леди Олимпии. Не было сомнения, что она сказала "мой крошка". Зибелинд покорился. Он вытер пот со лба, поклонился и отошел. - До скорого свидания, - крикнула она ему вслед. Он бродил по террасе, потом по смежным залам. В углу пустой комнаты он увидел Якобуса и бросился к нему. "Я любим, я любим!" - хотел он крикнуть ему, - леди Олимпия любит меня, прекрасная, возвышенная женщина любит меня! Я не принадлежу больше к отвергнутым, незамеченным!" Он подавил это желание, схватил Якобуса за пуговицу и торопливо заговорил: - Мортейль, ах, он принадлежит теперь к той, которые презирают себя! Роли переменились, мой милый, вы заметили, как леди Олимпия отделала его? Не правда ли, какая гордая, благородная женщина! О, я не верю и половине низких сплетен, которые ходят о ней. Что я говорю, - и сотой части, - ничему не верю я! - Это в вашей власти, - заметил Якобус, - хотя... Но что с вами? На щеках у Зибелинда выступил чахоточный румянец, волосы были совершенно мокры, глаза сверкали. - Я любим, друг, - и он обдал собеседника своим горячим дыханием. - Я любим прекраснейшей, очаровательнейшей и чистейшей женщиною, леди Олимпией. - Значит, вы тоже? - сказал Якобус. - Как это тоже? Вы ошибаетесь, Олимпия не любила никогда никого, кроме меня. О, я не обманываю себя! - Как хотите, - ответил Якобус, оцепенев. Зибелинд хотел обманывать себя; сверхчеловеческая, внезапно вспыхнувшая потребность прорвала все плотины: потребность хоть раз в жизни обмануть себя, видеть все в розовом свете, верить, прославлять и восхвалять. - Вообще! - воскликнул он, - не только леди Олимпия, - все женщины, все лучше, чем вы думаете! Он был настроен воинственно и готов во имя достоинств мира взяться за нож. - Вы, мой милый, большой реалист и только ради поэтического эффекта выдаете себя иногда за обманутого рыцаря из дома La Mancha. И несмотря на ваши расчеты, вы так невинны, полудитя, - бессознательный соблазнитель; это-то и плохо. У вас такая благомыслящая манера опутывать женщин поэтическим миросозерцанием, пока они не начинают сами себя считать богинями. Но о каждой в отдельности вы без дальнейших доказательств думаете самое оскорбительное. Я, мой милый, поступаю как раз наоборот. Я сознаюсь, иногда я выражал сомнение по поводу оборотной стороны жизни всех этих красавиц, но каждая в отдельности для меня неприкосновенна. Что вы думаете, я лучший человек, чем вы! О, я очень рад, леди Олимпия любит только меня, а все остальное клевета. Якобус подумал: "Что за нездоровое воодушевление!" Он спросил: - А Клелия? Зибелинд топнул ногой. - Клелия тоже высоко порядочная женщина, вы не будете отрицать этого. - Конечно, нет, - беззвучно сказал Якобус. - Я понимаю, что вы хотите сказать, - все раздраженнее восклицал Зибелинд. - Но разве бедная женщина виновата в этом? Как раз только что я был свидетелем того, как она выказала благороднейшее презрение своему отвратительному мужу за то, что он осмелился заподозрить в Сан-Бакко старческую похоть по отношению к этому мальчику. Она высоко порядочная женщина. Но она во власти какого-то обольщения... Сознайтесь, наконец, что, несмотря на ваши поэтические фразы, вы считаете всех женщин просто... - Вы знаете, кем, - докончил Якобус. Зибелинд минуту размышлял. Затем, подняв брови, тихо и коварно осведомился: - И герцогиню? - И герцогиню! - вырвалось у художника. Он багрово покраснел, повернулся и ушел. Когда он вошел в соседнюю комнату, леди Олимпия взяла его об руку. Она повела его по залам и заговорила о приятных воспоминаниях, связывающих их. - Да, да, - рассеянно повторил он. - Мы тогда очень приятно развлекались. - Нам следовало бы начать сначала, - сказала она. - Сегодня как раз опять такой вечер. Лагуна заглядывает в окна. Здесь снова со всех сторон шепчутся о любви. В конце концов, она объявила, что ее гондола ждет. Он уклонялся с отвращением, поглощенный горькими мыслями. Он бранил себя самого: "Что ты утверждал о герцогине, негодяй? Какую безумную наглость позволил ты себе сказать о ней этому дураку? И зачем! Чтобы похвастать! Только потому, что сегодня утром ты наговорил ей множество вещей, которые было бы лучше оставить про себя, которые она к тому же уже знала, - и которые в новый момент пониженной вменяемости ты все-таки повторишь ей опять!" - О, я чувствую это! - громко вздохнул он. И леди Олимпия, приписавшая его чувства себе, увлекла его за собой. - Теперь я обманываю еще и беднягу Зибелинда. А он в своем блаженном экстазе назвал меня другом! Как все это смешно и жалко. И ему доставило удовольствие еще омрачить печаль своих безнадежных желаний мыслью о горьких чувствах других. x x x Герцогиня стояла одна в дверях террасы, отвернув лицо. Она не хотела больше видеть ни опустившегося мужа, ни любовницы, бессильно смотревшей вслед своему художнику, исчезавшему с искательницей приключений, ни слепого безумца, который, потея и хромая, носил свое воображаемое счастье по пустым кабинетам. Вдруг она услышала за собой голос Сан-Бакко: - Герцогиня, вы прекрасны. Наша Паллада становится все прекраснее. Как это возможно? Чем старше я становлюсь, тем больше растет моя нежность к вам. Она обогащается всей той любовью, которую я раньше расходовал в походах за свободу. Она неподвижно смотрела перед собой. - Я не поверил бы, что могу любить вас еще глубже, герцогиня, - сказал он. - Но я почувствовал это сегодня, в ту минуту, когда приобрел друга. Она молчала. - Сегодня вечером, - в вашем доме и как бы из ваших рук, герцогиня, я получил друга, равного которому у меня не было, кажется мне, и в лучшей юности. Не правда ли, Нино? О, такие люди, как мы, чувствуем это уже при пожатии руки. А уж при фехтовании и подавно. При фехтовании сейчас видно, кто вероломен и кто прям душой; видно и то, кто в состоянии забыть себя и выступить за дело: будь это только из любви к славе или же потому, что герцогиня Асси так прекрасна. Не правда ли, Нино, она прекрасна? Наступила пауза. Потом юношеский голос, звонкий и дрожащий, произнес: - Да, она прекрасна. Герцогиня медленно обернулась и улыбнулась им обоим. Она знала, что Сан-Бакко не говорил ей ни одного нежного слова, не прочувствовав его так же по-детски и искренно, как его тринадцатилетний товарищ. Они стояли перед ней, обнявшись. Старик обхватил шею мальчика, а отрок обвивал рукой талию ментора. - И благодарна вам, - сказала она и не могла продолжать. Затем она докончила: - Вы не знаете, как вы мне нужны именно сегодня... Он сейчас же выпрямился, его голос стал звонким и повелительным. - Я нужен вам? Разве не сказано в нашем старом договоре, что когда бы вы ни позвали меня... - Тише, тише. Мне нужны были ваши добрые слова. Теперь все хорошо. Скажите мне еще: что я для вас и что для вас Нино? - Встреча с другом освежает мою любовь к владычице. Мой взгляд ищет вас, герцогиня, и останавливается на сиянии над вашими волосами: и в то же время я чувствую, что у меня есть друг. Что из того, что он дитя. Если бы он был у меня прежде, на полном приключений пути моей жизни, где столько приходилось голодать, торжествовать, скрежетать зубами, проливать кровь, - не правда ли, Нино, мы были бы теми друзьями, которые выливают последний стакан вина, потому что ни один не хочет отнять его у другого, которые обнявшись взбираются на Капитолий, которые умирают от одной пули, потому что у них одно сердце... Это удивительно, я не знаю почему я сегодня вечером так возбужден и мечтательно настроен. Ведь ничего не случилось. "Нет, пока ничего", - подумала герцогиня. Она слегка вздрогнула от мягкого вечернего ветерка; она склонила голову и подставила ему лоб. Слушая старика, она все время чувствовала на себе взгляды мальчика, восхищенные и безгранично преданные. Они падали на ее лицо, руки и всю фигуру, мягкие, сладостные и немного усыпляющие, как журчанье маленького фонтана. Она смутно чувствовала соблазн этих милых прикосновений, этих слов, этих взглядов - и не сопротивлялась ему. Сан-Бакко заметил: - Но между мной и Нино, между лучшими друзьями, лежит вся жизнь. Она, точно во сне, подумала, что это самые глубокие слова, какие когда-либо произносил Сан-Бакко. - По крайней мере, тот период, когда перед человеком открыты возможности. - Какие? - Все. Когда возможно все. Период мужской зрелости. При этих словах ей представился зрелый муж, - ее внутреннему взору явился Якобус, он, чье искусство сообщало реальность и долговечность всем вещам, всему тому великолепному что когда-то пережил этот старец, и о чем быть может, мечтал этот мальчик. Вечер медленно спускал свой покров на серебряное зеркало лагуны. Он вплетал в него образы; вначале они были неопределенными и серыми, но потом стали пестры и ярки. Перед глазами герцогини находился памятник женщины, вонзавшей кинжал себе в грудь. Но она смотрела сквозь него и замечала только эти образы, колышущиеся и покоряющие. Это были пышные, слившиеся тела, поющая и бунтующая кровь и переходившая в глубокий трепет улыбка картин смежного зала - зала Венеры. Это отражение его пышного упоения колебалось в вечерней дымке, как Фата-Моргана, палящая и приковывающая. Герцогиня затаила дыхание, полная ужаса и желания. Не сознавая этого, она сделала шаг вперед. x x x Джина осталась в своем кресле у камина и смотрела оттуда, как ее сын вкладывал руку в руку герцогини. "Мои мечты исполнились, - подумала она. - Теперь я могу немного отдохнуть". Она закрыла большие темные, блестящие глаза, и сейчас же по ее лицу с легким, робким румянцем по обе стороны заостренного носа разлилось спокойствие. Лихорадка, гнавшая ее от одной прекрасной вещи к другой и заставлявшая ее бороться с совершенными предметами, прежде чем они отпускали ее, почти совсем улеглась. Она как будто спряталась в глаза Паллады, в которых глубоко и постоянно горела тоска. Джина сложила руки на коленях. Ее худые плечи наклонились вперед; черные кружева воротника коробились на узкой груди. Она вздохнула и сказала себе: "Мы счастливы", - она подразумевала и герцогиню. В углу, между отцом, у которого были закрыты глаза, и мужем, подмигивавшим ей, сидела Клелия. "Он смеется надо мной, - думала она, - потому что та женщина увела у меня Якобуса". "Ты ошибаешься, - подумала она вслед затем и молча улыбнулась в лицо Мортейлю. - Я страдаю не так, как ты думаешь, и не по той причине. Боже мой, Якобус обманывает меня с большинством женщин, которых пишет: почему бы и не с леди Олимпией. Это делает меня только еще немножко более усталой... Но я страдаю больше, чем ты, бедняжка, думаешь, потому что я вложила все в дело, которое основала на неправильном расчете, и которое не приносит больше ничего. Художник Якобус, надо тебе знать, не сдержал ничего из того, что обещал, когда всходила его звезда, и когда я решила сделаться его госпожой. Он представлялся мне тогда странствующим завоевателем, полным задора и огня, безмерно властолюбивым и честолюбивым. Я хотела разделить с ним славу и пользоваться властью вместо него. Я сделала бы из его гения недоступную святыню и неумолимо эксплуатировала бы ее среди орд почитателей, учеников, дельцов, должников и кредиторов, журналистов и женщин, снова женщин, и завистников, и просто любопытных. Сколько шума и чада может распространить по Европе гений его сорта! Сколько каналов может он провести к себе, по которым потекут почести и деньги из отдаленнейших стран. И тогда я верила в него: разве это не должно было помочь? Мое честолюбие я тогда выражала не холодными словами, а жаркими поцелуями. Я не любила его, я это знаю. Но разве я не уверила его, что люблю? Как бурно я, едва выйдя замуж, бросилась в его объятия! И вот за все эти годы он почти не покидал Венеции, Его слава не дает мне никакого опьянения, ни чувством власти, ни блеском; его жизнь ограничена тремя стами богатых дам с расстроенными нервами: печальные персонажи, в конце концов. Почему это так? Я знаю это. Я вижу это и упиваюсь этим. Потому, что он любит герцогиню Асси! Она удерживает его в этом задохнувшемся в своих лагунах провинциальном городе! Она не позволяет ему творить ничего, кроме пустяков, чтобы он мог всегда лежать в прахе у ее ног. Он пишет только ее. Только