Для них это будет тяжелый удар. Ох, когда же кончится эта ужасная эпидемия? Сегодня утром у нас заболели две девочки. Спасти их может только чудо. У этих китайцев нет никакой сопротивляемости. Утрата сестры Сен-Франсис для нас очень чувствительна. Работы так много, а нас теперь осталось еще меньше. Наши сестры есть в других монастырях в Китае, они бы приехали с радостью; я думаю, любая монахиня нашего ордена отдала бы все на свете, чтобы сюда приехать (правда, отдавать-то им нечего). Но это почти верная смерть, и, пока мы хоть как-то справляемся, мне бы не хотелось множить жертвы. - Вы облегчили мне дело, ma mere, - сказала Китти. - А то я уж думала, что явилась сюда в самую неудачную минуту. В тот раз вы сказали, что сестрам трудно управляться с работой, и я хотела спросить, нельзя ли мне приходить сюда и помогать им. Что делать - мне все равно, лишь бы приносить пользу. Заставьте меня мыть полы, я и то скажу спасибо. Настоятельница улыбнулась веселой улыбкой, и Китти подивилась, как легко эта гибкая натура поддается новым настроениям. - Полы вам мыть не нужно. Это, плохо ли, хорошо ли, делают сиротки. - Она примолкла и ласково оглядела Китти. - Милое мое дитя, вы не думаете, что сделали достаточно, приехав сюда с мужем? Не у многих жен хватило бы на это мужества, да и может ли для вас быть занятие лучше, чем веселить и ублажать его, когда он возвращается к вам после рабочего дня? Поверьте мне, ему тогда нужна вся ваша любовь и забота. Китти трудно было выдержать ее взгляд, строго-оценивающий и в то же время насмешливо-ласковый. - Мне решительно нечего делать с утра до вечера. А когда у всех столько работы, бездельничать просто невыносимо. Я не хочу вам надоедать, знаю, что не могу посягать ни на вашу доброту, ни на ваше время, но говорю я вполне серьезно, и, право же, вы окажете мне благодеяние, если позволите хоть немножко вам помогать. - На вид вы не особенно крепкая. Третьего дня, когда вы были у нас, мне показалось, что вы очень бледненькая. Сестра Сен-Жозеф даже подумала, что вы, может быть, ждете ребенка. - Нет-нет! - воскликнула Китти и покраснела до корней волос. Настоятельница рассмеялась негромким серебристым смехом. - Тут нечего стыдиться, дитя мое, и ничего невероятного в этом предположении нет. Вы сколько времени замужем? - Бледная я всегда, но я очень здоровая и, уверяю вас, не боюсь никакой работы. Настоятельница тем временем совсем овладела собой. Она бессознательно приняла свой обычный властный вид и смотрела на Китти спокойно, словно оценивая ее возможности. Китти ждала и нервничала. - Вы по-китайски говорите? - К сожалению, нет. - Вот это жаль. Я бы могла приставить вас к старшим девочкам. С ними сейчас особенно трудно, боюсь, как бы они не... не отбились от рук? - закончила она на вопросительной ноте. - А за больными я не могла бы ухаживать? Я совсем не боюсь холеры. Могла бы ходить либо за девочками, либо за солдатами. Настоятельница, уже без улыбки, раздумчиво покачала головой. - Вы не знаете, что такое холера. Зрелище это страшное. В лазарете санитарами работают солдаты, сестра только надзирает за ними. А что касается девочек, нет-нет, я уверена, что ваш муж не одобрил бы этого. Это тяжелая, пугающая картина. - Я бы привыкла. - Нет, это исключено. Мы все это делаем, потому что в этом наш долг и наше призвание, но для вас это вовсе не обязательно. - Выходит, я ни на что не гожусь и ничего не умею. Не могу я поверить, что меня совсем нельзя использовать. - Вы мужу говорили о вашем желании? - Да. Настоятельница поглядела на нее так, словно хотела проникнуть в самую глубину ее сердца, но при виде встревоженного, умоляющего лица Китти опять улыбнулась. - Вы, конечно, протестантка? - спросила она. - Да. - Это ничего. Доктор Уотсон, миссионер, который умер, тоже был протестант, ну и что же? Он относился к нам как нельзя лучше. Мы ему очень, очень благодарны. Теперь улыбка мелькнула на губах Китти, но она промолчала. Настоятельница, видимо, что-то обдумывала. И вот она встала с места. - Вы очень добры. Думаю, что я подберу вам занятие. Теперь, когда сестра Сен-Франсис нас покинула, мы действительно не должны отказываться от помощи. Когда вы могли бы приступить к работе? - Хоть сейчас. - Вот и хорошо. Я довольна вашим ответом. - Обещаю вам, я буду очень стараться. Спасибо, что разрешаете мне попробовать. Настоятельница отворила дверь в коридор, но на пороге задержалась. Еще раз окинула Китти долгим проницательным взглядом, потом мягко коснулась ее руки. - Не забывайте, дитя мое, душевный покой можно обрести не в работе или в удовольствиях; не в миру или в монастыре, а только в своем сердце. Китти вздрогнула, но настоятельница уже вышла из комнаты. 49  Окунувшись в работу, Китти воспрянула духом. Она отправлялась в монастырь каждое утро вскоре после восхода солнца, а домой возвращалась, когда солнце, клонясь к закату, уже заливало узкую реку и скопище джонок жидким золотом. Настоятельница поручила ей группу младших девочек. Мать Китти привезла в Лондон из своего родного Ливерпуля бесспорные хозяйственные способности, и Китти, несмотря на свой легкомысленный образ жизни, отчасти их унаследовала, хотя упоминала об этом только в шутку. Она была неплохой кулинаркой и прекрасно шила. Когда обнаружился этот ее талант, ей поручили обучать шитью младшую группу девочек. Они кое-что понимали по-французски, а она каждый день узнавала от них по нескольку китайских слов, так что общаться им было несложно. Другие часы она проводила с самыми маленькими, одевала и раздевала их, укладывала поспать. Грудные младенцы были на попечении няни-китаянки, но Китти попросили присматривать и за ней. Вся эта работа была не такая уж важная, и Китти хотелось делать что-нибудь потруднее, но настоятельница не внимала ее мольбам, а Китти относилась к ней с таким почтением, что перестала настаивать. Самые первые дни она лишь с усилием преодолевала легкое отвращение, которое вызывали в ней эти девчушки, все одинаково одетые, с торчащими черными волосами, круглыми желтыми лицами и глазами-смородинами. Но она вспоминала, как во время ее первого посещения чудесно преобразилось лицо настоятельницы, когда ее обступили эти уродцы, и старалась побороть свою брезгливость. И постепенно, когда она брала на руки кого-нибудь из этих плачущих крошек - эта упала и расшиблась, у той режется зуб, - раз за разом убеждалась, что несколько ласковых слов, пусть и произнесенных на непонятном для них языке, прикосновение ее рук, ее мягкая щека, к которой прижималась плачущая желтая рожица, способны успокоить и утешить, неприятное чувство совсем пропадало. Малышки безбоязненно тянулись к ней со своими младенческими горестями, и их доверие наполняло ее счастьем. То же было и с девочками постарше, теми, которых она учила шить; ее трогали их широкие, понимающие улыбки и радость, которую им доставляли ее похвалы. Она чувствовала, что они ее любят, и, польщенная, гордая, сама проникалась к ним любовью. Но к одной из девочек она никак не могла привыкнуть. Это была шестилетняя кретинка с огромной тяжелой головой на худеньком теле, большими пустыми глазами и слюнявым ртом; говорить она не умела, только хрипло бормотала отдельные слова. Она внушала гадливость и страх, и почему-то именно она особенно привязалась к Китти, ходила за ней по пятам, в какой бы конец комнаты она ни направилась, цеплялась за ее юбку, терлась лицом о ее колени. Пыталась гладить ей руки. Китти мутило от отвращения. Она понимала, что девочка жаждет ласки, но не могла заставить себя до нее дотронуться. Однажды в разговоре с сестрой Сен-Жозеф она высказала мнение, что такому ребенку лучше не жить. Сестра Сен-Жозеф улыбнулась и протянула кретинке руку, а та подошла и ткнулась в эту руку своим выпуклым лбом. - Бедняжка, - сказала монахиня. - Ее доставили сюда еле живую. Волею провидения я как раз в это время оказалась у дверей. Я увидела, что нельзя терять ни минуты, и тут же ее окрестила. Вы не поверите, сколько труда мы положили на то, чтобы сохранить ей жизнь. Три или четыре раза мы уже были готовы к тому, что ее душа вот-вот упорхнет на небо. Китти молчала. Сестра Сен-Жозеф, как всегда словоохотливая, стала судачить о чем-то другом. А на следующий день, когда девочка подошла к Китти и тронула ее за руку, Китти заставила себя положить руку на ее большую безволосую голову. Но девочка, с непоследовательностью помешанной, вдруг убежала, словно потеряла к ней всякий интерес, и ни в тот день, ни в последующие дни не обращала на нее внимания. Китти не могла понять, чем она ей не угодила, пыталась приманить ее улыбками и жестами, но та отворачивалась и притворялась, что не видит ее. 50  Монахини были заняты каждая своим делом с утра и до позднего вечера, так что Китти почти не встречалась с ними, кроме как на богослужениях в смиренной голой капелле. Увидев ее там в первый же день - она сидела на задней скамье позади старших девочек, - настоятельница остановилась и заговорила с ней. - Вы не думайте, что вам положено бывать в капелле вместе с нами. Вы протестантка, у вас свои порядки. - Но мне тут нравится, ma mere. Для меня это отдых. Настоятельница степенно склонила голову. - Ну конечно, поступайте согласно своему желанию. Я только хотела вам объяснить, что никто вас не принуждает. А с сестрой Сен-Жозеф у Китти скоро завязались если не близкие, то, во всяком случае, более простые отношения. Та ведала монастырским хозяйством, и заботы о материальном благополучии этой большой семьи не оставляли ей ни минуты, чтобы посидеть спокойно. Она сама говорила, что единственный ее отдых - это время, посвященное молитве. Но ближе к вечеру, когда Китти занималась с девочками, ей случалось к ним заглянуть и, поклявшись для начала, что она совсем вымоталась и у нее нет ни минуты свободной, посидеть и посудачить. Когда настоятельницы не было поблизости, она давала волю своей говорливости, любила пошутить и была не прочь посплетничать. Ее-то Китти не боялась: сестра Сен-Жозеф и в монашеской одежде была добродушной, уютной болтушкой, при ней Китти не стеснялась делать ошибки во французском языке, они вместе смеялись ее промахам. От нее Китти тоже узнала много нужных китайских слов. Сестра Сен-Жозеф была дочкой фермера и в душе оставалась крестьянкой. - В детстве я пасла коров, как Жанна д'Арк, - рассказывала она. - Но явлений мне, при моем дурном поведении, не бывало. Оно, наверное, и к лучшему, а то отец непременно бы меня выдрал. Он, царство ему небесное, и так часто меня порол, ведь я была ох какая озорница. Вспомнить совестно, каких только шалостей не выдумывала. Китти рассмеялась, представив себе, что эта толстая, немолодая монахиня была когда-то своенравным ребенком. Но что-то детское было в ней до сих пор и привлекало к ней сердце; от нее словно исходил сладкий запах деревни в осеннюю пору, когда ветки яблонь гнутся под тяжестью спелых яблок, а хлеб сжат и убран в закрома. В ней, в отличие от настоятельницы, не было строгой, трагической святости, а была простая, безмятежная веселость. - И вас никогда не тянет домой? - спросила однажды Китти. - О нет. Вернуться было бы трудно. Мне тут хорошо, особенно с нашими сиротками. Они такие славные, такие благодарные. Но монашка-то я монашка, а все же у меня есть мать, и разве забудешь, что она меня своей грудью выкормила! Мать у меня старая, тяжко думать, что я ее уж никогда больше не увижу. Но и то сказать, снохой своей она довольна, и брат мой ее уважает. У него уже подрастает сынок, хороший работник на ферме пригодится. Когда я уезжала из Франции, он был совсем еще маленький, но и тогда кулачок у него был ого какой сильный. В этой тихой комнате, слушая неторопливые речи монахини, почти невозможно было поверить, что за стенами свирепствует холера. Безмятежность сестры Сен-Жозеф передавалась и Китти. Она по-детски наивно интересовалась внешним миром и его обитателями. Расспрашивала Китти про Лондон, про Англию, воображая, что туман там такой густой - даже днем собственной руки не видно; она спрашивала Китти, ездит ли она на балы, очень ли богатый дом у ее родителей, есть ли у нее братья и сестры. Часто говорила об Уолтере. Мать-настоятельница им не нахвалится, все они каждый день молятся за него Богу. Счастливица Китти, что муж у нее такой добрый, и храбрый, и умный. 