ронзу, - золото и серебро - их покрывали обожженным гипсом, обрызгивали специальным раствором, а затем полировали вручную, чтобы придать видимость металла. Рабочие, опрыскивавшие гробы из пульверизатора, получали бесплатно пинту молока, как это требовалось законом ("чтобы смыть порошок с легких" - объяснял мне Тед Бостон, сплевывая в платок). Владелец фирмы мистер Ричард Б. Бодстерн был высокий человек с походкой гвардейца; держался он очень прямо, здороваясь, слегка наклонялся вперед, а выслушивая собеседника, стоял по стойке "смирно", приподняв голову. Он редко улыбался, сторонился людей и постоянно сохранял строгое выражение лица. Я видел, что он живет в мире условных образов. В этом точно очерченном мире, созданном Бодстерном в соответствии с усвоенными им жизненными правилами, врачи, например, должны были выглядеть и поступать так, как это подобает людям, отличающимся по положению от обыкновенных человеческих существ. Адвокаты должны были делать то, что в представлении Бодстерна полагалось делать образцовому адвокату. Профессор, архитектор, водопроводчик, лавочник, парикмахер, рабочий - все они, с его точки зрения, должны были вести себя соответственно требованиям, предъявляемым к ним обществом: лишь строго следя за соблюдением этих правил, и могло существовать общество, охранителем которого он себя почитал. Те же, кто отклонялся от установленного им образца, казались ему подозрительными. Выйдя за рамки своего класса, они представляли, по мнению Бодстерна, определенную угрозу. Имея дело с ними, надо было строго следить за правилами, регулирующими жизнь общества, чуть что - требовать объяснения, держать сейфы на замке, а двери на запоре. Или же отойти от этого тревожного мира и замкнуться в тихом, не знающем перемен, благопристойном мирке, населенном образцовыми гражданами, довольными своей судьбой и неспособными к бунту. В мире Бодстерна мелкая сошка должна была знать свое место, а любой талант калечился в зависимости от требований общества. Он не допускал и мысли, что люди, на него непохожие, могут быть равны ему. Равенства между людьми инакомыслящими просто не существует. В его понимании равенство означало сходство, единообразие во всем - в одежде, еде, развлечениях, в подборе друзей, в вероисповедании. Будь как все, и одиночество не грозит тебе! Если вы объединялись с людьми, отличающимися от вас, для достижения какой-то общей цели, сулившей благо и им и вам, - это означало, что вы хотите уклониться от служения немногим избранным. Такой поступок мог иметь роковые последствия для вашей карьеры. Бодстерн изо всех сил старался соответствовать тому образу главы фирмы, который он сам для себя создал. Этот воображаемый глава преграждал доступ в его дом лицам, занимающим не столь высокое положение. Тщательно подбирал ему друзей. Купил ему черный лимузин. Внушал ему чувство превосходства, власти, своего привилегированного положения. По мнению Бодстерна, он полностью соответствовал этому образцу. Что касается меня, то хотя он и находил во мне сходство с созданным им образом старшего клерка, но считал, что оно недостаточно, и это смущало его. От своих служащих и рабочих он требовал высокой квалификации и полной отдачи. Я производил впечатление человека, который отлично умеет работать, и он поверил, что так оно и есть на самом деле, однако иногда на него находило сомнение, и тогда он призывал меня к себе в кабинет и начинал поучать меня. - Ваше будущее, - как-то сказал он мне, - в ваших руках. Перед вами открываются блестящие возможности. Мистер Снип (он имел в виду главного бухгалтера) через год-другой уйдет на пенсию, и его место станет вакантным. Если вы будете относиться к делу с подобающим усердием - я не вижу причин, которые помешали бы вам занять это место. Вы - человек добросовестный и честный, но вам не хватает честолюбия. Это большой ваш недостаток. Да, это ваш недостаток. Не чувствуется, что вы целиком посвятили себя делу. Он прошелся по кабинету, сосредоточенно глядя себе под ноги; он наслаждался сознанием своего великодушия. Остановившись передо мной и вскинув голову, он посмотрел на меня. - Преданность делу, умение использовать все свои способности, чтобы добиться совершенства в работе, - вот качества, которые вы должны всемерно развивать в себе. Хороший бухгалтер неотделим от фирмы, в которой служит, от его деятельности зависит ее успех или провал. У них общая цель - процветание дела. Затем, меняя выспренний тон на дружеский, он продолжал: - Наша работа не прекращается с уходом из конторы. Всегда помните это! Самые блестящие деловые соображения чаще всего приходили мне в голову, когда я сидел за рулем машины, по дороге в контору или домой. Разные системы улучшения работы приходили мне в голову, когда я лежал в постели. Я стоял перед ним и слушал эти разглагольствования, явно доставлявшие ему удовольствие. - Вы избрали для себя жизненное поприще - работу бухгалтера. Это вдохновляющий труд. Постарайтесь же быть достойным своего призвания. Он говорил подолгу, наслаждаясь своими поучениями, а пока он говорил, я мог о многом поразмыслить. Вернувшись к себе в кабинет, я брал лист бумаги, разлиновывал его и составлял специальную бухгалтерскую схему. С помощью какой-то частицы своего интеллекта, которой я раньше пренебрегал, я наловчился разрабатывать сложные схемы, облегчающие работу, придумывать рациональные методы ведения дела. Я изобрел даже свою систему регистрации документов, которая мне самому внушала мало доверия, но на других производила впечатление. Все это я вручал Бодстерну в качестве пальмовой ветви. Эти предложения, повышавшие производительность труда в конторе и на производстве, внушили ему мысль, что у меня есть "данные". Он считал себя экспертом по системам и непрерывно искал путей к более экономичной организации работы в конторе и на фабрике; он вводил в практику все новые картотеки, бланки, способы подшивки документов, сокращавшие затрату труда. Но он редко оставался доволен изобретенной системой. Ему нравилось менять их. Каждая перемена представляла дополнительные трудности для рабочих, от которых требовалось аккуратно заполнять сложные формы, изобретенные им. Многие были неспособны к этому, другие злились и не хотели, и в конце концов система оказывалась несостоятельной или же должна была подвергнуться значительному упрощению. Мастерам раздавались специальные письменные инструкции, и, оседлав нос очками в стальной оправе, они изучали их в помещениях, заваленных опилками и стружками или же уставленных до самого потолка гробами. - Нельзя почивать на лаврах, - внушал Бодстерн мастерам. - Ищите все новые и лучшие методы. Тем, кто не обращал внимания на его инструкции, он долго выговаривал, с трудом сдерживая гнев и намекая на возможность увольнения. Но он не позволял им долго горевать. Мистер Бодстерн считал, что хотя хозяин должен постоянно делать рабочим строгие, внушения, никогда не следует допускать, чтобы они уходили домой с чувством обиды. Поэтому он поставил себе за правило в тот же день подойти к подвергшемуся разносу рабочему и похвалить его хорошую работу или же его самого. Дружеская улыбка, похлопывание по плечу - верил он - отличное средство, чтобы восстановить хорошие отношения, нарушенные неприятным разговором. В своих служащих он видел проблемы, подлежащие разрешению, а не человеческие существа, нуждающиеся в помощи. Мало кто мог предположить, что подбор людей, которые должны были помочь ему создать большое и прибыльное предприятие, производил не кто иной, как его жена. Она иногда появлялась на фабрике, знакомилась с мастерами и присматривалась к рабочим, но я с ней знаком не был и знал только, что все, кому довелось поговорить с ней, были от нее в восторге, причем похвалы, расточаемые ей, неизменно заканчивались выражением недоумения: как это такая женщина могла выйти замуж за мистера Бодстерна. И вот мистер Бодстерн пригласил меня к себе домой на обед. Это явное отступление от обычных правил удивило весь персонал конторы, - оно приписывалось желанию Бодстерна узнать мнение жены о моей особе. Он отвез меня к себе домой сразу же после работы. Я сидел на заднем сиденье его длинного черного автомобиля и смотрел на улицу, по которой ходил каждое утро и каждый вечер. Я отмечал про себя все трудные и легкие для меня участки пути и крутой подъем в конце улицы, где обычно давала себя знать усталость после долгой ходьбы. Сейчас я пролетел это расстояние без малейшего усилия. Мне страстно захотелось иметь машину. От ворот к дому мистера Бодстерна шла аллея, извивавшаяся между деревьями и кустами; заканчивалась она круглой асфальтированной площадкой, раскинувшейся перед увитой плющом верандой. Мы поднялись по ступенькам; миссис Бодстерн ожидала нас на пороге. Веселая, чем-то напоминавшая птичку, - она, казалось, дышала счастьем, - а глаза у нее были такие, словно она ждала, что в каждом человеке ей сейчас откроется какое-то чудесное качество. Она нежно поцеловала мужа, положила руку мне на плечо, как бы приветствуя старого друга, и повела меня в устланную ковром и заставленную креслами комнату, где я и расположился у пылавшего камина. Мистер Бодстерн ушел к себе в кабинет, жена его хлопотала в кухне, но каждые несколько минут она появлялась оттуда и перебрасывалась со мной несколькими словами. Ее дружеское обращение, самая интонация, казалось, говорили о том, что мы с ней отлично понимаем друг друга и что нам нет нужды знакомиться ближе. Уже очень скоро она вовлекла и меня в сферу своих забот, основной целью которых было доставлять радость мистеру Бодстерну. Рассказывая, что она приготовила на обед, она закончила описание какого-то мясного блюда словами: - Я уверена, что мистеру Бодстерну оно понравится. А как вам кажется? Я поспешил подтвердить ее предположение. Мне же обед никакого удовольствия не доставил. Между мистером Бодстерном и мной могли существовать только определенные отношения: он был хозяином, а я его служащим. Эти отношения позволяли нам обмениваться репликами, создававшими видимость известного равноправия, на деле же эти реплики свидетельствовали лишь об убежденности мистера Бодстерна в том, что проявление в разумной пропорции дружеских чувств может польстить самолюбию служащего, внушить ему уверенность в своих силах и поощрить в нем желание служить хозяину. Мое присутствие за столом требовало от мистера Бодстерна некоего балансирования между дружеским расположением и приличествующей хозяину сдержанностью. Он должен был сочетать наши служебные отношения с гостеприимством, подразумевавшим некое равенство. Без содействия жены это было бы для него трудным делом, - но он вышел из положения, возложив проявление дружеских чувств на жену, сам же ограничился ролью благодушного наблюдателя. Сразу же после обеда он положил конец этой ситуации, удалившись в свой кабинет и оставив меня на попечение миссис Бодстерн, которая села со мной у камина и завела разговор о книгах, музыке и мистере Бодстерне. - Он кажется очень строгим, - сказала она мне доверительно, - но это милейший человек в мире. Я счастлива, что имею такого мужа. Мне казалось, что счастливым должен почитать себя он. - но свои мысли я сохранил про себя. Такой комплимент прозвучал бы дерзостью. Да она в нем и не нуждалась. Хотя, как знать? Может быть, впечатление, которое производил на других ее муж, уязвляло ее самолюбие, и она ждала от меня подтверждения того, что созданный ею идеальный образ - отвечает действительности. Похвала ее мужу была бы похвалой ей самой. Какое впечатление я произвел на нее - не знаю. Она держалась непринужденно, ничем не давая мне понять, что меня привезли сюда для того, чтобы она составила обо мне мнение, и я без всякой робости рассказывал ей о своей жизни. Я сказал и о том, что хочу писать книги. - Как часто мне хотелось быть писательницей, - заметила она. - Наверно, почти все проходят через это. Люди склонны воображать, будто то, что пережили они, не пережил больше никто и им обязательно хочется описать свою жизнь. Что и говорить, это печальное заблуждение. Ведь столько сил тратится по-пустому. Лишь очень немногие испытали в своей