когда он опять - в пятидесятый раз, - славит на своем полотне и делает бессмертным новый невозвратный миг ее красоты, он совершает одно из деяний, которые когда-то обещал. Как я страдаю - оттого, что она все, а я ничто! И оттого, что я даже не могу зачесть ей этого, потому что она этого не хотела. Его страсть вызывает у нее холодность, а его экстазы - неприятное удивление. Я могу себе представить, какие кризисы они переживают вместе. И за то, что она не уступает ему, я тоже обвиняю ее, - как ни ненавижу я ее за то, что он ее любит. Поэтому - и она опять молча улыбнулась в лицо мужу - хорошо, что искательница приключений увела его отсюда. Он был слишком неспокоен, я видела, что его мучит нечистая совесть, даже ненависть к себе и к возлюбленной. Несколько часов в объятиях леди Олимпии, и он будет побежден, утомлен, его лихорадка уляжется, и он будет не в состоянии ненавидеть эту герцогиню... И любить тоже... Не правда ли, я стала очень скромна и смиренна, если благодарна какой-нибудь леди Олимпии?" И она посмотрела на Мортейля, как будто спрашивая его. Он смутился. Клелия не грелась больше, как прежде, на солнце восхищения в глазах любующихся ею зрителей. Ее черты стали умнее и резче. Не раз тс, в лицо которых она испытующе всматривалась, старались уклониться от ее взгляда. Но вдруг она откидывала голову назад, так что вечерний свет полно и мягко заливал ее, и среди чудесных масс волос он снова сверкал золотистыми сказочными грезами, точно на усеянных цветами лугах весной. Появились слуги со свечами и прохладительными напитками. Старик Долан позвал, не поднимая век: - Клелия! Она наклонилась к нему. Он прошептал: - Клелия, дочурка, достань мне у твоего Якобуса копию его последнего портрета герцогини. Это шедевр, я хочу иметь его. - Хорошо, папа... Скажи мне, тебе нездоровится? Ты так дрожишь. - Это только потому, что мне хочется иметь его... Заставляй же его работать! Он работает слишком мало... Используй его - для нас обоих. Она сказала: "Да, папа", - и подумала: "Что тебе нужно еще? Ведь ты умираешь. И что нужно мне самой!" - Борись с ним! - Будь спокоен, папа, он слушается меня. - Нет, нет. Старик сжал свои морщинистые кулаки. - Борись с ним, пока его творения не станут огромными и не убьют его! Ты не подозреваешь, что мы можем выжать из них, из наших художников. Необузданные творения, для которых ни у одного смертного нет достаточно крови и нервов. Они сопротивляются, так как чувствуют, что вырывают при этом из себя всю жизнь. Но мы заставляем их, мы боремся с ними: так боролся я с Проперцией. Мимо прошла герцогиня, держа Нино за руку. Она дала ему щербет. - Проперция, - спросила она, встрепенувшись. - Здесь говорят о Проперции? Мортейль выпрямился и объявил: - Мы с удовольствием вспоминаем добрую Проперцию. Это было страшно интересное время. - Какое время? - высокомерно переспросила Клелия. - Интересное, моя милая. В Проперции было что-то, что щекочет литератора. Бессознательность гения у нее увеличивалась инстинктами ее простонародного происхождения. Я признаюсь, что было время, когда я сомневался в героине свой пьесы, - вы помните, герцогиня, воплощение великой страсти. Да, природа иногда подавляет. - Так вы были подавлены? - спросила герцогиня. - По вас это совсем не было видно. Он встал, вставил монокль и сделал несколько шагов, преисполненный сознания своего достоинства, но ноги плохо повиновались ему. - Я не дал подавить себя. Я хочу только сказать, что искушение было сильно. Но мой принцип - всегда держать наготове критическое отношение, все обозревать и перерабатывать в слова. Он дошел до двери на террасу и остановился возле Сан-Бакко. Старик Долан вдруг открыл глаза, насколько позволяли тяжелые веки. Он придвинул свою голову к Клелии и с диким усилием прошептал у ее уха: - Обманывай его, дочурка! Он не заслуживает ничего лучшего. Разве не потребовал этот несчастный, чтобы мой кичливый толстопуз из слоновой кости был подчинен хорошему вкусу, хорошему вкусу парижанина, его изяществу и его страху перед излишествами! Обманывай его! Я слишком поздно заметил, что он предпочитает первую попавшуюся певичку Бианке Капелло. Он боялся бы ее! Сказать тебе, чего он хочет искреннее всего? Чтобы ты осталась худой! Только бы не быть больше обыкновенного, не возвыситься над посредственностью и не погрешить против хорошего вкуса. Обманывай его! Мне было бы приятнее, если бы ты вышла замуж за господина фон Зибелинда, хотя он карнавальная маска. Он ненавидит прекрасное. Это все-таки кое-что. У него вывороченное наизнанку художественное чутье, но у моего зяти нет никакого, у него есть только ходячее мнение литератора, и он покрывает им, как большим газетным листом, все прекрасное, - даже колосса Проперцию!.. - Я хочу рассказать вам, - говорил между тем господин де Мортейль, - как прирожденный литератор обращается с жизнью... Он стоял, втянув живот, почти такой же стройный, как прежде, и очень надменный, у одной из колонн, сквозь которые заглядывали сумерки. Он скрестил ноги, минуту задумчиво вертел между двумя пальцами длинный, мягкий кончик усов, и, наконец, начал свой рассказ: - В молодости у меня была в Париже любовница, девушка из почтенной буржуазной семьи. После трехлетней связи она надоела мне. Она заметила это и приняла предложение состоятельного немолодого человека, который считал ее совершенно невинной. Вначале я позволил ей выйти замуж, так как она была мне совершенно безразлична. Потом я передумал и запретил ей это. Она настаивала на своем, и я предостерег ее. Несчастная упорствовала в своем непослушании. Ну, что ж! Перед самым отъездом к венцу я вхожу в гостиную ее родительского дома, в которой собрались все такие бравые люди. Вы можете себе представить: невозможные фраки рядом с бальными платьями, усеянными бантами. Жених носит очки и бакенбарды, точно нотариус... Я не обращаю ни на кого внимания, подхожу прямо к девушке, целую ее в лоб и громко говорю: "Bonjour, bebe, comment ca va". Вначале Мортейль несколько запинался, но затем его рассказ полился плавно, а неожиданный заключительный эффект прозвучал с мастерской отчетливостью. Он пояснял свои слова короткими и изящными движениями руки. - Общее смятение, обморок невесты, бегство свадебных гостей, немедленное расторжение помолвки: вы ясно представляете себе все это, сударыни. Я прибавлю, что девушка вышла замуж за бедного парикмахера. Она сидит в своей единственной каморке в пятом этаже и скучает... Обратите внимание на то, что меня совершенно не интересовало, выйдет ли она замуж за состоятельного буржуа или нет, - я устроил эту сцену исключительно для того, чтобы изучить ее действие на праздничное свадебное общество. Мне нужно это было для одной из моих литературных работ, из которой потом ничего не вышло. Ему показалось, что его рассказ произвел впечатление на герцогиню и синьору Деграндис, и он слегка поклонился. В это время он услышал за собой гневный голос: - Вы, кажется, и не подозреваете, сударь, что вы сделали? - Что такое? - произнес Мортейль, оборачиваясь. Перед ним стоял Сан-Бакко с таким видом, какой у него бывал в важных случаях. Он скрестил руки высоко на груди. Его сюртук был застегнут в талии и открыт сверху. Бородка дрожала, белый вихор вздымался над узким лбом, голубые глаза сверкали жестким блеском, как бирюза. Молодой человек тотчас же принял соответствующую осанку. В ней выражалась сдержанная враждебность. Он спросил: - Что же я сделал, по вашему мнению, милостивый государь? - То, что вы причинили тогда беззащитной девушке, не подлежит моему суждению. Но сегодня, милостивый государь, рассказом о низком поступке вы оскорбили достоинство этой гостиной. Заметьте себе, что я не потерплю этого! - А вы, милостивый государь, заметьте себе, что не вам давать мне приказания. - Вам придется оспаривать у меня это право не на словах. - Я это и сделаю. Вы, милостивый государь, если я верно осведомлен, бывший пират, и ваши поступки, для которых эпитет "низкие" был бы очень мягким, указывают вам место на галере, а не в этом доме. - К счастью, я здесь и в состоянии проучить вас. Сан-Бакко, задыхаясь, ринулся вперед. Мортейль схватил его за рукав. Он был очень бледен. Они молча оглядели друг друга; оба прерывисто дышали. Затем Мортейль сказал: - Вы услышите обо мне, - и они разошлись в разные стороны. Тяжелое настроение в комнате, в которую лагуна посылала первое напоминание о летнем гниении, в то же мгновение рассеялось, точно при звуках фанфар. Свечи, казалось, вспыхнули и ярче разгорелись. Герцогиня радовалась воинственности Сан-Бакко; на мгновение она была охвачена тем же гневом, что и он. Клелия, как только Мортейль направился к ней, встала с таким видом, как будто гордилась им. Она чувствовала, что все забыли, что он обманутый муж, мстивший при помощи вызывающей грубости. Об этом забыли, - видели только, что в стычке со старым дуэлянтом он держался холодно и храбро. Господин и госпожа де Мортейль простились с хозяйкой дома и с синьорой Деграндис. Старик Долан с трудом поднялся и поплелся к двери между своими детьми. Там ждали слуги, которые должны были снести его в гондолу. В дверях он еще раз обернулся к герцогине и двусмысленно улыбнулся своими узкими губами, как будто говоря: "К чему эти ребячества? Все останется по-прежнему". И вдруг ею опять овладело тревожное настроение этого вечера. Она догнала Сан-Бакко, который весело и быстро прогуливался по комнатам. Она схватила его за обе руки. - Мортейль попросит у вас прощения. Он послушается меня, положитесь на это. Обещайте мне, что не будете драться! Он не успел даже произнести слов: - Мой милый друг! И он корчился под ее пальцами, разочарованный и испуганный. - Не настаивайте на этом, - пробормотал он, наконец. - Герцогиня, я чувствую, что мог бы уступить вам. Но это была бы моя первая уступка в таком деле, и я раскаивался бы в этом весь остаток своей жизни! Ей вдруг стало стыдно, она выпустила его руки. - Вы правы. Это было неправильное побуждение с моей стороны. - Вот видите! - воскликнул он. Он весело прыгнул в сторону; потирая себе руки и размахивая ими. - Еще раз! Это тридцать третья. Глупо гордиться этим, правда? Но я не могу иначе. И еще одно радует меня. Он хотел рассердить меня, не правда ли, и назвал меня пиратом. Почему он не попрекнул меня моими летами? Такому остроумному молодчику приходят в голову всякие вещи. Он мог бы сказать: "Если бы меня не удерживало уважение к возрасту" и так далее - это известная штука. Ну, и вот, это не пришло ему в голову! И поэтому я уже почти не сержусь на него. Я буду драться с ним только потому, что это доставляет мне удовольствие! В это мгновение он столкнулся с Нино. Мальчик дрожал от сдержанного воодушевления. Его взгляды вылетали из-под высоких дуг бровей, как юные гладиаторы; он тихо и твердо попросил: - Возьмите меня с собой! - Почему бы и нет? - Нет, нет! Не берите его! - крикнула Джина, но смех Сан-Бакко заглушил ее слабый голос. - Теперь мы должны поупражняться! - приказал он. - Идем, вот твой флорет. И он опять дал ему трость из слоновой кости. Они стали фехтовать. - Вперед! - командовал Сан-Бакко. - Другие сказали бы тебе: ждать, подпустить противника к себе; я говорю: вперед! - Не берите его, - повторила Джина еще тише. Но сейчас же у нее вырвалось: - Как это красиво! Почему это два человека, выставляющие вперед одну ногу, вытягивающие назад левую руку и вперед правую и скрещивающие две трости, - имеют такой смелый и благородный вид! Герцогиня сказала: - Вы знаете, что это за трости? Это скипетры старых придворных шутов. Двое из этих крошечных созданий, которые прокрадывались по лестничкам с плоскими ступеньками в свои низкие каморки, и которым время от времени было позволено мстить знатным и могущественным за свое жалкое, презренное существование злыми шутками, - двое из них, быть может, когда-нибудь дрались этими тростями. Но теперь... Она докончила торжественно, и Джина почувствовала страсть в ее словах: - Но теперь ими делают нечто прекрасное, как вы сказали, синьора Джина, - нечто смелое и благородное! - Нет, я не хочу больше думать о Проперции, - крикнула