о обладателя. Подрывателям основ, которые сегодня присоединились к общему хору, не следовало радоваться раньше времени: переворот в данном случае лишь укреплял существующий строй. В нем участвовали консерваторы; это был акт всеобщего примирения, подлинная солидарность народа против императора. "А Ланна видит меня насквозь! - думал оратор. - Меня он не выслушает до конца. Сейчас он встанет и отмежуется от всей компании". Но так как Ланна не тронулся с места, Терра похвалил его перед собранием. Примирение, солидарность народа - ведь это были, собственно, цель и суть системы, носившей его имя. Оратор распространялся насчет уравнения всех интересов без изъятия, насчет культурного рвения и оттенка гуманности при внутренней твердости, - словом, всего того, что делало эту систему чуть ли не совершенным изобретением, - и прославлял изобретателя, дипломата легкой руки и железной хватки, единственного, кто после побед над всеми повелителями мира безусловно справится и с императором. "Ну, теперь он, наверное, вскочит? Стукнет по столу?.." Нет. Ланна поднялся, как обычно. На лице та же твердая невозмутимость, однако он все принимал. Он принимал миссию, возлагаемую собранием; возгласы и приветственные жесты, которые летели к нему со всех скамей и галерей, он собрал в один букет и из них создал для себя миссию. Какую? Передать императору пожелания германского народа, - пояснил он сам; но пожелания шли далеко. И вот настал день, когда Ланна отправился в Потсдам. Он поехал на вокзал, он хотел открыто отправиться с миссией от народа к тому, кто уже заранее прятался, как изгнанник. Дочь поняла это по его виду, однако ни слова не сказала ему. Она проводила его на поезд, но только для того, чтобы не слишком явно отступиться от него. Ее жалость исчерпалась, отныне все было отдано на волю рока. У поезда теснилась кучка людей - то был народ в солидных сюртуках. Несколько рук протянулось с приветствием. Нашелся даже рабочий, с которым Ланна мог обменяться рукопожатием. Он повторил ему, что передаст императору пожелания народа. Когда поезд тронулся, раздалось многоголосое "ура", впечатление получилось довольно сильное. Ланна кланялся с серьезным видом. Но как плохо прикрывалось счастье маской серьезности. Вот она сдвинулась. О сияние! О молчаливый гимн радости! Алиса, увидев это, отвернулась. Она знала: погибший человек. Она знала: беги того, в ком ослабело чутье к успеху, хотя бы тебя связывали с ним узы крови... Слишком смелые цели, слишком благородные идеи и даже избыток силы враждебны успеху, - нам же нужен успех. Успех у равнодушных и слабых, успех, который мы презираем. Но прежде всего мы должны заручиться им, а там можно, пожалуй, подумать и о том, чтобы стать достойными людьми. Перешагнуть через тех, кого мы знаем как более достойных людей, но у кого просто не хватило ловкости. К тому времени, когда отец возвратился из Потсдама, мир успел снова измениться, - он был уже не тем, каким рисовался ему в течение одного-единственного дня. Страна вернулась к обычным делам; буря миновала, никто уже не думал свергать императора. Отец верил в прочность перемен и решений, когда в действительности вокруг все лишь обделывали свои дела. Как мог даже он утратить чутье к успеху? Его дочь не на шутку волновало сознание, что это произошло в ее непосредственной близости. Долго ли длился его самообман? В тот майский день, когда его старый приятель Иерихов снова посетил его, он еще не вполне ясно разбирался во всем. - Меня радует, что у твоих почтенных коллег изменились чувства к императору, - сказал Ланна. - Их трогает его непривычное смирение. Многие деловые люди бывают сентиментальны, когда это им ничего не стоит. Но это не меняет требований момента, - сказал он, к удивлению Иерихова. - Оставив в стороне опеку, которая никогда не была мне по душе, - продолжал Ланна, - политически его необходимо обезвредить. Пока что я объяснился и помирился с ним, - сказал он, повышая голос и стуча по столу. Сомнения все-таки мучают его, догадался Иерихов. Не мог же такой человек, как Ланна, считать примирением заискивающую улыбку своего заклятого врага. Старый приятель старался щадить его. - Ты с ним, пожалуй, слишком далеко зашел. Делает тебе честь, но этот Гогенцоллерн к такому обращению не привык. Я не стану повторять с другими, что ты на всех нас навлек немилость, хотя и я чуть не поплатился камергерством. Ну да мы свое наверстаем, он в нас нуждается. - Наоборот, вы, с моей точки зрения, тогда чересчур разбушевались, - возразил Ланна. - Я высказывал тебе свои сомнения на этот счет. - Да, но по-французски, - не сдержался Иерихов. - Теперь они мне ставят это на вид. Они говорят, что сказывается твое иностранное образование, тебе нет дела до бранденбургских традиций{497}. - Старый приятель весь побагровел. Наконец-то все поняв, Ланна долго сидел неподвижно, когда тот ушел. Они отступились от него! Ему пришлось быть мужественным за всех, у них же хватило мужества на одно предательство. Пожалуй, они будут голосовать и против налога на наследство? Разумеется, этот налог вообще их не устраивает. Тут они воспользуются случаем и провалят его творца, тогда он окажется всецело во власти своего повелителя. По-прежнему повелителя! "Стоило ли становиться тем, что я есть, если все мое умение, все равновесие, которое я сохраняю с несказанным трудом, ставится под вопрос из-за того, что задержался период депрессии? Когда ему следует начаться?" Он погрузился в вычисления. Подсчитывая, он ходил по комнате и время от времени выкрикивал вслух: - Он не осмелится! Он плакал передо мной, клянчил, чтобы я остался! Зехтинг приоткрыл дверь - что там происходит? Но Ланна продолжал свои подсчеты. Он внес в рейхстаг законопроект о налоге на наследство, законопроект провалился, и Ланна отправился в Киль просить императора об отставке. Никто не понял, что это парламентская смерть. Отставку он получил. Возвратившись, он пошел пешком на Фосштрассе, к графине Альтгот. Он сказал швейцару: - Сюда должны доставить телеграмму из Киля. - Ведь телеграмма с отменой отставки и с мольбой о его приезде должна прийти неотвратимо, как ночь. Больной не вытерпит и часа! Князь Ланна поднялся один по широкой старинной лестнице, немногим сильнее обычного налегая на тонкие перила. Перед ним беззвучно растворились двери в три тихих покоя - первый с большой вазой, второй продолговатый, третий маленький зеркальный; всюду тишина, всюду полумрак от длинных блеклых драпировок. В четвертом за чайным столом сидела его подруга; он заметил, что она постарела. Он поцеловал ее морщинистую руку, сел подле нее и принялся есть. Он не хотел глядеть в боковое зеркало. Старый лакей прислуживал им бесшумно. Они ничего не говорили, каждый улыбался ободряюще. Но вот пришла Алиса. Дочь обменялась взглядом со старой приятельницей, отец видел, но не хотел видеть этот взгляд. Она то и дело склонялась к нему, нежно касаясь его. - Повсюду говорят о твоей отставке как о немыслимой катастрофе. Никто не хочет ей верить. - Когда-нибудь этого потребует естественный ход вещей, - возразил он и прислушался: телеграмма пришла. Предупредительный лакей растворил дверь, и они увидели фигуру еще совсем далеко, у вазы; она продвигалась вперед по блестящему паркету, о который стучала ее палка. Растопыренные когти хватали воздух, белая как лунь голова как будто клевала при каждом шаге, утлое тельце в узком сюртуке сгибалось под углом. Медленный путь из устрашающих далей, и, наконец, он прибыл - действительный тайный советник фон Губиц. Альтгот и Алиса встретили его отчаянными, всякому понятными знаками, но что могло понять это безумное птичье лицо! Карканье, растопыренные в воздухе когти. "Конец. Толлебен вызван в Киль". И он, отвернувшись, упал в кресло, забился в него. Алиса и подруга опустили глаза в тарелки. Ничего? Нет, крик. Чуждый крик, слабый, жалобный, полный ужаса, - за ним второй, громче. Ланна встал, он стискивал себе виски, он кричал от боли, он стукался, ничего не видя от боли, о стены. Угловатые стены, обрамленные плоскими пилястрами; в каждой стене внизу была кованая позолоченная дверца, раскрывавшаяся на раскрашенный ландшафт. Ланна рвался наружу; как слепой, бросался он в одну стену за другой, и всякий раз, как они отбрасывали его, снова раздавался его чуждый крик. Но в последней стене вместо ландшафта было зеркало, и он увидел себя. Не мог поверить, что это его лицо, эта бесстыдно разверстая бездна - его лицо. Но он признал его своим, повернулся и показал его. Дочь хотела броситься к нему, подхватить, поддержать его. Подруга протянула руки. Он оттолкнул обеих. - Предатели! - крикнул он. - Предатели! - еще раз, еще двадцать раз: - Предатели! - Так как дверь открылась, он крикнул в нее. На пороге стоял Терра и бормотал: - Я не мог оставаться в стороне в этот роковой час. Из повернутого боком кресла раздалось карканье: - Все предатели! Блокаду не прорвать! Князь Ланна, вы уходите, - я тоже. - К концу голос ослабел, когтистая рука еще шевелилась. - Вы заплатите мне за это! - крикнул Ланна; он стоял, выпрямившись и страшно побагровев, посреди комнаты. - Вы все пожалеете, что предали меня. Вы рассчитываете наследовать мне: но мне не наследует никто. После меня ничего не останется. Я был последним, мною все держалось, мной одним. А дальше катастрофа! - Он пошатнулся. Никто не двинулся, только рухнула какая-то масса. Шевелившаяся над креслом рука исчезла, и масса соскользнула на пол... Когда она застыла в неподвижности, Ланна подошел к ней, заглянул в помутневшие глаза. Кровь медленно отлила у него от лица, выражение стало холодным, оно стало ледяным от презрения. Смерть, чего она хочет? Смерть, что она может? Власть потеряна! Власть! Власть! Он повернулся спиной. Позади него его старая подруга закрыла лицо руками, из широко раскрытых глаз дочери лишись слезы. Терра со слугой подняли покойника и понесли. Сперва торжественным шагом по пустынному паркету, во второй комнате уже быстрее. В третьей, мимо вазы, они просто бежали. ГЛАВА II Кто зовет? Мангольф, министр иностранных дел, был подчинен канцлеру, которого император сразу же предупредил: - Дольше девяти месяцев вам не продержаться. Статс-секретарь думал: "Разумеется - нет, особенно ведя политику, противоречащую очевидности. Толлебеном руководит жена, а она противница промышленности и войны". Дальше мысли Мангольфа не шли, он не хотел углубляться в сокровенные мотивы женской души. Мотив мог попросту именоваться Терра, он боялся поверить этому. Рейхсканцлер, руководимый Терра, явно не способен продержаться и девять месяцев. Но Толлебен остался. Он осмелился вредить. Он осмелился допустить весьма опасный процесс Кнака, от которого некоторые противники войны ждали разоблачения международного концерна военных снаряжений. А что же в результате открыл процесс? Что мог он открыть? То, что два фельдфебеля были подкуплены и что было поставлено некоторое количество недоброкачественных рельсов, вот и все. Зять Кнака, покойного главы фирмы, не нуждался в таком подтверждении. Он давно знал, где большая сила, - в недружной ли, зависимой среде политических деятелей, или в лоне той промышленности, что самовластно строила свое бытие на грядущей войне. Он знал, кто из них руководит, а кто участвует как послушное орудие. Сам он предпочитал быть убежденным и преуспевающим участником. Лишь тот, кто проводит все требования промышленности, может осуществлять их в интересах государства. На основе победоносной войны воздвигни мировое владычество руководимого тобой государства, но отнюдь не промышленности! Пользуйся ее услугами и держи ее в подчинении! Вместо корыстных интересов - идея всеевропейской державы по окончании европейской войны. Мангольф думал: "Небывалое преимущество - одиноко и независимо противостоять всем другим государствам. Лишь победоносный противник может объединить их. Ведь и враги в сущности будут бороться за объединение Европы. Мы хотим того же, что и они, нас всех увлекает одно неотвратимое течение. Кто кого опередит? Во всех странах немало нас, таких, кто знает, в чем цель грядущей войны. Но кто сравнится со мной в честолюбии?" При будущем противнике