от Парижа до Лиссабона, - сказал я, уклоняясь от прямого ответа, - лишь ничтожное расстояние по сравнению с тем, которое мне предстоит покрыть. - Смотрите-ка! - воскликнул он шутливо, делая вид, что поражен моими словами. - Вы, значит, намерены всерьез проинспектировать нашу звезду и ее нынешнее население? В сочетании со своеобразием его глаз то, что он назвал землю звездой, показалось мне особенно странным. А слово "нынешнее" применительно к "населению" сразу пробудило во мне ощущение большого, неизмеримого пространства. Кроме того, в его манере говорить и в мимике было что-то от разговора взрослого с ребенком, пусть смышленым, но ребенком, что-то мягкое и дразнящее. Зная, что я выгляжу еще моложе своих лет, я на это не обиделся. Он отказался от супа и праздно сидел напротив меня, только время от времени наливая себе в стакан виши, что ему приходилось проделывать очень осторожно, так как вагон сильно качало. Занятый едой, я на минуту удивленно поднял глаза от тарелки, но не стал вдумываться в его слова. Он же, видимо, не желая, чтобы разговор иссяк, начал снова: - Итак, сколь бы далекий путь вам ни предстоял, к началу его не надо относиться легкомысленно только из-за того, что это начало. Вы приедете в очень интересную страну, с большим прошлым, страну, которой обязаны благодарностью все любители путешествий, ибо в давние времена много путей было открыто ею. Лиссабон (надеюсь, вы не ограничитесь только беглым его осмотром) был некогда богатейшим городом мира благодаря своим первооткрывателям; жаль, что вы не побывали в нем пять веков назад, он бы предстал перед вами окутанный благоуханиями заморских пряностей, лопатами загребающий золото. Увы, история значительно уменьшила его далекие и прекрасные владения. Но страна и люди - вы в этом сами убедитесь - остались обаятельными. Я говорю о людях, потому что в любостранствии заложена немалая доля тоски по неведомой человечности, страстного желания заглянуть в чужие глаза, в чужие лица, порадоваться иной стати, иным обычаям и нравам. Так это или не так, по-вашему? Что мне было ему ответить? Я согласился с его суждением и с тем, что любостранствие в конечном счете лишь своего рода любознательность. - В стране, которую вы завтра увидите, - продолжал он, - вам встретится весьма занятное своей пестротой смешение рас. Смешанным, как вам, конечно, известно, было еще коренное население Португалии - иберийцы и кельты. А в течение двух тысячелетий финикийцы, карфагеняне, римляне, вандалы, свевы и вестготы, но главным образом арабы, мавры, немало потрудились, чтобы создать тот тип, который вы увидите, с весьма привлекательным добавлением негритянской крови, крови чернокожих рабов, которых во множестве ввозила Португалия, когда еще владела всем африканским побережьем. Поэтому не удивляйтесь известной специфичности волос, губ и меланхолическому животному взгляду, характерному для тамошних жителей. Но решительно преобладающим типом, вы сами это увидите, является мавританско-берберийский еще со времен так долго длившегося арабского господства. Из всего этого произросла не слишком мощная, но очень приятная порода людей: темноволосая, с чуть желтоватой кожей и довольно изящного сложения, с умными, красивыми карими глазами... - Я буду очень рад все это увидеть, - сказал я и добавил: - Разрешите спросить, сами вы тоже португалец? - Нет, нет, - отвечал он, - но я уже давно осел в Португалии. И в Париж ездил сейчас лишь на краткий срок, по делам, по служебным делам. Что бишь я хотел сказать? Ах, да, немного осмотревшись, вы обнаружите арабско-мавританское начало и в архитектуре, притом во всех городах. Что касается Лиссабона, то считаю долгом вас предупредить, что он очень беден историческими памятниками. Вы же знаете, этот город расположен в сейсмическом центре, и одно только страшное землетрясение прошлого столетия на две трети разрушило его. Теперь это, впрочем, опять весьма нарядная столица со множеством достопримечательностей, так что я даже не знаю, на какую из них ука