51  Но рано или поздно сестра Сен-Жозеф в своих рассказах неизменно возвращалась к настоятельнице. Китти с самого начала поняла, что личность этой женщины подчинила себе весь монастырь. Все его обитатели взирали на нее с любовью и восхищением, но также и с почтительным страхом. Китти и та чувствовала себя перед нею школьницей. Держаться с ней свободно мешало чувство, которое нельзя было назвать иначе как благоговением. Простодушная сестра Сен-Жозеф для вящей внушительности рассказала Китти, к какому знатному семейству принадлежит настоятельница. Среди ее предков есть исторические личности, она состоит в родстве чуть не со всеми европейскими монархами. Альфонс Испанский охотился в угодьях ее отца, и по всей Франции у них есть фамильные замки. Трудно было, наверно, расстаться со всем этим великолепием. Китти слушала и улыбалась, но рассказы эти производили на нее впечатление. - Да на нее стоит только посмотреть, - сказала сестра Сен-Жозеф, - сразу видно, что знатнее ее и на свете нет. - У нее удивительно красивые руки, - сказала Китти. - А вы бы знали, как мало она их жалеет. Она никакой работой не гнушается. Когда они прибыли в этот город, здесь ничего не было. Они построили монастырь. Настоятельница сама нарисовала план и надзирала за работами. С первого же дня они стали спасать бедненьких, никому не нужных девочек от "башни" и от жестоких рук повивальных бабок. Вначале у них ни кроватей не было, ни стекла, чтобы отгородиться от ночного холода (ведь ночной холод - самое вредное для здоровья, добавила сестра Сен-Жозеф); временами у них не оставалось денег не только платить рабочим, но и на еду для себя; они жили, как простые крестьяне, да что там, во Франции крестьяне, вот хоть батраки ее отца, бросали бы такую пищу свиньям. Тогда настоятельница созывала своих дочерей, они преклоняли колени и молились, и Пресвятая дева присылала им денег. То назавтра придет тысяча франков по почте, то какой-нибудь незнакомец, англичанин (подумать только - протестант!) или даже китаец, постучит в дверь в ту самую минуту и принесет пожертвование. А один раз они дошли до того, что дали Богородице обет посвятить ей neuvaine {У католиков - девять дней молитвы (франц.).}, если она их выручит, и, поверите ли, на следующий день явился этот забавный мистер Уоддинггон, сказал, что вид у нас такой, будто мы не отказались бы от ростбифа, и подарил нам сто долларов. Вот уж правда забавный он человечек, голова лысая, глаза хитрющие, а уж эти его шуточки... Mon Dieu {Боже мой (франц.).}, как же он калечит французский язык! Но сердиться на него невозможно. Никогда не унывает. И эпидемия ему нипочем, веселится как на празднике. Сердце у него французское и язык острый, прямо не поверить, что англичанин. Вот только акцент. Но иногда думается, что он говорит так плохо нарочно, чтобы посмешить. Нравственностью он особой не отличается, это да, но, в конце концов, это его личное дело, - тут она, вздохнув и кивнув, пожимает плечами, - он ведь холостяк, молодой мужчина. - А чем плоха его нравственность? - спросила Китти с улыбкой. - Да неужто вы не знаете? Грех мне про это говорить, ну да что уж там. Он живет с китаянкой, то есть не то чтобы с китаянкой, а с маньчжуркой. Она, говорят, принцесса и любит его до безумия. - Не может быть! - воскликнула Китти. - А вот и может, я вам правду говорю. Это большой грех, Бог этого не велит. Вы разве не слышали, когда первый раз сюда приходили, он не хотел есть "Мадлен", которые я нарочно для него испекла, а мать-настоятельница сказала, что он испортил себе желудок маньчжурской кухней? Она тогда на это самое намекала, он еще такую рожу скорчил. А история эта очень даже интересная. Он, говорят, работал в Ханькоу во время революции, когда там маньчжурцев резали, и по доброте своей спас жизнь нескольким членам одного из их знатных семейств. Они в родстве с императорской фамилией. И девушка эта в него влюбилась, ну а дальше сами можете догадаться. А когда он уехал из Ханькоу, она сбежала из дому и последовала за ним, и так с тех пор и ездит за ним повсюду, так что он, бедный, смирился и содержит ее и очень, говорят, к ней привязан. Эти маньчжурки, они бывают очень миловидные... Но что же это я, меня дела ждут, а я тут с вами рассиделась. Хорошая монахиня. Стыд, да и только. 52  У Китти появилось странное ощущение, будто она взрослеет. Постоянная работа отвлекала ее мысли, то, что она узнавала о жизни и взглядах других людей, будило воображение. Она приободрилась и чувствовала себя лучше. Ей долго казалось, что она способна только плакать; теперь же она, к своему удивлению и даже стыду, то и дело ловила себя на том, что смеется. Жить посреди страшной эпидемии стало казаться вполне естественным. Она знала, что вокруг люди умирают сотнями, но почти перестала об этом думать. Настоятельница запретила ей ходить в лазареты, и эти закрытые двери возбуждали ее любопытство. Ей очень хотелось туда заглянуть, но она, конечно, попалась бы кому-нибудь на глаза, и тогда неизвестно, какому наказанию подвергла бы ее настоятельница. Вдруг ее прогонят, это было бы ужасно. Она так привязалась к детям, они будут по ней скучать, они вообще не смогут жить без нее. А однажды она вдруг подумала, что уже неделю как не вспоминала Чарлза Таунсенда и не видела его во сне. Сердце громко стукнуло в груди - она исцелилась! Теперь она может думать о нем равнодушно. Она его больше не любит. О, какое это облегчение - чувствовать, что ты свободна! Даже странно оглянуться назад, вспомнить, как страстно она по нему тосковала. Узнав о его вероломстве, она думала, что умрет, не ждала от жизни ничего, кроме страданий. И вот она, оказывается, уже может смеяться. Ничтожество. Какой же она была дурой! Теперь, успокоившись, она не могла понять, что в нем нашла. Хорошо, что Уоддингтон ничего не знает, трудно было бы сносить его лукавые взгляды и иронические намеки. Наконец-то она свободна, свободна! Она чуть не расхохоталась от счастья. Девочки в это время затеяли веселую возню; обычно она смотрела на них, снисходительно улыбаясь, усмиряла, когда они слишком шумели, следила, чтобы не ушиблись и не поранились. Но сегодня она сама почувствовала себя ребенком и вступила в игру. Девочки приняли ее с восторгом. Они гонялись за ней по всей комнате, пронзительно крича от непонятной, почти дикарской радости. От возбуждения они прыгали и топали ногами. Шум стоял оглушительный. И вдруг отворилась дверь и на пороге выросла настоятельница. Китти страшно сконфузилась и с трудом высвободилась из десятка вцепившихся в нее маленьких рук. - Так-то вы стараетесь, чтобы дети вели себя тихо? - спросила настоятельница с улыбкой. - Мы играли, ma mere. Они разволновались. Это я виновата. Я их взбудоражила. Настоятельница вошла в комнату, и дети, как всегда, окружили ее. Она обнимала их за узенькие плечи, теребила их желтые ушки. Посмотрела на Китти долгим ласковым взглядом. Китти раскраснелась, часто дышала. Ее влажные глаза сияли, чудесные волосы растрепались. - Как вы прелестны, дитя мое, - сказала настоятельница. - Сердце радуется, на вас глядя. Немудрено, что дети вас обожают. Китти покраснела еще гуще, и почему-то слезы брызнули у нее из глаз. Она закрыла лицо руками. - О, ma mere, мне стыдно. - Полно, какие глупости. Красота тоже дар Божий, один из редчайших и драгоценнейших. Мы должны быть благодарны, если удостоились его, а если нет, должны быть благодарны, что другие удостоились его, нам на радость. Она опять улыбнулась Китти и тоже, как ребенка, легонько потрепала ее по щеке. 53  С тех пор как Китти начала работать, она реже виделась с Уоддингтоном. Два-три раза он встречал ее у перевоза и они вместе поднимались к ее дому. Он заходил, выпивал стаканчик, но обедать не оставался. И вот однажды под воскресенье он предложил ей назавтра захватить с собой закуску и отправиться в паланкинах в буддийский монастырь. Монастырь этот находился в десяти милях от города и когда-то славился как место паломничества. Настоятельница, полагая, что Китти хоть раз в неделю нужно отдыхать, не велела ей приходить по воскресеньям, а Уолтер, конечно, и в воскресные дни работал с утра до ночи. Чтобы прибыть на место до большой жары, они пустились в путь очень рано по узкой дороге меж рисовых полей. Миновали несколько крепких крестьянских домов, приютившихся в бамбуковых рощах. Китти наслаждалась бездельем. Хорошо было после заточения в душном городе видеть вокруг деревенское раздолье. Они добрались до монастыря - низких построек, разбросанных по берегу реки в тени деревьев, - и улыбающиеся монахи повели их дворами, торжественно пустынными, и показали храмы, где кривлялись диковинные боги. В святилище восседал Будда, отрешенный, печальный, с чуть заметной улыбкой на губах. На всем лежала печать запустения; великолепие было дешевое, обветшалое; боги запылились, вера, породившая их, умирала. Монахи словно доживали здесь последние дни, готовые к тому, что их вот-вот попросят очистить помещение, а в улыбке благостно учтивого настоятеля таилась ироническая покорность судьбе. Скоро, скоро монахи покинут эти тенистые кущи, и заброшенные здания начнут разрушаться от зимних бурь и под натиском вступающей в свои права природы. Ползучие растения обовьют умершие статуи, во дворах вырастут деревья. И обитать здесь будут уже не боги, а злые духи тьмы. 54  Они сидели на ступеньках маленькой пагоды (четыре лакированных столбика и высокая крыша, осеняющая бронзовый колокол) и смотрели на реку, как она лениво, по бесконечным излучинам уходила к зараженному городу. Отсюда были видны его зубчатые стены. Зной навис над ним, как погребальный покров. Но река, хоть и текла так медленно, все же была в движении, и от этого возникало грустное чувство быстротечности жизни. Все проходит и если оставляет после себя след, то какой? Китти казалось, что все они, все люди на земле подобны каплям воды в этой реке, что безымянный поток всех влечет к морю. Когда все так преходяще и ничтожно, стоит ли людям, раздувая мелочи до размеров важных событий, так терзать себя и других? - Вы Харрингтон-Гарденз знаете? - спросила она Уоддинггона, задумчиво улыбаясь. - Нет, а что? - Да ничего, просто это очень далеко отсюда. Там живут мои родители. - А вы подумываете об отъезде домой? - Нет. - Отсюда вы, надо полагать, сниметесь месяца через два. Эпидемия как будто пошла на убыль, а станет холоднее, так и совсем прекратится. - Мне, пожалуй, будет жалко отсюда уезжать. Она задумалась о будущем. Какие у Уолтера планы, она не знала. С нею он не делился. Был холоден, вежлив, молчалив, непроницаем. Две капли в реке, бесшумно текущей в неизвестность, такие неповторимые друг для друга, а на посторонний глаз неразличимые в общем потоке. - Смотрите, как бы монахини не обратили вас в свою веру, - сказал Уоддингтон со своей лукавой усмешкой. - Им некогда этим заниматься. Да это для них и не важно. Они бесконечно добры, вообще это удивительные женщины. А все-таки... не умею я это объяснить... нас разделяет стена. Не знаю, в чем тут дело. Как будто им известен секрет, который и есть для них самое важное, а я недостойна к нему приобщиться. Это не вера, а что-то более глубокое и значительное. Они пребывают в своем мире, а нам туда доступа нет и не будет. Каждый день, когда за мной закрывается дверь монастыря, я чувствую, что перестала для них существовать. - Ну понятно, для вашего тщеславия это чувствительный афронт, - поддразнил он. - Тщеславия? - Китти пожала плечами. Потом с ленивой улыбкой обратилась к нему: - Почему вы мне никогда не рассказывали, что живете с маньчжурской принцессой? - Чего еще эти старые сплетницы вам наболтали? Для монахинь это же смертельный грех - обсуждать частную жизнь таможенных чиновников. - Почему вы так болезненно это воспринимаете? Уоддингтон скосил глаза вниз, словно придумывая ответ похитрее, а потом слегка пожал плечами. - Афишировать тут нечего. Навряд ли это способствовало бы моему продвижению по