она себе. - Весь вечер я чувствовала над собой ее руку. Разве я не начала подозревать самое себя? Теперь я хочу сидеть подле этой кроткой мечтательницы и быть счастливой, как она. - Синьора Джина, я все больше убеждаюсь, что видела вас когда-то - нет, слышала. Ваш голос знаком мне. Мне все вспоминаются какие-то обрывки слов... подождите... Нет, я опять забыла. - Я не знаю, - ответила Джина. - Я не говорила, кажется, ни с одним человеком. - Ах, все-таки, вспомните ночь: почти такую, кажется мне, как эта, несколько взволнованную, немного душную и тревожную, - потому что я сознаюсь вам, эта дуэль немного тревожит меня... и не одна она. Словом, если бы я только знала... Милая синьора Джина... Она схватила Джину за руку. - Вы счастливы? - Да. Но это было не всегда так: - если вы знали меня прежде, это должно быть вам известно. Она думала: "Что с этой прекрасной женщиной? Она дрожит. Ее лицо должно было бы быть солнцем для всех нас, а теперь я вижу на нем страдание и чувствую сожаление к ней. Чтобы сказать ей успокаивающее?" - Слушайте, герцогиня. Судьба проста и справедлива, верьте этому. Я обязана ей своим спасением. Я была замужем за помещиком, жившим в окрестностях Анконы, сельским бароном, который пьянствовал, проигрывал мое состояние, предпочитал мне горничных. Он обращался со мной ужасно, в то время, когда я должна была подарить ему ребенка. И я умирала от страха и отвращения при мысли, что ребенок может быть похожим на него. Я представлялась больной, чтобы не быть принужденной видеть его багровое небритое лицо с узкими губами и низким лбом, выражавшим жестокость. На каких более красивых чертах мог покоиться мой глаз? В нашем глухом углу была только одна прекрасная вещь: маленькая церковь, находившаяся в ста шагах от нашего дома. Ее стены были покрыты фигурами, совсем маленькими смеющимися ангелами. Там была и картина, мальчик с золотыми локонами, в длинной, персикового цвета одежде. Он протягивал левую руку назад, двум женщинам в светло-желтом и бледно-зеленом. В правой руке он держал серебряную лампаду и освещал ею спрятавшийся во мраке сад... Что с вами, герцогиня? - Ничего. Теперь мне легче. Благодарю вас. Теперь она знала, кто такая была Джина. - Рассказывайте дальше, пожалуйста. - Из-за этого мальчика я стала набожной и не пропускала ни одного богослужения. Я приходила и ночью. Дверь церкви... - С вырезанными на ней головками ангелов, - дополнила герцогиня. - Не запиралась, - продолжала Джина, погруженная в воспоминания. - Я проскальзывала в нее, вынимала из-под плаща маленький фонарь и ставила его на балюстраду перед приделом, в котором он шествовал по своему темному пути. Я со страхом и ожиданием открывала фонарь, и узкий луч света падал на его лицо и на крупные, загнутые на концах локоны. Я опускалась на колени перед ним и стояла так часами. Я старалась глубоко и всецело проникнуться его чертами. Когда я на рассвете кралась домой, на душе у меня было так же сладко и бодро, как сладко и бодро было его лицо... У моего мужа, который видел в своем доме чуждого своей породе ребенка, явилось подозрение. Один из слуг рассказал ему про мои ночные уходы. Он мучил меня, но я молчала. Он никогда не открыл бы правды; ведь сам он смотреть на картину был не в состоянии. В конце концов, он заподозрил одного из своих собутыльников и погиб пьяный в драке. - Вы простили ему? - спросила герцогиня. - Я простила ему и не жалею его. - Попал! - опять крикнул Сан-Бакко. - Стой! После такого удара ты не двинешься с места, говорю тебе! Старик и мальчик в последний раз скрестили трости. Герцогиня смотрела на них молча, с нежным волнением. Они подошли к ней, взявшись за руки. Дверь на террасу была теперь завешена, комната закрыта, полна теплого света и охраняема Палладой. Герцогиня чувствовала, как ее окутывает и глубоко успокаивает счастье этих трех людей. У бледной Джины оно было тихое и мечтательное, у фехтовальщиков сверкающее и бурное. Обед был готов, они перешли в столовую. - Сначала шла деревенская стена, - вдруг сказала герцогиня. - На ней были нарисованы Страсти Господни. Там, где она кончалась, несколько в стороне от своей колокольни, стояла маленькая восьмиугольная церковь; за ней открывалась длинная цветущая аллея из лип и каштанов. На дорожке играли падавшие сквозь листья пятна света от восходящего месяца, а в конце ее стоял белый дом. - Что это? - пробормотала Джина. - Откуда вы знаете? - Сейчас. Она заговорила торопливее: - Я пошла по молчаливой, зачарованной месяцем аллее к белому дому. Флигеля выдавались под прямым углом, главное здание, широкое и одноэтажное, вырисовывалось на сером фоне сумерек, дорожка, ведшая к нему, постепенно поднималась, сверкая в лунном свете. В треугольной тени от деревьев вспыхнуло красным светом окно. Оно открылось, какая-то женщина сказала мне глухим голосом что-то такое милое. - Это были вы! О, это были вы! - пробормотала Джина, глядя прямо перед собой. - Эта была одна из решающих ночей моей жизни, - сказала герцогиня. - Бегство и приподнятое настроение привели меня к вам, синьора Джина, и в темноте я заметила, что увозила с собой друзей... Скажите мне только одно. - Что же? - Мальчик и обе женщины: я сейчас же почувствовала, что я одна из них: теперь я знаю, что другая - вы. Но куда светит нам его слабая лампада? Что лежит за мраком? - Искусство! - ответила Джина; ее голос дышал пламенным убеждением. Она смотрела подруге в глаза. Герцогиня улыбнулась; ее улыбка была так горда, что Джина не заметила, сколько в ней было скорби. - Я надеюсь на это - от всей души! V Герцогиня поспешила к Сан-Бакко: она получила известие, что он тяжело ранен. Но перед его дверью она должна была остановиться: из нее выскользнул Нино, торжественный, с почтением перед собственным великим переживанием в глазах. - Он ранен в лицо. Флорет попал ему в рот и вышел обратно через щеку. - В каком месте, Нино? - Здесь. Я не знаю, как называет все это доктор. Я узнаю. - Нино, ему плохо? - Очень плохо, - твердо сказал мальчик, подавляя рыдание. - Мне нельзя войти? - Не думаю. Нет. Там два врача. В... я не знаю, там, где они дрались, не было врача. Поэтому он потерял много крови. Кроме того, там сестра милосердия, и еще какой-то человек, который раздел его и уложил в постель. Врачи делают перевязку. Он без сознания. - Зачем входить? - тихо сказала она. - Это бесполезно. И она подумала. "Как бесплодно все, что я делаю. Как бесплодна я сама. В сущности, он дрался из-за меня. Это лучшее, что у меня было. Он умрет". - Поди к нему ты, Нино, - сказала она. - Тебя они не прогонят. - Они и не увидят меня, я так ловок. Она вернулась домой и заперлась у себя в безутешной скорби. - Он умрет. Однажды меня уже покинули так внезапно; Проперция сделала это, но она оставила меня под охраной богини. Богиня дала мне в руки мою жизнь, как драгоценную чашу. Мне кажется, что ее блеск померк, а ее чистота изрезана запутанными знаками. Через три дня она оправилась и снова пошла туда. Это было утром, морской ветер приносил прохладу, веселый звон раздавался по городу. Нино сказал ей: - Вам нельзя войти. Сегодня у него с утра жар. - Может быть, на минуту? - кротко спросила она. - Его не должен видеть никто, кроме меня и сестры, - важно объявил он. Но вдруг взволновался: - Это огорчает вас? - воскликнул он. - О, этого не должно быть. Для вас, конечно, сделают исключение. Жар у него маленький. Подождите, я спрошу. - Оставь, я не хочу. Это повредит ему. - Но зато, - горячо сказал он, - я сегодня могу повторить вам все, что сказал о ране врач. Она не так опасна, как казалось по виду. Флорет соскользнул с первого правого резца, скользнул вдоль зубов и вышел на под правой ушной железой сквозь жевательные и лицевые мускулы. Понимаете? - Так он очень изуродован? - Конечно. Голова вся перевязана. Не видно почти ничего, кроме глаз. Молоко и бульон он должен пить через рожок. Говорить он не может... Но у него есть грифельная доска, - подождите минутку. Он посмотрел на нее, на ее печальное лицо. Затем скользнул в комнату больного. Через несколько секунд он опять стоял перед ней, весь красный. Он вытащил из-за спины грифельную доску. Она прочла: "Кровопускание не помогло. Я прошу позволения продолжать любить вас. Ваш Неизлечимый". Внизу было что-то стерто, но от грифеля остались следы. Она разобрала: - Я тоже. Нино. И перед этим двойным признанием в любви она затихла, и глаза ее стали влажны от горячих слез. x x x Несколько дней спустя ей позволили войти к нему. Она остановилась у двери. - Вас странно укутали, милый друг, - пробормотала она и прибавила громче: - Но я вижу ваши глаза и знаю, что вы очень сильны и очень счастливы. "В самом деле, - почти с изумлением думала она, - этих глаз не окутывает ни один из тех покровов, которые в нынешнее время делают туманными почти все взоры, даже самые здоровые, и уносят их далеко от непосредственной действительности. Его глаза широко открыты жизни; мне кажется, я понимаю это впервые только теперь. Жизнь бросила в эти открытые голубые огни все свои картины, даже отвратительные, даже постыдные, - но в них не образовалось шлака". - Вы изумительно молоды. - И сделал порядочную глупость. Драться с человеком, у которого кровь лягушки, и который не дает даже подойти к себе! Ах, герцогиня, сознаюсь вам, я полагаюсь только на первый натиск, не на искусство. Я рубака, вы знаете меня. Я всегда рубил направо и налево; куда-нибудь я да попадал; но и в меня почти всегда попадали. И все-таки я имею за собой значительные удары. Раз... - Не приходите в такое возбуждение. - Бросили жребий, где кому стоять. Мне досталось более низкое место. Мой противник пытается нанести мне удар в голову. В первый раз я отскочил в сторону, во второй - отбил квинтой и ответил ударом в плечо. Малый до сих пор еще носит руку в кармане. - Теперь тебе больше нельзя говорить, - сказал Нино, тихо выходя из-за постели. - Больше двух минут тебе нельзя говорить. Будь спокоен, я сам объясню все герцогине. - Прошу тебя, - улыбаясь, сказала она. - Этот господин де Мортейль, надо вам знать, человек как без темперамента, так и без честолюбия. При фехтовании у него такие холодные движения, как у англичанина. Он просто держал флорет неподвижно перед собой, и дядя Сан-Бакко, по своей близорукости, наткнулся прямо на него ртом. - Что у меня еще есть все зубы, - пояснил Сан-Бакко, сильно постучав суставом пальца о зубы, - в этом было мое спасение, иначе он просто пронзил бы мне горло. - Но не благодаря своему искусству, - страстно воскликнул мальчик. Он схватил палку. - Понимаете, герцогиня! Вот так он сделал. Это не был правильный arresto in tempo. В сущности это был страх! Он совсем не умеет фехтовать и просто держал перед собой оружие, чтобы дядя Сан-Бакко не мог ничего сделать. Фуй! Он сердито забегал по комнате. - Ты не должен был мириться с ним! - Ну, успокойся, - ответил Сан-Бакко. - Он написал мне. Я не могу продолжать сердиться на человека мости, который дрался со мной. - Так ты его очень ненавидишь? - спросила герцогиня. - А разве он не заслуживает этого? Мальчик выпрямился. - Ведь он чуть не убил моего друга. Он прислонился к креслу Сан-Бакко и сразу замолк. Герцогиня сидела с другой стороны. - Итак, вот где живут мои друзья, - сказала она, осматриваясь. - Здесь все имеет спартанский вид. Железная кровать, стол с книгами, кресло, три соломенных стула: все это редко расставлено на красных плитах. На стене у вас портрет Гарибальди, - как видно, о вас заботятся. - И открытые окна, не забывайте этого. Морской ветер доносится с Ривы по узкой улице и беспрепятственно проникает в мою комнату. Внизу находится площадка, правда, всего в двенадцать метров шириной, но на что мне больше? Воздух, тень, молодость в качестве друга, к этому еще ваша улыбка, герцогиня: я больше, чем богат. Она молчала, любуясь им. - И весь дом наш! - с важностью заявил Нино. - Это удивительный дом. Обратите внимание, герцогиня, что каждый этаж заключает в себе одну комнату. В нижней - наша приемная и столовая, над ней живет мама, потом дядя Сан-Бакко, а на самом верху я. - Значит, у тебя широкий вид? - Все