й ночью были духом? Растерявшись, Терра стал отрицать. Патер не обратил внимания на его слова. - Крестьяне были пьяны. Я сразу понял, что приезжий господин одурачил их. Терра, вызывающе: - Но ведь вы верите в духов? - И чувствую, когда ими даже и не пахнет. Тут только Терра увидел, что перед ним интеллигентный человек. Грубая обувь, потрепанная сутана, обнаженная голова, но бородка вздрагивала вместе с узким, покрытым светлым загаром лицом, а вот блеснул и лукавый, веселый и умиротворяющий взгляд. - Простите, - сказал Терра. - Войдите, пожалуйста. - Он объяснил: - А нас с сестрой сюда загнала буря. Патер взглянул в сторону кровати. Он собрался возразить, но промолчал. Постоял еще, глядя в сторону кровати. "Она все еще интересна, - думал брат, - она интересует даже церковь". Но взгляд патера утратил всякую веселость, с равнодушного лица исчезла безмятежность. "Здесь не следует задерживаться", - осознал Терра. Вдруг он увидел, что монах соединяет руки, складывает их, как для молитвы. Молиться подле Леи? Брат подошел к ней, она дышала ровно. Терра обернулся. - Чего вы хотите? - Помочь вам, - сказал тот снова ласково, снова несмело. - Я могу сообщить вам сведения насчет вашего багажа и отвести вас туда, где он находится. Там вам будет удобнее. - Пойдемте! - сказал Терра, он не хотел показать, что сторонится монаха. - Вы здесь живете? - спросил он. - У меня нет постоянного жилья, - ответил монах. - Я посланец. Наш орден существует недавно. Он еще добивается, чтобы его признала церковь. - Неужели еще бывают основатели монашеских орденов? - И притом даже чудотворцы, - сказал монах, смеясь глазами. - Наш основатель знает наперед поступки людей. Разве не удивительно, что он пошел в монастырь, а не окунулся в мирские дела? - А что же он знает? - Нам, братии, он заранее предсказывает наши грехи. Одного, который был усерднее всех, он удалил, ибо видел уже в нем преступника, каким тому предстояло сделаться. - Я не стал бы его тогда удалять, а постарался бы помочь ему. - Удаление и было помощью. Наш настоятель чтит предначертания божьи. Данный ему богом дар читать в сердцах для него тяжкое испытание. И велик соблазн пасть через гордыню. - Для всего этого мы знаем научное обозначение. - Знание для нас, братии, недостижимо. - Он поглядел в глаза Терра. - Все мы - рассеянные по миру посланцы. Отчий дом далеко, Иерусалим еще дальше, но мы надеемся обрести его. - Иерусалим? - Это наша цель, но на пути много трудов, много задержек, можно умереть, не дойдя до града. Столько людей забыли, что в них обитает дух, дух божий, надо напомнить им об этом. - Он силился говорить мягко, даже вкрадчиво, но в голосе пробивались суровые нотки, присущие жителям гор. Пока тот говорил, Терра рассматривал черты старого племени, на которых запечатлелось нелегко давшееся смирение; он думал: и так могло быть. Он видел ручей, стремившийся по скалам, видел сосны, небо и узкую солнечную тропу. Вдруг он сказал: "Досточтимый отец!" - Досточтимый отец, - сказал он, - верьте мне, я всю жизнь по мере умения и разумения служил духу божьему в людях. - Вы веруете в бога? - Нет, - сказал Терра и опустил голову. Потом поднял ее. - Сейчас мне самому это непонятно. Я вижу, что вместо бога веровал в человечество, и это было труднее, безнадежнее. Могу без преувеличения сказать, что в человеке я увидел самое грубое, самое прожорливое, самое злобное из творений предвечного. Если я все-таки уповаю для человечества на будущее, полное разума, добра и чистоты душевной, то сам думаю, не есть ли моя вера - гордыня? - Да, это гордыня. - Хорошо, пускай гордыня. Но эта гордыня, досточтимый отец, доходит до твердой, непоколебимой уверенности в том, что люди - создатели бога. Мы сотворили его не только в мыслях, как говорится, но и в пространстве. - Вы упорствуете в своем заблуждении. - Откуда бы иначе одна мысль давала ответ на другую, последующее событие на предыдущее? Где берется логика, откуда возмездие? Ведь мы противимся им обоим. Почему мы должны гибнуть от своего душевного беззакония? Объясните мне, досточтимый отец, войну! Мы сами поставили над собой судью. Неспособные длительно желать справедливости, мы раз и навсегда воплотили свою волю в боге, который продолжает жить по-человечески вне человечества. Патер сочувственно: - Разве так трудно смириться? Он простирается от вечности до вечности. - Берегитесь, досточтимый отец! Ведь тогда человечество было бы случайным явлением. Но именно ваша церковь хочет, чтобы оно было средоточием всего. Я последовательнее вас. - Суть не в словах, а в деяниях. Какое деяние волнует вашу душу? Тут Терра испугался и умолк. Они зашагали быстрее. Искоса взглянув на патера, Терра увидел, что у него то же выражение лица, какое было там, у постели Леи... Неожиданно зазвучал его смиренный, робкий голос: - Попытайтесь верить! Кто верит без высокомерия и суемудрия, способен снести даже то, что грозит вам. - Кто вы такой? - пролепетал Терра. Так как ответа не последовало, он заговорил сам, лишь бы нарушить молчание. Он почитает церковь; в глазах западного мира она единственная форма, в которой духовное начало взяло верх над властью низменных сил. Ни одна философия не выдержала борьбы с ними. А церковь сама стала властью - "это был гениальный ход". Говоря так, Терра почти уже бежал, подгоняемый непонятным страхом. Но патер молча следовал за ним по пятам, и Терра продолжал оглушать себя словами. Поразительнее всего политическая осмотрительность святой церкви. Неизменно парализуя существующую власть в своих интересах, она в то же время защищала ее против всякой вновь зарождающейся, более жизнеспособной власти, "тем служа богу, который печется о нашем собственном благе". И дальше бегом - в молчании. - Святая церковь позволяет нам, христианам, вести между собою войны, но временами защищает от нас язычников, которых мы истребляем. Какое глубокомыслие! - Вдруг он резко остановился. Остановился и патер. - Вы слыхали? - тихо спросил он. Терра беззвучно: - Кто зовет меня? Он услышал свое имя: "Клаудиус!" Голос донесся сверху, далекий, но призывный; он готов был усомниться, что слышал его. Но взглянул на монаха, и страх овладел им: монах вновь молитвенно сложил руки. - То была минута ее смерти, - сказал монах. Брат схватился за голову. - Нет! - крикнул он, уже поняв, уже видя приближающееся тело. Тело неслось вместе с течением по скалам, то вниз головой, то стоя прямо, словно собираясь перешагнуть их. Под конец оно жалкой бескостной массой повисло на кустарнике с той стороны, и вода колыхала его. Сияющим на солнце золотым венцом обвились распущенные волосы вокруг мертвого окровавленного лица. На этом берегу метался брат, в смятении ища камней, чтобы перейти на тот берег. Он крикнул туда: "Я иду!" Он хотел, чтобы то была еще его сестра, чтобы она еще слышала его... Отчаявшись, он оглянулся за помощью; монах стоял на коленях и молился. Терра рванулся к нему и проскрежетал: - Вы знали это заранее, чудотворный основатель ордена! Но вы покидаете тех, кто должен пасть, и делаете вид, будто в этом мудрость. Вы ничего не можете! Вы ничего не можете! - Я буду молиться за вас. Терра стоял над ним и издевался: - Что я сделаю завтра? Вы ведь знаете. Я твердо решился, а вы знаете и ничего не делаете, только молитесь. - Таков ваш путь. Вам суждено уверовать. Тут Терра оставил его, и монах продолжал коленопреклоненно молиться над телом, что покачивалось у того берега. Запыхавшись, подбежала к ним девушка, владелица постоялого двора "Альпийская роза". Она стояла внизу, у окна трактирной залы, когда барышня прыгнула сверху в ручей. Она тут же побежала за барышней, потому что при таком поспешном отъезде она не получит платы, а вещей тоже не осталось: но за ручьем, который уносил барышню, она поспеть не могла. Терра рассчитался с девушкой, за приплату она даже согласилась позвать на помощь других сердобольных людей. Он уехал немедленно, покинув на чужбине останки сестры. Он решил, что ни одна земля не будет ей легче или тяжелее, чем эта случайная земля. Каждый ком глины люди называли родиной и потому сейчас повсюду собирались вгонять куски железа в этот ком или взрывать его на воздух. Весть, что война неминуема, застигла его в пути. Он едва осмыслил ее. Она лишь во сто крат усилила горечь утраты одного существа - его сестры. Сестра открыла полосу смертей, лишь за ней должны были последовать все. Массами, массами, - но ведь каждый знал только свою смерть. И все сопровождалось словами. Как мучился он своими собственными пышными разглагольствованиями с монахом - в самый ее смертный час! "Пока ты щеголяешь громкими фразами, навстречу уже плывет труп. О жалкий обман всей нашей жизни! Кичливые фразы - и такие убогие судьбы!" Те большие проблемы, которые он намеревался разрешить, были ему не по плечу. Он носился со своим миросозерцанием; но его поколение не созерцало мир, а разрушало его. "И я хотел помешать ему, в этом была вся моя жизнь. Всегда одна цель: был ли я заведующим рекламой, адвокатом для бедных или крупным промышленником и другом рейхсканцлера. Я лгал и обманывал, чтобы спасти людей от самих себя, но убивать я не согласен. Чаша моего терпения переполнилась. Пусть они уничтожают друг друга, если в том их счастье, если для их счастья нужны катастрофы, а за краткие просветы в своей истории они отплачивают не иначе как периодами озверения. Не убий!" Тут он понял, что мыслит словами монаха, который там, в горах, молился за него, дабы он не убивал. Но ему нужно убить. Решено было, чтобы пал один, - пал вместо многих. Толлебен должен быть уничтожен до начала кровопролития. Оно могло быть остановлено этим. Поднять знамя! Те, что хотели кровопролития, уже подняли свое; в Париже пал тот{553}, "кто в течение одной ночи был мне братом". Невинен - Толлебен? Невинных не существует; каждый из тех, кто на виду, должен ждать возмездия. Толлебен ждал возмездия за всех своих предшественников, за всех действующих, за всех живущих, за все человечество и его деяния. Он ждал и был готов. "Смерть палача избавляет от жертв". Когда поезд подходил к Берлину, голову Терра гвоздила одна эта мысль. Монах там, в горах, наверное, перестал молиться. "Смерть палача..." Поезд остановился; покорные зову, на дебаркадере стояли Куршмид и Эрвин Ланна. Испуганным шепотом Эрвин спросил: - А Леа? - Шлет привет, - сказал Терра, ужаснувшись, что ни разу за все последние тяжкие минуты, ни разу она не вспомнила этого любящего человека. - Вы, вероятно, поняли, граф Эрвин, что именно нам предстоит обсудить? - Бережно, как говорят с живыми, говорил он с этим несчастным, чья большая любовь оказалась так бессильна. - У вашей сестры, граф Эрвин, от вас нет тайн. А то, что она не высказывает, вы угадываете. Нам, господа, остается договориться насчет технической стороны нашего предприятия. Они до тех пор колесили втроем в автомобиле по пустынным в этот утренний час улицам, пока все не было решено. - Надеюсь, господа, что вы оба не пострадаете, - заключил Терра. - Так как вы точно знаете весь ход событий, вам удастся уберечься. Однако опасность для жизни не вполне устранена, поэтому я, хоть и с опозданием, задаю себе вопрос: как мог я вовлечь вас в это дело? Тут заговорил Куршмид; раньше он только отвечал на вопросы. - Не беспокойтесь обо мне, господин Терра. Требуйте от меня чего хотите, колебаний быть не может. Считайте меня просто своим орудием. Я служу. Но не думайте, что вы завоевали меня... Я завоевал вас... Да, я некогда избрал вас, вы не могли от меня отделаться, я был даже назойлив... - Вы - сама преданность. - Нет, господин Терра, я неустойчив, во мне есть авантюристическая жилка. Я бы и в жизни имел не больше успеха, чем в театре. Сейчас, когда, по-видимому, близок конец, я могу позволить себе высказаться, хотя бы слова мои звучали театрально. Жизнь загадочна и обманчива. Удивительно, что я еще существую. В уединении иностранного легиона я особенно часто думал о вас как о силе, на которую мне можно положиться. Вы - мой оплот. Голова - вот кто