войны состояли люди, сходные с ним и способствовавшие собственной карьере, способствуя войне. "Разница только в чинах, которых мы достигли по службе и которые дают нам право выступать более или менее открыто. Передо мной, горемычным, стоит канцлер-пацифист". Что, однако, не помешало ему выслать против Франции судно под названием "Пантера"{502} - на радость его единомышленникам во Франции, тоже жаждавшим достигнуть чинов... Что не мешало ни ему, ни им поощрять балканские войны, участвовать в них в качестве враждующих дипломатических группировок и расширять свою промышленную базу... Вот тут-то и была загадка. Мангольф дивился. Ведь война уже началась, а никто этого не понимал, да все равно уклониться было поздно. Но люди этого не понимали! Как можно - участвовать в войне и не понимать этого! Воображать, будто она происходит где-то на краю света, будто только там убивают, только там свергают монархов, - а самим наслаждаться культурными ценностями и сочетать скромные аферы с социальными идеями! В перспективе же была грандиознейшая мировая афера безо всяких социальных устремлений. Ей эквивалентом служила кровь, которой уже дышали эти июльские дни! "Неужто вы ничего не видите?" - мысленно вопрошал Мангольф, проезжая площадями сквозь людские толпы. Он был уверен - вот сейчас все остановятся на бегу, в ужасе возденут руки, видя, что ноги у них тонут в крови. Вся площадь в крови! В их крови! Но они ничего не видели, они продолжали свой безрассудный бег. Только Мангольф видел и содрогался. Он сидел один в мчащемся сквозь толпу автомобиле, его осунувшееся лицо выражало страдание и ожесточенность. Служба и долг тяготели над ним. Но вина? Ее он за собой не знал. Ответственность? Ее он отклонял. Он действовал от имени высших сил, - высших лишь потому, что все в сущности содействуют им. Все те, что до сих пор не видели крови на площади, в душе не возражали, чтобы она пролилась. Обретенная в борьбе жизненная энергия должна была очистить их от долгого расслабляющего и развращающего мира. Мангольф знал их: истые сыны цивилизации, означавшей убийство слабейшего и прикрашенное людоедство. Разрушив миф о человеке, они стремились назад к первобытному состоянию! Разве в противном случае они позволили бы всяким генералам и адмиралам изо дня в день открыто агитировать в пользу войны! Мангольф опустил уголки рта. А что знали сами эти фанфароны? Тоже одурманенные, тоже обращенные в простое орудие, они толковали о том, чтобы искать ссоры с Англией на почве колоний, потом объявить войну, потом растоптать Францию, а дальше - мировое владычество или то, что они так именовали и о чем понятия не имели. Но едва пробьет час, как они побледнеют, в своем ничтожестве отрекутся от того, что делали, и закричат: "Держите вора!" Знание? Только здесь. И Мангольф поник пергаментным лбом. Бесконечно далеким казался период Ланна. Неужто прошло всего пять лет? Сейчас июль 1914 года, а всего пять лет назад возможны были ребяческие уловки, направленные на "сохранение мира", которого и тогда уже не существовало! Самому Ланна пришлось бы теперь убедиться, что с этим кончено. Но что видел несчастный Толлебен? У него бывали минуты мнимого просветления, когда он объявлял, что вопрос о разоружении не может быть разрешен, пока люди остаются людьми, а государства государствами. Правда, эти светлые минуты стали возникать лишь после того, как Мангольф натравил на него своих пангерманцев. Однако обнародовать проект закона о военной повинности Толлебен все-таки не решался. Императору пришлось пригрозить, что это будет сделано военным министром и обер-адмиралом. Мангольф задумывался над отношением императора к своему канцлеру, который должен был продержаться лишь девять месяцев и все еще держался, нередко попадал в немилость, но казался незаменимым. Император предвидел больше, чем остальные, оттого он и был болен; им владел страх! Его громкие фразы и лихорадочная жажда вооружений означали заглушенный страх. А припадки его означали страх неприкрытый. Мангольф, допущенный как-то в недобрый час, с тех пор представлял себе императора в сумерках, дрожащего всем телом, как животное, чутьем угадывающее, что снаружи в ночи крадется враг. Быть может, Толлебен умел утешить его? Он был набожен. Неверующий Ланна так и не нашел пути к душе императора, - быть может, простаку Толлебену это удалось. Быть может, они молились. Император не стал бы молиться ни с буржуазным министром, ни даже с духовным лицом. Но с отпрыском знатного прусского рода, с боннским корпорантом, гальберштадским кирасиром?.. Мангольфу хотелось бы, чтобы кирасир стал набожным из хитрости. Тогда бы он был более достойным противником и устранение его - более славным делом. Но он, по-видимому, был благочестив по простоте сердечной. Спрашивалось, кто его сделал таким, кто смирил бесхитростного забияку, кто превратил грубого чиновника в совестливую душу? Терра? Опять Терра? Каким же образом? Мангольф много думал о Терра. То, что сам он делал всю жизнь, определялось меняющимся ходом событий и одновременно тем, что делал Терра. Мангольф иногда сознавал это, тогда он особенно старался поступать наперекор Терра, ибо он его презирал. Никогда в жизни не чувствовал он такого непомерного презрения к жалкому неудачнику, к его бесплодному притворству - во имя целей, которые глупцы назвали бы благородными, если бы он по крайней мере открыто объявил их. Но вместо этого Терра, как депутат, ратовал за проект закона о воинской повинности и необходимость "приносить жертвы государству". Как член кнаковского правления, он участвовал в еще худших махинациях. Все эти дельцы, пожалуй, особенно хлопотали о войне с тех пор, как один из них настраивал канцлера против нее. При Толлебене Терра орудовал через его жену. Дочь Ланна вела непонятную игру, скорее можно было понять самого Толлебена. И он в свою очередь увлекся химерой угольной монополии, тем мнимым усилением государства, которое на данном отрезке времени привело бы к полному краху. Хуже всего, что Толлебен не умел шутить, подобно Ланна. Его благочестивая серьезность была опасна, она уже не раз служила препятствием для руководящих сил. Хорошо еще, что Мангольфу удавалось не допускать крайностей. На потребу неугомонному Терра он измышлял сенсационные известия, неправдоподобнейшие военные козни. Рейхсканцлер получал эти сведения от Терра и тут же от Мангольфа - доказательства их ложности. Еще лучше, если неисправимый Терра помещал эти сомнительные известия в газетах. Тут Мангольф мог вмешаться более или менее открыто. Это защищало его от подозрений толпы, будто все зло в нем. В сущности Терра был удобен Мангольфу. Как удобно, например, что у него такой сын! Молодчик этот до отбытия в Африку был чем-то вроде компаньона в делах собственной матери. Даже для вольных нравов последнего времени это было слишком, скандал грозил неотвратимо. Все влияние Терра уже не могло потушить его; тогда Терра отправился просить друга. Мангольф помог: сына услали в отдаленные части света для охоты в современном духе на животных и людей. Теперь он вернулся и помогал разжигать страсти менее глупо и плоско, чем генералы и адмиралы. Мангольф ценил молодое поколение. "Оно лучше нас осознает свое тело", - потому и явления мира оно воспринимает более плотски, низменнее, а следовательно, вернее. "Ему легче быть храбрым, - думал Мангольф, опуская уголки рта. - Оно не унесет с собой в могилу никаких идеалов". У молодого поколения были свои положительные качества, и первое - ненависть к отцам! Мангольфа, на его несчастье, тоже не любила дочь. Подрастающая сводная сестра Клаудиуса Терра-младшего считала отцом Толлебена. После того как Мангольф рискнул разуверить ее, она стала его врагом. Он обречен был на одиночество. С Леей все покончено, кончено всерьез, возврат немыслим. Леа тоже с избытком превысила меру дозволенного снисходительными нравами современности. А вдобавок ко всему отчужденность между ним и Беллой, медленное, но, по-видимому, неудержимое оскудение его брака. "Тут траве не расти", - чувствовал Мангольф. Иссушающее дыхание веяло ему навстречу с порога его собственного дома: его собственная атмосфера, годами создававшаяся вокруг него. В этот вечер он, как всегда, хотел сразу уйти к себе, но Белла остановила его. Неужели он забыл? Сегодня годовщина их свадьбы. Она робко улыбалась. Ему стало неприятно от сознания, что она борется, все еще борется за него. "Я не стою этого", - хотелось ему сказать, но он только сухо извинился. Он остался сух, хоть и видел, что она стареет, что ей грустно и она ищет сближения с ним. Она выслушала его, потом ответила покорно: - Я знаю, ты перегружен сверх меры и вчера до поздней ночи просидел на офицерской пирушке, а тебе нельзя пить. Да, конечно, они твои сторонники, тебе они нужны в политических целях. Но, может быть, сегодня у тебя найдется немного времени и для жены? - спросила она с насильственной веселостью; она отважилась открыть дверь в его спальню. Он учтиво ответил, что она соскучится так долго ждать его. - Вот моя ночь, - заметил он, раскладывая бумаги. Она не двигалась с места; она стояла поодаль, позади него и не садилась. Она увидела, как выступает на его все еще покрытом пышной черной шевелюрой черепе лобная кость, как провалились щеки. "Скоро он совсем будет похож на смерть, - осознала она и тут же подумала: - Что за сила, что за человек!" - И сердце у нее застучало с былой страстностью. Неужели он забыл, что она здесь? Она упустила момент и не решалась напомнить о себе; она стояла безмолвно и думала: "Я часто бывала глупа и вообще ничем не замечательна, он же большой человек. Но ведь мы уже так давно вместе. Что бы ни было в прошлом, теперь я отцвела. Молодость мою, подаренную ему, он мне не вернет, это даже ему не под силу". Еще немного, и она стала бы упрекать его за то, что он ее разлюбил. Как отчаянно боролась она с Леей Терра в уверенности, что единственная помеха - Леа, что после она вернет свое, забудутся все нарушения супружеского долга, все обиды, и она вернет свое - навсегда, до старости и до самого конца, А вместо этого? Он перестал бывать у Леи, но не шел и к ней. Никакой третьей у него тоже нет, Белла установила за ним слежку. Так что же это? Она ногой хотела придвинуть стул, но стула вблизи не было, и она, невзирая на усталость, продолжала стоять, чтобы не быть замеченной. Лишь рыдания выдали ее. Мангольф принес стул. - Прости! Прости, пожалуйста! Я был твердо уверен, что тебя здесь нет. - В этом ты всегда твердо уверен. Я тебе совсем не нужна. Нам лучше разойтись. Она говорила раздраженно, закрыв лицо носовым платком. Он подождал, чтобы она выплакалась. - Не будь ребенком! - сказал он затем. - Мы уже не молоды. Наше общественное положение... - Твоя карьера! Одна твоя карьера! - прервала она. - С самого начала одна твоя карьера! - Она отняла платок и недоуменно взглянула на него, как будто видела его впервые. - Даже из страха потерять меня и мое влияние ты не в силах сказать мне, что любишь меня. - Мы были больше, чем любовники: союзники, - вставил он, но стареющая женщина не слушала. Она продолжала недоуменно глядеть на него: - Почему ты бросил свою возлюбленную? С ней ты не стал бы рейхсканцлером. Меня ты хочешь сохранить, чтобы стать рейхсканцлером. Ты не любил ни ее, ни меня. Ты не способен любить. Он открыл было рот, но раздумал. Женщине в таком состоянии нельзя напоминать о том самом очевидном, что она хочет забыть. Разумный расчет, который привел мужчину к браку, мог превратиться в дружбу, в общность жизненных интересов. Да, - но молодая женщина, которую он заставил жить в атмосфере обмана, превратилась в обманутое жизнью создание, сидевшее здесь перед ним; такова была истина. Перед Мангольфом словно разорвалась завеса, и он увидел всю женщину в целом: задорного сорванца былых времен, затем жеманную эстетку и, наконец, мятущуюся душу настоящей минуты, женщину с обведенными тенью глазами, словно провалами на лице, - но все эти образы слились воедино в той, что всегда хотела принадлежать ему. Он чувствовал, как в душе шевелится раскаяние, жалость проснулась в нем. На свою беду, жена сказала в этот миг: - Я