службе. - Вы ее очень любите? Он поднял голову, теперь на его некрасивом лице было выражение как у провинившегося школьника. - Она ради меня бросила все - дом, семью, обеспеченное положение. Уже много лет как от всего отказалась, лишь бы не расставаться со мной. Я несколько раз прогонял ее, а она возвращалась. И сам от нее сбегал, но она меня опять настигала. А теперь я махнул рукой - придется, видно, терпеть ее до конца дней. - Она, наверно, любит вас до безумия. - Странное это ощущение, - отозвался он, растерянно морща лоб. - Я ни минуты не сомневаюсь, что, если б я решительно ее отставил, она покончила бы с собой. Не от обиды на меня, а совершенно естественно, потому что жить без меня не захотела бы. Очень странно сознавать это. От такого не отмахнешься. - Но главное ведь - любить, а не быть любимым. К тем, кто тебя любит, даже благодарности не чувствуешь, с ними бывает только скучно. - Как во множественном числе - не знаю. По опыту могу говорить только в единственном. - И она в самом деле принцесса и в родстве с императорской фамилией? - Нет, это уж романтические фантазии монахинь. Она из очень знатной семьи, но в революцию они, конечно, разорились. Впрочем, она все же очень знатная леди. Он произнес это с гордостью, так что Китти невольно улыбнулась. - Значит, вы останетесь здесь на всю жизнь? - В Китае? Да. Что ей делать в другой стране? Когда уйду в отставку, куплю в Пекине китайский домик и буду доживать там свои дни. - А дети у вас есть? - Нет. Она с интересом на него посмотрела. Очень странно, что этот лысый человечек с обезьяньей мордочкой мог внушить чужестранке такую испепеляющую страсть. Говорил он о ней небрежно, не слишком уважительно, и все-таки безраздельное чувство этой женщины производило сильное впечатление, задевало какую-то струну. - Да, далеко отсюда до Харрингтон-Гарденз, - улыбнулась она. - Почему вы это сказали? - Ничего я не понимаю. Жизнь вообще непонятна. Я чувствую себя так, будто всегда жила на берегу прудочка, а мне вдруг показали море. Даже дух захватывает, но совсем не страшно. Я не хочу умирать, я хочу жить. Я чувствую в себе какое-то новое мужество. Как старый моряк пускается под парусом на поиски новых неведомых морей, так, наверно, и моя душа стремится все изведать. Уоддингтон задумчиво поглядел на нее. Ее взгляд застыл на далекой глади реки. Две капли, что тихо, бесшумно движутся к вечному морю. - Можно мне навестить маньчжурскую леди? - вдруг спросила она, подняв голову. - Она ни слова не говорит по-английски. - Вы были ко мне очень добры, вы много для меня сделали, может быть, я и без слов сумела бы ей выразить, как хорошо к ней отношусь. Уоддингтон усмехнулся чуть язвительно, однако ответил вполне дружелюбно: - Я как-нибудь зайду за вами, и она угостит вас жасминовым чаем. Китти не стала говорить ему, что эта повесть о чужеземной любви с самого начала поразила ее воображение, и теперь маньчжурская принцесса сделалась для нее символом чего-то, что смутно, но неотступно манило ее, как загадочный перст, указующий на мистическую обитель духа. 55  Но несколько дней спустя Китти сделала совсем уже неожиданное открытие. С утра, придя в монастырь, она, как всегда, первым делом пошла проследить, чтобы детей как следует умыли и одели. Поскольку монахини твердо держались мнения, что ночной воздух вреден для здоровья, атмосфера в спальнях была несвежая, спертая. После утренней прохлады Китти особенно это чувствовала и спешила открыть те из окон, которые вообще открывались. Но в этот день ей прямо-таки стало дурно, закружилась голова, и она остановилась у окна, чтобы немного прийти в себя. Так плохо ей еще никогда не бывало. Тошнота подступила к горлу, ее вырвало. Она вскрикнула, перепугала детей; к ней подбежала старшая девочка, помогавшая ей, и, увидев, что она изменилась в лице и вся дрожит, в страхе застыла на месте. Холера! Мысль эта пронеслась у Китти в мозгу, и ей показалось, что она умирает. Ее охватил ужас. Минуту она еще мучительно боролась с темной силой, словно разлившейся по жилам, а потом провалилась во мрак. Открыв глаза, она не сразу поняла, где находится. Будто бы она лежала на полу, а когда пошевелила головой, почувствовала под головой подушку. Она ничего не помнила. Рядом с ней стояла на коленях настоятельница, подносила к ее носу нюхательную соль, и тут же маячила сестра Сен-Жозеф. Потом сразу вспомнилось все. Холера! На лицах монахинь написан ужас. Сестра Сен-Жозеф стала огромной, контуры ее расплылись. Китти снова ощутила смертельный страх. - О, ma mere, - простонала она, - я умру? Я не хочу умирать. - С чего вы это взяли? Настоятельница была совершенно спокойна, а глаза даже веселые. - Но это холера! Где Уолтер? За ним послали? О Господи! И она разрыдалась. Настоятельница протянула ей руку, и Китти ухватилась за эту руку, словно то была сама жизнь, которую она так боялась упустить. - Полно, полно, дитя мое, будьте благоразумны. Никакая это не холера. - Где Уолтер? - Ваш муж занят, и незачем его зря беспокоить. Через пять минут вы будете совершенно здоровы. Китти ответила ей изумленным, непонимающим взглядом. Почему она не волнуется? Это жестоко. - Полежите еще немножко, - сказала настоятельница. - А тревожиться не о чем. У Китти бешено заколотилось сердце. Она так свыклась с мыслью о холере, что уже перестала было бояться за себя. Какая же она была дура! Вот она и умирает. Девочки внесли в комнату низкое плетеное кресло и поставили у окна. - Давайте-ка мы вас поднимем, - сказала настоятельница. - В шезлонге вам будет удобнее. На ногах вы стоите? Она подхватила Китти под мышки, сестра Сен-Жозеф помогла ей встать. Китти без сил опустилась в кресло. - Я лучше закрою окно, - сказала сестра Сен-Жозеф. - Ну, как утренний воздух ей повредит. - Нет-нет, - взмолилась Китти. - Пожалуйста, не закрывайте. Хорошо было увидеть синее небо. Ее еще трясло, но ей безусловно стало лучше. Обе монахини смотрели на нее, потом сестра Сен-Жозеф сказала настоятельнице что-то, чего Китти не разобрала. Настоятельница села с ней рядом и взяла ее за руку. - Послушайте, дитя мое... Она задала ей кое-какие вопросы. Китти отвечала, не понимая их смысла. Губы у нее дрожали и не слушались. - И сомневаться нечего, - сказала сестра Сен-Жозеф. - Меня в этих делах не обманешь. Она залилась смехом, в котором Китти послышалось и радостное волнение, и участие. Настоятельница, все еще держа Китти за руку, улыбнулась с нескрываемой нежностью. - Сестра Сен-Жозеф разбирается в этом лучше меня, дитя мое, она сразу определила, что с вами такое. И очевидно, не ошиблась. - А что со мной? - встрепенулась Китти. - Все ясно как день. Неужели такая возможность не приходила вам в голову? Вы беременны. Китти как на пружине подкинуло. Она готова была вскочить. - Тихо, тихо, - сказала настоятельница. Китти, красная как рак, прижала руки к груди. - Не может этого быть. Это неправда. - Qu'est ce qu'elle dit? {Что она говорит? (франц.).} - спросила сестра Сен-Жозеф. Настоятельница перевела. Румяное лицо сестры Сен-Жозеф расплылось в улыбке. - Уж вы мне поверьте. Даю честное слово... - Вы сколько времени замужем, дитя мое? - спросила настоятельница. - Ну вот, у жены моего брата через столько же времени после свадьбы уже было двое детей. Китти устало откинулась в кресле. В душе ее была смерть. - Мне так стыдно, - прошептала она. - Стыдно, что у вас будет ребенок? Это же так естественно. - Quelle joie pour le docteur, - добавила сестра Сен-Жозеф. - Да, подумайте только, какая это радость для вашего мужа. Он будет вне себя от счастья. Надо видеть, какое у него делается лицо, когда он возится с нашими младенцами, а уж своему-то и подавно будет рад. Китти молчала. Монахини продолжали ласково ее разглядывать, настоятельница гладила по руке. - Глупо, как я раньше не догадалась, - сказала Китти. - Во всяком случае, я рада, что это не холера. Мне уже гораздо лучше, пойду работать. - Сегодня бы не стоило, милая, - сказала настоятельница. - Вы переволновались, ступайте-ка лучше домой и отдохните. - Нет-нет, лучше я останусь здесь. - Старших надо слушаться. Что бы сказал наш милый доктор, если бы я разрешила вам поступить так неосторожно? Приходите завтра, если будет охота, или послезавтра, но на сегодня с вас хватит. Сейчас пошлю за паланкином. Отрядить мне кого-нибудь из девочек вам в провожатые? - Не надо. Я отлично доберусь и одна. 56  Китти лежала на своей постели при закрытых ставнях. Шел третий час дня, слуги спали. После того что она узнала утром (а теперь у нее не осталось сомнений), она пребывала в полном оцепенении. С самого возвращения домой она старалась собраться с мыслями, но в голове было пусто. Вдруг за стеной послышались шаги, шел кто-то в обуви - значит, не слуги; у нее екнуло сердце, это мог быть только Уолтер. Он прошел в гостиную, окликнул ее, она не ответила. После короткой паузы - стук в дверь. - Да? - Можно войти? Китти встала и накинула халат. - Входи. Он вошел. Хорошо, что ставни закрыты, так что ее лицо в тени. - Я тебя не разбудил? Я постучал совсем тихо. - Я не спала. Он подошел к одному из окон и распахнул ставни. В комнату хлынул поток теплого света. - Что случилось? - спросила она. - Почему ты так рано? - Монахини сказали, что ты плохо себя чувствуешь. Я зашел узнать, в чем дело. На минуту в ней вспыхнул гнев. - Что ты сказал бы, если б это была холера? - Будь это холера, ты, безусловно, не добралась бы домой. Чтобы оттянуть время, она подошла к туалетному столику, провела гребенкой по стриженым волосам. Потом села и закурила. - Утром мне нездоровилось, и настоятельница решила, что мне надо побыть дома. Но сейчас все прошло. Завтра пойду туда, как обычно. - Так что же с тобой было? - А они тебе не сказали? - Нет, настоятельница говорит, что ты мне сама расскажешь. Тут случилось то, чего уже давно не бывало: он в упор посмотрел на нее; профессиональный инстинкт оказался сильнее личного чувства. Она заколебалась, потом заставила себя встретиться с ним глазами. - У меня будет ребенок. Она уже привыкла, что он встречает молчанием слова, которые должны бы вызвать удивленный возглас, но никогда еще это молчание не казалось ей таким убийственным. Он не вздрогнул, не шелохнулся, ни словом, ни выражением глаз не показал, что слышал ее. Ей захотелось плакать. Когда муж и жена любят друг друга, в такие минуты глубокое волнение еще больше их сближает. Молчание было нестерпимо, и она не выдержала. - Не знаю, почему я раньше об этом не подумала. Глупо, конечно, но... я как-то запуталась... - И сколько времени ты уже... когда ты должна родить? Слова как будто давались ему с трудом. Она чувствовала, что у него пересохло в горле. И надо же, как у нее дрожат губы. Если он не каменный, это должно вызвать жалость. - У меня сейчас срок два или три месяца. - Отец ребенка я? Она судорожно вздохнула. Голос его слегка дрогнул, или ей показалось? Будь проклята эта его холодная сдержанность, при которой малейшее проявление чувства так потрясает. Почему-то ей вдруг вспомнился прибор, который ей показывали в Гонконге, на нем чуть заметно колебалась стрелка, и ей объяснили, что это значит: за тысячи миль от них произошло землетрясение, унесшее около тысячи человеческих жизней. Она взглянула на Уолтера. Он был бледен как полотно. Таким она видела его только раз, нет, два раза. Он смотрел в пол, слегка скосив глаза. - Ну? Она стиснула руки. Как ему сейчас нужно, чтобы она ответила "да"! Он ей поверит, непременно поверит, потому что хочет поверить. И простит. Она знала, сколько нежности он таит в душе и как, вопреки своей робости, мечтает излить ее на кого-то. Она знала, что он не злопамятен; он простит, если только дать ему для этого повод, который затронул бы его сердце, и простит до конца. Никогда не попрекнет ее тем, что было, этого можно не бояться. Пусть он жесток, мрачен, холоден, но он не подл и не мелочен. Все пойдет по-другому, стоит ей сказать "да". А она жаждала сочувствия. Когда ей так неожиданно открылось, что она беременна, в ней зародились странные надежды, неосознанные желания. Она чувствовала себя слабой, оробевшей, одинокой, без единого друга на свете. Как