вы. Куршмид замолчал, весь дрожа от сказанного, синеватая тень легла вокруг дерзких глаз. Оба спутника вышли. Подавая на прощание руку Эрвину, Терра так был охвачен мыслью о Лее, что у него вырвалось рыдание. - Не надо, не говорите ничего! Я хочу, умирая, надеяться, что она жива, - смертельно побледнев, быстро, глухо, умоляюще произнес Эрвин. Терра поехал домой, чтобы привести в порядок личные дела. В конце концов и он, подобно своим спутникам, мог поплатиться жизнью. Он писал, думал, и перед ним попутно вставали картины того, что сейчас происходит. Они возникали на бумаге, вырастали из цифр, из колец дыма. Эрвин был у Алисы; где угодно нашел бы он спасение, только не у нее. Он взял ее руку, утреннее солнце освещало их. Они хотели заговорить, но каждый избавил другого от этого. Это было слишком трудно, хотя так понятно им обоим. Итак, они молчали, но, глядя на дверь, знали, что человек там, за нею, более достоин жалости, чем они. Он проделал еще больший путь, пока дошел до отречения и смерти... Итак, они молчали, печальные дети веселого отца... Они поднялись. Эрвин ушел. Сейчас начнется! Затаив дыхание, прислушивался Терра, - и тут рядом с ним зазвенел телефон. Он так поспешно схватил трубку, как будто мог уже получить весть о конце. В самом деле, он услышал: "Помогите!" - и крик. Пронзительный, отчаянный, неузнаваемый крик женщины в смертельной опасности. Снова: "Помогите!" - и еще: "Убивают!" Да, верно, Лили, княгиня Лили, она кричит: "Не убивай! Душа моя, ненаглядный мой!" - но чья-то рука зажимает ей рот. Она кричит, борясь, падая, меж тем как кто-то оттаскивает ее. Второй голос прошипел: "Молчи!" Второй голос зазвенел от злобы: "Ты мое несчастье! Ты расстроила мою женитьбу. Ты всегда будешь тянуть меня в болото..." Все заглохло: исступленная злоба, борьба за жизнь... наконец снова крик, ужаснее прежних, а затем шум падения. Терра тоже кричал в трубку. Он ревел так же исступленно, как сами борющиеся. Теперь он затих, как они. После долгой напряженной паузы он выкрикнул: - Убийца! Ответом было рыдание. Отец видел все. Он видел сына, сраженного собственным деянием, распростертого перед матерью, которая еще хрипела у себя на кровати. В последний раз повернулась она к нему лицом, говорившим молча, страшнее всяких слов: "Умереть здесь - на кровати, на моей неизменно неоплаченной кровати, на которой я предпочла бы до скончания веков только любить!" Но лицо сразу стало старым, оно все-таки состарилось: это могла сделать только смерть. Столь много любимое тело лежало обнаженное, чья-то рука натянула на него одеяло. Кончено, княгиня Лили? Кончено, женщина с той стороны? Терра громко зарыдал. Издалека ответило другое рыдание... Хлопнула дверь. Он повесил трубку. Упав головой на руки и весь сжавшись: "Что за час она выбрала для смерти!" Час, когда для него самого умирал мир. Та женщина была для него первым отражением мира, его вселенской любовью, его грехопадением. Мертва, мертва даже она - великолепная княгиня. Какое предостережение! Перестань, наконец, хотеть, перестань действовать! Думай об одном - как бы вырвать из тисков хотя бы то, что от тебя осталось. Твой сын убил! Не убий!.. Он вскочил, выбежал из дому. Лишь пройдя много улиц, вспомнил, что идет без цели. Задержать то, что надвигается? Но как? С чего начать? Считанные минуты, а тут сомнение - что же справедливо? "Смерть палача избавляет от жертв" - неверно! Противно всякому опыту и предвидению! Война уже есть, и она останется войной. И все-таки даже безрезультатный поступок окажет свое действие и не пропадет зря. Мимо него проезжали пустые такси, но он шел пешком, чтобы вернее никуда не прийти. "На что употребить себя, если не на это? Я все порвал, я теперь ничто. Я разоблачен, больше я никого не обману. Я должен убить". "Случись это раньше, когда он был моим врагом! Мы ненавидели друг друга с кровожадностью первых врагов в роду человеческом. Как все изменилось! И вот я убиваю того, кто стал мне почти братом! Уже не безудержная жажда его смерти, а мысль, зародившаяся - сперва во мне? Сперва во мне, а через меня в Алисе. Потом, наконец, и в нем - и лишь тогда снова во мне, непреодолимо. Мысль движет всем. Я не могу помешать себе убить, ибо я мыслю". Он боялся лишиться рассудка; он взял такси, чтобы бежать. Но тут увидел скопища народа, газетчики выкрикивали: "Экстренный выпуск! Убийство рейхсканцлера!" Тогда он снова вышел... Ни слова об убийстве, - и сборища были вызваны другими историческими ударами судьбы. Значит, не тем, который нанес он? Но вот уже ему снова слышалась из другой толпы весть о его деянии, враждебные лица выслеживали его. Поднимался запах крови. Он хотел оглядеться: неужели он так близко от места действия? Но вокруг него все потемнело. Он пришел в себя на какой-то скамейке. Время упущено, теперь уже все свершилось! В этот миг, но слишком поздно, он придумал способ, как он мог бы очутиться рядом с Толлебеном на пути к смерти. Умереть вместе! Он умер бы вместе с ним, и все муки бы разрешились. Сгинула бы голова, что изобретала их. А взамен этого сейчас начнется возмездие, ступень за ступенью пройдет он путь возмездия. "Донести на себя - первая ступень". Но кто станет слушать его? Кто возьмет на себя ответственность за такой скандал? Его отошлют прочь, заявят, что рейхсканцлер - жертва несчастного случая, а он сумасшедший... Есть, правда, человек, который внимательно выслушает его, поверит каждому его слову: Мангольф. "Кто глубже всех постигнет меня? Он. Кого я унижу вместе с собою? Кто возненавидит меня вместе со мною?" Нет, нельзя! Нельзя каяться, нельзя снимать с себя ответственность, нельзя перекладывать свое бремя на других людей. Молчать. Одному продолжать борьбу... Он встряхнулся - и вдруг решил, что все еще поправимо. Беда, наверное, еще не разразилась, он остановит ее. Недолго думая, поехал он туда. Рейхсканцлер фон Толлебен сел во дворе рейхсканцлерской резиденции в автомобиль, который должен был доставить его в рейхстаг. Настал час сказать рейхстагу, что война начата. Жена и ее брат были с ним. Толпа за решеткой увидела, как сообразно с требованиями минуты глубоко сосредоточен канцлер и в то же время как он полон уверенности. Он был в кирасирском мундире. Словно чувствуя, что ряды людей, сквозь которые он проезжал, в растерянности колеблются между отвагой и страхом, он улыбался - необычайно ясно. Приглушенные возгласы поднимались из толпы и сопровождали его. В автомобиле все молчали. Жена и ее брат смотрели в разные стороны, Толлебен - прямо в пространство. Что из предстоящего знал он? О чем думал он во время этого пути? Не о смерти. Алиса понимала: о долге. Правда, долгом была смерть. С нынешнего дня все были смертниками, и ему, Толлебену, не подобало уклоняться от смерти. Но его больше не занимала уже принесенная жертва, для него на первом плане была взятая на себя ответственность. Многие, очень многие из них умрут, вот что он должен сказать им в рейхстаге, - только это одно; а потом наступит великое молчание. Но сперва он хотел сказать об этом богу. Единственное, чего жаждала еще его душа здесь, на земле, - обратиться с немногими смиренными словами к богу: так ли все, как должно, есть ли надежда на прощение для него, кто посылает несметные множества людей на смерть - и взамен ничего не может предложить, кроме своей собственной жизни?.. У Бранденбургских ворот Толлебен не мог стерпеть этой жажды, не мог стерпеть шума и суеты, мешавших ему говорить с богом. Он приказал: в собор. Автомобиль сделал поворот, проехал назад по Унтерденлинден и плавно покатил к собору. Он, казалось, не мог остановиться, шофер тщетно силился затормозить. Егерь соскочил и помог госпоже фон Толлебен выйти из автомобиля, продолжавшего катиться. Рейхсканцлер хотел последовать за ней, но кто-то изнутри закрыл дверцу. А в это время снова ускорился ход машины, она заскользила по гладкому, свежеполитому асфальту. Автомобиль начал вертеться - все быстрее и быстрее, завертелся как бешеный и стал скатываться на сторону. Продолжая вертеться и скатываться, он со всей силой налетел на фонарный столб. Женщина на краю тротуара вскрикнула. Егерь поддержал ее, чтобы она не упала. Тотчас подле нее очутился Терра, он бормотал не помня себя: - Алиса! Что случилось? Она уже овладела собой, выпрямилась. - Узнайте! - сказала она егерю, кивком указывая в ту сторону, где произошло несчастье. Потерпевшего аварию автомобиля не было видно, - столько экипажей, ехавших с разных сторон, остановилось подле него. Кругом теснились люди. Полиция удерживала самых предприимчивых, пытавшихся пробраться между экипажами. Никто не знал толком, что случилось, и тем больше было давки и крика. Алиса видела, что лицо Терра искажено до ужаса. Она не представляла себе, что у него может быть такой страдальческий лоб, такие обезумевшие глаза. Вид его заставил ее встряхнуться. Иначе она отдалась бы свершившемуся и лишилась бы сознания. Ей стало страшно того, что сама она осталась жива. Испытать все до конца на живом теле! Егерь вернулся с докладом: рейхсканцлер убит. Вероятно, он уже был убит толчком, но потом его отшвырнуло, и на него наехал грузовик. Граф Эрвин Ланна убит. Шофер еще жив, но тоже при смерти. Он только сегодня был взят вместо прежнего, который внезапно заболел и настоятельно рекомендовал его. Шум вокруг постепенно стихал. Весть о свершившемся переходила из уст в уста. Куда она доносилась, там наступала тишина. Алиса задрожала, вдруг заметив, что кругом тихо, - это поразило ее больнее всего. - Уйти! - Окружающие узнавали ее и шепотом сообщали другим, головы обнажались перед ней. Опираясь на своего провожатого, без слез, но уже вся в черном и с отсутствующим взглядом, брела вдова рейхсканцлера сквозь ряды, которые трудно, как упорная боль, расступались перед ней. Сверху на нее взирали собор, памятник великому Фридриху и знамена, торжественно приветствовавшие объявление войны. За углом она остановилась лишь от слабости, ей хотелось бы идти все дальше, без конца. Но рядом уже стоял наготове автомобиль, вызванный егерем. Куда? - В Либвальде, - сказала Алиса, закрывая глаза. Терра дал указание шоферу, он понял все: сейчас она сокрушена. Не по силам оказались ужас, дерзание, преодоление - спасительный инстинкт хватался за мираж. Либвальде, упущенное счастье воскресало перец ней. Они снова молоды, они снова свободны, наконец настало лето, настало бодрящее лето... О! Но если Алиса откроет глаза, сейчас вот, сию секунду! Терра боялся этого больше, чем, казалось ему, мог бы бояться смерти. Ему невольно пришло в голову: "Этого Толлебен не испытал". Она откинула голову, не открывая глаз. Он собрал все мужество и взглянул в это лицо, которое еще больше, чем то, раздавленное грузовиком, было его жертвой. И он узнал лицо Леи в ночь перед ее смертью. То же лицо, истомленное, просветленное, блаженное, предвкушающее Любовь или смерть, - так Алиса и Леа вновь обрели первоначальное сходство. В первый раз это было ночью, на ярмарке, где два борца убивали друг друга, в то время как юная Алиса отдавалась его поцелуям, - и теперь снова, когда все было свершено: в нем воедино сливались ужас и восторг, ибо он оба раза одновременно видел и Лею. Наново пережил он смерть Леи и подумал, что Лили, женщина с той стороны, умирая, вероятно, обрела тот же облик. И в ней могло возникнуть сходство с Леей. Ему чудилось, что у него была одна возлюбленная вместо трех. Разве не ощущал он Алису как сестру, а сестру порой воспринимал чувственно, как женщину с той стороны? Потому-то все три они умирали почти в один день. Любимые им женщины согласились между собой быть похожими друг на друга и умереть вместе. Все погибло, - погибли те различные формы, в каких жизнь дарила ему счастье, те глаза, чьими чарами она опутывала его, исчезло ее благодатное дыхание... Пока оно не развеялось совсем, он поцеловал все еще цветущие губы. Алиса замерла, как тогда, впервые. Он сам отпустил ее, все было кончено. Она выпрямилась, посмотрела на него и сказала: - Больше