отдам тебе половину паев, которые оставил мне отец, отпустишь ты меня тогда? Он тотчас принял суровый вид. - Рейхсканцлером - согласен. Но как тебе пришло в голову, будто я во что бы то ни стало хочу быть крупным акционером? Вот где сказалось твое происхождение. Белла прикусила губу. - Ты похож на своего друга Терра, - сказала она в отместку. - Вы оба чересчур рассудочны, с женщинами вам не везет. Во что превратил твой друг мою бедную Алису! Мангольф насторожился, мысли его сразу же соскользнули в привычную колею. Как Терра добился власти над Толлебеном? - По-видимому, мало радости надувать беднягу Толлебена, - заметил он пренебрежительно. - У твоей подруги Алисы плохой вид... - и при этом выжидающе вглядывался в лицо Беллы. Оно стало злым и замкнутым. Собственное несчастье сделало Беллу восприимчивой к перипетиям чужой судьбы. Она уже не верила тому, чему принято верить. Но страдание, о котором она догадывалась, вынуждало ее к непривычной скрытности. - Такие, как ты, не умеют разбираться в женщинах, - только и сказала она. Он ждал, что она скажет дальше. Так как дальше ничего не последовало, он зашагал по комнате, стараясь вызвать ее на возражения. - Впрочем, вид у нее не плохой. Скорее, своеобразный. Пожалуй, она изменилась к лучшему, правда? Красивой она никогда не была, ты не находишь? Я не умею ценить в женщинах иронию. Теперь она стала строже. А кстати, откуда такая строгость? Ты не понимаешь? Зрелость придает другое выражение, - говорил он. - Овал лица у нее не изменился. Она белится? Нет? Но лицо стало каким-то, можно сказать, монашеским... Более того... - И под затаенное, сосредоточенное злое молчание жены он докончил: - До чего только не додумаешься! Мертвая, она была бы похожа на монаха - на испанского монаха. - Он запнулся, ему стало жутко. - Что ты скажешь? - спросил он сурово. Долгое молчание, потом послышался голос Беллы: - Это плохо кончится. - А? - И больше ничего. У него вдруг пропало желание знать что бы то ни было о тех, в глубине сада, и даже о самом себе. - Все, все кончится плохо, - добавила Белла. И оба затаили дыхание, вглядываясь вдаль. А в глубине сада Терра шел к Толлебенам, мужу и жене. Внизу, в первом этаже, перед ним открыли дверь будуара. Алиса покинула парадные залы верхнего этажа. Она говорила, что здесь, в комнатах Бисмарка, чувствует себя менее чужой, чем наверху. Почему? Ведь наверху была ее собственная, некогда тщеславно и любовно подбиравшаяся обстановка. Здесь, внизу, правда, только двери были позолочены. Между высокими трюмо раньше стоял письменный стол Бисмарка, - теперь он служил в соседней комнате канцлеру Толлебену. Слышно было, как Толлебен шагает там взад и вперед. - К нему приходили генералы, - сказала Алиса. - Он в мундире. Сегодня у него воинственное настроение. - Гекерот тоже был? - спросил Терра, но лишь затем, чтобы беспрепятственно смотреть ей в лицо. Она ответила, что был и что он громко кричал: "Хоть бы котел поскорее взорвался!" Он, по-видимому, считал это техническим завоеванием... Алиса улыбнулась. Терра молча, не в силах оторваться, смотрел, как на удлиненном матово-бледном лице узкие глаза сияли между темными колючими ободками. Они блестели, как всегда, но другим светом, исходившим из неведомого источника. Разве Алиса не далека от мира? И все же она только что улыбалась, хотя сейчас улыбки как не бывало, - испуганной улыбки балансирующей на проволоке женщины. Твердая почва и спокойствие отсутствовали. Щадя ее, Терра, наконец, заговорил. Он сказал, что прием, который окажет ему Толлебен, будет в значительной мере зависеть от тех известий, которые он принес. Сегодняшние его известия должны затмить все, ранее бывшие... Алиса осталась равнодушна. Как страстно ухватилась бы она прежде за такие новости... Однако нет. На лице ее отразилась страсть. Лишь одна уцелевшая, одна-единственная. Ему самому стало больно, словно заныли старые раны. К чему, боже ты мой, напоминать друг другу о том, что жизнь упущена? Он позволил себе намек на нежное утешение - сделал вид, будто берет ее руку и прижимает к своей груди; все это еле намеченными движениями собственной руки. "Как всегда?" - спросил он ее опущенные глаза; и тут они раскрылись и сказали: "Всегда". Жадно вглядывался он в это видение. Попробуй он назвать ее сейчас на "ты", она, пожалуй, убежит. Телом они были сейчас несравненно дальше друг от друга, чем даже в те времена, когда угрюмой либвальдовской ночью слили воедино свое безумие и свою боль. Всякая надежда на свершение давно изжита, но женщина способна хранить нетленной перенесенную в духовную сферу и посвященную богу преходящую земную страсть. - Почему я еще здесь? - спросила она. - Должно быть, только потому, что вы меня удерживаете. Вы еще боретесь против катастрофы. Еще верите в наше спасение. - А вы нет? Тут снова на него взглянула все та же страсть, но уже отрешенная от мира. - Мы владеем лишь тем, что чувствуем. Власть? Я знаю, чего стоит власть, - медленно произнесла Алиса. Терра понял: она подразумевает незабываемое для нее падение отца, хотя сам Ланна воспринял его менее тяжело. Он продолжал жить, дочь же поистине заглянула в небытие и не могла оправиться от этого. - Так, значит, с честолюбием покончено? - прошептал Терра. "Как могла я думать, что стоит жить на свете ради него! - ответила она пожатием плеч. Но потом она выпрямилась, величавой осанкой она теперь напоминала архангела. - Когда настанет пора великих жертв, я хочу быть еще здесь". Ее последнее честолюбивое желание! Терра содрогнулся, он увидел перед собой ангела смерти. Свет лампы вокруг видения померк, оно светилось само... Он метнулся назад, в действительность, но нашел одно былое. Мощный и грозный ангел превратился в юную девушку; удивительно легко, на с запасом любви на целую жизнь в полузакрытых сияющих глазах, вспрыгнула она к нему, на его карусель. Терра тяжко вздохнул и торопливо осведомился, что делает Толлебен, его совсем не стало слышно. - Он молится, - сказала Алиса. - Уже поздно. Перед тем как выйти к чаю, он молится. А может быть, уснул. - Она постучалась, он, по-видимому, действительно спал. Тогда она отворила дверь. Терра заглянул через ее плечо. Они увидели, как рослый кирасир то протягивает молитвенно сложенные руки через раскрытое окно в ночной Тиргартен, то отводит их обратно. Лунный свет падал на его желтый воротник. Он говорил с богом вполголоса, только некоторые фразы прозвучали громче: - Истреби наших врагов! Сотри с лица земли Англию! Иначе нам не миновать войны. Милосердый боже, сделай, чтобы император завтра принял сперва меня, а не Фишера! Сделай, чтобы у Гекерота по-настоящему разыгрался грипп. Дай мне, чтобы у меня с большого пальца сошла опухоль! Пошли мор на Францию! Дай, чтобы Бохумские сталелитейные стоили завтра двести десять!.. Милосердый боже, помоги мне справедливо думать о моей жене! Выпученный глаз поблескивал на мнимобисмарковском профиле... Толлебен повернулся лицом к комнате великого предшественника, оперся кулаками на исторический письменный стол, глядя поверх зеленого абажура настольной лампы в сторону двери. Вошел один Терра. - Ваше превосходительство, надеюсь, вы простите мне столь позднее вторжение по весьма неожиданному поводу. - Почти все ваши поводы бывают неожиданны. - Не в такой мере. Сейчас, пока мы тут беседуем, в помещении генерального штаба собираются двадцать или тридцать промышленников совместно с высшим военным командованием. - Что же дальше? - У них будет совещание. - Очевидно, насчет поставок? Вы очень любезны, Терра. - Беседа о поставках может далеко завести в таких условиях. Люди, которым грозит экономический кризис, если вскоре не будет побед, беседуют с людьми, у которых все мировоззрение зиждется на победах. Толлебену стало не по себе. - Политические решения принимаю я один. Я прикажу закрыть собрание. - Он потянулся к звонку. - Подождите звонить! - попросил Терра. Он даже сел. - Лучше будет, если я сам пойду туда, но лишь в нужную минуту. Мои коллеги давно не доверяют мне, иначе они были бы слишком глупы. В случае войны это может стоить мне головы. Терра забежал вперед, он знал, что за первой вспышкой у Толлебена возникнет подозрение. В самом деле, канцлер сказал: - Все, что вы мне сообщаете, сейчас же опровергается моим статс-секретарем. Как же я могу вам верить? Собственный ваш сын доставляет нам много хлопот. Мне докладывали, что он был в числе тех, кто учинил последнее буйство в трактире по ту сторону французской границы. Провокатор на службе у ваших политических врагов - вот кто ваш сын, господин депутат Терра. Кто же в таком случае вы сами? - У меня есть знакомый в иностранном легионе, - начал Терра. - Он всецело предан мне, я использую его как мне угодно. Он до полусмерти избил моего сына. Не откажите подчеркнуть это обстоятельство в ваших ответственнейших переговорах, если мне дозволено советовать вашему превосходительству. Толлебен промолчал. Он почувствовал насмешку. Не это тревожило его. Он сел напротив Терра. Несмотря на мундир, его устами заговорил отнюдь не Бисмарк, а озабоченный мелкий чиновник: - Я обещал вам угольную монополию. Вы так ловко убеждали меня. Кое-какие преимущества в этом есть. Но я бессилен что-либо сделать, у меня руки связаны. Верните мне мое слово. - Нет, - сказал Терра. Толлебен подскочил. - Мне на вас... - и, взглянув на окно, откуда он только что взывал к богу, - начхать, - закончил он вяло, ибо и слово его было во власти божьей. - Договор с Англией, наконец, готов к подписи, - утешил его Терра. - Не больше чем через месяц ваше превосходительство станет величайшим человеком современной истории. Но неужели можно терпеть, чтобы существовала группа людей, готовых напасть на вас с тыла? Людей, наново бросающих вызов врагам? Всеми средствами мешающих вашей политике? - Дельцы забрали слишком большую власть, - заворчал Толлебен. - В хорошие времена этого не было, и теперь не должно быть. - А кто же восстал против другого английского предложения два года назад? Ваш приятель Фишер и гамбургский бургомистр. Однако стремиться заполучить уголь и руду во всем мире... - Терра не пришлось продолжать, Толлебен побагровел и засвистал. - Войны допускать нельзя. Иначе потом хозяевами будут углепромышленники. - Этим все сказано, - заключил Терра. Но Толлебен привык повторять все по нескольку раз. - Каким-то угольщикам не бывать хозяевами, они не представители исторической Пруссии. И те, у кого мы покупаем патроны, тоже нет. Хозяевами должны быть мы, ибо мы расстреливаем эти патроны. Угольщики... Терра предоставил ему заниматься полезным упражнением, а сам украдкой взглянул на часы. - Законопроект о государственной монополии на уголь и руду может быть поставлен на обсуждение рейхстага в ближайшую пятницу, - сказал он холодно и веско. Толлебен тотчас осел. - Повремените немножко! - попросил он. - Будьте же мужчиной! - Что вам с того? А на меня поднимутся все, даже социал-демократы, они голосовали за военные кредиты. Я паду. Война тогда неизбежна. - Так думал еще князь Ланна. Боритесь! Разоблачите виновных! Пригрозите несчастному императору мировым скандалом, и он на все пойдет. Довольно миндальничать! Доведите до открытого взрыва. В тот же миг и в других странах не замедлят с разоблачениями. Мы принудим все правительства принять у себя меры против поджигателей войны. - Поднявшись и собрав все силы: - Действуйте! Не упустите момента. Возможно, что он последний! Страшная моральная напряженность этой минуты отдает вам в руки общественное мнение. Вы приступом возьмете монополию. Толлебен покорно поднял глаза на эту порабощавшую его силу. Что делать, - удержу ей не было. - Начнем! Время не терпит! - воскликнул Терра, размахивая руками. - Дайте мне солдат, чтобы арестовать по обвинению в государственной измене собравшуюся в генеральном штабе компанию! Неужели этот дикарь ничего не смыслит во взаимоотношениях и законности? Несмотря на смирение, Толлебен колебался. Робко поморгав, он сказал высоким, пискливым голосом: - Почему именно вы не хотите войны? Сами ведь торгуете углем. Потому что много народу погибнет? Не может вас это волновать, не так вы молоды. - Снова поморгав: - Войны не должно быть, чтобы вы поставили на своем. Терра сильно вздрогнул. Услышать это от простака! Терра отодвинулся в тень до самой стены и тут лишь вспомнил, что истина не так проста. - Что вы понимаете! - пробормотал он. А Толлебен тоже про себя: - Но Алиса? При чем же тут Алиса? - Видно было, что он боязливо старается распутаться во всех этих тайнах. Пауза. - Она святая, - сказал Терра. - Мы святых не знаем, - возразил протестант. - Нет, знаем. Это те, что не ведают страха человеческого. Хотя и сказано: не противься злу, но святость в том, чтобы все-таки ему противиться. Растерянность, испуг, - но внезапно удивительнейшая перемена, как будто вмешательство властной руки, и на черты Толлебена легла тишина. - Мы не выбирали своего пути, он был нам предначертан, - промолвил он. Ибо он был под властью непознаваемой женщины и невыполнимого долга и покорствовал судьбе. - Я не могу сам договориться с женой. Ничего не поделаешь, - кротко признал он. - Вы только скажите ей: что я должен сделать, то и сделаю. Что именно? Она лучше знает. - Насколько мыслимо еще смиреннее, но запинаясь, словно с трудом додумывая что-то: - Если потребуется жертва... Терра тихо повторил: - Если потребуется жертва... - Я скорее погибну за отечество... - ...