жизни нечто такое, что достойно описания. Большинство же, - как мы, например, - живут жизнью, в которой ничего не случается. И никогда не бывают довольны тем, что им приходится делать. Она с улыбкой посмотрела на меня. - Надо принимать жизнь такой, как она есть. Что толку в мечтах? Если не посвятить себя подходящей работе, никогда не удастся разбогатеть. - Она похлопала меня по плечу. - Разве вам это не ясно самому? Счастье - это то, что вокруг нас. Надо целиком отдаться делу, и в один прекрасный день вы станете богатым человеком. Я хотел возразить ей, что вовсе не стремлюсь разбогатеть, но знал, что она не поверит, сочтет меня лицемером. - Муж говорит, что из вас получится отличный бухгалтер, - добавила она. К такому убеждению мистер Бодстерн мог прийти, лишь произведя на строго научной основе учет всех тех факторов, которые, по свидетельству психоаналитиков, консультантов по выбору профессии и учебников по исследованию характера, определяют облик образцового клерка. Он учитывал эти факторы с помощью сложных анкет, на которых галочки были символами рассудительности и рационального подхода к работе, а крестики - свидетельствовали об отсутствии этих качеств. Заполненная анкета сопоставлялась с личным отношением мистера Бодстерна к подвергшемуся анализу служащему, в результате получалось некое уравнение, из которого было видно, соответствует ли данный человек своей работе. Решив научно подойти к решению этого вопроса, мистер Бодстерн послал соответствующее приглашение профессору Байрону Боггсу - консультанту по выбору профессии. К его услугам за известную мзду обращались фирмы, во главе которых стояли люди, ставшие жертвой модной причуды: подбирать кандидатов на продвижение по службе с помощью примитивных психологических приемов. Служащие нашей конторы никогда не слышали о профессоре Байроне Боггсе и понятия не имели, что от этого сдержанного, уверенного в себе господина в элегантном костюме, с тонкими бледными руками, зависит их будущее. Мистер Бодстерн вызвал меня в свой кабинет и представил профессору Боггсу, который, желая продемонстрировать умение устанавливать нужный тон в разговоре, обратился ко мне довольно резко: - Итак, - ваше имя? Я назвал себя. - И вы являетесь... - ...старшим клерком. - Отлично. Он кивнул, давая понять, что унизительная процедура окончилась, и отошел от меня, выражая всем своим видом полное удовлетворение. Но у мистера Бодстерна, видимо, оставались сомнения в действенности метода, применение которого от только что имел случай наблюдать. Он еще не постиг всей важности этой процедуры для выявления и подавления бунтарских настроений у служащих. Ой выпрямился, словно отстраняя от себя все опасения, и сказал мне: - Профессор Боггс приехал для того, чтобы выяснить отношение персонала к вопросам, которые мы считаем важными для процветания фирмы. Устройте, чтобы профессор Боггс мог побеседовать с каждым служащим в отдельности в комнате для коммивояжеров. Займитесь этим сейчас же! Я отправился исполнять поручение. Хотя цель визита профессора Боггса и не была вполне ясна для меня, я догадывался, что он собирается подвергнуть нас опросу, чтобы выяснить, отвечаем ли мы своему назначению. От его заключения зависело, удержимся ли мы на работе. Устанавливая порядок представления ему служащих, я продумывал лучшие ответы на вопросы "с подвохом", которые он мог мне задать. Я был уверен, что не подхожу для занимаемой мной должности. Своими вопросами он уже заставил меня насторожиться, но я твердо решил снова взять инициативу в свои руки. Когда профессор занял свое место за большим письменным столом в комнате для коммивояжеров, я начал вводить по одному и представлять ему служащих, которых он должен был опросить; после представления я выходил из комнаты. Это позволяло мне наблюдать за его обращением и подходом к опрашиваемым служащим, видеть, как расчетливо и хладнокровно он составляет свои первые суждения, основываясь на внешнем виде испытуемых. Он сидел в качалке, облокотившись на ручку кресла и слегка наклонив голову. В таком положении он снизу вверх смотрел на входящих своими серыми холодными глазами. Этот заранее рассчитанный взгляд встречал каждого служащего, переступавшего порог комнаты. Взгляд был натренирован и отработан до такой степени, что вселял смятение и страх в каждого человека, подвергавшегося опросу. Профессор, подобно актеру, рассчитывал каждое свое движение: в нужный момент он наклонялся вперед и обрушивал на свою жертву банальные вопросы; ответы на них, сколь разнообразны они ни были, истолковывались по готовым трафаретам. Когда наступила моя очередь, я, входя в комнату, не встретил его испытующего взгляда. Он сидел опустив глаза и, по-видимому, ждал, что я приведу кого-то еще из служащих. - Больше никого не осталось, - сказал я. - Сейчас моя очередь. - Ах да, - воскликнул он, и мгновенно в нем произошла перемена: если раньше профессор был погружен в неторопливое самосозерцание, то сейчас он обратился во внимание, - как того требовали обстоятельства, - Вам не помешает, если я закурю? - спросил я; именно такого рода вопрос должен был, по моему мнению, слегка озадачить его. Он помедлил с ответом и сказал: - Нет, нисколько. Он наблюдал за мной, пока я закуривал, и я был уверен, что эти наблюдения далеко не в мою пользу. - Итак, чем я могу быть вам полезен, - произнес я наконец таким тоном, словно передо мной сидел коммивояжер. - Я хотел бы, - отчетливо сказал он, - задать вам несколько вопросов личного характера, на которые надеюсь получить правдивые ответы. - Вероятно, вам случается получать и неправдивые ответы, - заметил я, - это, наверно, осложняет дело. - Напротив, облегчает, - возразил он резко. - Скажите, пожалуйста, ваше имя. Перед ним на столе лежала пространная анкета. Между печатными строками были заполненные точками полосы, быстрыми взмахами пера он заносил на них мои ответы и свое истолкование их. Имя? Возраст? Место рождения? Женат или холост? Родители живы или умерли? Число членов семьи? Где живете - дома или в пансионе? Какова плата за пансион? Сумма недельного заработка? Велики ли расходы на проезд с работы и на работу? За множеством легких вопросов, на которые я ответил очень быстро, последовали вопросы более сложные, с тайным смыслом. На основании своего опыта и в соответствии с научными источниками профессор Боггс пришел к выводу, что вопросы, ответы на которые могли многое обнаружить, следовало задавать в подчеркнуто дружеском тоне. Такого рода вопросы следовало перемежать полупризнаниями, говорившими о том, что имеется в виду явление, вполне распространенное, чтобы опрашиваемый служащий, успокоенный тем, что не один он страдает определенными слабостями, выкладывал их, не страшась последствий. - Я полагаю, что вы, как и я, имеете обыкновение делить дни недели на хорошие и дурные, - сказал он. - На любимые и нелюбимые. Я всегда по каким-то причинам недолюбливал вторник. А какой день вам особенно не по нраву? Я вошел в кабинет с твердой решимостью ответить на все вопросы, как подобает совершенному со всех точек зрения клерку, но вдруг мне стало противно давать такие ответы. Как и большинство служащих, я не любил понедельник, знаменовавший начало новой недели за конторской стойкой. Образцовому же клерку надлежало - как мне казалось, - испытывать самое приятное чувство, возвращаясь на работу после проведенного дома воскресенья. С точки зрения профессора Боггса не любить понедельник - значило не любить свою работу. - Понедельник, - сказал я. - Почему? - Потому, что в этот день я возвращаюсь на работу после воскресного отдыха. - А какой день вы любите больше других? - Пятницу. - Почему? - Потому, что это день получки. - Гм... - пробурчал он и, коснувшись анкеты промокашкой, продолжал: - А чем вы увлекаетесь, есть ли у вас какое-нибудь занятие для души? - Да, пожалуй. Люблю наблюдать за птицами. - Наблюдать за птицами? - Он был озадачен. В какой из разделов анкеты занести такой ответ? И что он вообще означает? Помолчав немного, он сказал: - А я увлекаюсь скачками. Бывали когда-нибудь на бегах? - Нет. Это был вполне удовлетворительный ответ. Служащих, бывавших часто на бегах, можно было заподозрить в наклонности к азартным играм. А это, как полагали профессиональные консультанты - "психологи", могло ввести их в соблазн и побудить растратить казенные деньги. - Вы не играете в азартные игры? - Нет. - Интересуетесь спортом? - Постольку-поскольку. - Какой ваш любимый цвет? - Голубой, - сказал я, несколько удивленный вопросом. - Женщины всегда выбирают этот цвет, - сказал он и бросил на меня довольный взгляд, словно эту фразу он специально извлек из своего архива, чтобы сделать мне приятное. Такие вопросы включались специально для того, чтобы заставить опрашиваемого отвлечься в сторону и усыпить его бдительность, внушив ему, что и остальные вопросы столь же несущественны. Все это вызвало у меня раздражение. - Далеко не все женщины, - заявил я твердо. Мне хотелось вступить с ним в пререкания. Слишком уж он был самодоволен. Его замечания обличали человека, стяжавшего себе репутацию знатока, благодаря умению убедительно произносить банальные истины, и я ждал, пока он извлечет на свет божий очередной афоризм. Но тут он вновь обратился к первоначальному кругу вопросов. - У вас, вероятно, немало друзей на фабрике. - Да, у меня есть друзья. - Поддерживаете ли вы дружеские отношения с кем-либо из рабочих за пределами фабрики? - Да. - Я полагаю, что у вас найдутся друзья, которые готовы будут, в случае нужды, одолжить вам несколько шиллингов до получки? - У меня много таких друзей, но я никогда не нуждаюсь в деньгах и не беру в долг. - Значит, заработок вас устраивает? - Я могу прожить на него, не занимая денег. Он продолжал опрашивать меня. Вопросы задавались с таким расчетом, чтобы выявить, чем я недоволен, как я провожу свободное время, способен ли я говорить сердито и резко с людьми, находящимися у меня в подчинении. На все вопросы я отвечал отрывисто и сжато, не заботясь о производимом мной впечатлении. Наконец опрос закончился. Он вложил заполненную анкету в портфель и поднялся с места. Я тоже встал. - Минуточку, - сказал он, когда я направился к двери. Я обернулся и стал ждать, что он скажет. - Вы ведь хорошо знаете всех, кто здесь работает? - спросил он. Его тон резко изменился. Он сошел с пьедестала и заговорил со мной, как с равным и притом так, словно мы были связаны каким-то секретом. - Да, - ответил я. - Так вот, - строго между нами, есть ли среди них люди нечестные, обделывающие втихую свои грязные делишки? Как, по-вашему, нужно кого-нибудь из них уволить? - Нет, - ответил я. - Лучшего штата не подберешь, и - что особенно важно - мистер Бодстерн это хорошо знает. Он хочет лишь получить подтверждение своих собственных оценок. - Прекрасно, - сказал профессор. Неделю спустя мистер Бодстерн сказал мне, что он очень доволен отзывами о своих служащих. ГЛАВА 7  Большая часть моего заработка уходила на плату за комнату, питание и проезд на работу и с работы. На покупку необходимых мне вещей оставалось мало. Неожиданно мне представился случай сократить свои расходы, и я не преминул им воспользоваться. Должность ночного сторожа на фабрике занимал пожилой человек по имени Симпсон. Он был низкого роста, тучный, с больным сердцем. Каждое утро он докладывал мне о выполненной им ночью работе, и я должен был его проверять. Для этого имелся специальный опросный листок, вполне в духе Бодстерна, на котором были расписаны обязанности сторожа с указанием часов, когда надлежало ту или иную работу выполнить. Галочки, проставленные в каждой графе, означали, что работа выполнена: проверить - заперты ли ворота; зайти в кабинет и убедиться, что сейфы заперты; осмотреть двор с материалами и задние ворота; проверить краны и газовые конфорки; обойти всю фабрику; опорожнить корзинки для бумаг; подкинуть угля в котел для отопления. Список такого рода поручений заполнял целую страницу. Каждое утро я просматривал вручавшуюся мне сторожем бумагу, чтобы убедиться, что в каждой графе проставлена галочка. Если же в графе с обозначением того или иного вида