никогда. Для вас я умерла. - Вы невиновны! - крикнул он. - Все должно пасть на меня. Отрекитесь от меня, но живите. - Я буду жить в Либвальде, - сказала она. - Никогда больше не видеть вас? - молил он, наперекор разуму. - Даже если б я искупил все, если только возможно искупить так много, и пришел бы в Либвальде, к той калитке, что всегда была отперта и всегда открывала нам дорогу к бегству, неужели она была бы заперта теперь и моя Алиса погребена за ней? А мне пришлось бы повернуть назад, и вы даже не узнали бы, что я побывал там? - Остановите автомобиль! - сказала она. Она протянула ему руку, когда он стоял уже на тротуаре, но у нее вновь было лицо архангела, узкое, совсем белое, более неумолимое, чем в тот раз, когда он тщетно просил ее спасти Лею. Он разжал руку, ее рука выскользнула, на окне опустилась шторка. Запершись у себя дома, Терра ждал решения своей судьбы. Что бы ни дало следствие, ему казалось маловероятным, чтобы его арестовали. Тут вынырнули другие обстоятельства. Фирма Кнак известила его, что намерена немедленно порвать с ним всякую деловую связь. Объявление войны вселило в его коллег решимость энергично выступить против того, кто показал свое истинное лицо. Дальнейшая выплата ему процентов была приостановлена. Он израсходовал свое состояние на борьбу за монополию и против войны. Он продал все, что у него было, находя, что бедность еще очень слабая кара. Пришло известие, что сын его убит, со славой пал в первом столкновении с врагом. Смерть за отечество искупала даже убийство матери. Не отправиться ли туда за смертью?.. Но тут Мангольф пригласил его к себе. Приглашение было передано по телефону через чиновника и по форме ничем не отличалось от официального приказа. Терра спокойно дал согласие. Но странно, несмотря на официальность, его приглашали явиться в Меллендорфский дворец рано утром - как в тот раз. Как и тогда, он прошел прямо в комнату хозяина дома, Мангольф опять был в пижаме и брился. - Вот и ты, - сказал он, глядя в зеркало. Но сегодня он сперва кончил бритье, времени это заняло немало. Терра терпеливо ждал стоя. - Этого следовало ожидать! - вдруг выкрикнул Мангольф, отбросив притворство. В его возгласе были бесконечная горечь и вся доступная ему сила презрения. Терра вздрогнул. Мангольф продолжал: - Ты, наверное, никогда не поймешь, как нелепо ты жил, как позорно кончаешь. Готов присягнуть, что ты склонен считать себя трагической фигурой. - О нет, - пролепетал Терра. - И не прочь предать гласности свое деяние, - резко продолжал Мангольф. - Это недопустимо, этому мы помешаем. Если ты выболтаешь то, что не могло случиться, я буду вынужден принять против тебя решительные меры. - Разве ты начальник полиции? - робко спросил Терра. - Несносный ты человек! - Мангольф скрестил руки и опустил голову. - Хоть раз постарайся увидеть жизнь такой, как она есть! - Смерть, как она есть, больше соответствовала бы моему положению, - признал Терра. Но тут уж испугался Мангольф. - Нет. И на это ты не имеешь права. Не тебе идти сражаться вместе с нашими сыновьями. - С нашими? С моим, - пробормотал Терра. Мангольф окончательно вышел из себя. - Сиди смирно, говорю я! Предупреждаю тебя: ты будешь уничтожен, если хоть что-нибудь предпримешь против моей войны. Без капли сожаления я погублю тебя. Все прежнее между нами кончено и погребено навеки. Терра ничего не слышал, кроме слов: "Моя война". - Твоя война? - переспросил он, потрясенный. Мангольфа это отвлекло, он счел возможным даже пояснить: - Надо тебе сказать, что Толлебен предчувствовал несчастье и написал мне об этом. Тут же он сообщил, что преемником своим рекомендует императору меня. Терра думал: "А что предвидел ты сам? В какой степени ты мой соучастник?" Мангольф внезапно покраснел. Быть может, и он впервые задал себе этот вопрос? - Я буду рейхсканцлером, - торопливо сказал он. - Сердечно поздравляю, дорогой Вольф, - пролепетал Терра. - Награда вполне заслуженная. - Он подождал, отпустят ли его, и ушел, из почтения пятясь назад. Пораженный Мангольф остался в одиночестве. Что тут произошло? Он добился своего, он достиг вершины, меж тем как тот был на самом дне, - откуда же все-таки сомнение? Первое сомнение в момент торжества, - неужто его сомнения и укоры совести до самой смерти будут носить имя Терра? Он поехал в министерство; последние судороги ожидания, от императора ни курьера, ни звука. Когда Мангольф потерял уже надежду, явился он сам, полный величавого благоволения. Он прогуливался по рейхсканцлерскому саду с доктором Вольфом Мангольфом, как некогда с князем Ланна, своим Леопольдом. Строго и кратко спросил он, согласен ли Мангольф вместе с ним нести в это трудное время ответственность за его народ - перед людьми, ибо перед богом император несет ее один. Мангольф ответил, что никакая задача не может отпугнуть его в такую минуту, даже и политическое руководство в период войны, которую он считал неизбежной, а потому давно включил в свою программу. Он по-рыцарски шагал подле своего господина, но не поощрял в нем чисто дамского кокетства, как некогда Ланна, не нагонял на него скуки, как Толлебен, когда они не молились вместе; зато Мангольф пугал императора. Император был прямо-таки запуган, расставшись с ним, и решил поменьше иметь дела с этим субъектом. Мангольф все еще гибким и молодым шагом вернулся в дом под бесчисленными взглядами, несомненно следившими за ним из окон. Он принял поздравления от ближайших подчиненных, пожелал немедленно познакомиться с остальными; мимоходом, пробегая через анфиладу комнат, дал первые указания; все еле поспевали за ним. Старых чиновников при виде его решительной физиономии одолел страх. Они нашли, что он куда высокомернее господина фон Толлебена, а ведь тот был из настоящей знати. Что Мангольф не будет популярен, стало ясно еще до того, как он достиг своего кабинета. Он приказал Зехтингу никого не впускать. Ему хотелось самому, без посторонних, выяснить, что можно сделать из комнаты, которую Ланна, уходя в отставку, почти совсем опустошил, а Толлебен не обставил вновь. Он отбросил всякую мысль о письменном столе Бисмарка. Нет, его собственные простые, скромные орудия труда и мышления! Его мышления, которое было современнее, ответственнее и правомочнее всякого другого! Внезапно у него забилось сердце, как у ребенка... Его мышление управляет страной! Он воспитал в себе мышление, достойное страны, прежде чем страна успела узнать его. И сейчас он с полным правом возглавляет ее. А все-таки сердце бьется, как у ребенка, получившего подарки. И образы детства возникли перед ним: с трудом стряхнул он с себя мечтательное настроение. "У нас на дверях была дощечка: "Мангольф, комиссионер". Я рейхсканцлер, это кабинет князя Ланна. Двадцать лет труда? Не помню. Двадцать лет метаний, мук и успехов, лицемерия, интриг, лжи и самоутверждения? Не помню. Я пошел к морю, золотая рыбка спросила меня, чего я хочу. Я ответил: стать рейхсканцлером. И я стал им". Движимый стыдом и гордыней, он поклялся: "Прошлое зачеркнуто. Посмей кто-нибудь напомнить мне о нем!" Затаенная мысль: "Хорошо, что умер отец! Что бы он сказал? Он потешался над купцами, которые любили важничать". Вдруг Мангольф достал карманное зеркальце, посмотрелся в него, перевел дух - и захохотал. Мангольф, первый буржуазный рейхсканцлер, сознавая необходимость проявить себя, выступил перед рейхстагом. С самого начала ему пришлось исправлять ошибки, совершенные не им. Император просил царя о мире уже после объявления войны. Мангольфу надлежало твердо и решительно указать, в чем наша воля, а значит, и наша судьба; он встал на защиту меча. Лишь мечом защищаем мы право свое, - противостоять ему может, говорят, одна любовь. Но нас ведь никто не любит. "Мы вторглись в нейтральную страну? Никто от нас ничего другого и не ждал. Мы отвечаем за свои поступки". Это было принято с восторгом, хоть в несколько испуганным. Пугала прямота. При всем своем патриотическом энтузиазме собрание требовало моральных оговорок. "Но через полгода я бы дорого поплатился, если бы позволил себе сегодня хоть тень упрека. Нации не могут быть неправы". После этой речи в течение нескольких дней рейхсканцлер был чуть ли не национальным героем. Он читал это на всех лицах, каждое на свой лад признавало: "Между тобой и мной стоит, разделяя нас, высшая власть - слава!" Но общественное мнение распространяет лишь опошленную славу, оно убивает фантазию. Мангольф сознавал это. "В момент моего откровенного заявления меня окружал тот трепет, без которого не может быть популярности высшего порядка. Однако усилиться этому трепету не дала пресса. В наше время каждое событие дважды на день приканчивается печатью". Куда легче полководцам! Все их деяния совершались где-то далеко и были красочны, ведь при этом текла кровь, а составлять донесения о том, как они свершались, можно было самим. Рейхсканцлер рассуждал про себя: "Хорошо иметь под рукой таких рубак. Враг подбирается к нам, его заманивают в болото. Молодцы ребята, лучше не придумал бы никакой дикарь племени Сиу. Народ воодушевляется, ему это понятно. Во всем происшествии нет ни одной мысли, которая была бы ему недоступна. Но разве это подготовка к будущему, основанному на дисциплине, строгости и несокрушимом величии, которое ему уготовал я?" Стремясь к власти, Мангольф хотел войны - прежде всего потому, что хотел власти. Война оправдана, если ее ценой к власти приходит тот, кому удастся осуществить требования времени. Объединение Европы путем войны перестало быть мечтой одинокого гения, как во времена Наполеона. Каждая просвещенная воля сама собой направляется в это русло. "Меня сочтут творцом, а на самом деле я буду лишь догадливым выразителем носившейся в воздухе мысли, - заранее уговаривал себя Мангольф, чтобы не зарываться. - Такова подоплека всякого творчества..." И все же эта мысль была честолюбивой. Была мукой и одержимостью, пока ему приходилось молчать. Была авантюрой и химерой, пока другие не одерживали побед для Мангольфа. Он зависел от побед военного командования. Но уже первые победы показали ему, что политическое руководство теряет всякий смысл для народа, который стал единой слитной волей в борьбе за свою жизнь. Кто поручится за его жизнь? Во всяком случае, не государственный деятель, который занят отдаленным будущим. Массы не знают его, ему приходится молчать. Они знают генералов, которые побеждают, завоевывают и вместе с народом не подозревают, что завоевания и победы никогда не были прочными. Насилие неизменно порождает насилие. Война бесцельна. Мангольф увидел это чуть ли не в тот миг, как она разразилась. Раньше это было скрыто от него, лишь реальность войны разорвала завесу. Страшнее всего было открытие, что ничего не удается предугадать, что мысль - наивный младенец; действительность, едва появившись на свет, сразу оказывается сильнее и опытнее ее. С таким сознанием в душе Мангольф служил войне. Он прославлял перед парламентариями имена победителей и их победы. До него офицеры разносили их в автомобилях по улицам, голоса улицы выкликали их до него. Рейхсканцлер давал последнюю санкцию великим именам, а потом умолкал, снедаемый одной мыслью, которая изо дня в день все больше расходилась с действительностью. Как действительность, так и будущее мира самовластно творила война, рейхсканцлеру оставалось только прославлять ее. Ему оставалось передавать благодарность родины ее спасителям, к которым его не причисляли. Где только можно было, он говорил: "Единственные большие люди - это те, кто сейчас сидит в окопах", - что было не только самоуничижением. Он тем самым давал понять военным заправилам в тылу, чем он в конечном итоге считает их. Он не верил в "планомерные" победы, в мероприятия, разработанные давно умершим начальником генерального штаба, где не предусмотрены возможные случайности. Народ крепко держался за свои иллюзии, рейхсканцлер же знал военщину. Сомнения в целесообразности войны настраивали его недоверчиво и к способностям тех, кто руководил ею. Они не соображались