ни далеки они были с матерью, ее остро потянуло под материнское крыло. Она тосковала о помощи, об утешении. Уолтера она не любила и знала, что никогда не полюбит, но сейчас ей страстно хотелось, чтобы он ее обнял и можно было прижаться головой к его груди и заплакать счастливыми слезами. Хотелось, чтобы он поцеловал ее, хотелось обвить руками его шею. Она заплакала. Она столько лгала в последние месяцы, ложь давалась ей так легко. Чем плоха ложь, если она - на благо? Так легко сказать "да". Она уже видела потеплевшие глаза Уолтера, его руки, протянутые к ней. И не могла выговорить это слово. Не могла, и все. Она столько пережила за эти горькие недели. Чарли и его отступничество, холера и бесконечные смерти со всех сторон, монахини, даже забавный пьянчужка Уоддингтон - все это произвело в ней перемену, она сама себя не узнавала. Ей казалось, будто какой-то двойник следит за ней с удивлением и страхом. Нет, она должна сказать правду. Какой смысл лгать? Мысль ее сделала странный скачок: она вдруг увидела того мертвого нищего на земле, у стены участка. Почему он ей вспомнился? Она не рыдала. Слезы ее лились рекой, глаза были открыты. Наконец она вспомнила про его вопрос. Он ее спросил, он ли отец ребенка. И теперь она ответила: - Не знаю. Послышался тихий смешок, от которого ее бросило в дрожь. - Нескладно получилось, а? Как это на него похоже. Именно такого замечания от него можно было ждать, но у Китти упало сердце. Понял ли он, как трудно ей было сказать правду (впрочем, поправилась она, совсем было не трудно, а просто невозможно иначе), оценил ли ее честность? Собственные слова "не знаю... не знаю" стучали в мозгу. Теперь уж их не возьмешь обратно. Она достала из сумки платок и вытерла слезы. Оба молчали. На столе у кровати стоял сифон. Уолтер налил ей воды. Он поддерживал стакан, пока она пила, и она заметила, как исхудала эта рука, красивая, с длинными пальцами, но буквально кожа да кости. И чуть дрожит. С лицом он мог совладать, а рука его выдала. - Ты не обращай внимания, что я плачу, - сказала она. - Это я так, просто слезы сами из глаз льются. Она выпила воду, он отнес стакан на место, сел на стул и закурил. Вот он легонько вздохнул. Ей уже доводилось слышать такие вздохи, от них всякий раз щемило сердце. Он устремил невидящий взгляд в окно, а она, присмотревшись к нему, поразилась, до чего он похудел за последние недели. Виски запали, кости лица выпирают наружу. Платье висит на нем как на вешалке. Кожа под загаром зеленовато-бледная. Вид изможденный. Он слишком много работает, спит мало, ничего не ест. Несмотря на собственные горести и тревоги, она нашла в себе силы пожалеть его. Как больно думать, что ничем не можешь ему помочь. Он приложил руку ко лбу, словно у него разболелась голова, и ей представилось, что у него в мозгу тоже неотступно стучат слова "не знаю... не знаю". Странно, что этот холодный, хмурый, застенчивый человек наделен любовью к самым маленьким. Мужчины часто и к своим-то равнодушны, но про него монахини сколько раз ей рассказывали, это их и трогало, и смешило. Если он так любит этих китайчат, как же он любил бы своего ребенка! Китти закусила губу, чтобы опять не расплакаться. Уолтер взглянул на часы. - Пора мне обратно в город. У меня сегодня еще уйма работы. Ты как, ничего? - Обо мне не беспокойся. - Ты вечером не дожидайся меня. Я, возможно, вернусь очень поздно, а накормит меня полковник Ю. - Хорошо. Он встал. - Советую сегодня не переутомляться, дай себе передышку. Тебе что-нибудь подать, принести? - Нет, спасибо. Ничего не нужно. Он еще постоял как бы в нерешительности, потом, не глядя на нее, взял шляпу и вышел. Она слышала, как он шел от крыльца к воротам. Одна, до ужаса одна. Сдерживаться теперь было не нужно, и она дала волю слезам. 57  Вечер был душный, и, когда Уолтер наконец вернулся, Китти сидела у окна, глядя на причудливые крыши китайского храма, черные на фоне звездного неба. Глаза ее опухли от слез, но она успокоилась. Странная тишина снизошла в душу, несмотря на все треволнения, - может быть, просто от усталости. - Я думал, ты уже спишь, - сказал Уолтер входя. - Мне не спалось. Когда сидишь, не так жарко. Тебя покормили? - Еще как. Он прошелся взад-вперед по длинной комнате, и она поняла, что он хочет о чем-то поговорить с ней, но не знает, как начать. Без тени волнения она ждала, чтоб он собрался с духом. И дождалась. - Я обдумал то, что ты мне сегодня рассказала. Мне кажется, тебе лучше отсюда уехать. Я уже поговорил с полковником Ю, он согласен предоставить тебе охрану. Можешь взять с собой служанку. Ты будешь в полной безопасности. - А куда я могла бы уехать? - Можешь уехать к матери. - Думаешь, она мне обрадуется? - Тогда можешь поехать в Гонконг. - А что мне там делать? - Тебе сейчас нужен уход, внимание. Я просто не вправе удерживать тебя здесь. В ее улыбке была не только горечь, но и веселая насмешка. Она взглянула на него и чуть не рассмеялась. - С чего это ты вдруг так беспокоишься о моем здоровье? Он подошел к окну и остановился, глядя в ночь. Никогда еще в безоблачном небе не было столько звезд. - Женщине в твоем положении нельзя здесь оставаться. Его легкий белый костюм пятном выделялся во мраке; в чеканном профиле было что то зловещее, но, как ни странно, сейчас он не внушал ей ни малейшего страха. Неожиданно она спросила: - Когда ты добился, чтобы я сюда поехала, ты хотел моей смерти? Он не отвечал так долго, что она успела подумать, не притворяется ли он, будто не слышал. - Сначала - да. Она нервно поежилась - ведь это он впервые сознался в своем намерении. Но зла она на него не держала. Она сама себе удивлялась - сейчас он даже внушал ей восхищение и в то же время был немного смешон. А когда она вдруг вспомнила про Чарли Таунсенда, то решила, что он просто глуп. - Ты шел на страшный риск, - отозвалась она. - При твоей сверхчувствительной совести ты не простил бы себе, если бы я умерла. - Ну вот, а ты не умерла. Ты даже поздоровела. - Я в жизни не чувствовала себя лучше. Ее подмывало воззвать к его чувству юмора. После всего, что они пережили, среди всех этих ужасов и невзгод, идиотством казалось придавать значение такой ерунде, как блуд. Когда смерть подстерегает за каждым углом и уносит свои жертвы, как крестьянин - картошку с поля, не все ли равно, хорошо или плохо тот или иной человек распоряжается своим телом. Если б он только мог понять, как мало значит для нее теперь Чарли - даже лицо его вспоминается уже с трудом, - как безвозвратно эта любовь ушла из ее сердца! У нее не осталось к Таунсенду ни капли чувства, и потому обессмыслилось все, в чем они были повинны. Сердце ее снова свободно, а что тут было замешано тело - да наплевать на это! Ей хотелось сказать Уолтеру: "Слушай, не пора ли нам образумиться? Мы дулись друг на друга, как дети. Давай помиримся. Любви между нами нет, но почему нам не быть друзьями?" Он стоял очень тихо. Бесстрастное лицо в свете лампы было мертвенно-бледным. Она не надеялась на него: если скажешь не то, он обрушит на тебя такой ледяной сарказм! Она уже знала, какая ранимость скрывается под этой язвительной маской, как быстро он может замкнуться, если будут задеты его чувства. Надо же быть таким идиотом! Для него важнее всего удар по его самолюбию - наверно, от такого удара вообще труднее всего оправиться. Чудаки эти мужчины, что придают такое значение верности жен. Сама-то она, когда сошлась с Чарли, думала, что изменилась неузнаваемо, а оказалось, что она все такая же, только счастливее и жизнерадостнее. И почему она не смогла сказать Уолтеру, что ребенок его? Ей эта ложь ничего бы не стоила, а для него была бы такая радость. А может, это и не было бы ложью; даже удивительно, что в своих интересах она не подумала о такой лазейке, а вот не подумала... До чего же мужчины глупые! Их роль в этом деле так ничтожна. Это женщина долгие, тягостные месяцы носит ребенка, женщина в муках рождает его, а мужчина, сбоку припека, туда же, со своими претензиями. Почему это должно влиять на его отношение к ребенку? И мысли Китти обратились к тому ребенку, которого ей самой предстояло родить; она подумала о нем не с волнением, не в радостном предвкушении материнства, а с ленивым любопытством. - Тебе, конечно, еще хочется это обдумать, - сказал Уолтер, нарушая долгое молчание. - Что обдумать? Он оглянулся, словно удивленный ее вопросом. - Когда тебе лучше ехать. - Но я не хочу уезжать. - Почему? - Мне нравится работать в монастыре. По-моему, я приношу там пользу. Я предпочла бы дождаться тебя. - Мне, пожалуй, следует тебе объяснить, что в твоем теперешнем положении ты особенно подвержена любой инфекции. - Как деликатно ты это выразил, - сказала Китти с усмешкой. - Ты не ради меня остаешься? Она замялась. Откуда ему знать, что сейчас самое сильное чувство, какое он у нее вызывает, и самое неожиданное - это жалость. - Нет. Ты меня не любишь. Тебе со мной, наверно, скучно. - Не подумал бы я, что женщина твоего склада способна пожертвовать своими удобствами ради нескольких праведных монахинь и оравы китайских детишек. Она улыбнулась. - Это несправедливо - презирать меня за то, что ты так неправильно меня расценил. Я не виновата, что ты был таким олухом. - Если ты твердо решила остаться, я, конечно, не собираюсь тебе перечить. - К сожалению, я не могу дать тебе повод проявить великодушие. - Почему-то ей сейчас было трудно говорить с ним всерьез - и между прочим, ты совершенно прав: я остаюсь не только ради бедных сироток. Я, понимаешь ли, оказалась в таком положении, что у меня во всем мире нет ни одной родной души. Я не знаю никого, кто принял бы меня с радостью. Никого, кому есть дело, жива я или умерла. Он нахмурился, но не от гнева. - Хорошеньких дел мы с тобой натворили, а? - сказал он. - Ты все еще собираешься подать на развод? Мне это теперь безразлично. - Ты же знаешь, что, привезя тебя сюда, я тем самым отказался от права обвинения. - Нет, я не знала. Я, понимаешь, не специалист по супружеским изменам. Что же мы будем делать, когда уедем отсюда? По-прежнему будем жить вместе? - Ох, давай лучше не загадывать так далеко вперед. В голосе его была смертельная усталость. 58  Три дня спустя Уоддингтон зашел за Китти в монастырь (она, не находя себе места от беспокойства, сразу вернулась к работе) и повел, как было обещано, на чашку чаю к своей сожительнице. Китти уже не раз обедала у него. Дом был с квадратным фасадом, белый, нарядный, из тех, какие Таможня строит для своих служащих по всему Китаю. Столовая, где они обедали, гостиная, где пили кофе, были обставлены добротно и строго. В обстановке ничего домашнего, не то отель, не то канцелярия, сразу видно, что эти дома - всего лишь случайное, временное жилище для сменяющихся обитателей. Никому бы и в голову не пришло, что на втором этаже скрыта от посторонних глаз тайна, притом романтического свойства. Они поднялись по лестнице, Уоддингтон отворил дверь. Китти оказалась в большой голой комнате с белыми стенами, на которых развешаны были свитки со столбиками иероглифов. За квадратным черным столом, в жестком кресле тоже черного дерева и покрытого сложной резьбой, сидела маньчжурка. При виде Китти и Уоддингтона она встала, но не двинулась им навстречу. - Вот она, - сказал Уоддингтон и добавил что-то по-китайски. Женщина поздоровалась за руку. Она была очень стройная и выше ростом, чем ожидала Китти, привыкшая к уроженкам южного Китая. На ней была бледно-зеленая кофта с узкими рукавами, прикрывавшими запястья; на черных, тщательно причесанных волосах красовался головной убор маньчжурских женщин. Лицо было густо напудрено, щеки от глаз до самого рта нарумянены, выщипанные брови как тонкие черные черточки, рот ярко-алый. На этой маске большие черные, слегка раскосые глаза горели, как два озера жидкого агата. Не женщина, а раскрашенный идол. Движения ее были неспешны, уверенны. Китти показалось, что она немного робеет, но полна любопытства. Пока Уоддингтон говорил с ней, она изредка кивала и взглядывала на Китти. Китти поразили ее руки - пальцы невероятно длинные, тонкие, цвета слоновой кости, с накрашенными ногтями. Никогда