погибну за отечество. - ...чем решусь до конца узнать его. Оба еще шевелили губами, когда уже перестали говорить; тишина показалась им чудовищной. Затем Толлебен пожал руку Терра и ушел, словно сам был тем неведомым, что шел крестным путем. Терра поглядел ему вслед, хотел крикнуть: "До пятницы! Теперь вы вдвойне дали мне слово!" - но только поглядел ему вслед. И вдруг кинулся прочь. Разогретый асфальт, запах горелой пыли; даже во время быстрой езды на Кенигсплац Терра не мог отделаться от запаха гари. На пороге красного здания сердце у него забилось; ему пришлось остановиться, чтобы перевести дух. Белый зал, оштукатуренная стена, перед ней за длинным столом черные фигуры, уродливые, карикатурные фигуры, не в меру ожиревшие или совсем высохшие, между двумя апоплексическими лицами непременно одно испитое. Офицеры с высокопарной грацией звякали шпорами перед одним из чудовищ: "Господин директор!", затем чопорно и презрительно опускались рядом с ним на жесткий стул. На этот раз ему не дали глубокого кресла! Умышленно не дали! Военная суровость, - его посадили у голой стены, так у него вид был импозантнее! - Не угодно ли сигару, господин граф? - с нарочитой грубостью, смущенно и фальшиво спросил промышленник и добавил: - Подарок моего друга Памстея из стального треста, американского миллиардера, господин граф! Сегодня вместе завтракали. - Завтракали? Очень хорошо, - повторил офицер, убежденный, что эта мразь непременно должна днем обедать, и притом картофельным супом. Тем сильнее подчеркивал он собственное тонкое воспитание. Директору стало невмоготу. - После войны мы возьмем дело в свои руки, господин граф! - Превосходно, господин директор. - У вас здесь мертвечина какая-то! Граф Гаунфест, уклончиво: - Вы не знаете, кто тот молодой брюнет, что стоит подле господина председателя Плоквурста? - Гедульдих. Его секретарь. Что вы в нем нашли? - Тупое недоумение отца семейства. Молодой Гедульдих почуял что-то и, прищурясь, послал в ответ иронический взгляд, полный соблазна. На графа Гаунфеста после этого стало так неприятно смотреть, что промышленник в ужасе отодвинулся. Председатель Плоквурст тоже был явно шокирован, глаза у него налились кровью; он одернул своего секретаря, потом возвысил голос. - Какова же основная цель? - взревел он. - Скорее ринуться в бой, - прогнусавила офицерская головка, насаженная на длинную вилку. - Захватить колонии! - крякнул один из директоров правления. - Неверно! - заревел Плоквурст. - Всыпать моему приятелю Пейцтеру, - заявил обер-адмирал собственной персоной. Какой-то череп изрек: - Необходима диктатура. - Нет, не то! - ревел Плоквурст, меж тем как все что-то выкрикивали наперебой. - Боевой дух! - крикнул Гаунфест, изгибая бедро в сторону молодого Гедульдиха. - Отмена налогов! - раздавалось со всех сторон; и кваканье совершенно голых, круглых, как шар, черепов: - Контроль над всем мировым хозяйством! Председатель Плоквурст загремел в охрипший колокольчик. - Чушь! - взревел он; и когда шум стих: - Все это очень хорошо, ну, а если вдруг не выгорит... - Я воспрещаю высказывать подобные сомнения в моем присутствии! - резко прозвучало из высокого форменного воротника. - Чушь! - повторил Плоквурст. - Основная цель, - прорычал он, - утихомирить рабочих, разнести профессиональные союзы! - И я то же говорил! - закричали все промышленники. Это было слишком важно для каждого из них, чтобы рискнуть выговорить это вслух. - Еще десять лет, - рычал Плоквурст, - и профессиональные союзы одолеют нас, нам тогда крышка. А потому хватит церемоний: война, да поживее. Голод - дело неприятное, в эпидемиях тоже хорошего мало, но мы представляем слишком серьезные интересы, сантименты нам не к лицу. - Совершенно справедливо! - Решительно, со скорбным оттенком. - Действовать прямо и наверняка, чего же гуманнее! - подтвердил Плоквурст. - Потом будем восстанавливать, тут-то и начнется наш расцвет! Победа или поражение, нам безразлично. Наш враг - рабочая сволочь. Тут всеобщая решимость приняла радостный оттенок. Но не у военных, вернее, не у всех; задумчивая добродушная физиономия произнесла: - Кроме интересов, я помню еще о людях, кроме вас, господа, еще о нации. - Мы все настроены националистически! - закричали те. - Строго националистически! - заревел председатель Плоквурст. - Национальная вражда необходима, иначе откуда возьмутся дела! Добродушная физиономия решилась на такое энергичное вмешательство, какое только казалось ей возможным: - Дела за счет жизни ваших соотечественников? Фи, господа! - Тишина. Ропот. Наконец Плоквурст: - Я беспрерывно слышу: фи! Если бы я не видел, что самые большие звезды навешаны именно на этом господине, я бы сказал: ваше превосходительство, тут вы ни черта не смыслите. Это не по вашей специальности. Занимайтесь военными смотрами! Добродушная физиономия повернулась к выходу. Другие офицеры уговорили ее остаться. Они доказывали, что у этих субъектов вообще забавные манеры, а Плоквурст - завзятый оригинал. Оживление заметно нарастало, по всему залу кто-то кого-то убеждал. Добродушная физиономия вздумала усомниться в безусловном превосходстве германской артиллерии. Это задело за живое промышленников. Они сразу заговорили не о поставках, а о нравственной обязанности кастрировать вырождающиеся расы, неизвестно кого подразумевая под этим - то ли добродушную физиономию, то ли врага, у которого были более усовершенствованные орудия. - Господа! - сказала уже не сама добродушная физиономия, которой все опротивело, а ее адъютант. - Вам бы следовало чаще бывать в церкви. - Хохот. Заминка, растерянность, но тотчас новая вспышка, столь сильная, что двое директоров задохлись, их пришлось попрыскать водой. У одного началась рвота, его вывели. Фон дер Флеше, генерал-адъютант императора, пояснял тем временем другим директорам правлений, что Россия сейчас не способна вести войну, а Франция будет всячески увиливать, так что ничего не выйдет, лучше и не надеяться. На что те отвечали оскорблениями величества. Они не намерены быть и впредь свидетелями такой дряблости. Один из них стегал плетью негров в Африке и даже пробовал человеческое мясо! У него нервы крепкие! Череп, ратовавший за диктатуру, встретил одобрение. Он тоже не знал страха. Международные проблемы могут решаться лишь кровью и железом; одни идеалисты-толстосумы противятся войне, сказал он окружающим его идеалистам, которые в порыве воодушевления забыли о своих толстых сумах. Череп всем пришелся по душе; разумный человек, хоть и интеллигент. Он свое дело знает, умеет привлекать массы даже лучше, чем его предшественник, покойный Тассе. Череп без малейшего труда одерживал победы над всем объединившимся против нас миром, так что офицеры только дивились. Впрочем, он и в поражении не видел большой беды. Внутренняя смута и хаос породили бы в конце концов диктатуру, в которой мы давно нуждаемся... Все это звучало превосходно, но, к сожалению, дурно пахло. Покойный Тассе издавал только запах йодоформа, а от этого скелета просто несло тлением. Он все говорил, но толпа поредела. Что значит общая атмосфера! Обычно столь сдержанный, лояльный Швертмейер чуть не пустился в рукопашную с нашим высокочтимым обер-адмиралом. Депутат стоял за подводные лодки. Все знали, что в соответствующих ведомствах ему платят за посредничество; он выступал в защиту своих законных интересов. Но Фишер доказывал, что под водой ничего не видно! Прискорбное столкновение двух почтеннейших, благороднейших личностей, - а в довершение всего рядом господа Мерзер и фон Гекерот прямо-таки вцепились друг в друга. Гекерот отчаянно скрежетал, пока у него не разомкнутся челюсти, а Мерзер не мог ничего выдавить из себя, кроме ворчания и шипения. Его не так давно хватил удар. Не стало ни судорожных подергиваний, ни запретных влечений, ни страха перед тюрьмой. Доктор Мерзер отрастил бороду, приобрел благообразную наружность, наслаждался душевным покоем. Разводить новых паразитов - к чему? Назначить сына Гекерота директором-распорядителем - зачем? Война все равно будет!.. Гекерот скрежетал, прилив крови у него к голове возбуждал всеобщую тревогу. Опять двое избранных не поладили друг с другом, озабоченно толковали те, что порассудительнее. Кто-то стал предостерегать от возможной нескромности, тотчас каждый заподозрил каждого в предательстве. - Существуют люди, которые со всем, что услышат, бегут к этому гнилому пацифисту Толлебену, - сказал кто-то из присутствующих, остановившись взглядом на лице Терра. - Ко мне это ни в какой мере не относится, - возразил депутат. - Я выступал в защиту закона о воинской повинности. - В том-то и дело, что у вас два мнения, - ответил тот и встретил сочувствие. Прозвучало слово "монополия", и целый хор голосов подхватил его. Вдруг выкрик: "Государственная измена!" Кто это? В самом деле, доктор Мерзер, хотя и лишенный дара речи, до тех пор ворчал и шипел, пока не раздался его пронзительный выкрик: "Государственная измена!" Настоящее чудо; все прямо изумились. Но затем председательствующий Плоквурст, указуя пальцем на Терра, взвыл громче всех: - Вы разоблачены! Рев людского прибоя. Терра стоял посреди него, застигнутый врасплох. Он чувствовал, что бледнеет и начинает гримасничать. "Один ложный шаг - и пропасть безнадежно поглотит меня. Вцепиться в горло Плоквурсту? Безнадежно. Исчезнуть? Безнадежно". Он отчаянно взмахнул рукой в сторону двери и взревел страшнее Плоквурста: - Полиция! Молниеносное превращение. Плоквурст нырнул куда-то, директоров как не бывало. Офицеры смеялись. Когда смех, наконец, открыл правду, директора правления повыползли отовсюду. Они были разъярены, но все еще напуганы; следовало поскорее поставить точку. - Простая шутка... - резким тоном заявил Терра. - Я хотел доказать вам, господа, что мы еще не настолько сильны, как, быть может, полагаем. - "Мы" было подчеркнуто. - Тем не менее вы государственный изменник, - председательствующий Плоквурст, сильно раздосадованный, до тех пор таращил желтые белки на ближайшего офицера, пока тот не перестал смеяться. Наступившую тишину прорезал голос Терра: - Господа, если бы я действительно пожелал просветить общественность на наш, господа, счет, тогда, как вы сами понимаете, вместо войны у нас были бы очень плохие дела. - Этому надо воспрепятствовать! - Глухой ропот. Председательствующий Плоквурст впитал весь этот ропот своей чудовищной физиономией в красных трещинах, словно солнце при землетрясении, и, надвинувшись на Терра, глухо прорычал: - Сумеете вы сделать выводы из сказанного? Нет?.. - Ужасающе тихо, но так, что было слышно на весь зал: - Тогда мы поможем вам в этом. Молчание, но какое-то щелканье прорвалось сквозь него, и Терра уловил этот звук. Как будто выключили цивилизацию. Но тут звонкий, приятный голос произнес: - Не угодно ли вам сняться, господа! Гедульдих, секретарь Плоквурста, овладел положением. Он уже