обака ест, выстрелит ей в ухо из револьвера. Эта смерть быстра и безболезненна, жизнь гаснет, как задувается свеча. Многие мои собаки, состарившись, умирали вот так от моей руки. Они все похоронены у башни Материта под кипарисами, и над их могилами стоит античная колонна. Волею судьбы самые милые из всех животных являются в то же время носителями самой ужасной из всех болезней - бешенства. В Институте Пастера я был свидетелем первых этапов долгого сражения между наукой и этим страшным врагом и стал свидетелем блистательной победы науки. Но куплена она была дорогой ценой. Во имя ее пришлось принести в жертву гекатомбы собак, а может быть, и несколько человеческих жизней. Сначала я посещал обреченных собак, чтобы хоть немного облегчить их участь, по это было так мучительно, что одно время я перестал бывать в Институте Пастера. Однако я ни на минуту не усомнился, что там вершится благое дело и иного пути нет. Я был свидетелем нескольких неудач. Я видел, как пациенты умирали и до и после нового лечения. Пастер подвергался свирепым нападкам не только со стороны невежественных и мягкосердечных любителей собак, но и со стороны многих своих коллег. Его обвиняли даже в том, что он своей сывороткой убивал нескольких больных. Несмотря на все неудачи, Пастер бесстрашно шел своим путем, по те, кто видел его тогда, знают, как он страдал от мучений, которым подвергал собак. Ведь он их очень любил. Я не знал другого такого доброго человека. Как-то он сказал мне, что у него не хватило бы духу застрелить птицу. Были приняты все меры, чтобы как-то уменьшить страдания подопытных собак. Даже сторож при клетках на Вильнев де л'Этан - бывший жандарм по фамилии Пернье - был выбран на этот пост самим Пастером потому, что слыл большим любителем собак. В этих клетках содержалось шестьдесят собак, которым были сделаны прививки, а затем их время от времени отправляли в Лицей Роллен для опытов с укусами. Там находилось сорок бешеных собак. Работать с этими обезумевшими, брызжущими ядовитой слюной животными было очень опасно, и я поражался мужеству всех, кто принимал в этой работе участие. Сам Пастер не знал страха. Од-нажды я видел, как он брал пробу слюны у бешеной собаки - он всасывал смертоносные капли в стеклянную трубочку прямо из пасти бешеного бульдога, которого удерживали на столе два ассистента, чьи руки были защищены толстыми кожаными перчатками. Почти все лабораторные собаки были бездомными бродяжками, которых полицейские ловили на улицах Парижа, однако некоторые из них, несомненно, видели лучшие дни. Здесь они страдали и умирали в безвестности, безымянные солдаты в битве человеческого разума с болезнью и смертью. А неподалеку - в Ля Багатель - на элегантном собачьем кладбище, основанном сэром Ричардом Уоллесом, покоились сотни болонок и других комнатных собачек, и на мраморных надгробьях любящими руками были начертаны даты их роскошной и бесполезной жизни. Как-то поздно вечером ко мне на авеню Вилье в страшном волнений прибежал известный норвежский художник-анималист. Его укусила в руку любимая собака, громадный бульдог, хотя и очень свирепый на вид, но чрезвычайно добродушный, и большой мой приятель - его портрет кисти хозяина за год до этого случая был выставлен в Салоне. Мы сразу же поехали в мастерскую на авеню де Терп. Собака была заперта в спальне, и норвежец попросил меня тотчас ее застрелить - у него самого на это не хватало духу. Бульдог то бегал из угла в угол, то, рыча, заползал под кровать. В комнате было так темно, что я решил подождать до утра и спрятал ключ в карман. Продезинфицировав и забинтовав рану, я дал художнику снотворное. На следующее утро я долго следил за поведением собаки и решил пока ее не убивать, так как, вопреки очевидности, не был уверен, что она бешеная. Бешенство в начальной стадии заболевания распознается не очень легко. Даже классический симптом, давший название этой страшной болезни - водобоязнь, - далеко не надежен. Бешеная собака вовсе не боится воды; я часто видел, как такие собаки с жадностью пили из миски воду, которую я ставил им в клетку. Этот симптом верен только в отношении заболевших бешенством людей. Множество собак, убитых по подозрению в бешенстве, на самом деле страдали какими-то другими, далеко не такими опасными болезнями. Но убедить в этом укушенного чрезвычайно трудно, даже если вскрытие покажет, что собака бешенством не болела, - а ведь на десяток врачей и ветеринаров едва ли один сумеет сделать такое вскрытие. И страх перед ужасной болезнью остается, а страх бешенства так же опасен, как и сама болезнь. Правильнее всего держать подозреваемую собаку под замком, кормить и поить ее. Если через десять дней она будет жива, то, значит, она не бешеная, и можно ничего не опасаться. На следующее утро, когда я, приоткрыв дверь, посмотрел на бульдога, он завилял обрубком хвоста, а выражение его налитых кровью глаз было дружелюбным. Однако, едва я протянул руку, чтобы его погладить, он зарычал и спрятался под кровать. Я не знал, что и думать. Однако художнику я сказал, что это вряд ли бешенство, но он ничего не желал слушать и вновь потребовал, чтобы я немедленно застрелил бульдога. Я отказался наотрез и объяснил, что следует подождать еще день. Художник всю ночь расхаживал по своей мастерской, а на столе лежал медицинский справочник, где перечисление симптомов бешенства у людей и собак было отчеркнуто карандашом. Я бросил справочник в топящийся камин. Сосед художника, русский скульптор, которого я попросил не оставлять его одного ни на минуту, вечером рассказал мне, что художник отказывался пить и есть, постоянно вытирал с губ слюну и говорил только о бешенстве. Я дал ему чашку кофе. Он посмотрел на меня с отчаянием и сказал, что не может глотать. К своему ужасу, я увидел, что его челюсти конвульсивно сжимаются, по его телу прошла дрожь, и с безнадежным криком он опустился в кресло. Я вспрыснул ему большую дозу морфия и заверил его, что собака здорова и я готов войти к ней (вряд ли, однако, у меня хватило бы на это мужества!). Морфий начал действовать, и я ушел, оставив художника дремать в кресле. Поздно вечером, когда я вернулся, русский скульптор сообщил мне, что весь дом в волнении, что домовладелец прислал швейцара с требованием немедленно убить собаку, и он только что застрелил ее через окно. Собака подползла к двери, где он ее прикончил второй пулей. Она лежит там в луже крови. Норвежец сидел в кресле и смотрел в одну точку, не говори ни слова. Что-то в его взгляде вселило в меня беспокойство, и, взяв со стола револьвер, в котором оставался еще один патрон, я спрятал его в карман. Затем зажег свечу и попросил скульптора помочь мне перенести убитую собаку в экипаж. Я намеревался отвезти ее в институт Пастера для вскрытия. У двери я увидел большую лужу крови, но собаки не было. - Закройте дверь! - вдруг крикнул позади меня русский, и бульдог со страшным рычанием бросился на меня из-под кровати. Из его разинутой пасти сочилась кровь. Уронив свечу, я выстрелил наугад в темноту, и собака упала мертвой у самых моих ног. Мы перенесли ее в экипаж, и я поехал в Институт Пастера. Доктор Ру, ближайший помощник Пастера, а впоследствии его преемник, увидев, что случай очень скверный, обещал не-медленно произвести исследование и тотчас же известить меня о результатах. Когда я на следующее утро приехал на авеню де Терн, я встретил скульптора у дверей мастерской. Всю ночь он провел со своим приятелем, который, не смыкая глаз, ходил по комнате в большом волнении и лишь час назад заснул. Скульптор воспользовался этим, чтобы сбегать в свою мастерскую умыться. Но когда он, за минуту до меня, подошел к двери, оказалось, что она заперта изнутри. - Слышите? - сказал он, словно извиняясь за то, что ослушался моего приказа ни на минуту не оставлять своего приятеля одного. - Ничего не случилось, он еще