кого горя, какие только приходили ему в голову, и все евангельские добродетели, к которым они давали повод. Его пальцы с квадратными ногтями поднимались и опускались, подсчитывая, на его черном одеянии. Наконец, он достаточно взвинтил самого себя, чтобы воскликнуть: - У одра болезни человечества стоите вы, герцогиня, как смиренная служанка, в ореоле христианского смирения. Ей стало противно: - Я менее смиренна, чем вы думаете. К тому же я действую не по предписанию, следовательно, неблагочестиво. Он посмотрел на нее с открытым ртом, плохо понимая. Но тотчас же овладел собой. - Отсюда ваши испытания! - торжествующе объявил он. - Вы делаете много похвального, я не отрицаю этого. Но вы делаете это без истинной веры. А бог смотрит только на сердце. Сознайте это, пока есть время! Она была изумлена этим переходом к суровому ходячему проповедническому тону. "Он крестьянин, - заметила она про себя. - Поскреби прелата, и на свет выйдет деревенский священник". - Он еще не отверг вас, ибо он терпелив. Изгнание, бедность, одиночество - это его нежные напоминания, чтобы вы последовали за ним. Следуйте за ним! Отдайте себя его милости! Сделайте это хоть из благоразумия! Вы увидите, как вам тогда будет все удаваться! Какое богатое вознаграждение ждет вас тогда! Она встала: - Кто имеет право вознаграждать меня? Но он не слышал. Он пел, стонал и молил, постепенно усиливая тон и сопровождая свои слова мимикой, которой его научила его профессия. Она едва узнавала Тамбурини. Его глаза на склоненном на бок лице были обращены к потолку, так что видны были только белки. От его очень земного, еще недавно наполненного хорошими, питательными кушаньями тела исходил совершенно непредвиденный экстаз. В конце концов, при виде этого ее охватило что-то вроде стыда и робости. Она проследила за его взглядом: там, наверху, висела мадонна, немолодая, в ярко-голубом, широко распростертом, плаще. Набожные женщины и святые стояли на коленях под ним, в уменьшенном виде, похожие на спрятавшихся цыплят. - Sub tuum praesidium refugimus! - вскричал Тамбурини, и герцогиня должна была признать, что обстановка ему подходит. Некрасивые темно-зеленые обои с их легким запахом ладана, черная, лоснящаяся от времени мебель, которая при малейшем прикосновении издавала глухой треск, все затхлые воспоминания в запертых комнатках этого священнического жилища давали ему право на эту сцену. "Он на своем месте, - сказала она себе. - Я меньше". Он чувствовал то же самое. Его руки сами собой касались предметов, по которым привыкли скользить во время благочестивых занятий. Над молитвенной скамеечкой висели четки. Тамбурини почти бессознательно опустился на колени. Его пальцы сплелись, длинная одежда волочилась по полу. Герцогиня перестала следить за его речью и рассматривала его с новым интересом. Он напоминал ей виденное ею изображение иезуитского святого, напыщенного и крепкого, отдавшегося во власть небесных видений. Желчное, мускулистое лицо блаженного указывало на способного администратора и дельца, высшего чиновника ордена, привыкшего к короткой расправе с людьми и к распоряжению крупными суммами. В свободные часы он иногда, как его и изобразили, беседовал с прекрасными ангелами, у которых были пышные формы. Они парили над землей, но с трудом, потому что их прелести были грубоваты и чувственны. Святой радовался этим посланникам своего рая серьезно и сдержанно. Его благочестивые руки даже не тянулись к ближайшему из них, самому плотному. Только обращенные к небу глаза были влажны, и нижняя пухлая губа отвисала к подбородку. Герцогиня так живо представила себе все это, что не могла устоять перед странным искушением. Она неожиданно подошла к коленопреклоненному, подняла округлую руку, отставила назад ногу подобно самому большому из ангелов на тех алтарях и улыбнулась. У Тамбурини тотчас же искривился рот, совершенно так, как в тот вечер, когда он предлагал Лилиан Кукуру апельсинный сок, капавший с его пальцев. Этого действия ей было достаточно. Она громко засмеялась и оставила его одного. Минуты через три она вернулась в комнату и сказала: - Если вы ничего не имеете против, монсиньор, мы сообщим теперь друг другу, как люди разумные, чего мы хотим один от другого. Он был немного смущен, но, в сущности, не недоволен исходом дела. Попытка подчинить герцогиню церкви должна была быть сделана. Что она безнадежна, в этом умный священник почти не сомневался. Он просто исполнил долг совести. Теперь он мог, совершенно успокоившись, перейти к деловым переговорам, отвечавшим его вкусу и характеру больше, чем экстатические попытки обращения. Он в немногих словах предложил ей для государственного переворота в Далмации союз с церковью. - Наконец, я опять узнаю вас, монсеньер, - ответила она. - Вы слишком сильный человек, чтобы быть убедительным проповедником покаяния. С таким римским профилем, как у вас, не говорят о милосердии и загробном мире. Он поклонился, заметно польщенный. Они вежливо сидели друг против друга, и Тамбурини объяснял ей, что она начала свое предприятие романтично, следовательно, ложно. Теперь все дело в том, чтобы продолжать его более трезво. Церковь по существу своему практична, она отвергает опрометчивый риск. Капля масла, каждое воскресенье стекающая с алтаря, готовит далекую, но верную огненную ванну. - Еще лучше, если все пройдет тихо и незаметно. Я удивляюсь, что ваша светлость до сих пор не подумали, каким непобедимым могло бы сделать ваше дело участие низшего духовенства. Народ кишит маленькими аббатами, это его сыновья, братья, кузены и зятья. В каждой большой семье имеется хоть один, и вся семья подчиняется ему во всем, что не имеет отношения к жатве или скоту. Предоставьте нам пропаганду, герцогиня, и через несколько лет воля вашего народа будет так очевидна и непреодолима, что теперешний монарх сам возьмет в руки дорожный мешок, о котором говорил маркиз Сан-Бакко. В конце концов, она объявила, что согласна во всем. - Остается только сговориться о наших требованиях. Мне нужна помощь церкви против моих врагов. Что нужно вам? Он сделал вид, что не требует ничего. - Ваше обращение, ваша светлость... было бы слишком прекрасно, - быстро прибавил он, заметив ее насмешливый взгляд. - Мы удовольствовались бы бароном Рущуком. - Обращение Рущука! Разве необращенный, он для вас еще недостаточно смешон? - Вы недооцениваете его. Мы считаем его призванным организовать на востоке католический капитал против... - Против? - Против евреев... это была бы задача, достойная его. - Несомненно, - сказала она. - И это все, чего вы требуете? Он долго говорил, убеждая ее, что это все, и она охотно поверила ему. Ее очень забавляло видеть на горизонте своих планов будущего, в качестве самого желанного, наиболее значительного предмета, своего старого, верного придворного жида с мягко-колышущимся животом и распухшим, красным лицом. Когда Тамбурини прощался, она повторила: - Конечно, он должен быть обращен. Сколько бы раз он ни был крещен - обращенным его нельзя назвать. А он должен быть обращен. - Это было бы большим счастьем для него и для нас. Я высоко ценю господина фон Рущука, очень высоко. Столько денег!.. Столько денег! И Тамбурини удалился, надув щеки. x x x Герцогиня должна была отдать визит княгине Кукуру. Бла пошла вместе с ней. Когда они появились в пансионе Доминичи, Кукуру крикнула через головы почтительно умолкших гостей: - Скажите герцогине Асси, что я сижу за столом и прошу ее подождать. Обе дамы вошли в гостиную, отделенную от столовой грязно-коричневой портьерой. Она была заставлена плюшевой мебелью, спинки которой стали жесткими и порыжели от спин и рук бесчисленных иностранцев; на полу лежали ковры с упорно загибающимися вверх углами. С потолка висели фистоны, на стенах - портреты хозяина и его супруги. Перед зеркалами в углах стояли на зеленых жестяных консолях приземистые, насмешливые фарфоровые фигуры, окруженные бумажными цветами, и держали в руках позолоченные корзинки с розами из мыла. Все эти предметы были покрыты густым слоем пыли. Из соседней комнаты доносился запах дешевого сала. Слышался стук вилок и хихиканье Винон Кукуру. Мать крикнула Лилиан, которая с отвращением отворачивалась от своей тарелки, что она должна ухаживать за собой. Много есть и следить за хорошим пищеварением - в этом вся мудрость жизни. - У меня больные колени, и я не могу делать движений. Но я пью Виши и перевариваю великолепно! Она погрузилась в любовное описание своих физиологических отправлений, не переставая при этом жевать, задыхаясь и ловя губами воздух. Она с бульканьем проглотила стакан вина, щеки ее порозовели под седыми волосами. Она сложила руки в вязаных митенках на безобразно торчащем животе и наслаждалась минутою отдыха и покоя. Затем подошел жирный кельнер с новым блюдом, и жажда возможно дольше сохранить свои силы заставила жизнерадостную старуху снова взяться за напряженную работу. Каждый сквозняк, от которого развевалась коричневая портьера, открывал ждавшим гостьям отвратительную картину насыщающейся старухи. В дверях показалась служанка. - Карлотта! - крикнула княгиня, - ты молилась по четкам? Сейчас же сделай это, а не то я скажу твоему духовнику, что сегодня ночью в комнате у тебя опять был Иосиф! Служанка исчезла. Наконец она приказала: "la bouche!". Застучали зубы, резиновый кончик палки уперся о пол. - Эй, люди, - крикнула она пансионской прислуге, - вы готовите порядочно, я хорошо поела! Она направилась к герцогине, повторяя: - Здесь ешь досыта. Сознайся, Лилиан, что мы остаемся сыты. - От одного вида! - объявила Лилиан. Старуха со стоном упала в кресло. - Не обращайте внимания на все это старье. Я тоже не обращаю на него внимания. Вот эта фигура всадника на столике, разве она не имеет вида тяжелой бронзы? И вот я ее опрокидываю, смотрите, я опрокидываю ее одним пальцем. Это не фокус, ведь эта папка пустая внутри! Я плюю на это! Наш брат, не правда ли, герцогиня, даже в самую жалкую нору приносит с собой большой свет? "Даже в постель Тамбурини?" - подумали одновременно Бла и герцогиня. Они обменялись взглядами и поняли друг друга. Винон рассмеялась, а Лилиан со страдальческим высокомерием обвела взглядом комнату. Она позволяла прикасаться к своей особе только крошечному кусочку края стула и узкому пространству под ногами. Старуха стукнула костылем. - Но я вовсе не думаю окончить здесь свою жизнь. Я еще завоюю себе своей деятельностью дворец, и моя семья опять станет богатой и великой. Я работаю, а мои дети платят мне неблагодарностью. Мой сын, живущий - не знаю как - в Неаполе, приезжает и устраивает мне сцены и укоряет меня моими делами. Разве я вмешиваюсь в его дела? Мне кажется, он живет на счет женщин! Она хныкала, задыхаясь. - И никогда он не поддержит на эти деньги своих! - Какие же у вас дела? - спросила герцогиня. - Ах! Дела! Предприятия! Движение! Я доживу до ста лет! Я открою пансион, о, немножко почище этого. Пятьсот комнат, цена с услугами всего четыре лиры, и при этом в высшей степени прилично. Я убью всех остальных! Вы верите мне? - Кажется... - Ха-ха! Всех остальных я убью! И доживу до ста лет! Мне только недостает денег, чтобы начать, и с какими низостями я должна бороться, чтобы получить что-нибудь! Я расскажу вам мое дело со страхованием. Страхование, - подумала я, - чудесная вещь. Застраховываешь себя на очень большую сумму, продаешь полис и имеешь деньги, чтобы открыть пансион. Мне уже шестьдесят четыре, но мне называют Общество, которое, по своим статутам, принимает до шестидесяти пяти. Врач этого Общества исследует меня, я говорю ему, чтобы он написал в своем отчете: "Эта дама доживет до ста лет", и он делает это. - Поздравляю вас. - Благодарю. Но теперь следует низость. Вы увидите сами. Винон, поди принеси мою папку с делами! Молодая девушка принесла туго набитый черный портфель. - Вот письма агента, копия отчета врача и все остальное. И вот эти люди заставляют меня ждать шесть недель и затем - сочли ли бы вы это возможным - пишут мне, что я слишком стара! - Это обидно, - заметила Бла. - Вы можете подать жалобу на Общество, княгиня. - Если шестьдесят