работ был пробел, я обязан был обратить на это внимание мистера Симпсона, тогда он в моем присутствии ставил в соответствующей графе галочку, после чего я клал листок в папку. Но он редко забывал ставить галочку. Это был образцовый ночной сторож. Обратная сторона листка была разлинована и озаглавлена: "Замечания". Мистер Симпсон не был щедр на замечания. Уж если он находил нужным прокомментировать как-то свою работу, то это непременно бывали описания поступков, требовавших поощрения и благодарности. Выражать такого рода благодарность входило в круг моих обязанностей, однако в особых случаях, когда мистер Симпсон проявлял на своем посту незаурядное рвение, я вручал листок мистеру Бодстерну, и он уже лично изъявлял Симпсону благодарность, приличествующую случаю. Так, если Симпсон в графе "Замечания" писал: "Увидел человека, перелезавшего через забор, бросился к нему, но он успел скрыться", - это событие не представлялось особенно значительным, поскольку опасность грозила всего лишь огромным бревнам, унести которые было бы нелегко, - и мистер Симпсон довольствовался моей похвалой. На когда он писал на обороте листка: "Услышал, как кто-то пытается взломать дверь в контору, подкрался из-за угла и окликнул неизвестного; тот убежал, а я позвонил в полицию, где этот факт был запротоколирован", речь шла об опасности, грозившей сердцу фирмы, ее святая святых - сейфам. Тогда я передавал листок мистеру Бодстерну, и тот с живым интересом в течение получаса расспрашивал о подробностях мистера Симпсона, который в лицах представлял ему ночное происшествие. Затем мистер Бодстерн и мистер Симпсон выходили из помещения, чтобы осмотреть дверь снаружи, и мистер Симпсон показывал, как уверенно и решительно он приближался к неизвестному злоумышленнику, как тот, вздрогнув, поднял голову, резко обернулся, а затем, пригибаясь к земле, побежал к забору. Как мистеру Бодстерну, так и мистеру Симпсону доставляли немалое удовольствие эти беседы о злокозненных попытках помешать работе охраняемого законом торгового предприятия. Мистер Бодстерн возмущался и потому, что он усматривал в этих кознях личную угрозу. Какой-то неизвестный человек пытался отнять у него то, что по всем законам - божеским и человеческим - принадлежало ему, мистеру Бодстерну, и это покушение на его собственность вызывало у него глубочайшее негодование. Что же касается гнева и возмущения, которые обуревали мистера Симпсона, то эти чувства были явно наигранны, - он старался поразить хозяина своей преданностью интересам фирмы и готовностью пойти ради них в огонь и воду. Обоим подобные случаи давали повод обличать и осуждать людей, которых они считали ниже себя. Такие эпизоды будоражили их. Они проникались особым уважением к своей честности. Сознание собственного благородства сближало их. Позади фабрики была пристройка - маленькая комната с голым цементным полом. В комнатке были газовая плитка и умывальник с медным краном, всегда облепленный засохшей мыльной пеной, серой от грязи, которая покрывала руки мистера Симпсона. Это помещение было известно под названием "комната мистера Симпсона". Ночью она служила ему штаб-квартирой, именно тут он проставлял галочки на своем бланке. В комнате стояли стол, стул и низенькая койка с тощим матрасом и тремя байковыми одеялами, поверх которых лежало одеяло, составленное из вязаных квадратов, скрепленных между собой так небрежно, что в просветах виднелась серая байка. Считалось, что, находясь на посту, мистер Симпсон не спит. Койка должна была служить ему местом отдыха в промежутках между выполнением служебных обязанностей, перечисленных в листке. На полу рядом с койкой валялось несколько потрепанных журналов: "Правдивые любовные истории", "Рассказы из жизни", "Веселые рассказы", - мистер Симпсон любил читать. Мистер Симпсон умер, сидя за столом. Когда утром его нашли мертвым, его пальцы сжимали карандаш. Руки были раскинуты, и голова покоилась на бланке, на котором он только что поставил очередную галочку. В эту неделю общая сумма выданной служащим заработной платы была на пять фунтов меньше, чем в предыдущую. И мне не пришлось надписывать имя мистера Симпсона на маленьком конверте, в который я каждую пятницу вкладывал пятифунтовую бумажку. Теперь мистеру Бодстерну предстояло решить, действительно ли фабрике нужен ночной сторож. Все фабричное оборудование и имущество конторы было застраховано от кражи. Пять фунтов в неделю составляли двести шестьдесят фунтов в год - за работу, которая была представлена грудой папок с бланками, громоздившихся на верхних полках конторских шкафов. Этот вопрос мистер Бодстерн обсуждал и со мной, и вот тут-то я и увидел способ сократить часть своих расходов. Я выразил готовность поселиться на фабрике и совершать дважды в ночь обход всей ее территории, а также запирать ворота на ночь и отпирать их каждое утро к приходу рабочих. Короче говоря, я вызвался принять на себя обязанности ночного сторожа и жить в комнатке мистера Симпсона. Это предложение пришлось по вкусу мистеру Бодстерну, поскольку оно позволяло сократить расходы. К тому же он увидел в моем предложении доказательство того, что я стал принимать близко к сердцу дела фирмы и намерен выполнять свою работу с еще большим усердием. Несколько дней он обдумывал мое предложение и наконец сообщил мне, что в понедельник я могу переехать. Он снабдил меня электрическим фонариком, тремя новыми одеялами и пледом. Я купил чайник, кастрюлю, пяток яиц, фунт чая, полфунта масла, буханку хлеба и жестяную кружку. В день, когда я перевез чемодан с одеждой, книги и бумаги в комнатку мистера Симпсона, мистер Бодстерн вручил мне увесистую связку ключей. Выяснить, какие запоры они отворяют, он предоставил мне самому. В этот вечер, когда работа на фабрике закончилась, я, заперев главные ворота за последним рабочим, возвратился в комнату мистера Симпсона и принялся разглядывать ключи. В них было что-то зловещее - они казались мне символом угнетения человека. В детстве я не раз видел на картинках в книжках людей, стоявших у дверей тюремных камер с ключами в руках, или стражников в лейб-гвардейской форме, которые вели бледных узников по темным коридорам, - в руках у них тоже были ключи. Перед моим мысленным взором проходили чередой смутные очертания зловещих фигур, некогда пугавших мое детское воображение - часовой, стражник, надзиратель, тиран, тюремщик... Все они сжимали в руках ключи, которые лишали кого-то свободы, замыкали, обрекали на неподвижность... Мои ключи не запирали людей, но самый вид их вызывал у меня страстную жажду свободы. Мне вдруг захотелось в заросли. Прежде чем лечь, я совершил обход фабрики. В первый раз я испытал смятение при виде множества гробов в огромном мрачном здании. Проходя по комнатам, заставленным гробами, я чувствовал суеверный страх. Сильный луч фонарика, в котором клубились пылинки, рассекал черную пустоту, ограниченную по краям рядами гробов. Пятна света плясали вокруг меня, освещая крыс, прыгавших друг за дружкой или же скользивших словно на маленьких, скрытых от взора колесиках по высоким балкам и перекладинам. Их писк и возня наполняли темноту, отзывались во мне как удары кинжала и заставляли вздрагивать. Эти звуки вызывали у меня представление об отбросах, о зловонной гнили, о каком-то страшном мире, где не может быть места человеку. Я присел на гроб, стоявший на полу, и погасил фонарик. Теперь меня окружала кромешная тьма. Казалось, что вокруг нет ничего, кроме моих мыслей, и я попытался подчинить их себе, убедить себя, что охвативший меня страх - это плод ложных представлений, которым я не должен поддаваться. Смерть - это сон; смерть - благо для человека, уставшего от груза лет. Эти сложенные штабелями ящики, неразличимые для глаза и все же заявлявшие о своем присутствии, казались мне не символами забвения, а местом смены караула: отсюда живые уносили те знания, которые завещали им мертвые. Ведь даже в эту минуту я нес в себе частицу того, что принадлежало когда-то людям, покоящимся сейчас в земле в таких же ящиках. Песня, которую мне хотелось бы пропеть всем людям, родилась из мелодии, созданной ими - этими покойниками. И так во всем. Новый голос, новый взгляд, новый шаг по дороге вперед - от одного перевала к другому, передача эстафеты - и сон... Когда я встал с гроба, чтобы продолжать обход фабрики, настроение мое, разумеется, было далеко не радужным. Но я уже не чувствовал страха и с той поры никогда не испытывал его в этом здании. Артуру и Полю, порой навещавшим меня по вечерам, было явно не по себе, когда я вел их через фабричные помещения в свою комнату. Вначале Поля обычно сопровождала Джин. Она была суеверна и считала, что войти в какое-то соприкосновение с похоронными принадлежностями - значит ускорить свою собственную смерть. Это вызывало у меня желание порисоваться тем, что я живу вблизи атрибутов смерти, и дело кончилось тем, что Джин отказалась приходить ко мне вместе с Полем. Артур не был суеверен - но и его тревожил мой образ жизни. - Гробы эти, - сказал он как-то, настороженно поглядывая по сторонам, - могут принести тебе только вред. Этот тип - я хочу сказать хозяин заведения - не имеет права заставлять тебя здесь жить. Он тебе никакой не друг, поверь мне. Думает только о себе, а на тебя ему наплевать. Здесь ты никогда писать не станешь. Я еще потолкую с этим мерзавцем. - Не смей этого делать, - сказал я решительно. С тех пор, как мы с ним познакомились, Артур только и думал о том, как бы "потолковать" с людьми, которые, по его мнению, дурно со мной обращались. Когда ему это удавалось, жизнь моя обычно претерпевала резкое изменение. Хотя книгами интересовался он мало и не думал, что писательский труд можно избрать постоянной профессией, он тем не менее твердо верил в меня. Мне кажется, он думал, что вот-вот наступит минута озарения, и я во всеоружии знаний и способностей засяду за сочинение книг. Каждый вечер после работы я запирал ворота и уезжал трамваем в город; там я встречался с Артуром, и мы отправлялись в кафе, где работала Флори Берч. Что касается их отношений, то развязка приближалась. Однажды вечером Артур мне сказал: - От нее теперь только и слышишь: "мы то", да "мы се". Если они заводят такие речи, значит, дело зашло далеко. - Сам виноват, - заметил я. - Ты же очертя голову лезешь в западню. Не успеешь оглянуться, как станешь женатым человеком. - Похоже, что так, - согласился он. - Вся штука в том, что Флори держит меня в руках. Ее ведь не проведешь. Я ей как-то сказал, что мне нельзя жениться потому, что я не умею ладить с женщинами. Но разве она поверит в такой вздор? А бросить ее я не могу. Это было бы свинством. Ну и, кроме того, я ее люблю. ГЛАВА 8  Артур рассказал мне, что в Публичной библиотеке он познакомился с "каким-то парнем, поэтом". Как и Артур, он искал в тиши читального зала убежища от безнадежной тоски городских улиц. Сейчас, по словам Артура, поэт был на мели. Ему даже не на что было толком пообедать. Он дрался на войне, по возвращении околачивался в зарослях, а сейчас стал жертвой депрессии, вследствие которой улицы городов и поселков начали заполняться безработными. Звали его Тед Харрингтон, и он был известен как один из "последних певцов зарослей". Артур был от него в восторге. - Он добрый малый, - говорил Артур. - И лицо у него доброе. От одного его взгляда легче становится на душе. Улыбчивый такой, знаешь... И уж никогда никому черного слова не скажет. - Где он обретается? - Не знаю. Никогда его об этом не спрашивал. - На что же он живет? - продолжал я. - Кое-как перебивается. Он по свету немало болтался, и язык у него неплохо подвешен. Уверяет, что стихами не проживешь. Он рад бы любым делом заняться. Только, видишь ли... Как-то неловко спрашивать человека, обедал он сегодня или нет. - А где это вы разговариваете? - спросил я. - Ведь не в читальне же. - Нет, мы разговариваем на лестнице. И еще я встречаюсь с ним в комнатке над лавкой седельщика - она принадлежит двум старичкам, кажется, братьям. Это его дружки. Лавочка эта возле рынка Виктории. Мы бываем там каждую пятницу вечером, они играют на скрипке и поют, и все такое... Я