устанавливал аппарат; все поспешили приосаниться. Отвага, наглость и высокомерие, каждый в отдельности на прямом пути к господству над миром, однако худые все-таки опередили остальных. "Господа, худых на передний план!" - попросил Гедульдих. Широко раздвинутые ноги расположились словно на шеях побежденных. На собственных шеях из-за насильственного поворота головы образовались резкие борозды, словно рассеченные ножом. Гедульдих попросил повернуться профилями, так к нему на пластинку попадали и борозды. Магний вспыхнул призрачно белым светом. Молодой Гедульдих поблагодарил. - Господа, я запечатлел ваш сверхчувственный облик. Терра поспешил уйти. На крыльце его остановил Гедульдих. - Куда бы отправиться отсюда? - спросил он, как будто они условились раньше. - Как вы относитесь к "Vogue"? - предложил Терра, словно был там завсегдатаем, и сказал, что намерен ждать, пока не проедет свободное такси. - Вам, кажется, не по себе, господин тайный советник? - Юноша проявлял заботу и сочувствие: - Я сильно перетрусил, скрывать нечего. Не будь вас... - начал Терра, но Гедульдих прервал его. - Не стоит благодарности. Отложить - не значит отменить. - Он кивнул на окна, показывая, что наверху все еще творится недоброе, и продолжал говорить, бледный и пылкий, с насмешливым и вкрадчивым взглядом: - Так вот к чему вас привела ваша собственная политика? Вы разоблачены, - говорит Плоквурст. - Этого вы могли добиться и проще. Не стоило всю жизнь носить маску... Видите, ваше превосходительство, я хорошо изучил вас, - закончил он с подкупающей грацией. - Не переоценивайте меня, я и в самом деле недалеко ушел от какого-нибудь директора правления. А в вас разве нет этой закваски? Тогда вам не на что надеяться, - заключил он разочарованным тоном человека, много пожившего. - Я умею завоевывать симпатии. А вы, наверное, никогда не умели, - возразил бледный, жадный к жизни юноша. Сколько силы в этой беспечности! Невольно поддаешься насмешливому очарованию и в то же время чуешь силу и целеустремленность под милым скептицизмом. Какая приманка для тех, кто находится под ударом! - Нет, никогда не умел, - подтвердил Терра. - А вы уж слишком умеете, - бесцеремонно и язвительно добавил он. Гедульдих сразу понял. - Плоквурст от меня без ума, - откровенно признался он. - Плоквурст неверно судит обо мне, и я дам ему это понять. Он еще удивится, до чего я нормален! Я открыто выскажу ему в лицо и про социальную революцию и что я наставляю ему рога. Большой собственный автомобиль сделал поворот, чтобы подъехать к крыльцу. - Простите, господин тайный советник, я на минуту покину вас. Дождь идет, у меня ноги мерзнут. Не сразу привыкаешь к коротеньким батистовым кальсонам, но так нравится дамам. Автомобиль подъехал. Гедульдих галантно подскочил к дверце. - Сударыня! У господина председателя совещание. Дама зрелых лет кивнула, молодой Гедульдих сел рядом с ней. - Я вернусь к вам! - крикнул он, отъезжая. - Можете рассказать господину Плоквурсту, чем я занят! Но Терра увидел другой собственный автомобиль, проезжавший мимо. Он крикнул, автомобиль остановился, Эрвин Ланна вышел из него. - Я сопровождаю дам, только они сами не знают куда. - В "Vogue"! - крикнул Терра шоферу. Он поцеловал руку госпоже фон Блахфельдер и своей сестре Лее. Обе, в чрезмерном возбуждении, кричали наперебой: - Мы сегодня закутили! - В одной Иегерштрассе она выпила семь рюмок. - Да ведь их выдула та кокотка! - Нет, шесть вылил на пол Эрвин. - Эрвин - наш предохранительный клапан. - Эрвин может на мне жениться, господин Мангольф разрешил. - А я нет! - закричала Блахфельдер и бросилась царапаться. Терра удержал ее. - Дитя мое, - сказал он Лее, - хорошее воспитание до сих пор удерживало тебя от крайностей. - Ах, оставь! - Она откинулась в угол. - Это прощание, скоро всему конец. Эрвин с обычной серьезностью, с обычной нежностью сказал: - Наконец-то мы оба созрели для Океании. - Без водки? Без любви? - вкрадчиво спросила Блахфельдер. - Без мужчин, без женщин, - утомленным тоном подтвердила Леа Терра. - Но и без денег, - напомнила Блахфельдер. - Ну, так в Америку. - Актриса глядела в одну точку. - Ты, милый, будешь делать рисунки для модных журналов. Я буду играть, как всегда. Ладно? - Она по-прежнему глядела в одну точку. Никто не ответил ей. Все с содроганием поняли, что совсем не ладно. Ничего больше не ладится, почувствовали они на мгновение вслед за той, кого так утомила жизнь. Но тут они очутились на Потсдамерплац. По краям тротуаров копошились какие-то остатки жизни, а в ночном небе все еще жила призрачной жизнью световая реклама; огромные звезды загорались и гасли, над крышами скользили огненные фигуры. - Днем все это серо и уродливо, - сказала Леа Терра. - Мы тоже. Но сейчас мы ослепительно прекрасны. Они завернули за угол и остановились. Скорее в залитый светом дом! Внизу были только вешалки и зеркала, сказочные миры в глубине зеркал. Лица входящих дам переносились в них и празднично преображались. Плоть становилась сверхплотью в свете, мягко лившемся с большой высоты. Лица сияли, как драгоценности, резко очерченный рот казался раскрывшимся в них искусственным плодом. Вместо рукавов вокруг дивных рук, отливавших серебром, развевались вуали, скрепленные у запястий. Цвет платьев назывался танго - ярко-огненный. Платья были из тюля, узкие, длинные, но с разрезом сбоку, из которого выступала нога. Дамы похвалялись друг перед другом формой ноги. На скамеечку была поставлена самая безупречная из всех, кавалер суетился подле нее. У дамы голубовато-зеленые волосы? Это Лили. Княгиня Лили с сыном. Терра и его сын поздоровались довольно сдержанно. Лили была шокирована, что актриса и богачка уже явно навеселе, но в конце концов она примирилась с этим, и все вошли в лифт. Лестницы не было видно, вверх шел только лифт. На самом верху бархатные дорожки вели к широко раскинувшейся эстраде, под ней в музыке, в теплых ароматах и в свете, льющемся из скрытого источника, купался позолоченный зал, где ужинали. Кругом наподобие лож открывались гостиные - по нескольку в ряд, в дальних стояла тишина. "В увеселительных местах моей юности было меньше фокусов", - подумал Терра. Издалека под сурдинку доносятся звуки танцевальной музыки, укромный шелковый приют, даже картины хорошие, словно вы в гостях у незнакомых, которые не показываются. Ливрейный лакей получил наказ быть в распоряжении гостей. Эрвин Ланна попросил крепкого кофе, - он надеялся отрезвить им Лею, если не ее приятельницу. Обе тотчас стали танцевать. Лили была явно не в ладах с молодым Клаудиусом; Терра из своего покойного кресла видел и предмет их раздора, некоего молодого франта - верзилу с изжелта-белокурыми волосами. Вот он из передней комнаты перешел сюда и жадно припал к руке княгини. Тотчас ему вслед раздался голос разочарованной дамы, которую он бросил на других франтов. - Эта женщина - живая загадка. Никто уже не помнит, сколько лет она ведет веселую жизнь, - ехидно сказала соперница. Вероятно, княгиня Лили не слышала ее. У нее на губах играла обычная неприступная улыбка. Стройное великолепие тела увенчивалось голубовато-зеленой прической, на шее не было ни единого пятнышка, своим блеском она напрашивалась на сравнение с нежным жемчугом, обвивавшим ее. Как упруго сгибалась и выпрямлялась на ходу нога в разрезе платья цвета танго! О эта эластичная мягкость, плавное, манящее скольжение! Так она приблизилась к Терра; матово-белое лицо, густо накрашенный рот очутились подле него, горделивые, как всегда. Но Терра, очевидно, плохо видел. Он не увидел неугасимого сияния зрачков, они померкли. Разрушено нетленное великолепие плоти, закатилась звезда княгини Лили, что же сталось со всеми нами? Какой ветер повеял, из какой пустыни? Откуда этот ужас небытия? - Почему ты вздумал жалеть меня? - А что я сказал? - Бедная Лили!.. А у самого сегодня такой вид, будто тебе сто лет. Он извинился. Но она сейчас же приступила к делу, Ее сын Клаудиус бывает в доме франта, на сестре которого собирается жениться. Это семья Плоквурст. - А родители согласны? - спросил Терра. - Прежде всего несогласна я, - сказала она. - Обеспечение, ну да, конечно. Но наш сын слишком молод, внуши ему это, ведь ты же отец! Терра не верил, что председатель правления Плоквурст даст согласие, но Лили опасалась, что даст, ничего в жизни она, по-видимому, не боялась так, как этого брака. Для себя? Для своего сына? - Я не могу отдать его!.. Ему нет равного. Посмотри, как он носит монокль! Посмотри на впалую линию живота! Сколько в нем дерзкого очарования! Конечно же, им хочется заполучить его. Но мой мальчик не для Плоквурстов. Дочка, это тощее убожество, даже не способна желать его. Я скорее подозреваю в этом мать. Ее согласие на брак - ловушка, она хочет совсем другого. Тогда ей нечего тревожиться, заметил Терра; но Лили стояла на том, чтобы он образумил Клаудиуса. Иначе она решится на крайние средства, чтобы расстроить помолвку. - А такие средства у меня есть, сам увидишь! Я готова загубить карьеру мальчика! Странное проявление материнской заботы! Значит, она и тут думала только о себе. Ее великолепный сын принадлежит ей одной, она не уступит его даже счастью. Неумолимая, безудержная страстность отражалась на многоопытном лице, в котором никто здесь не умел читать, кроме старого друга и соучастника. - Ну, хорошо. Пошли его ко мне, - глухо и с запинкой сказал Терра. Она ушла; но Клаудиус явился не скоро. Он танцевал именно с той дамой, которая назвала его мать живой загадкой. Лили тотчас завладела молодым Плоквурстом, который ничего лучшего и не желал. Две прекрасные пары; первый скрипач отделился от остальных и шаг за шагом следовал за танцующими, услаждая их слух тающими звуками своего инструмента. Из соседних комнат, танцуя, влились посторонние. Эрвин Ланна вел в темпе танго госпожу фон Блахфельдер, невзирая на ее состояние: у него была одна цель - разлучить ее с Леей. Лею тотчас окружили. Господин, знавший ее брата, испросил разрешения представить ей нескольких дам, ее почитательниц. Это были кокотки; робко и по-детски серьезно сказали они актрисе, что восхищались ею сегодня вечером... Потом подошла еще одна дама. Это была замужняя женщина и провинциалка, впервые привезенная сюда муженьком, который в сильнейшем волнении ждал ее поодаль. Молодая женщина принесла цветы, сверкающие белые цветы на длинных стеблях; она протянула их просительным жестом, опустилась на одно колено и склонила белокурую голову. Леа лежала в кресле и даже не шевельнулась. Только брови поднялись немного выше, губа вздернулась, обнажив зубы. Ее усталый пресыщенный скептический взгляд заскользил из-под выразительных век по нежному созданию. Потом рот закрылся, ноздри чуть дрогнули. Леа взяла цветы, прижала их к обнаженной шее, встала и пошла танцевать с молодой женщиной. Посторонние ушли из-за стола, и появился молодой Клаудиус. - Господин Терра! - начал он, выронил стеклышко из глаза и придал себе суровый вид. Живота действительно все равно что не было. И сын, как мать, сразу же приступил к делу. - Я хочу рассчитывать на ваше содействие в весьма важном для меня вопросе. - Это безнадежно, - сказал Терра. Он знает председателя правления Плоквурста. - Господину Плоквурсту, конечно, и в голову не придет отдать свою дочь за моего сына. - Я нисколько в этом не сомневаюсь, - возразил Клаудиус. - Ваше имя, господин Терра, было бы непреодолимым препятствием. Поэтому я, разумеется, поостерегся назвать его. Наши взаимоотношения для Плоквурстов не существуют. Я просил бы вас обращаться со мной, как с посторонним. - И в ответ на высказанное отцом сомнение, долго ли можно поддерживать такой обман: - Эту заботу предоставьте мне. С самого своего совершеннолетия я всеми силами добиваюсь, чтобы меня официально признал мой высокопоставленный отец. - И так как Терра вновь собрался усомниться: - Хоть я и родился после развода моих родителей, но в пределах возможного срока. Я и не подумаю отказываться ни от одной из моих естественных привилегий. - Оно и видно. Теперь скажи мне вот что, мой мальчик: ты уже вовлек молодого Плоквурста в дела? - Странный вопрос, - заметил сын. - В дела мы вовлекаем