с тем, что у противника есть мозг, ибо мозг вообще не участвовал в их расчетах. Поражение на Марне{567} неожиданно и жестоко подтвердило его правоту. Мангольф угадал несчастье раньше, чем военные признались в нем. Они думали утаить его от рейхсканцлера, так же как и от нации, но он вырвал у них правду. Он побледнел и, пошатнувшись, схватился за сердце; у господ военных создалось впечатление, что этот штатский теряет контроль над своими нервами. Они пояснили ему, что одно сражение ничего не решает, в худшем случае лишь отдаляет конечную победу. Он отпустил их; он понимал, что все пропало. Это сословие слишком много обещало, и потому уже первая потеря стала непоправимой. Никто, со времен раннего владычества церкви, в такой степени не убеждал народ в своей непреложности, как это сословие. Первое же сомнение было им приговором. Ничто не могло заглушить эту уверенность в Мангольфе: "Они потерпят крах", и всякий раз сердце у него замирало. Он знал теперь, что означает это замирание, этот испуг. Совсем не то, что предполагали господа военные. Это можно было назвать безумием, примитивные умы назвали бы это радостью. Ужас перед неизреченным и еще невообразимым - и тут же какая-то живительная струя. В конце концов канцлеру пришлось задать себе вопрос: "Неужели я желаю, чтобы нас разбили?" Напряжение всех сил! Душевных, психических. "Моя война!" - а по сути при неустанной деятельности ему позволено было только выжидать и наблюдать... Только публично защищать неудачи и приукрашенные сведения господ военных и брать на себя всю ответственность за них. Постоянно трудиться на других, наперекор собственному убеждению. Пожалуй, это сокрушало не меньше, чем ураганный огонь и газовые атаки, только что тут человек оставался жив. Месяцы и годы безрезультатной борьбы протекли после проигранной битвы. Месяцы и годы всякое внешнеполитическое выступление рейхсканцлера выслеживалось пан германцами, и тем самым пресекались пути к необходимому общению с миром. "И я сам оказал поддержку пангерманизм!" Он в письменной форме обратился к ним с просьбой не разрушать его политических планов. Наглый ответ их председателя гласил: и разрушать-то нечего; письма эти переходили из рук в руки. Рейхсканцлеру была уготована кличка труса. От труса до изменника из трусости нынче был один шаг. Пангерманцы одни отважились громогласно приветствовать объявление столь желанной им войны. Мангольф же только про себя мог говорить: "Моя война". Им легко перекричать его, они только криком и держатся. Его оттесняли в тень не только те, что дрались на фронте, но и те, что шумели в тылу. Генеральный штаб и пангерманцы уже взяли верх над ним, теперь очередь была за рейхстагом. Ему опорой служили жертвы, приносимые нацией; она ничего не брала от правителей, она только давала. Великая опасность сразу сделала ее самостоятельной, меж тем как все успехи мирного времени только сильнее порабощали ее. Нация уже не чувствовала над собой официальной силы: для нее существовала одна сила - ее собственная, выраженная в ее истекающих кровью сынах. Кто вел их в бой, тому она отдавала себя и свое сердце. Рейхстаг поддерживал военное командование, непосредственно сообщаясь с ним. Что оставалось делать рейхсканцлеру? Воздействовать на императора? Военное командование грозилось уйти с поста в самый разгар боя. Тогда бы никакой император не спас положения. Рейхсканцлер имел лишь право совещательного голоса. Решение выносил рейхстаг совместно с генеральным штабом. Мангольф, первый буржуазный рейхсканцлер, совсем иначе рисовал себе приравнение рейхстага к правящим парламентам во всем мире. Предполагалось, что рейхстаг ограничит власть императора как препятствие для творческой мысли народа. Но неожиданно выяснилось, что императорской власти уже не существует. Император иногда приходил к своему канцлеру осведомиться о новостях, которых они оба не получали. Мангольф понимал: император не любит его, но тянется к нему, как к товарищу по несчастью. Оба ощупью бродили в полутьме. - Мне это надоело, - сказал как-то император. - У меня болит горло, я пойду лягу. Что эти штабные молодцы носятся со своими аннексиями? Они могут здорово подвести меня. А одну рожу я прямо-таки видеть не могу. Канцлер обратил его внимание на то, что рожа эта слишком глубоко забралась в тыл; ведь генеральный штаб расположен настолько безопасно, что туда отваживаются ездить даже представители тяжелой промышленности, и притом частенько. Требованиями так называемой индустрии, то есть нескольких безответственных лиц, определяются наши военные цели. Эти лица, укрывшись за спиной невежественного военного командования, в своих частных интересах вынуждают измученный народ на дальнейшую борьбу - кто знает, до каких пределов? - А иначе мы могли бы добиться мира? - спросил император. - Иначе мы могли бы добиться мира, - подтвердил рейхсканцлер. Император добавил: - Хорошо, что вы это понимаете. Ведь вы тоже были из передовых и хотели править вместе с говорильней помимо меня. Вот вы и получили парламентаризм, - видите теперь, каков он? Наслаждайтесь им! А я пойду лягу. Рейхсканцлер проводил его с непокрытой головой по лестнице вниз до самого автомобиля; затем вернулся к себе, окончательно поняв, что публично император из осторожности будет по-прежнему твердить одно: "Во время войны политика должна держать язык за зубами, пока стратегия не скажет своего слова". Итак, Мангольф одинок - как человек, которого все обогнали. Ему никогда и в голову не приходила возможность чего-либо третьего, кроме бюрократического государства и национального государства. Кто бы это подозревал? Имперский министр крупного масштаба мог сохранять в силе бюрократическое государство, если своим личным дарованием он удовлетворял духу национального государства и мог заменить его. Что же получалось на деле? Нечто третье: господство частных интересов - при полном отсутствии обоснованного политического мышления. Имперский министр крупного масштаба мог упрочить национальное государство при условии, чтобы он сам руководил им. Диктатура. Самостоятельно эта нация ни на что не была способна. А все прочие? Перед Мангольфом вставала и рушилась вся перспектива гордой и славной будущности, мечта о единстве целой части света под диктатурой - его собственной диктатурой, что было бы возможно лишь, если бы победила Германия... А вместо этого господство частных интересов как залог неминуемого поражения. "Творческие силы нации более соответствуют духу времени, чем мои; они чутьем найдут свой путь даже сквозь поражения, я же остаюсь в одиночестве". Мангольф сознавал: "Трагедия мыслителя! Едва достигнув вершины, он чувствует, как его догоняет бесцеремонно следующая за ним по пятам жизнь. Еще миг - и он отстал на целое поколение. Я, наконец, достиг тех высот, откуда мог бы показать, чего я стою, - и вот я бессилен". Он мог бы проявить былую гибкость, отречься от себя и просто следовать за ходом событий. Но нет! Прежде он действительно отрекался от себя, но не затем, чтобы следовать за ходом событий, а чтобы возглавлять его. Он всегда возглавлял борьбу за избранную им идею, безразлично, верную или ложную. Он воспитывал в себе веру в нацию и ее мировое призвание. Но способствовать господству крупных дельцов, которое и без того было неизбежно, казалось ему недостойным. Для этого Мангольф слишком гордился своей жизненной борьбой; победы такого рода были бы плохим ее завершением. Зять Кнака слишком поздно увидел, что класс, на который он думал лишь опереться и который на самом деле использовал его самого, что этот класс был его злейшим врагом, врагом всякой идеи, в том числе и национальной, врагом каждого мыслящего человека, его врагом. Он без труда разгадал замыслы этого класса, слишком он хорошо знал его; старый опыт и новая вражда дали в соединении такую остроту взгляда, которая разоблачала любые уловки. Этот класс умел действовать исподтишка. Внешне же царил нерушимый гражданский мир, блистательное единодушие, энтузиазм, которому не предвиделось конца. Мангольфу удалось вскрыть бездарность по службе обер-адмирала фон Фишера, соединенную с непомерной политической наглостью. Он все еще не строил подводных лодок, зато утаивал важные документы. Император на миг проявил волю, Фишеру пришлось уйти. Его банда после этого окончательно ополчилась на Мангольфа. Как он смеет, да ведь без них он не сделался бы рейхсканцлером! Они возненавидели его тем сильнее, чем ближе были к нему прежде. Ему пришлось искать поддержки, он нашел ее в рейхстаге, где гражданский мир заметно начинал надоедать. Депутаты, которые еще не были подкуплены крупными дельцами и, вероятно, отвергли бы подкуп, сплотились вокруг рейхсканцлера. Они изображали национальный пыл, но не прочь были узнать, скоро ли, наконец, заключат мир. Но он отвечал уклончиво. Ведь они знают, что политика пока что не имеет права голоса. Они не хуже его понимают, где настоящая власть. Даже налог на военные прибыли неосуществим, пока держится уверенность, что платить будет враг. - В это верят очень немногие, - заметил депутат. - Но ваш коллега Швертмейер, который вводит поставщиков в министерства, долго еще будет верить в это, - возразил Мангольф. - Пока его не отрезвят, - сказал депутат. Оба улыбнулись, затем Мангольф принял глубоко серьезный вид. - Народ наш - честный и верный народ: так умирать, так голодать умеет только он. Как можно допустить, чтобы одни со спокойной совестью чудовищно наживались на смерти других! Кажется, это происходит теперь повсюду, но мы считали себя лучше других. По какому праву иначе объявили бы мы войну? - В тысяча девятьсот четырнадцатом году мы только оборонялись, отсюда и энтузиазм, - возразил депутат. Мангольф сурово: - Нам необходимо расширить свои границы, не забудьте этого! Промышленности нужны новые рудники. Хотя депутат и сделал неодобрительную гримасу, Мангольф все же успел, противореча для вида, раскрыть перед ним преступное своекорыстие промышленных кругов. Запрещение вывоза стали, которое Англия ввела с 1915 года, все еще тормозилось немецкими дельцами; гоняясь за высокими прибылями, они поставляли сталь нейтральным странам, откуда она попадала к врагу. Мы же возмещаем огромными человеческими потерями нужный для обороны материал, в котором они нам отказывают. - Если уж у виднейших деятелей, стоящих во главе германского хозяйства, не хватает чувства национальной ответственности... - То мы пропали, - закончил депутат и ушел, глубоко потрясенный. Услышать нечто подобное от рейхсканцлера, который связан узами родства с тяжелой промышленностью! Следующий депутат принадлежал к интеллигентной профессии. Рейхсканцлер похвалил единодушие интеллигенции, добровольный отказ от собственной, столь высоко развитой способности суждения, - ведь принимать безоговорочно все глупости буржуазии не всегда легко. - Для дельцов, правда, все хорошо, пока они хорошо зарабатывают. Но интеллигенты, очевидно, связывают с нынешней войной более высокие цели; они скорее готовы были признать конечной целью войны образование Соединенных Штатов Европы, - сказал Мангольф, опуская глаза, - чем сугубо личную корысть. Кто не страдает от безропотного голодания бедняков, от наглости стяжателей, от кровожадного воя их прессы! Даже в армию проникло социальное разложение, солдатам живется плохо, меж тем как высшее офицерство думает лишь о наживе. Зато как патриотично поведение наших социалистов, вопреки всему требующих мира только с военными гарантиями. - Мы начинаем отходить от этого мнения, - заикнулся социалист, за что рейхсканцлер выразил ему порицание, хотя и в снисходительной форме. Он признал, что военное руководство слишком сильно прислушивается к требованиям промышленности, - гораздо сильнее, чем было бы желательно политическому руководству. - Не мы санкционировали вывоз рабочей силы из Бельгии... И не мы до сих пор толкуем об аннексиях. Сам я когда-то, в дни молодости, толковал о них, - сказал Мангольф. - Но теперь получил хороший урок. Я хотел лишь короткой