Алан Маршалл. В сердце моем ---------------------------------------------------------------------------- Перевод О. Кругерской и В. Рубина М.: Художественная литература, 1969. OCR Бычков М.Н. ---------------------------------------------------------------------------- Нет, жизнь - увы! - иною мнилась мне, Я знал, что в ней есть ненависть, и боль И нищета. Я встречи ждал со злом, В ее суровую вступив юдоль. Я видел в сердце собственном моем, Как в зеркале, сердца других... Шелли (Из посмертных фрагментов. Перевод И. Гуровой) Тому, кто держал светильник ГЛАВА 1 Мистер Гарольд Шринк - муж хозяйки пансиона - сказал мне, что в костылях есть свое преимущество: по крайней мере, я могу быть уверен, что никогда не женюсь. Мы стояли в кухне пансиона его жены на Импириэл-стрнт в Брансвике, и мистер Шринк высказал это соображение после того, как минуту-другую поразмыслил над сущностью замечания, которое сделала ему жена, выходя из кухни. А сказала она, и притом довольно резким тоном, следующее: - Ты не можешь себе позволить тратить время на болтовню. Это замечание содержало намек на нечто гораздо более существенное и важное, чем склонность мистера Шринка поболтать. Оно должно было напомнить ему, что своих денег у него нет, что находить жильцов для пансиона становится все трудней и что домовладелец грозится повысить плату. Мистер Шринк понимал, что если он хочет сохранить чувство собственного достоинства, вина за все это должна быть незамедлительно снята с его слабых плеч и переложена на плечи жены. Слова мистера Шринка о женитьбе, которые, по его мнению, должны были исчерпывающе объяснить причину всех постигших его неудач, весьма меня расстроили, так как я поджидал с минуты на минуту одного своего приятеля - мы собирались пойти в кафе и поухаживать за девицами. Высказанная мистером Шринком уверенность, что супружеские узы не для меня, наводила на мысль, что подобные вылазки в кафе излишни, и мое оживление потухло, уступив место дурным предчувствиям. Порой у меня возникали сомнения в правильности выводов, которые я делал, основываясь на собственном опыте. Но сомнения эти быстро рассеивались - поскольку порождались они обычно бестактными замечаниями людей, чьи взгляды мало чем отличались от взглядов мистера Шринка. Правда, на какое-то время подобные уколы самолюбия лишали меня уверенности в себе, но, зная, что этого не избежать ни одному человеку в мире, я учился не обращать на них внимания. Я жил уже два месяца в пансионе на Импириэл-стрит. Двухэтажный кирпичный дом надменно возвышался посередине земельного участка, размерами своими явно не соответствовавшего представлению о былом величии, когда дом этот был резиденцией знатного джентльмена. Во времена, когда был построен этот дом, Импириэл-стрит была широким проспектом, по которому местная знать разъезжала в колясках, запряженных породистыми рысаками, и участок, где стоял дом, простирался ярдов на сто - до самой Сидней-роуд. Тут Импириэл-стрит примыкала к шумному, оживленному шоссе, маня прохожих тишиной и спокойствием, свойственными тем городским кварталам, где трудности борьбы за существование остались позади и где царит уверенность в завтрашнем дне. Дома, украшавшие улицу, были отделены друг от друга садами и лужайками, а сама она упиралась в луг, где паслись стада и росли полевые цветы и где шум и грохот Сидней-роуд слышался, как приглушенный рокот. Но Брансвику нужна была железная дорога, и уже много лет назад вереницы рабочих, вооруженных мотыгами и лопатами, перекопали улицу - сразу за, двухэтажным кирпичным домом. Была сооружена ограда, отгородившая железнодорожную линию, и улица, которая стала совсем коротенькой, уткнулась в тупик. Какое-то время сквозь ограду еще видно было место соприкосновения усеченной Импириэл-стрит с Сидней-роуд. Но затем поперек улицы построили вокзал, и барьер опустился; она оказалась наглухо прегражденной. Теперь Импириэл-стрит упиралась в забор и угрюмое кирпичное здание. Между вокзалом и забором тянулась полоска земли, покрытая, словно циновкой, увядшей, слежавшейся прошлогодней травой с торчащими кое-где сте-" бельками; каждую весну зеленые травинки пробивались сквозь этот плотный покров и гордо вытягивались рядом с высохшими, качающимися стеблями, которые дали им некогда жизнь. На траве валялись пустые пачки из-под сигарет, с которых дождь смыл всю краску, раскисшие окурки, обрывки бумаги, шоколадные обертки, скомканные серебряные бумажки, в складках которых скопилась пыль, превратившаяся после того, как ее обильно смочил дождь, в серые комочки грязи. Теперь Импириэл-стрит была неподходящим местом для резиденций джентльменов. Они покинули ее, предпочтя улицы, где сырыми утрами дым от заводских труб не стлался по земле, где сушившееся на веревках белье никогда не заносило сажей. Но благодаря близости вокзала, земля возросла в цене, причем цена определялась уже не тем, что когда-то этот район был местом расселения людей состоятельных, а нынешними потребностями бедняков. Владельцы земли понастроили вдоль улицы деревянные домишки с верандами по фасаду и с крышами из оцинкованного железа, которые побурели от времени и покрылись ржавыми пятнами. В каждом домишке было по три комнатки, все смежные, и квартирная плата была невысока. Селилась здесь преимущественно беднота, и вскоре Импириэл-стрит стала улицей детей. В летние вечера их прыгающие и скачущие силуэты заполняли мостовую, они смеялись, кричали, гонялись друг за другом, а женщины наблюдали за ними со своих верандочек. Дома не были ничем отделены друг от друга, если не считать мощенных булыжником дорожек, которые вели на заваленные мусором задние дворы. Земля по обе стороны булыжной дорожки была влажная, выбоины на мостовой постоянно наполнены водой. Никто не заботился о порядке, и тем не менее все тут излучало жизненную силу, было пронизано радостью бытия. Стоявший одиноко в конце улицы красный кирпичный дом, где я снимал комнату, был единственным звеном, связывавшим Имггариэл-стрит с ее прошлым. Он постепенно лишился своего обширного сада; на месте деревьев и кустарника один за другим вырастали маленькие домики, а сам сад съеживался все больше и больше, пока наконец высокий частокол не оградил его от дальнейших посягательств. Он остался при одной пальме да нескольких запыленных кустиках, сохранившихся от лучших времен. Теперь здесь помещался захудалый пансион, где комнаты сдавались каждому, кто мог платить за них, и пальма, некогда свидетельствовавшая о высоком общественном положении владельца дома, казалась сейчас явно неуместной и производила жалкое впечатление. Жесткая, шелестящая крона чуть не касалась нарядной чугунной балюстрады верхнего балкона, и жильцы, выходя на него подышать свежим воздухом, могли заглянуть в ее занесенную пылью сердцевину. Это были по преимуществу "люди в белых воротничках" - коммивояжеры, клерки, служащие, которые предпочитали жить в больших пансионах потому, что здесь им было свободней и удобней; это было проще, чем содержать собственные квартиры или ютиться по меблированным комнатам. В пансионе жило пятнадцать человек - все мужчины, все холостые; они торопливо проглатывали свой обед, если спешили на свидание, когда же такового не предвиделось, ели медленно, погрузившись в раздумье. Я редко оставался в пансионе после обеда, хотя у меня и не было девушки, встречи с которой я ожидал бы с радостным нетерпением. Но такая девушка была мне очень нужна, и я ходил по вечерам гулять, чтобы настроить себя на соответствующий лад. Я старался избавиться от чувства обособленности, от ощущения своей немощи. Я сознавал, что общество ставило меня на более низкую ступень, чем остальных, и делал все, чтобы побороть в себе готовность примириться с этим жалким положением. Я должен был доказать, - доказать не другим, а самому себе, - что - девушки могут благосклонно принимать мои ухаживания. С проблемой такого рода сталкиваются все мужчины, но для калеки она особенно трудна и мучительна. Я понял, что уверенность в себе, основанная на одобрении посторонних - до которого так падки многие сомневающиеся в себе люди, - не может стать надежным источником силы воли и решимости; напротив, она делает человека болезненно восприимчивым к любому замечанию по его адресу, к каждому возражению, к малейшему отпору, ко всякой неудаче. Черпая у других необходимые им душевные силы, люди лишь создают почву для новых разочарований. Только внутренняя уверенность никогда не изменит человеку в нужный момент; она не способствует развитию качеств, которые могут ее же удушить. Я мечтал стать писателем. Для этого я должен был сам участвовать в игре, а не оставаться зрителем. Нормальные отношения между мужчиной и женщиной, взаимное понимание и уверенность друг в друге необходимы, если хочешь по-настоящему понять человеческую натуру. Они необходимы также для разностороннего развития характера. Жизнь в пансионе на Импириэл-стрит, где я наконец нашел пристанище, позволила мне шире общаться с людьми. Я хотел подружиться с мужчинами, которые могли бы научить меня обхождению с девушками. В многочисленных пансионах, через которые я прошел, хозяйки обязательно хотели постепенно подчинить своему влиянию каждого жильца; жилец должен был повиноваться установленным правилам и усвоить определенный кодекс поведения и склад мышления, приличествующий данному заведению, отчего у хозяек сознание своей власти, несомненно, увеличивалось. Зачастую все интересы женщин, содержавших эти заведения, сосредоточивались на их жильцах: они старательно приглядывались к ним, следили за ними исподтишка, совали нос в их дела и старались постепенно прибрать их к рукам. Они составляли расписание, согласно которому, чем позже вы возвращались вечером домой, тем ниже были ваши моральные качества, - так, жильцы, возвращающиеся до одиннадцати часов ночи, были в их представлении людьми образцовой нравственности, те, кто приходил домой между одиннадцатью и полуночью, играли с огнем, те же, кто, крадучись, пробирались к себе после этого часа, глубоко погрязли в пороке. В таких пансионах я никогда не заживался. - Как только начинают вскрывать твои письма, - сказал мне один из соседей, - самое время сматывать удочки. Мистер и миссис Шринк были слишком озабочены тем, как им уцелеть в мире жестокой конкуренции, чтобы интересоваться личной жизнью своих постояльцев. Они жили отдельно. Дом был просторный, и та его часть, где помещались хозяева, была отделена от комнат жильцов узким проходом, вход куда нам был заказан. Из своих покоев супруги Шринк каждое утро выходили бодрым, целеустремленным шагом, словно бросая вызов и своим ноющим суставам, и затруднительным жизненным обстоятельствам. Энергичные манеры четы Шринк должны были демонстрировать окружающим их решительность - но заряда бодрости хватало не надолго: ведь для того, чтобы сохранять ее, нужна была цель и уверенность в том, что она достижима. Супруги расставались в проходе. Мистер Шринк направлялся в столовую, где он поднимал шторы и кое-что менял в расположении ножей и вилок, тщательно разложенных им же самим накануне вечером. Миссис Шринк шла на кухню, наполняла чайник ц начинала жарить отбивные котлеты. Вернувшись, мистер Шринк резал хлеб и готовил тосты. Он стоял над тостером, погруженный в молчание, но мысли его витали далеко. Он механически переворачивал ломтики, намазывал их маслом и накладывал грудой на блюдо, занятый думами, которыми он иногда делился со мной. - Для начала нужно каких-нибудь пятьдесят - шестьдесят монет, - сказал он мне как-то. - Я говорю жене - это, говорю, избавило бы нас от всяких забот. А сделать надо вот что - мне один парень советовал. Он уж который год такими делами занимается. Нужно, говорит, ходить по аукционным залам. Знаете, вроде того, что на Фицрое. Там бывает немного покупателей, люди думают, что в таком месте ничего хорошего не купишь. Ходят больше к Тураку или какие еще там есть аукционные залы. А на Фицрое, он говорит, он целыми мешками скупал разные инструменты, и в хорошем состоянии. Может, кто из рабочих потерял, а то заложил и не выкупил. В конце концов все они оказываются там. А еще