всех, кого можем. Терра бережно: - Таким образом, вопрос сводится к тому, насколько глупы Плоквурсты. Будущему шурину и зятю они вряд ли позволят разорять себя. Им было бы желательнее увеличить свой капитал. Юноша растерялся. - Чего же они хотят, - спросил он, наконец, - раз они не хотят брака? Ведь я держал себя с ними, как джентльмен! А им во что бы то ни стало подавай князя! - Вопросы становились все тревожнее. Побледнев, с холодным бешенством: - Вы хотите сказать, что против репутации моей матери не поможешь никаким титулом? Именно поэтому я и люблю свою мать, имейте это в виду! - С ударением: - Я держусь за княжеский титул, и я держусь за репутацию моей матери. Вот я каков. Терра налил ему вина. Юноша вытащил из рукава фрачной сорочки платочек и приложил его ко лбу. Его мать танцевала в объятиях плоквурстовского сынка. Они как раз исчезли в соседней комнате. Муженек из провинции тоже удалился туда из скромности, быть может даже польщенный, что жена его переходит из рук в руки. Когда ее отпускала госпожа фон Блахфельдер, она доставалась Лее. Эрвин прилагал все усилия, чтобы отвлечь Лею. Он обратился даже к муженьку, рекомендуя ему показать молодой жене другие достопримечательности, но муженек не понял его. В то время как Эрвин, разгоряченный, опечаленный, словно изгнанник на чужбине, кружился с Блахфельдер, молодая женщина, уже наполовину охмелевшая, попала к Лее. Леа держала в одной прекрасной руке папироску, другой соблазнительно подвигала бокал. Голова склонялась к плечу. Одна щека была затенена, тем белее и трепетнее выступали остальные черты, уже слегка одутловатые, уже поблекшие. Затуманенные глаза, один сощурен, и бровь подергивается над ним так же многозначительно, как улыбаются губы. Молодая женщина упала лицом на колени Леи - либо от выпитого шампанского, либо от невозможности противиться затуманенным глазам и подергивающейся брови, - упала и стала целовать колено. Молодой Клаудиус выпил залпом несколько бокалов, страх и нерешительность были заглушены, он перешел в наступление. - Вы ведь умный человек, господин Терра. Непонятно, как вы могли вести такую неверную игру. Сами видите! Война все-таки будет, я выиграл. Мы, молодые, выиграли. Выиграл - он? Разве он не побледнел снова, и на этот раз окончательно? Разве не остекленели глаза? Впалая линия живота скользит наземь! Терра протянул на помощь руки... - Что с вами? - изумленно спросил юноша. Терра извинился и тут. - Я уверовал в устойчивость нашего мира, с тех пор как стал активным участником того, что происходит в нем. Это заблуждение зрелого возраста, - признался он. - В твои годы я явственно видел кровавый след, идущий через всю жизнь. Глупость моего поколения заключалась в том, что мы хотели стереть этот след. Юноша сделал насмешливую гримасу при слове "глупость". Потом с величайшим подъемом заговорил о предстоящей войне. Многие погибнут, но еще больше будет таких, которые народятся заново. Она принесет с собой свободу, независимость, смелость, она избавит нас от унизительной погони за чинами и деньгами, всем явит великий ужас, многих научит великому дерзанию, а некоторым дарует великую жизнь!.. Юноша мечтал. Пил и мечтал. "И он тоже, - сознавал его отец: - Извечный обман! Он мой сын и тогда, когда торгует своей матерью и когда витает в облаках", - и вдумчиво вместе с ним совершил возлияние. Их прервал Гедульдих: он спросил, привести ли сюда дам из семейства Плоквурст, и при этом искоса поглядел на разошедшихся вакханок; Гедульдих обладал светским тактом. Молодой Клаудиус немедленно поднялся, оставив на время войну, и сам провел богатых дам сквозь ряды изумленных и полных зависти мужчин. Он усадил их в укромный угол, где уже восседала его мать с молодым Плоквурстом. Те не смутились. Богачка Плоквурст выставила свои формы, затянутые в огненные шелка, и подозвала к себе прекрасного юношу. - Князь Вальдемар! - крикнула она, и огненные пятна проступили сквозь пудру на ее обрюзгшем лице. Подчеркивая впалую линию живота, прекрасный юноша стоял перед младшей Плоквурст, которая, наоборот, выпячивала живот. Она делала это от усталости и оттого, что не была кокетлива. У нее на длинном остове была мышиная головка и обведенные синевой глазки, в которых он давно, но тщетно старался вызвать что-нибудь, кроме скрытности и пустоты. Старуха энергично хлопала по дивану, приглашая его сесть. Он сел. Терра был обеспокоен Гедульдихом, его появлением не только с матерью, но и с дочерью. "Прогулка по Тиргартену", - кратко пояснил Гедульдих. Была ли в автомобиле и дочь, когда мать подъезжала за ним? Гедульдих сделал утвердительный знак одними глазами. - Чего только не увидишь теперь в Берлине!.. Сам я берлинец, но подобного еще не видал, - изрек он сентенциозно. Засунув руки в карманы брюк и развалясь, но как всегда начеку, сидел он на диване. Над лбом локон, нежная кожа с налетом жизнерадостного румянца, взор Люцифера. - Теперь черед вашего сына, господин тайный советник. Терра строго: - При таком положении вещей я вынужден воспротивиться женитьбе сына. Гедульдих усмехнулся на это. - Ваш сын всегда смотрит поверх жизни. Не от вас ли он это унаследовал, господин директор? - Он дал то объяснение, которого боялся отец. - Меня эти жены капиталистов одурачить не могут, я попросту развлекаюсь. А вашего бедного мальчика они сводят с ума. Терра опустил взгляд; он сидел прямо, а не развалясь, как Гедульдих, ему было стыдно. Стыдно за наивность своего мальчика. "А какое разочарование ждет бедняжку! Беден и молод, - такими некогда были и мы. Считает себя невесть каким циником, а сам опорочит себя без всякой цели, сам будет беззащитной жертвой тех, у кого весь ум в деньгах. Это преемственность от отца к сыну. Неужто мы никогда не будем отомщены?.." Терра забыл все на свете, он кипел от бешенства. Гедульдих, сидя на низком диване, наблюдал, как у Терра губы искривились, потом задергались от бешенства. - Узнаю вас! - сказал кто-то. Терра встрепенулся. Это Гедульдих, он позабыл о нем. - Почему вы против войны? - спросил Гедульдих, впервые серьезным тоном. И кивнув в сторону Плоквурстов: - Я не пацифист, я мыслю реально. Смерть палача избавляет от жертв... Пускай они начнут, их война постепенно превратится в нашу. - Чью? - спросил Терра. А Гедульдих: - Мы друг друга понимаем в тех странах, которые созрели для дела. - Он весь горел мрачным огнем, но не стал распространяться. - А какие страны созрели? - спросил Терра. Гедульдих захохотал. - Я вам на удочку не попадусь, господин тайный советник. Скажем, Россия! Как по-вашему, Россия созрела? - спросил он насмешливо и поднялся. Скандал в кружке Плоквурстов привлек его внимание. Князь Вальдемар защищал свою мать от поцелуев Берндта Плоквурста. Он терпел целый вечер и вдруг возмутился. Его всего передергивало от злобы, госпожа Плоквурст уже не находила его привлекательным. Она боялась за своего оболтуса, этот субъект мог вцепиться ему в горло. Она напустила на себя величественность и окликнула усталую дочь. - Грета! Едем домой. Эта дама недостойно ведет себя с молодыми людьми. Такое родство не для тебя. - И торжественно удалилась. Грета следом. Оболтус мужественно смерил врага глазами и тоже поплелся за ними. Тишина. Комната внезапно опустела. Очнувшись от своих переживаний, Терра сообразил, кого не хватает. Леи! А также Блахфельдер и той молодой женщины... Эрвин Ланна вернулся расстроенный. - Где Леа? - спросил он, не обращаясь ни к кому. - Меня отвлекла эта ссора, а она тем временем исчезла. Мы с господином Гедульдихом искали повсюду. Тут Терра припомнил, что видел ее. Но сам он тогда был отуманен своими чувствами. Теперь он припомнил все: она стояла у портьеры, одной ногой уже на пороге, придерживала рукой платье, но пальцем украдкой манила в темноту. В соседних комнатах потушили огни. О! брат содрогнулся теперь, припомнив ее лицо, исполненное болезненного сладострастия, жалкого соблазна, безверия, разложения. Неужели незнакомая молодая женщина пошла за ней? Ведь Леа разлагалась у всех на глазах, разлагалась ее душераздирающая улыбка; вот она скользнула и исчезла за портьерой, как видение, вызванное чародеем. Ей нельзя было верить!.. Однако молодая женщина последовала за ней, и обе исчезли. - Надо обыскать дом! - хватая Эрвина, испуганно шептал Терра. - Идемте! Вы не всюду побывали. Где Гедульдих? - Он пошел домой. Ему пора, - сказал Эрвин. Терра испугался еще сильнее. - А муж? - прошептал он уже на ходу. Княгиня Лили в своем укромном уголке поднялась с дивана. Сын все еще стоял, отвернувшись. - Идем же! Он подскочил. - С тобой? После того как ты расстроила мою женитьбу? Это было умышленно! - Разумеется, умышленно, - спокойно сказала она. Он взглянул на нее, закрыл глаза и, поднимая стиснутые кулаки, застонал. - Чтобы ты видел, на что я способна, - сказала она. - Ты мой навсегда. - Он с силой опустил кулаки, но и под его прямым, жестким взглядом она не поколебалась. - Мой маленький мальчик, - сказала она нежно и настороженно. Он злобно нагнулся к ней. - А деньги? - прошипел он. - Отдашь ты мне деньги за Плоквурста? - Нет! Их я оставлю себе. Я их заработала. - Шлюха! - И сын накинулся на нее. Она быстро высвободила руку и шагнула в сторону, он за ней, но снова промахнулся... платье с разрезом распахнулось, прекрасная нога напряглась, скользнула. Назад, вбок, вперед, скользя, извивая бедра, она все еще увертывалась от него. Он следовал за каждым ее движением, как партнер в танце. Они порывисто метались по опустелой, забытой комнате, и у обоих было то же лицо, те же самозабвенные глаза, полные отчаянных решений, те же руки, ставшие чужими, из-за обнажившихся зубов вырывалось тихое шипение. Чей-то голос произнес: - Господи помилуй! Тогда они остановились. Мгновенное беспамятство, затем пробуждение - и стройный высокий кавалер, пропустив вперед зеленоволосую ослепительную даму, прошел мимо ливрейного лакея, почтительно перегнувшегося пополам. - В гардероб! Старик вытянулся, как новобранец. Затем, дивясь, посмотрел им вслед. Он собрался потушить свет и в этой комнате, но его в сильнейшем волнении остановил менее знатный посетитель. - Где моя жена? - прохрипел он из размякшего воротничка. - У меня вашей супруги нет, - ответил ливрейный лакей сдержанно, но слегка хмуря лоб. - Тут были три дамы! - вскричал несчастный. - Три дамы, которые танцевали все время. Вы видели их? Лакей с возрастающим удивлением: - Вы ищете трех дам, сударь, или одну? И что, по-вашему, я должен был видеть? Несчастный, со всей силой отчаяния: - Да что ее увезли! Напоили, увезли, почем я знаю, может быть, убили! - Он заплакал. Лакей попробовал утихомирить его добром. - Сударь, вам, наверное, бросился в голову коктейль, не пейте его больше! - Но тут посетитель взбунтовался, он стал плести что-то о похищениях, о международной торговле женщинами, о подозрительных заведениях и полиции. Лакей перешел на холодный, исполненный достоинства тон: - Если вы заставите меня нажать кнопку звонка, швейцар, как ни прискорбно, придет выпроводить вас на улицу, сударь. После этого посетитель удалился с громким плачем. На улице в ярком свете июльского утра он столкнулся с двумя другими посетителями. - Мыслимо ли это? - плакался он. - Скажите мне, милостивые государи, может ли случиться в Берлине, чтобы дама просто-напросто исчезла из ресторана? - Я, кажется, знаю ее, - сказал один из тех двоих. - Ну да, с вами были три дамы! - Одна-единственная, - возразил бедняга. Господин предположил, что случай самый безобидный. Он даже утверждал это. Его жена захмелела; вероятно, чтобы дать ей выспаться, ее взяли с собой другие две дамы, не знавшие, с кем она. Дамы принадлежали к высшему кругу; господин назвал фамилию и дал адрес далеко за городом. - Только без шума! Вы сильно повредили бы своей жене! Отправляйтесь к себе в гостиницу! Выспитесь сами. Когда вы проснетесь, ваша жена будет стоять подле вашей кровати! - И господин подозвал такси. Но затем Терра, дрожа и обливаясь потом, вернулся к Эрвину Ланна. - Когда он проснется к вечеру, он поедет по тому неверному адресу, который я указал ему. Я позабочусь, чтобы там его послали по другому. Чем дольше я его