пять куполов Сан-Марко. И почти весь фасад Св. Захария. Но самое удивительное - это колодезь внизу на нашей маленькой площадке: он восьмиугольный, и у него есть крышка с замком. Каждое утро в самую рань приходит маленький горбун, слушайте только, маленький горбун в остроконечной красной шапке и отпирает его. Это очень таинственно. - Ах! - быстро сказала она, - маленького горбуна я знаю... Нет, нет, это было раньше. В замке, где я жила ребенком, был один такой. Он гремел большой связкой ключей, и самого важного из них, ключа от колодца, не выпускал из рук даже во сне... Нино, я могла бы многое рассказать тебе. Она задумалась. Час отдыха в этой приветливой комнате напомнил ей мирные часы ее собственного детства. - Я тоже должен сказать вам так много, так много, - с воодушевлением ответил Нино. В ее голосе он почувствовал чары, которые захватили его. - И особенно, что я вас... - А вот и музыка, - заявил Сан-Бакко, прислушиваясь. Нино подбежал к окну, весь красный и дрожащий. "Я чуть не проболтался, что люблю ее!" - думал он, умирая от стыда и досады при этой мысли. - Это слепые, - чересчур громко возвестил он. - Они расставляют фисгармонию! Настраивают кларнет, скрипку, рог... Труба! Бум! Ну, теперь пойдет! "Нет, она никогда не узнает этого!" - поклялся себе мальчик, гордый и бледный, и вернулся на свое место. За окном носилась и рыдала музыка смерти Травиаты. Герцогиня покачала головой. - Ну? Что же ты должен сказать мне? - спросила она, серьезно и дружески глядя на него. Ему хотелось плакать. В душе он молил ее: "Только не это! Все остальное я скажу тебе". Он подумал минуту, а глубине души боясь, чтобы она не забыла своего вопроса. - Например, о славе, - торопливо сказал он. - Когда в мастерской господина Якобуса говорят о славе, и не верю ни одному слову. Там вечно толкуют о том, что слава того или другого возрастает или уменьшается. Что за бессмыслица! Он пожал плечами. Он понимал славу только, как нечто целое, внезапное, не поддающееся вычислению, покоряющее. Его удивляли и преисполняли презрением все рассказы о тайных ходах, ведших к ней, о суммах, уплаченных за нее, об уступках общественному мнению, о соглашениях с его руководителями, об унизительных домогательствах, о тайном румянце стыда... Нет, слава была таинством. - Недавно я прочел, - торжественно сообщил он, широко раскрывая глаза, - что лорд Байрон однажды утром проснулся знаменитым. - Как это прекрасно! - сказала герцогиня. - Правда? Его сердце вдруг опять забилось, как тогда, когда он, весь бледный, со вздохом положил книгу. - Разве ты хочешь быть поэтом? - Я не могу даже представить себе, как это выдумывают какую-нибудь историю. Нет, я не хочу выдумывать историй, я хочу переживать их. Я буду делать, как дядя Сан-Бакко, буду воевать с тиранами, освобождать народы и женщин, переживать необыкновенные вещи. - Сделай это, мой милый, - сказал старик. - Ты не раскаешься. - Но раньше я должен научиться так хорошо фехтовать, как ты. - Еще немножко, и ты сможешь дать себя так отделать, как я. - Разве у меня хорошие мускулы? - тихо спросил мальчик. - Ведь я тебе говорил уже много раз. И желание иметь их у тебя есть, а это стоит большего, чем сами мускулы! Музыканты заиграли "Santuzza credimi". Сан-Бакко и герцогиня слушали. Нино кусал губы и думал: "Но моей кости он еще ни разу не пощупал. Неужели дядя Сан-Бакко совсем не заметил ее?" Он называл это своей костью, и каждый раз, как думал об этом, испытывал муки тайного позора. Это был железный прут корсета, который шел под его блузой с левого бока. Ремни охватывали предплечья. Он рассматривал это сооружение по вечерам, тщательно заперев дверь, с серьезными глазами и крепко сжатым ртом. Потом, разом решившись, срывал его, сбрасывал платье и, упрямо подняв голову, подходил к зеркалу. - Между грудью и плечами впадина, - говорил он себе. - Грудь слишком торчит. Я недавно видел на бронзовом Давиде, как должна выглядеть грудь юноши, - о, совсем иначе, чем моя... Я должен работать, тогда будет лучше... И он начинал делать гимнастические упражнения. Но на душе у него было тяжело. Он вдруг опускал напрягшиеся руки и ложился в постель. - И если бы этого даже не было, шея слишком тонка. И разве я могу надеяться, что из моих кистей рук когда-нибудь вырастет порядочная мужская рука? Ведь у каждого обыкновенного человека более крепкие кисти, чем у меня. А у дяди Сан-Бакко они как будто из стали. Собственная неумолимость, в конце концов, ослабляла его; он рыдал без слез. Затем он стискивал зубы, глубоко и равномерно дышал и этим задерживал поток слез. Днем он иногда размышлял: "Кто знает, каким я кажусь другим. Может быть, я ошибаюсь; может быть, я особенно хорошо сложен. И если бы скульптор, создавший Давида, знал меня, - кто знает?" Это была невозможная, в глубине души сейчас же снова погасшая надежда. "Высокая грудь - не признак ли это силы? И во всяком случае у меня красивые ноги, это находят все, я знаю это наверно". В этом пункте он был уверен. "Остальное срастется, - сказал врач. - Да и в платье ничего не видно. И я закаливаю себя. Я научусь переносить голод и колод, делать тяжелую работу, далеко плавать и еще многому"... Но во время гимнастических игр он проявлял себя малоспособным. Момент, когда надо было прыгнуть вперед и поймать противника, он большей частью упускал, так как стоял и мечтал. В мечтах он воображал себя генералом и заставлял своих товарищей нападать на черный лес, полный страшных врагов. Или же он приказывал им карабкаться по мачтам корабля, в который превращались стены школьного двора. В конце концов, он приходил в себя, возбужденный и бледный. Остальные были красны, они победили или были побеждены! Нино не сделал ни того, ни другого. "Ах, - думал он в порыве отрезвления и нетерпения. - И генералом я тоже никогда не буду. Вообще, я думаю, меня совсем не возьмут на военную службу. Я не могу себе представить этого". В действительности он испытывал перед военным строем ужас, в котором не хотел себе сознаться; перед гражданскими союзами тоже. Когда он слышал о чьей-нибудь женитьбе, он с удивлением и любопытством думал: "Неужели и я когда-нибудь женюсь? Я не могу себе представить этого". Или он видел похороны. "Я должен исчезнуть как-нибудь иначе. Со мной это не может произойти так. Я не могу себе представить этого". Слепые перестали играть. Сан-Бакко еще раз просвистал последние звуки, слабо, с трудом двигая губами: - Проклятая повязка!.. Нино, это была хорошая музыка? - Отвратительная! Он вздрогнул. Каждая из его дурных мыслей соединилась с каким-нибудь звуком, нераздельно слилась с ним. И это случайное совпадение нескольких нот с мучительным раздумьем превратило для мальчика несколько безразличных тактов в лес пыток. "Я никогда не буду больше слушать этого", - решил он про себя. Он с неудовольствием прошелся по комнате на кончиках пальцев танцующей походкой. - У меня красивые ноги? - вдруг спросил он с тоской в голосе. - Не сомневайся! - воскликнул Сан-Бакко. Это было его первое громкое слово. - Я люблю тебя! - сказала герцогиня. - Иди-ка сюда... Так. Ты должен еще многое рассказать мне. Ты можешь говорить мне "ты" и называть меня по имени. Он одним прыжком очутился возле нее. - Это правда? - тихо спросил он, боясь, чтобы она не взяла обратно своего слова. - О, Иолла! - Иолла? Это уменьшительное имя? Он только теперь понял, что сказал, и начал, запинаясь: - Я уже давно придумал это имя, про себя, - Иолла вместо Виоланты. Вы понимаете... Ты понимаешь... "Я должен теперь смотреть ей в глаза, - сказал он себе. - Теперь она поймет все". В это время с улицы донеслись крики и аплодисменты. "Да здравствует Сан-Бакко! Гимн Гарибальди!" сейчас же понеслись его звуки, радостные, легкокрылые, - солнечный вихрь, шумевший и свистевший в складках знамен. - И это музыка! - сказал Сан-Бакко. Нино исчез. Герцогиня видела из окна, как он бежал по площадке, и как его торопливые шаги отчаивались догнать счастье: неслыханное, единственное счастье, вырывавшееся из коротких красных губ мальчика и несшееся пред ним. "Неужели это правда, неужели я в самом деле сейчас переживу это... это... это?". Наконец, он очутился возле слепых музыкантов. Он стоял, не шевелясь, заложив руки за спину, и наслаждался громом, грохотом, пронзительным свистом, диким, радостным, безудержным шумом с его победной пляской. Его возлюбленная сверху видела, как уносился его дух на ударах труб и волнах звуков рога. Где был он теперь, неугомонный? Он вступал триумфатором в завоеванное царство. В головах у него взлетали кверху золотые орлы. Его колесница двигалась по трупам, - нет, это не были трупы: они тоже вставали и ликовали. "Теперь я возле него, - думала, герцогиня, грезя вместе с ним. - Я подаю ему венок"... Но в это мгновение лицо мальчика превратилось в лицо мужчины. У него тоже были короткие, своевольные губы, красные от желаний. Она и не заметила этого и только улыбнулась. - Ты все-таки хочешь быть поэтом? - сказала она вошедшему Нино. - Нет, нет, - устало ответил он; ему как будто было холодно. - Кем я собственно хочу быть?.. Иолла, ты знаешь это? Солдатом? Поэтом? Борцом за свободу? Моряком? Нет, нет, ты тоже не знаешь этого! Из меня, ах... Он прошептал, ломая руки: - Из меня не выйдет ничего. Разве я буду когда-нибудь другим, чем теперь? Я не могу себе представить этого. Она схватила его за кисти рук и посмотрела на него. - Только что ты слышал нечто очень великое. Это прошло, ты чувствуешь себя покинутым, застрявшим на месте, не правда ли? Но поверь, все великое, что мы в состоянии чувствовать, наше. Оно ждет нас на пути, по которому мы должны пройти. Оно склоняется к нам со своего пьедестала, оно берет нас за руку, как я тебя... - И меня, - сказал Сан-Бакко, вкладывая свою руку в ее. - Со мной было то же самое. Какой бурной была моя жизнь! А теперь, когда я стар, мне кажется, что я ехал на завоеванном корабле по гигантской реке. На берегу мимо меня проносились безумные события. Боролся ли я? Прежде я поклялся бы в этом. Теперь я не знаю этого. - Вы боролись! Или бог боролся через вас! Ах, мы никогда не сознаем достаточно ясно, как высоко мы стоим, как мы сильны и незаменимы! Верь этому всегда, Нино! - Я ухожу, - объявила она. Она поправила в стакане розы, которые принесла, поставила на место стул и взбила подушку на постели Сан-Бакко. - Вы балуете нас, герцогиня, - сказал он. - Вы заставите нас думать, что мы трое - друзья. - А разве это не так? "Нет, - подумал Нино, - для этого ты заставляешь меня слишком страдать, Иолла". Он страдал оттого, что она касалась его рук, и оттого, что она выпустила их; оттого, что она пришла, и оттого, что она уходила. - Тогда пойдемте с нами гулять, - сказал он, сильно покраснев. - Мы покажем вам в Венеции многое, чего вы, наверно, не знаете: черные узкие дворы, где живет бедный люд, и где вам придется поднимать платье обеими руками. Там есть, например, каменный мешок; из него выглядывает голова утопленника, совершенно распухшая, и выплевывает воду. - Или наш дворец, - сказал Сан-Бакко. - Да, дворец, который мы хотели бы купить, если бы у нас были деньги, у дяди Сан-Бакко и у меня. Он совсем развалился и погрузился в воду между широкими кирпичными стенами, которые густо заросли кустарником. В одном углу находится ветхий балкон с острыми углами и колоннами. Оконные рамы похожи на луковицы, на стене яркие резные каменные розы - и верблюд; его ведет маленький турок. Что это за турок, Иолла! Ты ведь не думаешь, что это был обыкновенный человек. О, в этом доме происходили странные вещи. - Конечно, - подтвердил Сан-Бакко. - Нино рассказал мне о них, и я поверил в них так же добросовестно, как он верит в мои похождения. Взрослые делают вежливые лица, когда я говорю о себе. Времена так переменились; теперь считают едва возможным, что существовали такие жизни, как моя. Только с мальчиками, которые еще не научились сомневаться, - я среди своих. - Вот так мысль! - сказал он затем, тихо смеясь. - Вот вам результат того, что уже неделю я не двигаюсь. Но разве я в самом деле не принадлежу к мальчикам, раз я не сумел употребить парламентские