бывает, жены загоняют эти вещички, чтобы разжиться парой монет. Чего там только не найдешь. Тот малый видел, как мебельные гарнитуры уходили за пятерку. Никто не подымал цену... Вот я и говорю - надо накупить всякой всячины, сложить у себя в комнате и затем давать объявления в "Эйдж", - о каждой вещи в отдельности, разумеется. И за все можно выручить втрое. Тот парень говорил, что он купил раз совершенно новый электрический чайник за пять монет. Чудеса просто. А эти проклятые меблираш-ки - что они дают? Одна только маета с ними. Никакой выгоды. Даже выйти из дому нельзя. Только зайдешь в пивную, и тебя сразу же зовут - то одно нужно, то другое. Да что там говорить. Мистер Шринк был худощавый, седоволосый человек с большущим носом, и мягкими ненавязчивыми манерами. Зайдет в комнату, поправит картину, повернется и выйдет. Стучась в дверь, чтобы вручить счет за комнату, он виновато покашливал. Поливая аспидистрии, он принимал важный вид, а если просил о чем-нибудь, то лишь шепотом, словно хоронясь от жены; таким тоном он говорил, например: "Гасите свет пораньше, ладно?" Глубокие морщины на лице, озабоченный, тревожный взгляд - все это заставляло думать, что перед тобой человек, многое переживший, - на самом же деле он просто всегда был чем-то недоволен. Ходил он слегка прихрамывая - результат несчастного случая, происшедшего с ним на фабрике пятнадцать лет назад и уложившего его на несколько месяцев в постель. Быть на положении выздоравливающего очень понравилось мистеру Шринку, и, раз убедившись, что жена может содержать его, пуская на квартиру постояльцев, он решил остаться в этом положении, пока не выиграет в лотерее или не разбогатеет благодаря удачной торговой сделке. Конечно, нелегко было дожидаться этой блаженной минуты, особенно находясь непрестанно на глазах у супруги, которая с каждым днем все яснее давала понять, что считает себя мученицей, - но все же это было лучше, чем работать под наблюдением хозяина. Миссис Шринк была старше своего мужа, она выглядела усталой, и в глазах ее светилась покорность судьбе. В ней было что-то привлекательное. Стоило ей взглянуть на вас из-под свисавших на влажный лоб прядей седых волос, и вы мгновенно проникались к ней симпатией. Наверно, когда-то она верила, что болезнь ее мужа преходяща, но это было давно. Как только она поняла, что ему мешает искать работу вовсе не недуг, а твердое намерение никогда больше не работать, она покорно приняла на себя роль кормильца. Среди хозяек пансионов, с которыми мне приходилось иметь дело, она была далеко не исключением. Эти женщины были надежной опорой; они трудились не покладая рук, чтобы содержать мужей, исполнявших роль кухонных мужиков, и продолжали любить их, сами не зная за что. Жильцы хорошо относились к миссис Шринк. Она проявляла к ним доброжелательность и не приставала с расспросами. Она не считала себя женщиной, способной возбудить интерес мужчины, и поэтому когда к кому-нибудь из постояльцев приходила девушка, она не встречала ее завистливым, оценивающим взглядом. И все же иногда и в ней сквозило любопытство, свойственное юным девушкам. Подавая завтрак постояльцу, у которого накануне вечером побывала гостья, она рассматривала его с особым интересом и едва заметной усмешкой. Моя первая встреча со Шринками произошла в десять часов вечера. Я нетерпеливо звонил у их двери, и то, что они открыли мне не сразу, создало у меня неприятное представление о владельцах пансиона. Такси, в котором я сбежал из прежнего пансиона, находившегося за несколько кварталов, стояло у ворот, накручивая счетчик. Дверь открылась, и на пороге выросла миссис Шринк. Рядом с ней был ее муж. По-видимому, столь поздний звонок был в их доме делом не совсем обычным, и, должно быть, поэтому мистер Шринк решил сопровождать жену до двери; рассерженный тем, что ему пришлось оставить постель, он был полон решимости проучить позднего гостя и всячески старался продемонстрировать эту минутную решимость своей жене. - Что вам надо? - спросил он резким тоном из-за плеча жены. - В чем дело? - сказала миссис Шринк мягко, словно ее муж и не задавал никакого вопроса. Я объяснил, что ищу комнату со столом. В глазах миссис Шринк можно было прочесть, что хотя она не имеет оснований мне не верить, но в глубине души подозревает, что не так уж разумно пустить меня в качестве жильца. Она видела, что у ворот дожидается такси, а то, что я приехал в столь поздний час, доказывало, что мне пришлось поспешно оставить свое прежнее обиталище, по всей вероятности, из-за семейной ссоры. - Вам не кажется, что сейчас слишком поздно для того, чтобы искать комнату? - сказала она. - Заходите завтра. - Мне нужно где-то ночевать сегодня, - настаивал я и с нетерпеливым жестом добавил: - Да не бойтесь! Посмотрите на меня еще разок. По лицу ее промелькнула улыбка, и она сказала: - У меня есть отдельная маленькая комнатка, выходящая на проход между домами. Взгляните на нее. Комната подошла мне, и я занял ее с благодарностью, потому что, как правильно догадалась миссис Шринк, со своей прежней квартиры я действительно бежал. Бежал я от миссис Эдуард Блумфилд. Миссис Эдуард Блумфилд была владелицей первоклассного пансиона, рассчитанного на четырех джентльменов с хорошей репутацией, предпочтительно посвятивших себя изучению какой-нибудь профессии. Обязательно из хорошей семьи. Так, по крайней мере, было сказано в объявлении, напечатанном в "Эйдж". Я прочел его с таким же чувством, с каким читал бы сообщение о том, что у носорога в зоологическом саду родился детеныш. Я обязательно посетил бы зоопарк в этом случае и, движимый тем же любопытством, на следующий вечер явился в дом миссис Эдуард Блумфилд, сознавая, что отнюдь не отвечаю перечисленным в объявлении требованиям, но исполненный решимости пустить в ход нахальство. Это был дом с двойным фасадом и верандой, крытой черепицей. Краска, покрывавшая массивную дверь, растрескалась от времени и отставала лепестками, обнажая дерево. Чугунный дверной молоток был сделан в виде головы козла, трясущего бородой. Взяв его за бороду, я побарабанил в дверь и молча уставился на козлиную голову. Дверь открыла миссис Эдуард Блумфилд. Тотчас же меня пронзил взгляд ее немигающих глаз, который я, однако, выдержал. - Вы давали объявление насчет комнат? - спросил я. На ней была блузка с глубоким вырезом, позволявшим видеть ее полную грудь. Сухие бесцветные волосы плоскими кудельками покрывали всю голову, словно шапочка. "Этой шапочке, - подумал я, - место в пыльном углу музея рядом с убором из перьев, каким украшали себя дикари". Под действием всяких притирок и красок волосы миссис Блумфилд совсем омертвели, и хотя ее прическа, возможно, сделала бы честь изобретательному дикарю, она вряд ли могла украсить современную женщину. - Заходите, - сказала она. Миссис Блумфилд ввела меня в гостиную, где возвышалась гипсовая статуя женщины в развевающихся одеждах, с амфорой на плече; и начала выспрашивать меня тоном человека, ведущего дружескую беседу. Ей хотелось бы побольше узнать обо мне, сказала она. Вполне естественно, что трое джентльменов, в обществе которых я буду находиться, интересуются личностью нового квартиранта; они считают само собой разумеющимся, что он должен быть джентльменом. Она убеждена, что я отвечаю всем требованиям, которые она предъявляет к своим жильцам, но дело в том, что семейная атмосфера, которую она старается поддерживать в пансионе, во. многом зависит от благожелательного интереса всех постояльцев друг к другу. - Безусловно, безусловно, - счел нужным пробормотать я, чувствуя себя персонажем из романа Джейн Остин. Манера разговаривать, да и внешность миссис Блумфилд создавали у меня впечатление, будто я участвую в сценке из какого-то давнишнего романа, и я решил поселиться в пансионе, хотя бы ради того, чтобы дочитать этот роман до развязки. Она показала мне мою комнату - клетушку по соседству с кухней, но плата оказалась невысока, а комната, где я в то время жил, была еще хуже. Мне уже удалось рассеять ее сомнения насчет моих костылей, которые, должно быть, казались ей неподходящим для джентльмена средством передвижения. Однако ее усилия окольными путями выяснить, в каком колледже я учился, не увенчались успехом. Метод, при помощи которого она определяла степень образованности человека, был предельно прост и основывался на предположении, что чем выше плата за учение, тем выше и уровень знаний. Поняв это, я сказал ей, что получил образование в государственной школе. Это был тяжелый удар, поскольку такое обучение говорило о моей бедности, а бедность жильцов была угрозой ее хитроумным планам избежать этого удела самой. Она сделала последнюю попытку оправдать решение принять меня в число своих постояльцев. - Полагаю, мистер Маршалл, что ваши родители - люди состоятельные, - сказала она, провожая меня к выходу. - Вполне, - ответил я. В ответ она улыбнулась. Вскоре мне стало ясно, что пансион миссис Блумфилд - удручающее место. Тут строго соблюдались все стандартные правила хорошего тона, всячески поощрялись все условности светского поведения, но не было и следа заботы друг о друге, взаимного уважения и сочувствия - всего того, на чем должны основываться отношения между людьми. Мы - вчетвером - сидели за одним столом. Мы были джентльменами - согласно объявлению. Рядом со мной сидел молодой человек лет двадцати с небольшим. Он был архитектором, говорил высоким, немного жеманным голосом и, если утро было холодным, обязательно произносил: "Следовало бы надеть сегодня шерстяное белье". Сидевший напротив него банковский служащий говорил только для того, чтобы не молчать. "Жизнь реальна, жизнь серьезна, - не могила ее цель", - вдруг ни с того ни с сего произносил он среди мрачного молчания, царившего обычно за нашим столом во время завтрака. Это наблюдение не требовало ответа, хотя подчас, услышав его, инженер, сидевший напротив меня, поднимал голову и внимательно вглядывался в говорившего. Инженер обладал красивой внешностью, был приятен в обхождении, вид у него был живой и энергичный. - Я очень люблю женщин, - как-то сказал он мне, - и как мне кажется, пользуюсь взаимностью. В пансионе был еще и пятый жилец, но наш стол не считал его джентльменом. Его звали мистер Томас Фелкон. Это был тупой, не допускающий возражений, человек, защищенный собственным невежеством от сомнения в своей правоте. Он никогда не испытывал потребности выслушать других, он сам все знал. Мистер Фелкон полагал, что уважение должно выражаться в страхе, и тем не менее он презирал людей, которые его боялись. Гнев и презрение росли в нем по мере того, как он убеждался, что одерживает над кем-то верх. Чужая слабость вызывала у него желание похорохориться и доказать собственную силу, если же перед ним пасовали, он становился резким и неприятным. Миссис Блумфилд обычно подготавливала каждого нового жильца к вспышкам гнева мистера Фелкона и к его дурным манерам. - Не обращайте внимания на настроения мистера Фелкона, - уговаривала она меня чуть ли не шепотом и волнуясь, словно речь шла о важном деле. - Он вовсе не думает того, что говорит. На самом деле это милейший человек. У него очень хорошая служба на монетном дворе, он занимает там важный пост. Мне не хотелось бы, чтобы он обиделся. Он снимает у меня комнату уже много лет. К нему только надо привыкнуть. Сначала я приписывал эти ее увещевания боязни лишиться выгодного жильца, но уже через неделю понял, что он ее любовник. Каждый вечер, облачившись в халат и надев войлочные туфли, он входил в ее комнату с номером "Геральда" в руках. В полночь он выходил оттуда, все с той же газетой, и шел по коридору к себе в комнату; половицы скрипели под ним. Он был ее любовником, и все же она его боялась. Она робела в его присутствии, все время старалась задобрить его. Они ели за одним столом и за едой всегда разговаривали. Он понижал голос, обращаясь к ней, но хотя слов нельзя было разобрать, было понятно, что он говорит с ней повелительным тоном. В его присутствии я постоянно был настороже, старался по возможности избегать его, но и мне не удалось избежать столкновения с ним. Моя явная неспособность