задержу, тем счастливее он будет, увидя в конце концов свою жену, и даже не заикнется о ее похождениях. - А если нет? - спросил Эрвин. - Тогда все пропало, - сказал Терра. Они пошли рядом, сперва медленно, потом их шаг ускорился сам собой. Вдруг они разом остановились. - Нельзя терять ни минуты, - шепнул Эрвин. - Вы хотите пойти к Лее? - хрипло спросил Терра. Эрвин отвел взгляд. Они пошли дальше - в обратном направлении. Глаза Эрвина Ланна, тусклые полудрагоценные камни, постепенно застилались страхом. Того и гляди разверзнется бездна. Вот она! Взор Эрвина Ланна перестал быть непроницаемым самоцветом. - Я проводил ее на Иегерштрассе, она была так весела. Я проводил ее на Моцштрассе... Бедная Леа!.. - Он один помнил, что каждый час принес ей. - Она проста душой, я знаю, я утверждаю это. Ни один порок не затрагивает ее. Она проходит сквозь них, она скользит мимо жизни. Она никогда не потеряет себя. Что для нее мир? Вынужденная прогулка... - Он перевоплощал ее в себя. Все лучшее, чем он обладал и что знал, дарил он ей. - А теперь она ушла. Куда же деваться мне? - В глазах разверстая бездна. Он снял шляпу, голова была уже вся седая. - Она больше не вернется. На этот раз не вернется, я чувствую. Я всегда только сопровождал ее, я - тот второстепенный персонаж, который поклоняется и сопутствует. Я должен быть там, где она! Где бы она ни была! - Движения у него стали беспорядочными. Терра преградил ему путь. - А скандал! - прошептал он. - Не забудьте про скандал! Они взглянули друг на друга; бездна в глазах Эрвина Ланна сомкнулась. - Я очень устал, - сказал он. - Я подожду ее. - Терра оставил его, а сам пустился бежать. Улицы были еще пустынны и тихи, но дыхание катастрофы гнало его все дальше ясным, пустынным июльским утром. - "Какая она сейчас? - думал он неустанно. - Как не похожа на ту, какой видит ее этот мечтатель... Она конченый человек. Ей уже недолго маяться. Так и надо, довольно болтовни. Смерть палача избавляет от жертв... где я это слышал?" Он окликнул такси, но не знал, куда ехать, и отослал его. "Какая она сейчас?.. Нам придется исчезнуть, если скандал разразится. Смерть палача избавляет от жертв. Мы исчезнем, любимая! Катастрофа надвигается. Смерть палача..." Он поднял глаза на дом напротив. Стиль XVIII века со скупым орнаментом. Дом стоял несколько отступя в ряду других домов, плиты перед ним позеленели. Подъезд монументальный, барский; меньшая дверь рядом как раз раскрылась. Только воздух, повеявший из нее, заставил Терра вспомнить о Мангольфе. Это был дом Мангольфа. Он поспешил на другую сторону. Там он, правда, не двинулся с места, топал ногой и не мог уйти. Куря, шагал он взад и вперед, взад и вперед. Рот ожесточенно извергал дым, все лицо дергалось во власти гнева. "Из-за него!" Из-за него Леа очутилась там, где была сейчас. Из-за него стала такой. Брат увидел ее в расцвете былых дней, с гордой осанкой и гордой душой, в светлом платье, вызывающе юной в каждом жесте, каждом телодвижении, а смех ее звучал торжествующим вызовом жизни... Теперь, наконец, она была побеждена. Еще недостойно цеплялась за жизнь и падала побежденная, ибо кто-то обезоружил ее. Непоправимо обезоружил... Терра отшвырнул десятый окурок и твердым шагом вошел в дом. Лакеи в вестибюле и на лестнице не посмели остановить его, он прямым путем направился в спальню хозяина. Мангольф только вставал. Он был в пижаме и брился. - Дорогой Вольф! - начал Терра, остановившись в дверях. - В твоем доме не пахнет любовью. Я давно собирался сказать тебе это. Если бы я мог втолковать тебе, какое действие ты оказываешь на людей, ты, без всякого сомнения, немедленно перерезал бы себе горло, - вся остановка за тем, что у тебя не бритва, а прибор Жиллета. - Ты не в своем уме! - воскликнул Мангольф. Терра потряс кулаками, у него было такое выражение лица, что Мангольф оставил бритье. - Что тебе нужно? Но Терра долго молчал; потом сухое рыдание и, наконец, взрыв. Мангольф расслышал только "Леа", слова глушили одно другое. Встревожившись, он хотел услышать больше, а Терра выкрикивал: - Ты утратил право даже знать ее имя. На тебе лежит страшная ответственность. Ты осужден, - наконец-то, наконец я могу сказать тебе это! - осужден перед лицом собственной совести и перед лицом человечества. Ибо она умирает из-за тебя. И близится твоя война. Откуда ему это известно, спросил Мангольф; но Терра ничего не слушал. - Ты разоблачен. Запомни и поберегись! Это уже не игра. Довольно ты пожинал в жизни дешевых лавров, не затевай еще и войны! Довольно ты вредил, ты всегда был величайшей опасностью. Ты пресмыкался перед подлостью, служил ей и сам стал подлецом. Вот она - вторая невинность, твое изобретение. Беспощадный голос! В нем глубокое знание и непреклонный приговор! Мангольф, чье лицо было отражением темных глубин, вдруг усомнился в себе; он, дрожа, упал на стул. "И это мне, когда я и так одержим сомнениями", - жалобно думал он. - Кто увильнул от дуэли, не объявляет войны, - шипел Терра. - Ты воспрепятствуешь мобилизации. - И на растерянный жест Мангольфа зашептал у самого его уха: - Воспрепятствуй ей! Прими меры к немедленному внесению законопроекта об угольной монополии! "Он попросту глуп", - думал Мангольф, но сам был точно парализован. Молча стерпел он новую вспышку Терра, его новые угрозы и, наконец, возмущенный уход. Катастрофа, перед которой наперед содрогался Терра, надвинулась в то же утро. Леа вызвала его; незнакомая молодая женщина умерла. У нее не хватило духа показаться на глаза своему мужу. Надо спасать, что еще можно спасти! Вся вина падала на Лею. Блахфельдер позвонила в санаторий, и за ней приехали оттуда. Вся надежда на брата. Он сотворил чудо, скандал разразился лишь к вечеру, даже чудо не могло сделать большего. В вечерних газетах имена еще не назывались, но полиция заявила, что не может воспрепятствовать их разглашению наутро. А тогда арест неизбежен при всем должном уважении к высоким покровителям актрисы... В запасе была одна ночь. Он пошел к Алисе. Тот же поздний час, что вчера, та же комната, Алиса вся в черном. Ему сразу стало труднее дышать в ее присутствии, чем в атмосфере самой катастрофы. Он попросил ее спасти Лею, спасти его сестру, спасти их. Но у нее было все то же неумолимое лицо архангела, узкое и совсем белое, над тесным черным воротником. Она никого не станет удерживать, кому надлежит уйти, сказала она наконец. Она и сама бы охотно ушла. Тогда он, ужаснувшись, умолк. Она была в черном, - а вчера тоже? Он не помнил; ее превращение совершилось незаметно, но непреложно, оно потрясало. Терра ощутил ее преображенную красоту как новую силу, как выражение той последней власти, которая судит и завершает. Он стряхнул с себя ужас и собрался спорить. Она только серьезно спросила, хотел бы он сам вновь увидеть сестру на сцене, если бы это оказалось возможно; тут сердце у него замерло, он понял, что Лее конец. Он встал. - И я любила ее, - сказала Алиса. - Она гибнет, - беззвучно произнес брат. Он возмутился. Что делает у себя в комнате ее муж? Молится? О победе? О массовом истреблении? Тогда, конечно, нечего думать об одной жизни. В раздражающей атмосфере близкого массового убийства Леа стала преступной, стала жертвой своей впечатлительной натуры, ранее других презрев важность самосохранения. - И за эту жертву ответствен тот, кто хочет войны. Он падет. Смерть палача избавляет от жертв. - Это было больше, чем он хотел высказать, он запнулся. - Кто ответствен? Неизвестно, но на виду Толлебен. Достаточно быть на виду. - Он падет, - повторила теперь уже Алиса. - Мы единодушны и с ним. - Она подошла к двери и открыла ее. Толлебен, как вчера, стоял перед распахнутым окном, только лунный свет не озарял его. Опущенная голова и молитвенно сложенные руки оставались в тени. Пискливый голосок звучал слабо, вздохи приглушали его. - Милосердый боже, я не желал этого. Мои намерения не изменились, я согласен на переговоры. Не попусти же, чтобы вся моя политика рухнула, как карточный домик! Милосердый боже, отврати самое страшное! Я один уже на это не способен, я снимаю с себя ответственность. Но чем может раб твой угодить тебе? Нужна тебе жертва? - Робко поднялись голова и руки. Толлебен улыбался робко, как будто боялся, что бог осудит его за непривычно громкие слова. - Я готов! - впервые выговорил он с подъемом, молитвенно сложенные руки метнулись навстречу богу, расширенные глаза смотрели на него. Алиса закрыла дверь. Они постояли молча, Терра не знал, что сказать. Он собрался уйти, потом резко повернул назад. - Ужасно! - воскликнул он. - Что вы с ним сделали? - И видя, что бледный ангел все тянется ввысь: - Сейчас он выйдет, сейчас былой насильник покажет вам свое смиренное лицо и спросит, когда этому надлежит быть. Ужасно! - Я последую за ним, - сказала она. Но Терра больше не слушал. "Прости, Алиса Ланна, - мысленно сказал он, а затем: - Скорее спасать сестру!" Когда он пришел, она была переодета горничной и в таком виде села к нему в автомобиль. - Дитя, ты понапрасну трудишься; полиция только и мечтает, чтобы мы исчезли. - А Мангольф? - Загадочная усмешка. - Он не хочет, чтобы я исчезла; тогда мне было бы слишком хорошо. Он хочет, чтобы я страдала дальше. Как будто на всем поставила крест она, а не он. Брат вспомнил, как мало был встревожен Мангольф судьбой Леи, как легко примирился. Оправдывая друга, он подумал, что равнодушие в отношениях между людьми будет отныне доведено до небывалых, неслыханных размеров... Но он смолчал. В скором поезде на пути к границе ее не покидала загадочная улыбка. Она жадно и рассеянно подносила к лицу цветы, что положил ей на колени брат, как прошлой ночью - цветы молодой женщины. Ни воспоминаний? Ни угрызений совести? Она увидела его испытующий взгляд и спросила: - Какова я с гладкой прической и в простом платье? Удивительно, у меня не было ни одной такой роли. Я никогда не играла бедных девушек. Почему это тебя так трогает? - Увидев, что он отошел к окну. Он стоял там долго, она не произносила ни звука. Искоса посматривая на нее, он видел: взгляд у нее неподвижный. Она уже не откидывалась на спинку дивана, не было в ней ни усталости, ни жажды, - неподвижно выпрямившись, она вглядывалась в свершенное и в то, что надо было приять. Опасность, которая как-никак поддерживает бодрость и активность, миновала; на место нее пришло горькое сознание... При гладкой прическе нос казался больше, грубее по форме. Контуры ничем не сглажены и не смягчены, без румян и прикрас лицо стало голым остовом слишком щедро израсходованной жизни. Когда она заметила, что он изучает ее, он сказал: - Дитя мое, у тебя чудесный вид. Она растерялась на миг, потом стянула перчатки, показались великолепные, на редкость выразительные руки. Она молча вгляделась в них - и преобразила их. Суставы выдвинулись, кончики пальцев отогнулись, вены набухли, даже кожа погрубела: руки старой работницы. - Браво! - крикнул брат. - Жаль, что нет публики! - И добавил: - Для твоей дальнейшей карьеры открываются непредвиденные возможности. - Ты думаешь? - спросила она, и голос выразил то же смирение, что и руки. Он сказал ей, что настало время каждому в отдельности изменить свою жизнь. - Так продолжаться не могло, мы превратились в карикатуры на самих себя. Допустим, что каждое поколение в результате приходит к этому, но нас жизнь вынуждает к радикальному перерождению. Катастрофа - ей это кстати, ведь она всегда предвосхищала дух времени. Она слушала его испуганно, но постаралась отмахнуться. - Все сводится к одному: надо переходить на амплуа старух, - заключила она с горечью, но без особой решимости. Потом обратилась к прошлому. - Тяжелые годы. Короткие как будто, но тяжелые. Я не для того была создана. - Не для твоей профессии? Ты клевещешь на себя. - Вначале думаешь: жить полной жизнью, красоваться. Боже мой! На самом же деле это значит покоряться. Кто предостерегал меня когда-то? Ты? Нет ничего зависимей искусства: каждая модистка, кончив работу, свободна. А мои помыслы и стремления должны быть к услугам толпы, мое творчество должно быть таково, чтобы люди вживались в него, а тогда творчество становится не моим, оно уже принадлежит