четыре для них слишком много, зачем тогда они говорят, что принимают до шестидесяти пяти? Или... Голос старухи вдруг задрожал. - Или они все-таки нашли во мне какую-нибудь болезнь? Как вы думаете, герцогиня? - Это невероятно, при вашей жизнеспособности. - Не правда ли? Ах, что там, я здоровее вас. С его помощью! Она подняла глаза к небу и, перекрестившись, пробормотала что-то, чего нельзя было разобрать. Пансионеры, хотевшие войти в гостиную, при виде собравшегося вокруг княгини общества робко отступали. Только один молодой человек вошел, насвистывая сквозь зубы, и слегка поклонился. Винон бесцеремонно поднесла к глазам лорнет, Лилиан не обратила на него никакого внимания, а Кукуру громко крикнула: - Добрый день, сын мой! - Он сел и взял в руки газету. Приложив два пальца к бородке, он рассеянным взглядом своих мягких черных глаз посмотрел на герцогиню, потом на графиню Бла, затем несколько раз нерешительно перевел взгляд с одной дамы на другую. Наконец, испытующе наклонив голову, проверил состояние своих лакированных, наполовину светло-желтых, наполовину черных, ботинок. Он был самым элегантным жильцом пансиона, обедал в клубе и довольствовался дешевыми завтраками дома Доминичи только после ночей, в которые ему не везло в карты. Все гости восхищались им, одиноко путешествующие англичанки влюблялись в него. Винон Кукуру обращалась с ним с искусственным презрением, но ей не удавалось смеяться над ним. Ее мать хлопнула герцогиню по колену. - Знаете, герцогиня, между нами очень много сходства! У нас обеих нет денег, и обе мы из самых высших кругов. Мое состояние князь, мой бедный муж, раздарил комедиантам; ну, а с вами тоже сыграли комедию. Революция - разве это не комедия? Ха-ха! С чего это вам вздумалось? К чему служат такие вещи? - Для общественного развлечения, - сказала герцогиня и улыбнулась графине Бла, которая не заметила этого. Ее губы были слегка открыты, она с лихорадочным выражением, не отрываясь, смотрела на вошедшего. Он повернул к ней свой профиль так, чтобы ей было удобно его рассматривать. Это был греческий профиль, с иссиня-черными, шелковистыми волосами на щеках и подбородке. Герцогиня тоже нашла его красавцем, одним из тех красавцев южного типа, на руках и лице которых, несмотря на весь налет табачного дыма, паров абсента и горячих испарений человеческих тел в игорных и публичных домах, лежит неистребимый остаток прозрачного мраморного блеска выросших на его родине богов. Но как могла эта чарующая и пустая маска, выставляющая себя напоказ в самодовольных шаблонных позах, повергнуть в судорожное молчание такую умную, тонкую и насмешливую женщину, как Бла? - Дорогое развлечение! - кричала Кукуру. - Кончается тем, что ваши партнеры опустошают все ваши карманы и захлопывают дверь перед самым вашим носом. Вы вдруг оказываетесь под открытым небом - и еще смеетесь? Старая дама пришла в ярость. - Как вы можете еще смеяться при таких мошенничествах? Ах, мошенники! Им следовало бы иметь дело со мной, а не с какой-нибудь дамочкой! Что за шум я подняла бы, и что за жизнь! Жизнь! Движение! Я травила бы их, укравших мои деньги! Небо обрушилось бы на них, и земля поглотила бы их! Я не потерплю, герцогиня, чтобы вы успокоились! Вместо вас я сама насяду на них, буду их царапать и вырву из их когтей то, что смогу получить. Ха-ха, положитесь на меня, уж что-нибудь я да получу! Я... Вдруг в комнату ворвался Павиц, раскрасневшийся и почти помолодевший. Он взволнованно воскликнул: - Важное сообщение, ваша светлость. Наконец-то я нашел вас. Большое счастье для нас, верная перспектива... А, Пизелли, как вы сюда попали? Элегантный молодой человек пошел ему навстречу, протягивая руку. Павиц познакомился с ним на Корсо, в каком-то кафе, среди товарищей по праздной жизни, на которую был теперь сам осужден. Он представил его герцогине: - Господин Орфео Пизелли, коллега, отличный адвокат... и тоже патриот. Пизелли развязно поклонился. Павиц торопливо заговорил: - Я только что от Сан-Бакко, у меня было совещание с ним; он поручил мне официально сказать вам, герцогиня, что он готов ворваться в Далмацию с тысячью гарибальдийцев. Успех несомненен. Все готово, ждут только знака. Мы должны еще нанять суда, тогда можно будет начать. Соглашайтесь, ваша светлость, соглашайтесь! На этот раз победа за нами... Все это испытанные герои... Он говорил тем настойчивее, чем недоверчивее становились лица его слушательниц. Он еще находился под душем энтузиазма, только что излившимся на него от рыцаря-мечтателя. Он чувствовал еще его брызги, он хотел быть воодушевленным, - а втайне уже боялся отрезвления. Пизелли перебил его журчащим, вкрадчивым баритоном: - На этот раз, герцогиня, победа за вами. Дайте свое согласие, я едва могу дождаться этого, - ах, что я говорю о себе, вся идеалистическая молодежь едва может дождаться этого. Мы все хотим принять участие в великой борьбе, герцогиня, за одну вашу улыбку. Если бы вы знали, как все наши сердца бьются за вас и как они истекали кровью при вашем несчастье! Теперь, наконец, близится великий момент, теперь ваше величие и прелесть заключат союз с нашим воодушевлением и нашей силой. Неотразимое очарование имени тысячи из Марсалы будет предшествовать вашим знаменам, как рок, которому покорятся все. Вы победите... а мы... мы... Он обвел дам счастливым взглядом. Он и не думая напрягать свой голос. Лишь совершенно поверхностно играл он безудержным чувством, рвавшимся наружу в голосе трибуна, и спокойно давал заметить, что это игра. - Я вам показываю себя, - казалось, говорил он. - Сударыни, разве этого не достаточно? Герцогиня позволила ему кончить свои благозвучные упражнения; она находила приятным иметь его перед глазами. "Он удачный экземпляр, - думала она, - и прав, если доволен собой". - Относительно плана, который ей предложили, у нее не было сомнений. Она, пожимая плечами, обратилась за советом к Бла. Но ее подругу нельзя было отвлечь от Пизелли, Казалось, его вид причиняет ей физическое страдание, делающее ее счастливой. Но Кукуру разразилась негодующей речью; ее лоб уже давно побагровел. - Перестанете ли вы, наконец, городить чепуху? С вашей тысячью смешных красных рубах вы хотите завоевать государство, которое имеет солдат? Вы думаете, что всюду то же, что в Неаполе: все подкуплены, и все условлено заранее, пушки наполнены цветами и хлопушками, а со стен нападающим протягивают руки красивые девушки. Не правда ли, вы так представляете себе это? Так представляет себе жизнь такой дурак, как Сан-Бакко. Тоже один из тех, кому эта комедия стоила всех его денег. Патриотизм и свобода, что за бессмысленные названия комедий. Она, вне себя при мысли о всех выброшенных на идеалы деньгах, толкнула костылем испуганную герцогиню. - Идите со своими тысячью клоунов в Далмацию! Из этого выйдет только то, что у вас отнимут последние деньги, если у вас еще осталось что-нибудь! И обратно вы ничего не получите, ничего, ничего, ничего! Вдруг она остановилась, точно парализованная. Рот остался открытым, толстый язык лежал, свернувшись, между зубами. Среди речи у нее явилась идея, на мгновение обессилившая ее. Несколько минут все испуганно ждали, но старая дама закрыла рот и задумчиво пробормотала что-то про себя. Герцогиня и Бла стали прощаться. Пизелли опять заговорил. Он хвастал своими связями среди золотой молодежи и называл самые знатные имена. - Со всеми этими господами я встречаюсь ежедневно в клубе. Со многими я уже говорил о вашем деле, герцогиня. Я могу сделать для вас бесконечно много. Вы, вероятно, все знаете принца Маффа. Это мой друг... При звуке этого имени раздался глухой стон. Лилиан Кукуру вышла из комнаты, не сказав ни слова. Пизелли не смутился этим. Ему было безразлично, какое именно действие производила его личность, - лишь бы она производила действие. Он вышел с Павицем вслед за обеими женщинами. На улице он обдавал Бла своим дыханием и говорил только для нее. Инстинкт профессионального красавца уже давно сказал ему, где женщина. Бла овладела собой. Она улыбалась ему через плечо, в ее глазах появился искусственный блеск, как от атропина. Она дала волю своему остроумию, и Пизелли извивался от восхищения. - Графиня, я читал ваши стихи. Какие переливы, какая нежность! Ах, что за чувства! Кто не знает ваших "Черных роз"? Вы знаменитость, графиня. Лишний почитатель, отнимающий у вас несколько минут, - какое это имеет значение для вас! Вы позволите мне навестить вас, графиня? Вы разрешите мне это? Герцогиня сказала: - Я не знаю, в Кукуру есть что-то живописное, она далека от пошлой трусости. Возможно, что она была бы способна на необыкновенные поступки. Она почти нравится мне. Едва дверь закрылась за посетителями, как мать толкнула Лилиан и Винон в комнату, занимаемую семьей. Она заперла дверь на задвижку и заковыляла на середину комнаты. Ее фигура странно расширялась книзу; ее жир имел наклонность скатываться вниз волнистыми грудами, со щек на шею, с шеи на грудь, с груди на живот и с живота на ноги. Он как будто хотел стечь вниз, вдоль палки, на которую опиралась старуха, и образовать на полу кашу. Так стояла княгиня, пыхтя и весело подмигивая, перед своими высокими белокурыми дочерьми. - Что такое? - коротко спросила Лилиан. - Дети, у меня новое дело. Винон заликовала: - У maman дело! Лилиан презрительно объявила: - Maman, ты делаешь себя смешной. Только что тебя одурачило страховое Общество, а ты еще не довольна? - С этими негодяями страховщиками я уже покончила. Они раскаются в этом. Теперь я в состоянии оказать важные политические услуги, за которые мне заплатят много денег. На них я открою пансион. - И доживешь до ста лет. Знаем. - Вы только послушайте, деточки, прошу вас. Сначала я думала, что из этой нелепой болтовни о вторжении в Далмацию ничего не выйдет. Но кое-что из этого все-таки выйдет, это я сейчас же заметила. Я извещу о планах дурака Сан-Бакко его превосходительство далматского посланника. Как вы думаете, сколько даст это дело? - Славное дело, - сказала Лилиан. - Maman, твои промыслы становятся все сомнительнее. - Вот мне за все, - захныкала Кукуру, - я жертвую собой для них, и вот как они отплачивают мне. Вас нужно принуждать к счастью, детки... И я заставлю вас! - крикнула она, топая костылем, вся красная, разъяренная и злая. - Я положу вас в постели богачей и завоюю себе все те деньги, которых негодяи не хотят дать мне, и сделаю наш род великим и буду жить... жить... - Maman, твоя жадность к жизни, - просто противна, - сказала Лилиан, - белая и холодная. В этих интимных беседах она вознаграждала себя за все насилия, которым подвергалась в обществе. - Твои дела доведут тебя до суда, этим ты кончишь. Старуха огрызнулась. - А где кончишь ты, скверная дочь? В доме, которого я не хочу даже назвать! Лилиан вошла в спальню и захлопнула дверь. - Ты лучше своей сестры, - сказала Кукуру Винон. - Пойди, доченька, к хозяйке и попроси у нее большой лист белой бумаги и чернил: наши высохли. Так хорошо, теперь садись за стол, мы напишем посланнику. Как будто это не великолепное дело - чего хочет та? Разве всякому придет в голову такая мысль, и сколько работы у меня теперь! Ах, предприятия: Движения! Жизнь! Они должны будут дать мне денег, мошенники, за мои сведения, и я верну назад кое-что из того, что они украли у бедной герцогини... у бедной, глупой герцогини, - повторяла она злорадно и плаксиво. Винон разложила на столе письменные принадлежности, аккуратно и чисто разлиновала бумагу и начала писать под диктовку матери. - Мы будем писать по французски, моя Винон, это язык дипломатов. Возьми свой словарь. Молодая княжна отыскивала слова, положив локти на стол, серьезная и углубленная как школьница. - Вот так работа, - стонала княгиня, - у меня уже шумит в голове. Мне нужно возбуждение. Лилиан, дитя мое, подай мне коробку с папиросами. Так как дамы встали поздно, спальня была еще не убрана. Лилиан вернулась в гостиную: своей комнаты у нее не было. Она принесла старый пеньюар, у которого оторвался подол, и долго сидела, праздно опустив руки, отдавшись чувству унижения, что должна починять эти лохмотья. Затем она