еще она не видела таких прелестных, томных, грациозных рук. В них угадывалась родовитость несчетных поколений. Она заговорила высоким резким голосом - словно птицы защебетали в саду, - и Уоддингтон перевел Китти ее слова, что она рада ее видеть, и вопросы - сколько ей лет, и сколько у нее детей? Они сели на три жестких кресла вокруг квадратного стола, и бой подал чай, бледный и ароматизированный жасмином. Маньчжурка предложила Китти зеленую жестянку с сигаретами "Три каслз". Кроме стола и кресел, в комнате почти не было мебели, только широкий спальный тюфяк с вышитым валиком в изголовье и два ларя сандалового дерева. - Что она делает целыми днями? - спросила Китти. - Немного рисует красками, изредка пишет стихи. А по большей части просто сидит. Курит, но умеренно, и я этому рад, поскольку в мои обязанности входит пресекать торговлю опиумом. - А сами вы курите? - спросила Китти. - Очень редко. Честно говоря, я предпочитаю виски. В комнате стоял слабый приторно-едкий запах, не то чтобы неприятный, но характерный, свойственный восточным домам. - Скажите ей, что мне жаль, что я не могу с ней поговорить. У нас, я уверена, нашлось бы что сказать друг другу. Когда Уоддингтон перевел, маньчжурка бросила на Китти быстрый взгляд, в котором светилась улыбка. Она сидела в своем пышном наряде, очень величественная, нисколько не смущенная, а глаза на раскрашенном лице были настороженные, загадочные, бездонные. Она была неестественна, как кукла, и притом до того грациозна, что Китти перед ней казалась себе неуклюжей. До сих пор Китти воспринимала Китай, куда забросила ее судьба, без особого внимания, немного свысока. Так было принято в ее кругу. Теперь же на нее повеяло чем-то потусторонним, таинственным. Вот он, Восток, древний, неведомый, непостижимый. Верования и идеалы Запада показались ей грубыми по сравнению с теми идеалами и верованиями, что словно воплотились в этом изысканно-прекрасном создании. Это была совсем другая жизнь, жизнь в совершенно ином измерении. Перед лицом этой куклы с накрашенным ртом и настороженными раскосыми глазами искания и боли повседневного мира утрачивали всякий смысл. Словно за размалеванной маской скрывалось огромное богатство глубоких, значительных переживаний, словно эти тонкие, изящные руки с длинными пальцами держали ключ к неразрешимым загадкам. - О чем она думает целыми днями? - спросила Китти. - Ни о чем, - улыбнулся Уоддингтон. - Она изумительна. Скажите ей, что я еще никогда не видела таких прекрасных рук. Хотела бы я знать, за что она вас любит. Уоддингтон улыбаясь перевел ее вопрос. - Она говорит, что я хороший. - Как будто женщины любят мужчин за их добродетели, - фыркнула Китти. Рассмеялась маньчжурка всего один раз. Это случилось, когда Китти, чтобы поддержать разговор, стала восхищаться ее нефритовым браслетом. Она сняла браслет, и Китти попробовала его примерить, но, хотя рука у нее была маленькая, браслет на нее не налез. Вот тут маньчжурка и рассмеялась, как ребенок. Она сказала что-то Уоддингтону. Потом позвала служанку, дала ей какое-то поручение, и та, исчезнув на минуту, вернулась с парой очень красивых маньчжурских туфель. - Она хочет подарить их вам, если окажутся впору, - объяснил Уоддингтон. - Для комнат это очень удобная обувь. - Они мне как раз, - сказала Китти не без самодовольства, но, заметив, как хитро ухмыльнулся Уоддингтон, быстро спросила: - А ей они велики? - О да. Китти рассмеялась, а когда Уоддингтон перевел, посмеялись и маньчжурка и служанка. Немного позднее, когда Китти и Уоддингтон поднимались к ее дому, она повернулась к нему с дружеской улыбкой. - Вы мне и не сказали, как сильно ее любите. - Ас чего вы это взяли? - По глазам видно. Странно. Это, наверно, все равно как любить призрак или грезу. Мужчины вообще непредсказуемы. Я думала, вы как все, а теперь чувствую, что ничегошеньки о вас не знаю. Проводив ее до калитки, он неожиданно спросил: - Зачем вам нужно было ее увидеть? Китти ответила, немного подумав: - Я чего-то ищу, чего - сама не знаю. Но знаю, что это очень важно и что, если найти, все пойдет по-другому. Может быть, это известно монахиням; но, когда я с ними, я чувствую, что они знают секрет, которым не хотят делиться. Почему-то мне пришло в голову, что, если я увижу эту женщину, мне станет понятно, чего я ищу. Может, она мне и сказала бы, если б могла. - А почему вы думаете, что она это знает? Китти искоса поглядела на него и ответила вопросом на вопрос: - А вы это знаете? Он пожал плечами. - Дао. Путь. Одни из нас ищут его в опиуме, другие в Боге, кто в вине, кто в любви. А Путь для всех один и ведет в никуда. 59  Китти вернулась в уже привычную для нее рабочую колею и, хотя по утрам чувствовала себя очень неважно, не давала себе распускаться. Ее удивило, какой интерес стали проявлять к ней монашенки. Раньше, встречая ее в коридоре, они только здоровались, теперь же, по-детски волнуясь, норовили под каким-нибудь пустячным предлогом зайти в комнату, где она находилась, посмотреть на нее и поболтать. Сестра Сен-Жозеф раз за разом вспоминала, что она уже давно что-то приметила и все думала: "Что бы это значило?" или "Скорее всего, это самое", а потом, когда Китти стало дурно, - "И сомневаться нечего, сразу видно". Она не уставала рассказывать о том, как проходили роды у ее невестки, и некоторые подробности могли бы сильно встревожить Китти, не обладай она чувством юмора. В сестре Сен-Жозеф приятно сочетались памятливость (по лугу на ферме ее отца протекала река, и тополя, что росли на берегу, дрожали от малейшего ветра) и короткое знакомство с библейскими героями. Твердо убежденная в том, что еретичка ничего в этом не может смыслить, она однажды рассказала Китти про Благовещение. - Я, когда читаю про это в Священном писании, всегда плачу, - сказала она. - Сама не знаю почему, просто сердце как-то дрожит. И процитировала по-французски слова, показавшиеся Китти незнакомыми и суховатыми: "Ангел, вошед к Ней, сказал: радуйся, Благодатная! Господь с Тобою, благословенна Ты между женами" {Евангелие от Луки, 1:28.}. Тайна рождения веяла в стенах монастыря, как легкий ветерок среди цветущих яблонь. Мысль, что Китти ждет ребенка, смущала и будоражила этих бесплодных женщин. Они и робели перед Китти, и тянулись к ней. Физическую сторону ее состояния они воспринимали вполне здраво, ибо были дочерями крестьян и рыбаков; но детские их сердца были полны благоговения. Мысль о бремени, которое она носит под сердцем, тревожила их и в то же время вызывала душевный подъем. Сестра Сен-Жозеф говорила, что все они за нее молятся, а сестра Сен-Мартен выразила сожаление, что Китти не католичка. Но настоятельница побранила ее и объяснила, что и протестантка может быть хорошей женщиной - une brave femme - и le bon Dieu {Боженька (франц.).} так или иначе все это уладит. Китти и трогало, и забавляло, что она вызывает такой интерес, но по-настоящему ее удивило то, что даже настоятельница, столь строгая в своей святости, стала относиться к ней по-новому. Она всегда была добра к Китти, однако не снисходила до нее; теперь же проявляла к ней чуть не материнскую нежность. И голос ее звучал по-новому мягко, и в глазах мелькали веселые искорки, словно она любовалась Китти, как смышленым ребенком, сумевшим заслужить ее расположение. Китти все это умиляло. Словно в эту душу, спокойную и величавую, как серое море, пугающее своей сумрачной мощью, внезапно проник луч солнца, и оно ожило, подобрело, повеселело. По вечерам она теперь часто заходила посидеть с Китти. - Я должна следить, чтобы вы не переутомлялись, дитя мое, - сказала она однажды, явно выдумав себе оправдание, - а то доктор Фейн ни за что мне не простит. Ах, эта британская сдержанность! Вот ведь он какой, себя не помнит от радости, но, стоит заговорить с ним про это, сразу бледнеет. Она ласково потрепала Китти по руке. - Доктор Фейн рассказал мне, что советовал вам уехать, но вы отказались, потому что не хотели расстаться с нами. Это очень похвально, дитя мое, и не думайте, что мы не ценим вашей помощи. Но я подозреваю, что вы и с ним не захотели расстаться, а это еще лучше, ибо ваше место - рядом с ним, вы ему нужны. Да, просто не знаю, что бы мы делали без этого замечательного человека. - Мне отрадно думать, что он кое-что сделал для вас, - сказала Китти. - Любите его всем сердцем, милая. Он - святой. Китти улыбнулась и подавила вздох. Для Уолтера она могла теперь сделать только одно, но как это сделать - не знала. Она хотела, чтобы он простил ее - уже не ради нее, но ради себя, ведь только это могло дать ему душевный покой. Просить его прощения бесполезно: если он догадается, что она желает добра не столько себе, сколько ему, он в своем упорном тщеславии тем более ей откажет (его тщеславие почему-то перестало ее раздражать, оно казалось естественным и только усиливало жалость, которую он внушал ей); единственный шанс - что какое-нибудь непредвиденное внешнее обстоятельство поможет застигнуть его врасплох. Он, возможно, даже ждет эмоционального взрыва, который избавил бы его от кошмара затаенной обиды, но и в этом случае будет в своей одержимости всеми силами бороться с собой. Ну не позор ли, что люди, которым отпущено так мало времени в полном страданий мире, так безжалостно себя мучат? 60  Хотя настоятельница подолгу беседовала с Китти всего три или четыре раза да еще изредка по нескольку минут, впечатление она произвела на Китти очень глубокое. Ее образ был подобен некой стране, на первый взгляд прекрасной, но негостеприимной; лишь потом обнаруживаешь в складках суровых гор приветливые деревушки под сенью фруктовых деревьев и веселые речки, бегущие по сочным лугам. Но этих отрадных картин, хоть они и удивляют и успокаивают, еще мало, чтобы чувствовать себя дома в этой стране бурых кряжей и исхлестанных ветром равнин. Сойтись с настоятельницей по-человечески близко было бы невозможно, в ней ощущалось что-то безличное, то же чувство не оставляло Китти и при общении с другими монахинями, даже с добродушной болтушкой сестрой Сен-Жозеф, но от настоятельницы ее отделяла почти физически осязаемая преграда. Как-то неуютно и страшновато делалось при мысли, что она ходит по одной с тобою земле, по горло занята мирскими делами, и все же так явственно обитает на уровне, для тебя недосягаемом. Однажды она сказала Китти: - Монахине мало пребывать в непрестанной молитве Иисусу, она сама должна быть молитвой. Хотя речь ее была неотделима от ее веры, Китти чувствовала, что это получается само собой, без всякого намерения повлиять на еретичку. Ее удивляло, что настоятельница, столь милосердная к людям, даже не пытается вывести ее, Китти, из состояния, которое не может не казаться ей греховным невежеством. Как-то вечером они засиделись за разговором. Дни стали короче, мягкий вечерний свет и радовал, и навевал легкую грусть. У настоятельницы вид был очень усталый. Трагическое бледное лицо осунулось, прекрасные темные глаза потеряли блеск. Может быть, это усталость склонила ее к несвойственной ей откровенности. - Сегодня для меня памятный день, дитя мое, - сказала она, словно пробуждаясь от долгой задумчивости. - Годовщина того дня, когда я окончательно решила посвятить себя Богу. Я уже два года об этом думала, но призвание это меня отпугивало, я боялась, как бы меня вновь не одолели мирские помыслы. Но в то утро, во время причастия, я дала обет, что в этот же день, еще до вечера, сообщу о своем желании матери. После причастия я помолилась Иисусу о ниспослании мне душевного покоя и явственно услышала в ответ: "Ты тогда обретешь его, когда перестанешь его желать". Настоятельница словно унеслась мыслями в прошлое. - В тот день наш близкий друг мадам Вьерно ушла к кармелиткам, не сказавшись никому из родных. Она знала, что они не сочувствуют ее планам, но считала, что, как вдова, имеет право сама собой распоряжаться. Одна из моих кузин ездила к ней проститься и вернулась только вечером, очень взволнованная. Я еще не говорила с матерью, я дрожала при мысли, что нужно ей открыться, но не хотела и нарушить обет, данный во время святого причастия. Я стала расспрашивать кузину о ее поездке. Моя мать, которая, казалось, была поглощена рукоделием, внимательно слушала, а я мысленно подгоняла себя: если уж говорить, то нельзя терять ни минуты. Странно, до чего отчетливо я помню эту сцену. Мы сидели за столом, круглым столом под красной скатертью, и работали при свете лампы с зеленым абажуром. Две мои кузины гостили у нас, и мы все вместе вышивали гладью сиденья и спинки, чтобы обновить стулья в гостиной. Подумайте только, на них не меняли обивку с времен Людовика XIV, когда их только купили, и они, как говаривала моя мать, выцвели и обтрепались до безобразия. Я пробовала заговорить, но не могла выдавить из себя ни слова, и вдруг моя мать, до того молчавшая, сказала, обращаясь ко мне: "Не понимаю поведения твоей подруги. Как это можно - уйти, не сказав ни слова тем, кому она так дорога. Это какой-то театральный жест, на мой взгляд безвкусный. Воспитанная женщина не сделает ничего такого, что заставило бы о ней судачить. Я надеюсь, если ты когда-нибудь вздумаешь нас покинуть, что было бы для нас большим горем, то все же не сбежишь тайком, словно совершила преступление". Вот когда нужно было заговорить, но так велика была моя слабость, что я могла только вымолвить: "О, не беспокойтесь, maman, у меня на это не хватило бы сил". Мать ничего не ответила, и мне стало стыдно, что я не осмелилась выразиться яснее. Я словно услышала слова Иисуса, обращенные к святому Петру: "Симон Ионин! любишь ли ты Меня?" {Евангелие от Иоанна, 21:15-17.