к самозащите, должно быть, будила в нем желание держать меня в страхе. Моя комнатка находилась рядом с кухней в крыле дома, к которому под прямым углом примыкала та часть пансиона, где были расположены спальни. Из своего окна я видел три других окна, причем среднее было окно комнаты мистера Фелкона. Иногда, одеваясь, я напевал какой-нибудь мотив, чтобы разогнать овладевавшее мной по утрам дурное настроение. Моя кровать стояла под окном, и мое пение было слышно в других спальнях. Однажды утром, когда я напевал таким образом, из окна комнаты мистера Фелкона послышался грозный окрик. - Сию же минуту замолчи, болван! - бушевал Фелкон. - Как ты смеешь будить меня своим кошачьим визгом? У тебя голос как пила. Замолчи сейчас же, или я с тобой разделаюсь, черт возьми! В первый момент я растерялся - до такой степени фантастическим, невозможным показался мне этот поток брани... Чьи бы то ни было оскорбительные выходки действовали на меня парализующе, и мне требовалось время, чтобы приспособиться к перемене в отношениях, которые я считал установившимися. Смысл брошенного оскорбления доходил до меня не сразу, возмущение нарастало медленно, как бы неохотно, и когда я наконец осознавал, что же, собственно, произошло, было уже слишком поздно предпринимать что-либо в свою защиту. Так случилось и теперь. Я неподвижно сидел на краю кровати с брюками в руках и пытался собраться с мыслями. Меня оскорбили. И сделал это человек, которого я презирал. Надо было немедленно отомстить, отругать его как следует, пригрозить силой, обрушить на него всю свою ярость, заставить съежиться от страха в своей комнате. Я поспешно натянул брюки и высунул голову в окно. - Молчать! - крикнул я голосом, который - я надеялся - не уступал по силе и неистовству голосу Фелкона. Но немного погодя, уже заканчивая свой туалет, я решил, что кричал чересчур пронзительно, с натугой в голосе. Далеко до Фелкона, очень далеко. Если нечто подобное повторится - нужно будет кричать не так громко, но так подобрать слова, чтобы все сразу поняли, какой он отъявленный негодяй. Утешившись этой мыслью, я вышел к завтраку; когда я принялся за свое яйцо всмятку, взволнованная миссис Блумфилд наклонилась надо мной и стала просить меня забыть этот инцидент, но ни в коем случае не петь больше по утрам. Я решил обсудить этот случай с инженером, но он так и не вышел завтракать. Миссис Блумфилд сказала, что он выехал накануне вечером и что она подыскивает в качестве жильца нового джентльмена. Черт бы побрал всех этих джентльменов, подумал я с раздражением, полагая, что инженер мог бы по меньшей мере предупредить меня о своем отъезде. Я был уверен, что он выехал из-за Фелкона; поругав его сообща, можно было, по крайней мере, отвести душу. Я принял решение подыскать другой пансион, но неделя шла за неделей, и все оставалось по-старому. Случилось, однако, так, что мне пришлось выехать без промедления. Я повязывал галстук перед стоявшим на комоде зеркалом. Было около восьми; в этот вечер я собирался на собрание Ассоциации коренных австралийцев, где должен был выступить в прениях. В пансионе все было тихо. Никого из жильцов не было, и мне казалось, что я остался дома один. Мне и в голову не приходило, что миссис Блумфилд находится в кухне, но неожиданно дверь отворилась, и она вошла ко мне в комнату. Она что-то сказала, я не разобрал что именно. Но мне послышался в ее словах какой-то грязный намек. Она сделала шаг и подняла руки, чтобы обнять меня. Я отпрянул от нее, вцепился в костыли и в два прыжка оказался у двери. Еще прыжок - и я был уже в кухне. Там стоял мистер Фелкон, глаза его были устремлены на дверь, он опирался одной рукой о стол, пригнул голову и весь подался вперед, как что-то почуявшее животное. Мое внезапное появление смутило его. Он выпрямился и посмотрел на миссис Блумфилд, которая вышла вслед за мной и стояла теперь перед дверью моей комнаты. У нее тоже был растерянный вид. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, словно прося дальнейших указаний, спрашивая о чем-то, на что он в эту минуту ответить не мог. Он обернулся и посмотрел на меня; было очевидно, что он пытается подавить раздражение, вызванное какой-то неудачей. - Что случилось? - спросил он резко. - Ничего, - ответил я. - Кто-то кричал? - Нет, - сказал я. Он повернулся, с явной неохотой отказываясь от каких-либо дальнейших действий, и вышел из кухни; за ним, потупившись, последовала миссис Блумфилд. Я поспешно вернулся в свою комнату, надел пальто и выскользнул через черный ход. Направившись на Сидней-роуд, я стал прохаживаться взад и вперед, пока не показалось свободное такси. Я окликнул его; подъехав к пансиону, я попросил шофера подождать у меня в комнате, пока я уложу вещи в чемодан. Он отнес его в такси. Я окинул комнату прощальным взглядом. Она была чисто прибрана, как и тогда, когда я впервые вошел в нее. Деньги за нее были уплачены вперед. Я закрыл за собой дверь черного хода и направился к такси. Полчаса спустя я сидел в другой комнате, смотрел, как мистер Шринк вешает чистое полотенце на полочку за дверью, поправляет стеганое одеяло на кровати и похлопывает подушку; все это служило прологом к важному заявлению. - Плата за комнату вносится вперед, - сказал он наконец виноватым тоном. - Конечно, конечно, - откликнулся я и дал ему деньги. - Завтрак с семи до восьми, - сообщил он и затем вышел из комнаты. На следующее утро в семь часов я направился завтракать. Когда мистер Шринк ввел меня в столовую, там находился только один жилец. Он сидел за стоявшим посередине комнаты столом, спиной ко мне. Мистер Шринк подвел меня к соседнему стулу и церемонно представил жильцу, не отводя при этом глаз от висевшей на стене картины в раме. На картине была изображена девушка, которая прижимала к щеке голубка. - Мистер Фостер, это наш новый жилец - мистер Маршалл. Познакомьтесь, пожалуйста. Жилец встал. Это был мой старый знакомый - инженер. Удивление, написанное на его лице, постепенно сменилось улыбкой - как мне показалось, довольной. - Ну и ну! - воскликнул он. - Так это вы!.. Когда же вы сюда переехали? - Вчера вечером, - сказал я. - Удрали? - спросил он, положив на тарелку нож и вилку. - Да, - ответил я, - удрал. - Ага! - воскликнул он и добавил: - Сколько же это вам стоило? - Ничего. - А мне влетело в пятьдесят фунтов, - сказал он. Его приключение с миссис Блумфилд началось точно так же, как мое. Она вошла в его комнату, когда он одевался, но если я тотчас бежал из комнаты, он поднял миссис Блумфилд на руки и понес ее на кровать. Тут она разорвала на себе блузку и закричала. Фелкон, который дожидался в коридоре, вбежал в комнату и оттащил его от миссис Блумфилд. Она соскользнула на пол и стала биться в истерике, изображая женщину, спасенную благородным человеком от сексуального маньяка. - Разыграли, как по нотам, - сказал инженер и продолжал: - Как бы то ни было, довести дело до суда я не мог - слишком многое ставилось на карту. Фелкон, казалось, был полон решимости звонить в полицию и врачу, и вполне возможно, что он был с ними в сговоре. Я не мог рисковать. Пришлось заплатить. Сумму он назначил сам. Думаю, что это - их обычная такса. - Весьма возможно, - согласился я и на минуту задумался. Затем я спросил: - Помните того парня, который всегда твердил: "Жизнь реальна, жизнь серьезна, не могила - ее цель"? - Как же, - сказал инженер. - Он сидел рядом со мной. - Интересно, доберутся они до него или нет? - Интересно, - сказал инженер. ГЛАВА 2  Полю Фрили, молодому человеку, в чьем обществе и с чьей помощью я рассчитывал свести знакомство с девушками, было двадцать лет. Это был бодрый, всегда улыбающийся молодой человек, гордившийся своими мускулами, изяществом своих движений, своей силой и энергией. - До чего же хорошо сейчас по утрам! Воздух холодный, но солнце светит вовсю. Сегодня бегу я на поезд, а впереди еще один парень бежит, паровоз уже гудок дал, надо нажимать. Я уступил тому парню дорожку, а сам бегу за ним и дышу эдак ровненько. Знаешь, как надо... Бегу, значит, за ним по пятам, руками по всем правилам размахиваю, но не вырываюсь вперед. И только на самом финише - как рвану! Он наддал, но куда там, я его тут же обогнал. Куда ему до меня. Здорово вышло - он весь запарился, а я бегу себе, даже не запыхался ничуть. Он не замечал, что, идя рядом, мы всегда привлекали внимание, - так силен был контраст между нами. Он не понимал, почему тот факт, что я хожу на костылях, может как-то отразиться на моих отношениях с другими людьми. Человека со сложением атлета никогда не смущают физические недостатки в других. Он чересчур далек от всех неприятностей и бед, которые выпадают на долю калеки, чтобы думать, будто нечто подобное может случиться и с ним. Только мнительным людям, воображающим у себя десятки всяких недугов, неприятно соседство калеки. Полю никогда не приходило в голову, что мои парализованные ноги могут вызывать у девушек отвращение. Он не догадывался, что те девушки, с которыми мы иногда проводили время за столиком в кафе, терпели мое присутствие лишь ради удовольствия находиться в его обществе; он не видел, что сам по себе я не способен заинтересовать их. В присутствии девушек я становился застенчив, неловок, не мог поддержать даже самый пустой разговор, хотя наедине с Полем, пытаясь пояснить ему, какого рода разговор может быть интересен девушкам, я иной раз Достигал больших высот красноречия. Поль относился с большим вниманием к моим разглагольствованиям; под их влиянием постепенно менялся его образ мыслей, и сам он стал выражать их более тонко и остроумно. Что касается моих костылей, то Поль говорил о них даже с симпатией. Он видел в них повод для шуток, а не символ страдания. - Возьмем на танцы Изабеллу и Горация, - говорил он иногда про мои костыли - так я окрестил их на потеху ребятишкам. Поль был токарем и механиком и жил в Брансвике со своими родителями. Он никогда не читал. Единственной книгой, которая что-нибудь значила для него, была жизнь, и он старался побыстрей заполнить эту книгу яркими картинками. - Что-то я там читал, - говорил он мне, - но на чтение у меня никогда времени не хватает. Каждый вечер я где-нибудь пропадаю. Была мне охота сидеть дома! Знакомясь с девушкой, он принимал такой радостный вид, словно знакомство это сулило ему много удовольствия. Поэтому-то он и пользовался их расположением. Вместе с популярностью росла и его самоуверенность, но она никогда не превращалась в самодовольство. Разговаривая с девушкой, он не испытывал никакой робости, никакого смущения. Поль относился к девушкам с уважением, он охотно брал от них все, что они позволяли, но никогда не переступал границы, установленной девушкой, и потому они не боялись его. - Иная девушка так поставит тебя на место, что одно удовольствие. Не чувствуешь себя подлецом. Эдак спокойненько даст понять, что в эти игрушки не играет. Ну и отлично. Это меня вполне устраивает. С такими девушками я люблю водить компанию. Но вот те девчонки, которые доведут тебя до белого каления, а потом - хлоп по носу... Ну да это мы тоже умеем. Он старался не доводить дружеские отношения с девушкой до любовных признаний с ее стороны, к чему всегда стремится человек, менее уверенный в себе; он радовался, доставляя кому-нибудь удовольствие. Я подчас задумывался над тем, какого рода девушка станет его женой. При этом мне рисовалась веселая толстушка, со смехом заглядывающая ему в глаза. Но полюбил он девушку худенькую, деловую, с быстрыми движениями, не без цинизма стрелявшую глазками по сторонам. Звали ее Джин Шраб; у меня сложилось впечатление, что она не станет влюбляться в Поля или еще в кого-нибудь, пока, трезво взвесив все "за" и "против", не придет к выводу, что замужество - следующая, логически необходимая ступень в ее карьере. Она служила в большом универсальном магазине и готовилась занять должность заведующей отделом косметики. Она часто ходила с молодыми людьми на танцы и в кино и не думала скрывать это от Поля, оберегая его душевное равновесие. Такого рода развлечения были частью ее жизни. Она не относилась к ним серьезно. А Поль для нее был всего лишь один из