принялась за работу. Старуха между фразами, которые диктовала Винон, пускала клубы дыма и пронзительным дискантом, отрывисто и весело напевала отрывки какой-то арии. Наконец, она кончила; она сложила руки и откинула назад голову. - Если только ты благословишь мое новое дело! Без твоего благословения оно, конечно, опять не удастся. Ах, конечно, ты благословишь его. - Детки! - воскликнула она, поднимаясь, - попросим мою мадонну, мою прекрасную мадонну! Она подкатилась к двери и открыла ее. - Люди! Идите все сюда, вы должны молиться со мной, чтобы моя мадонна взяла под свое покровительство мое новое дело. Жирный кельнер, Карлотта и работник Иосиф, кухарка и судомойка протиснулись вслед за княгиней в ее спальню. Лилиан отвернулась, ломая руки. Винон смеялась. Кукуру опустилась на колени перед большой, вылизанной и приторной мадонной, своей домашней богиней, оставшейся ей верной во всех катастрофах ее жизни, вплоть до пансиона Доминичи. Среди брошенных чулок, коробок с пудрой, умывальных чашек с выпавшими волосами и не особенно чистых пеньюаров преклоняли колени служащие пансиона. Они перебирали черными пальцами четки и с тихой верой повторяли за княгиней слова, которые она произносила таким тоном, как будто служила молебен. x x x В следующую среду у кардинала разговор зашел о гарибальдийском плане завоевания. Сан-Бакко сам пылко защищал его. Кукуру громко смеялась и опять упоминала о пушках, заряженных цветами и хлопушками Монсеньер Тамбурини жирным голосом здравого смысла сказал, что надо решиться на что-нибудь одно: с помощью церкви медленно подготовить почву или же одним ударом попробовать приобрести все и, по всей вероятности, все потерять, - как это свойственно седым юношам. На это Сан-Бакко, вспыхнув, заявил священнику, что только одежда, которую он носит, защищает его от наказания. Тамбурини, слегка встревоженный, осмотрелся, ища сочувствующих лиц. Наконец, с ним согласилась Бла. Она отсоветовала своей подруге необдуманную авантюру. Герцогиня разочарованно спросила: - Почему же вы молчали тогда? Бла подумала о Пизелли и слабо покраснела. Герцогиня вспомнила: - Она была занята более важным... Вечер тянулся вяло. Кукуру, глупо хихикая, рассказывала герцогине, что теперь у нее новое, верное дело; оно принесет ей много денег. - В самом близком времени я открою свой пансион. Переходите ко мне, герцогиня, это стоит всего четыре лиры, столько вы все-таки сможете заплатить. А зато как я буду кормить вас! Вы станете такой же жирной, как я сама. Следующее собрание не состоялось. Недели проходили без событий. Герцогиня ездила по Корсо с Бла. Когда, во время концерта на Монте Пинчио, они останавливались в ряду блестящих экипажей, Павиц и Пизелли, соперничая изяществом костюмов, подходили к дверце их кареты. Принц Маффа и его аристократические клубные друзья попросили позволения быть представленными. Сан-Бакко, окруженный официальными лицами, приветствовал издали изгнанную герцогиню Асси. После какой-то мечтательной пьесы, в тихие, теплые сентябрьские сумерки вся компания, не торопясь, шла пешком вдоль Ринетты. Монсеньер Тамбурини присоединился к ней. - Порция мороженого и кантилена Россини, чего же еще? - со сладким трепетом спросила Бла. Пизелли шел рядом с ней. Она мечтательно прибавила: - Для конспирации надо столько денег. Павиц уныло повторил: - Столько денег. Тамбурини подтвердил жестко и алчно: - Нужны деньги. Похотливо и мягко повторил Пизелли: - Деньги. Сан-Бакко, возвышенный нищий, живший даром во имя идеала, презрительно бросил: - Деньги. Удивленно, точно слыша в первый раз, сказала герцогиня: - Деньги. V Герцогиня вовремя вспомнила о сумме в триста тысяч франков, которую ее покойный муж, герцог, имел обыкновение оставлять в Англии в банке, в качестве дорожного капитала, на всякий случай. Она взяла деньги и разделила их между Тамбурини и Павицом. Трибуну они послужили для поощрения его наемников в прессе, среди чиновничества и народа Далмации, священнику - вознаграждением за первые робкие попытки помощи со стороны духовенства. Их хватило не надолго, но у нее еще оставались доходы с ее сицилийских поместий, возле Кальтонисеты и Трапари. Павиц должен был вести счета, но изгнание сделало его ленивым и падким на удовольствия. Он чувствовал себя первым министром свергнутой королевы, - и не был ли он, в действительности, даже ее возлюбленным? Оскорбленный, как любовник и государственный человек, изгнанный из государства и из спальни, он не мог плохо питать и дешево одевать свое горестное величие. Из уважения к своему душевному страданию он щадил свое тело и создавал для него существование на вате. Его трагическая судьба была чем-то изысканно аристократическим, он мягко кутался в нее, точно в дорогие английские ткани, употреблению которых научился у Пизелли. Вздыхая, садился он на бархатные диваны самых аристократических ресторанов и мрачно и презрительно съедал самые дорогие обеды. Он постарался попасть в кружок принца Маффа и проигрывал в баккара значительные суммы, не столько из хвастовства, сколько из презрения ко всему, что происходило не в его душе. Лишившись своего ребенка, он в значительной степени утратил моральную твердость отца семейства; вскоре его стали всюду встречать с дамами легкого поведения. Его души они не удовлетворяли, он часто тосковал по более благородному обществу. И вот он пригласил княгиню Кукуру и ее дочерей за покрытый камчатной скатертью стол красного ресторанного салона. За десертом у Винон в голове шумело от шампанского. Умиленный Павиц заключил молодую девушку в свои объятия. При этом зрелище Кукуру сообразила, какое благодатное употребление можно при случае сделать из герцогской кассы. Но Лилиан негодующе вмешалась. Она относилась свысока ко всему: к блюдам, к винам и к хозяину. Мать напрасно старалась удалить ее. В конце концов она разыграла припадок удушья и упала со стула. Лилиан спокойно оставила ее лежать; трезвая и белая, она не покидала своего поста между разгоряченной сестренкой и богатым господином. Иногда Павицом овладевали неясные сомнения, не находится ли его новый образ жизни в несоответствии с размерами содержания, которое назначила ему его госпожа. Но он уклонялся от неприятных открытий, и это было ему легко, так как его личные расходы уже давно безнадежно перепутались с общественными. Даже герцогиня как-то удивилась размеру его требований. - Вы бросаете наши семена и туда, куда не попадает ни солнце, ни дождь. Для чего? - У меня славянская душа, - объяснил он. - Я знаю, я не умею считать. Я слишком мечтателен и уступчив. - Ах да, ведь вы романтик. - Касса должна быть в более твердых руках, - сказал он, убеждая этим себя самого в своем бескорыстии. Сейчас же вслед затем он уступил неясному желанию видеть ее в дружеских руках. - Если бы ваша светлость передали ее какой-нибудь практичной особе... например, княгине Кукуру. - Да, она практична... Я лучше передам ее графине Бла. Пизелли присутствовал, когда Бла принимала управление деньгами. Он умелыми пальцами сосчитал ассигнации. Их было уже немного. Письма и оправдательные документы не согласовались. Пизелли, не глядя на Павица, который краснея смотрел в сторону, без околичностей объявил, что все в порядке. В заключение он, еще в присутствии герцогини, свободно и рыцарски подошел к бывшему управителю делами. - Милый друг, если у вас еще есть требования к кассе... Вы знаете, мы устроим по-дружески. Беспечные манеры крупного финансиста восхитительно шли Пизелли. Герцогиня простила его грации пустоту кассы. Бла прощать было нечего, она чувствовала себя обязанной ему за то, что он был здесь. Вскоре после этого Павиц явился со спасительной вестью. Один далматский беглец в Риме, сапожник, получил письмо от своего двоюродного брата, торговца скотом, которому один еврейский ростовщик в Рагузе сказал, что одолжит герцогине столько денег, сколько ей понадобится. Даже проценты не были велики. Никто не отнесся к этому серьезно; в это время получился чек на римский банк и был выплачен. Монсеньер Тамбурини, в денежных делах крайне любознательный, собрал сведения. Однажды, у герцогини, он сказал: - Только барон Рущук может быть источником этого. Какой выдающийся человек! Павиц знал это давно, но молчал из ревности к финансисту. - Этот предатель! - тотчас же воскликнул он. - Этот двойной предатель! Он отрекался от нас каждый раз, как наше счастье колебалось. Ваша светлость, помните, как он громко отрекся от вас тогда, когда... - Когда закололи крестьянина, - докончила герцогиня. Он задыхался. - Кто первый покинул нас после поражения? Рущук! Он тотчас же бессовестно предложил свои услуги Кобургам. Я не понимаю, как можно жить без совести: я христианин... Пизелли засвидетельствовал это. - Конечно, вы христианин. - Теперь его называют Мессией, спасителем погибавшей династии. Он на пути к тому, чтобы стать министром финансов! Все больное честолюбие трибуна взвизгнуло в этом слове. - И в этот самый момент он дерзает на вторую измену! Он предлагает нам деньги! Он предает нам тех, кому только что предал нас! - Мы платим ему проценты, - успокаивающе сказала Бла. - Это извиняет его. - Необыкновенно выдающийся человек! - повторил Тамбурини. Павиц окончательно вышел из себя. - Вы находите его выдающимся, этого вероломного, продажного человека, - вы, монсеньер, служитель истины? Тамбурини, спокойный и сильный, пожал плечами. - В политике нет истины, есть только удача. Павиц, неудачник, опустил голову. Он жаждал друзей, в которых бродило бы то же подавленное желание мести по отношению к счастливцам, как в нем самом. По со всех сторон он встречал холодные взгляды. Герцогиня заявила: - Вы должны все-таки признать, доктор, что мой придворный жид умен. Он устраивается так, чтобы Сыть министром во всяком случае. Если, против ожидания, с Кобургами дело кончится плохо, тогда он будет моим министром. Да, я склонна думать, что доставлю ему это удовольствие. - Ваша светлость могли бы это сделать? - Он ежедневно доказывает мне свои таланты... Не говоря уже о том, что я нахожу его необыкновенно смешным. - Смешным! Да, да, смешным! Павиц громко расхохотался. Он сделал усилие над собой и сел, со спокойствием, в котором еще чувствовалось что-то лихорадочное. - Вы относитесь к нему, как к комической личности. Вы не знаете, как далеко ушел он в этом направлении. Недавно он получил орден королевского дома. - В чем же здесь комизм? - с удивлением спросил Тамбурини. - Подождите. Павиц возбужденно хихикнул. - В заслугах, вызвавших это отличие. Этим орденом он обязан своим глупостям, которые виноваты в крушении нашей революции. Вы все помните арендаторские беспорядки. Рущук был настолько глуп, что вздумал уничтожить нашу многолетнюю арендную систему. Вы знаете также историю с актером, которого он упрятал в дом умалишенных. С тех пор, как все эти глупости доставили ему орден, он говорит о них, как об интригах. Он совершенно серьезно считает себя коварным интриганом и неимоверно вырос в своих глазах. - И в моих, - улыбаясь, сказала герцогиня. Все тоже улыбнулись. Павиц сдавил руками бока, невыразимо облегченный. Рущук был счастлив, этого изменить было нельзя. Но он был также смешон, и это поправляло многое. Бла заметила: - И он воздвигает перед собой стену из торговцев скотом, ростовщиков и сапожников. Сквозь лабиринт таинственных, не особенно чистых рук его деньги невидимо и бесшумно просачиваются все дальше, пока... - Пока, наконец, не доходят до нас, - с видимым удовольствием докончил Пизелли. - Официальная особа! Ведет тайную игру и боится скомпрометировать себя, - прошептала про себя герцогиня, смакуя факт во всем его объеме. - Чего только не может выйти из придворного жида! "Больше, чем из тебя, бедняжка", - подумал монсиньор Тамбурини, глядя на нее сверху вниз. x x x Чаще других в белом домике на Монте Челио показывалась Бла. Она без доклада входила к герцогине в висячий виноградник, где краснели виноградные листья. Молодые женщины были обе одеты в белое, черные косы герцогини Асси спускались на затылке на вышитый фиалками воротник, пепельно-белокурые ее подруги - на воротник из