им. Я даю то, чего им недостает, я становлюсь тем, чем они не смеют быть. Быть неповторимым и в то же время обыденным, чуть ли не творцом людей и при этом их рабом, быть всегда податливым, ежевечерне стоять перед лицом небытия, а потом получать амнистию на сутки. Когда-то я была полна гордыни. Теперь, после всех успехов, я ненавижу публику, как мелкий служащий - грозного хозяина. - Наряду с ненавистью сквозь страдание проглянула хищность зверя. - А они раболепствуют передо мной. Но что, "роме унижений, может дать мне раболепство людей, чья единственная заслуга - их деньги? - Право же, благодаря тебе им не раз приходилось переживать то, чего они охотно не переживали бы вовсе. Ты с дьявольской ловкостью держала их в руках, так что им было не до денег. - Я этого не хотела, - сказала она. - Борьба была навязана мне. Я предпочла бы тихую женскую долю. Ведь в сущности страдать мне было радостнее, чем торжествовать. - Он понял, что она думает о Мангольфе. Она полуоткрыла рот, словно прислушивалась к тому, что он когда-то говорил ей, и, забывшись, умолкла. Днем они пересели в местный южнотирольский поезд и вышли у начала одной из долин. Терра знал ее; в самой маленькой повозке нельзя было добраться до конца дороги, ведшей далеко в горы. Пока удалось добыть верховых лошадей, уже стемнело. Леа пала духом. - Неужели нельзя иначе, как туда, в горы, в глушь? А там, в конце - глетчер? Поедем лучше в Вену, меня туда приглашали. - Сейчас ей без труда удастся выговорить даже более выгодные условия, подтвердил брат. Ведь героине свежего публичного скандала обеспечен беспримерный успех. После этого она умолкла, подперев голову обеими руками, - забытая поза дебютантки, некогда честолюбивыми мечтами проникавшей в будущее. Душная ночь пахла яблоками, тяжелые гроздья свисали с виноградных лоз, луна скрылась; высоко вверху, над поворотом дороги, крестьянский домик с круглыми башенками, наподобие крепости, сторожил вход в долину. Колея огибала бурные водопады, что, бесследно отшумев, исчезали за уступом холма. Росистые травы благодатно освежали воздух. Все склоны были покрыты каштановыми деревьями. Когда растительность кончилась, сделалось холодно, усадьбы стали редки и убоги, дорога, узкая затвердевшая борозда, шла возле скал, под нею был ручей. Невидимый, он журчал в темноте. "О ароматная ночь", - ощущали оба, брат и сестра. Они ехали верхом, сестра впереди, брат за ней. Поклажа, которую вез владелец лошадей, осталась далеко позади. "О ароматная ночь, величавое журчанье, манящие зарницы, - вот оно то, чего мы алчем, - нирвана. Или и ты обманешь, природа? Мы, творения твои, обманываем так часто. Нет, мы отрешились от всего, дай нам вернуться к тебе, к истине". Но тут разразилась давно нависшая гроза. И тотчас вновь пришлось бороться, снова, как и всегда, отвоевывать жизнь. Они остановили лошадей посреди ужасающего урагана. Рыкание грома во мраке, казалось, на них надвигаются и обдают их своим дыханием чудовищные пасти, в страхе застонал раненый ручей... Беспросветная минута ожидания... вдруг из тьмы вырвался сноп пламени, стало светло, как днем. Синие и красные искры, словно цветы, падали к их ногам. Между двух ночей они увидели друг друга, точно огненные столпы. Им пришлось спешиться; лошади дрожали и упирались ногами в колеблющуюся почву. Их хозяин с третьей лошадью, наверное, укрылся в убежище, знакомом и им. Лошади повернули назад. Брат и сестра двинулись дальше пешком. Шел дождь. Гром отгрохотал, вспышки молнии изредка указывали направление. Шум дождя заполнял тьму, сквозь которую они стремились вверх. Только бы миновать ручей, который все набухал! Только бы не сорваться, не сбиться с пути, научиться видеть, научиться идти ощупью и в сгущающемся, непроглядном кошмаре сохранить силы до жилья, до прибежища! Время от времени они останавливались и переводили дух. Так как сестра останавливалась чаще, брат в темноте протянул ей на помощь руку. Хотя он не коснулся ее, она ощутила его жест в темноте и оперлась на протянутую руку. Она оперлась так тяжело, что он подумал, не заснула ли она. Куда деваться с ней, обессиленной? Как узнать, сколько еще идти? Как узнать, который час? Время шло, лил дождь, стало холоднее, он же укрывал ее у себя на груди - единственном месте в эту ночь, где она могла найти приют. - Надо идти, - сказала она вдруг покорно, тоном ребенка, который не жалуется. Тогда он уперся руками ей в бедра и стал подталкивать ее сзади. Он толкал ее по крутой тропинке, вверх, в неизвестность. Она полулежала, откинувшись на его руки, и переставляла ноги, не открывая глаз... Наконец показался огонек. - Мы добрались, - сказал он. Она все-таки не открыла глаз, он донес ее до самого дома. Дом принадлежал молоденькой девушке. Родители ее умерли, она держала трактир и воспитывала братьев и сестер. Она провела пришельцев в низенькую дощатую комнатку. Поставила свечку и, увидев, как женщина повалилась на кровать, мгновение колебалась, не помочь ли, - но за выпуклым лобиком уже утвердилась мысль, что это чужие люди, подозрительные и в несчастье. Что они делают в непогоду, куда девались их лошади?.. Ее позвали снизу, и она ушла. Свет из залы проникал наверх сквозь щели в полу. Крестьянские голоса выкрикивали какие-то звуки, которые, казалось, немыслимо сложить в слова. Оба пришельца не шевелились. Сестра на кровати свесила голову с подушки, вторую ногу она не успела поднять с полу. Стоя перед ней, брат смотрел на сомкнутые веки, отягощенные житейской борьбой, - мало-помалу он начал разбирать то, что кричали внизу крестьяне. Это относилось к ним двоим, это было ржание, площадные шутки над любовью. Он поднял и уложил на кровать ногу сестры, затем разул ее, - ноги промокли насквозь. Руки ее свисали безжизненно, он и с них стянул мокрую ткань, вытер плечи и шею. На рассыпавшихся спутанных волосах покоилось влажное лицо без красок, без очарования; то ли слезы, то ли дождь смыли все, что было так ценно, - красоту, блеск и великолепие жизни. Брат увидел вновь еще не ставшее прекрасным лицо несложившейся девочки, которую он знал когда-то, бледное лицо с удлиненными чертами. Тогда ей так же было свойственно тщеславиться мелкими успехами, как потом высокими чувствами. Превращение свершилось вместе с внешней переменой, которую брат так и не уловил. И это те самые прославленные руки! У ног, что, смертельно усталые, покоились перед ним, лежали многие выдающиеся современники! Брат вдруг вполне осознал этого самого близкого ему человека в его прошлой и настоящей сущности. Крики и хохот крестьян заполнили комнату, как будто те уже ворвались сюда. Но брат, положив голову на руку, не отводил забывшегося взгляда от сестры. Ему думалось, что оба они вместе загнаны сюда в тупик, на вершину своего страдания. Теперь они вместе, - только вместе могли они осуществить то, что было в них заложено от рождения. Ошибка, что их пути разошлись, ошибка - их стыдливость. К чему была та странная стыдливость, из-за которой они, подрастая, стали такими сдержанными? Увы, все ушло. Быстротечны они, нашей жизни дни. Сквозь шум, что, как побои, обрушивался на них, брат напевал: "Быстротечны они, нашей жизни дни". Он думал, она спит. Сам оглушенный шумом и глубочайшей тишиной посреди шума, он в задумчивости напевал: "Спи, усни, жизнь прошла. Спи в сырой земле, ногам дай покой, а сердцу забвение". Вдруг все стихло, стих поющий в нем голос, потому что шум прекратился. Только дождь да ручей; крестьяне внизу невнятно шушукались, хихикали в кулак. Потом крадущиеся шаги, и скрипнула дверь. Стук подбитых гвоздями башмаков заглох, но потом лестница застонала под ними. Крадущиеся шаги приближались; лишь перед комнатой приезжих они остановились. Перешептыванье, долгое, трусливое подталкивание друг друга - и под конец рывок. Терра давным-давно повернул ключ. Опять шушукание, попытки стали смелее, многократное щелкание дверной ручкой, сопровождаемое ругательствами. Пьяные площадные шутки, брань, пинки в дверь. Терра, оглянувшись, увидел, что у Леи глаза раскрыты и голова приподнята с подушки. - Этого только не хватало! - с горечью произнесла она. Он успокоил ее. - Мы с ними справимся. - Ты? - спросила она с оттенком презрения. - Меня никто не знает по-настоящему, - заявил он, встал и стащил со второй постели простыню. Он спрятал свечу за печку, так что остались одни световые полосы на полу. Над световыми полосами, как над раскаленными колосниками, в темноте парило что-то белое. Фигура без лица, но два угля горели у нее вместо глаз, и она издавала стоны. Дверь распахнулась, и перед пьяной оравой предстала фигура, горящая, стонущая, колеблющаяся, как от согретого воздуха. Секунда немого ужаса, потом бегство, тела скатывались, сползали, каждый бормотал молитвы, какие ему пришли на ум. С проклятиями топотала по лестнице бегущая орава, что-то у кого-то сломалось, пострадавший громко взвыл. Его подняли; хромая, он поплелся за теми, кто уже мчался в мокрую и пустынную темень... Все кончилось, дом опустел, снаружи только дождь да ручей. Терра достал свечу из-за печки. Леа видела, как он скинул простыню. Папиросы, которые он бросил, прожгли в ней две дыры. - Отлично, - сказала она деловито и вновь опустилась на подушки. И брат не удостоил ни единым словом случайную помеху, он молча сел на свое место возле сестры, а она долго, задумчиво смотрела на него. - Я слышала тебя, - сказала она тихо и внятно. Он вспомнил, испугался. Она показала ему на низенькую дощатую комнату: - Это уже гроб. Я никогда не выберусь отсюда. И ты оставишь меня здесь, наверху, одну. - Избави боже! - сказал брат. - Дальше идти некуда, - сказала она и напевно, как прежде он, повторила: - "Быстротечны они, нашей жизни дни". Он, силясь быть убедительным: - Мы должны благословлять это прибежище! Там, внизу, вот-вот разразится война. - Она никогда и не прекращалась, - ответила сестра. Желая заглушить страх, теснящий ему грудь, он заговорил о войне; не обращаясь ни к ней, ни к себе, говорил он о самом страшном, что предстоит, об уверенности, которая стала непреложной. - Я знал это всю жизнь. Но временами приходится отворачиваться от истины, чтобы жить. Можно знать, не веря, смотреть, как надвигается катастрофа, и все-таки не верить в нее. Я испытал это состояние, я и сейчас не изжил его... - Остаться здесь, - сказала сестра. - Покой. Сырая земля. Забвение сердцу. - Она говорила еле слышно, не открывая глаз. Брата охватил такой безумный страх, что даже стул под ним затрясся. В хаотическом сумбуре чувств он заикался, сам понимая, что заговаривается. - Почему мы ушли когда-то из родительского дома? Я хочу купить его. Он ведь еще существует? Должен существовать. Мы будем жить там вместе, вдвоем, все позабудется. Слышишь? Позабудется. Что мы в сущности делали такого, на что не способно любое заблудшее дитя? Если бы был бог, он простил бы нам. - Я сама себе не прощаю, - сказала она, - неудача была недопустима. Несчастье претит мне. - Она собралась уснуть. Но он взял ее руку, гладил, целовал, ласкал. - Я верю в тебя и в твое счастье. Леа, любимая! Единственное истинное несчастье - наша стыдливость друг перед другом. Другие женщины предназначены были открывать мне мир, пробуждать мои чувства, мой ум. Но сердце? Но не сердце! - Слезы лились на руку, которая теперь взяла его руку. Да, сестра взяла руку брата и положила ее себе на сердце. - Спать, - шепнула она, тело вытянулось в последнем блаженстве и замерло. Из-под опущенных ресниц блеснул взгляд, и вот уже он погас, скрылся. Терра вдруг ощутил усталость, как после жестокой борьбы. Голова и грудь склонились наперед, лбом он коснулся кровати. Ему послышалось журчание. Ручей под окном зажурчал, зашумел, набухая, прибывая, захлестнул комнату. Сейчас он унесет их обоих, - о блаженное ожидание ухода, забвения! Стук. Терра встал. Был день. Таким сильным стук бывает только во сне. Он прозвучал, как гром. Терра выждал; стук раздался на самом деле, но как робко, - ребенок не мог бы стучать тише. Он отворил; перед ним стоял монах. Монах неловко поклонился; Терра полез за деньгами для этого дурня. Но не успел достать их, как тот спросил: - Сударь, это вы прошло