ее приятелей, и ничего более. Такие отношения мучили его и все чаще загоняли в мою комнатку, где он мог излить душу. Терзаемый ревностью, он нередко истолковывал какое-нибудь случайно брошенное ею слово, как зловещее доказательство ее неверности, но при этом явно ожидал опровержений с моей стороны. - Я ее поймал вчера вечером, - рассказывал он. - Она не знала, куда глаза девать. Мы стояли у ворот после кино и разговаривали, и вдруг она стала танцевать. Она это любит. Мы с ней выкидывали всякие антраша, она чуть не задела мне кончиком туфли подбородок и вдруг говорит: "Помнишь тот вечер, когда ты поцеловал мне ногу?" - Что ж, это хороший признак, - заметил я, - значит, она вспоминает об этом с удовольствием. - Может, и так, - сказал Поль; он сидел на краю моей кровати, - да только я никогда не целовал ей ногу. Она забыла, понимаешь? Это кто-то другой целовал ей ногу. - Черт побери, - пробормотал я, мне было жаль Джин. - Сама себя выдала, - продолжал Поль торжествующим тоном. - Я стоял как ошарашенный. Стою как дурак и ничего не понимаю, только внутри будто что-то екает. - Ну, хорошо, - возразил я. - Допустим, какой-то парень поцеловал ей ногу. Что от этого меняется? - Очень многое. Если парень целует ей ногу, значит, он в нее влюблен. Да, может, и она - в него. Пари держу, что и она в него втрескалась. И &гце одно. Как это он умудрился ей ногу поцеловать? Черт подери! На голову, что ли, встал? Он, наверно, вдребезину пьян был. Да и она тоже, хоть и уверяет, будто не пьет. Э, эти девчонки - все они на один лад. Когда опоздают на свидание и потом оправдываются, нельзя верить ни единому слову.. Взять хотя бы ее - напивается на вечеринках со всякими там гнусными акробатами, а мне только и позволяет, что себя поцеловать. С Джин было интересно. Она умела рассказывать. Именно эта способность и привлекала к ней Поля. - Что мне в ней нравится - это что она умеет поговорить. Не обязательно все время целоваться. Можно сидеть спокойно и рассуждать о всякой всячине - она и насмешит тебя и развеселит, и когда идешь домой, думаешь о том, что она рассказала, а не о том, как она целуется. Хотя и об этом думаешь, - добавил он. - Ложишься в постель и начинаешь вспоминать. Я бы ломаного гроша не дал за другую девушку. Кроме нее, мне никого не надо. Однако он встречался и с другими девушками в те дни, когда она не имела желания видеть его. Такие мрачные периоды наступали обычно после очередного недоразумения, в результате мнимой обиды. Как-то вечером он вошел в мою комнату, исполненный решимости порвать с Джин. - Мы вчера не пошли в кино. Сидели у нее в комнате. Развели хороший огонь в камине и уселись напротив на диване. У нее над камином мраморная полка с зеркалом, видел наверное. Ну вот, сидим мы, я ее обнял и думаю, до чего же я ее люблю, как же нам весело всякий раз, когда мы встречаемся. Меня прямо распирало от любви к ней. Знаешь, как это бывает. Хочется высказать свои чувства, а сделать это не умеешь. Я хотел объясниться с ней. Ну не то что объясниться, а просто сказать, как я счастлив, что встречаюсь с ней, и что весь день на работе только о ней и думаю, и тому подобные вещи. Захотелось поговорить, вроде тебя, когда ты разойдешься. Она встала и облокотилась о камин, а я взял другую ее руку, наклонился и прижал к щеке. Сейчас все это кажется ужасно глупым, но тогда было совсем по-другому. Я стал ей говорить, а сам весь дрожал, честное слово. Говорил, конечно, бестолково, ни складу, ни ладу, но клянусь тебе, я говорил от души. Я чуть не выл от восторга. Кончил говорить и глянул на нее - мне казалось, что у нее на глазах выступят слезы, что она сейчас склонится ко мне, обнимет меня, и мы прижмемся друг к другу. А она смотрелась в зеркало, улыбалась и приглаживала волосы. Меня словно ушатом холодной воды окатили. Ему хотелось оправдать как-то ее пренебрежительное отношение, хотелось верить, что и у других мужчин не так уж гладко складываются отношения с любимыми девушками и что в поведении Джин нет ничего необычного. - Как по-твоему, это правда, что истинная любовь никогда не протекает гладко? - спросил он меня однажды. Именно над этими словами я и размышлял, огорошенный заявлением мистера Шринка, что костыли являются надежной гарантией от женитьбы. Мне казалось, что оба они - и он и Поль - ничего не понимали не только в любви, они ничего не понимали в жизни. Я оставил мистера Шринка на кухне чистить кастрюли и отправился в свою комнату. Это была узкая каморка, обстановка которой состояла из кровати, комода и платяного шкафа. На комоде лежала дорожка, обшитая кружевом. Эта дорожка никогда не лежала ровно: стоило мне взять головную щетку или положить на комод книгу, как она сбивалась и собиралась в складки. Мне не раз хотелось схватить эту дорожку, скомкать и забросить далеко-далеко. А мистер Шринк каждое утро разглаживал ее, выравнивал, а затем, склонив голову набок, рассматривал свою работу. Я сидел на краю кровати - единственном сиденье в комнате - как раз напротив стоявшего на комоде зеркала, до которого я мог при желании дотянуться рукой. По бокам этого зеркала, отражавшего накренившуюся комнату, в которой, казалось, нашла пристанище грусть, стояли четыре ящика, где я хранил газетные вырезки и свои записи. Отраженные в зеркале предметы - склянка с помадой для волос, щетка, пепельница с вычеканенными словами "Отель Федеральный" и две библиотечные книги - подчеркивали бедность убранства, с которой комната давно смирилась. В этих голых стенах таилась своя особенная атмосфера, в которую окунался каждый новый постоялец и с которой он должен был примириться. Для того чтобы преобразить комнату с помощью книг и картин, требовались деньги и фантазия - и, судя по всему, именно их здесь всегда не хватало. Слишком уж уныло сидеть тут и дожидаться Поля. Часы показывали восемь. Вечерняя улица манила и звала. Я решил выйти из дома; там я мог, по крайней мере, насыщаться зрелищем чужой жизни, почувствовать тепло темных домов, населенных другими людьми. Я наслаждался этими минутами понимания и любви, когда моя душа была созвучна каждому шороху, каждому движению живых существ. В такие минуты я подымался над людской мелочностью и жадностью и становился великаном с ласковыми руками, готовыми обнять весь мир. Я переступил порог двери, выходившей на боковую дорожку, и вышел на улицу. Там я прислонился к ограде у ворот и стал смотреть на Сидней-роуд, по которой проходили освещенные трамваи и откуда должен был появиться Поль. Огни на Импириэл-стрит лишь подчеркивали темноту, сгустившуюся в ее переулках и верандах. Улица выглядела усталой после дневных забот и дел - не слышно было голосов, не видно играющих детей. Даже у собаки, проковылявшей в темный переулок, был сонный вид. Со стороны Сидней-роуд быстро шел человек на костылях. Я наблюдал за ним с интересом, можно сказать, профессиональным. Манера ходить на костылях выдает не только привычку или непривычку к ним, но и кое-какие черточки характера. Можно ходить на костылях всю жизнь и так и не побороть начальную робость, боязнь падения. Есть люди, которые свободно пробуют разные способы хождения на них, но есть и такие, которые не могут отделаться от навыков, приобретенных в тот день, когда они впервые отважились встать на костыли. Некоторые не обращают должного внимания на вес и правильную конструкцию своих костылей, считая их обыкновенными подпорками, при помощи которых можно передвигаться, и не задумываются над тем, что это - орудия весьма сложного назначения, требующие научного подхода. Те, кто наваливается всей тяжестью тела на руки, отстаивают этот метод перед теми, кто считает правильным опираться на верхнюю перекладину. А сторонники размашистого шага утверждают, что это менее утомительно, чем продвигаться короткими скачками. Человек, шедший мне навстречу, нес в правой руке большой сверток. По виду сверток был довольно тяжел, но это никак не сказывалось на его ходьбе. Опыт научил его согласовывать движения обеих рук, несмотря на то что в одной из них он что-то нес. Он шел, как бы давая себе на каждом шагу передышку, мышцы его отдыхали, когда он перекидывал вперед тело, и напрягались, когда он приподнимался для скачка; этот способ ходьбы лучше других сохраняет силы. Я ждал, пока он дойдет до места пересечения улицы и переулка, - там на булыжники из водосточной трубы постоянно стекала грязная вода, и нужна была особая сноровка, чтобы не поскользнуться. Только два булыжника, покрупнее, оставались сухими, - именно на них и надо было ставить костыли, чтобы не упасть. Эти камни я хорошо знал. Они лежали не в линию, поэтому один костыль оказывался впереди другого; чтобы перепрыгнуть через них, нужно было сделать резкий поворот верхней частью торса и быстро перенести вперед задний костыль, опираясь в это мгновение о землю носками больных ног. Я думал, что шедший мне навстречу человек остановится, чтобы получше рассмотреть переход, но он этого не сделал. Чисто механически он определил нужные ему булыжники, перепрыгнул через них и продолжал свой путь, видимо думая о чем-то постороннем. Когда он очутился в нескольких ярдах от меня, я спросил: - Вы что, раньше здесь ходили? Мой вопрос, казалось, его удивил. - Нет, - сказал он. - Я иду на станцию. Я здесь не живу. - Вы сразу определили камни, на которые можно поставить костыль. Поэтому я решил, что вы уже здесь бывали. Жестом он дал понять, что это мое умозаключение необоснованно. Он был небольшого роста, с могучими плечами и круглым спокойным лицом. Прекрасно отутюженные брюки не могли скрыть беспомощности ног. Он прислонился к ограде рядом со мной, переложил сверток в левую руку, а правую стал поднимать и опускать, пока в ней не восстановилось кровообращение. - Нет, - сказал он. - Я этих камней и не заметил. Просто прошел по ним. Ведь инстинктивно чувствуешь, где поскользнешься, а где нет. Этому выучиваешься с самого начала. Он улыбнулся и посмотрел на мои ноги. - Уж вы-то должны бы знать. - Еще бы, - сказал я. - Но иногда хочется думать, что ты умнее всех. - Это все знают, - сказал он. - Без этого что же было бы? Полная беспомощность. Только и делал, что падал бы. - Главное - опыт, - упорствовал я. - Инстинкт тут ни при чем. Я взглянул на его сверток. - Сколько он весит? - спросил я. Он передал мне сверток, и я, не отнимая руки от костыля, прикинул его вес. - Не хотелось бы мне далеко нести его, - сказал я. - Тяжелая штука. Вы что, всегда в правой руке носите вещи? - Да, - ответил он. - А вы? - Я предпочитаю менять руку, но с левой у меня неладно получается. Она у меня оттягивается все ниже и ниже, и в конце концов я сам себя подшибаю. - А я вчера здорово расшибся, - он сказал это вовсе не с целью вызвать мое сочувствие. - Падения в нашей жизни неизбежны, и мы относимся к ним спокойно. Но поскольку падаешь всякий раз по-новому, это всегда интересно. - Как же это произошло? - Я шел по Берк-стрит, часов в пять, знаете, какая там в это время толкучка. Толпы женщин, и все они несутся на тебя. Я и так вилял и этак. Но одна женщина все-таки зацепилась ногой за мой костыль, она-то удержалась на ногах, а я упал. Если бы я упал на руки, все бы ничего, но я стукнулся о какого-то толстяка, отлетел в сторону и шлепнулся прямо на ухо. Люди шагали по мне вдоль и поперек. Вот, взгляните. Он наклонил ко мне голову, и я увидел его ухо, распухшее и ободранное. Я улыбнулся, и он улыбнулся в ответ. Я положил руку ему на плечо, горя желанием продолжить разговор о падениях, которые всегда казались мне чем-то ужасно смешным, хотя мои друзья воспринимали их совсем по-иному. Мы так увлеклись беседой, что не заметили, как появился Поль. - Что случилось? - спросил он с тревогой, видя, что я держу руку на плече собеседника, словно желая его утешить. - Да вот толкуем о своих синяках, - пояснил я. Поль сделал попытку усмехнуться, - он выглядел смущенным. - Ну я, пожалуй, пойду, - сказал калека. - Постарайтесь развеселить своего приятеля. Пока! И он закостылял к станции. ГЛАВА 3  Мы с Полем спустились к Сидней-роуд, чтоб сесть там на трамвай, идущий к центру. Наш путь лежал в кафе "Амбасадор" - место встреч молодежи, которую