роз. Не касаясь друг друга, ходили они взад и вперед в тени вьющейся крыши, сквозь которую сияли синевой маленькие, в форме листа, кусочки неба. В конце галлереи, у колонн, они иногда останавливались и, склонив друг к другу стройные плечи, заглядывали в щели соблазнительно-красной завесы, сотканной лозами. Бла видела внизу, в саду, какой-нибудь куст или даже только одну из его почек, на которой в это мгновение сидела бабочка. Взгляд герцогини тотчас же находил вдали форум, он погружался в его своды и поднимался вдоль его колонн без трепета и головокружения. Она посылала вдаль свою грезу, свой сон о свободе и земном счастье. Завернувшись в тогу, торжественный и немой двигался он меж тех пустых цоколей, по поросшим мхом плитам, на которых он - она чувствовала это - жил прежде, чем они потрескались и ушли в землю. После нескольких таких часов, в которые перед их душами открывалась красная завеса грез, они были сестрами и говорили друг другу "ты". Герцогине казалось теперь, что она давно уже шла со своей Беатриче рука об руку, - близ морского берега, в той маленькой церкви, полной ангелов, где две женщины в светло-желтом и бледно-зеленом следовали за мальчиком с золотыми локонами, в длинной персикового цвета одежде. Тот час, который привел ее к концу аллеи, к белому дому под открывшееся окно и к дружескому голосу, час той мимолетной и странно взволнованной лунной ночи был пророческим. "Конечно, - думала герцогиня, - Беатриче и есть та другая, в сиянии серебряной лампады". - Но она никогда не говорила об этом Бла, из улыбающегося стыда, из насмешки над собой, а также почти из суеверия. Дружба Бла была нежна и благоуханна; тонкий, живой ум часто неожиданно пробивался сквозь ее сердечность. В ее рабочей комнате, среди снопов орхидей и роз, стоял, подняв худую ногу, готовый упорхнуть, узкобедрый, крылатый Гермес из чистого мрамора, с пьедестала Персея Челлини. Уже на лестнице навстречу герцогине неслось благоухание цветов. Вскоре она ежедневно поднималась на пятый этаж углового дома на Виа Систина. Так славно было сидеть на стройной мебели, за светлыми, лакированными столиками, на которых с прямых ваз на растрепанные от употребления книги падали красные и белые цветы. В широкое, как в мастерской художника, окно вливалось море синевы. Внизу на испанской лестнице сверкала жизнь. Пизелли всегда был тут же. Он пододвигал стулья, заботился о чае и печенье, а в промежутках вкрадчиво играл высокими словами. - Станьте, пожалуйста, у камина, господин Пизелли, - попросила герцогиня, когда он как-то долго говорил о свободе. - Прислонитесь к нему поудобнее и стойте спокойно. Вы прекрасны. - Благодарю, - искренне сказал он. Его бедра были как раз настолько уже груди, как у Гермеса за его спиной. Пизелли стоял, напряженно эластичный, подобно богу. Каждый мускул в нем знал, что на него смотрят женские глаза. У Бла порозовели щеки, и глаза стали влажны; она сказала: - Ну, вот, он перестал. Теперь ты можешь сказать мне, Виоланта, что думаешь ты, говоря о свободе. При этом слове, которое любят все, каждый представляет себе самое дорогое для него. Герцогиня ответила: - Я, Биче, думаю о нескольких дюжинах пастухов, крестьян, бандитов, рыбаков и о худых, тонких телах, выраставших перед моими взглядами среди камней моги родной земли. Они были темны, неподвижны, их молчание было диким, шкура и тело составляли одну линию из бронзы. Я хочу, чтобы воздух и страна стали такими же сильными, как они: это я называю свободой. - А я, - заявила Бла, - я свободна, когда могу страдать. Народ, для которого я бросилась бы навстречу опасности, должен был бы вознаградить меня за это так же плохо, как тебя, Виоланта, - ведь он не противится твоему изгнанию, - и я была бы с счастлива. - Ты скромна, Биче. - Скромна? Она улыбнулась. - Я требую очень много страдания, понимаешь... и если бы случайно из этого вышло мученичество, может быть... - Этого не должен никто слышать, - сказала герцогиня. Но Пизелли, несмотря на сочувствующее выражение лица, не понимал ни слова из их беседы, так как они говорили по-французски. Бла заговорила снова: - Серьезно, я не бескорыстна. Бескорыстна только ты, Виоланта, только ты не хочешь от свободы ничего для себя. Павиц хочет от нее одобрения, славы и чувства подъема, которое доставляют ему хлопающие и стонущие народные массы. Сан-Бакко нужен размах, и слово "свобода" послужило ему для того, чтобы всю жизнь оставаться в движении. Все это себялюбцы! - А твой Орфео? - Ах, Орфео! Он говорит о свободе так сдержанно-благозвучно и так пламенно-гордо. Но я подозреваю, что его свобода это возможность каждую ночь кутить с полными карманами. Пизелли делал большие, сладкие глаза. Он услышал свое имя и подозрительно прислушивался, тщетно стараясь понять, что именно о нем говорят. Мало-помалу его стали раздражать эти легкие, шумящие шелком создания, болтавшие перед его глазами, бог знает, о чем, быть может, даже о чем-нибудь обидном. Он был мужчина и нашел бы в порядке вещей принудить их к спокойствию и подчинению несколькими сильными ударами своей привыкшей обращаться с женщинами, матово-белой руки, или же какой-нибудь грубостью. И чем злее становились его мысли, тем счастливее и грациознее была его поза. Только лицо искажалось то желанием нравиться, то бешенством. Его тело одно научилось манерам. На лице же выражались наивно и зверски-необузданно все его чувства. Герцогиня совершенно не замечала этого, для нее Пизелли был достойной удивления формой без содержания. Но Бла боязливо улыбалась. Герцогиня, говоря и грезя, смотрела на его тело, как и на тело Гермеса за ним. Он мог бы стоять там нагим точно так же, как и бог, и не удивил бы ее, а только обрадовал. Герцогиня медленно спросила: - При этом ты его любишь? - Конечно, мое сострадание любит бедняжку. - Сострадание к... этому! Если бы он понял это слово, он высмеял бы тебя. Ведь он здоров, любим и самоуверен безмерно. Может быть, он даже рассердился бы. - Никогда. Это было бы ему совершенно безразлично. Сострадание раздражает только больных; поверь сестре милосердия... Он чувствует себя сильным и уверенным, а я испытываю сострадание именно к его красоте, его цельности, его успехам, и к спокойствию и непосредственности, с которыми он наслаждается ими. Мы, слабые, не правда ли, мы укрощаем свою судьбу с помощью ума. Для него же существует только случай, счастье или несчастье игрока. Он вооружается против жизни верой в фетишей и упованием на хорошую карту. По происхождению он житель Кампаньи, не имеющий понятия о том, откуда он, а по натуре игрок, не задумывающийся над будущим. Он - только игра случая, бедняжка. Когда я заглядываю в чудесный, темный колодезь его очей, - что только не дремлет там, неведомое ему самому, и всему этому предназначено когда-нибудь выйти наружу. Какие инстинкты! Темные и смутные, как бесчисленные ряды крестьян, исчезающие во мраке за его рождением. Какие судьбы! Может быть, пышность и торжество, может быть, нищета... может быть... кровь. - Ты поэтесса, Биче! А в часы отрезвления? Ведь ты, конечно, любишь его только моментами. - Нет... всегда! - Всегда? Что за слово! Всегда, Биче, любят только нас, женщин. Когда мы отдыхаем, погруженные в себя, тихонько сидим, сложив руки, смотрим в огонь свечи и улыбаемся. Такими жаждут нас мужчины: мне это сказал один в Париже, наблюдавший меня; впрочем, я это знала и без него... Но мужчина! Он ценится не по талии и ямочкам, а по своим делам и уму. С ними он возвышается и падает. Он может быть любимым только в очень счастливые мгновения. Она колебалась, и имя Павица осталось непроизнесенным из того нежного стыда, который герцогиня узнала только с тех пор, как приобрела подругу. - Мужчина, которого я когда-то любила, был иногда великим героем. В остальное время я его не знала. Бла возразила: - Бедная Виоланта. Я считаю Орфео всегда великим в любви. Разве мужчине, которого я люблю, надо быть великим еще в чем-нибудь? Он исполняет все мои поручения, получает за меня деньги в редакциях. Может быть, он хочет знать, сколько я зарабатываю. Но я думаю, что он избавляет меня от всякой прозы, он устилает цветами мой путь и наполняет ими мою комнату. Уходя, герцогиня пожала руку Пизелли в награду за то, что он так красиво стоял и украшал ее поле зрения. Она чувствовала желание всунуть ему в рот что-нибудь сладкое. Пизелли выпрямился и воскликнул: - Какое счастье! Мы одни! Он обнял Бла и подошел вместе с ней, в упоении театрального счастья, к широко раскрытому, сияющему синевой окну. Она умоляюще смотрела на его нахмуренные брови. - Ты так любовно наклоняешь голову, и все-таки в ней есть что-то яростное. Его плохое настроение прорвалась с пугающей внезапностью. - Черт бы побрал эту женщину! - Орфео! - Какое высокомерие! - проскрежетал он, размахивая руками. - Какое высокомерие! Но оно будет наказано! Пусть она подождет, ее высокомерие будет наказано! - Боже мой! Что же она тебе сделала? - Мне? Решительно ничего. Что она могла бы мне сделать? Разве я хочу что-нибудь от нее? Для такого высокомерия она вообще не достаточно хороша! - Что ты... Ведь она так прекрасна! Так необыкновенно прекрасна! - Ах, что там, я знаю сотни более красивых... тебя, например, - снисходительно прибавил он. - И, к тому же, она холодна, отвратительно холодна. Это уже исключает всякую красоту. Я требую совершенно другого. Совершенно другого. Настоящая женщина... Да в этом все дело! Он успокоился. - Она не настоящая женщина. - Орфео, она моя подруга. - Это все равно. Я неохотно встречаюсь с ней. Такая женщина... вообще, кто не похож на других, приносит несчастье, это известно. Я хочу тебе кое-что сказать: тебе следовало бы остерегаться ее, она не хорошая христианка! - Как это тебе пришло в голову? - Я это заметил. С тех пор, как я ее знаю, я проигрываю. Он пробормотал: - Нужно что-нибудь сделать. - Что же? - боязливо спросила она. - Ты увидишь. Он съел несколько пирожных, вышил глоток ликеру и закурил папиросу. После этого он почувствовал свои силы восстановленными, и они вышли из дому. В первом магазине, мимо которого они проходили, Пизелли купил толстую связку роговых брелоков и повесил их себе на грудь. - Так, теперь пусть она встретится мне. Бла растроганно улыбнулась. Она поощрила его. - Это хорошо. Не забывай никогда своего талисмана. Кто теперь может принести тебе несчастье? В церковь на Корсо спешила толпа народа. Пизелли увлек за ней свою подругу. Священники как раз кончали приготовления к празднику своего святого; в часовне на заднем плане прикрепляли последние венки. Пол узкого помещения был заставлен корзинами с бумажными цветами, среди которых возвышались горящие свечи. Они тесными рядами окружали алтарь, увеличиваясь по мере приближения к нему в величине и объеме. По обе стороны креста пылали две восковых башни. А над колыхавшимися бумажными цветами, прорезанными блуждающими красными огоньками свеч, на цепях качались драгоценности: серебряные лампады, чаша и кувшины, тускло мерцающая или навязчиво блестящая роскошная утварь с чудесными линиями, оживленная рельефными картинами, рядом с хламом из ближайшего базара. Зрачки, глядевшие на все это волшебство, расширялись и становились набожными. Пизелли разостлал на пыльных плитах свой носовой платок и стал на колени. Он вынул из кармана обвитые вокруг колоды карт четки. Бла склонилась рядом с ним над молитвенной скамьей. Она тихо вдыхала сладкий дым, доносившийся из беззвучно раскачиваемого кадила, и впивала в себя полную прелести крестную муку, которой жаждала, не веря в нее. Пизелли безостановочно крестился, от него пахло шипром, но его страх и страсть возносились перед его богом до такого же тупого благоговения и молитвенного пыла, как и у верующих, стоявших перед и за ним, от которых пахло чесноком. В уме Бла проносились тонкие, слабые воспоминания о мистицизме, соблазнявшем общину утонченных, усталых латинян; унылые листья в вихре осеннего ветра, - падая, они сплетались в венок - стихотворение с увядшим, приторным ароматом. Пизелли глазами, отупевшими от желания, пожирал пестрого святого из воска, стоявшего за решеткой крипты. Его