спит. Слышите, как он храпит? - Помогите мне выломать дверь, - крикнул я, - это не храп, это чейн-стоковское дыхание! Дверь подалась, и мы ворвались в мастерскую. Художник лежал на кушетке и хрипел, а в его руке был все еще зажат револьвер. Он выстрелил себе в глаз. Мы отнесли его в мой экипаж, и я со всей поспешностью отвез его в больницу Божон, где его немедленно опериро-вал профессор Лаббе. Револьвер, из которого он стрелялся, был меньшего калибра, чем тот, который я у него отобрал, и пулю извлекли. Когда я уходил, он был еще без сознания. В тот же вечер я получил от доктора Ру письмо, в котором он сообщал, что вскрытие дало отрицательный результат - собака не была бешеной. Я тотчас же поехал в больницу Божон. Художник бредил. Prognosis pessima [50], - сказал знаменитый хирург. На третий день началось воспаление мозга. Но он не умер, - через месяц он выписался из больницы слепым. Когда я в последний раз получил известие о нем, он находился в одном из сумасшедших домов Норвегии. Моя роль в этой печальной истории не делает мне особой чести. Я принял все меры, какие мог, но их оказалось недостаточно. Случись все это на два-три года позднее, художник не стал бы стреляться. Я знал бы. как справиться с его страхом, из нас двоих я был бы сильнейшим - как не раз бывал впоследствии, когда останавливал руку, хватавшуюся за револьвер из страха перед жизнью. Когда же противники вивисекции поймут, что их тре-бование безоговорочного запрещения опытов над живот-ными невыполнимо? Пастеровская прививка против бешенства свела опасность смерти от этой ужасной болезни, до минимума, а противодифтеритная сыворотка Беринга ежегодно спасает жизнь сотням тысяч детей. Разве одного этого недостаточно, чтобы доказать близоруким покровителям животных, что открыватели новых миров, вроде Пастера, или целительных средств против прежде неизлечимых болезней, вроде Коха, Эрлиха и Беринга, должны иметь возможность беспрепятственно заниматься своими исследованиями? К тому же подобных людей очень немного, а для других, без сомнения, должны быть введены самые строгие ограничения, если не полный запрет. И почему бы покровителям животных не сосредоточить свои усилия на борьбе против показа зверей в цирках и зверинцах? Пока наши законы терпят этот позор, будущие поколения вряд ли будут считать пас цивилизованными людьми. Достаточно войти в бродячий зверинец, чтобы понять, какие мы варвары. Дикий зверь там не тот, кто сидит в клетке, а тот, кто стоит перед ней. Кстати, мне хотелось бы со всей скромностью сказать здесь, что, льщу себя этой мыслью, в свое время я был и хорошим обезьяньим доктором. Это чрезвычайно трудная специальность: обезьяньего врача подстерегают всяческие неожиданные осложнения и ловушки, а от него требуется большая быстрота суждения и хорошее знание человеческой природы. Мнение, будто главная трудность, как и при лечении маленьких детей, заключается в том, что пациент не умеет говорить, - полная чепуха. Обезьяны говорят, когда хотят, говорят прекрасно. Нет, главная трудность в том, что они слишком умны для нашего медлительного мозга. Пациента-человека можно обмануть, - к сожалению, обман неотъемлем от нашей профессии, так как правда бывает часто слишком печальной и ее нельзя сказать больному. Можно обмануть собаку, которая слепо вам верит, но обезьяну обмануть нельзя, так как она видит вас насквозь. Зато обезьяна может провести вас, когда захочет, - и не-редко предается этому занятию просто потехи ради. Мой приятель Жюль, старый павиан в парижском Зоологическом саду, кладет руки на живот с чрезвычайно страдальческой гримасой и показывает язык (обезьяну гораздо легче заставить показать язык, чем маленького ребенка), говоря, что у него нет никакого аппетита и мое яблоко он съел только из любезности. Но прежде чем я успеваю открыть рот, чтобы выразить сочувствие, он уже схватил мой последний банан, съел его и швырнул кожуру мне в голову