войны. - Если бы она отпускалась по мерке! - заметил его собеседник, но Мангольф стерпел даже иронию. В награду он услышал, наконец, признание депутата: - Мы хотим мира - любого мира, который оставит нам не только глаза, чтобы плакать. Дайте нам его, господин рейхсканцлер! - Помогите мне! Они и помогали ему, обуреваемые растерянностью и отчаянием. Самые порядочные из них по собственному почину добросовестно, но тщетно старались выпутаться из сети многоликой лжи. Их обманывали изо дня в день, убаюкивали лживой уверенностью, лишали воли, парализовали, и все-таки они, как в злом кошмаре, чувствовали, что это плохо кончится. Многие понимали, что ложь, торжествовавшая по всей стране, уже пала на головы породивших ее. Сами полководцы становились ее жертвой. Они перестали отличать возможное от невозможного. Кичившиеся в своем скудоумии тем, что со времени кадетского корпуса не прочли ни одной книги, они теперь утратили суждение и меру; они терпели поражения оттого, что слишком зарвались... Большинству депутатов это стало ясно гораздо позже, чем многотысячной массе их избирателей. Ибо они были ближе к парализующей пропаганде и больше рисковали, провозглашая истину. Их расшевелить Мангольф мог только после того, как они совсем прозреют. Все его искусство было направлено на то, чтобы уловить момент. В рейхстаге он агитировал среди прозревших за резолюцию в пользу мира. Одновременно он нащупывал почву для мира по ту сторону запретных проволочных заграждений, у врага. Нащупывал в глубочайшей тайне, совершенно самостоятельно. Его посланцы были лица неофициальные; их истинные задачи в худшем случае становились достоянием молвы, но они терялись в несметном множестве секретных известий, которые передавались шепотком Поездки за границу этих лиц объяснялись экономическими целями, если же назывались и политические, то они шли под маркой ободрения колеблющихся союзников. Одних своих агентов Мангольф считал ловкачами, которые спекулируют на мире, других - политическими дельцами с неполноценным чувством патриотического долга. Его честолюбивое самосознание, упроченное долголетней внутренней борьбой, осталось непоколебимым при такой перемене фронта. Он был по-прежнему националистом, но хотел уже для своей нации не мирового владычества: он попросту хотел спасти ее, остановить ее разложение, избавить от рабства на долгие годы, спасти. Но он не доверял тем, кто никогда не хотел для нее мирового владычества. А именно на них ему приходилось опираться. Какой урок! Презрение, которое они ему внушали, падало на него самого. Мангольф действовал согласно велениям своей совести, но внутренне он был настолько унижен такими сообщниками, что даже веления совести стали казаться ему сомнительными. Он искал нравственной опоры, но кому он мог открыться? Уж не ребенку ли? Тому ребенку, в ком сосредоточилась для него вся жизненная теплота, все его человеческие привязанности. Беллона не жила с ним, с тех пор как Алиса Ланна удалилась в Либвальде. Беллона осталась в своем доме; она посещала общество, или теперешнее его подобие, с мужем она не встречалась. "Ты достиг цели, во мне ты больше не нуждаешься". Впрочем, ланновские парадные апартаменты были теперь все равно закрыты; его должность утратила и эту долю престижа. Мангольф жил холостяком в том крыле рейхсканцлеровского дворца, которое выходило на Вильгельмштрассе, там с ним жила и его девочка. То была дочь княгини Лили, его дочь. После смерти матери он взял ее к себе. В часы одиночества и сомнений он звал ее в свой кабинет, который князь Ланна даже не узнал бы, - простотой убранства он напоминал контору. Девочка-подросток сидела в сторонке, держа книгу у защищенных очками глаз, меж тем как отец ее писал. Когда ей казалось, что он достаточно углубился в свое дело, она смотрела на него. Его поседевшая голова с впалыми желтоватыми висками клонилась вбок над бумагами, его поза в точности соответствовала позе того Христа, который позади Мангольфа, на единственной висевшей здесь старинной картине, совершал свой крестный путь. Он уже готов упасть, крест скользит с плеча, единственная сострадающая душа поддерживает его, между тем как жены-мироносицы плачут и длинная вереница воинов безучастно взбирается на холм. - О чем ты думаешь, дитя мое? - спросил отец; нынче вечером больше, чем когда-либо, была у него потребность в моральной поддержке. Но девушка, застигнутая врасплох в своем созерцании, опустила взгляд. - Ты смотришь на Христа? Он падает. Он даже будет распят. Однако этой ценой все другие персонажи картины обретут жизнь, - закончил он вяло, ибо сравнения казались ему пошлостью. Дочь продолжала читать. Он спросил: - Что ты читаешь? - Стратегию. - Покажи мне книжку. Она торопливо засунула ее в кипу других книг, вскочила и уставилась в пространство, как упрямая школьница. У нее была горделивая осанка матери, но движения неловкие. Лицо было слишком мало, уменьшенный и ухудшенный Мангольф. Опущенные уголки рта, резкая линия носа, а за стеклами очков чужие, колючие глаза, которые постоянно шарили по сторонам. "Несчастная девочка! - думал отец. - Со мной - и ненавидит меня!" Ибо в собственном сознании она была дочерью Толлебена: так решила ее мать, так думал и Толлебен. Инстинкт оказался бессилен, она считала отцом покойного. Безразлично, в силу ли инстинкта, или чего-нибудь другого, но он любил ее задолго до этого холодного и эгоистичного человека, которому она не доверяла. Как попал он на место ее отца, Толлебена? Неужели отец ее умер из-за него? Как это случилось? На что он еще был способен? Мангольф, угадывая ее молчаливые вопросы, все же допытывался: - Ведь ты тоже хочешь, чтобы война поскорее кончилась? - Сперва она должна оправдать себя, - сказала дочь. - Кому понадобится это оправдание, когда все будут перебиты? - стал убеждать ее Мангольф. - На этом настаивать нельзя. - Мой отец Толлебен не задумался бы настоять на этом, потому что он сам не боялся быть убитым, - заявила девушка, вдохновенно глядя в пространство. Потерпев поражение, Мангольф склонился над бумагами седой головой и пергаментным лбом. Дочь снова вытащила из кипы свою книжку, которая была вовсе не учебником стратегии, а английским приключенческим романом на тему о грядущей подводной войне. Она прокралась с ней в другой угол, оттуда ей лучше было видно, чем занят отец. Что он пишет? Что он затевает? Какие тайны хранятся в полуоткрытых ящиках, которые потом так тщательно запираются? Взгляд ее пытливо шарил по сторонам. Мангольфу он жег затылок. "Она упрекнула меня в трусости. И у ее отца, Толлебена, были на то основания. Мне надо снять с себя этот упрек, надо зайти дальше, чем я осмеливался до сих пор! Когда-нибудь всем станет ясно, что один-единственный человек отвратил от страны катастрофу, а сам погиб. Это не будет так называемая геройская смерть; может статься, меня даже заклеймят как изменника. И я должен дойти до измены! К чему самообман? То, что я затеваю, сейчас называется изменой". Пока он действовал, он был полон самообладания, сносился с врагом, отдавал себе отчет, что в лучшем случае Германия может рассчитывать на довоенное положение, - словом, жил больше реальными задачами завтрашнего дня, чем хаотической сумятицей сегодняшнего. Параллельно он отдавал ежедневную дань обману, заносчивым и непримиримым речам в воинственном и победном духе, которых народ требовал от него. Но вот наступала ночь, и воля его колебалась. Он просыпался, обливаясь потом; душа, многоопытная и древняя, возвращалась из странствий в грядущих временах, которые пока были ведомы ей одной, во временах, когда положенное ему будет свершено и приговор над ним произнесен. В момент пробуждения ему еще как будто виделось нечеловечески страшное лицо - его лицо после деяния. Правда, он говорил: где же начинается деяние? Ведь он уже вовлечен в него, оно вытекает из хода событий, и в сущности его требуют от рейхсканцлера все, даже самые непримиримые; только у трусов не хватает мужества посмотреть правде в глаза. И все-таки волосы становились у него дыбом. В такие ночи ему не лежалось: неслышно старался он проскользнуть мимо комнаты дочери и ощупью пробирался к себе в кабинет. Старинное изображение крестного пути окутывал чуть брезживший полусумрак, лишь долго спустя Мангольф различал образы в движении. Они двигались! Вереница воинов двигалась вверх по холму; он видел, как она взбиралась, перемещалась; вот ее закрыл от взгляда конь начальника, вставший на дыбы. Мать приговоренного пробуждалась от беспамятства, - сейчас зашевелится он сам! Мангольф целыми ночами ждал, чтобы Христос выпрямился под крестом, окончил начертанный путь и там, наверху, претерпел смерть. Ни разу Христос не довершил своего пути, но Мангольф бывал под конец так изнеможен, словно сам свершил его. Однажды его вспугнул какой-то шорох. Когда он шагнул в ту сторону, шорох стал стремительно удаляться. Он - вдогонку, но в темноте потерял направление. Когда он зажег свет, то увидел, что письменный стол открыт. Он около часа простоял подле него, и, значит, все время вместе с ним в комнате был соглядатай. Найти он ничего не мог: Мангольф остерегался хранить опасные документы, - он знал, что за ним следят. Ревнители войны, ее нахлебники, принимали меры против изменника, как они уже называли его между собой. Генеральный штаб еле терпел его. Один император еще держался за него из протеста против тирании военного командования. Но долго ли станет император защищать того, кого ненавидит военное командование и отвергает народ? "Я отвержен. Они изгоняют меня в пустыню. Помощники мои мне не друзья, рейхстагу я чужд, - для него я не представитель народа, а сбившийся с пути чиновник. Резолюцию о мире он примет в пику мне, автору бесчисленных воинственных речей. Падение мое неотвратимо. Так называемые друзья давно предали меня генеральному штабу. Шпион, что рылся у меня в письменном столе, послан генеральным штабом. Во имя чего же я терзаю себя?" Во имя чего, раз все предпочитают погибнуть, чем быть спасенными? Еще шаг - и Мангольф усомнился в самом народе. Он перестал считать этот народ достойным спасения. Ибо народ хотел испить до дна все, что предстояло ему, - крушение, хаос; он был беспощаден к самому себе и словно воск в руках чужеземных победителей и собственных алчных стяжателей. Он ненавидел разум; кто его спасал, тот предавал его - и потому мог лишь предать, но не спасти его... Мангольф чувствовал, как мысль его цепенеет, как бездна бесцельности раскрывается перед ним. "И это я, с моим положительным умом". Тут вспомнилась ему его необузданная, беспокойная юность, вспомнилось, какие непримиримые, колючие умы были они - Мангольф и Терра. Он подумал о Терра. Где был Терра? Исчез, сгинул даже для того, кто вначале тайно следил за ним в его стремительном падении. Ему хорошо, у него все позади! Он убежал от борьбы, опомнился, быть может вновь впал в первоначальное равнодушное презрение к жизни, какое бывает у людей высокоодаренных, пока жизнь еще не взяла их в оборот. Вечно оплакиваемая душевная чистота непорочных юношей, как обрести тебя вновь по эту сторону житейского опыта? Все то, что человек активный отдавал жизни, он крал у самого себя. Честолюбие! Чтобы когда-нибудь в учебнике стояло: "Рейхсканцлер Мангольф совершил измену, вот к чему привело его честолюбие". О нет, даже и этого не будет, - ибо все стремится к одному общему исходу, после которого не останется даже памяти. Умереть, быть стертым с лица земли вместе с воспоминанием! Терра умер? Он вновь предстал перед покинутым другом, назойливый, как призрак умершего, и в юношеском облике. И молодой Мангольф возник из забвения, его ищущая тоска еще не нашла путей, жизнь еще обратима, и не утрачена связь со смертью. Молодому Мангольфу смерть казалась дружественной, но потом стала чужда и страшна. Теперь наступало новое сближение с ней, исполненное глубокой затаенной радости. Это еще доступно! Последнее очарование манит, последнее пристанище ждет, ему навстречу стремись мечтой!.. Вскормленный