рассказал им о тебе, и они просят, чтобы я тебя к ним привел. Эти чудаки тебе понравятся, О лошадях они могут говорить хоть до утра... - Не думаю, чтобы дела у них шли хорошо, - заметил я. - Сейчас седельщик - ненужная профессия. Кому в наши дни может понадобиться конская упряжь? - Да, дела у них неважные. Но стоит им заиграть на своих скрипочках, и они забывают обо всем. Так, по крайней мере, они говорят. Я с нетерпением ждал встречи с Тедом Харрингтопом. Ведь это был первый настоящий писатель на моем пути. Я был уверен, что мы живем одними интересами, но, познакомившись с ним, я понял, что если борьба за существование и может стать для писателя материалом творчества в дни его благоденствия, то в период нужды все творческие мысли отступают на второй план перед лицом насущной потребности - выжить. Поэт, писатель, художник едва ли могут ждать расцвета своего дарования, прозябая на чердаке среди голых стен или бродя по улицам и заглядывая в витрины кафе. Широко распространенный миф, будто большой талант в конце концов обязательно проявит себя и обеспечит успех и признание его обладателю, - предполагает в людях одаренных такие свойства, которые менее всего связаны с талантом художника. Чтобы выжить в нашем обществе, требуется уменье подчиняться известным ограничениям и нести определенные обязательства - только это умение может дать художнику кров и пищу. И получается, что, развивая свой талант, художник одновременно должен развивать в себе свойства, которые наносят ущерб этому таланту и могут в конце концов погубить его. Художник обречен на неустанную внутреннюю борьбу: с одной стороны его одолевают житейские заботы, с другой - стремление сохранить творческий родник, питающий его дарование. Тот, кто не способен вести с успехом борьбу за существование, не в силах выиграть и битву за сохранение и развитие своего дарования, талант начинает чахнуть, принимает уродливые формы, изменяет своему обладателю, поступает на службу безжалостным, честолюбивым и алчным людям, менее всего интересующимся культурой, а потерпевший поражение талантливый человек превращается со временем в карикатуру на самого себя, вернее на того, кем он мог бы стать в иных условиях. Большой талант не всегда сочетается с сильным, властным характером. Те самые качества, которые рождают у человека страстное желание поведать людям о чем-то своем - а это, в сущности, главный мотив любого великого произведения искусства, - эти качества нередко бывают с точки зрения общества плодом слабости, иными словами, неумения наживать деньги или эксплуатировать ближнего. В тех странах, где голод, отчаяние, неграмотность и беспощадная эксплуатация обрекают людей на медленное умирание, имеются тысячи могил больших художников, чьи произведения так никогда и не увидели свет. Путь настоящего художника начинается с той минуты, когда мать впервые склоняется над его колыбелью. Этот путь лежит через дом, через школу, через мясорубку общества. Он ведет к признанию или к безвестности, в зависимости от того, сумеет ли художник на каждом отдельном этапе этого пути взять верх над обстоятельствами, побуждающими его принять тот образ жизни, который общество считает приемлемым для себя, для сохранения своих устоев. А ведь порой случается, что эти устои могут сохраниться лишь ценой гибели художника. Когда я впервые увидел Теда Харрпнгтона, он стоял на крыльце Публичной библиотеки, прячась от дождя. На нем было потрепанное пальто, полы которого набрякли от воды и хлопали по коленям; башмаки с отстающими подошвами, кое-как притянутыми веревками, промокли насквозь. И все же настроение у него отнюдь не было подавленным. Видно было, что он рад нашему знакомству. Оно сулило что-то новое, возможно, интересное. Он окликнул меня по имени прежде, чем Артур успел ему меня представить, и сказал: - Артур говорит, что ты пишешь. - Надеюсь, что буду писать, - сказал я. - Молодец! - воскликнул он. - Ты будешь писать. Он мне понравился. Он словно передал мне частицу своей силы, своего задора. Мы направились к лавке седельщика, и по дороге я стал расспрашивать Теда о его балладе, которая мне очень нравилась; она называлась "Римская дорога". - А, ты про эту! - воскликнул Тед. - Она печаталась в "Бюллетене". Он остановился под проливным дождем и стал декламировать, не обращая внимания на оглядывавшихся прохожих. Лавка седельщика помещалась в двухэтажном домике, отделявшемся от улицы крошечным палисадником. Широкая витрина рядом с зеленой дверью, потемневшей от непогоды, оповещала прохожих, что здесь помещается "седельщик". Именно это слово было выписано полукругом в самом ее центре. Я стоял и смотрел на седла, уздечки, шлеи, подпруги, хомуты, лежавшие на полках или развешанные в витрине. Все эти предметы казались неживыми, на лошади они выглядели бы совсем по-иному. Никогда не бывшая в употреблении упряжь блестела, пряжки новеньких ремней были аккуратно застегнуты. Я смотрел на седла, никогда еще не поскрипывавшие под седоком, на их подкладку, не знавшую, что такое конский пот. Все эти предметы не рождали в моей душе никакого отклика; они заговорят лишь после того, как послужат человеку, когда он силой своих мускулов придаст им нужную форму, когда их кожа, пропитавшись потом, обомнется и станет мягче. Пока же красота всех этих предметов казалась искусственной и ненужной. В витрине, в окружении дохлых мух, стояли бутыли с разными мазями и банки с ваксой и "раствором Соломона". На улице гудели автомобили. Не было слышно цокота копыт. Мне казалось, что я смотрю на музейные экспонаты. Тед достал из кармана ключ и открыл дверь, и вслед за ним и Артуром я прошел через загроможденную вещами лавку к узенькой деревянной лесенке, которая круто уходила вверх, в темноту. Чуть ли не каждая ступенька была выщерблена посередине, и в образовавшееся углубление удобно входила нога. Звук наших шагов отдавался внизу под лестницей, в затянутой паутиной пустоте, и ответное эхо заставляло меня ускорять шаг, чтобы скорей добраться туда, где были люди и свет. Дойдя до верха, Тед приоткрыл какую-то дверь и выпустил наружу волну таившегося за ней тепла, которое сразу же окутало нас, словно взяло под защиту. Стало ясно, что там, за дверью, нас ждут покой и уют, и мы с приятным чувством переступили порог комнаты. У пылающего камина сидели в ветхих креслах два старичка. Когда мы вошли в комнату, они повернули головы в нашу сторону, - причем один смотрел на нас опустив голову, поверх очков в стальной оправе, другой же наоборот, задрал голову кверху, чтобы лучше разглядеть нас через спадавшие с носа очки. Они встали и, роняя газеты на засыпанный золой и углем пол, двинулись нам навстречу. Старший из них - его звали Билл - сильно сутулился, движения у него были резкие, походка быстрая и решительная. Он производил впечатление человека, в котором не остыл еще пыл молодости. Брат его, Джек, напротив, двигался по комнате медленно и размеренно, казалось, что, прежде чем что-либо сделать, ему надо постоять и подумать. Обменявшись со мной рукопожатием, он застыл в раздумий, смотря на огонь, и вдруг, словно его озарило, произнес: - Да... чашку чая... Конечно же! Мы все сейчас попьем чайку. Джеку принадлежала роль евангельской Марфы - заботы о хозяйстве и приготовлении пищи лежали на нем. Биллу больше по душе было принимать и развлекать гостей. Здороваясь, он долго тряс мою руку, и с места в карьер принялся меня опекать: - Ну вот... где ты хочешь сесть? Садись в это кресло. - И, прочитав в моем взгляде вопрос, добавил: - Не беспокойся, это не мое. Подойди поближе; взгляни только, из какого дерева оно сделано. Сейчас поставлю его поудобней. Теперь должно быть хорошо. Садись. Затем, уже другим тоном он продолжал: - Люблю, когда в камине горит хороший огонь. Одна беда - только я его разведу, приходит Джек и начинает мешать угли кочергой. Сочувствия от него не дождешься. И он, - улыбаясь, посмотрел на брата. Джек стоял перед газовой плиткой и держал в руке чайник с отбитой эмалью. - Верно говоришь, - сказал он с довольным видом. - Не дождешься. Он открыл оцинкованную дверцу шкафчика для хранения пищи и достал оттуда жестянку с бисквитами. Шкафчик стоял у стены в той части комнаты, которая предназначалась для приготовления пищи и хранения запасов. Тут же они и ели. Между буфетом и плиткой помещался небольшой стол. В этой части комнаты еще было какое-то подобие порядка, но чуть подальше у стен - словно бросая вызов чинно выстроившейся вокруг камина фаланге кресел, - громоздились в беспорядке скамейки, табуретки, сбруи, постромки, седла с вылезшей наружу набивкой, машины для шитья кожи, ящики с кожаными ремнями, старыми пряжками и бляхами. На скамейке, изрезанной ножом, были разбросаны шила, катушки ниток, кривые ножи, куски воска. Под скамьей - свалены в величайшем беспорядке доски, набивка для седел, ржавые куски железа и пустые ящики. На стенах висели картины, изображавшие лошадей с изогнутыми шеями; они были впряжены в изящные коляски, в которых восседали мужчины с нафабренными, закрученными усами, крепко державшие в руках вожжи, тугие, как стальные прутья. На одной из литографий застывшие в деревянной позе всадники прыгали через канаву. Передние ноги лошадей были выброшены вперед," задние отброшены назад, сами лошади застыли в вечной неподвижности. Я слышал от Артура, что у Билла целая коллекция подобных картин. Билл был плотным и широкоплечим - с короткими сильными руками. Когда-то пояс, поддерживавший его брюки, застегивался на последнюю дырочку. Но по мере того, как Билл прибавлял в весе, оп отпускал пояс все больше и больше, и по многочисленным отметкам на ремне видно было, что язычок пряжки кочевал от одной дырки к другой - пока не дошел до самой первой. На Билле был незастегнутый вязаный жилет; серебряная цепочка часов соединяла один верхний карман с другим. Жилет был сильно поношенным, нижние карманы оттопыривались. Из одного торчала трубка, из другого высовывался футляр для очков. Глубокие морщины прочертили лоб Билла и опустились от крыльев носа к уголкам рта. У него были грубые черты лица, но глаза молодые и лучистые; судя по внешним приметам, он испытал в жизни больше радости, чем горя. Джек был худощав, у него были впалые щеки и крупный нос; и все же между братьями имелось какое-то сходство. Может быть, из-за выражения глаз. Оба - и Билл и Джек - смотрели на собеседника с выражением, ясно говорившим, что он им чем-то интересен. Затем мы сидели у огонька, поставив чашки с чаем на камин, и Билл настраивал свою скрипку; вслушиваясь в звук, он хмурился и устремлял взгляд вдаль. Джек играл на контрабасе. Он поставил его на пол между ног, провел смычком по струнам, и из него полились низкие приятные звуки, навевая сладостные мечты. - А теперь, - сказал Билл, - за дело. Начнем с песни "Красавица Мэони"? Они сыграли и "Барбара Аллен", и "Бедный старый Нед", и еще "Мать велит мне голову повязать", "Буйный парень из колоний", "Ботани-бэй", "Тело Джона Брауна". Мы слушали баллады о мятежах и о любви, об отчаянии и надеждах. И, увлекшись, сами начинали петь. В такие минуты стены комнаты раздвигались, и открывался мир, который нам предстояло завоевать. Нам нужен был простор для полета. И каждый из нас устремлялся к высокой и прекрасной цели, которую заслоняли обычно мокрые улицы и дождь и понурые безработные на перекрестках улиц. Мы ощущали в себе силу. Песня, начатая вполголоса, постепенно звучала все увереннее - она заряжала нас бодростью и объединяла нас. Между песнями Тед Харрингтон поднимался с места, становился спиной к камину и читал нам свои баллады. Его изможденное лицо преображалось - на нем не оставалось и следа покорности судьбе. Пусть за плугом ходит пахарь, по морям плывет моряк, Мне милее жизнь иная - кочевая жизнь бродяг. Так я мир смогу увидеть и людей смогу узнать, А подружка дорогая еще долго будет ждать. Настало время уходить, но нам так не хотелось возвращаться к окружавшей нас действительности - захламленной комнате и холодной улице за окном, по которой через минуту-другую мы зашагаем, пригнув голову против ветра. Нелегко было заставить себя встать со стула и сказать: "Ну, нам пора". Но через неделю снова должна была наступить пятница, и через две недели тоже. Я с нетерпением ждал этих вечеров. И не только я, Мне кажется, все мы в одинаковой степени испытывали чувство, что нужны друг другу. Музыка произрастает на разных почвах. Когда о ней заботятся, лелеют ее люди высокого призвания - великие композиторы, учителя, артисты, - она рождает прекрасные цветы и развивает у этих людей тонкий вкус и способность ценить ее. Мы же, никем не руководимые и не наставляемые, бродили среди низких и чахлых растений, но распускавшиеся в мире нашей музыки цветы так же вдохновляли нас и приносили нам такую же радость, Кто никогда не видел розы, рад и одуванчику. ГЛАВА 9  Мистер Лайонел Перкс был управляющим фирмы "Корона". Придя на фабрику, он облачался в темно-серый пыльник. Две сохранившиеся пуговицы этого пыльника болтались на ниточках, а карманы отпарывались под тяжестью втиснутых в них блокнотов и книжек с ордерами. Был он невысок, но весьма пропорционален, и, разговаривая с кем-нибудь, сразу же занимал оборонительную позицию. Он предпочитал, чтобы разговаривавшие с ним сидели: так он чувствовал себя выше. Раздражительный и обидчивый, он легко впадал в гнев. Если гнев его был направлен против мистера Бодстерна, он непрерывно глотал слюну, лицо у него напрягалось, и сам он подергивался, как будто мучимый зудом. Когда же его гнев обрушивался на подчиненных, он давал себе волю, но предел знал. Осыпая их злыми упреками, он настороженно озирался, словно в любую минуту ждал, что его ударят или оскорбят. От открытых стычек он уклонялся. Не связывайся самолично - таково было его кредо. Чтобы доконать противника, используй третьих лиц. Он был мастером распускать за спиной злостные сплетни, в лицо же гадости предпочитал говорить в форме шуток. Хотя успех его работы в какой-то степени зависел от моей помощи, он охотно отказался бы от нее - чтобы только как-то унизить меня, доказать мою бездарность; преуспев в этом, он получил бы величайшее удовольствие. Он понимал, что мое падение может повлечь за собой крупные неприятности и для него самого, но эти соображения отступали на задний план при одной мысли о блаженстве, которое доставила бы ему победа надо мной. Поводов для неприязни ко мне у него было немало, и самых разных; начиная с моей самоуверенности, которая выводила его из себя, и кончая моей приветливостью, - он был убежден, что каждый думает только о себе и что дружеское обращение служит лишь для сокрытия истинных намерений. Мое дружелюбие казалось ему подозрительным. Я имел обыкновение восторженно рассказывать о своих успехах, которые, как мне казалось, заслуживали внимания; с тем же пылом я сокрушался по поводу своих слабостей и недостатков. Время от времени я принимал участие в дискуссиях Ассоциации коренных австралийцев, и иногда мне казалось, что я даже превзошел всех выступивших на вечере ораторов. Мистер Перкс, неизвестно почему проявлявший интерес к моим выступлениям, обычно на следующее после собрания утро спрашивал: "Ну, как прошло ваше вчерашнее выступление?" - и если я отвечал: "Великолепно! Оно привлекло всеобщее внимание", - на лице его появлялась гримаса отвращения. Ведь кто, как не он, принадлежал к хорошему обществу, имел богатого брата, был начитан, уважаем и любим знакомыми? Эти обстоятельства и должны были определять характер наших взаимоотношений. Он стоял выше меня по положению, по воспитанию - его ждало неизмеримо лучшее будущее. Оставалось только заставить меня признать это. Гордость, которую я испытывал после своего "замечательного" выступления на тему "Что сильнее - перо или меч?", яснее ясного говорила, что, собственно, я ценю в людях и в жизни, из чего, в свою очередь, следовало, что я постоянно смогу перед ним кичиться. Чтобы наши отношения сохранялись на должном уровне, надо было поставить меня на место, держать в узде; надо было, наконец, вынудить меня признать, что восторгаться диспутом о превосходстве пера над мечом - значило проявлять наивность, которой следовало бы стыдиться. Да пропади я пропадом со своими самодовольными россказнями об этом никому ненужном диспуте, о том, что мое выступление выделялось среди других, что мне аплодировали и меня поздравляли! Кто я такой, черт возьми, чтобы мне аплодировать, - жалкий клерк, передающий ему, начальнику, запечатанные письма сильных мира сего, - и вдобавок передающий их рукой в обтрепанной манжете дешевой рубашки. Меня нужно было заставить признать свою глупость и превосходство его - Перкса! Я не питал к нему неприязни. Я попросту не принимал его всерьез. А временами даже чувствовал к нему симпатию. Я понимал, что только человек очень тщеславный может столь болезненно воспринимать в других такие черты, как самоуверенность и хвастливость, опасаясь, как бы не поколебался пьедестал, на котором возвышаются они сами. Это порой случалось и со мной. Однажды он пригласил меня к себе домой на обед. Я пошел. Жена его была тихой, спокойной женщиной, во всем покорной мужу. Разум подсказывал ей, что ни пререканиями, ни хитростью ничего не добьешься. И она, думая о чем-то своем, подавала на стол китайские фарфоровые блюда с разными яствами, приготовление которых отнимало у нее немало сил и доставляло немало хлопот. Она слушала, что говорит муж, соглашалась с ним, а затем подходила к окну и с наслаждением вдыхала аромат жимолости, ветви которой лезли в окно, заслоняя сад. О, как много чудесных вещей существует в этом мире! Надо только уйти за ограду, за соседний дом, за дорогу, за холм, за деревья, тянущиеся к небу, за линию горизонта, окутанную облаками... Перенестись бы за вершину холма, в одно милое уютное местечко, где тебе обрадовались бы, где тебя хвалили бы, где никто не стал бы читать тебе нотаций. Туда, где навстречу тебе поспешит твой возлюбленный, где каждому твоему слову будут внимать с благоговением. Не знаю, приходили ли ей в голову подобные мысли. Может быть. А может быть, это были мои собственные мысли, навеянные атмосферой этого дома и отношением мистера Перкса к своей жене. Любое ее замечание он выслушивал со сдержанным нетерпением. Он, по-видимому, уже давно пришел к заключению, что она не может сказать ничего умного, ничего интересного. Он твердо верил, что разговор у них дома становился интересным, только когда он вступал в него, точно так же как беседа знакомых оживлялась по-настоящему, только когда он проявлял к ней внимание. Однако слушать он не любил. Он тщательно соблюдал правила хорошего тона, и это порой создавало у гостей впечатление, будто его интересует то, что они говорят, но стоило им на минуту замолчать, как он - словно коршун - выхватывал у них тему и торопился придать ей должную форму на наковальне своих убеждений. Он завел со мной разговор о полной бесперспективности моей работы в фирме "Корона", стараясь при этом изобразить дело таким образом, будто вся вина за мое мрачное будущее ложится на плечи мистера Бодстерна, я не на мои. Людям свойственно думать, что выполняемая ими работа не отвечает их дарованиям. Они жадно ловят намеки, что их, мол, не ценят, и с удовольствием предаются мечтам о том, как сложилась бы у них жизнь, если бы представился случай руководить, контролировать, приказывать, а не подчиняться чужим распоряжениям. По мере того как мистер Перкс рисовал перед моим взором безрадостную картину моего прозябания и трагедию увядания моих талантов - я проникался все большим почтением к нему и все больше восхищался его проницательностью. Я пришел к выводу, что до сих пор не знал его по-настоящему. Свои дружеские беседы со мной он продолжал и на работе, и уже через неделю у меня сложилось убеждение, что мистер Перкс искренне хочет помочь мне найти хорошую работу. - Предоставь это мне, - повторял он снова и снова, создавая у меня впечатление, будто он уже ведет переговоры, в результате которых я смогу вырваться из кабалы и занять более высокое служебное положение. Впрочем, так оно и было. Он сам сообщил мне, что поддерживает дружеские отношения с фабрикантом обуви - компаньоном фирмы "Модная обувь" в Кодлингвуде. Знакомый мистера Перкса не принимал непосредственного участия в делах фирмы и управлять компанией предоставил своему младшему партнеру - человеку энергичному и напористому, благодаря которому фирма преуспевала. Бухгалтер фирмы собирался покинуть ее, и мистер Перкс посоветовал своему приятелю взять на это место меня. Жалованье было восемь фунтов в неделю. Цифра невероятная! Когда мистер Перкс назвал ее, я заподозрил его во лжи. Но он объяснил мне, что фирма нажила огромный капитал во время мировой войны, поставляя сапоги для армии. Оклады, которые фирма установила своим служащим в то время, сохранились и после войны. Мистер Перкс посоветовал мне тотчас же предупредить мистера Бодстерна о своем уходе, а затем уже встретиться с другом Перкса мистером Томасом, с которым он договорится обо всем; тогда я смогу начать работать в фирме "Модная обувь", потеряв лишь недельный заработок. Мне этот совет не пришелся по душе. Я хотел сначала повидаться с мистером Томасом. Высокий оклад говорил о том, что возьмут на эту должность человека исключительных способностей, а таковым я себя не считал. С моей точки зрения, я был неплохим бухгалтером, но слабым администратором. Мне не хотелось бросать работу без твердой уверенности, что я смогу получить другую. Выслушав мои доводы, мистер Перкс заколебался, - но неожиданно тут же принял решение. - Я сейчас позвоню Томасу, - сказал он, - и устрою так, что ты сможешь повидать его еще сегодня вечером. Реджинальд Томас жил в Айвенго. Я порядком устал, пока добрался до его дома - большого кирпичного особняка с крытой галереей вокруг, у ворот которого стояла дорогая машина. Я шел пешком от вокзала и решил передохнуть немного. Прислонившись к калитке, я рассматривал сад, - подстриженный, ухоженный и начисто лишенный души. Опавшие листья не украшали его дорожек, стебли травы не склонялись над ними, батальоны цветов выстроились как на смотру, за рядом ряд. Я двинулся вдоль аллеи, ведущей к дому, под воображаемый звук литавр. Когда я очутился в библиотеке, куда меня привела седоволосая женщина, мистер Реджинальд Томас встретил меня словами: - А? Проходите, пожалуйста! Это был уже пожилой человек, он рассматривал ярлычок, снятый с бутылки с лекарством, стоявшей перед ним. Множество таких флакончиков скопилось на полке, висевшей над столом. - Садитесь, - сказал мистер Томас. - Я как раз читаю, что это за микстура. Извините. - Он поправил очки и продолжал читать. - Да, - произнес он наконец. - По-видимому, это то, что мне нужно. У меня - больные легкие, - пояснил он. Я не мог придумать приличествующей случаю фразы и продолжал молчать. - Вы - друг Лайонела, не так ли? Он вас хвалит. Он покашлял в платочек: - Вот уже три месяца, как меня мучает этот проклятый кашель. Затем мистер Томас несколько раз поднял и опустил правую руку. - У меня болит правое плечо, и я уверен, что нашел причину. Когда я вожу машину, окно всегда открыто и меня продувает. Правое плечо подвергается охлаждению, тогда как левое остается в тепле. В результате происходит прилив крови. Лайонел говорит, что вы недовольны своей работой. Это верно? - Не совсем так, - возразил я. - Я был доволен своей работой, но лишь потому, что ничего лучшего не представлялось. Точнее говоря, я доволен ею до известной степени, но хотел бы добиться для себя чего-то лучшего. - Разумеется, разумеется, - воскликнул мистер Томас. - Очень здравая мысль. Делает вам честь. Вне всякого сомнения. Он снова стал рассматривать вереницу бутылочек с лекарствами и неожиданно обратился ко мне: - А вы страдаете какой-нибудь болезнью? - Нет, - ответил я, но затем добавил, поняв, что именно его интересует. - В детстве я болел детским параличом. Вот почему я хожу на костылях. - Очень жаль... Но как бы то ни было... Один мой друг тоже болел этим. Он женат. Чудесная жена. Посвятила ему свою жизнь. Замечательная женщина, право. Она часто здесь бывает. И всегда у нее довольный вид, всегда улыбается... Изумительно. Он выпрямился и заговорил уже совсем иным тоном. - Видите ли, что касается