пальцы и губы торопливо творили молитвы; он чувствовал, что, они услышаны, и уже видел перед собой карты, которые должны были принести ему выигрыш. Затем влюбленные встали и пошли дальше рука об руку, как будто принадлежали одному и тому же миру. Святой обманул доверие Пизелли. На следующий день Бла увидела по своему Орфео, что он проиграл. Это была крупная сумма, и он остался ее должен принцу Маффа на честное слово. Она собрала свои сбережения, пустила в ход весь свой кредит у издателя, чтобы спасти его. Он взял деньги без жеманства. Для Бла это был радостный момент. Сорок восемь часов спустя он вернул все обратно и передал ей деньги в атласном кошельке, вышитом настоящим жемчугом. Но вскоре ей представилась возможность опять помочь ему, и с течением времени все чаще, мелкими и крупными суммами. Ей приходилось видеть теперь холодные лица у прежде рыцарственных коллег-мужчин, когда она хотела получить деньги за статьи, которые еще не были написаны. Мелкие газеты возвращали ей ее рукописи, чтобы не быть вынужденными давать вперед. Она неутомимо ходила по асфальту своей осторожной женственной походкой, изящная и розовая, переходя от газеты к газете, оттуда к литературным маклерам, мелким ростовщикам и состоятельным друзьям. И Пизелли никогда не являлся к своим клубным друзьям иначе, как с полными карманами. Лишения стали сказываться на ней, ее страдания начались, и где бы она ни появлялась, от нее тихо веяло ими, точно счастьем избранной ею судьбы. Весной появились стихи, которыми она обязана была своему знакомству с Орфео. Они имели громкий успех, ими грезили женщины и молодые люди. Бла высчитала, что эта маленькая книжка принесет ей несколько тысяч франков. Однажды, когда Пизелли переживал тревожный кризис, она сбыла ее за двести лир. x x x У кардинала продолжали собираться по пятницам. Монсеньер Тамбурини чувствовал себя обязанным давать время от времени герцогине какое-нибудь удовлетворение за крупные суммы, которые она отдала на революционную пропаганду далматского духовенства. Время от времени, с большими промежутками, в палаццо на Лунгаре появлялся какой-нибудь худой бродячий монах; со своими развевающимися рукавами, при скудном свете лампы в середине необыкновенно высокого, по стенам окутанного мраком зала, он имел фантастический вид, когда с широкими жестами повторял одну из своих проповедей. Она была невероятно фанатична, мистична и кровожадна. Он уверял, что держал ее открыто, с амвона наполненной народом деревенской церкви, и кардинал, благосклонно слушавший, говорил себе, что власти, которые оставили бы на свободе такого откровенного оратора, должны были бы быть сумасшедшими. Кукуру, перегнувшись вперед, опиралась руками о колени и со стуком закрывала рот. Бла тихо мечтала, а монсеньер Тамбурини надзирал за представлением, как строгий режиссер, не двигаясь и не поощряя. На следующий день только он и герцогиня еще помнили о мимолетном явлении. Если ничего другого не было, давали говорить Павицу; он рассказывал о своем политическом клубе. С тех пор, как вместе с управлением кассой у него была отнята и возможность благородно питать свое душевное страдание, он становился все жирнее и меланхоличнее. Его жир происходил от скверных кухмистерских, прогорклых, как его меланхолия, а его подавленная ненависть к госпоже увеличилась на всю сумму долгов, которые теперь угнетали его. Трибун бесцельно бродил по бульварам и кафе, как преждевременно отставленный оперный певец, с обвязанной шеей, ворчливый и не совсем опрятный. В дни, когда у него не было надежды проявить себя перед каким-нибудь слушателем, он проходил мимо всего, даже мимо своего умывального стола; он чувствовал отвращение к отправлениям будничной жизни, завершением которой не была больше трибуна. - Что вы хотите, мне нужен успех, - вздыхал Павиц, читая во взгляде какого-нибудь знакомого удивление по поводу своего падения. И этот успех, который не давался ему в ярком свете общественной жизни, радовал его на задворках. Это было в погребе нового здания, далеко за городом, где собирались несколько беглых земляков, ремесленники, носильщики и разносчики. Они два раза в неделю смывали с рук пот от тяжелой работы, на которую осуждала их чужбина, и протягивали их к своему апостолу, и вместе с руками - души, переполненные жалостью к самим себе, тоской и жаждой возмездия, освобождения, господства, пиршеств мести, В этом погребе, примыкавшем к катакомбам и почти принадлежавшем к ним, среди искаженных теней бедняг, теней, которые коптящими глиняными лампами отбрасывались на сочащиеся сыростью стены, - здесь, в этой заговорщической атмосфере первых христиан Павиц опять был героем. Спрятавшись здесь, он отдавался безудержным чувствам и с распростертыми руками в сотый раз умирал, хрипя на несуществующем кресте, который все видели. Затем он снова выходил на свет, с красными пятнами на лице, зловеще возбужденный и расположенный к неуклюжим шуткам, словно тайный пьяница, уже почти не помнивший, что когда-то умел величественно наслаждаться вакханалиями под голубым небом. В пятницу он рассказывал: - Как эти люди любят меня! Ах! Ничто не согревает так жизни, как любовь народа. Я могу сказать, что для них я полубог. "Плачевный полубог", - подумала Бла. Кукуру просто фыркнула. - И я знаю каждого из них по имени, знаю его происхождение в историю! Всех их преследуют исключительно за их убеждения, как и меня, как вас самих, герцогиня. Один из них украл. - В угоду мне? - спросила она. - Следуя своему идеалу. Понятие о собственности несвойственно простым душам. И когда должна была вспыхнуть революция, он подумал, что час наступил, и... украл. Другой приносит с собой куклу в генеральской форме, посаженную на шест. Он быстро вращает ее вокруг шеста и прежде, чем успеешь оглянуться, он всаживает нож ей в сердце. Он с трогательной серьезностью отдает все свое свободное время на то, чтобы упражняться в верности этого удара. Когда-нибудь он убьет короля Николая... Вин и Кукуру взвизгнула. - Разве король Николай все время вертится вокруг шеста? Павиц сказал не смущаясь: - Это юноша с чистым сердцем, с полными души голубыми глазами; он еще никогда не касался женщины. Дамы смотрели на него, развеселившись и, с легким отвращением; они сами не знали, - к нему или к его юноше. За их спинами молча корчился кардинал. - Какой честный, негодующий патриотизм во всех их поступках и в каждом движении сердца! Несчастная Далмация, как вы знаете, так разорена своими тиранами, что у нее имеются только бумажные деньги. В справедливом гневе на это один из моих поклонников назвал свою новорожденную дочурку Папирией. - Конечно, на эту мысль навел его я, - прибавил он, увидя, что произвел впечатление. Он с болезненной жадностью впивал интерес, выражавшийся на лицах, не замечая его насмешливого характера. И он торопливо рассказывал анекдот за анекдотом, боясь, что его прервут. - Все молятся на вашу светлость! - воскликнул он, так как герцогиня казалась ему невнимательной, и, отчаянным усилием преодолев себя, прибавил: - Пожалуй, еще больше, чем на меня! Образ герцогини Асси для этих бедняг, страдающих за нее, принадлежит уже к легендарному миру. Они думают, что она сидит где-то в Риме, заточенная в башню. Ее черные волосы свешиваются из решетчатого окна до самой земли. Когда папа проходит мимо, то плюет на них. - О! - произнесла Бла, восхищенная почти до испуга. Лилиан быстро обратила свое бледное лицо к герцогине, на свежем личике ее младшей сестры впервые появилось что-то вроде задумчивости, а мать с глупым видом таращила глаза. Сан-Бакко, раздосадованный всей этой бесполезной болтовней, ходил взад и вперед несколько в стороне; он вдруг остановился и заметил: - Наконец-то вы сказали нечто прекрасное. - Эту картину можно было бы вырезать на камне, - сказал кардинал. - Она очень любопытна. Я расскажу об этом его святейшеству. - Я хотела бы видеть этих людей, - неожиданно сказала герцогиня. - Павиц, от кого у вас эта... легенда? Надеюсь, не от вашего чистого юноши? - От этого, с шестом и... без женщин? - спросила Бла. - Нет, от двух крестьян, - ответил Павиц. - Они дома избили до крови жандарма. Они бежали за море - как мы, и они жаждут упасть к ногам вашей светлости. У Тамбурини имелись свои соображения против слишком близкого соприкосновения герцогини с ее приверженцами. - Что же останется от сказки о башне, если вы покажетесь им среди белого дня в уютной комнате? - Это могло бы произойти на улице и ночью, - сказала Бла, влюбленная во все романтическое. Кукуру хихикала, задыхаясь от злости. - Конечно, темной ночью! У-у! И в таком месте, где нет полиции. Знатная дама крадется к двум подозрительным индивидуумам. Все трое в масках и рассказывают друг другу страшные истории. Вдали кого-то убивают, сверкает молния. Ведь так бывает в театре, правда? - Герцогиня, я буду сопровождать вас! - воскликнул Сан-Бакко. "Я колеблюсь? - думала она. - Неужели я боюсь?" Она сказала вслух: - Именно так, княгиня. Ваше видение превратится в действительность. Для этого надо немного. Я пойду одна на это свидание, благодарю вас, маркиз! Где мы найдем уединенное, по возможности темное место? В окрестностях Тибра, я думаю; может быть, у Арки Менял. Доктор, пошлите мне этих людей. - Герцогиня... - пролепетал Павиц. Кукуру во второй раз утратила способность понимания. - Не делай этого! - тихо просила Бла. Сан-Бако настойчиво повторил: - Герцогиня, я буду сопровождать вас. - Идите, герцогиня, - потребовала Лилиан Кукуру, - и идите одна! Я тоже пошла бы совершенно одна! Лилиан вскочила, она страстно мечтала о ночи, опасности и конце. Быть тем человеком, которого убивают вдали при свете молнии, - она сочла бы это счастьем. Тамбурини был ей в тягость более обыкновенного. Наступала весна, и кровь бурлила в нем. Трагически настроенная в грозовом воздухе сирокко, Лилиан ощущала, как гнетущую тяжесть, низость, совершаемую ее матерью по отношению к герцогине, и нецеломудренность собственной жизни. Ее терзала зависть при виде Бла, которая могла с чистой совестью протягивать руку этой женщине. Ее рука дрожала, и, если бы герцогиня схватила ее, быть может, Лилиан, освобожденная от сковавшей ее судороги, рыдая от благодарности, вне себя, сделала бы множество тягостных признаний. Но герцогиня быстро простилась. Несколько дней спустя, она ехала на свое необыкновенное свидание. Пробило час, было темно, шел дождь. Она вышла из экипажа на Пиацца Бокка делла Верита, у берега реки. Тибр катил свои мутные, медленные волны под единственным сводом сломанного моста, словно под затонувшей триумфальной аркой. Герцогиня спустилась по трем ступенькам вниз; площадь была обширна и пуста, заброшена и плохо освещена. Она решительно перешла ее; площадь лежала со своим журчащим фонтаном странно глухая, точно изгнанная из жизни, со своим особенным воздухом, заглушавшим шаги. Здания таинственно окружали ее, словно сказки ночи. Почему храм Весты мерцал, такой стройный и тихий? Низкая, точно устроенная для старых карликов, церковь стояла подле своей длинной, старческой колокольни. Дом Риенци пыжился, причудливо разукрашенный. У его порога что-то прошмыгнуло. Это Павиц побежал к одному из своих собратьев; прозвучал его зов. Перед порталом церкви, возвышаясь над ее крышей, стоял Тамбурини; он бросал взгляды по направлению к языческому храму, где между растрескавшимися колоннами прогуливались Кукуру с Лилиан, Бла и Винон. - Мои весталки! Весталки, жрецы и трибуны, я могу воскресить здесь все и все населить. Только триумфальную арку я должна еще немного оставить под водой. Она очутилась на другой стороне и не оглянулась. Она быстро вошла в пустынную Виа де Черки. Опять три ступеньки вниз, затем она остановилась под Аркой Менял и испугалась. Мгновенно, ничем не предупредив о своем появлении, пред ней выросли две фигуры. "Первый театральный эффект, - подумала она. - Он удался. Они оба черны и прячут головы под своими шкурами. На мне широкий плащ, маску я забыла". Оба человека без звука, жадно вытянув головы, вглядывались в глубокую тень, которая скрывала от них женщину. Фонарь на стене бросал