} Какая же я слабая, подумала я, какая неблагодарная! Я люблю мою спокойную, обеспеченную жизнь, люблю мою семью, мои развлечения. Немного погодя, когда я еще предавалась этим горьким размышлениям, моя мать сказала, словно наш разговор и не прерывался: "А все же мне думается, моя Одетта, что в своей жизни ты еще совершишь что-то такое, о чем люди будут долго помнить". Я еще не очнулась от своих мыслей, а мои кузины, не ведая, как колотится у меня сердце, продолжали спокойно вышивать, но матушка вдруг выронила из рук работу и, внимательно посмотрев на меня, сказала: "Дорогое мое дитя, я почти не сомневаюсь, что рано или поздно ты примешь постриг". "Вы не шутите, маменька? - отозвалась я. - Вы ведь только что описали самое сокровенное мое желание". "Ну еще бы! - вскричали мои кузины, не дав мне договорить. - Одетта уже два года только об этом и мечтает. Но вы не дадите вашего согласия, тетя? Нельзя вам на это соглашаться!" "А по какому праву мы можем это запретить, мои милые дети, если на то будет воля Божия?" Тогда мои кузины, желая обратить все в шутку, стали меня спрашивать, как я намерена распорядиться всякими безделушками, принадлежащими лично мне, и затеяли шутливый спор о том, кому из них что достанется. Однако веселье это длилось очень недолго, а потом мы заплакали. И тут на лестнице послышались шаги моего отца. Настоятельница умолкла и глубоко вздохнула. - Для моего отца это был тяжелый удар. Я была единственной дочерью, а мужчины часто любят дочек сильнее, чем сыновей. - Великое это несчастье - иметь сердце, - улыбнулась Китти. - Зато великое счастье - посвятить это сердце любви к Спасителю. Тут к настоятельнице подошла одна из младших девочек и, уверенная, что ее не прогонят, показала ей неизвестно где раздобытую очень страшную игрушку. Настоятельница обняла девочку за плечи своей прекрасной худощавой рукой, а та доверчиво к ней прижалась. И Китти опять отметила, как ласкова ее улыбка и как безлична. - Просто поразительно, ma mere, как эти сиротки вас обожают. Я бы загордилась, если б могла вызывать такое преклонение. И ей настоятельница тоже подарила отрешенную и, однако же, прекрасную улыбку. - Единственный способ завоевывать сердца - это уподоблять себя тем, чью любовь мы хотим заслужить. 61  Уолтер в тот вечер не вернулся к обеду. Китти подождала немного - обычно он, если задерживался в городе, находил способ известить ее, - но в конце концов села обедать одна. Она больше для вида отведала каждого из пяти-шести блюд, которые повар неизменно готовил, соблюдая обеденный обряд, несмотря на эпидемию и трудности со снабжением; а поев, растянулась в низком плетеном кресле у открытого окна и дала околдовать себя звездной ночи. Тишина сулила ей отдых. Читать она не пыталась. Мысли проплывали по поверхности ее сознания, как белые облачка, отраженные в тихом пруду. Она так устала, что не в силах была ухватиться за какое-нибудь одно такое облачко, последовать за ним, проследить его путь. Она лениво пробовала подытожить впечатления, оставшиеся у нее от разговоров с монахинями. Казалось странным, что, хотя их образ жизни внушал ей такое уважение, вера, толкавшая их на такой образ жизни, оставляла ее равнодушной. Она даже вздыхала легонько: может быть, все стало бы проще, если бы душу ее озарило это широкое белое сияние. Бывали минуты, когда ей хотелось рассказать настоятельнице о своем горе и чем оно вызвано, но не хватало духу: слишком страшно было, что эта строгая женщина будет плохо о ней думать. В ее глазах поведение Китти, несомненно, являет собой тяжкий грех. Странно, думалось Китти, что ей самой оно кажется не столько греховным, сколько некрасивым и глупым. Может, это недомыслие с ее стороны, но, если связь с Таунсендом и представляется ей достойной сожаления, даже неприличной, в ней не раскаиваться надо, а поскорее о ней забыть. Все равно как если допустишь какой-нибудь промах на званом вечере - очень, конечно, обидно, но ничего не поделаешь, а придавать этому серьезное значение просто неумно. При воспоминании о Чарли ее пробирала дрожь - эта его крупная, упитанная фигура, безвольный подбородок и манера выпячивать грудь, чтобы не казалось, что у него брюшко. Жизнелюбие проявляется у него в тонких красных жилках, которые скоро затянут щеки сплошной сеткой. Когда-то ей так нравились его косматые брови, теперь же виделось в них что-то грубое, отталкивающее. А будущее? Она была к нему до странности равнодушна, вообще о нем не задумывалась. Может быть, она умрет, когда родится ребенок. Ее сестра Дорис всегда считалась здоровее ее, а Дорис ведь чуть не умерла от родов. (Она исполнила свой долг - подарила наследника новой династии баронетов. Китти улыбнулась, вспомнив, какой радостью это было для ее матери.) Раз будущее так темно, это может означать, что ей не суждено его увидеть. Уолтер, вероятно, препоручит ребенка заботам ее матери... если ребенок выживет; а Уолтера она знает: он, даже если не будет уверен в своем отцовстве, не бросит ребенка на произвол судьбы. На Уолтера можно положиться, он в любых обстоятельствах покажет себя с наилучшей стороны. Какая жалость, что при всех его достоинствах - честности, готовности к самоотречению, чуткости и уме - его так трудно полюбить! Она теперь нисколько его не боится, она его жалеет, и все же он кажется ей глуповатым. Глубина его чувства - вот что сделало его особенно уязвимым, но когда-нибудь, как-нибудь она сумеет добиться его прощения. Ее не оставляла мысль, что, только вернув ему душевный покой, она искупит боль, которую причинила ему. Как жаль, что у него не развито чувство юмора: она-то может себе представить, что когда-нибудь они вместе посмеются, вспомнив, как сами себя терзали. Она устала. Унесла лампу к себе в спальню, разделась. Легла и вскоре уснула. 62  Но ее разбудил громкий стук. Он вплелся в ее сновидения, так что она не сразу сообразила, что это не сон. Стук продолжался, и она поняла, что стучат в калитку. Было совсем темно. Она посмотрела на свои часики со светящимися стрелками: половина третьего. Наверно, Уолтер - как он поздно! - а бой не слышит. Стук продолжался, все громче и громче, в молчании ночи он звучал очень тревожно. Потом прекратился, она услышала, как отодвинули тяжелый засов. Никогда еще Уолтер не возвращался так поздно. Бедняга, наверно, совсем вымотался. Хоть бы у него хватило ума сразу лечь, а не корпеть, как всегда, в этой своей лаборатории! Послышались голоса, кто-то вошел во двор. Странно, ведь Уолтер, когда возвращается поздно, старается не шуметь, чтобы не беспокоить ее. Не то два, не то три человека взбежали на крыльцо и вошли в соседнюю комнату. Китти испугалась. В глубине ее сознания всегда жила боязнь антиевропейских волнений. Что-нибудь началось? Сердце у нее забилось. Но смутные опасения еще только зародились в ее мозгу, когда кто-то подошел к ее двери и постучал. - Миссис Фейн! Она узнала голос Уоддингтона. - Да. Что случилось? - Встаньте, пожалуйста. Я к вам по делу. Она встала и, надев халат, отперла и распахнула дверь. За дверью стоял Уоддингтон в китайских шароварах и чесучевом пиджаке, бой с фонарем в руке, а немного позади них - три китайских солдата в хаки. Она вздрогнула, увидев расстроенное лицо Уоддингтона, и весь он выглядел так, будто только что вскочил с постели. - Что случилось? - повторила она чуть слышно. - Не надо волноваться. Но нельзя терять ни минуты. Одевайтесь поскорее, и идемте. - Но почему? Что-нибудь произошло в городе? При виде солдат она сразу решила, что начались беспорядки и они присланы охранять ее. - Ваш муж заболел. Идемте скорее. - Уолтер! - вскрикнула она. - Держите себя в руках. Я сам еще точно не знаю, в чем дело. Полковник Ю прислал ко мне этого офицера и просил меня немедленно доставить вас в его резиденцию. Китти, вся похолодев, тупо посмотрела на него, потом отступила от двери. - Я буду готова через две минуты. - Я пришел в чем был, - отозвался он. - Я тоже спал. Надел только пиджак и туфли. Она не слышала. Натянула на себя первое, что попалось под руку, пальцы не слушались, она с трудом застегнула какие-то крючки на платье. На плечи накинула кантонскую шаль, которая была на ней вечером. - Шляпу можно не надевать? - Да. Бой с фонарем пошел впереди, они поспешно спустились с крыльца и вышли на улицу. - Осторожней, не упадите, - сказал Уоддингтон. - Вот моя рука, цепляйтесь. Военные не отставали от них ни на шаг. - Полковник Ю выслал паланкины. Они ждут на том берегу. Они быстро спустились к реке. Китти не могла заставить себя задать вопрос, мучительно стучавший в мозгу, - слишком боялась ответа. На пристани их ждал сампан с фонариком на носу. Тут она спросила: - Это холера? - Видимо, так. Она вскрикнула и остановилась. - Не будем задерживаться, пошли. - Он шагнул в лодку и подал ей руку. Переправа была недолгая, они сгрудились на носу, а перевозчица с привязанным к бедру младенцем одним веслом погнала лодку по неподвижной воде. - Он заболел сегодня днем, - сказал Уоддингтон. - Вернее, вчера днем. - Почему за мной сразу не послали? Таиться было не от кого, но они говорили шепотом. В темноте лица Уоддингтона не было видно, и Китти только чувствовала, как он весь напряжен. - Полковник Ю хотел послать, он сам не позволил. Полковник Ю все это время не отходил от него. - Он должен был за мной послать. Разве так можно? - Ваш муж знал, что вы никогда не видели холерного больного. Это очень страшно и отвратительно. Он хотел избавить вас от этого зрелища. - Как-никак, он мой муж, - выговорила она задыхаясь. Уоддингтон не ответил. - А почему теперь меня вызвали? Уоддингтон дотронулся до ее руки. - Дорогая моя, наберитесь мужества. Нужно быть готовой к самому худшему. Она громко застонала и тут же отвернулась, заметив, что солдаты на нее смотрят. Глаза их таинственно блеснули во мраке. - Он умирает? - Я знаю только, какое поручение полковник Ю дал этому офицеру, когда посылал его за мной. Сколько я понимаю, он уже без сознания. - И никакой надежды? - Мне страшно жаль, но боюсь, мы можем не застать его в живых. Она содрогнулась. Из глаз хлынули слезы. - Понимаете, он очень истощен, никакой сопротивляемости. Она раздраженно оттолкнула его руку. Ее бесило, что он говорит таким тихим, сдавленным голосом. Они причалили, и два кули, стоявших на берегу, помогли ей выйти из лодки. Паланкины их ждали. Подсаживая ее, Уоддингтон сказал: - Постарайтесь не распускаться. Нервы вам еще понадобятся. - Скажите носильщикам, чтобы торопились. - Им дан приказ - бежать как можно быстрее. Офицер, уже сидя в паланкине, крикнул что-то ее носильщикам. Они подхватили паланкин, приладили палки на плечах и дружно тронули с места. Подъем они одолели бегом, впереди каждого паланкина бежал человек с фонарем, а наверху, у водяных ворот, стоял сторож с факелом. Офицер окликнул его, он распахнул одну створку ворот и пропустил их, обменявшись с носильщиками какими-то непонятными возгласами. Эти гортанные звуки на чужом языке прозвучали в ночной темноте загадочно и тревожно. Они стали подниматься по мокрым и скользким булыжникам мостовой, один из носильщиков офицера споткнулся. До Китти донесся гневный окрик офицера, визгливый ответ носильщика, потом головной паланкин помчался дальше. Улицы были узкие, извилистые. Здесь, в городе, было совсем темно. Город мертвых. Они пронеслись по узкому переулку, свернули за угол, взбежали вверх по каким-то ступеням. Запыхавшиеся носильщики уже не бежали, а шли молча, быстрым размашистым шагом; один из них на ходу достал рваный платок и вытер пот, заливавший глаза. Они без конца сворачивали то вправо, то влево, как в лабиринте. Порой можно было угадать, что у порога какой-нибудь запертой лавки лежит человеческая фигура, но невозможно было определить, проснется ли этот человек рано утром или не проснется никогда. В узких безлюдных улочках стояла жуткая тишина, и когда где-то залаяла собака, натянутые нервы Китти совсем сдали. Куда ее несут? Этой дороге не будет конца. Неужели нельзя побыстрее? Быстрее, быстрее. Время не ждет. А что, если они уже опоздали? 