меня, я за то, чтобы вы получили эту должность. Но вам надо повидаться с моим компаньоном. Зовут его Фулшэм, Фред Фулшэм, он заправляет всеми делами. Я вынужден думать о своем здоровье - и не очень-то занимаюсь фабрикой. Вам надо с ним встретиться. Теперь давайте подумаем. Когда вы смогли бы у него побывать? Скажем, завтра вечером. Это вам удобно? - Вполне, - сказал я. - Ну и отлично. Завтра я ему позвоню. Когда будете у него, передайте, что я лично за то, чтобы вы получили эту должность. Погодите. Это я ему скажу сам по телефону. Вы просто побывайте у него. Ровно в восемь. Он живет здесь, в Айвенго. Давайте я запишу вам его адрес. Я вышел из дома мистера Томаса уверенный в успехе, и эта уверенность не оставляла меня и на следующее утро, когда я, сидя за конторкой, ждал появления мистера Перкса, чтобы поделиться с ним новостями. А он заперся с мистером Бодстерном и просидел у него почти все утро. Когда он вышел от Бодстерна, я разговаривал по телефону и его не заметил. Меня удивило, почему он не остановился, чтобы осведомиться о моих успехах, но я подумал, что какое-то важное дело потребовало его присутствия на фабрике. Зазвонил внутренний телефон, и секретарша мистера Бодстерна сухо объявила мне, что мистер Бодстерн хотел бы меня видеть. Когда я вошел" в кабинет мистера Бодстерна, он сделал вид, что меня не замечает. Он стоял перед высокой конторкой и разглядывал какие-то чертежи. Но я знал, что думает он не о них. Было ясно, что он рассержен, и я пытался угадать причину. Поглядывая сбоку, как он перебирает листы бумаги, я тоже начал злиться - защитное чувство, с помощью которого я непроизвольно оборонялся от еще неведомых мне обвинений, - в том, что они несправедливы, я был уверен. Наконец мистер Бодстерн решил, что заставил меня прождать достаточно долго, и тем самым доказал мне всю незначительность моей персоны; он повернулся ко мне и холодно сказал: - Я слышал от мистера Перкса, что вы недовольны своей работой и подыскиваете себе другое место. Это правда? - Да, - ответил я, озадаченный неожиданным оборотом дела и чувствуя себя не в силах что-либо прибавить. - Тогда я вынужден вас уволить. Ни при каких обстоятельствах я не стал бы держать человека, недовольного своей работой. Фирма больше не нуждается в ваших услугах. Я повернулся, чтобы уйти. Жестом он остановил меня. - Я вижу, вы не собираетесь объяснить свое странное поведение. Можете поверить, я не стал бы порицать вас, если бы вы решили уйти по причине уважительной. Я понимаю, что люди стремятся к переменам. Но мне непонятно, почему вы сочли нужным прибегнуть к обману. Вы использовали нашу фирму в своих корыстных целях и в то же время вели тайные переговоры, готовясь ее покинуть. Подобное поведение я считаю предосудительным. Уж от вас-то я этого не ожидал. Ваш поступок говорит о весьма неприятных чертах характера, которых я в вас и не подозревал. Можете идти. Деньги вы получите сегодня же. Жалованье вам будет выплачено по следующий четверг включительно. Пока он говорил, злость клокотала во мне, - но внезапно она иссякла, испарилась как вздох. Я стоял опустошенный, ничего не чувствуя, кроме отвращения ко всему на свете. Скорей бежать отсюда! Прочь от Бодстерна. Забыть его. Разве я обвиняемый на скамье подсудимых? Почему я должен защищаться от его обвинений? Да и какой смысл в этом? Ведь приговор уже вынесен. А в чем мое преступление? Защищаться - значит признать обвинение действительным. - Хорошо, - сказал я. - Сегодня вечером я покину фабрику. - С этим я вышел из кабинета. В тот день я мистера Перкса не видел. Он куда-то исчез после того, как прошел через помещение конторы. Кто-то сказал, что он уехал в город. Мне хотелось спросить его - почему он сообщил мистеру Бодстерну, что я думаю перейти в другую компанию? Ведь он сам убедил меня это сделать. Он знал, что я никогда не скажу о его роли во всем этом мистеру Бодстерну и что его коварство останется безнаказанным. Зато этим поступком он мог лишний раз доказать мистеру Бодстерну свою преданность. Он раздобыл мне другую работу, - так почему бы ему и самому не извлечь выгоду, первым сообщив об этом хозяину. У меня все еще не было полной уверенности в том, Что я получу работу в фирме "Модная обувь". Ведь для этого требовалось еще согласие мистера Фредерика Фулшэма. Что касается мистера Томаса, то протекция Лайонела Перкса, бесспорно, мне помогла. Они были друзьями. Но я сомневался в том, что его протекция будет иметь вес у Фулшэма. Ведь они были едва знакомы. Когда вечером я постучал в дверь мистера Фулшэма, дрожь охватила меня. От этого свидания зависело так много, а позиция моя была крайне уязвимой: ведь работы у меня не было. Дверь открыл сам мистер Фулшэм. Это был рослый мужчина, видимо, вполне довольный своей судьбой. Судя по выражению его лица - гладкого, без единой морщинки, - он в этот момент меньше всего думал обо мне. Если он и хотел сейчас, при первой встрече, оценить мои достоинства, как человека и будущего бухгалтера, по его виду трудно было об этом догадаться. Он провел меня в гостиную, казавшуюся неприбранной из-за обилия разбросанных детских игрушек, среди которых у камина стояли два кресла, и жестом пригласил меня сесть в одно из них, а сам утонул в другом, полностью расслабив мышцы, - свойство, присущее безмятежно спокойным людям, умеющим сливаться с избранным ими местом отдохновения. - Прошу, - сказал он, протягивая мне пачку сигарет. Курил он безостановочно, прикуривая одну сигарету от другой. Пепельница, стоявшая на ручке его кресла, была полна окурков. Он был ярым курильщиком и вместе с тем человеком спокойным и невозмутимым. Эти явно противоречивые свойства отнюдь не помогали понять его характер. Я подумал, что он, наверно, когда-то был рабочим и, прежде чем достичь нынешнего своего положения, испытал и нужду. Это, однако, вовсе не значило, что он проникнется сочувствием ко мне или захочет понять всю трудность моего положения. Нередко люди, прошедшие такой жизненный путь, относятся к своим подчиненным с большой черствостью, и моя догадка, что он был когда-то рабочим, вовсе меня не обрадовала. Он оказался человеком прямым. - Боюсь, что у меня для вас дурные новости, - сказал он все с тем же безмятежным видом. - Неужели? - воскликнул я, чувствуя, как мною овладевает страх. - Значит, я не получу этого места? - Не получите. Дело в том, что до меня дошли о вас неблагоприятные отзывы, и я не могу рисковать. Я говорю с вами откровенно, - мне не хотелось бы, чтобы, сидя тут, рядом со мною и разговаривая о всякой всячине, вы считали, что все в порядке. Когда его слова дошли до моего сознания, я не воспринял их как удар, сбивший меня с ног. Нет, мне показалось, что меня окутывает ледяной холод, и я погружаюсь во тьму. Пребывая в состоянии полной отрешенности и потеряв всякую власть над своей речью и всякое чувство ответственности за нее, я произнес: - Не скажете ли вы мне, что это за неблагоприятные отзывы? - Почему же? Я могу вам сказать. Дело в том, что вас сегодня уволили, уволили за неспособность. Ведь так? - Я был уволен, но не по этой причине. - Что ж, возможно, подробностей я не знаю. Главное - что вас уволили, вас не захотели держать. Ведь это так? - Да, это так. Но кто вам это сказал? Я снова обрел чувство собственного достоинства. - Не вижу, почему я должен скрывать это от вас. Как раз перед вашим приходом мне позвонил Редж Томас, мой компаньон - тот старик, у которого вы побывали вчера вечером. Знаете его... - Да, знаю. - Лайонел Перкс с ним очень дружен. Это ведь он указал вам на эту должность? - Да. - Так вот. Редж позвонил мне сегодня вечером и сказал, что Перкс с ним разговаривал о вас. Редж позвонил мне сразу же после этого разговора. Перкс, оказывается, очень обеспокоен тем, что он вас рекомендовал сюда. Он сказал Реджу, что говорил с директором фирмы, где вы работали, и узнал от него, что вас уволили без предупреждения. Перксу это объяснили тем, что вы не справлялись с работой, по ему кажется - так он сказал Реджу, - что дело гораздо серьезнее. За вами, по его мнению, водились какие-то грешки. Как бы то ни было, он посоветовал Реджу тотчас же предупредить меня, чтобы я не принимал вас на работу. Он извинился перед Реджем за рекомендацию, но сказал в свое оправдание, что вы ему нравились и он был потрясен, узнав, какой вы негодяй. Вот вам еще одна сигарета. Вам удобно в кресле? Жена ушла на весь вечер. Сейчас попрошу дочку заварить нам чаю. После его рассказа все стало ясным, хотя и несколько минут назад ход развертывавшихся событий отнюдь не казался мне таинственным и непонятным. Несколько минут назад я видел в каждом из этих событий логически обоснованный этап на пути к получению должности бухгалтера в конторе фирмы "Модная обувь" - за восемь фунтов в неделю. Теперь эти же события предстали предо мной в своем истинном свете: они вели к тому, чтобы я лишился всякой работы. Я встал и крепко оперся на костыли. Я прислонился к камину, посмотрел сверху вниз на сидевшего в своем кресле Фулшэма и почувствовал себя сильным. Где нет надежды - нет места и страху. - Послушайте, - сказал я и наклонился к нему; теперь, когда я понял, что мне не на кого рассчитывать, кроме самого себя, я заговорил с силой и решительностью, отчеканивая каждую фразу. - Я пришел сюда, надеясь получить место. Что ж, я его не получу. Не стану скулить из-за этого. Бог с ним. Я сейчас уйду, и мы никогда больше не увидимся. Но прежде чем уйти, я хочу рассказать вам одну историю. Правдивую историю. Мне наплевать - поверите вы мне или нет; я хочу рассказать ее, - вот и все. И я хочу, чтобы вы ее выслушали. Если случится, что Томас как-нибудь вечерком приведет к вам Перкса, то можете рассказать эту историю и ему. Она позабавит его. Да, расскажите ее как-нибудь Перксу и понаблюдайте в это время за выражением его лица. Итак, вот она, моя история. Она обо мне самом. Я есть тот самый парень, о котором пойдет речь. Я получил работу в фирме "Корона". Постоянную работу. Впервые в жизни получал три фунта в неделю и отрабатывал эти три фунта. Я старался изо всех сил. Ведь я был так благодарен за то, что получил постоянную работу. Я знаю, что такое быть безработным, - к тому же я был хорошим клерком. И вот появляется Перкс... Я не упустил ни одной подробности. Я рассказал о моих беседах с Перксом, о его методах убеждения, о причинах, по которым он добивался моего увольнения. Я описал Бодстерна, мой последний разговор с ним, мою беседу с Томасом. Я описал самого себя. фулшэм слушал с напряженным вниманием, удобно устроившись в кресле и пристально рассматривая меня сквозь дым сигареты. Пока я говорил, он не проронил ни слова. - Вот и все, - сказал я в заключение. - Я оказался в дураках, попался на удочку, как последний болван. Интересная история, не правда ли? По ней вы можете судить, как обстоят дела на этом свете. Ну, мне пора. Спасибо за то, что вы меня выслушали. - Погодите минутку, - сказал он, выпрямившись в кресле. - Не спешите. Посидите немного. Выпьем по чашке чая. Я всегда считал Перкса никудышным человеком. И никогда он мне не нравился. Не понимаю, что Томас нашел в нем. Подловат он. Я всегда это говорил. Достаточно посмотреть ему в глаза, чтобы убедиться. И то, что вы мне рассказали, подтверждает это. Я рад, что вы это сделали. Работа за вами. Можете начинать в понедельник. Он встал и прислушался. - Видно, все уже спят. Постойте минутку, пойду раздобуду чаю. Направляясь к дверям, он бормотал словно про себя: "Они редко ложатся так рано. Что это с ними приключилось?" И, обернувшись ко мне, сказал: - Вся беда в том, что в этом доме вам никто не догадается принести чашку чая, пока сам не попросишь. ГЛАВА 10  Фирма "Модная обувь" помещалась в приземистом двухэтажном кирпичном зданий, обосновавшемся на углу Коллингвуд-стрит. Вокруг ни лужайки, ни двора... Оно как нельзя лучше подходило к асфальтированному тротуару и выложенной синеватым булыжником сточной канаве у заезженной мостовой. Здание фирмы было словно припаяно к асфальту и через него соединено с другими зданиями, с другими улицами, со всем городом. Десятки фабрик поднимались на населенных беднотой улицах