четыре луча света на их четыре глаза; они искали, робко вспыхивая и светясь, подобно звериным глазам. Вдруг они нашли; и два странных существа очутились на земле, прильнув губами к пыли. - Встаньте, - сказала она и, так как они не шевелились, нетерпеливо повторила: - Встаньте и отвечайте! Вы избили до крови жандарма? - Матушка, мы любим тебя, - заявил один. - А ты? - спросила она другого. Он пролепетал: - Матушка, мы любим тебя. Первый дико топнул ногой и ударил себя кулаком в грудь; под шкурой что-то зазвенело. - Если бы все твои враги попали под наши приклады! - А ты? Второй не сказал ничего. Он был одной из тех строгих статуй в эпических полях ее сна, молодой пастух с черными локонами на низком, бледном лбу, с руками, скрещенными над посохом, неподвижный среди движущегося круга овец и коз. Она подумала: "Животное с прекрасными формами, я охотно сочту его за полубога. Другой ведет себя более по-человечески, но я никогда не грезила о нем". Он был землистого цвета с крепкими костями, редкой бородой и обезьяньими жестами. Он размахивал длинными, узловатыми руками. - Вы больше не должны этого делать, - приказала она. - Слышите? Вы должны ждать дня, когда я дам вам знать. Что пользы, что вы изобьете какого-нибудь беднягу, который не хуже вас самих? - Ты ошибаешься, матушка. Тимко был собака и твой враг. - Вот как? Ты прав. Она подумала: "Я не должна впадать в старую ошибку, которая столько стоила мне в первый раз, тогда, когда я спросила, виноват ли убийца в своем поступке. Изгнание должно было бы сделать меня более благоразумной. Королевский жандарм в родном селе моих Двух друзей - собака и мой личный враг. Я ненавижу его". - Расскажите, - сказала она, - что вы сделали для меня. - Матушка, ради тебя мы сделались разбойниками и спустились с гор. - Вы были очень несчастны? - Это была свободная жизнь, на нашем красном воскресном кафтане вместо пуговиц были одни талеры; по дороге за границу мы должны были отдать их все. - Это хорошо, что вам так славно жилось. - Это было отлично! Скольким я распорол животы, когда мы спустились с гор! Дворы, которые мы подожгли, наверное, дымятся и до сих пор. Коровы, которых мы увели в горы, теперь, наверное, убежали. Мы не могли съесть всех: Красавец заметил: - Это нас очень огорчает. - Так вы должны были бежать? - спросила она. Землистый ответил: - Собака Тимко, которого мы избили, натравил на нас других собак. Они разлучили нас с товарищами, и те погибли, бедняги: Тогда мы сели в лодку. Буря забросила нас далеко от родины, и мы, бедные, тоже чуть не погибли. Мы нищие, матушка, будь доброй, помоги нам! Она бросила им золотые монеты. Они упали одна за другой, сверкнув в тени арки, точно пламя, языки которого метнулись вверх, до самых глаз этих странных существ. Они повалились на землю, катаясь один на другом, с зловещими шутками, звоном ножей и хриплыми звуками. Безобразный казался сильнее, но красивый боролся бесцеремоннее и захватил большую долю. "Полубог, - думала герцогиня, - пока он остается статуей. Он показывает лишь изредка, что живет, и притом, как животное". Они сосчитали оба свою добычу, молча и смиренно. Тибр клокотал. Издали донесся свист, три коротких ноты; он повторился. Наверху, по улице Цирка, вдруг пробежало несколько неясных фигур. Герцогиня пыталась смеяться; она слегка дрожала. - Все в порядке. Теперь кого-то убивают. В реку его! Как душно, я едва дышу! Наверху, в черной высоте, несколько раз подряд сверкнула молния, красная и грозная. - И это было предвидено! Впрочем, - эти разбойники, говорящие о распарывании животов, точно о глотке воды, со мной ведут себя очень почтительно. Может быть, даже еще больше? Скоро они кончат считать? Надеюсь, у меня хватит храбрости. - Она резко спросила: - Значит, вы хотите за меня пойти на войну? - Мы любим тебя, матушка, мы умрем за тебя. Дай еще золота! На водку, матушка! Она дала, нетерпеливая и разочарованная. - Бояться нечего; речь идет все только о деньгах. Наконец, отуманенные счастьем, почти размягченные им, они пришли в восторженное состояние. - Как ты прекрасна, матушка! - Как ты велика, твоя голова исчезает в башне, в которой ты заточена. Мы знали, что это башня. Сначала это было похоже на арку, но теперь мы видим, что это башня. Заметь это себе, Лациз, мы скажем это дома. Красавец хрюкнул. Он грубо выкрикнул: - Матушка, где твои волосы? Другой подхватил: - Твои волосы! Дай их, - где они? Она почувствовала, что теряет самообладание, и подумала о зверях, которые видят, как бледнеет их укротитель. - Теперь идите домой, - приказала она и сейчас же прибавила, неувереннее и слабее: - Вы идете? Оба дикаря ползали на коленях, шаря и пыхтя. - Да, да. Мы все придем освободить тебя. Но дай свои волосы. Они протягивали руки, но не осмеливались проникнуть под арку. Без стены и решетки она была для них замкнута магической линией. Герцогиня овладела собой. Она гневно и с силой воскликнула: - Сию минуту уходите! Они встали, посмотрели друг на друга покорно и печально и скользнули в сторону. Один обернулся: - Хорошо, матушка, мы слушаемся тебя. И они медленно погрузились во мрак. Она смотрела вслед им. Вдруг, не размышляя, она сказала: - Вернитесь! Она решительным движением распустила волосы. Она держала их в руках, они выскальзывали из них, тяжелые и длинные. Вдруг она вспомнила Кукуру. "Это заключительный эффект, - подумала она. - Что за комедия!". В следующее мгновение она сказала: - И все-таки! - и бросила странным существам свои черные косы, как раньше свое золото. Они уцепились за них губами и зубами. Герцогиня смотрела на них, побледнев, откинув назад голову, точно с высоты башни, с которой, по верованиям этих существ, свешивались ее волосы. - Теперь идите! Ее голос едва проник в отуманенные парами чувственности головы. Она почувствовала себя побежденной этой сценой, которой не обдумала. Она вглядывалась в темноту, растерянная и почти слепая от внезапного страха. Она была близка к тому, чтобы позвать на помощь. - Почему? - спросила она и созналась себе: - Потому, что мне стыдно. - При этом она чувствовала, что не хотела бы быть лишенной этой странной торжественности. Она топнула ногой: - Идите! Они зашатались, испугались и исчезли. Она ждала, отвернувшись, пока останется одна. Наконец, она почти бегом, поправляя по дороге волосы, достигла своей кареты. Она бросилась в угол и закрыла глаза, полная диких образов, от которых у нее кружилась голова. Спустя некоторое время ее палец нашел в углу века слезу. У кардинала она рассказала все, холодно и наглядно. При этом все происшедшее отлилось для нее в определенную форму; она дополнила его черточками, которых ему недоставало. Эти черточки были жестоки, и герцогиня, рассказывая о них, улыбалась еще сдержаннее. Когда она созналась, что дала им свои волосы, ее бросило в жар. Она быстро прибавила, что дикари зубами вырвали у нее большие пряди. Так как они в то же время от яростного пыла кусали себе руки, по волосам у нее текла кровь. Ее голос звучал совершенно равнодушно. Бла на миг почувствовала сомнение в ней, Кукуру было не по себе. Дома в своем винограднике, над душистой тишиной весеннего сада, она дрожала при воспоминании об этой ночи. - Кто были эти странные существа? Люди и друзья, нашедшие дорогу ко мне и не имевшие другого значения, чем другие люди и другие друзья? - О, нет, то, что я видела тогда, было частицей моей души, незаметно отделившейся от меня, красной, теплой и бьющейся. Перед моими глазами она двигалась и играла в чудесную игру, в маскарад, пугающий и чарующий. Она остановилась и улыбнулась себе самой. - Это я должна была сказать им в среду! Но ты всегда останешься девочкой на утесе в море, - всю твою жизнь, маленькая Виоланта. С monsieur Henri ты издеваешься над богом и мировой историей, а потом ложишься на берегу своего озера и грезишь с папоротниками и ящерицами. x x x Ей не мешали грезить. В вечер после ее удивительного рассказа монсеньер Тамбурини оставался у кардинала дольше обыкновенного. Его преосвященство был возбужден и заинтересован; он приблизил несколько монет к свету лампады с тремя подсвечниками и смотрел поверх их. - Обществом, которое мы себе создали для наших сред, я очень доволен. То, что мы только что слышали опять, было в высшей степени замечательно и любопытно. Но теперь скажите мне, сын мой, какую цель вы преследуете этими столь милыми собраниями. Я сознаюсь, что я еще совершенно не интересовался тем, для чего вы собственно ведете политику с прекрасной герцогиней. Для меня, - вы знаете, как я скромен, - очень важны прекрасные, старые монеты, которые она мне дарит. Но вы, человек, так любящий все реальное... - Ваше преосвященство, вся эта история - случайность, и моя заслуга ограничивается тем, что я не оставил ее неиспользованной. Я нашел герцогиню Асси в монастырском саду в Палестрине... - Точно цветочек! И вы сорвали его для меня! - Я взял ее с собой - сначала только из расчета, потому что герцогиня Асси всегда может пригодиться церкви. Я думал об обращении слишком мирской женщины, об ее большом состоянии, а также об интересной и полезной связи с управляющим ее делами, бароном Рущуком... - Большое светило среди вас, практичных людей, не правда ли? - Необыкновенно выдающийся человек. Столько денег. Столько денег!.. К сожалению, обращение герцогини невозможно; я принужден был убедиться в этом. Эта язычница недоступна благодати. К тому же ее поместья конфискованы. Я сознаюсь, что вначале это предубедило меня против нее. - Я понимаю вас, сын мой. - Но потом я понял, что именно конфискация ее поместий открывает перед нами самые утешительные перспективы, а именно - вернуть ей их и быть вознагражденными за это. - Вернуть их ей? Вы должны объяснить мне этот кунстштюк. Я не обладаю достаточной гениальностью, чтобы изобрести его самому, но это меня до некоторой степени интересует. - Очень просто. Далматское правительство разгневано революционной пропагандой, которая велась именем герцогини Асси. Мы начнем с правительством переговоры о подавлении мятежей. Все сведется к цепе, которую оно предложит нам. После успокоения страны правительство должно будет вернуть имущество Асси, оставить конфискацию в силе будет невозможно ни в каком случае. Герцогиня имеет слишком могущественные связи, ее кредит при дворах больше кредита короля Николая. Она получит все обратно и, конечно, выкажет себя благодарной по отношению к нам. - Вознаграждение с двух сторон! Вы сильнее, чем я думал, Тамбурини. Я только хотел бы еще знать, я нахожу это очень любопытным, как вы думаете устроить, чтобы мятежи прекратились. - Но мне кажется... раз мы их поднимаем, мы можем и прекратить их. - Это... Признаюсь, это превышает мою способность предвидения. Итак, возбуждаются восстания; далматские епископы, церковь, - скажем: мы... - Конечно, скажем: мы. - Мы возбуждаем в той стране восстание, затем идем к властям и говорим: дайте нам денег, и это прекратится. Хорошо придумано, сын мой. И даже, если это не удастся, все же это в высшей степени остроумная штука. Кардинал уже вернулся к своим древностям. Но его занимал еще один вопрос. - Как называют такую остроумную игру? Не вымогательством ли? Мне кажется, что именно так. И он взял в руку лупу. Тамбурини искренно возмутился. - Вернуть несчастной изгнаннице ее земные блага - задача, вполне достойная церкви. - И получить за это вознаграждение. - Это не безнравственно. - Я ничего и не говорю, милый сын мой. x x x Кукуру также мало интересовалась грезами герцогини. Винон должна была разложить свои письменные принадлежности и аккуратно написать отчет далматскому посланнику о ночном свидании под Аркой Менял. - Непременно по-французски, моя Винон. Это язык дипломатов. - Но, maman, если мы не так хорошо напишем по-французски, они дадут, может быть, еще меньше. - Еще меньше! Негодяи! Хорошо правительство, дающее бедной старой женщине за ее тяжелую работу такое ничтожное вознаграждение! Мы могли бы вышивать на магазины и зарабатывали бы столько же. На начатое писание быстро набросили рукоделье: в комнату вошла Лилиан. - Не трудитесь, - сказала она. - Я знала заранее, что