каникулы на что-нибудь лучшее. При встрече коллеги будут трясти мне руки и поздравлять с геройским подвигом, а в буфете смеяться надо мной. Эти буржуи знают, какую борьбу с ветряными мельницами я веду. Они так тесно связали угнетение и эксплуатацию с свободой и справедливостью, что нельзя достичь первых, не убив вторых. Я хотел бы вернуть своих добрых старых тиранов. Они лицемерили меньше, они были более честными плутами. Теперь я почти не в состоянии любить обманутый народ. Он стал слишком трусливым, а я слишком бессильным. Я стыжусь перед ним и за него. Совесть мучит меня, когда он выкрикивает мое имя, как раньше там, внизу. Я хотел бы, чтобы он привлек меня к ответственности... - Выздоравливайте! Все великое, что мы в состоянии чувствовать... - Наше, - закончил он. Его глаза засверкали. Когда она ушла, они молча посмотрели друг на друга. - Я все время был необыкновенно счастлив, - заликовал вдруг мальчик. - Мы счастливы и теперь, - сказал Сан-Бакко. - Конечно. И Нино перепрыгнул через стул. Каким счастьем было даже страдание! Пока она была здесь, каждая мысль поднималась выше и окрашивалась ярче, каждое чувство волновало горестнее или сладостнее. Это едва можно было понять. x x x В своей гондоле она приказала, не задумываясь: - Кампо Сан-Поло. Она вошла в большую парадную мастерскую, совершенно не зная за чем пришла. Ей сказали, что маэстро один. Как только докладывали о приходе герцогини, Якобус тайком поспешно отпускал через заднюю дверь всех своих посетителей. Она застала его перед мольбертом, погруженного в работу. - Это прекрасно, - сказала она. - Эта картина стоит пятнадцать тысяч франков, это самое прекрасное в ней. - Но я чувствую ее. Он посмотрел на нее. - Ах, вот как. Сегодня вы были бы способны чувствовать всякую мазню. Вы полны счастья и доброты. Откуда это вы? - Не будьте ревнивы, мой милый. Вы видите, я расположена к вам. На его лице выразилось недоверие и желание. - Так расположены, как я этого хочу - навряд ли. - Почти так. Оставим более точное определение. Он багрово покраснел. Она открыла объятия. Медленно и спокойно вошла своими мелкими шажками маленькая Линда. Герцогиня обняла девочку, опустилась на колени подле нее, гладила ее руки, прижалась щекой к жесткой серебряной вышивке ее холодного, тяжелого платья. - Я люблю тебя, маленькая Линда, - сказала она и подумала: "Потому что ты его дитя!.. Это он тот человек, у которого такие же короткие красные губы как у Нино, и которому я подала венок вместо того, чтобы надеть его мальчику. Сан-Бакко может любить даже в семьдесят лет; Нино дрожит от стремления к красивой жизни. Они оба немного смешны, я знаю - старик, напыщенный и весь перевязанный, мальчик, слабый и такой же напыщенный. Как я люблю их! Какою нежностью проникаюсь я под их обожающими взглядами! Потом я иду и говорю этому Якобусу, что я расположена к нему. Он этого не заслуживает, но..." - "И к тебе тоже", - повторила она громко, крепче прижимая к себе маленькую Линду. Девочка смотрела на коленопреклоненную непонимающим, холодным взглядом. - Не шевелитесь! - крикнул художник. - Одну секунду! Вот оно! Он схватил уголь; в то же мгновение она точно застыла. Она смотрела, как он с бурным ожесточением набрасывал на полотно застывшую форму чувства, которое уже исчезло. - Это опять удалось мне, - сказал он со вздохом и сейчас же начал писать. Она смотрела на картину; только теперь она узнала от него, что пережила момент скорби. Ее темная голова со страстной тоской прижималась к неподвижному, искусственному созданию из серебра и перламутра. - Герцогиня Асси и Линда Гальм, - это будет одной из моих самых популярных вещей, - уверял Якобус. - На фотографии с нее будет огромный спрос, в художественном обороте она будет называться просто "Герцогиня и Линда"... Я горжусь этим, герцогиня, но не гордитесь ли и вы немножко? - Тем, что вы делаете меня знаменитой? Вы придаете этому слишком большое значение, мой милый. Я была знаменита своими причудами, прежде чем стала знаменита своими картинами. Прежде меня называли политической авантюристкой, теперь - поклонницей искусства, - а как меня будут называть впоследствии, не знаете ни вы, ни я. Вы совершенно неповинны во всем этом. Я просто живу, и все совершается, как должно. - Значит, вы не обязаны мне решительно ничем, герцогиня? В самом деле ничем? Что я сосредоточил все свое искусство на вас, не обязывает вас ни к чему? Что я сделал свою жизнь односторонней и свое искусство тоже... - Ограниченным и сильным. Если бы вы не рисовали "Герцогини и Линды", как большой художник, вы рисовали бы всевозможные вещи, но в стиле всех остальных. - У вас находятся доказательства, потому что вы холодны. Но для меня вы сделались роком, и когда-нибудь вы выплатите мне мой долг. Я жду. - Утешьтесь. Вы ждете не напрасно. Каждый, кто способен к сильному чувству, будет когда-нибудь услышан. Не существует желанных и отверженных: только любитель самоистязаний хотел заставить меня поверить этому. Не надеется на любовь только тот, кто сам не умеет любить... Но кто говорит вам, что именно я буду любить вас? Я ваш рок, прекрасно; это меня нисколько не трогает, как не трогало вас, когда голос Лоны Сбригати приобрел трагический тембр. - Это нечестно! - воскликнул он, искренне возмущенный, и положил кисть. - Вы чувствуете себя неуверенной, - говорил он, - поэтому вы поступаете нечестно. Лона Сбригати, говорите вы, приобрела талант из-за меня, вы же, герцогиня, убиваете мои лучшие творения, потому что отвергаете мою любовь. И вы живете для искусства!.. - Вы своенравны, как ребенок! Она покачала головой. - Клелия Мортейль не получает от вас ни таланта, ни любви. Она навязала себя вам, говорите вы, но вы же взяли ее. Вы берете слишком много, друг, и требуете еще больше. Ваша жена тоже... - Моя жена счастлива! - с горячностью воскликнул он. - Очень счастлива! - Я не знаю ничего о вашей жене. Но я не доверяю счастью, которое исходит от вас. - Это верно... Между мной и моей женой не все в порядке... Мы разошлись, - но я объясняю вам, почему. Во-первых, жена художника должна быть ограничена, должна быть способна верить в откровение. Ее откровением должен быть ее муж. Моя же жена любила поучать; она хотела "работать со мной". Я заметил это еще перед свадьбой и испугался. Но она любила меня такой невыразимой, прямо-таки болезненной любовью, а я не так силен, как вы думаете. Я женился на ней. Но вскоре после свадьбы у нее выпали почти все волосы. Тогда все было кончено. - Все было кончено? - Я могу побороть все, но не физическое отвращение. - Из-за редких волос вы отталкиваете женщину? - Редкие волосы! Вы не знаете, какую отвратительную вещь вы говорите. Густые длинные волосы для меня символ пола женщины, ее власть сверкает диадемой в длинных косах. Женщина с редкими волосами - бесполое, отталкивающее существо. Я не хочу ее ни в своей спальне, ни на полотне. Я рисую истерию и бессильный порок, я рисую зеленоватые распухшие глаза и развратный лоб какой-нибудь фрау Пимбуш из Берлина, но никогда я не буду рисовать редких волос! Он был вне себя. - Ведь это своего рода безумие, - сказала она, пожимая плечами. Но ей было почти страшно. "Так вот почему он терпит Клелию, - думала она. - Потому что у нее прекрасные густые волосы... И если ее прическа когда-нибудь покажется ему недостаточно мягкой и глубокой, чтобы запечатлеть на ней холодный поцелуй..." - Никогда! - повторил он, напыжившись. - Неужели вы думаете, что я мог бы работать под взорами женщины, которая физически оскорбляет меня? Перед кем у меня больше обязанностей - перед каким-то существом, которое вторглось в мою жизнь, - или перед искусством?.. Кто же признает меня правым, если не герцогиня Асси? Он подошел ближе и доверчиво и вкрадчиво понизил голос. - Не считайте меня слишком жестокосердным. Эта женщина в самом деле не несчастна, ведь она может любить меня. Она может писать мне, может всюду говорить обо мне. С газетами, в которых помещены снимки с моих картин, она бегает из одной гостиной в другую. На моих выставках она продает билеты. Она всем надоедает мною, у нее мания ставить живые картины по моим произведениям. - Эта женщина трогательна, я хотела бы знать ее. - Гм... Она выигрывает на расстоянии. Но она счастлива, поверьте мне, ведь она любит меня такой невыразимой, почти болезненной любовью. - Да, пожалуй, счастливее нас обоих, - сказала герцогиня, не успев обдумать свои слова. Он смотрел на нее, оцепенев. - Совершенно верно, - счастливее нас. И, вдруг развеселившись: - Но я еще получу свое! Послушай, Линда, она еще выплатит мне то, что я должен получить. Он осыпал изумленную девочку бурными поцелуями. В то же мгновение на порог ступила чья-то нога; и очень бледный, с поднятой головой и легкой улыбкой выражавшей смесь растерянности и презрения, появился Нино. - Здорово, мой милый мальчик! - воскликнул Якобус. Мальчик поцеловал герцогине руку, не глядя на нее. - О, я пришел только - только взять урок, - холодно сказал он, подходя к окну. Герцогиня вдруг пожалела обо всем, что успела сказать в эти полчаса. Она не понимала больше, как могла сидеть здесь. "Я изменила ему, - думала она. - Это ребячество, но это верно". Она рассматривала профиль мальчика и вместе с ним обвиняла и осуждала себя. Она с горечью чувствовала, что изменила ему, ему и его большому другу, подобно обыкновенной женщине, какой она не была в его душе. Она была любимой далью, сказочной целью, где среди серебряной паутины месяца и звона арф, над сверкающими террасами и черно-голубыми кипарисами высоко взлетало невозможное чувство, высокая, как небо, струя, никогда не падавшая назад. Якобус принес какой-то рисунок, вставил его в рамку и, отойдя немного, стал испытующе рассматривать. - Посмотрите-ка, что сделал этот малый! Что ж, сегодня молодой маэстро не соизволит бросить на это взгляда? Он обнял Нино за шею, любовно, как старший брат. Мальчик терпел это прикосновение, высоко подняв плечи. Он дал подтолкнуть себя к мольберту. Вдруг он выпрямился. - Это не мое, - сказал он тихо и решительно. - Что это он болтает? Это не его? - Это не мое. Вы исправили это. - Исправил - исправил... Ведь я твой учитель... - Не только исправили. То, что я сделал, вообще никуда не годилось. Его взгляд оторвался от рисунка, коснулся сначала художника, затем упал на лицо герцогини, тяжелый и печальный. Они оба испугались и отвели глаза. "Он догадывается, - сказала она себе. - Он догадывается о вещах, которых не знаю я сама. И которых не хочу знать", - прибавила она в немом возмущении. Она встала. Якобус не знал, что ответить Нино. Неожиданно, на мгновение, он понял ясно все, что произошло и что сделал он сам. - Он прав, этот мальчик, я вбиваю ему в голову, что у него есть талант. Я хочу сделать его своим другом, потому что герцогиня любит его. Поэтому я обнимаю его и показываюсь ей вместе с ним. Нечто от ее благоволения падает и на меня. И ведь он только мальчик. Он домогается... для меня. - Нино, теперь рисовать! Рисовать теперь! - крикнул он, подхватив мальчика и кружась с ним по комнате. "Ба! - подумал он. - Он не имеет понятия обо всем этом. Это глупости"... И он сейчас же забыл об этом. Нино разложил на столе свою работу; он молча рисовал, нагнувшись над ней. "Ах, Иолла, Иолла", - звучало в его душе. Сердце у него болело. "Ах, если бы я не пришел, все было бы так, как раньше, всего час тому назад, в нашей комнате... Я не знаю, что произошло с тех пор. Что-то ужасное, но я не понимаю, что именно"... И где-то внутри, из самой глубины его страдания, коварно поднималось желание: "О, Иолла, если бы я совсем не любил тебя"... "Нет, нет! - крикнул он себе. - Я буду любить тебя до самой смерти. Но этого человека я ненавижу вместе с его театральным атласным камзолом". Якобус заглянул ему через плечо. - Да ты делаешь успехи! Герцогиня, посмотрите-ка... дело начинает идти на лад. Теперь уже нечего сомневаться, что-нибудь из него да выйдет! Он болтал от радости. Успехи его ученика веселили его, как неожиданное оправдание. - Что же ей еще нужно, Нино, этой герцогине! Мало того, что я сам в угоду ей стал большим