предместий. В поисках свободного пространства они теснили друг друга, их окна и двери выдыхали пар и зловоние, а трубы выбрасывали в небо клубы густого темного дыма. На заржавевших, открытых солнцу крышах присаживались отдохнуть утомленные полетом голуби. Они ютились высоко над улицей по узким выступам крыш и, вертя головками, ворковали. В боковые стены были выведены многочисленные трубы; из них вырывались клубы пара, устремлявшегося затем вверх. Сочившаяся из труб вода оставляла на стенах грязные потеки или же медленно капала на крышу какой-нибудь дешевой закусочной, примостившейся между зданиями. Рано поутру улицы, такие тихие и спокойные ночью, заполнялись людьми. В узких проулках слышалось постукивание каблуков. Рабочий люд - заготовщики обуви, механики, закройщики - спешил к машинам, кормившим его... Поезда, трамваи выбрасывали потоки людей; они расходились на перекрестках в разные стороны и исчезали в воротах. В этом движении множества мужчин и женщин из дома на работу чувствовалась огромная сила, способная своротить, казалось, горы. Между тем, трудясь в этих мрачных зданиях, эти люди изо дня в день по крупице растрачивали свою жизнь, здесь с каждым новым днем истощались запасы единственного богатства, которым они владели - здоровья и выносливости. Эти люди не говорили между собой. Сейчас для этого у них не было ни времени, ни желания, в эти минуты заботы особенно одолевали их, будущее представлялось таким ненадежным, - казалось, оно целиком- зависело от того, много ли ты сегодня наработаешь, не подведет ли тебя здоровье, не придерется ли мастер. Только вечером, когда весь этот людской поток устремится домой по преобразившимся улицам, рабочие будут болтать и смеяться. А сейчас они спешили на работу - эти девушки в незастегнутых пальто, с развевающимися по ветру полами, с непричесанными волосами, со встревоженными лицами, бегущие, обгоняющие друг друга... Ведь уже почти 7.30. Скорее! Толпы мужчин и юношей наводняли улицы и переулки. Тут были и молодые парни, ремнем подтягивающие обвисавшие серые брюки, и мужчины в грязных фланелевых штанах, в потрепанных пиджаках, и подростки с густой шевелюрой, щеголявшие без шапок, и молодые люди в шляпах набекрень, и старики в промасленных костюмах, и рабочие с ободранными кожаными сумками, в которых звенели, стукаясь, разные инструменты или лежали пакеты с завтраком, и велосипедисты, завладевшие мостовой. Раскрытые настежь ворота фабрик поглощали всех их. В половине восьмого пронзительные заводские гудки вынуждали запоздавших ускорить шаг или даже пуститься - бегом. Гудки вырывались из фабричных труб вместе с клубами "пара: отрывистые - пронзительные, и низкие - протяжные. Они неслись издалека, неслись со всех сторон, перекликались, соревновались в силе... А в ответ на их резкие призывы в глубине зданий возникал приглушенный шум, - скорее даже не шум, а глухое содрогание, первое движение пущенной в ход махины. Эти неясные поначалу звуки скоро перерастали в грохот и рычанье. На фабриках начинали вращаться шкивы и, мелькая, превращались в смазанные круглые пятна; приводные ремни вспрыгивали и неуклонно падали вниз. В ответ на завывание моторов стали подавать свой голос машины. И рабочие у машин включались в их стремительный ритм. Отныне этот мир стал моим миром. Моя комнатка находилась в какой-нибудь сотне ярдов от фабрики, и каждое утро я вливался в поток людей, заполнявших улицы. "Приступайте к работе одновременно с рабочими", - сказал мне Фулшэм. Пронзительные гудки настигали меня, когда я, переводя дыхание, усаживался за свою конторку, подобно тому как рабочих они настигали у станков и машин. Атмосфера в "Модной обуви" была совсем иной, чем в "Короне". Темп работы был куда более напряженным. В обувной промышленности, где из-за депрессии обанкротилось уже не одно предприятие, конкуренция обострилась до предела. В магазинах стали продавать специальный раствор, им пропитывали изношенные подметки, чтобы продлить срок их службы. Раствор делал обувь более прочной и водонепроницаемой, и его охотно покупали. Новые ботинки приобретали только в случае крайней необходимости. Благодаря тому, что я стал получать больше, я смог вырваться из клетки, по которой кружил, поглядывая через решетку своей физической неполноценности на манящие, но недосягаемые для меня дали. Я сделал первый взнос и приобрел подержанную машину; ее колеса вернули мне ту свободу передвижения, которую я обретал в детстве, усаживаясь на быстроногого пони. Усталость - унылая спутница моих скитаний - покинула меня. Теперь я мог спокойно разъезжать по всему городу, не заботясь о расстоянии; отдаленные улицы и площади не вызывали у меня неприятного чувства, когда я рассматривал их из окна машины. Выплатив стоимость машины, я обменял ее на лучшую, но теперь еженедельные взносы возросли, да и расходы, на содержание автомобиля оказались выше, чем я думал. Свою обреченную на провал битву за существование фабрики начали с того, что усилили и без того беспощадную эксплуатацию рабочих и служащих. Мне жалованье срезали наполовину, и, чтобы сохранить машину, я должен был просить у компании, финансировавшей эту покупку, сокращения еженедельных взносов и продления срока выплаты. Я стал питаться в самых дешевых кафе, во всем себе отказывать. Но твердо решил, что с машиной расстанусь в последнюю очередь. На обувных фабриках люди отчаянно цеплялись за свою работу. Ослабевшие от недоедания девушки теряли сознание; у машин были поставлены специальные люди, "задающие темп". ("Не отставай от своего соседа слева - иначе вылетишь с фабрики. А у него работа кипит. Его нарочно подобрали, чтобы он "задавал темп". Нужно, чтобы и у тебя работа кипела".) По мере того как усиливалась депрессия, хозяева стали набирать детей; у мужчин и женщин старше двадцати одного года почти не было шансов поступить на фабрику. Дело было летом. Я стоял за своей конторкой и вносил записи в счетную книгу. Вдруг кто-то робко постучал о конторку; я поднял глаза и увидел за барьером, отгораживающим контору от посетителей, девочку в красном берете. Она была не намного выше барьера. Глаза казались слишком большими для ее узенького личика. У нее была фигура подростка. Она приоткрыла рот, чтобы сказать слова, которые приготовила еще за дверью. Но так и не смогла произнести их. Она отвернулась, затем снова посмотрела на меня. Наконец она пробормотала, запинаясь: - Нет ли у вас какой-нибудь работы? - Подождите минуточку, я выясню, - ответил я. Я нажал кнопку автоматического телефона с надписью "Мастерская". Ответил женский голос. - Миссис Бэрк, - сказал я, - тут пришла девочка, начинающая. Вам ведь, кажется, нужна работница? Хорошо. Я повесил трубку и сказал девочке в берете: - Сейчас придет мастерица, она и поговорит с вами. В ответ на мои слова она робко прошептала: "Спасибо". Лицо ее пылало. Она обернулась и выглянула в коридор, там за поворотом, за углом кабинета Фулшэма, кто-то стоял. На лице у девочки было такое выражение, словно она страстно звала кого-то на помощь. Из-за поворота вышла худенькая женщина и приблизилась к ней, "Мать", - подумал я. Они не обменялись ни единым словом, они просто стояли рядом в этом незнакомом, враждебном, безличном месте, где ни на мгновенье не смолкал шум машин и где тем не менее требовалось соблюдать почтительное молчание. Они стояли рядом в этом здании, не ожидая ни от кого ни помощи, ни доброго слова, - мать, словно жрица, приведшая дочь на заклание, дочь, смирившаяся с этим и исполненная надежды, что ее примут на работу. Примут и тем самым положат конец ее детству, которое сомнут машины, чей стук и грохот доносился из-за закрытой двери. Эта дверь, через которую девочка надеялась пройти, была рассчитана на взрослых людей. Она была высокая, захватанная грязными рабочими руками. Он служила для того, чтобы хранить секреты от посторонних глаз. На ней красовалась надпись: "Посторонним вход запрещен". За этой дверью не было зеленых лужаек, на которых можно было прыгать и играть, не было за ней и детей, распевавших со своим учителем, не было ни книг, ни картинок... Все те прекрасные и интересные вещи, которые следовало узнать и увидеть девочке в берете, она никогда не узнает и не увидит, если только эта дверь захлопнется за ней. Вместо того чтобы рисовать, она выучится красить подошвы. Руки ее станут умелыми и ловкими, приобретут сноровку, но ум, готовый к восприятию красоты и знаний, ищущий совета опытного наставника, так и останется неразвитым. Она не представляла, что ее ожидает. Растерянная и ошеломленная, станет она прислушиваться к шуму машин, сожмется в комочек, будет задавать бесконечные вопросы и наконец покорится, так и не поняв, что судьба, выпавшая ей, - вовсе не является естественным уделом маленьких девочек, родившихся в бедных семьях, что на это жалкое существование их преднамеренно обрекали алчные люди в своих корыстных целях. Миссис Бэрк открыла дверь и вошла в контору. Волосы у нее были обесцвечены и круто завиты, щеки нарумянены - всем своим обликом она напоминала примадонну мюзик-холла давно минувших лет. Мы обменялись приветливыми улыбками, и я спросил: - Как ваш малыш? - Хорошего мало. Хоть бы сказали толком, что с ним. Горло воспалено просто ужасно. У меня есть знакомый врач, он приходится мне даже родственником, хочу с ним посоветоваться. Добрая половина врачей мало что смыслит, хоть и воображают о себе невесть что. - Вот именно, - пробормотал я без большой уверенности. Она подошла к стоике и оглядела девочку и ее мать. - Сколько ей? - спросила она. - В минувшем месяце четырнадцать исполнилось, - ответила женщина. Девочка стояла позади, в напряженной позе, стиснув на груди руки, и переводила взгляд с матери на свою будущую начальницу. Иногда взгляд ее обращался к выходу на улицу, туда, где теплое солнце щедро заливало светом мостовую и где не было стен, - А разрешение у нее есть? - Да, - женщина порылась в сумочке, - вот оно. Миссис Бэрк взяла справку и стала читать: "Отдел труда Правительственное бюро Спринг-стрит, Мельбурн Разрешение девочке в возрасте от 14 до 15 лет работать на фабриках. Настоящим разрешаю Рин Гоунт, проживающей в Ричмонде, Кэри-стрит, 84, которой исполнилось 14 лет 12.1.1931 года и свободной - согласно закону об обучении - от посещения школы, работать на обувной фабрике, Л. Кэрри, Главный фабричный инспектор". Миссис Бэрк передала мне справку, чтобы подшить ее к делу. - Она может начать сразу же? - обратилась миссис Бэрк к матери девочки. Женщина быстро посмотрела на дочь, словно почувствовав немую мольбу о помощи. Девочка глубоко вздохнула. Она не отводила глаз от лица матери, ища у нее поддержки. - Да, - сказала мать и ободряюще улыбнулась дочери. Миссис Бэрк указала на дверцу в барьере. Девочка собрала все свое мужество. Она в последний раз обратила к матери молящий взгляд и опять прочла в ее глазах неуверенный отказ. - Я принесу тебе завтрак, - сказала мать. Миссис Бэрк отошла к стене и успокаивающе улыбнулась своей новой работнице. Наступило минутное молчание, затем мать наклонилась и поцеловала дочь. Девочка вошла в контору и остановилась в нерешительности, ожидая распоряжения, что делать дальше. Миссис Бэрк захлопнула за ней дверцу. Щелкнул тяжелый затвор. Девочка на мгновение закрыла глаза. Миссис Бэрк положила ей руку на плечо и повела через контору. Девочка в растерянности прошла мимо двери, ведущей на фабрику, но начальница потянула ее назад, распахнула дверь, и оттуда вырвался несмолкающий грохот машин. Он налетел на девочку, как порыв ветра. Прежде чем сделать следующий шаг, она остановилась и сжалась, словно в ожидании удара. ГЛАВА 11  Ранение в голову, полученное Артуром во время войны, грозило параличом. Ему становилось все труднее ходить, приближалась инвалидность. - Прежде я смотрел на тебя и думал - каково-то ему? - сказал он мне однажды. - Теперь я понимаю. Он женился на Флори. Они арендовали домик в Альберт-парке и стали сдавать меблированные комнаты, но их комнаты часто пустовали, и тогда Артур с Флори сидели без денег. Флори работала, не зная отдыха. Она считала, что дом должен прокормить их и Артуру ни к чему