63  В длинной глухой стене, вдоль которой лежал их путь, появились ворота с будками по бокам, и паланкины стали. Уоддингтон бросился к Китти. Она уже соскочила на землю. Офицер постучал, что-то крикнул, открылась калитка, и они вошли во двор. Двор был большой, квадратный. У стен его, под стропилами выступающих крыш, лежали вповалку солдаты, завернувшись в одеяла. У ворот офицер, задержавшись на минуту, перекинулся словами с военным, судя по всему - начальником караула. Потом офицер сказал что-то Уоддингтону. - Он еще жив, - сказал Уоддингтон. - Осторожно, не споткнитесь. По-прежнему следуя за огоньками фонарей, они пересекли двор, поднялись по ступенькам к широкой двери, потом вниз, в другой просторный двор. Вдоль одной его стороны тянулась длинная освещенная комната. Сквозь рисовую бумагу чернел сложный узор оконных переплетов. Провожатые довели их до этой комнаты, офицер постучал. Дверь тотчас отворилась, и офицер, взглянув на Китти, отступил в сторону. - Входите, - сказал Уоддингтон. Комната была длинная, низкая, лампы тускло горели в зловещем полумраке. У противоположной стены лежал на тюфяке человек, укутанный одеялом. В ногах стоял навытяжку военный. Китти подбежала и склонилась над тюфяком. Уолтер лежал с закрытыми глазами. В сумрачном свете его серое лицо казалось мертвым. Он был до ужаса неподвижен. - Уолтер, Уолтер, - проговорила она задыхаясь. Тело чуть шевельнулось. Это был только призрак движения - легкий, как дуновение ветра, которого не чувствуешь, только видишь, как оно шевельнуло неподвижную поверхность воды. - Уолтер, Уолтер, скажи мне что-нибудь. Глаза медленно раскрылись, словно поднять тяжелые веки стоило ему неимоверных усилий, но он не смотрел на нее, он уставился в стену, приходившуюся в нескольких дюймах от его лица. Он заговорил; в голосе, тихом и слабом, можно было угадать улыбку. - Вот в какой я попал переплет, - сказал он. Китти затаила дыхание. Ни звука, ни намека на жест, только глаза, темные, холодные, прикованы к белой стене (какие тайны им сейчас открылись?). Китти встала на ноги и растерянно обратилась к своему спутнику: - Неужели ничего нельзя сделать? Вы так и будете стоять как истукан? Она стиснула руки. Уоддингтон заговорил с офицером, стоявшим в ногах постели. - Видимо, они сделали все, что могли. При нем был полковой врач. Его обучил ваш муж. Он сделал все то же, что доктор Фейн сделал бы сам. - Это и есть врач? - Нет, это полковник Ю. Он не отходит от вашего мужа. Китти бросила на него отчаянный взгляд. Он был высокого роста, крепкого сложения, защитная форма, казалось, ему тесна. Он смотрел на Уолтера, и она заметила в его глазах слезы. У нее защемило сердце. С какой стати у этого чужого человека с круглым желтым лицом глаза полны слез? Это невыносимо. - Какой ужас, что ничего нельзя сделать. - Сейчас он хотя бы уже не страдает, - сказал Уоддингтон. Она опять склонилась над мужем. Его пугающие глаза по-прежнему смотрели прямо вперед. Непонятно было, видит он что-нибудь или нет, слышит ли, что говорится. Она придвинула губы к его уху. - Уолтер, чего тебе дать? Ей казалось, что должно быть какое-то лекарство, которое можно ему дать, чтобы задержать эту быстро уходящую жизнь. Теперь, когда глаза привыкли к полумраку, она видела, что лицо его ссохлось. Он был неузнаваем. Немыслимым казалось, что за каких-нибудь несколько часов он стал настолько непохож на себя. Он вообще не был похож на человека: не человек, а сама смерть. Ей показалось, что он хочет что-то сказать. Она пригнулась ближе. - Не суетись. Было скверно, очень скверно, а сейчас ничего. Китти ждала, что он еще скажет, но он молчал. Самое страшное, что он лежит так тихо, точно уже приготовился к молчанию могилы. Подошел какой-то человек, санитар или врач, и жестом велел ей отойти, а сам, склонившись над умирающим, обтер мокрой салфеткой его губы. Китти еще раз шепотом воззвала к Уоддингтону: - И никакой, никакой надежды? Он покачал головой. - Сколько он еще может прожить? - Точно не скажешь. Может быть, час. Китти обвела глазами голую комнату, и взгляд ее остановился на внушительной фигуре полковника Ю. - Можно мне побыть с ним вдвоем? - спросила она. - Совсем недолго, всего минуту. - Разумеется. Уоддинггон подошел к полковнику и поговорил с ним. Тот поклонился и вполголоса отдал приказ. - Мы будем за дверью, - сказал Уоддингтон, выходя с остальными. - Если что, позовите. Теперь, когда неотвратимое завладело ее сознанием, как наркотик, разлившийся по жилам, когда она уже не сомневалась, что Уолтер умрет, у нее осталось одно желание - облегчить ему последние минуты, выдернув из его души отравленную занозу старой обиды. Ей казалось, что если он перед смертью помирится с нею, то помирится и с самим собой. Она думала не о себе, только о нем. - Уолтер, умоляю, прости меня, - сказала она. Из опасения сделать ему больно она его не касалась. - Я так перед тобой виновата. Я так горько раскаиваюсь. Он молчал. Как будто не слышал. Она не сдавалась. Ей чудилось, что его душа - как бабочка, что бьется о стекло, и крылья ее отяжелели от ненависти. - Милый. Тень прошла по землистому, изможденному лицу. Лицо даже не шевельнулось, но ей показалось, что его свела судорога. Никогда еще она так к нему не обращалась. Может быть, в его угасающем мозгу мелькнула мысль, смутная, почти неуловимая, что раньше она употребляла это слово не думая, относя его к собакам, к детям, к автомобилям. А потом случилось самое страшное. Она сжала руки, изо всех сил стараясь сдержаться: две слезы медленно поползли по его исхудалым щекам. - О дорогой мой, родной, если ты когда-нибудь меня любил, а ты любил меня, я знаю, и я так ужасно с тобой поступила - прости меня. Я уже не смогу доказать тебе, как я раскаиваюсь. Сжалься надо мной. Прости меня, умоляю. И умолкла. Смотрела на него не дыша, страстно ждала ответа. И вот он попытался заговорить. Сердце ее подскочило. Да, она искупит все страдания, которые причинила ему, если сейчас, в последнюю минуту, ей удастся освободить его от груза застарелой злобы. Губы его дрогнули. Он не смотрел на нее. Невидящие глаза упирались в белую стену. Она наклонилась, чтобы лучше слышать. Но он произнес совершенно отчетливо: - Собака околела. Она застыла, словно обратилась в камень. Ничего не поняв, смотрела на него в горестной растерянности. Это бессмыслица. Бред. Он не понял ни единого ее слова. Не может быть, чтобы человек был так неподвижен - и все-таки жив. Она ждала. Глаза у него открыты. Дышит или нет - не понять. Ей стало тревожно. - Уолтер, - шепнула она. - Уолтер. Она рывком поднялась, внезапно охваченная страхом. Повернулась и пошла к двери. - Подите сюда, пожалуйста. Он, кажется, не... Они вошли. Врач-китаец приблизился к постели, зажег электрический фонарик и посветил Уолтеру в глаза. А потом закрыл их. Сказал что-то по-китайски. Уоддингтон обнял Китти за плечи. - Умер. Китти глубоко вздохнула. Несколько слезинок скатилось по щекам. Это было не потрясение, какая-то оторопь нашла на нее. Китайцы стояли кучкой, с беспомощным видом, словно не зная, что делать дальше. Уоддингтон молчал. Потом китайцы стали тихо переговариваться. - Давайте я провожу вас домой, - сказал Уоддингтон. - Его перенесут туда. Китти устало провела рукой по лбу. Подошла к постели, наклонилась, осторожно поцеловала Уолтера в губы. Она уже не плакала. - Простите, что доставила вам столько хлопот. Военные отдали честь, она с достоинством им поклонилась. Они снова пересекли один двор, потом другой и сели в паланкины. Уоддингтон закурил. Дымок сигареты растаял в воздухе - вот она, человеческая жизнь! 64  Уже светало, кое-где китайцы открывали свои лавки, убирали ставни. В темном закутке при свете свечи умывалась женщина. В чайном домике на углу закусывала группа рабочих. Серый холодный утренний свет крался по узким улочкам, как вор. На реке лежал белесый туман, мачты джонок пронзали его, как копья призрачных воинов. На воде было холодно, Китти закуталась в свою веселую цветастую шаль. На безоблачном небе взошло солнце. Оно светило как всегда, как будто ничего не случилось и этот день был как все остальные. - Вам бы прилечь, - сказал Уоддингтон, когда они вошли в дом. - Нет, я посижу у окна. За прошедшие недели она сидела здесь так часто и долго, глаза ее так привыкли к сказочному, прекрасному и загадочному храму на городской стене, что зрелище это навевало покой. Но даже в трезвом свете дня оно казалось таким нереальным, что отвлекало мысли от действительности. - Я скажу бою, чтобы подал вам чай. Похоронить его, к сожалению, придется сегодня же. Я обо всем договорюсь. - Спасибо. 65  Три часа спустя его хоронили. Китти покоробило, что его положили в громоздкий китайский гроб, она не могла отделаться от чувства, что ему будет неудобно, но выбора не было. Монахини, узнав о смерти Уолтера, как они узнавали обо всем, что творилось в городе, прислали с посыльным крест из георгинов, парадный и казенный, словно сделанный опытными руками в цветочном магазине, и этот крест на голой крышке китайского гроба выглядел нелепо, неуместно. Когда все было готово, пришлось еще подождать полковника Ю - он прислал к Уоддингтону солдата передать, что желает присутствовать на похоронах. Он прибыл в сопровождении адъютанта. Шестеро кули внесли гроб на склон холма, к небольшому участку, где покоилось тело миссионера, которого сменил Уолтер. Среди пожитков последнего Уоддингтон нашел английский молитвенник и теперь тихим голосом и явно смущаясь, что было ему так несвойственно, прочитал заупокойную службу. Возможно, произнося эти торжественные, но грозные слова, он думал о том, что, если сам в свой черед падет жертвой эпидемии, прочесть их над ним будет уже некому. Гроб опустили в могилу, могильщики стали забрасывать его землей. Полковник Ю, стоявший у могилы обнажив голову, надел фуражку, почтительно отдал честь Китти, простился с Уоддингтоном и отбыл, сопровождаемый адъютантом. Кули еще потолкались на месте - им любопытно было поглядеть на христианские похороны, - потом забрали свои веревки и не спеша поплелись восвояси. Китти и Уоддингтон дождались, пока могилу засыплют, и на холмик, пахнущий свежей землей, положили крепко связанные в крест георгины монахинь. Китти не плакала, но, когда по крышке гроба застучали первые комья земли, чуть не застонала от горя. Она заметила, что Уоддингтон ее дожидается. - Вы торопитесь? - спросила она. - Не хочется мне сразу возвращаться в дом. - Я совершенно свободен, целиком в вашем распоряжении. 