заботами, вспоенный мучениями, идущий ко дну Мангольф проводил младенчески блаженные ночи... Тут от него потребовали не совета, а поддержки в вопросе о неограниченной подводной войне. Он был готов и к этому. Его секретные переговоры о мире совсем замерли; очевидно, стране сначала надо было совершить все ошибки до конца. Правда, если будет совершена эта последняя ошибка, она отрежет пути ко всяким переговорам, как секретным, так и открытым. Ну, что ж, совершить ее все-таки необходимо. Рейхсканцлер, желая только поддержать свой престиж, решил посетить генеральный штаб. - Какие у него еще претензии? - спросил генерал-фельдмаршал своего помощника. - Никаких, - сказал вошедший в этот миг канцлер. - Авторитетность и высокоразвитое чувство долга ваших превосходительств служат мне порукой, что я без труда получу ответы на те вопросы, разрешения которых требуют через мое посредство народ и рейхстаг. Помощник на всякий случай вскипел: - Если вы метите в меня, я этого не потерплю! Седовласый начальник успокоил его. Он тоже не понял рейхсканцлера, однако был менее чувствителен, чем тот. Помощник обиженно втянул шею, отвислые щеки прикрыли воротник мундира. Рейхсканцлер заявил обоим национальным кумирам, что он не в силах противоречить им. Однако предстоит серьезное решение. Надо сказать прямо, что это последняя ставка. - Ни о чем таком и отдаленно не может быть речи! - вспылил помощник. - Пожалуй, этот шаг удлинит срок войны? - спросил рейхсканцлер. - Нет, сократит. Успех обеспечен. Генерал-фельдмаршал только поддакивал своему помощнику. Впрочем, и без того каждое его движение вызывало страх, как бы его грандиозное туловище не потеряло равновесия, придавив собой хрупкий стульчик. Это было воплощенное торжество физической мощи, оно приводило в экстаз целые толпы, когда фельдмаршал во главе войск, объемом превосходя их все, вместе взятые, шествовал... на экране. Он верил в киноавантюры подводных лодок. Офицеры его, если не сам он, читали нашумевший английский роман. - Америка будет побеждена в мгновение ока, - повторил он за своим помощником. - А если французы пройдут через Швейцарию? - спросил рейхсканцлер. - Очень желательно с военной точки зрения. - Именно это мне и хотелось узнать. Теперь я удовлетворен. - И Мангольф поспешил расстаться с кумирами. Какой смысл было говорить им, что они собой представляют? Они возмутили его и вывели из состояния покорности. Нет! Пусть даже целый народ отдает себя на погибель; разум и совесть не могут молчать перед этим крайним проявлением тупоголового зверства. В тот же день Мангольф восстановил прерванные сношения с врагом. Успеет ли он? Развязка была вопросом дней. Те, что сидели в генеральном штабе, поспешили воспользоваться этими днями, его же их подозрения вынуждали к величайшей осторожности. Как откровенно проявляли они свою подозрительность! Что за обращение с ним! Вернувшись домой, Мангольф увидел, что его письменный стол снова был обыскан. На этот раз он позвал дочь и резко спросил, что ей известно. Никакого ответа, только холодное любопытство перед его бешенством. Она позабыла укрыть беспокойный взгляд и представиться неловкой. Вдруг она спохватилась. Он увидел, как она перешла к притворству: по-детски простодушно спросила, что ему еще надо хранить в тайне, раз решено, что теперь начнется настоящая война. Какое ловкое притворство, - поистине она его достойная дочь! Но это он осознал на одно короткое мгновение, потом снова всплыла мысль о генеральном штабе. Его преследовал генеральный штаб, а не маленькая девочка. Даже падая, Мангольф хотел, чтобы его принимали всерьез. Так как положение на фронте ухудшилось, враг отказался от прежних уступок. Победа представлялась ему почти бесспорной, он хотел довести ее до конца, лишь полнейшая покорность могла остановить его. Мангольф посетил одного из прежних послов; страна, которую им пришлось покинуть, примкнула к враждебной стороне, самих же их император не принял, потому что они тщетно пытались предостеречь его. - В прошлом году мы как-то гуляли здесь вдоль канала, - напомнил рейхсканцлер. - Вы сказали: если бы мы предложили Эльзас-Лотарингию и отречение императора, нам бы, пожалуй, удалось избежать катастрофы. Могли бы вы повторить это сегодня? - Нет, - сказал посол. Мангольф ждал такого ответа, как решительного знака; теперь он будет действовать. То, на что он отваживался до сих пор, - измена? Нет - робкое нащупывание возможностей. Теперь он решил создать их силой; враг должен потребовать у народа, чтобы он для своего же спасения совершил государственный переворот. По собственному почину переворот здесь не будет совершен своевременно, а будет катастрофа после того, как все уже пойдет прахом. Разве нет в стране мятежников? Есть. По крайней мере один. Мангольф поступал, как мятежник, из ненависти ко всему, ко всем. В этот решительный для него день император явился снова без предупреждения. Мангольф едва успел встретить его на середине лестницы. - Недурные фортели вы выкидываете, генеральный штаб зовет вас государственным изменником, - сказал император. - Ваше величество, государственным изменником следовало бы назвать того, кто продолжал бы войну, лишь бы удержаться у власти - вплоть до катастрофы, - отрезал рейхсканцлер. Император, тотчас оробев: - Я ведь ничего не говорю. Я ведь поддерживал вас. - Теперь уж и я ничем не могу быть полезен вашему величеству. - Это было сказано сурово и мрачно. Император стоял и смотрел на стену; там Христос в красной одежде падал, как сраженный олень. Пауза. - Я этим молодцам говорил в точности все, что говорите вы, - неуверенно начал император. - Война будет проиграна, если нити, соединяющие нас с Англией, не превратятся в мост. Но попробуйте сделайте из нитей мост! Рейхсканцлер молчал. Все эти слова уже устарели, и человек, произносивший их, был обречен. Мангольфу хотелось сказать ему: "Уйдите по крайней мере с достоинством!" Император думал: "Теперь-то уж я его уберу, и как можно скорее". Не решаясь смотреть друг на друга, они обратились к картине. Рейхсканцлер указал на композицию картины, лежащий крест делил ее на треугольники: в первом находилась голова в желтом тюрбане, во втором - голова сострадательного человека, в третьем - голова Христа, его темные глаза, призывающие в свидетели весь мир. - Н-да, - заметил император. - В каждом треугольнике дело обстоит по-разному. Один щеголяет желтым тюрбаном, другой идет на распятие. После этого и Мангольфу стало ясно, что по-настоящему никто не соболезновал несчастью падающего. Сострадательный Иосиф помогал не очень ревностно, начальник красовался на гордом коне. Мироносицы поддерживали ту из них, что упала без чувств, Вероника думала лишь об изображении на плате. Один голый нищий на переднем плане обращался непосредственно к спасителю, ибо он поносил его. - Н-да, довольно глупо умирать за этот сброд, - сказал император. Он ушел; рейхсканцлер проводил его с непокрытой головой. Был уже поздний вечер, тем не менее Мангольф распорядился немедленно перенести картину к себе в спальню. Слишком много выражала она и могла выдать его, никто не должен на нее смотреть. Вскоре после этого он пошел к себе. В спальне горела лампа; но почему именно у кровати? Под ней на самом свету лежал револьвер. Мангольф взял его в руку. Маленький браунинг, заряженный и без предохранителя. Он положил его; револьвер был чей-то чужой, у него своего не было: кому он нужен? Или может дойти до того, что ему придется защищаться ночью? Но против кого? Против людей, которым не страшно его оружие. Вернее, они сами послали ему револьвер, чтобы он застрелился. Его враги! Револьвер был послан ими! Они положили его у постели государственного преступника, чтобы он сам свершил над собой суд. У них хватило наглости рассчитывать, что он откажется от борьбы с ними, не дожидаясь развязки. Они хотели так запугать его, чтобы он приставил себе к виску подброшенное ими оружие... Но он швырнул его на пол. Оно не выстрелило. Он предварительно нажал предохранитель. Потом он стал поносить тех, кого ненавидел. Спотыкаясь, бегал он по ковру, словно гнался за ненавистными ему людьми, и грубо поносил их. Непривычные, некрасивые слова возникали у него, он выкрикивал их взволнованно вибрирующим актерским голосом, схватившись за волосы и пошатываясь. Вдруг он остановился, поняв, что теряет голову. Что, собственно, случилось? Кто-то прокрался к нему - когда? Когда перевешивали картину, револьвера еще не было, иначе лакей убрал бы его. "Через несколько минут пришел я сам. Значит, у того субъекта были всего считанные минуты, он не успел уйти, он еще здесь!" Мангольф немедленно обшарил комнату. Ничего. Скорее дальше! Он открыл дверь в комнату дочери. Она спокойно спала. Он запер дверь. Нельзя терять ни минуты! Он позвонил. Явился лакей, - он велел позвать всех остальных. Когда они пришли, он разослал их по квартире - не обнаружится ли что. Ничего. "Обыскать дом!" Они обшарили все комнаты, шарили за каждой открытой дверью, а потом и за каждой запертой и в темном саду. Под конец все вернулись усталые; у главного входа, прежде чем запереть его, они еще посовещались. Мангольф уже поднялся к себе; в ту минуту, когда он входил к себе в спальню, ему показалось, будто ручка у двери в комнату дочери повернулась. Обман зрения? Однако он снова пошел проверить. Дочь спала и глубоко дышала. Измученный и обескураженный упал он в глубокое кресло у кровати. Новая загадка! Враг умел быть невидимкой. Он был повсюду. Мангольфу пришлось признать, что враг страшен. Все его карты биты, игра кончается, но он продолжает грозить до самого конца - до катастрофы. Она наступит, она отомстит за все. - А я не могу, - вдруг громко произнес Мангольф. - Я не могу совершить революцию, все равно она привела бы к катастрофе. Сосредоточить всю власть в своих руках, как диктатор, в порыве революционного энтузиазма удержать врага за пределами наших границ, навести порядок внутри страны. Слишком много сразу и свыше всяких сил. Свыше сил народных. Свыше моих сил, - сказал он и вдруг опомнился. Прислушался. Все двери были настежь, кроме одной. В соседних комнатах было темно; он смутно различил какое-то опрокинутое кресло. Сорванная занавеска повисла на нем, как труп. Мангольф с любопытством подошел ближе. Но на полпути повернул назад; твердым шагом направился к тому месту, куда швырнул револьвер. Исчез. Куда он делся? Ведь он лежал тут? Мангольф нагнулся. Слуги в поисках, вероятно, куда-то закинули его. Мангольф стал на колени, принялся шарить под мебелью, - нигде ничего. Он как раз сунул голову под кровать, когда услышал, что кто-то вошел в комнату. Терра. Он наполовину был еще в темноте; в комнате он никого не увидел. Из-за кровати показалось оцепеневшее лицо Мангольфа, который продолжал стоять на коленях. - Что ты там делаешь, дорогой Вольф? - спросил Терра. Мангольф ответил: - Скажи лучше, что ты тут делаешь? - Я хочу повидать тебя, прежде чем умереть, - сказал Терра. И он молча углубился в созерцание Мангольфа, его запавших висков, взъерошенных темных бровей и седых волос на скорбно склоненной голове. Несимметричное лицо - отражение растерзанной противоречиями души, такое страждущее, такое озлобленное! Вдруг дрожь, до того сильная, что лязгнули зубы. Так страшно мог вздрагивать тот, кого сокрушили бессмысленные пороки. Вот во что превратился разум. Чистый разум! Мангольф заметил, что на друге болтается изношенная одежда. А лицо серое и такое отощавшее, что морщины выступали на нем, как железные полосы; но осанка внушительная, при всей худобе, и по-прежнему сверхвыразительные глаза. Они говорили: "И с тобой дело, кажется, обстоит так же?" - У меня только что было то же намерение, - просто сказал Мангольф. - И у тебя? И ты готов? Подумать, что предчувствие именно сегодня привело меня сюда! Я вижу у тебя свет, входная дверь отперта, ни одна душа не попалась мне в настежь открытых комнатах твоего спящего дворца, и вот я тут. - Где ты был? - Я думал, ты знаешь. По крайней мере я мучительно