не удовлетворяла обстановка, сложившаяся дома, молодежи, которая противилась попыткам родителей подчинить ее своей воле и мечтала о самостоятельности. Здесь девушки находили утешение в обществе юношей, а юноши, читая восхищение в девичьих взорах, чувствовали себя взрослыми и мужественными. В глазах родителей они по-прежнему оставались детьми, придя же в кафе, становились мужчинами и женщинами. Я не любил посещать это кафе, опасаясь, как бы не пристраститься к такому образу жизни. Здесь я видел лишь игру в чувства, порожденную одиночеством и потребностью во взаимной поддержке. Иные называли эту игру любовью, но мне она представлялась попыткой утопающего ухватиться за соломинку. Случайные встречи с девушками, которые считали, что самое главное в жизни - это развлечься и освободиться от родительской опеки, не могли дать мне то, к чему я стремился. И все-таки этот период был важным этапом в моей жизни, без него я - калека - не мог бы обрести уверенность в себе. Здесь мне не нравилось и по другой причине. Задача, которую я поставил перед собой, была не только трудной, но и неприятной. Она отнимала у меня достоинство, мою гордость. Я постоянно рисковал стать предметом насмешек, пренебрежения, унизительной жалости. Я боялся девушек - в их власти было больно обидеть меня, разрушить мою надежду стать писателем, - ведь я понимал, что тот, от кого навсегда отвернутся женщины, никогда не сумеет нарисовать правдивую картину жизни. Придя в кафе, мы с Полем заказывали себе но чашке кофе и сидели, пока за какой-нибудь столик поблизости не усаживались две девушки. Если Поль находил их привлекательными, он говорил: - Давай-ка подсядем к ним. Я чувствовал, как при этих словах во мне начинает расти протест. Ведь мне предстояло подняться с места, совершить путешествие к другому столику, пройти через мучительную церемонию знакомства. Каждый такой визит к соседнему столу я предпринимал с величайшей неохотой. Поля же никогда не смущал вопрос, как завести разговор. Он мог от души и самым непринужденным образом сказать комплимент. Когда я как-то пожаловался ему, что не умею говорить с девушками, он сказал, что знал одного парня, который, танцуя с незнакомой девушкой, неизменно произносил одну и ту же фразу: "Мне нравится ваше платье". - Он никогда не говорил ничего другого, - утешал меня Поль, - и все равно нравился всем девушкам, которые знали его. Я иногда вспоминал этого парня, но только с презрением. Девушки, которые могли находить его общество приятным, были, вероятно, не очень взыскательны. Мне казалось, что привлекательность девушки находится в прямой зависимости от ее умения поддерживать разговор и слушать с интересом не только комплименты собеседника. Я был уверен, что лишь оценив в полной мере ее ум и душевные качества, можно было обратить внимание и на ее красоту. Девушки, которых я встречал, умом не блистали, хотя им были присущи некоторые приятные качества. Качества эти, однако, таились под спудом, ибо общество лишало этих девушек всего: достойного подражания примера, надежды, образования, которое раскрывает людям красоту мира, а не замыкает их в узких рамках одного класса. , Я начал понимать, что эти девушки иногда отдают предпочтение не тому юноше, который им действительно нравится, а тому, чье внимание к ним может вызвать зависть у подруг. Девушки вечно соперничали между собой и ценили парней за их внешность, зная, как много значит для престижа красивый поклонник. Как-то одна девушка, чувствуя потребность излить душу, призналась мне: - Выйду я замуж за смазливого парня, глупого как пробка, - и сделаю это только ради того, чтобы насолить двум-трем подружкам. Знаю, что жизнь себе испорчу, - а иначе не могу. Хочу доказать им, что способна закружить голову любому. Соперничество и ревность были неотделимы от дружбы, которая связывала девушек, появлявшихся парами или по трое за столиками кафе. Как-то Поль и я провожали двух молоденьких сиделок в пригородную больницу, где они служили. Они всячески подчеркивали свою дружбу, шли под руку, осыпали друг друга показными ласками, рассказывали разные случаи из своей жизни, из которых явствовало, что их взаимная преданность и решимость никогда не расставаться не раз срывали планы иных мужчин, по всей видимости кое в чем на нас похожих. Я вообразил, что они хотят дать понять, что разлучить их нам не удастся, и был этим даже обрадован, поскольку чувствовал, что никакого интереса для своей девушки не представляю. Однако, очутившись у ворот больницы, Поль без особого труда увлек свою спутницу в глубину больничного парка, оставив нас у калитки. Девушка стала поправлять на мне галстук, и, приняв это за поощрение, я поцеловал ее. Должно быть поняв, как мало я искушен в таких делах, она отшатнулась и произнесла задумчиво: - Господи ты боже мой! Я постоял с ней полчаса, поджидая Поля, но потом, испугавшись, что опоздаю на последний трамвай, сказал ей: - Ну, мне пора; если увидишь Поля, скажи ему, что я ушел. - Обожди немного, - поспешила она меня удержать. - Я не хочу прийти первой. А то все сразу подумают, что мой кавалер не очень дорожит моим обществом. Если Рина придет раньше, то-то я посмеюсь. Она всегда старается прийти последней, а потом издевается надо мной. Я дождался Поля. - А я думал, тебя уже нет, - сказал он. - Спорю, что и Рина так думала, - самодовольно усмехнулась моя спутница. - Она ведь уже ушла к себе? - Ушла, - подтвердил Поль. Полю очень нравилось бывать в обществе девушек, пользовавшихся успехом у других мужчин; и хотя я прекрасно понимал причину - он сильно упал бы в моем мнении, если бы это был единственный критерий, с которым он подходил к ним. В характере Поля была и другая черта, очень мне нравившаяся: он сочувствовал девушкам, которыми, как ему казалось, пренебрегали мужчины. Еще ни разу не случалось, чтобы на вечеринке он не пригласил потанцевать девушку, одиноко сидевшую у стенки. - Пойду-ка потанцую с той девчонкой, - говорил он мне, указывая на девушку, изо всех сил старавшуюся принять безразличный вид, когда кавалеры проходили мимо нее. - Пусть не колотит ночью от злости свою подушку. В кафе мы обычно садились за один и тот же столик. Его обслуживала некрасивая маленькая официантка, на лицо которой горькое одиночество наложило свой след. Узнав нас поближе, она стала относиться к нам с материнской заботой и однажды даже сказала мне: - Ты простудишься насмерть, если будешь расхаживать в таком виде. Тебе надо обзавестись свитером. Она ставила цветы на наш стол, приносила нам бесплатно лишнюю чашку кофе, расспрашивала, как мы живем, и, что самое важное, давала нам понять, что мы самые любимые ее клиенты. Мы узнали, что у нее нет кавалеров и что ее родители живут в Новой Зеландии. Мы поговорили с Полем и решили в свободный вечер пригласить ее в кино. Это должно было влететь нам в копеечку, поскольку мы намеревались заказать билеты заранее и отвезти ее домой на такси. Мы решили также купить по коробке шоколадных конфет и в антракте одновременно преподнести ей; условились мы, что ухаживать за ней будем на пару. Целую неделю мы копили деньги и отправились в кафе счастливые и довольные своим планом; пригласить ее от нашего имени должен был Поль, - недаром язык у него был лучше подвешен. Мы сели за свой столик, и она подошла к нам с вазой цветов, куда более красивых, чем те, что уже стояли. - Эти цветы лучше, - сказала она, меняя вазу. - Мне они очень нравятся, а вам? Мы выразили свое восхищение и поблагодарили ее за то, что она приберегла цветы для нас. Затем Поль сказал: - Алан и я - мы хотели бы вас как-нибудь пригласить в кино. Вы пойдете с нами? С минуту она не могла проронить ни слова. А вдруг это шутка? Ей, вероятно, еще никогда не приходилось слышать, чтобы два молодых человека приглашали в кино одну девушку, и она не поверила своим ушам. - Что? - воскликнула она. - Мы хотим пригласить вас в кино, - повторил Поль. Она занялась скатертью, обдумывая ответ. - Вы оба? Почему? - Потому что вы нам нравитесь, - произнес я. Она слегка покраснела. - Хорошо, - сказала она. - Я пойду с удовольствием. Через несколько дней мы сидели вечером в кино - она между нами. К моему удивлению, она не испытывала ни неловкости, ни робости и разговаривала с нами непринужденно и весело. Но когда мы оба положили ей на колени по коробке конфет, она потеряла дар речи. Ее волнение словно освободило меня от чувства неполноценности, и я впервые почувствовал себя равным Полю. Мы отвезли ее домой в такси, проводили до калитки, и на прощание я поцеловал ее в щеку. - Собственно, сделать это надо было мне, - сказал Поль на обратном пути. - Правильнее было бы. Но я как-то не сообразил. А пока я раскачался - ты уже влепил ей поцелуй. Ну, а поцеловать ее после тебя я не хотел - могло показаться, что я с тебя обезьянничаю, ей это было бы неприятно. Поэтому я решил, что не надо. Мне кажется, что так оно лучше. Ты это сделал не просто из вежливости - это было от чистого сердца, и она так и поняла. Во всяком случае, вечер мы провели чертовски хорошо - ничего не скажешь. "Чертовски хорошо" он проводил каждый вечер. И сейчас, когда мы, сидя на верхней площадке трамвая, неслись против ветра в центр города, он радостно предвкушал еще один такой вечер. Слова, сказанные на прощанье человеком на костылях, вызвали у Поля желание танцевать, дурачиться, веселиться. Ему хотелось поскорее отделаться от неприятного чувства, что он произвел на кого-то не слишком благоприятное впечатление, впечатление человека, с которым скучно. - Сегодня я гуляю, - сказал он, взмахивая рукой словно крылом. - Мы пойдем не в кафе, а в "Пале" на Сент Кильда. Настроение у меня отличное; давай потанцуем. Обсуждая предстоящие развлечения, требовавшие от человека сил и здоровья, Поль всегда говорил во множественном числе, - как будто я мог участвовать в них не только духом, но и телом. "Пале" - был большой танцевальный зал, где каждый вечер собиралась любящая потанцевать молодежь и где молодая женщина могла появиться одна, не рискуя уронить свою репутацию. Это было настоящее охотничье угодье для молодых людей, ищущих знакомства с девушками, и для девушек, видящих в танцах самый краткий и приятный путь к осуществлению своих романтических мечтаний. У нас с - Полем было свое излюбленное местечко - возле перил, огораживавших большую танцевальную площадку. Находилось это местечко в самом конце площадки, и танцоры, прежде чем пуститься в новый круг, приближались здесь к самым перилам. Несколько минут мы стояли и рассматривали танцующих. Многих из них я знал по виду. Поль же с большинством постоянных посетительниц уже не раз танцевал. Мне очень нравилось зрелище танцующих людей, а музыка веселила и подбадривала меня. Под ее звуки так легко было вообразить себя танцующим с девушкой, восхитительно легкой и грациозной или же наделенной привлекательными чертами характера. Но больше всего меня интересовали лица танцующих и то, что я мог на них прочитать. Нередко, стоя на этом месте, я записывал доносившиеся до меня обрывки фраз, а вернувшись домой, внимательно читал их, снова и снова переживая радостное волнение, охватывавшее меня, когда я слышал какое-нибудь случайное восклицание. - Ну, ладно, сначала танцую я, - сказал Поль. - Приглашу-ка я, пожалуй, вон ту девчонку, в голубом. Видишь? К ней сейчас подходит ее подруга. Вон там. Наконец я увидел девушку, о которой говорил Поль. - А она умеет танцевать? - спросил я. - Что-то я ее не заметил в прошлый раз. - Умеет. И любит. Во время танца никогда не пялит глаза на других парней. Со своего места мне было видно, как он уверенной походкой шел к ней через весь зал, как она, заметив его приближение, отвернулась, прикидываясь, будто ничего не видит, а затем удивленно вскинула глаза, когда он обратился к ней, как она кивнула, выражая согласие, и поднялась с места заученным движением, почерпнутым, возможно, из какой-нибудь журнальной статьи на тему "как стать звездой экрана". Все эти правила поведения соблюдались девушками с одной целью: скрыть свое истинное состояние. Играющая на губах улыбка должна была маскировать неуверенность, тревогу девичьей