вы сегодня будете опять заниматься своим грязным ремеслом. - Грязным ремеслом? Винон, она сказала: грязном ремеслом? А тратить деньги, которых нет, это более чистое ремесло, моя доченька? Посмотрите-ка на эту надменную, чистую девственницу. Эту зиму она заказала четыре костюма для гулянья и не заплатила ни за один! - Я живу в хлеву, и, если бы надо было, я питалась бы только сыром. Но я должна на Корсо лежать на шелковых подушках и не могу носить на улице одно платье целый месяц. Я не могу этого, я дама. - Она дама! Ты слышишь, Винон? А заботится она о том, чтобы ее милый платил портнихе? А когда ее мать говорит ей, что нам нужно в нашей семье второго мужчину для портнихи и кондитера, тогда она почти забывается и становится непочтительна к своей старой матери. - Ты опять о Рафаэле Календере! О господи, выдумай что-нибудь новое. Это скучно, даже позор может стать скучным. Лилиан бросилась на диван; он слабо закряхтел. - Господин Рафаэль Календер, что она имеет против него? Винон, доченька, ты можешь понять, почему она его не хочет? Господин Календер, иностранец из Берлина, богач. Он приехал, чтобы делать здесь дела, потому что римляне для этого слишком глупы. Теперь он открывает огромное варьете, приличное, куда могут ходить и семейные люди. Это здесь еще никому не приходило в голову - зарабатывать деньги приличием. Какой умный человек! - Еврей с лысиной, доходящий мне до груди. Он и священник будут чередоваться, и один будет отпускать мне грехи, которые я буду совершать с другими. - Вот она уже шутит! Она еще образумится! - О, да, maman, будь спокойна, в конце концов я образумлюсь, как всегда. Ты еще толкнешь меня на самые грязные вещи. У тебя есть для этого такой простой секрет: ты повторяешь их мне сотни раз. В первый раз я считаю их совершенно невозможными, сохраняю хорошее настроение и смеюсь. В пятидесятый раз я плачу, я хочу броситься в Тибр - из отвращения. А в сотый я делаю, что ты хочешь - из отвращения. Винон посмеивалась про себя. Вдруг она подняла глаза, ее брови, более темные, чем волосы, были плотно сдвинуты. Внимательно и вызывающе смотрела она на сестру. Она сказала: - Да, Лилиан, такова ты. И она взялась за свое писание. x x x Бла охотно грезила бы с подругой; но ее возлюбленный занимал каждое ее мгновение. Он часто бывал в плохом настроении. - Я проигрываю, проигрываю, проигрываю. Это не всегда было так. - Почему же это теперь так, мой Орфео? - Кто-то приносит мне несчастье. - Как же бедная герцогиня может теперь вредить тебе! Как только ты ее видишь, ты берешься за свои роговые брелоки и вытягиваешь по направлению к ней два пальца. Что же она может сделать тебе? - Ничего. Это вовсе не она, это другая. - Кто же? - Ты сама. Ты слишком любишь меня, это приносит несчастье. - О небо! Она была так поражена, что потеряла способность говорить. Так ее любовь стоила ему жертв! По крайней мере он так думал. - Как глубоко я виновата перед ним! Она продала свои скромные драгоценности. Когда однажды она не получила денег, которых ждала, ею на мгновение овладела слабость и возмущение против того тяжелого, что выпало на ее долю. Пизелли взял сумму, в которой нуждался, из герцогской кассы. - Разве мы педанты? - заявил он. - Ты должна была сделать это прежде, чем отдать свои бедные ожерелья. Разве не само собой разумеется, что ты можешь молча взять у твоей подруги ссуду? Тогда ваша дружба не очень многого стоит. Ей не понадобилось говорить об этом герцогине. На следующий день деньги были возвращены; Пизелли выиграл. Он стал выигрывать постоянно. Ежедневно брал он деньги из шкатулки и ежедневно приносил домой сумму втрое большую. Он был всегда необыкновенно милостив и величественно весел. Она дрожала перед будущим и любила его. Это было время прекрасной гармонии. Орфео подарил ей великолепные брильянты, каких у нее никогда не было. - Вот тебе обратно твои драгоценности. Я не мог бы перенести, чтобы ты ради меня терпела какие-нибудь лишения. Она тайком продала их и выручку присоединила к далматскому агитационному фонду. Она пережила тяжелые четверть часа, когда созналась себе, что это искупление. - Ты больше никогда не проигрываешь, - сказала она. - Теперь ты не будешь утверждать, что моя любовь приносит тебе несчастье. - Она приносила бы, если бы могла. Но что-то другое действует против этого, - таинственно объяснил он. - И притом гораздо более сильное. - Что же, мой Орфео? Она спрашивала тихо. Ее сладко и тревожно волновало заглядывать в глубину его причудливой души. Там все было полно чудес. Он заставил себя просить. Наконец, он открыл ей: - Мы не педанты. Но это факт, что ставка, на которую я играю, принадлежит не нам. И собственница ничего не знает об этом! Это крайне важно, ты можешь мне верить или нет. Я часто знакомился в игорных домах с людьми, относительно которых я был уверен - даже когда я не знал этого, - что они играют на чужие деньги. Ты понимаешь: маменькины сынки, взломавшие письменный стол отца, или банкиры, рисковавшие вкладом клиента. Ну... Он с достоинством остановился перед лакированными ширмами и поучающе поднял указательный палец. - Ну, эти негодяи выигрывали всегда, - всегда без исключения. Вдруг он заметил, что она закрыла глаза и густо покраснела. Бесчестие стояло перед ней, и у нее не было мужества посмотреть ему в лицо. Пизелли искренно расхохотался и обнял ее. - Разве я проворовавшийся банкир? Маленькая дурочка! Пока у меня нет ордена, ты можешь быть спокойна. Она отважилась на просьбу. - Ты, по крайней мере, должен был бы быть экономнее. Ты так легкомыслен, мой бедный возлюбленный. - Я зарабатываю, не правда ли? Кто зарабатывает, имеет право тратить. Он сидел на Корсо перед богатыми кафе, положив ногу на ногу и легко и изящно наклонив торс в позе человека, вытаскивающего занозу. Его окружала толпа элегантных мужчин и дам, и он угощал всех. Он был счастлив и не отказывал себе ни в каком капризе. Две сестры из Англии, разъезжавшие по континенту в поисках приключений и слишком дорогие для иного миллионера - Пизелли не отказал себе и в них. На следующий день он дал своей подруге подробный отчет, к невыгоде островитянок. - Попадаешься на их желтые гривы, долговязые фигуры и на их английский язык. Как мы, мужчины, глупы! Каждый раз, как он заставлял ее ждать, она пользовалась этим, как предлогом, чтобы провести ночь за работой. Он приходил на рассвете, шатаясь и икая, но прекрасный, как мрамор. Она укладывала его, брала его голову к себе на колени и нежно и благоговейно охраняла сон бога. Свет лампы становился желтым и угасал. Солнце пестрило исписанные листы, покрывавшие стол. Бла, измученная и озабоченная, высчитывала, сколько она получит за труд этих долгих, лихорадочных часов. Пизелли потягивался и вскакивал, отлично выспавшись. В его карманах позвякивали деньги, выигранные за ночь; он весело восклицал: - Какой весенний день! Сегодня мне опять везет! x x x Павиц съел за счет Пизелли не один хороший завтрак, но он ел его, затерявшись в толпе гостей, как безымянный прихлебатель. На вопрос о толстом господине в поношенном костюме и грязной рубашке Пизелли заявлял, что забыл его фамилию. Павиц был углублен в свое горе, он не замечал, что молодые франты, задев его, вытирали рукав носовым платком, или что какая-нибудь важная барышня, отец которой чистил водосточные трубы, с гримасой отвращения махала у него под носом букетом ландышей. Однажды вечером он находился в обществе парижской девы Бланш де Кокелико. Рафаэль Календер пригласил ее в свое варьете, почитатели давали ей ужин. На площадке отлогой лестницы, ведшей в обеденный зал, возвышалось зеркало, чудесно отшлифованное, в резной раме, окруженной гирляндой порхающих ангелов. Свет свечей и все краски горели в этом зеркале ярче, чем в действительности. Оно было словно обитель блаженства, которая широко открывалась, сияя и маня: в него нельзя было не заглянуть. Каждый, кто проходил мимо, замедлял шаги и подавлял улыбку удовлетворения, потому, что зеркало показывало ему только то, что он любил в себе. Трибун подошел к зеркалу рядом с двумя клубменами. Один восхищался, главным образом, своими бакенбардами и узкими лакированными ботинками, другой - своим новым фраком. Павиц увидел это вдруг прояснившимся взглядом. - Почему же я весь измят и в складках, как будто сплю каждую ночь на диване? Чищены ли Сегодня мои башмаки? Когда я был в последний раз у парикмахера? - Он не может оторваться, - сказала за его спиной какая-то дама. Павиц заметил, что остановился. Он подтянул свои брюки, но они сейчас же опять спустились; и он поспешно отошел, покраснев. Он ел с немым отчаянием. К концу вечера Бланш де Кокелико развеселилась и стала его дразнить. Она уверяла, что внутренний край его шляпы покрыт слоем свиного сала. Она даже попробовала почистить его, облив его шампанским. Мысли Павица были далеко от дураков, остривших над ним. Он думал о своей фотографии, когда-то висевшей в витринах в Заре. Кто знает, может быть, она висит еще там. Женщины все еще мечтают перед портретом героя свободы, с его благородной красотой. - А я сижу здесь! - Вдруг он со страстной отчетливостью вспомнил серебристо-серые панталоны. Он когда-то во времена своего торжества ездил в них кататься в экипаже герцогини Асси. Он ушел только тогда, когда было уплачено по счету, и ему больше не давали вина. Затем он отправился в публичный дом. К утру он вернулся в свою комнату, на четвертом этаже какого-то меблированного отеля, посещавшегося коммивояжерами. Ему казалось, что он смертельно устал, но когда он проходил мимо желтого куска стекла, перед которым обыкновенно причесывался, он вдруг задрожал от ярости. Он грозно обернулся к кому-то невидимому. - Таким меня сделала ты! Злодейка! Ад ждет тебя, будь в этом уверена! Аристократка! Герцогиням место в аду! Ведь они никогда не страдают! - Так играют человеческою жизнью? - крикнул он, и его ненависть и страсть растворились в слезах. Его мучила тоска по герцогине и серебристо-серым панталонам, - двум предметам, утраченным навсегда. Если бы они оба лежали перед ним, Павиц расплылся бы над ними в бессильном желании. Он не лег в постель, он до утра говорил с герцогиней. - Ты - вне законов, потому что ты слишком зла! Тебе можно сделать все, что угодно! Дурно? Нет, ничто не дурно, что может повредить тебе! После обеда он встретил Пизелли в кафе "Венеция". Он отозвал его в угол и подал ему вексель герцогини Асси, подписанный полгода тому назад. Кожа Пизелли потеряла свой блеск, она стала серой. "Этот человек принесет мне несчастье", - подумал он. Он тотчас же заплатил из своего кармана и начал при этом уже придумывать, как устранить Павица, в случае, если он повторит свою проделку. Но Павица ему больше нечего было опасаться. Трибун заказал себе панталоны, но, когда они очутились у него на стуле, он спрятался в кровать. Ему было страшно перед ними и перед своим поступком. Теплота постели смягчила, наконец, его жестокое раскаяние, и он мог заплакать. Он так рыдал, что его живот так и катался по постели, и простыня, покрывшая его, ходила волнами. Утренняя заря застала Павица в молитве на каменных плитах пола. x x x Сан-Бакко часто ходил взад и вперед по комнате герцогини. С движениями фехтовальщика, высоким, привыкшим к команде голосом, он заявлял: - Этого Тамбурини я не люблю. Он волк. А уж княгиня Кукуру и ее дочь - а! Сущие волчицы! - Бедная женщина! - сказала герцогиня. - Бедная? О, я думаю, что для всякого женского позора есть прощение, только не для волчиц священников. - Значит, семья Кукуру проклята? - Я так думаю. Затем графиня Бла, она для меня слишком остроумна. Доктор Павиц - не знаю, почему он совершенно тупеет. - Один слишком умен, другой слишком глуп. Милый друг, вы брюзга. Сан-Бакко не умел истолковать своих чувств, но ему было не по себе в обществе всех этих людей. Они были ему так же неприятны, как некоторые из его коллег в парламенте: важные светские господа, бесчисленные ордена которых возвышались, как знамена, над грудой грабежей и беспринципности. Он не мог уличить их ни в чем, и когда старый гарибальдиец, при поддержке прямолинейных вояк