ощущал твою могущественную руку на всех моих последних начинаниях. Мои справедливые претензии к фирме Кнак были отклонены именем всех предержащих властей. За каждую попытку отстоять их мне грозили вашим испытанным средством - охранным заключением. Но и тогда, когда я предпочел смерть за отечество, мне решительно закрыли к этому всякую возможность. Тут я особенно узнаю тебя, дорогой Вольф, - сказал Терра иронически и нежно. - А что ты делал с тех пор? - спросил Мангольф. - Жил, - ответил Терра. - Этого и для тебя должно быть достаточно. Мои деяния отомщены, я ищу смерти, как самого радужного дара, который еще уготовила мне жизнь. - Ты голодал? - жадно расспрашивал Мангольф. - Ты просил милостыню? - Куда ты хватил! - сказал Терра. - Я одно время даже занимал пост писаря при военном суде. Сотни горемык, которые незаконным путем уклонялись от смерти, благодаря мне сохранили жизнь, пока меня не выгнали. Я стал адвокатом для бедных - вернулся к тому, с чего начал, и даже в цирке занимал малопочтенное место... Но к чему прискорбные детали! Если для нас со всем должно быть покончено, проведем еще раз, по доброму старому обычаю, часок в задушевной беседе! - Я сам желал этого. Как бы мне знать иначе, чего я еще стою? С кем помериться? - Поскольку мне, в моем отягощенном грехами ничтожестве, удалось установить новейшие этапы твоего развития, мы можем, слава богу, как и всегда, подать друг другу руку. Я из предателя стал убийцей. Ты, дорогой Вольф, действовал в обратном порядке. - Ты малопроницателен в своих утверждениях, - заметил Мангольф презрительно и равнодушно. Терра увидел прежнего Мангольфа из мансарды в доме комиссионера. - Лишь став изменником, как ты это называешь, я стал свободен. Теперь лишь я созрел для больших деяний. Если бы только мне не пришлось взбираться наверх с таким трудом! А то наступает время действовать, но нет уж сил. Оттого бессильны и все остальные. Германия была бы иной, если бы я сразу оказался на должной высоте, - сказал Мангольф торжественно. И махнув рукой: - А теперь все покидают меня. - Об этом следовало подумать двадцать лет назад, - сказал Терра. - Тебе понятно, почему мы потерпели крушение? - Я раньше тебя ушел от дел, - сказал Терра - У меня было достаточно времени выяснить это. Прежде всего мы потерпели крушение потому, что не может не потерпеть крушения человек талантливый, который навязывает свой талант обществу. Оно не хочет талантов, и только случай, для него самого крайне неприятный, побуждает его временами дать ход какому-нибудь из них. Мы же в частности потерпели крушение еще и оттого, что слишком много требовали от себе подобных. - Ты, например. Ты хотел сделать их лучше. - А ты, дорогой Вольф, требовал от них совершенно сверхчеловеческой податливости в сторону зла. Ты был еще большим идеалистом, чем я. - А ты со всеми в лад готов утверждать, что мы, идеалисты, ничего не смыслим в делах. - Еще хуже, если смыслим. Я принял решение делать дела с помощью существующего порядка вещей. И случилось самое худшее: я их делал. - Я всегда считал, что, если я не знатного рода, мне следовало быть посредственностью, - сказал Мангольф. - Все истинные двигатели человеческой истории были посредственностями в умственном отношении. Противоположных примеров не существует. И это к лучшему. Ибо посредственность, - сказал Терра, - в своих проявлениях гуманнее нас. - А чему ей удалось воспрепятствовать? - спросил Мангольф презрительно. - Ничему, - сказал Терра. - Участь людей всегда и неизменно - неосмысленное страдание, выносимое лишь потому, что оно неосмысленное. Но посредственность не станет доводить отвратительные и жалкие судьбы человечества до последнего предела, не станет превращать их в счастливые и благородные, так же как не станет возводить на высоту идейного мышления катастрофы, которые просто заложены в природе человечества. Потому и сама она никак не может пасть до преступления, когда провалится и то, и другое, как проваливаются в человеческом обществе все идейные побуждения. С посредственностью во главе человечество имеет некоторый шанс избежать наихудшего. Прежде всего главари из числа посредственностей непременно остаются сами в живых, духовная неполноценность позволяет им это. А ведь смерть - единственное, чего нельзя простить, как внушала мне некогда самая живучая особа, какую мы знали. - А мы умираем! - Мангольф возмутился. - Умираем, потому что мы умственно полноценны! - Нет, - сказал Терра, - мы умираем потому, что в нас нет противоядий для нашего взыскательного ума. - Каких противоядий? - Презрения и доброты. У тебя было одно презрение. - У тебя - одна доброта. - Благодарю тебя, дорогой Вольф. В настоящую минуту у тебя ее больше. Вероятно, я никогда не был добр. В моем желании помочь людям было столько же гордыни, сколько в твоем стремлении пользоваться ими для своих целей. Мы оба согрешили через гордыню. - Чисто богословская мысль. - Мангольф нахмурился. - Надеюсь, что до такой степени ты все-таки не забылся. Терра, глядя в сторону: - Поневоле раздумываешь, как бы все было, если бы могло начаться сызнова. - Совершенно так же, - сказал Мангольф. - Чем лгать и стяжать, я предпочту снова пасть и пойти ко дну. Терра в ответ: - А возможно, мы в следующий раз предпочли бы безоговорочно повторять все подлости, без которых человек не может в чистоте душевной вкушать свой хлеб насущный. Насколько я понимаю, даже и богу это было бы угоднее. Но Мангольф: - Не глумись! Его час пришел. Они не отрывали друг от друга глаз, и каждый искал в состарившихся чертах другого решения собственной загадки, снова надеясь обрести себя в познании сокровеннейшей сущности другого. Чтобы постигнуть друг друга до конца, они отодвинулись из полосы света. Бессознательно они искали темноты, искали укромного угла в неосвещенной комнате, чтобы там грудь с грудью шептаться торопливо и украдкой. - Я испытал непонятные явления, - шептал Мангольф. - Власть картины, зовущей и вбирающей в себя. Я знаю, что взойду на тот холм и лишь там, наверху, умру. Тогда погибнет и голый нищий, поносивший и, один из всех, любивший меня. - Я тебя понимаю, - шептал Терра. - И я явственно, словно в откровении, ощутил, что тщетно пытался бы застрелиться, если бы не застрелился ты. Бог принципиально не согласен принять нас врозь. - Ты веришь в него? - Да, - сказал Терра. - Это нелегко далось, ведь я никому не люблю навязываться. - Знаешь ты способ спросить у него, действительно ли нам следует умереть? - В этом вопросе я всецело полагаюсь на собственный наш здоровый инстинкт. Не будь мы оба до последней капли крови к этому готовы, разве пришла бы нам хоть отдаленно охота умереть? Бог свидетель, как мы зубами и когтями держались за жизнь. - Ужасно! - Глухой стон проник в сердце другу. - Бог, несомненно, требует от каждого лишь то, что он может дать. От нас он требует гордости, - горячо произнес Терра. Тогда Мангольф выпрямился. - Где взять оружие? Револьвер исчез. Он лежал вот тут. Терра последовал за ним. - Тут он и лежит, - показал он. Револьвер лежал под лампочкой, у кровати. Мангольф взял его: тот же маленький браунинг. - Непостижимо, - сказал он. - Что именно? - спросил Терра. И Мангольф: - Они положили его возле кровати, чтобы я сам покончил с собой. Я швырнул его на пол, комната была полна людей, он исчез. А сейчас он снова лежит тут. - Значит, заинтересованное лицо все еще здесь, - уверенно сказал Терра. Мангольф стал возражать, они поспорили, принялись шарить под мебелью и, лишь столкнувшись под каким-то диваном головами, опомнились. - Какое нам дело до того, почему револьвер снова лежит там! - А с другой стороны, у нас не осталось дела интереснее. Оба беззвучно рассмеялись. Но так как и после этой ночи должно было настать утро, они не видели повода спешить с осуществлением своего намерения. Оно было достаточно твердо, и они могли, решил Терра, преспокойно распить в его честь бутылку вина. Торжественно совершил он возлияние вместе с другом. - Твое здоровье, дорогой Вольф! - сказал он, но потом и сам заметил неуместность традиционной формулы. - Вот какова, значит, жизнь, - заговорил он, глядя в стакан. - Вот она какова. - Удивительно, - сказал Мангольф, глядя в свой, - как много мы от нее ожидали, несмотря на крайний скептицизм. А ведь получили много меньше, хоть и достигли вершины. Если бы мы еще мыслили во времени, то могли бы сказать: мы оставили след. - Всякая песчинка оставляет след, - сказал Терра. - Но почему она именно в этот миг и на этом месте производит в текучих песках свое ничтожное, но такое значительное и важное трение, то ведает один бог. Они замолчали, ибо заметили: что бы они ни сказали, - все тотчас же приводило к одной цели. Рассвет забрезжил. Издалека сквозь тишину слабо донеслись звуки марша. - Вот и другие идут тем же путем, что и мы. Чокнемся, дорогой Вольф. - На этот раз они выпили, уже стоя. - Но те ничего не понимают, - сказал Мангольф. - В этом их великое счастье. - В каждую данную минуту нашей жизни нет ничего важнее, чем облагородить нашу обязанность, поняв ее, - сказал Терра и достал из кармана свой револьвер. Мангольф взял свой. Звуки марша приближались. - Бедняги! - воскликнул Мангольф. - Они-то за что умирают? Еще сотни лет не перестанут они верить всякому, кто будет толковать им о долге и величии - и зарабатывать на них. - Даже много дольше. Ибо у них неугасимая страсть к самопожертвованию, - сказал Терра. - Но, очевидно, они получают какую-то компенсацию. Я за всю жизнь не встретил человека, который не помнил бы о своей выгоде. - При этом они уже переплели руки, как будто собирались выпить на "ты"... но в руках были револьверы. - Куда? - крикнул Мангольф, окрыленный горячкой ожидания. - В голову! - В голову, - повторил Терра. Они прицелились, спустили курки. Последним у Мангольфа было непреложное сознание, что он в образе того Христа легко и радостно поднимается на тот холм. Он чуть ли не видел себя, но только взор его уже угас. Все существо Терра трепетало в ожидании, чтобы тот голос, последним зовом которого было когда-то его имя, вновь позвал его. Но прежде чем сестра успела позвать его, он упал. Они упали крест-накрест друг на друга. Снаружи гремела военная музыка, маршевый шаг и тяжелые колеса сотрясали комнату. Но во всем, что двигалось мимо, Мангольф и Терра не видели ни величия, ни скорби, не видели ни одичалых, ни испуганных лиц, ни тех, что еще продолжают борьбу. Терра и Мангольф покоились, образуя свой крест. Одна из дверей раскрылась, показалась фигурка. Очков уже не было, двигалась она ловко, держалась смело. Обнаженные ноги ее брезгливо избегали прикоснуться к мертвецам. Не останавливаясь, прошла она к окну, с силой распахнула его и звонко выкрикнула навстречу сверкающему дню войны: - Ура! ПРИМЕЧАНИЯ Голова Der Kopf Роман Генриха Манна "Голова" - последняя часть трилогии "Империя" - был опубликован в 1925 году. В романе "Голова" наряду с вымышленными событиями и персонажами описаны действительные события и выведены - большей частью под вымышленными именами - исторические личности, игравшие важную роль в политике и экономике Германии. Граф Ланна - это Бернгард Бюлов (1849-1929), с 1897 по 1900 год статс-секретарь по иностранным делам, а с 1900 по 1909 год имперский канцлер. Кнак - крупнейший пушечный король Фридрих-Альфред Крупп (1854-1902). Губиц - это барон Гольштейн (1837-1909), один из главных закулисных руководителей внешней политики Германии в годы правления Вильгельма II. Другие герои романа не имеют прямых прототипов. Однако сам Генрих Манн указывал: "Когда я писал Мангольфа, я чаще всего думал о Гардене (1861-1927, известный журналист - ред.), а Терра я так приблизил к Ведекинду (1864-1918, немецкий драматург - ред.), что он даже говорит языком и отдельными фразами из пьес Ведекинда". Стр. 20. ...