души, отравленной желаниями, - желаниями, которые разделяли все они, как одна, и которые зародились под влиянием популярных песенок, фильмов, любовных романов, журнальных статей и рекламы косметики. Когда танец кончился и Поль, проводив девушку на место, отошел, она посмотрела ему вслед, и я понял, что он ей понравился и что она надеется еще потанцевать с ним. - Ну? - спросил он. - Как я выглядел? - Славно. - А ты уже наметил себе девушку? Давай покажи. - Вон она сидит слева, разговаривает с парнем, который стоит перед ней. Сейчас он подвинется, вот смотри. У нее светлые волосы и милое лицо... - Милое! - воскликнул Поль. - Воображаю! - А мне нравится. - Ладно уж. Так которая она? Ага, вижу. Но чего ради ты выбрал именно ее? - спросил он уже другим тоном. - Ты готов танцевать с девушками, на которых мне и глядеть не хочется. - Мне она нравится, - повторил я. - Только не говори ей пошлостей, вроде "как хорошо играет сегодня оркестр" или еще что-нибудь в этом роде. Постарайся узнать, что она читает. Любит ли она гулять в зарослях - вот что мне интересно. - Она еще вообразит, что я хочу позвать ее погулять в заросли, - пожаловался Поль. - О таких вещах не говорят во время танцев. - Почему же не говорят? Ну иди! Ведь уже заиграли. Позови ее, пока не перехватил другой. - Вот этого уж нечего опасаться, - проворчал Поль. Он быстрым шагом направился к девушке и уже через минуту вел ее, искусно направляя к тому месту, где стоял я. Когда они были в нескольких шагах от меня, Поль скользнул взглядом по моему лицу, не подавая вида, что меня знает, но успел прочитать по моим губам слово: "книги". - Мне почему-то кажется, что вы любите читать, - услышал я, когда он проводил ее мимо меня. Ответа я не расслышал. Когда Поль танцевал "мой" танец, он старался держаться поблизости от того места, где стоял я. Это нередко приводило в смущение девушек, привыкших, что партнеры танцуют с ними по всей площадке, а не топчутся на одном месте, и они подозревали, что для этого у Поля есть какие-то особые причины. Иногда девушки задавали Полю иронический вопрос - почему его так влечет этот уголок. На подобные вопросы он неизменно отвечал: - Здесь пол сделан из особого дерева - для сольных выступлений лучших танцоров. - Это объяснение придумал ему на всякий случай я. По-видимому, девушек этот ответ удовлетворял. Но бывало и так, что какая-нибудь партнерша, приспособившись немного к своеобразной манере танца, который Поль исполнял в мою честь, дарила меня пристальным внимательным взглядом. "Мой" танец Поль всегда исполнял с каким-то особым удальством и веселостью, утрируя каждое движение, в расчете, как я подозревал, исключительно на мое чувство юмора. Он утверждал, что именно так танцевал бы я, если был бы в состоянии танцевать. Что же, может быть. Нарочитая серьезность всегда вызывала у меня смех. Так вели мы себя на танцевальной площадке: один танец его, один мой - с партнершей по моему выбору. Пройдет время, и он станет подводить ко мне "моих" партнерш и знакомить меня с ними - но тогда я еще не был к этому готов. ГЛАВА 4  Благодаря дружбе с Полем я постепенно становился более уравновешенным, обретал веру в себя. Прежде, когда я разговаривал с девушкой, мысль, что я - калека, заслоняла все остальное; теперь же интерес к этой девушке брал верх. Понемногу я понял, что искренняя заинтересованность в ком-то весьма заразительна, что я гам вызываю ответный интерес, и это помогло мне справиться в известной мере со своей застенчивостью. В отличие от Поля, я с большим удовольствием слушал людей, рассказывающих о своей жизни. Я где-то прочел, что для того, чтобы понимать других, надо прежде всего понять себя. Я не был согласен с этим. Мне казалось, что прежде чем действительно познать себя, необходимо научиться понимать других. Меня часто приводило в изумление двуличие людей, с которыми я встречался, их готовность сурово порицать в других недостатки и слабости, которые были присущи им самим. Это лицемерие проявлялось ярче всего, когда они касались интимной жизни. Собственные метания, скверные помыслы начисто забывались в этот момент, им находилось лживое объяснение, очищающее и облагораживающее их. И все же иногда мне казалось, что люди вовсе не лицемерят, осуждая других. Как ни странно, они искренне верили в свою добродетель - не переставали верить, даже когда нарушали ее правила. В то же время из чувства собственного достоинства и желания отгородиться от правды они весьма сурово порицали чужие любовные похождения, даже если они мало чем отличались от их собственных. Ложные представления об отношениях полов, внушаемые им с детства объединенными усилиями журналов, газет, церкви, родителей и школы, делали из людей рабов условностей. Чтобы избежать внутреннего разлада, они старались согласовать свое собственное отношение к этим вопросам с установленными обществом правилами и строго судили других, ограждая фарисейские законы, которым не подчинялись сами. Они утверждали, что в них говорит врожденная порядочность, но на самом деле их поведение было обусловлено законами общества, в котором они жили, общества, которое в то же время находило выгодным поощрять низменные страсти с помощью кино, журналов, газет. Сами они были одержимы ревностью, завистью, гнетущим страхом перед превратностями судьбы. Но они этого не понимали. Они не понимали самих себя потому, что были неспособны понять других. Несколько лет назад я подружился с человеком по имени Артур; он еще тогда пытался учить меня терпимости. Ему я был обязан и всем, что знал об отношениях полов; он же показал мне, до чего неискренен и вреден подход общества к этому вопросу. Он рассказал мне об одном отце, который в следующих словах объяснил ему запреты и ограничения, стеснявшие жизнь его дочери, - подростка лет пятнадцати - шестнадцати: "Я не хочу, чтобы в ней проснулась женщина". - С таким же успехом он мог бы помешать восходу солнца, - заметил Артур, рассказав мне об этом. И Артур принялся, как умел, объяснять мне, что при таком воспитании пробуждение чувства, которое должно озарить и облагородить жизнь, воспринимается девушкой как нечто грязное, бессмысленное, непонятное. Живя в обществе ложных ценностей, лицемерия и ханжества, трудно было сохранить представление о любви мужчины и женщины, как о чем-то чудесном. Иногда мне казалось, что это общество раздавит меня, как червяка. Девушкам, с которыми у меня завязывалось знакомство, нелегко было объяснить мне, почему они не торопятся пригласить меня к себе домой. Они опасались неблагоприятного впечатления, которое я - калека - мог произвести на их родителей; сами они, хотя и выросли в этой среде, теперь, в результате нашей дружбы, стали смотреть на вещи по-другому. Каждый раз, когда мне приходилось сталкиваться с такой проблемой, я старался успокоить их, представив все в смешном виде. Но страх перед родителями оставался, и когда в конце концов меня представляли матери - ведь именно ее мнение было решающим, - сразу начинались осложнения. Матери были весьма тактичны, обсуждая со мной этот вопрос, хотя сам по себе разговор отнюдь не был им приятен. Они проявляли столько такта, что иной раз я просто не мог не согласиться с ними, прекрасно видя всю трудность их положения. Но эти беседы, хоть они и велись в дружеском тоне, неизменно кончались горьким расставанием, и я снова оставался в одиночестве. Одна девушка, желая подготовить меня к знакомству со своими родителями, сказала в недоумении: "Мать говорит, что все калеки - люди, помешавшиеся на сексуальной почве". При этих словах меня охватила паника. Я почувствовал себя евреем, увидевшим свастику на дверях своего дома, негром, убегающим от беспощадного взгляда белой женщины, ребенком, оказавшимся на пути сорвавшегося с привязи коня. Поль ничего не знал о всех этих разговорах и конфликтах. Ему было непонятно, что кто-то может испытывать ко мне личную антипатию. Во многих случаях мы предпочитали полагаться на собственные силы и в одиночку вели свои бои, упоминая о них лишь мимоходом. Совсем иными были мои отношения с Артуром. Он был высокого роста, жизнерадостен, обладал проницательным взглядом и отлично умел слушать собеседника. Внешностью он напоминал моего отца, да и в характере у них было много общего. Оба считали, что нужно предоставлять мне свободу действий, но быть начеку, чтобы в минуту опасности самим взять вожжи в руки. Сейчас Артур жил на то, что выигрывал на скачках, однако в прошлом он плавал на парусных судах, был стрелком в годы мировой войны и возил в своем дилижансе постояльцев гостиницы в Уоллоби-крик - местечке, находившемся в двадцати трех милях от Мельбурна, где мы с ним и познакомились. Я снимал комнату в той же гостинице, когда служил клерком в Управлении округа, и он решил взять на себя роль моего опекуна. Он был намного старше меня, не женат, но готовился сделать этот шаг в ближайшем будущем. Он снимал комнату на Кинг-стрит и столовался в разных кафе. Иногда я сопровождал его, мы оба любили поболтать, сидя за столиком. Артур стал знатоком по части кафе и неустанно искал такие, где можно было бы поесть дешево и вкусно. Он был убежден, что на хороший обед можно рассчитывать лишь в новом кафе в первые две недели после открытия, - дальше было уже не то. Нередко при встрече он первым долгом радостно сообщал: "На Элизабет-стрит открылось кафе, где порция индейки стоит шиллинг девять пенсов. Пошли!" Несколько дней он был в восторге от кафе, но затем настроение его портилось, и он заявлял мне, что не может понять, почему индейка считается деликатесом. В дни, когда не было скачек, он сидел за столом в своей комнате и изучал отчеты о скачках. Он не верил ни в какие "системы", считая, что они только путают, поскольку никак невозможно учесть коварство жокеев и владельцев лошадей. "Прежде всего надо узнать, что представляют собой люди, в чьих руках находится лошадь. Поскольку все они жулики - выяснить это яв трудно. Затем надо пораскинуть мозгами и определить, когда именно им будет выгоднее всего, чтобы лошадь их выиграла". Он тщательно изучал карьеру лошадей, обладавших отличными данными и тем не менее постоянно проигрывавших скачки. Артур пытался предугадать день, когда хозяин лошади решит пустить ее в полную силу. Тут-то он и начинал ставить на нее. Когда лошадь приходила первой, выдача обыкновенно была высока, и Артур умудрялся жить на выигранные деньги. Как все игроки, он находился в состоянии постоянного нервного напряжения, тем более тягостного, что у него не было какой-либо серьезной цели в жизни. Он хотел бы иметь любимую женщину, на которую мог бы положиться, ради которой стоило бы работать. По природе своей он вовсе не был игроком, но из-за полученных на войне ранений он не был в состоянии работать по-настоящему (потребовался кусок его собственного ребра, чтобы заткнуть отверстие, проделанное в черепе шрапнелью, и, судя по некоторым признакам, угроза паралича до сих пор висела над ним). Он говорил, что собирается бросить играть. - Это занятие для простаков, - как-то сказал он мне. - Смотри, не попадись на эту удочку. Однажды, сильно проигравшись, он сказал: - Когда просадишь на скачках столько денег, просто невозможно сидеть дома. Идешь на улицу, не знаешь, чем же, черт возьми, заняться. Единственно, что может рассеять тоску в таком случае, - это если женщина признается, что любит тебя. Тогда настроение исправляется моментально. Так началась его дружба с Флори Берч - официанткой в привокзальном кафе, где обеды были лучше, чем в других местах. Флори была пышная шатенка, с румяным лицом, свидетельствовавшим о том, что она выросла в деревне. Дочь фермера, она умела доить коров, сбивать масло, варить вкусные обеды и, по моему глубокому убеждению, была способна держать любого мужа под башмаком. Артур влюбился в нее помимо своей воли. Как-то вечером, когда мы вышли из кафе, где Артур условился с ней о свидании, он сказал мне: - Она мне в душу влезла, просто не знаю, что и делать. Ведь она совсем деревня, Алан. На расстоянии она мне нравится куда больше. - Тогда не женись на ней, - посоветовал я. - Чего проще, - возразил Артур. - Тебе легко