наниматься на работу. Постепенное ухудшение здоровья Артура лишь укрепляло ее любовь к нему и преданность. Артур часто вглядывался в лицо Флори, опасаясь увидеть на нем выражение сострадания. - Если она станет жалеть меня, я ее поставлю на место, - сказал он как-то вечером, когда я пришел проведать его. Мы говорили о том, что он должен сохранить независимость, невзирая на то, что Флори стала для него необходимой. - От меня осталась только половина, - сказал он, - другая половина - это она. Я понимаю, что если она меня бросит, - мне крышка. Это все равно что лишиться легких, - без них не проживешь. А она - мои легкие. Без нее мне не протянуть и дня. Только я не хочу, чтобы она это знала. Мне нужно, чтобы я мог ей сказать - я ухожу, и черт с тобой и со всеми остальными. Но, видишь ли, я ее полюбил - вот ведь в чем беда. Даже если бы меня не скрутило, все равно я не мог бы без нее жить. Флори стала для него незаменимой, и ему хотелось, чтобы ее заботы простирались и на меня. Каждый вечер она растирала ему спину, чтобы облегчить боль, а поскольку я тоже пожаловался как-то на боль в пояснице, он решил, что и мне следует испытать на себе ее искусство врачевания. - Я попросил ее, - заявил мне Артур, - каждый вечер растирать тебе спину, и она согласилась. Приходи ежедневно после ужина. Она сама составляет какую-то смесь, куда входит и эвкалиптовое масло, и всякая другая чертовщина. Как потрет она тебя этой мазью минут десять, прямо в жар бросает. Это очень полезно, я-то понимаю. Завтра же и начнешь. Ведь ты такой же калека, как я. Я не нуждался во врачебной помощи Флори, но мне нужна была дружба Артура. Иногда мне казалось, что она именно тем и крепка, что мы можем делиться друг с другом всеми своими несчастьями и тем самым облегчать их. Впрочем, несчастья, которые обрушивались на нас, разделяло с нами большинство населения Австралии - мы просто не могли избежать общей участи. Если рушатся надежды всех окружающих, можно ли сомневаться в том, что неудача постигнет и вас? Над Мельбурном, над всей Австралией сгустилась атмосфера безнадежности, ей поддались все, даже те, кто не имел оснований опасаться за завтрашний день. Никто не мог избежать ее губительного' воздействия. Днем по улицам города и предместий бродили мужчины и женщины в поисках работы. По вечерам на перекрестках собирались группы людей, погруженных в мрачное раздумье или же обсуждавших - где искать работу. Они без конца наведывались и в нашу "Модную обувь" с неизменным вопросом: "Нет лп работы?" Они заранее знали, что ответ будет отрицательный, были к этому готовы, и все же каждый раз, получив отказ, больно воспринимали его - словно надежда на какое-то мгновение позволяла им забыть о положении вещей. По вечерам я ужинал в каком-нибудь дешевом кафе, а затем принимался бродить по улицам, записывая в свой блокнот все, что видел и слышал. Рядом с гостиницей на Элизабет-стрит находился узкий переулок. Я заметил, что каждый вечер около половины девятого в этом переулке выстраивается длинная очередь к черному ходу гостиницы. Очередь доходила обычно до самой Элизабет-стрит. В свете уличных фонарей были видны лица людей, стоявших в конце очереди, тех же, кто был ближе к боковой двери, скрывал полумрак. Меня заинтересовало, зачем они собираются здесь. Стояли они молча, кое-кто курил, достав из жестянки от табака подобранные на улице окурки, другие, сгорбившись, мрачно смотрели вдаль. Все это были далеко не молодые люди, большинству из них перевалило за сорок. Долгая безработица лишила их всякой надежды на лучшее будущее. Небритые, в потрепанной одежде, они давно уже перестали заботиться о своей внешности. У них не было денег на мыло, на зубной порошок, на стрижку. Их потрескавшиеся башмаки и не стоили того, чтобы наводить на них блеск. Эти люди согнулись под грузом безнадежности. Еда! Как бы раздобыть еду - вот единственное, о чем они помышляли. Больше их ничто не интересовало. Я занял место в хвосте очереди. Передо мной стоял человек в сером свитере, с локтями, заштопанными синей шерстью. Можно было догадаться, что в его давно не чесанных, спутанных как сено волосах немало песка и пыли. Лицо его было изрыто глубокими морщинами, сухие губы запеклись. Он стоял, прислонившись к стене, уставившись в землю. Вскоре, однако, он поднял голову и поглядел на меня. - А как же ты без газетки, приятель, - сказал он после беглого осмотра. - Что? Да-да - газеты у меня нет, - произнес я. В руках он держал газету. Он вынул вкладыш и дал его мне со словами: - Можешь взять. Я взял газетный лист, сложил его и продолжал стоять, в ожидании чего-то "непонятного. Теперь я заметил, что газеты были у всех. Вся очередь чего-то ждала, зажав их под мышкой. Человек, стоявший первым в очереди, разложил несколько газетных листов на камнях перед собой. Белый квадрат резко выделялся в темноте. Неожиданно дверь, отделенная от этого квадрата двумя каменными ступеньками, открылась. Очередь пришла в движение; пассивное ожидание сменилось возбуждением, словно у всех появилась какая-то цель. Продвинувшись немного вперед, очередь распалась и обступила разостланные на земле газеты. На пороге открывшейся двери показался человек в грязном белом переднике. Он нес на плече помойное ведро, придерживая его обнаженными выше локтя руками. Ведро было так набито всякого рода отбросами, что крышка съехала набок. - Отойдите, - сказал человек в переднике. Ведро было тяжелым. Оп наклонил его и вывалил на разложенные газеты объедки, накопившиеся за день. Из этих остатков пищи образовался неровный холмик, обведенный по краю коричневой жижей - у меня на глазах он уменьшился в объеме и стал расползаться по газетному квадрату. - Вот вам, - сказал человек в переднике. Он скрылся за дверью, унося пустое ведро. Теперь взялся за дело тот, кто стоял в очереди первым. Он был сед и производил впечатление человека бывалого. - Сколько нас здесь? - спросил он. - Двенадцать, - ответил кто-то. Он быстро нагнулся над холмиком и погрузил в него обе руки. Уверенными движениями он разделил объедки на двенадцать отдельных порций. - Готово, - произнес он. - Кто первый? Старик с распухшими суставами протянул ему руки, на которых лежал газетный лист. Седоволосый приподнял небольшую кучку мокрых объедков и опустил на газету. Старик отошел в сторону. - Так. Кто следующий? Поживей. В кучках отбросов, среди которых чернели разбухшие чаинки, можно было разглядеть кости от телячьих отбивных, жир, срезанный с краев бифштекса, корочку от пирога, куски пропитанного подливкой хлеба, кусочки жилистого мяса и жирной солонины, недоеденные картофелины, испачканные соусом, комочки рисовой драчены, капусту, несколько морковок, надкусанные ломтики сыра. Кое-где прямо на обглоданных косточках белело быстро таявшее мороженое. Вся эта масса была густо полита кофейной гущей. Каждый из стоявших в очереди, получив свою долю, отходил в сторону и поворачивался спиной к соседям. Никто не хотел, чтобы другие видели, как он ест. Ведь это значило бы утратить последние крупицы чувства собственного достоинства. Люди пожирали пищу, как голодные псы, Я отошел в сторону. - Мне что-то нездоровится, - сказал я одному из них. - Возьмите мою долю себе. Эти люди очутились на дне не из-за каких-либо пороков, не из-за лени, пьянства или неспособности к труду. Они были доведены до такого состояния безработицей и ее спутниками - отчаянием и голодом. В хорошие времена они работали, содержали семьи. Что сталось теперь с их женами и детьми? Я вышел на Элизабет-стрит, где ярко горели огни, где было весело и людно. Мимо переулка, смеясь и болтая, шли люди. Они понятия не имели о том, что происходит у них под боком. Никто из них даже не поглядел в сторону переулка. Все спешили домой. Надвигался вечер. Через несколько минут из переулка стали выходить люди и вливаться в толпу прохожих. Куда лежал их путь - я не имел представления. Раньше мне казалось, что даже голод не может заставить человека съесть то, что обычно вызывает у него отвращение. Впоследствии я понял, что до такого состояния люди доходят постепенно, шаг за шагом опускаясь до уровня животного. На Фицрое было несколько кафе, где за семь пенсов можно было получить обед из трех блюд. Ранним утром возле одного из таких кафе останавливалась двуколка, запряженная костлявой лошаденкой. Тележка была нагружена джутовыми мешками, в которых лежали овощи и фрукты, выметенные из-под ларьков на рынке Виктории или же подобранные в канавах, куда их выбрасывали и где они лежали до появления метельщиков. Я разговаривал со стариком - владельцем тележки и лошади, я своими глазами видел все, что он проделывал, прежде чем подъехать к кафе. Ходил он медленно, с трудом передвигая ноги. ("Проклятый артрит! Доктора говорят, нет от него лекарства; черт бы их всех побрал".) По вечерам, когда рынок был открыт и зеленщики со всего города скупали овощи, привезенные огородниками, он со своей метлой и мешками обретался поблизости и подбирал наружные листья капусты, ободранные и выброшенные в канаву. Возле палаток и ларьков валялись морковь и пастернак, растоптанные копытами лошадей, доставлявших овощи с окрестных ферм в Мельбурн. Яблоки, покрытые коричневыми пятнами гнили, проросшие луковицы, старые картофелины валялись в канавах вперемешку с влажным конским навозом. Старик собирал все эти отбросы в мешки, иногда стирая рукой прилипшую к ним грязь. Их покупали у него владельцы дешевых кафе и клали в суп или же отваривали в качестве гарнира к мясным блюдам, - вместо того чтобы пользоваться свежими, неиспорченными овощами, которые продавались на тех самых ларьках, из-под которых был выметен весь этот мусор. Капуста была обязательным гарниром к каждому мясному блюду, подававшемуся в этих кафе. Твердая и малосъедобная, она тем не менее была овощным блюдом, и это давало право владельцу кафе утверждать, что в его заведении обеды состоят из трех блюд. Такого рода кафе обычно посещались людьми, у которых в кармане были считанные пенсы. Я постоянно обедал в одном из таких кафе. Там стояли столики с мраморными неприятно-холодными крышками; линолеум, застилавший пол, был зашаркан и грязен. Но еда, которую подавал владелец, была немного лучше, чем у его конкурентов, и, вдобавок, не обязательно было уходить тотчас после обеда. Можно было подолгу сидеть, коротая время в беседах с такими же горемыками, которых страшило одиночество улицы. Однажды вечером я заказал бифштекс с жареным луком. Хозяин принес еду, поставил тарелку на стол и протянул руку за деньгами. Платить надо было сразу. Слишком велик был понесенный им убыток от того, что люди, пообедав, выворачивали перед ним пустые карманы, - теперь он требовал деньги вперед. Я заплатил и принялся за еду. Нож, которым я орудовал, был острым. Хозяин был убежден, что если бифштекс разрезается без труда, клиенты никогда не догадываются, что он жесткий. Поэтому ножи у него всегда были хорошо наточены. И все же мой бифштекс сопротивлялся ножу с необычайным упорством. Положив в рот большой кусок, я стал жевать, уставившись прямо перед собой и сосредоточившись на движении своих челюстей, которые уже через несколько минут устали от непосильной работы. Тогда я пальцами вытащил изо рта непрожеванное мясо и стал его разглядывать. Оно было жилистое, сероватое, безвкусное; разодрать его на куски оказалось невозможным, и я снова сунул его в рот и принялся жевать. Но через минуту извлек мясо изо рта и положил на край тарелки - я был не в силах довести кусок до таких размеров, которые позволили бы его проглотить. Я решил, что с меня достаточно мясного сока и что жилы можно и не есть; однако, когда полчаса спустя я сидел с разболевшимися челюстями и смотрел на сероватые комки изжеванного мяса, венком окружившие жареный лук и обрезки бифштекса, я почувствовал, что меня надули. Разве могут такие обеды придать мне сил и энергии, в которых я так нуждался? Я сидел понурившись, не в силах побороть уныние. Между тем лук на моей тарелке совсем остыл и подернулся тоненьким слоем беловатого жира - обмякшие полоски лука пробивались кое-где через этот покров, но тут же никли и увязали в нем. С отвращением я