художником, - каждый делает, что может... Но теперь я сделаю художника и из тебя, чтобы впоследствии, когда мои руки начнут дрожать, был кто-нибудь, кто следил бы за ее красотой и прославлял ее. Правда, я верный слуга, Нино? Как ты думаешь, она выплатит мне когда-нибудь мой долг, наша герцогиня? Мальчик поднял глаза. - Этого я не знаю, это ваше дело, - дерзко сказал он. Он думал: "Когда дядя Сан-Бакко ненавидит кого-нибудь, он дает ему заметить это. Дольше так не может идти". - Я хотел вам сказать, что с меня довольно рисовать. Я не делаю никаких успехов, вы только так говорите. Я никогда больше не приду. Я вообще не хочу быть художником. - Что такое? Я ничего не слышал. Значит, ты ничего не сказал. - Нино, - сказала герцогиня, - а ты думаешь о том, что твоя мать лежит дома, что она больна и не должна ничего знать об этом? О том, что ты хочешь отказаться от искусства? Она просила; он слышал это. Он слышал также, что она прибегла к имени его матери, чтобы просить для себя самой. - Ах, вы, с вашим искусством! - произнес он медленно, страдальчески и упрямо, не поднимая глаз от земли. - Ты хотел бы лучше воевать, я знаю, - совершать великие подвиги и переживать необыкновенные вещи. Но пойми, что все это дает искусство, что теперь все это дает почти только искусство. Посмотри, даже одеяние великих времен, - кто носит его теперь. Художники. Мальчик бегло, не поднимая головы, оглядел своего врага. "Я невероятно невоспитан", - подумал он, - "но это должно быть", - и он презрительно фыркнул. - Я тебе не нравлюсь? - спросил Якобус. - Тогда, - прибавила герцогиня, - у художников была причина бояться друг друга. Они носили за работой мечи. - А очки? - спросил Нино. - Вот видите, одно не подходит к другому. Якобус покраснел и отошел в сторону. - Пойдем, моя Линда, уйдем потихоньку. Нам стыдно. - И ему, в самом деле, стыдно! - воскликнула герцогиня, смеясь. Она была благодарна обоим за эту откровенную перебранку. Она отогнула обеими руками голову мальчика назад, так что он должен был посмотреть ей в глаза. - Посмотри-ка, ведь он тоже мальчишка - как ты. Поэтому ты можешь обидеть его тем, что он носит очки. Что вы за мальчуганы! Мальчик повернулся к художнику и сказал громко и дрожа. - Простите меня, пожалуйста! - Тебя, Иолла, я обидел еще гораздо, гораздо больше. Ах, ты даже не можешь знать, как. Он вдруг почувствовал себя размягченным, неспособным заставить страдать человека и счастливым своей слабостью. Рука его возлюбленной еще лежала на ею лбу, он совершенно не чувствовал ее, так легка была она. В своем смятении он готов был думать, что там сидит белая, волшебная голубка. - Иолла! - прошептал он, закрывая глаза. - Значит, опять друзья? - спросил Якобус, протягивая Нино руку. - Да, - ответил мальчик тихо и покорно. Якобус обхватил рукой его шею и запрыгал с ним по комнате. - Рисовать нам уже не придется. Уже темно. Он поймал Нино и заставил его прыгать, как собачонку. С ним и игрушечным паяцом он разыграл перед герцогиней целую комедию. Нино проявил большую ловкость; он думал: "Она молчит? Она думает, что я недоволен?" Он громко и сердечно рассмеялся ей в лицо, и она ответила тем же. Якобус, наконец, остановился, упираясь рукой в бедро и грациозно изогнув ногу; кудри его растрепались. Он глубоко перевел дыхание. Он чувствовал себя молодым; он чувствовал: "Отроческие прелести стройного Нино будет все засчитаны в мою пользу. Герцогиня видит только меня". - Нино! - воскликнул он, обезумев от торжества. - Герцогиня теперь настроена милостиво, я вижу это. Поди к ней и попроси ее, чтобы она выплатила мне мой долг! Пойдешь? - Что за ребяческое упорство! - пробормотала герцогиня. "Еще и это", - сказал про себя мальчик. Он опять на секунду закрыл глаза. Бледный, в упоении самопожертвования, подошел он к ней. Он взял ее руку; его губы, его дыхание, его ресницы ласкали ее. - Отдай господину Якобусу его долг! - твердо сказал он. - Этого ты не должен был говорить. Она обернулась и увидела у двери Клелию Мортейль. - И вы здесь? - воскликнул Якобус. - Это чудесно. Мы как раз играем. Будем веселы! - Я очень рада. Продолжайте свою игру, - медленно и беззвучно ответила Клелия. Она села спиной к окну. Все вдруг замолчали. Сумерки сгущались. Якобус принужденно сказал: - Синьора Клелия, мы видим только ваш силуэт, - и в нем есть что-то странно жуткое. Ее голова задвигалась легкими толчками. - Что с вами? Вы без шляпы? Вы были в церкви? Вы идете в концерт? Ответа не било. Маленькая Линда прижалась к отцу, Нино стоял в ожидании. - Ах, ты, Нино Свентателло! - громко и весело крикнул Якобус. - Для игры слишком темно. Я расскажу тебе сказку. Он привлек девочку и мальчика к себе и усадил их по обе стороны от себя на низкую скамью у подножия длинного резного сундука. Герцогиня стала перед ними. - Нино Свентателло - это сказка об одном мальчике, который спал на ступенях колодца, потому что у него не было постели. Когда в одно прекрасное утро он проснулся, ему принадлежал Рим: одному важному господину, возвращавшемуся домой на рассвете, понравились его белокурые кудри и тень вокруг его сомкнутых век. Он приказал отнести его в свой дворец и позаботился о том, чтобы ему с крайней осторожностью надели новое платье: белые шелковые башмаки, чулки и штаны, красную куртку, зеленый шитый камзол, - он надеялся, что, когда Нино проснется в этом княжеском наряде, он будет вести себя очень смешно. Но Нино, как только открыл глаза, рассмеялся сам от удовольствия, увидя кавалеров, которые приветствовали его. Их парики волочились на пол-локтя по земле, так низко кланялись они. Он сейчас же потянулся с такой грацией; лакею, пролившему шоколад, так ловко дал пощечину и сел с такой уверенностью на любимую лошадь важного господина, что этот последний, наконец, сказал: - Постой! Ты держишь себя так, как будто ты принц! - Вы так думаете? - ответил Нино. Господин понял шутку. - Ты будешь им в самом деле. Но прежде ты должен доказать, что обладаешь мужеством, благовоспитанностью и красноречием. Обладать этими вещами легко для того, кто уже носит платье кавалера. Поэтому ты должен выказать их в твоем старом платье. - В старом? Я никогда не носил ничего старого. Ему надели его старое платье. - Я согласен на этот маскарад, - сказал Нино. Он посмотрел на кучера господина: - Это очень сильный человек, я рискну. Когда господин проезжал со своей прекрасной дочерью, Нино лег на дорогу, подставив шею прямо под правое колесо. Справа сидела молодая девушка, она испуганно вскрикнула. Кучер натянул поводья, колесо коснулось шеи Нино. Господин хотел выскочить, но девушка удержала его: - Ты так тяжел, экипаж накренится, и он погиб. - Между тем, как лошади били копытами у его головы, Нино говорил: - Вы знаете меня, прекрасная принцесса: я один из мальчиков, которые стояли у золотой дверцы вашей ярко расписанной шелковой колесницы и протягивали руку: но я опустил свою, потому что ваши глаза были так огромны и так сини. Вы знаете меня, я один из мальчиков, которые у кухонного окна вашего дворца вдыхали запах кушаний, заедая коркой черствого хлеба. Но наверху, у вашего окна я увидел кусочек белого плеча с золотым локоном на нем - и предоставил свой хлеб другому. Вы знаете меня, я один из мальчиков, которые обхватывали руками золотые прутья решетки вашего парка, когда на пестрых лужайках кавалеры и дамы играли в мяч. Но я увидел, как развевались ваши золотые локоны и как носилась по цветам, не причиняя им никакого вреда, ваша легкая фигура, - и обхватил прутья еще крепче, иначе я перескочил бы через решетку, вмешался бы в блестящее общество и упал бы к вашим ногам. И так как я не придумал ничего другого, я лежу теперь под золотыми колесами вашей нарядной коляски и говорю вам, как вы прекрасны и как я люблю вас. (При этом голос Нино дрожал, потому что то, что он говорил, было правдой, - или он думал, что это правда; он сам уже не знал этого). И сейчас ваш кучер, хотя он и очень силен, не сможет больше сдерживать лошадей, и я умру за вас. Потому что люди, толпой окружающие меня, остерегутся вытащить меня из-под колес. Они слишком любят красивые речи и слишком жадны до интересных зрелищ, чтобы прежде времени положить конец этой увлекательной и захватывающей сцене. - Но я сделаю это! - воскликнула молодая девушка, выпорхнула из экипажа и подняла Нино. - "Кто ты? - Я принц Нино, ваш батюшка знает меня. - Важный господин рассердился: - Что это за комедия? Что ты выдумываешь, бродяга? - Нино ответил спокойно и с достоинством: - Вы хотели, чтобы я разыграл комедию бродяги. Я, принц, должен был доказать, что и в платье бродяги обладаю мужеством, благовоспитанностью и красноречием. Разве не мужество, что я кладу шею под колеса коляски, запряженной двумя дикими жеребцами? Разве не благовоспитанно, что я делаю это в честь дамы? И не засвидетельствуют ли все присутствующие, что я даже в необыкновенной и опасной позе умею говорить? Господин расхохотался, приказал опять надеть Нино платье принца и женил его на своей дочери. Якобус кончил; он с гордостью услышал, как мальчик возле него глотал слезы. "Она должна была бы видеть это", - подумал он. Нино думал: "Господи, что если теперь принесут огонь! Ведь у меня мокрые глаза". Он не смел пошевелиться; в комнате царила тишина. - Синьора Клелия, вам понравилась сказка? - спросил Якобус. Все ждали. Наконец, из темноты донеслось тоном раздраженного ребенка: - Я не знаю. Мой отец умирает. - О! О! Якобус бросился к ней, он обнял ее в темноте так крепко, как будто хотел оторвать от порога могилы. - Почему ты не сказала этого раньше? - пробормотал он. - Почему ты не дала утешить себя? Ведь я - твой. - Я пришла к тебе, да, - но это была ошибка. У меня нет никого. Я совсем одна. Ты, может быть, думал обо мне, когда... раньше вы были так веселы? Он выпустил ее и велел принести огонь. Он забегал по комнате. - Герцогиня, не принимайте этого близко к сердцу, умоляю вас. Как только стало светло, герцогиня бросилась к Клелии. - Я потрясена, - несколько раз тихо сказала она. - Нет, нет, я совсем одна, - упрямо повторяла молодая женщина, не сдаваясь. Она не хотела возбуждать участия, она не думала больше о том, чтобы изображать, как раньше, приятную картину жалующейся нимфы. Она не хотела видеть в глазах других отражения своей прелестной мечтательности. Наконец-то ее не должны были больше находить милой. Нет, она хотела быть совсем не милой, совершенно отвергнутой, лишенной человеческого сочувствия и сердечности! В качестве единственного утешения она стремилась к тому, чтобы вносить холодок жути и страха в жизнь счастливых, ограбивших ее. - Мы пойдем туда, не правда ли, герцогиня? - спросил Якобус. - Синьора Клелия, мы не оставим вас. - Это лишнее. Герцогиня обхватила снизу ее беспомощно протянутые, отстраняющие руки. - Он умирает? Вы не поверите, как я боюсь этого! Ее неожиданная страстность поразила Клелию. Якобус смотрел на них; он вдруг присмирел. - Останься здесь, - попросил он Нино. - Останься с маленькой Линдой. И они ушли. x x x В воздухе было что-то тягостное. Небо разливалось темным пламенем, точно огненный поток из расплавленных небесных тел. Мрак тесных улиц был усеян яркими пятнами: качающимися цепями светящихся разноцветных бумажных шаров и волнующимися рядами девушек в платках - синих, желтых, розовых. Народ праздновал день своего святого. Он двигался взад и вперед, в чаду от жарившегося масла, среди пьяного смеха, влюбленных призывов, заунывных мелодий гармоники и задорных песен мандолины. Они быстро прошли сквозь праздничную толпу, думая об умирающем. Клелия возмущалась: - Я не хочу. Я должна потерять сразу возлюбленного и художника. Я буду бороться, я буду злой, отвратительно злой. И она с яростью думала, против кого направить свою злость. Якобус бежал от нетерпения. "Этот старик невыносим. По какому праву он умирает и мешает мне? Наконец-то мне предстоит овладеть женщиной, которой я добился с Таким трудом; как смеет случиться что-нибудь раньше этого!.. И ей страшно - как и мне". Она спрашивала себя: "Почему я боюсь этого мертвеца? Кто был он? Один из служителей в храме богини! Правда, он