запрещенной социал-демократической партии. - В 1878 году правительством Бисмарка был проведен через рейхстаг исключительный закон против социалистов Закон запрещал всякую деятельность германской социал-демократической партии, массовые рабочие организации и рабочую печать. Стр. 31. Национал-либералы - политическая партия, представлявшая интересы крупной промышленной буржуазии; существовала с 1866 по 1918 год. Национал-либералы активно поддерживали политику Бисмарка, голосовали в 1878 году за исключительный закон против социалистов, упорно сопротивлялись введению всеобщего избирательного права в Пруссии. Стр. 32. ...старых бисмарковских покровительственных пошлин. - Бисмарк ввел в 1879 году высокие покровительственные тарифы на железо, бумажную пряжу и хлеб. В высоких хлебных пошлинах было заинтересовано прусское юнкерство. Стр. 35. "Тристан". - Имеется в виду опера Рихарда Вагнера (1813-1883) "Тристан и Изольда". Стр. 62. ...Ариосто по-итальянски - Ариосто Лодовико (1474-1533) крупнейший итальянский поэт позднего Возрождения. Стр. 77. Империя - это мир - демагогическое изречение Луи Наполеона, произнесенное им накануне монархического переворота (1851), в результате которого он сделался императором Франции. Стр. 100. ...будто перед ним была по меньшей мере побежденная Дания. - См. примечание к стр. 196. Стр. 121. Спустя двадцать лет после доходнейшей из войн... - Имеется в виду франко-прусская война 1870-1871 годов, которая принесла Германии контрибуцию в пять миллиардов франков. Стр. 122. Гогенфридбергский марш - прусский военный марш, предположительно написанный королем Фридрихом Великим в 1745 году, после победы над австро-саксонскими войсками при Гогенфридберге. Стр. 128. Заменить отклоненный год назад проект об увеличении армии новым законом... об усилении флота. - В 1893 году рейхстаг оказал сопротивление увеличению расходов на армию и был распущен. Законопроект о строительстве флота был проведен весной 1898 года. Стр. 142. Гогенлоэ Хлодвиг, князь Шиллингсфюрст (1819-1901) - германский реакционный государственный деятель, крупный земельный магнат. В 1894-1900 годах - канцлер Германской империи. "Старец в Саксонском лесу" - прозвище Бисмарка. Вильгельм I подарил Бисмарку одно из богатейших лесных угодий Германии - знаменитый Саксонский лес. Там, в своем имении, Бисмарк жил последние годы жизни. Стр. 144. Убийство президента Карно... - Карно Сади (1837-1894) - французский буржуазный политический деятель. В 1887 году был избран президентом республики. Его президентство было отмечено усилением репрессий против поднимавшегося рабочего движения. Карно был убит в Лионе анархистом Казерио. Стр. 146. Фридрихсруэ - имение Бисмарка неподалеку от Гамбурга, полученное им в подарок от Вильгельма I. Панамский скандал - крупнейшая афера, связанная с злоупотреблениями правления "Всеобщей компании межокеанского канала", созданной во Франции в 1879 году. Сопровождалась подкупом французских правительственных чиновников, контролировавших деятельность компании. Стр. 147. Пангерманский союз - организация немецких шовинистов; возникла в 1891 году (до 1894 года называлась Всеобщий германский союз). Во главе союза стояли и финансировали его представители промышленных монополий и крупного юнкерства. Стр. 157. Недаром ее зовут Беллона. - Беллона - богиня войны у древних римлян, сестра Марса. Стр. 162. "Фигаро" - французская ежедневная газета, выходящая в Париже с 1854 года. Стр. 191. Франкфуртский мир. - Франкфуртский мирный договор 1871 года, подписанный между Францией и Германией во Франкфурте-на-Майне. По договору к Германии отошли французские области Эльзас и Восточная Лотарингия. Кроме того, Франция обязалась выплатить Германии контрибуцию в размере пяти миллиардов франков. К тому же, мы расторгли тайный договор... - Имеется в виду тайный договор между Россией и Германией, заключенный 6/18 июня 1887 года в Берлине сроком на три года. Посредством этого договора германская дипломатия рассчитывала обеспечить нейтралитет России на случай войны с Францией, а русская дипломатия - нейтралитет Германии на случай войны между Россией и Австрией. Стр. 196. Три искусно подготовленных войны! - Речь идет о Датской войне 1864 года, в результате которой Пруссия совместно с Австрией отторгла от Дании Шлезвиг и Гольштейн, австро-прусской войне 1866 года, фактически завершившей объединение Германии под гегемонией Пруссии и приведшей к созданию Северо-Германского союза (1867), и франко-прусской войне 1870-1871 годов. Стр. 202. Святая Елена - остров, на котором доживал пленником свои последние дни Наполеон. Стр. 241. Кайнц Йозеф (1858-1910) - выдающийся австрийский актер. Миттервурцер Фридрих (1844-1897) - известный немецкий актер. Стр. 243. "Смерть Изольды" - сцена из оперы Вагнера "Тристан и Изольда". Стр. 282. ...как за маркизом Поза. - Маркиз де Поза - персонаж драмы Ф.Шиллера "Дон Карлос, инфант испанский", отличавшийся гордым и независимым характером. Стр. 283. Союзный совет - коллегия уполномоченных союзных германских государств, обладавшая законодательной и исполнительной властью. Стр. 290. ...на прошлогодней мирной конференции в Гааге... - Имеется в виду Гаагская конференция 1899 года, которая привела к заключению трех конвенций: 1) о мирном разрешении международных споров; 2) о законах и обычаях сухопутной войны; 3) о применении женевской конвенции о раненых и больных к морской войне. Но разве за это время Англия не совершила нападения на буров? - В 1899-1902 годах Великобритания вела захватническую войну против южноафриканских (бурских) республик Оранжевой и Трансвааля, завершившуюся превращением их в английские колонии. Стр. 305. ...об английском короле, который с Клемансо... - Эдуард VII (1841-1910), английский король с 1901 по 1910 год. Клемансо Жорж-Бенжамен (1841-1929) - французский реакционный политический деятель. В 1906-1909 годах возглавлял французское правительство. Стр. 309. Альбион - древнейшее название Британских островов. Стр. 320. Вотан - в мифологии древних германцев бог ветра и бурь, позднее бог войны, верховное божество ряда германских племен. (То же, что Один.) Стр. 335. ...тайком завели шашни с царем. - Намек на неоднократные попытки германской дипломатии заставить Россию переориентировать свою внешнюю политику в угодном для Германии направлении и ликвидировать Русско-французский союз. Стр. 336. ...гогенцоллернским профилем... - Гогенцоллерны - династия германских императоров (1871-1918). Стр. 353. Как Эдит Лебединая Шея на поле сражения при Гастингсе... - Эдит Лебединая Шея - возлюбленная англосаксонского короля Гарольда II, смертельно раненного в битве при Гастингсе (1066). Стр. 386. Нордерней - фешенебельный курорт на острове того же названия в Северном море. Стр. 389. ...испано-французское соглашение по поводу Марокко - секретное соглашение, подписанное в 1904 году Испанией и Францией о разделе Марокко и подтвержденное Алхесирасской конференцией 1906 года. Африканское восстание. - Имеется в виду героическая борьба племени гереро и восстание готтентотов против германских колонизаторов в Юго-Западной Африке (1904-1907). Оба восстания были подавлены совместными усилиями германских и английских войск в 1907 году. Канцлер Бюлов использовал восстание в Юго-Западной Африке как повод для создания в 1907 году блока реакционных политических партий, так называемого "готтентотского блока". Стр. 391. Герцогство принесло мало счастья моему великому предшественнику... - Бисмарку, предшественнику Бюлова на посту имперского канцлера, накануне отставки был пожалован титул герцога Лауэнбургского. Стр. 394. ...марокканский вопрос... - Речь идет о борьбе империалистических держав (главным образом Франции, Германии и Испании) за влияние в Марокко. Франция и Англия заключили соглашение по поводу Марокко... - соглашение, положившее начало англо-французскому союзу, направленному против Германии, и во многом определившее расстановку сил перед первой мировой войной; известно под названием "сердечного согласия", или "Антанты" (Entente cordiale). Согласно декларации о Египте и Марокко Франция обязывалась не чинить препятствий действиям Англии в Египте, а Англия признавала особые права Франции в Марокко и гарантировала ей свободу судоходства по Суэцкому каналу. Стр. 396. Конечно, мы не отданы a ta merci d'une defaite, как Наполеон III - В результате поражения Франции во франко-прусской войне император Наполеон III, попавший при Седане в плен к пруссакам, лишился престола. Во Франции была установлена республика. Стр. 420. Танжерская поездка императора. - Весной 1905 гона император Вильгельм II совершил демонстративный визит в Танжер, где произнес речь провокационного характера и объявил себя "защитником независимости" Марокко. Появление Вильгельма II в Танжере было попыткой ликвидировать англо-французскую Антанту. Стр. 425. ...французский министр иностранных дел - Делькассе Теофиль (1852-1923), французский дипломат, министр иностранных дел Франции с 1898 по 1905 год. Отставка Делькассе была одной из уступок Франции немецким требованиям. Стр. 448. Алхесирасская конференция 1906 года (15 янв. - 7 апр.) - конференция, созванная в Алхесирасе (Испания) по требованию Германии для урегулирования ею же спровоцированного франко-германского конфликта по вопросу о Марокко. Алхесирасская конференция открыла Франции путь к окончательному захвату Марокко и знаменовала крупное дипломатическое поражение Германии. Стр. 463. ...сокровище Гамилькара... - Гамилькар Барка (ум. в 229 г. до н.э.) - выдающийся карфагенский полководец и политический деятель. Стр. 466. ...предстоящая мирная конференция в Гааге... - Вторая Гаагская конференция (1907), в которой участвовали сорок четыре государства, пересмотрела три конвенции, одобренные в 1899 году на первой Гаагской конференции, и приняла десять новых, относящихся к вопросам нейтралитета и отдельным вопросам права и морской войны. Стр. 471. ...император заключил нечто вроде частного соглашения с царем... - Имеется в виду Бьеркский договор 1905 года о союзе между Россией и Германией, подписанный 11/24 июля 1905 года Вильгельмом II и Николаем II во время их свидания в Финляндских шхерах близ острова Бьерке. В силу этот договор не вступил. Стр. 472. ...благополучные выборы в рейхстаг? - Речь идет о победе на выборах 1907 года сколоченного Бюловым так называемого "готтентотского блока", объединившего почти все силы реакции (национал-либералы, консерваторы, свободомыслящие). Стр. 475. Не успел он овладеть собой, как вошедший миновал его... - Не названный автором собеседник Терра - Жан Жорес (1859-1914) - видный деятель международного социалистического движения, руководитель правого крыла Французской социалистической партии, историк и выдающийся оратор, активно выступавший против милитаризма и войны. Стр. 482. ...о ходе боснийского дела. - Боснийский кризис 1908-1909 годов - международный конфликт, возникший в связи с аннексией Боснии и Герцеговины Австро-Венгрией. Стр. 487. Он... прорвал блокаду... - Имеется в виду политика закулисного интригана барона Гольштейна, которая привела Германию к полной изоляции в Европе. Договор с Россией противоречил этой политике изоляции. Стр. 489. "Сказки Гофмана" - опера французского композитора Жака Оффенбаха (1819-1880). Стр. 491. ...консервативная партия сочувствия не признавала. - Немецко-консервативная партия - партия крупного землевладельческого дворянства Восточной Пруссии. Стр. 497. ...до бранденбургских традиций. - Бранденбургское маркграфство - историческое ядро Прусского королевства. Стр. 502. ...выслать против Франции судно под названием "Пантера". - В 1911 году между Германией и Францией возник второй марокканский конфликт в связи с занятием французами столицы Марокко. Для оказания давления на Францию германское правительство послало в марокканские воды канонерку "Пантера". Стр. 553. ...в Париже пал тот... - 31 июля 1914 года, за день до начала первой мировой войны, Жан Жорес пал от руки шовиниста Виллена. Стр. 567. Поражение на Марне. - Имеется в виду поражение немецких войск в многодневной битве 5-12 сентября 1914 года на реке Марне (во Франции) между главными французскими и германскими силами. И.Генc