сказать. Вроде как парни на трибунах орут, надрываются, а брось им мяч - и оказывается, они его и поддать как следует не умеют. Иной раз вечером пойдешь погулять по набережной, и как пахнет на тебя морем, поглядишь на воду и подумаешь: "Вот где твое место, балда ты этакий, - на море! Чтобы лежал ты на койке, а за стенкою волны бы бились". Ведь вон оно море, прямо перед тобой, хоть рукой пощупай. Тут-то и начинаешь раздумывать, что же, черт меня побери, я увидел хорошего в Флори. А потом... обнимешь ее, и все! И откуда у этих баб нежность такая берется - в толк не возьму. С ними и сам размякнешь. И ведь знаешь же, что говорить с ними, ну хоть бы так, как говорим мы с тобой, никогда не будешь. А все равно ночь напролет мечешься без сна - думаешь о них. Все в голову лезет - а вдруг она целуется сейчас с кем-нибудь. Любовь Артура к Флори росла рывками, причем каждый рывок следовал незамедлительно вслед за тем, как Флори обнаруживала еще какое-нибудь замечательное свойство характера. Их взаимная привязанность развивалась отнюдь не на основе общих взглядов и склонностей - просто откровения, следовавшие одно за другим, убеждали Артура, что женитьба на Флори принесет ему счастье. В результате чувство его усилилось до такой степени, что совладать с ним он просто не мог. Флори же любила его глубоко и бескорыстно, хотя любовь и толкала ее порой на проявление показной заботливости. "Не ешьте сегодня котлет", - говорила она иной раз трагическим шепотом, раскладывая на столе ножи и вилки. Совет этот был явно излишен, хотя бы потому, что ни один человек в здравом уме не станет есть в кафе котлеты, но после ее слов котлеты приобретали в наших глазах вид более зловещий, чем явно несвежие блюда. Однако Артур видел в этом предостережении признак особой заботливости Флори. - Видишь, как она печется о нас, - заметил он мне, когда она ушла на кухню; на его лице появилось довольное выражение - он-то понимал, что означает такая заботливость! Но истинного смысла всех этих маневров Артур, несмотря на все свои прошлые романы, не видел: посмотреть на Флори со стороны он не мог. И эта неспособность Артура оценить ее тонкое кокетство не могла не вызывать у Флори раздражение. - Чудная она какая-то, - сказал он мне однажды. - Никак ее не поймешь. На днях я шел с ней по улице, а впереди нас шел парень с ребенком на руках. Я посмотрел на него, а она вдруг глянула на меня с улыбкой - знаешь, как она умеет, - и говорит: "Пари держу - я знаю, о чем ты думаешь, Артур". А я ни о чем не думал. Флори взяла на себя заботу о гардеробе Артура. Она стирала и гладила его рубашки, чистила костюм и следила за тем, чтобы у него всегда был чистый носовой платок. Его внешность изменилась, изменилось и мировоззрение. Оказалось, что перед ним открывается масса возможностей, и они с Флори стали обсуждать, как он сможет добывать средства на жизнь, бросив играть на скачках. Правда, Артур, выслушивая соображения Флори на этот счет, не мог отделаться от мысли, что, в сущности, ее психология мало чем отличается от психологии игрока на скачках. - Просто не знаю, - говорил он мне. - Ведь чем ни займись - все равно будешь наживаться за чужой счет. Возьми любое дело... Ну, скажем, мы станем продавать овощи и фрукты, - хотя нет, это нам не подойдет, придется вставать затемно, чтобы успеть занять место на рынке. Предположим, мы откроем кондитерскую... Флори умеет печь. И тут тоже вся штука в том, чтобы давать поменьше и получать побольше. Начнешь с того, что заменишь масло маргарином или еще что-нибудь в этом роде. Потом станешь экономить на сливках, подмешивать к ним что-нибудь. Я не знаю, что там к ним подмешивают, но это делают. С этого начинается, а кончается тем, что ты только и смотришь, как бы кого нагреть. И букмекеры также. Любой букмекер смотрит на меня как на дурака, которого можно обчистить, и беда, что подлец в общем-то прав. Только пока что им это не удавалось - так, по крайней мере, мне кажется. Флори, правда, думает, что это только до поры до времени, а потом они меня выпотрошат. И уже другим тоном добавил: - Будь я проклят, если знаю, как мне быть с Флори. Сейчас я вольная птица, не представляю, как это будет, если она начнет таскаться со мной всюду, куда бы я ни пошел. Он минуту помолчал и затем сказал: - Но что правда, то правда, на нее можно положиться. Заботливее не сыщешь. - Он повернулся и посмотрел мне прямо в глаза. - Что ты думаешь о ней? - Если ты спрашиваешь, будет ли она тебе хорошей женой, я скажу - будет, без всякого сомнения, - ответил я. - Но я не уверен, что хорошая жена обязательно делает человека счастливым. - Может быть, и так, - согласился он. - Но мне кажется, что такая, как она, сделает. Всем хороша. И с мечтательным видом добавил, чуть изменившимся голосом: - Она добрая. Я не рассказал ему, что накануне вечером, когда я пришел в кафе, Флори подошла, оперлась с решительным видом о столик и сдержанно сказала: - Вот что, пока Артура нет, скажи мне, что ты имеешь против меня? Почему ты не хочешь, чтобы он на мне женился? - Кто тебе сказал, что я против тебя, - ответил я уклончиво. - А мне это и говорить нечего, я и так вижу. В чем дело? - Может быть, вы не подходите друг другу? - Откуда тебе знать? Об этом только мы с Артуром можем судить. А ты не вмешивайся! - Хорошо, - пообещал я. ГЛАВА 5  Пальма, росшая во дворе пансиона, была назойливым деревом - она лезла в глаза всем, кто выходил на балкон. По вечерам жильцы, опершись о перила, смотрели на крону, до которой было рукой подать; налюбовавшись ею, они начинали обсуждать возможности практического использования пальмы. Говорили, что она может служить отличной пожарной лестницей. Отмечалось также, что жилец, сильно задолжавший хозяину пансиона, может ночью воспользоваться ею для тайного побега. Кто-то из жильцов задал вопрос, не могла ли бы взобраться по ней какая-нибудь девушка в поисках любовника. Но это предположение было отвергнуто, так как расстояние между верхушкой дерева и балконом было не так-то легко преодолеть. Высокий худой жилец, который был полон неожиданных идей, немедленно отражавшихся на его лице, пренебрежительно заявил, что не видит ничего трудного в том, чтобы спуститься на землю по выступам ствола. Черешки отвалившихся листьев можно было, по его мнению, использовать как ступеньки. Он бы охотно продемонстрировал свою теорию на практике, единственное, что его удерживало, - это то, что мистер Шринк дорожил деревом, как символом своего превосходства над другими владельцами пансионов, и предупреждал жильцов о недопустимости использования пальмы в качестве лестницы. Мистер Шринк видел в пальме олицетворение богатства и процветания, и мы все это знали. Как-то вечером мы - несколько жильцов - собрались на балконе, разговор зашел о запрете, наложенном мистером Шринком и вызывавшем у нас дружное неодобрение. Вдруг высокий худой жилец, охваченный внезапным порывом, вскочил на перила балкона и, по-лягушачьи растопырив руки и ноги, перепрыгнул расстояние, отделявшее балкон от дерева. Пальма вздрогнула, когда он обхватил ее руками. Она с такой силой уткнулась листьями ему в лицо, что он закрыл глаза и запрокинул голову с видом человека, проглотившего горькое лекарство. Затем дерево начало медленно клониться набок; на землю посыпалось великое множество пожелтевших окурков и обожженных спичек, скопившихся в углублениях между листьями, - и все окутало облако пыли. Дерево, клонившееся в плавном, исполненном достоинства поклоне, вдруг резко накренилось и с громким треском, словно сраженное насмерть, рухнуло на землю. Мы перегнулись через перила и увидели высокого жильца, который пал ниц в позе молящегося мусульманина - все еще сжимая ствол коленями. Кинувшись вниз, мы достигли парадной двери одновременно с мистером Шринком. Высокий жилец тем временем успел подняться и сейчас шел по веранде на полусогнутых ногах, сгорбившись и с выражением величайшего уныния на лице. Он молча прошел мимо нас и направился в ванную. Казалось, что он нас и не заметил, занятый какими-то своими мыслями. Все мы уставились на мистера Шринка, ожидая вспышки ярости, потоков брани, - но он смотрел из открытой двери на рухнувшую пальму совершенно равнодушно, словно ее гибель ничуть не трогала его, словно она не играла никакой роли в его былых мечтах о богатстве и комфорте. Он посмотрел на пальму, пожал плечами и отвернулся. Уже некоторое время мы замечали в мистере Шринке перемену. Он утратил свой оптимизм, свою веру в будущее. По-видимому, он оставил надежду выиграть в лотерею или разбогатеть, выгодно распродав купленные по дешевке подержанные вещи. В последующие недели его озабоченность непрерывно росла. Он переходил без всякой видимой причины от глубокого отчаяния к вымученной веселости. Подавая завтрак, он иногда задерживался у стола и рассказывал какой-нибудь забавный случай, причем сам первый заливался смехом, являвшимся, скорей, средством самозащиты, нежели выражением удовольствия. Когда он направлялся к двери, ведущей в кухню, у него делался понурый вид; представ перед женой, он уже не мог выдавить из себя ни одного слова, которое подбодрило бы ее, сблизило бы их. Она же почти совсем не раскрывала рта, занятая одной мыслью - как найти выход из создавшегося положения, снова и снова перебирая варианты решений, уже не раз отброшенные за истекшие месяцы ввиду их бесполезности: повысить плату за комнаты, добиться уменьшения арендной платы, сократить расходы на питание, продать пансион, сдать кому-нибудь дом. Ничто уже не могло помочь. Долгов было слишком много, кредиторы нажимали, Шринкам грозило банкротство. Миссис Шринк все это, очевидно, представлялось чем-то невероятным - кошмаром, который вот-вот рассеется, и тогда они с мужем вздохнут свободно и смогут продолжать свое дело. Потерять все имущество, всю мебель, остаться с пустыми руками - такая катастрофа могла постигнуть других, но никак не ее. Ведь она честно прожила свою жизнь, пользуясь уважением и доверием соседей, торговцев... Чтобы она, порядочная, получившая хорошее воспитание женщина, оказалась в таком положении! К отчаянию и страху остаться без крова присоединялось мучительное чувство ожидания надвигающегося банкротства - этого величайшего позора. Потому что рассматривать его иначе, как позор, она не могла. Она не разговаривала с жильцами о своих тревогах, хотя мне кое о чем намекнула и подготовила меня к мысли, что ее имущество может быть по настоянию кредиторов конфисковано. - Я вся в долгах, - как-то сказала она мне. Однажды вечером, вернувшись с работы, я нашел свою комнату пустой - всю мебель вывезли. На дорожках, посыпанных гравием, можно было еще разглядеть следы колес грузовиков, присланных кредиторами. Шринки исчезли. Я стоял в пустой комнате и разглядывал свои вещи, сваленные в кучу у стены, - одежду, книги, бумаги бритвенный прибор, несколько старинных вещиц, которые я коллекционировал. Мне показалось кощунством, что они валяются на пыльном линолеуме, на том самом месте, где всего, лишь несколько часов назад стоял комод. Все эти предметы были для меня неотделимы от места, где я их хранил, вываленные напоказ, они казались сиротливыми и беззащитными. Мне хотелось поскорей упрятать их в ящики стола, укрыть, запереть в гардероб, убрать подальше с глаз, до тех пор, пока не почувствую, что они очистились от грязных прикосновений и что я снова могу пользоваться ими. Комната стала мне гадка. В ней негде было ни присесть, ни прилечь. На стенах видны были пыльные силуэты разных предметов меблировки. Я пошел узнать, что сталось с другими жильцами. Они собрались в гостиной и со злостью говорили о Шринках, бросивших их на произвол судьбы; винили Шринков в том, что вся мебель вывезена, а одежда жильцов в беспорядке свалена на полу. Я возразил, что доля Шринков куда тяжелее нашей и что, наверно, они ушли из опустевшего дома потому, что им было стыдно встретиться с нами. Жильцы наши были славные ребята, и уже вскоре они стали говорить о Шринках с сочувствием. Мы как раз вспоминали о достоинствах миссис Шринк, когда в комнату вошел домовладелец. Он производил впечатление богатого человека. Обладая