не мечтал робко и блаженно, как Джина; не привешивал тяжелых венков, не сжигал ароматных трав и не извлекал звуков из больших золотых лир, как это хотела бы делать я. Он был властолюбивый и скупой жрец, который за вышитым совами занавесом считает золотые монеты. Он ломал работающих, он выжимал из них последнюю силу. Что он делал с Проперцией! И все-таки у меня теперь такое чувство, как будто он оставляет меня одну и в опасности, как оставила меня Проперция. Я остаюсь одна с тщеславными фатами, как Мортейль, с леди Олимпией, развратной авантюристкой, с Зибелиндом, врагом света. Сан-Бакко является, как гость; он оставил за собой все подвиги и умеет почитать. Но мальчик Нино еще не может довольствоваться поклонением; его еще только тянет к подвигам... И я сама чувствую что-то в себе, что-то горячее и неумолимое гонит меня из торжественной галереи вниз по высоким ступенькам, о которые разбиваются волны непосвященного народа. Я уже исчезаю в них, я уже погибла. Ее пугала безрассудная толпа, колыхавшаяся и толкавшаяся вокруг нее. Они взошли на пароход и доехали до Ca d'oro. Когда они вошли в переулок возле палаццо Долан, навстречу им попались три молодые девушки. Три парня наклоняли сзади покрасневшие лица к медно-красным узлам волос и громко распевали у самых золотистых шей что-то нежное, что заставляло девушек смеяться. Одна из девушек держала между зубами розу. Она вдруг обернулась к своему поклоннику и губами бросила ему розу прямо в рот. Герцогиня видела это, входя в портал. У подножия лестницы толпились слуги. Они вздрогнули при виде своей госпожи. - Что случилось? - спросила Клелия. Слуги подталкивали друг друга, корчились, заикались. - Джоакино, у тебя разорван пиджак... Твое платье совершенно мокро, Даниэль. Между величественными пустыми мраморными перилами вниз спорхнул с сознанием своего достоинства маленький, нарядный человечек. - Графиня, я приветствую вас. Вы пришли вовремя. - Доктор, что с моим отцом? - Он чувствует себя хорошо, графиня. - Он останется жив? - Успокойтесь, - легко бросил врач. - Правда, он не будет жить, но он перейдет в вечность во сне... Ах, вот что... Он прервал себя. - Вас удивляет вид людей. Это ничего. У нас только что был маленький пожар в комнате больного... Боже мой, это, очевидно, произошло в момент необъяснимого подъема сил... Меня как раз не было. Граф встал с постели, я спрашиваю себя, как? Он поджег с помощью обыкновенной жестянки с маслом картины на высоких подставках у кровати, столетние шедевры. Эти старые, сухие рамы, этот высохший пергамент, все это вспыхнуло, как солома. Я прибежал вовремя и позвал слуг. Я счастлив, графиня, что оказал услугу вашему дому. Конечно, несколько терракот лопнуло, несколько картин сгорело. - А мой отец? - Граф лежал на полу и раздувал пламя. Его рубашка загорелась. Успокойтесь, графиня, ничего не произошло; все обстоит по-прежнему. Моему искусству удалось сохранить графу жизнь, по крайней мере, на ближайшие полчаса. За ближайшие полчаса нам нечего бояться, - или почти нечего: можно ли когда-нибудь знать? Я должен теперь отправиться на важный консилиум, но я сейчас же вернусь. Мое почтение, графиня. Они поднялись наверх. Умирающий лежал среди большого зала, головой к входу, зарывшись в подушки. С высоких разрушенных мольбертов из черного дерева и бронзы к постели стекал широкий поток старинных драгоценностей. Рамы почернели и потрескались, обожженные полотна свернулись. Пахло горелым тряпьем. Среди всего этого опустошения жалобно простирала кверху руки Ниобея. Герцогиня узнала в продырявленной картине, на которой стояли ноги статуи, свой собственный портрет. Она наступила на яркие обломки и сказала себе, что здесь красота и величие жили три - четыре сотни лет, - чтобы погибнуть у ее ног. - Почему допустили это? - раздраженно спросила она. - Почему он остался один? - Мой муж, - плаксиво сказала Клелия, - очевидно, ушел. Его расстраивает, когда кто-нибудь умирает. - Перенести кровать в другую комнату? - Ах, к чему! Она покачала головой, подавшись плечами вперед. - Бедная женщина, - пробормотал Якобус, в мучительной неловкости не зная, как ему держать себя. - Как он бледен! - сказала герцогиня. Она вдруг заметила это. - Раз он умирает... - ответил Якобус, заложив руки в карманы. Она подошла к кровати и настойчиво сказала: - Ваша дочь здесь. Граф Долан, вы слышите? Ваша дочь. И мы тоже. Вы видите меня? - Бесполезно, - заявил Якобус, подходя с другой стороны. - Он не узнает никого. Разве вы не видите, что им владеет только одна мысль? Она видела это. Последний остаток этой почти иссякшей жизни изливался в одном усилии: еще раз вырваться из покровов, в которых подстерегала смерть. Руки работали, голова легкими толчками, без надежды и без отдыха, подвигалась к краю подушки. Кожа была бела, как бумага. Болезненные впадины между иссохшими щеками и огромный, жесткий крючок носа правильно и быстро подергивались. Тяжелые складки век сдвигались, погасший взгляд в короткие мгновения сознания искал чего-то. - Клелия, дайте же ему ее! - попросила герцогиня. Это был тот римский бюст, который Проперция могла подарить только одному, - ее милая Фаустина, та, которую Долан называл ее душой и которую он окончательно отвоевал себе, когда умерла великая несчастливица. Дочь поставила ее на край постели. - Ты узнаешь меня, папа? - спросила она. Его судорожно сжатые пальцы принялись царапать и терзать камень и душить бедную обезображенную шею избранной и принесенной в жертву души, с которой когда-то, в дни своей силы, боролся и он. "Какие жестокости, неслыханные и безумные, горят теперь под этим черепом? - спросила себя герцогиня. - И ведь он сам уже почти перешел в каменную вечность, которой принадлежит милая Фаустина". Наконец он обессилел, и камень выпал из его рук. Клелия плакала гневными слезами: ее умирающий отец не обратил на нее внимания. Она сделала движение плечами, как будто оставляя все за собой, и быстро вышла из зала. Герцогиня указала на обломки вокруг и затем на старика. - Это тоже была страсть, - сказала она печально и гордо. - О чем тут жалеть, - жестоко ответил он. - Существуют более важные вещи. Он бродил по комнате, глубоко встревоженный, прислушиваясь к тому, что делалось у него в душе. Вдруг он остановился; ему показалось, что он видит ее в первый раз. - Это поразительно! Так до ужаса хороша она не была еще никогда; никогда у нее не было такой пожирающей, страшной красоты. Это жизнь в сладострастии, которую я хочу написать; это Венера, которую я предугадываю в ней и которая принадлежит мне! О, теперь нет больше сомнений... И ее сила растет у этого смертного одра! Не окрашиваются ли ее губы ярче? Это отжившее тело как будто уже раскрылось перед нами, и из него вышли тысячи новых, безымянных зародышей, - как будто круговорот уже совершился, и горячая жизнь, какую знал, быть может, этот ушедший, ударяет нам в лицо. Да, я тоже чувствую это: точно источник молодости бьет к нам из маски смерти, бьет в наши глаза и рты и наполняет нас чем-то опьяняющим. Она не будет отрицать, что это любовь! - Герцогиня! - тихо и почти властно сказал он. - Я знаю, - сказала она, глядя на него и тяжело переводя дыхание. Их обоих одновременно охватил порыв, чуть не унесший их от кровати умирающего, чтобы броситься в опьянении на грудь друг другу. Они цеплялись за прутья кровати и смотрели друг на друга при неверном свете свечи, бледные, бессознательно улыбаясь. - Вы принадлежите мне, - снова заговорил он. - Ведь вы Венера. Он уперся руками о кровать и смотрел на нее поверх очков. Его седеющая борода распласталась по груди. На нем все еще был его бархатный камзол с белым жабо. Черный плащ, под которым он спрятал его, неподвижными складками спадал с плеч. - Венера? - Как я и предсказал вам... Не узнал ли я и Минерву в вас, прежде чем вы стали ею? Тогда вашей красоте было предназначено становиться все более холодной. Воздух вокруг вас отливал серебром, вы прижимались к мрамору и исчезали среди статуй. Теперь вы тревожите мрамор, на который опираетесь. Вы сообщаете ему странную лихорадку. Взгляните вот на тот разорванный портрет... - Вам хочется видеть меня такой. Мои портреты - это ваши желания. - Конечно. Каждый из ваших портретов только желание. Насытьте меня, наконец, - тогда появится шедевр. Потому что, герцогиня... Он торжественно повысил голос: - ...вы обязаны дать мне шедевр. Когда-то мне пригрезилась Паллада, которую написал бы великий мастер четыреста лет тому назад. Теперь я хочу написать никем невиданную Венеру. Моей Палладой вы жили все эти семь лет. Вы приняли жертву моего искусства и моей жизни, - я напоминаю вам всегда об одном и том же. Теперь дайте мне Венеру, которая в вас! Дайте мне себя! Он опомнился и подавил свое возбуждение. Спокойно и высокомерно он прибавил: - К чему я так прошу. Это и без того ваша судьба. - Может быть, - ответила она. - Тогда предоставьте меня ей и ждите. - Ах, ждать, ждать, - когда мы уже давно знаем все и во всем согласны. - Вы точно ребенок, вы становитесь красны от нетерпения и желания настоять на своем. Вы называете это любовью? Я позволяю вам говорить, потому что вы ребенок. - За вами портрет! - вскрикнул он. - Он говорит смелее меня. Посмотрите на него. Ниобея стоит на нем ногами: жаль. В прошлом сентябре я сделал эскиз в вашей вилле. Это должна была быть любящая искусство важная дама в своем парке. Клянусь вам, что я не хотел ничего большего. Недавно я закончил ее. И что же? В лесистый фон, на котором в тяжелом молчании желтеет листва, вкралось что-то тревожное, жаждущее. Вы в парадном туалете, с высоким вышитым воротником, стоите перед мраморной балюстрадой. Мрамор живет, ведь вы замечаете это? Вы кладете свою обнаженную руку на цоколь, и под ее прорезанной жилками узкой кистью, которая свешивается с него, играя пальцами, жилки камня тоже окрашиваются темнее и как будто набухают. Что это? Ваза над вашей головой вздувается и ждет оплодотворения, пляска женщин на ее выпуклой поверхности становится более жгучей... И вы сами, герцогиня, - ваше платье колышется мягкими, томными и жаждущими складками; ваши глаза полузакрыты, почти слепы от желания, одна из ваших темных, мягких губ целует другую. Несколько красных листьев лежат у ваших ног. В воде внизу, у рощи, кровавятся красные огни. Я забыл, откуда они. Что говорит эта тяжелая, втайне изнывающая осень? Что говорите вы, герцогиня? Я не знаю этого. Я, следовавший за вами к каждой полосе воды и к каждому куску стекла и ловивший каждое ваше отражение, - я не знаю этого. Я написал это. - Вы знали это только что, - тихо сказала она. Он ответил так же: - И вы тоже знаете это. - Может быть... Но я замечаю также, что мы слишком разгорячились. А между нами лежит... - Остывший труп, - с жестоким смехом докончил Якобус. Ей стало страшно. - Клелия! - крикнула она. Она повернула голову; свет свечей вплел в ее волосы золотисто-красные лучи, ее профиль, обращенный в темноту, казался белым и каменным. - Клелия, ваш отец... Портьера заколебалась; но шагов убегающей не было слышно. Клелия убежала в свою комнату; она заперла дверь, бросилась на диван и зарылась лицом в шелковые подушки. Они забились ей в рот. Она ногтями рвала их. Вдруг она, задыхаясь, подняла голову и посмотрела на себя в зеркало. - Я уже совсем синяя, - сказал она. - Это чуть не удалось мне, я могла бы уже быть мертвой, - быть может, еще раньше его, не одарившего меня ни одним взглядом. Почему все так враждебны ко мне? Она разрыдалась, увидя в зеркале на глазах своих слезы. - Хорошо, они увидят! - наконец решила она. Она села, разорвала зубами кружевной платок и, измученная и злая, стала смотреть в окно. - Прежде им было угодно находить меня милой и доброй: я доставляла им это удовольствие. Теперь они увидят, что мне важно только господствовать. Какое наслаждение показать им, что я была совсем не так добра, как они думали, - разрушить свой собственный образ!.. Он никогда не любил меня, я знаю это, и это мне безразлично. А от необузданных творений, которые я хотела извлечь из него, я давно отказалась. Мое удовлетворение в том и заключается, что он