и наивных философов своей партии, однажды напал на ловких друзей правительства, оказалось, что он оклеветал их, сделал себя смешным и получил от президента три порицания. Как раз теперь он бурно требовал от страны и народного представительства, чтобы болгарам пришли на помощь в их борьбе за независимость, и не только против их угнетателей-турок, но прежде всего против русских, их друзей, которые хуже турок. Он расхаживал в особенно воинственном настроении, расположенный к насмешливым речам и к бунту. - Дела! Откуда только берется общий страх перед делами? Я не требую, чтобы их делали, - как я могу этого требовать? Но допустить их и смотреть на них - даже на это ни у кого не хватает храбрости: даже у вас, герцогиня! Разве иначе вы отвергли бы мой план, когда я хотел с тысячью храбрецов освободить вашу страну? Она каждый раз утешала его: - Ваш час придет, маркиз, - может быть, он придет. Пока мои солдаты носят не красные рубахи, а черные сутаны. Но я прошу вас, оставайтесь моим. - Я и не мог бы иначе, даже, если бы хотел, - говорил он в заключение, укрощенный, почти робкий, целуя ее руку. В Сан-Бакко происходило внутреннее брожение, причины которого он сам не понимал. Однако, однажды утром ему все стало ясно, и в одном из порывов, из которых слагалась его жизнь, он написал своему другу письмо: "Герцогиня! Я имею честь просить вашей руки. Вы скажете, что не подготовлены к этому. Я могу возразить только то, что и я до сегодняшнего утра не предвидел этого. Мне чудится, что я, как когда-то, борюсь на одной из гигантских рек Южной Америки в качестве пирата на службе у республики Ла-Плата против бразильского императора. Мой корабль проезжает мимо зеленого острова, на нем стоит одинокий бревенчатый дом, оттуда на свет ясного утра выходит молодая женщина. Я стою у мачты и вижу ее. Я приказываю спустить паруса и выхожу на землю. Я прошу молодую женщину с черными волосами быть моей и веду ее на свой корабль, и отныне мы боремся бок о бок. Земля, которую я завоевываю, принадлежит ей. Так, герцогиня, как незнакомку, не размышляя, хотел бы я повести вас на свой корабль. Наши паруса вздуваются, мы вместе проникаем в царство свободы, о котором вы грезите: наши шпаги предшествуют нам. Почему я не делаю вам предложения лично? Мне стыдно, - и я скажу вам, почему. Я бросаю дело болгар, за которое столько боролся, и весь отдаюсь делу Далмации. Оно важнее для меня, потому что оно важнее для вас. И я не жду больше вознаграждения, как до сих пор, от богини свободы, я жду его, герцогиня, от вас. Богиня свободы вознаградила меня только славой. Я, завоевавший народам столько свободной земли, в пятьдесят лет живу в номере гостиницы. У меня нет даже садика, но я еще никогда не думал об этом. Все свои дела я совершал без желания земных выгод. Только за одно, быть может, последнее, я теперь вдруг жажду всего, и самого прекрасного: женщины, которую ясное утро явило моему взору на зеленом острове, и без которой, мне кажется, я не смогу ехать дальше. Я стал себялюбцем, я пал; но теперь я, по крайней мере, сознался вам в этом: судите меня. Скажите мне, должен ли я остаться и готовиться идти в вашу страну. Если нет, тогда я немедленно вместе с самыми самоотверженными из моих земляков отправлюсь в Болгарию. И все-таки я всегда буду вашим. Сан-Бакко". Она ответила: "Милый маркиз! Вы можете ехать и остаться моим. Последовать за вами я не могу. Мы слишком похожи друг на друга: разве вы не видите, что мы оба смелые фантазеры? Я уже пыталась сделать мою революцию так, как вы представляете себе ее: пылко, открыто и насильственно. Теперь я смирилась и предоставляю действовать священникам. Они делают ее, как это им свойственно, т.е. тайно, медленно и с недоверием оглядываясь во все стороны. Первый раз я должна была бежать. Теперь я хочу выдержать; не уговаривайте меня быть непостоянной. Так, как мое дело ведется теперь, оно на взгляд кажется менее прекрасным. Но, не правда ли, маркиз, для нас главное - убеждения, а не дела. Вы все-таки всегда будете моим: я принимаю ваше слово глубоко всерьез. Когда бы я ни позвала вас, - а я теперь не знаю даже, когда и для чего мне нужен будет рыцарь и честный человек, - вы явитесь без колебаний. Я не увольняю вас, я только даю вам отпуск в Болгарию. Вы можете ехать. Ваша Виоланта Асси". Вслед за этим Сан-Бакко уехал. VI Лето она провела в Кастель-Гандольфо. Ее грезы были глубоки, и жизнь ее скользила по их поверхности, как ее лодка по зеркальной поверхности озера. Осень снова опутала ее красными покровами виноградной аллеи. Сверкающие зимние дни рисовали ей на руинах Рима, в ветре и золоте, образы ее тоски, с крепкими членами и властным взглядом. Графиня д'Ольней, княгиня Урусова и графиня Гацфельд прибыли в Рим; их осыпали просьбами о знакомстве с герцогиней Асси. Они к своему огромному удивлению узнали, что никто не знаком с их подругой. Герцогиня сама изумилась, когда ей напомнили об обществе: она забыла, что оно существует. В продолжение следующего сезона она танцевала в римских дворцах, возбуждая вокруг себя желания, сама не согретая ни одним проблеском его, точь-в-точь, как когда-то в Париже, - и все же не с такой легкостью и пустотой, как на тех паркетах. Из этих холодно блестевших мозаичных полов ее приветствовали, затемняя ее собственное отражение, серьезные глаза ее сна. Это продолжалось три года. В марте 1880 года в римском Intransigeante появилось несколько заметок о незначительных столкновениях, происшедших в Далмации между войсками и народом. О национально-далматском деле и партии Асси говорилось с заметным благоволением, и в публике спрашивали себя: почему? Обыкновенно эта газета, которой все боялись, в борьбе двух сторон не становилась ни на одну; большей частью она высмеивала обе. Делла Пергола, издатель, доказывал этим что он не подкуплен никем. Это был известный факт, не было ни одного министерства, которое не страдало бы от его критики, а все партии он объявлял обществами для взаимопомощи при воровстве. Эта прямота создала ему в столичной прессе положение единственное и очень почетное. До сих пор на свете был только один человек, к которому он относился серьезно, и который не был в состоянии отплатить ему за это: это был Гарибальди. Еще все удивлялись его сердечному отношению к голодающим подданным короля Николая, как он посвятил большую хвалебную статью герцогине Асси. Все жадно искали крупиц злости, которыми журналист умел делать свою похвалу смертельной: напрасно. Это был бурный гимн человека, который, бледный и со слезами воодушевления в голосе, забывает всю сдержанность. Виоланта Асси - величайшая душа эпохи, женщина, дающая мужчинам пример идеальной невинности и храбрости. Ее личность заслуживает стать объектом религиозного поклонения. Над гимном посмеивались; общее мнение было, что с Делла Пергола дело идет на убыль. Все жалели его, так как он без нужды отказался от превосходства, которое дает злой язык. Но самые сострадательные уже на следующий день были отделаны, как нельзя лучше. Герцогиня нашла номер Intransigeante между своими письмами. Она осведомилась у Бла, что означает это событие. - Кто этот Делла Пергола? - Паоло Делла Пергола, ты его знаешь; ты должна была часто встречать его, он бывает в обществе. Подумай хорошенько, безбородое лицо, пробор справа, довольно толстые губы, скептический, вызывающий взгляд, но руки он не знает, куда девать. - Я не знаю... - Он бывает в обществе только из самоуважения и держит себя нагло, потому что конфузится. Он, наверное, поцеловал тебе руку и, покраснев, произнес какую-нибудь насмешливую остроту. - Не помню. - Все еще нет? Как писатель, он ведет себя точно так же. Он начал с иронии и презрения, исключительно из страха, как бы не осрамиться. Когда он затем заметил, что каждый радовался уколам, которые получал его сосед, и за его бесстыдство никто не призывал его к ответу, он стал считать себя и в самом деле в праве презирать весь мир. Все трусливы и подкупны, только он нет. Сам же он живет трусостью других и своей собственной неподкупностью. - Чего же он хочет от меня, если он неподкупен? - Мы увидим. Да, он неподкупен, и я не скажу даже, что это у него из расчета, - скорее из предрассудка и тщеславия. Если бы все были честны, он стал бы красть. Потому что он должен быть иным, чем все - это у него болезненное. Во всяком случае его честность ему на пользу. Каждый раз, как предстоит банковский скандал, все газеты продают свое молчание. Делла Пергола доставляет себе удовольствие говорить. Его тираж доходит до двадцати тысяч, и в заключение правительство принуждено дать ему орден, чтобы показать свое расположение. Герцогиня задумалась. - Значит, если он воодушевляется нашим делом, все остальные должны относиться к нему холодно. - Этого... нам приходится бояться, - сказала Бла. Герцогиня заявила: - Во всяком случае он интересует меня. Что ты еще знаешь о нем, Биче? Откуда он? - Из мрака. Одни говорят, что он был актером, другие - что он еврейский агент из Буэнос-Айреса. Я думаю, что он просто литератор без творческой силы. Он не в состоянии создавать характеры сам, своим творчеством, но он умеет очень ловко расчленять существующие в действительности. Поэтому он взялся за политику и теперь занимается душевной анатомией над министрами и финансовыми баронами. Его коллеги узнают людей только по признакам их партии. Делла Пергола знает кое-что об индивидуумах. Он объясняет их психологию, что в нынешнее время уже не трудно, их физической природой, а эту последнюю ставит в зависимость исключительно от нижней части живота. Знаменитый поэт, по нему, страдает неврастенической фантазией, оплодотворенной задержками в пищеварении. Благородные мечтатели-реформаторы, по его мнению, славные малые, склонные к приливам крови к голове, причина которых заключается, быть может, в слишком продолжительном воздержании. При процессах банковских воров прокурор - мономан без следа знания людей, судья - голодающий, больной печенью завистник, присяжные - растерянное, одураченное стадо, знаменитый защитник - ловкий остряк, тривиальный и сантиментальный, с почерпнутым из бульварных романов миросозерцанием, а обвиняемый - добродушный простак с тяжелой наследственностью. Все вместе необыкновенно просты, не совсем вменяемы и в достаточной мере достойны презрения. Особенная способность Делла Пергола заключается в том, что он высказывает все это так, что не к чему придраться. Он не бранит противника, - он вообще никогда не имеет дела с противниками, а только с характерами, которые он расчленяет. Он занимается психологией, - правда, настоящей психологией камердинера, нескромной и низменной. И в искупление всей своей бесплодной злости он время от времени приходит в экстаз при имени Гарибальди. Он говорит о нем не иначе, как с нежным умилением и почти таинственно, как будто между ним и стариком можно предполагать совершенно особенные отношения. Он бросает, это великое имя в лицо всем тем, которые думают, что они что-нибудь делают: - Будьте, как он, если можете! - с задней мыслью: - Если бы вы были такими, вы были бы безвредны. - Скрытая пружина всего этого - зависть, беспокойная зависть ко всем, кто тоже способен на что-нибудь, и в особенности, конечно, к тем, кто пишет. Делла Пергола - плебей, который сам не понимает, откуда у него столько таланта. С таким же изумлением, как и торжеством, он докладывает своим читателям о каждом тайном советнике, который посетил его на дому, чтобы переманить его на свою сторону с помощью интимных сообщений. Он называет это: достичь власти, сидя у себя в кабинете. Герцогиня, улыбаясь, смотрела на разгоряченную подругу. Она обняла ее рукой за шею. - Биче, ты описываешь его поразительно... наглядно. Сознайся, что он тебя очень оскорбил. - Меня - никогда. Но он... расчленил нескольких людей, которых я уважала. Я ненавижу его, как грабителя моих иллюзий. - А если бы этого и не было, - ты ведь его... коллега. Сознайся. Биче? - Сознаюсь, - сказала Бла. x x x На балу у князя Торлония герцогиня попросила представить себе журналиста. После первых десяти слов оказалось, что он соверше