66  Они добрели по дороге до вершины холма, где стояли ворота, этот памятник безутешной вдове, занявший такое значительное место в здешних впечатлениях Китти. Это был символ, но что он символизировал - неизвестно, и непонятно было, почему ей мерещилась в нем такая злая ирония. - Посидим? Мы так давно здесь не были. Равнина привольно раскинулась перед ней, тихая, безмятежная под безоблачным небом. - Всего несколько недель я здесь прожила, а кажется - целую жизнь. Он не ответил, и она помолчала, задумавшись. Потом вздохнула и спросила: - Как вы думаете, душа бессмертна? Он, казалось, не удивился ее вопросу. - Откуда мне знать? - Час назад, когда Уолтера обмывали, я смотрела на него. На вид он был совсем молодой, таким рано умирать. Помните того нищего, которого мы видели, когда вы в первый раз вытащили меня погулять? Я тогда испугалась не потому, что он был мертвый, а что выглядел так, будто никогда и не был человеком. Просто мертвое животное. А Уолтер выглядел как машина, у которой кончился завод. Вот что ужасно. Ведь если это только машина, до чего же ничтожны и бессмысленны все наши страдания, боли, душевные муки! Не отвечая, он бродил взглядом по широкому ландшафту, расстилавшемуся у их ног. Бескрайний простор в это солнечное утро наполнял сердце ликованием. Аккуратные квадратики рисовых полей тянулись вдаль сколько хватал глаз, на многих из них копошились фигурки - буйволы, крестьяне в синей одежде. Мирная, счастливая картина. Китти нарушила молчание: - Не могу вам выразить, как меня взволновало то, что я увидела в монастыре. Эти монахини - поразительные женщины, перед ними я чувствую себя полным ничтожеством. Они от всего отказались, бросили все: дом, родину, любовь, детей, свободу; и все те мелочи, от которых отказаться, может быть, еще труднее, - цветы и зеленые луга, прогулки осенним днем, книги, музыку, комфорт - на всем поставили крест. И ради чего? Что их ждет взамен? Жизнь, полная самопожертвования и лишений, послушание, изнуряющая работа и молитва. Этот мир для них поистине место изгнания. Жизнь - крест, который они несут добровольно, но в сердце их не умирает ожидание - да что там, это куда сильнее - не ожидание, а страстное желание смерти, которая откроет перед ними жизнь бесконечную. Китти стиснула руки в горестном недоумении. - И что же? - А если "жизни бесконечной" нет? Подумайте, что это значит, если со смертью действительно кончается все? Они от всего отказались - и не получили ничего. Их обманули. Одурачили. Уоддингтон ответил не сразу. - Вот не знаю. Не знаю, так ли уж это важно, что их высокая цель оказалась иллюзией. Жизнь их сама по себе прекрасна. Мне представляется, что на мир, в котором мы живем, можно смотреть без отвращения только потому, что есть красота, которую человек время от времени создает из хаоса. Картины, музыка, книги, которые он пишет, жизнь, которую ему удается прожить. И больше всего красоты заключено в прекрасно прожитой жизни. Это - самое высокое произведение искусства. Китти вздохнула. Его рассуждения показались ей сухими. Ей было этого мало. - Вы бывали на симфонических концертах? - продолжал он. - Бывала, - улыбнулась она. - В музыке я мало что смыслю, но слушать очень люблю. - Каждый музыкант в оркестре играет на своем инструменте, и много ли ему известно о тех сложных гармониях, что из этого рождаются? Он играет только свою, порой очень скромную партию. Но он знает, что симфония чудесна, чудесна, даже если никто ее не слышит, и он доволен тем, что в ней участвует. - Вы как-то говорили о Дао, - сказала Китти. - Объясните мне, что это такое. Уоддингтон кинул на нее быстрый взгляд, секунду колебался, а потом заговорил с едва заметной улыбкой. - Это Путь и Путник. Это вечная дорога, по которой движется все живое, но ее никто не создал, ибо она сама - живая. Она все и ничто. От нее все возникает, ей подчиняется и к ней в конечном счете возвращается. Это квадрат без углов, звук, не слышный уху, образ без формы. Это необъятная сеть, и, хотя ячейки ее огромны, как море, она ничего сквозь себя не пропускает. Это святая святых, где все могут найти прибежище. Оно - нигде, но его можно увидеть и не выглянув из окна. Не желай желать, учит оно, предоставь всему идти своими путями. Смиряющийся будет сохранен. Сгибающийся будет выпрямлен. Неудача - основа успеха, а в успехе таится зародыш неудачи; но кто скажет, когда одно сменится другим? Стремящийся к нежности может уподобиться малому ребенку. Доброта приносит победу нападающему и спасение защищающемуся. Могуществен тот, кто одолеет себя. - А это что-нибудь значит? - Когда вольешь в себя стаканчиков десять и смотришь на звезды, иногда кажется, что как будто и значит. Наступило молчание, и опять его нарушила Китти: - Скажите, "Собака околела" - это цитата? Уоддингтон улыбнулся и уже готов был ответить. Но возможно, что в эту минуту восприятие его было обострено больше обычного. Китти не смотрела на него, но что-то в ее лице заставило его поостеречься. - Не знаю, - ответил он. - Вполне возможно. А что? - Так. Просто вспомнилось. Как будто что-то знакомое. И снова молчание. - Когда вы остались наедине с вашим мужем, - заговорил Уоддингтон, - я побеседовал с полковым врачом. Мне хотелось узнать кое-какие подробности. - И что же? - Он был очень возбужден. Я, возможно, неправильно его понял. Насколько я мог разобрать, ваш муж заразился во время какого-то эксперимента. - Он все время ставил эксперименты. Ведь он был не практикующим врачом, а бактериологом. Потому ему так и хотелось сюда попасть. - Но я не понял вот чего: то ли он заразился нечаянно, то ли сознательно экспериментировал на себе. Китти сильно побледнела. Мысль эта привела ее в содрогание. Уоддингтон коснулся ее руки. - Простите, что возвращаюсь к этому, - сказал он мягко. - Я подумал, может быть, это послужит вам утешением... в таких случаях ужасно трудно сказать что-то нужное... я подумал, что для вас это важно - знать, что Уолтер умер на посту, как мученик за науку. Китти пожала плечами и ответила чуть раздраженно: - Уолтер умер от разбитого сердца. Уоддингтон промолчал. Она медленно повернулась и посмотрела на него. Лицо ее было бледно, сосредоточенно. - Почему он сказал "Собака околела"? Откуда это? - Это последняя строка "Элегии" Голдсмита {У английского поэта, драматурга и романиста Оливера Голдсмита (1728-1774) есть хрестоматийно известная "Элегия на смерть бешеной собаки" - шуточное стихотворение о том, как человека укусила бешеная собака и все прочили ему близкую смерть. Но случилось чудо - так заканчивается стихотворение: "Укушенный остался жив, собака околела". - Перевод В. Рогова.}. 67  На следующее утро Китти отправилась в монастырь. Девочка, открывшая ей дверь, как будто удивилась, увидев ее, а через несколько минут в комнате, где она приступила к своим занятиям, появилась настоятельница, подошла к ней и взяла ее за руку. - Я рада вас видеть, дитя мое. Это очень мужественно с вашей стороны - прийти сюда так скоро после постигшего вас несчастья - и очень разумно: я уверена, что работа отвлечет вас от тяжелых мыслей. Китти потупилась и покраснела; ей не хотелось, чтобы настоятельница читала в ее сердце. - Нечего и говорить о том, как мы все вам сочувствуем. - Вы очень добры, - прошептала Китти. - Все мы за вас молимся Господу, за вас и за душу того, кого вы потеряли. Китти не ответила. Настоятельница отпустила ее руку и, как всегда, спокойным, непререкаемым тоном поручила ей кое-какую работу. Погладила по головке двух-трех малышей, улыбнулась им своей ласковой, но отрешенной улыбкой и ушла, куда призывали ее более срочные дела. 68  Прошла неделя. Китти сидела за шитьем. Вошла настоятельница и, подсев к ней, внимательно разглядела ее рукоделие. - Вы очень хорошо шьете, дитя мое. Среди молодых женщин вашего круга это сейчас редкий талант. - У меня мать прекрасная рукодельница. - Вот будет радость для вашей мамы опять с вами свидеться. Китти подняла голову. Что-то было в манере настоятельницы, что не позволяло принять ее слова как простое проявление вежливости. А она продолжала: - Я разрешила вам приходить сюда после смерти вашего мужа, полагая, что это отвлечет ваши мысли. Мне казалось, что в то время вам еще не по силам было бы совершить в одиночестве долгий путь в Гонконг, и не хотелось мне, чтобы вы целыми днями сидели одна дома без дела и только думали о своей утрате. Но теперь прошло уже восемь дней. Пора вам и в путь. - Я не хочу уезжать, ma mere. Я хочу остаться здесь. - Здесь вам незачем оставаться. Вы приехали, чтобы не разлучаться с мужем. Ваш муж скончался. В вашем положении вам скоро потребуется уход и забота, каких здесь не найти. Милое мое дитя, ваш долг - сделать все возможное для благополучия того существа, которое Бог препоручил вашим заботам. Китти молча понурила голову. - Мне казалось, что я приношу здесь какую-то пользу. Это ощущение доставляло мне много радости. Я надеялась, что вы разрешите мне работать у вас до конца эпидемии. - Мы все вам признательны за помощь, - отозвалась настоятельница с легкой улыбкой. - Но сейчас, когда эпидемия пошла на убыль, приезд сюда уже не связан с таким риском, и я жду двух наших сестер из Кантона. Они должны прибыть в ближайшее время, а тогда ваши услуги мне, пожалуй, уже не понадобятся. У Китти упало сердце. Тон настоятельницы не допускал возражений. Китти уже достаточно ее знала, чтобы понять: никакие мольбы на нее не подействуют. Одно то, что ей пришлось уговаривать Китти, внесло в ее голос нотку если не раздражения, то опасной категоричности. - Мистер Уоддингтон был так любезен, что спросил моего совета. - Лучше бы он не совался не в свое дело, - перебила Китти. - Если бы он и не обратился ко мне, я все равно была бы вынуждена сказать ему мое мнение, - мягко возразила настоятельница. - Сейчас ваше место не здесь, а у вашей матери. Мистер Уоддингтон уже договорился с полковником Ю, он дает вам охрану, так что в пути вы будете в полной безопасности. Уже наняты и кули, и носильщики. С вами поедет служанка, она позаботится о ночлегах. Словом, комфорт вам всячески обеспечен. Китти стиснула зубы. Могли бы, кажется, хоть посоветоваться с нею, ведь все это касается только ее. Ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы ответ ее не прозвучал резко: - И когда же я должна отбыть? Настоятельница и бровью не повела. - Чем скорее вы вернетесь в Гонконг, а оттуда отплывете в Англию, тем лучше, дитя мое. Мы решили, что вам удобно будет пуститься в дорогу послезавтра рано утром. - Уже?! - Китти чуть не заплакала. Но они правы: здесь она лишняя. - Все вы, как видно, очень спешите от меня отделаться, - сказала она уныло. И сразу уловила в манере настоятельницы какое-то облегчение. Поняв, что Китти готова сдаться, та бессознательно перешла на более милостивый тон. Чувство юмора часто выручало Китти, и теперь глаза ее весело блеснули при мысли, что и святые любят поставить на своем. - Не подумайте, что мы не ценим вашу доброту, дорогая, и похвальное сострадание, в силу которого вы так неохотно расстаетесь с добровольно взятыми на себя обязанностями. Китти, глядя прямо перед собой, слегка повела плечами. Она знала, что таких высоких добродетелей за ней не водится. Остаться ей хотелось потому, что некуда было ехать. Странное это чувство, что во всем мире нет человека, которому не было бы безразлично, жива она или умерла. - Я даже не понимаю, почему вам так не хочется вернуться на родину, - дружелюбно продолжала настоятельница. - Здесь, в Китае, есть немало иностранцев, которые много бы дали за такую возможность. - Но вы не из их числа, ma mere? - Ну, мы - это другое дело. Мы, когда уезжаем сюда, знаем, что расстаемся с родиной навсегда. Оттого, что ей самой было грустно и больно, у Китти возникло желание - недоброе желание - отыскать щелку в той броне религии, что так надежно защищала монахинь от всех естественных человеческих чувств. Захотелось проверить, неужели в настоятельнице не осталось ничего от слабости, присущей всем обыкновенным людям. - Я-то думала, хоть изредка, наверно, становится тяжело, когда вспомнишь, что никогда больше не увидишь дорогих тебе людей и те места, где прошло твое детство. Настоятельница ответила не сразу, но Китти, наблюдая за ней, не заметила ни малейшей перемены в безмятежном выражении ее прекрасного строгого лица. - Это