самоуверенностью, которую придает людям богатство, он как бы держал нас на расстоянии, хотя и считал, что мы нужны для осуществления его целей. Это был коренастый мужчина, с румяным лицом и голубыми глазами, ясно говорившими, что никаких возражений с нашей стороны он не потерпит. На нем был дорогой, хорошо сшитый серый костюм, в петлице алела гвоздика. Приглаживая пальцем седые усы, он обвел взглядом комнату. Затем обратился к нам: - Вы, конечно, понимаете, что я не виноват в том, что произошло. Супружеская чета, содержавшая пансион, не обладала необходимыми деловыми качествами. - Тут он поднял руку, подчеркивая важность того, что намеревался нам сообщить. - Так вот - я вовсе не хочу, чтобы вы отсюда выехали. Я хочу передать новым владельцам пансион на ходу. Пойдите мне навстречу, и я в долгу не останусь. Я нанял повариху на две недели - срок, нужный мне, чтобы подыскать покупателя, - и все это время вы будете столоваться за мой счет, я не возьму с вас ни пенни. Женщина, которую я нанял, придет сегодня же, так что завтра у вас уже будет еда. Как вы поступите после передачи пансиона в новые руки - ваше дело, но дайте мне две недели сроку. - А спать нам на полу? - спросил я его. Он задумался. - Да - пока. Ведь за еду вам платить не придется. Одеяла вы получите сегодня вечером. Мебель и кровати я постараюсь купить как можно скорее. Завтра же начну ходить по аукционам. Как только обзаведусь мебелью, начну искать покупателя - на это потребуется несколько дней, не больше. Так что выручите меня, оставайтесь пока здесь. Мы все молчали. Когда он ушел за одеялами, стали обсуждать, как нам быть. Я решил остаться. У меня не было денег на такси, чтобы перевезти вещи, да я и не знал, куда переехать. Питаться две недели бесплатно - значило для меня очень много. Трое жильцов тем не менее решили завтра же оставить пансион. Один из них заметил: - Уж очень высока арендная плата. Домовладелец разорит любого, кто возьмется содержать пансион, и мы опять окажемся на бобах. - Повариха явилась в тот же вечер, но я ее увидел лишь на следующее утро. Это была низенькая, толстая, болтливая женщина с прыщавым, одутловатым от пьянства лицом. На ней было тесное платье в цветочек и грязные войлочные туфли, с отделкой из синих перышек. Как заметил один из жильцов, они придавали ей сходство с курицей-бентамкой. Я проснулся рано - спать на полу было твердо, а одеяла оказались совсем тонкие, - и пошел в кухню, где она жарила сосиски. - Здорово, милый, - сказала она. - Как жизнь? - Хорошо, - ответил я. - А вы как поживаете? - Неплохо. Сколько вас тут? - Девять, кажется. - Значит, восемнадцать сосисок, - подсчитала она и добавила: - И девицы тоже есть? - Нет. - Ну и отлично, как только в пансионе бабы заведутся, сразу же начинаются ссоры. - Девушек вы, очевидно, недолюбливаете. - Знаю я их, вот что, - сказала она и, подняв голову, в упор посмотрела на меня; по ее лицу видно было, что она непоколебимо уверена в собственной правоте. - У вас есть дочери? - спросил я. - Одна дочь... с позволения сказать. - Что ж, девушки проходят через разные этапы, - пробормотал я, пытаясь понять, что она имеет в виду. - Правильно! Этапы - это точно. Сейчас вот она проходит этап свободной любви. - Ну да! - воскликнул я. - Подумать только! - Что подумать только? - переспросила она, застыв со сковородкой в руке и вперив в меня подозрительный взгляд. - Сам не знаю, - сказал я. - Просто к слову пришлось. - То-то же, - продолжала она, удовлетворенная моим разъяснением. - Совсем несмышленая девка. Сколько я работала, пока на ноги поставила ее, и вот награда - подбросила мне ребенка. Но не думай, что я что-нибудь против него имею, - поспешно добавила она. - Я его очень люблю. - Улыбка смягчила ее отечное лицо. - Он спит со мной. Его силой не вытащить из моей кровати. Не дается, и все тут. Повариха заинтересовала меня, и я стал проводить немало времени в кухне, разговаривая с ней. Но готовила она отвратительно. Утром она подавала нам на завтрак сосиски, а вечером на ужин "тушеное мясо по-английски". Каждый день одно и то же. - Нравится тебе "тушеное мясо по-английски"? - как-то спросила она меня. - Только не каждый день. - А какого рожна тебе еще нужно? - воскликнула она с возмущением. - Может, жареную утку? Меня наняли досмотреть, чтобы вы тут не умерли с голоду, пока старикашка не продаст это заведение. Только черта с два ему это удастся, - добавила она. Однажды утром я сидел над сосисками - есть их у меня не было ни малейшего желания. Она поставила передо мной на стол чашку чая и, увидев гримасу на моем лице, воскликнула: - Ты что, не любишь сосиски? - Нет. - А я люблю, - сказала она выразительно и, наклонившись, взяла рукой с моей тарелки одну сосиску, Она тут же съела ее, - и, глядя на это, я внезапно почувствовал, что не в силах буду еще раз сесть здесь за стол. В тот же вечер один из оставшихся жильцов (а таких было всего трое), сообщил мне, что в доме через две улицы от нас сдается комната. Он видел в окне объявление. Комната без стола за семь шиллингов и шесть пенсов в неделю. Я пошел посмотреть комнату. Дом был унылый, деревянный, с потрескавшейся и облезшей краской. Дверь мне открыла женщина с усталым лицом, выражавшим тихую покорность судьбе. Она повела меня в кухню, где на простом деревянном столе лежала груда черных женских спортивных костюмов. Женщина работала сдельно для какой-то швейной фабрики. Работа ее заключалась в том, что она выдергивала наметку из готовых вещей, получая по шесть пенсов за штуку. - Очень глаза устают, когда выбираешь черные нитки из черной материи, - пожаловалась она мне, потирая лоб худыми пальцами. Хозяйка сказала, что завтрак готовить себе я смогу на газовой плитке. Затем она показала мне комнату. Она была больше, чем я ожидал, и в ней стоял стол. Единственное окно выходило на проезд, по обе стороны которого шел высокий забор. Железная кровать не шаталась, когда на нее садились, и одеяло еще не утратило ворсистости. Под столом и кроватью линолеум выглядел совсем новым, с ярким рисунком, но на остальной части пола он истерся до того, что стал ровно-коричневым. Был в комнате и камин, но известковый раствор между потрескавшимися кирпичами уже давно выкрошился, и теперь трещины были забиты золой. Зола лежала и внутри камина. Дощатые стены были темно-коричневого цвета, только лак, покрывавший их когда-то, с годами вспучился и растрескался, и теперь они стали шершавыми, как наждачная бумага. В комнате висела одна-единственная картина. На ней был изображен ангел с распростертыми крыльями, в белом одеянии; он держал за ручку златокудрую девочку и по узкому мостику вел ее в темный и мрачный лес. Надпись на картине гласила: "Ее ангел-хранитель". Когда я разглядывал картину, женщина, до того молча стоявшая за моей спиной, тихо сказала! - Это не я повесила, - картина уже висела, когда я здесь поселилась. - Мне она не мешает, - сказал я. - Не беспокойтесь, пожалуйста. Я снял комнату и в тот же вечере переехал, простившись с кухаркой. - Желаю тебе удачи, - сказала она. - Я ничего против тебя не имею. Сам живи и другим жить не мешай - вот мое правило. ГЛАВА 6  В пансионе, каким бы бедным и унылым он ни был, вы всегда ощущаете присутствие жизни в других комнатах. Жильцы ходят, свистят, поют, разговаривают, открывают ящики; из коридора доносятся их шаги. Эти звуки сближают, создают чувство единства и общности интересов, они раздвигают стены, позволяют позаимствовать у других нужные тебе силы. Между тем комната, снятая в отдельной квартире, находится в некоем вакууме, она изолирована от жизни. В ней царит грусть. Как только вы переступите ее порог, одиночество впивается в вас цепкими пальцами. Вам сопутствуют лишь шорохи вашей одинокой жизни, они звучат, как лишенное смысла эхо. Оставаясь в своей комнате наедине с собой, я начинал испытывать беспокойство. А ведь прежде в мечтах именно такая комната рисовалась мне уединенной кельей, где я смогу читать и учиться, закладывать фундамент, необходимый для того, чтобы я мог возводить на нем здания из слов. К тому времени я написал несколько небольших рассказов, но в них просто описывались случаи из жизни и даже не делалась попытка что-то обобщить или объяснить. Все они были отклонены редакциями, хотя, как я понял впоследствии, совсем по другим причинам. Как-то я посетил редактора - одного из немногих приславших мне письмо со словами ободрения, - и он показал мне сделанный тушью рисунок, изображавший женщину в вечернем туалете, которая стояла в небрежной позе у колонны в большом зале и разговаривала с красивым молодым человеком, тоже в вечернем костюме. - В руке она держала бокал с коктейлем и улыбалась своему кавалеру. - Не могли ли бы вы написать для меня рассказ, который можно было бы иллюстрировать этим рисунком? - спросил меня редактор. - Я заплатил за рисунок, но так и не смог его использовать. Предположим, что она влюблена в него. Он сделал жест, как бы говоря, что это само собой разумеется. - Он тоже любит ее, но считает, что какой-то случай из прошлого делает его недостойным ее любви. Или, постойте минутку... Их отцы вместе принимали когда-то участие в какой-то темной торговой сделке, но она этого не знает. Молодой человек решил посвятить свою жизнь реабилитации памяти своего отца - но ради этого он должен погубить репутацию ее отца. В общем, что-нибудь в этом роде. Сначала завяжите узел потуже, а потом искусно распутайте. Публике нравятся такие рассказы. Это в ваших силах. Но выполнить его заказ я не мог. Я хотел рисовать жизнь такой, какова она на самом деле, и представить читателю самому делать выводы. Я долго размышлял, почему мои рассказы отклоняют, и это побудило меня обратиться к другим книгам - я с головой ушел в чтение и на какое-то время совершенно перестал замечать окружающих меня людей. Я переселился в мир книг, авторы которых посвятили себя изучению жизни, и щедро делились с читателями благородными мыслями, возникавшими у них в процессе этих исканий. Я был потрясен созданными ими картинами и на время забыл о картинах, ждавших, чтобы мое перо показало их людям. Я понял, что пером этим должна водить сильная рука, - чтобы окрепнуть как следует, ей предстояло пожать еще тысячи других сильных рук. Чтение не могло научить меня писать. Я прочел "Моби Дик" и несколько дней только и думал о широте замысла и силе этой книги. Я проходил мимо женщин с усталыми глазами, которые катили коляски с румяными ребятишками, выглядывавшими из-за груды овощей; мимо скупщиков старых бутылок, громким криком оповещавших о своем появлении, мимо мужчин, о чем-то споривших у дверей гостиницы, мимо детишек, которые, сидя на корточках, гладили щенка, мимо влюбленных, - но все это время я был далеко в море. Книги помогают лучше понять уроки, которые дает жизнь, объясняют все, что человек видит и чувствует, придают смысл пережитому, но не они зажигают в нашей душе творческий огонь. Это делает жизнь - все то, что видишь, слышишь, переживаешь, впитываешь в себя. Почти все вечера я проводил вне дома: ходил в кафе с Артуром и на танцы с Полем. Поль обручился с Джин; оценив его, как постоянного спутника, она решила, что у него есть все данные стать верным мужем, и они условились пожениться, как только позволят обстоятельства. Я иногда ходил с ними в кино, но уличная жизнь представлялась мне куда более волнующей, и я подолгу бродил по городу, внося в блокнот все новые записи. Днем я работал в Похоронном бюро "Корона", где принимались также заказы и на столярные работы. Уже некоторое время я занимал там должность старшего клерка. Платили мне мало, но работа была постоянная, и я наконец избавился от вечного страха перед безработицей, преследовавшего меня с первых дней самостоятельной жизни. Фирма изготовляла гробы, дверные косяки, оконные рамы и карнизы. Изготовлявшиеся фирмой гробы ("служащих компании просят воздерживаться от употребления этого слова, заменяя его термином "похоронные принадлежности") отличались высоким качеством отделки и стоили очень дорого. Только люди состоятельные могли позволить себе покупать их. Фирма "Корона" первой ввела в обиход гробы под б