погряз вместе со мной, он, обещавший так много... А теперь он хочет подняться, а я останусь на месте? Шедевром, которого я не могла добиться от него, будет наслаждаться теперь другая? Я позабочусь о том, чтобы этого не случилось. Любят ли они друг друга или нет, - я не из тех, кто смиренно позволяет бросить себя. Но он и в качестве ее возлюбленного останется дамским художником в провинциальной дыре, каким был в мое время! В этом мое честолюбие, и я доставлю себе это удовлетворение. Она написала письмо в Вену госпоже Беттине Гальм. "Ваш муж окружен интригами, которые угрожают его здоровью и, может быть, даже жизни. Вы любите его, я знаю это, потому я, как почитательница его таланта, советую вам: приезжайте. Остановитесь у меня. Я лично расскажу вам об опасных соблазнах, которым чувственный художник, к сожалению, не мог противостоять. Другие любовники дамы собираются отомстить, прежде всех известный дуэлянт Сан-Бакко". Она разорвала письмо. - Таких вещей не пишут. К тому же эта жена - тщеславная дура, хвастающая в обществе его гением. Наконец, она набросала телеграмму. "Спокойствие и работоспособность вашего мужа в опасности. Приезжайте немедленно". x x x Джина одиноко страдала в своей комнате от удушливых испарений, много дней носившихся между небом и морем. В первый голубой вечер герцогиня увезла подругу в лагуну в стройной коричневой гондоле без уключин и навеса. На обоих гондольерах были костюмы и шапки из белого шелка. На ногах у них были башмаки из желтой левантинской кожи, с толстыми кистями, а вокруг талии они носили голубые шелковые шарфы с серебряной бахромой. Дул мягкий ветерок, над Punta di salute стояло светящееся розовое облако. - Какой сладостной, незлобивой и полной может быть жизнь! - сказала Джина. - Утро проводить вблизи любимой картины или памятника, который вызывает в нас такое ощущение гордости и счастья, как будто прославляет нас самих; днем отдыхать в саду, где обветренные статуи украшают сказочными играми темную зелень; глубоко вдыхать морской воздух и возвращаться домой по голубой солнечной лагуне, вдоль радостной Ривы; видеть, как расцветает в встречной гондоле, словно незаслуженное чудо, прекрасное лицо, и при каждом повороте головы снова находить сверкающую Пиаццетту, розовую и белую за разноцветными парусами - все это точно сон... точно сон... Она замолчала; в ее глазах светилась задумчивость. "Точно сон", - повторила она, наслаждаясь этим словом, словно впервые создав его. Герцогиня думала: "Да, это лучшее, что я знаю в жизни. И все же мне это наскучило". Джина продолжала: - Потом наступает звездная ночь. Портик старой таможни бледно мерцает, призрачно отражаясь в темном зеркале воды. Военный пароход бросает в воду ряд длинных огней, а черный силуэт гондолы с белыми гребцами, равномерно наклоняющимися вперед, молча скользит по горящей глади. Гондолы медленно и беззвучно блуждают во мраке. Мандолина бросает нам из влажной дали мелодию, точно цепь маленьких бледных кораллов. Возле нас на воде кто-то затягивает народную песню... - Он продал всю эту позицию какому-нибудь иностранцу за несколько лир, - сказала герцогиня и улыбнулась, как будто извиняясь за свои слова. - Что мне до того, - возразила Джина, - что он обыкновенный продавец поэзии? Я не хочу от него решительно ничего, я просто ловлю звуки, которые принадлежат уже не ему, а ночи. В ее лоне, глубоко в своей гондоле, лежу я и закрываю глаза. Я не хочу от людей больше ничего, кроме нескольких оброненных звуков, прелести которых они сами не знают, не хочу ничего, кроме тайного чувства: я так долго была лишена всего этого. - Я не хочу чувства в песнях. Я с удивлением пожимаю плечами, когда кто-нибудь хочет тронуть меня стихами. Я нахожу его навязчивым. Мои поэты - спокойные мастера слова, они презирают маленькие человеческие сентиментальности. Они гордятся своим сердцем, которое бьется в такт совершенному. Их стихи, когда мы произносим их, звучат так, как будто бронзовые монеты падают на мрамор. Они заключили свои безупречные стансы и сонеты в эти узкие, искусные оправы, точно строгие, покрытые фигурами, рельефы. - И все-таки, читая их вместе, мы не раз плакали. - Только безмерность их красоты вызывала у нас слезы... Мы сидели на пурпурных, позолоченных скамьях с прямыми спинками при ярком свете высоких порфировых ламп и читали стихотворения, в которых кроваво шумели королевские плащи и на ступенях храма раздавались звуки медных труб. - И на бледных, мягких подушках лежали мы, - продолжала Джина, - неясные тени робко скользили по легким бледно-лиловым шелкам, и под плотно завешанными окнами мы читали усталые, прерывистые стихи, - стихи, в которых молят больные любовники, и с голых деревьев из покинутых гнезд медленно падают легкие перья... На обложке были Амур и Венера в овале из слоновой кости... Но иногда становилось жутко; мы читали о замках, полных воспоминаний о недобром величии. Улыбались женщины с красными рубцами на шее, а за окнами, над черной стеной леса, носились тени мрачных приключений. Подле нас, из тяжелых канделябров с бронзовыми постаментами, полными чудовищ и битв, исходил бледный свет, точно из недр кошмарной ночи. - В этих стихах, - закончила герцогиня, - мадонны опять являются тем, чем они были в свое время: небесными возлюбленными. Они вернули и ангелам невыразимую грацию их первого взгляда. После паузы Джина прошептала: - Милые, милые произведения искусства... Она оборвала, тяжело дыша. - Воздух опять стал тяжелым. Как потемнели облака, и как потеряла все краски лагуна! Мне очень грустно. - Почему, Джина? - Я должна покинуть Венецию, если хочу пожить еще немного для своего ребенка. Этот прекрасный город убивает меня, - это была бы слишком счастливая смерть, здесь, Среди моих милых, милых творений искусства. Ах! Они добры и верны, они не угнетают робких. Я бежала к ним от людских насилий; они говорят со мной так торжественно и так сердечно. Я растворяюсь в них, я забываю человека, которым я была, забываю, как подавлен и унижен был он другими людьми, - и от меня не остается ничего, кроме чувства, согретого солнечными лучами картин. - А я, - сказала герцогиня, - я становлюсь вполне собой только в обращении с картинами! Только они равные мне, только с ними я чувствую всю свою гордость и любовь, на которую я способна. С тех пор, как они сделали меня своей подругой, я жила полнее, смелее, расточительнее, чем прежде, когда хотела опрокидывать государства и заставляла умирать за себя тысячи людей. - Жизнь? - прошептала Джина. - Я хочу забыть ее, эту жизнь. - Я - нет. Мое наслаждение искусством не отречение. Я в гостях у прекрасных творений; они дают мне опьянение и силу. - А если они когда-нибудь не будут больше делать этого? Джина с тревожным лицом следила за приближением грозы. Венеция лежала призрачной белой, как мел, полосой между небом и серовато-голубой лагуной. - Тогда, - ответила герцогиня, откидывая назад голову, - тогда я пойду дальше. x x x Клелия пришла в глубоком трауре, молодившем ее. Под густой вуалью блестели ее золотые волосы, точно спрятанное сокровище. Она привела с собой фрау Беттину Гальм. Герцогиня сидела у бассейна в зале Минервы. - Значит, вы были знакомы и прежде? - Беттина моя подруга, как ее муж мой друг, - пояснила Клелия. - Я пригласила ее. - Вы живете не у вашего мужа? - О, нет. - Вы видели его? - Мы были сегодня вместе у него, - сказала фрау Гельм и вдруг уставилась глазами в свои колени. При этом она улыбалась пустой и боязливой улыбкой. Герцогиня была поражена ее видом. Голова с покрытым пятнами лицом, бесцветными глазами и редкими льняными волосами увенчивала высокую фигуру, полные плечи и большой бюст; и только она одна, казалось, исхудала от горя, которое ей причиняло ее безобразие. Герцогиня подумала: "Бедная женщина, некрасивая и недалекая! Она позволяет Клелии эксплуатировать себя. И супруга и любовница, соединившиеся против меня, едва осмелились предстать перед Якобусом. Бедные женщины!.. Я скажу им что-нибудь любезное". Клелия отнеслась к этому холодно. Беттина благодарно. Не клеившийся разговор был прерван приходом Джины с сыном. Госпожа де Мортейль ушла с ними в другую комнату. Фрау Гальм сейчас же наклонилась вперед и тихо и фамильярно сказала: - Она думает, что обманывает меня. Она очень незначительна, бедняжка. Простите эту комедию, герцогиня! - Я, кажется, понимаю, о какой комедии вы говорите. Но все-таки объясните мне. - Она хотела заставить меня поверить, что мой муж в опасности. Будто бы вы грозите ему опасностью. Не обижайтесь, ведь это глупая ложь. - Значит, вы не дружны с ней? - Что вы! Ведь он писал мне, что она мучит его! - Он пишет вам? - Конечно! Она откинула назад плечи, лицо ее приняло чрезвычайно надменное выражение. Голова затряслась от напряжения. Она судорожно впилась взглядом в глаза герцогини, но вдруг отвела его, робко и растерянно посмотрела по сторонам, точно застигнутая врасплох, и наконец опять уставилась на свои колени. Оправившись, она сказала: - Вы, вероятно, думаете, что он плохо обращается со мной? О, я должна уверить вас, что он эгоист. Та хочет этого; ее легко понять, не правда ли? Я понимаю все, я не глупа... К тому же, как я уже сказала, Якобус пишет мне. Часто, когда на душе у него тяжело, он спрашивает у меня совета. - Неужели? - Ведь он знает, что его никто не любит так как я, так... бескорыстно. Она вздохнула. - Например, - оживленно продолжала она, - вот этот зал я прекрасно знаю: это зал Минервы. Он однажды описал мне его. Вы, герцогиня, сидели здесь во время первого вашего празднества, на том самом месте, где сидите теперь, а он ходил взад и вперед перед вами. Проперция Понти тоже сидела у бассейна и еще одна женщина. Эта третья разжигала его и овладела им, несмотря на его гнев. С того вечера он любит вас, герцогиня, вы знаете это. Этому уже семь лет, не правда ли? Она говорила точно о самом обыкновенном предмете, сопровождая свои слова легкими движениями полных рук, и с ее лица не сходила вежливая улыбка, казалось, подтверждавшая вещи, которые подразумевались сами собой. - Боже мой! Семь лет!.. В течение семи лет быть недоступным идеалом. Вы поймите, герцогиня, что я завидую вам. В этом смысле! Другой - вы знаете, кому - я не завидую: я слишком презираю ее. Надоевшая любовница гораздо презреннее нелюбимой жены: вы не думаете этого? - умоляюще спросила она. - Думаю, - сказала герцогиня. И вдруг с Беттины спали оковы. Приложив руку к сердцу, она страстно зашептала: - Как счастливы вы! Вы живете там же, где он, каждый день видите его. О, вы счастливы более, чем я могу себе представить. Правда, он великий художник? Герцогиня услышала крик пламенного убеждения. Почти с благоговением она ответила: - Да. Беттина таинственно шептала: - Но он еще не создал своего высшего творения. Только одна женщина могла бы вызвать его к жизни. О, не та. У нее прекрасные волосы, это много - очень много. Если бы у меня были ее волосы! Ах, я не красива... Но она холодна и незначительна. Она думает, что может обмануть меня. Хотеть обмануть женщину, которая так любит, как я: уже это одно показывает, как она незначительна. Он терпит ее - из-за ее волос, и потому, что не знает, как избавиться от нее. Ведь она не жена ему. О, со мной это было иначе. От меня он быстро избавился... Если бы у меня были ее волосы! Нет, мне не нужны они. Если бы у меня были ваши, герцогиня. И ваша душа: вся ее красота! Каким великим стал бы он! Я тогда наверно знала бы, что ему надо создать, чтобы стать выше всех. Теперь я, бедная, не знаю этого. И если бы я знала, я не смела бы сказать: ведь я безобразна! О, если бы я была красива! Она чуть не плакала. Она сложила руки на коленях и опустила голову. "Это измученная душа, - думала герцогиня, растроганная и встревоженная. - Что мне сказать ей?" - Когда-нибудь он еще узнает, чего стоит любовь, - заметила она. Беттина подняла глаза. - Вы думаете? - горько спросила она, и в этих словах герцогиня услышала всю муку, которой бедняжка оплачивала свое сомнение, сомнение в своем божестве. Клелия вернулась с Джиной и Нино. Беттина вскочила, ее взгляд блуждал по зале,