из-под самого потолка клетки. - Взгляните-ка на это красное пятно у меня на спи-не, - говорит Эдуард. - Сначала я думал, что это простой укус блохи, но теперь меня жжет, как огнем. Я больше не могу терпеть! Избавьте меня от этой боли! Нет, не здесь, немного повыше; подойдите ближе, я ведь знаю, что вы слегка близоруки. Дайте, я покажу вам место! И вот он уже качается на трапеции и с хитрой усмешкой смотрит на меня сквозь мои очки, а в следующий миг разбивает их на куски - сувениры для своих восхищенных товарищей. Обезьяны любят над нами смеяться, по малейшее подозрение, что мы смеемся над ними, приводит их в гнев. Никогда не смейтесь над обезьяной, она этого не выносит. Нервная система обезьян чрезвычайно чувствительна. Внезапный испуг может вызвать у них настоящую истерику, у них бывают нервные судороги, и я даже лечил обезьяну, страдавшую эпилепсией. Неожиданный шум заставляет обезьян бледнеть. Они легко краснеют, но не от смущения - застенчивыми их никак не назовешь, - а от ярости. Однако если вы хотите наблюдать это явление, то глядите не только на лицо обезьяны - порой у них краснеет другое, не совсем привычное нам место. Почему их творец избрал именно это место для такой великолепной игры красок - розовой, синей, оранжевой, - остается загадкой для наших непосвященных глаз. Многие люди в изумлении при первом же взгляде объявляют это уродством. Но не следует забывать, что понятие красоты было очень разным в разных странах и разные эпохи. Греки, как будто бы признанные арбитры красоты, красили волосы своей Афродиты в голубой цвет. А как бы вам понравились голубые волосы? Среди обезьян это радужное место, по-видимому, является атрибутом неотразимой красоты, и его счастливый обладатель охотно оборачивается к зрителю спиной, чтобы похвастать им. Обезьяны - очень хорошие матери, но к их детенышам ни в коем случае не следует подходить, так как, подобно арабским женщинам и даже неаполитанкам, обезьяны верят в дурной глаз. Сильный пол имеет некоторую склонность к флирту. В больших обезьянниках постоянно разыгрываются drames passionnels [51], и крохотный уистити, превращаясь в разъяренного Отелло, вызывает на бой большого павиана. Дамы следят за этими турнирами, бросают исподтишка нежные взгляды на своих рыцарей и яростно дерутся между собой. В неволе обезьянам, если они находятся в обществе себе подобных, живется в целом терпимо. Они так поглощены тем, что происходит внутри и вне клетки, так заняты интригами и сплетнями, что им некогда тосковать. Жизнь в неволе человекоподобной обезьяны - гориллы, шимпанзе или орангутанга - это настоящее мученичество. Они впадают в глубочайшую меланхолию, пока их не убивает туберкулез. Как известно, в неволе большинство обезьян, и больших и маленьких, гибнет от чахотки. Симптомы, течение и конец болезни у них совершенно сходны с нашими. Вызывает туберкулез не холодный воздух, а его недостаток. Большинство обезьян переносят холод поразительно хорошо, если у них есть место, где можно резвиться, и уютное гнездо для спанья, которое они делили бы с кроликом, согревающим их своим телом. С приходом осени вечно бдительная Мать Природа, которая заботится об обезьянах так же, как о нас, одевает их дрожащие тела более густым мехом, подходящим для северной зимы. То же происходит почти со всеми тропическими зверями, живущими в неволе в северном климате, - и все они жили бы гораздо дольше, если бы их держали не в помещении, а на открытом воздухе. Но в большинстве зоологических садов этого, по-видимому, не знают. Может быть, так и лучше. Следует ли удлинять жизнь несчастных животных? Я считаю, что - нет. Смерть менее жестока, чем мы. ГЛАВА VI ШАТО-РAMO Летом Париж - очень приятное место для тех, кто веселится, но не для тех, кто работает. И особенно если вам приходится бороться с эпидемией тифа среди скандинавских рабочих в Вильет и с эпидемией дифтерита в квартале Монпарнас, где живут ваши друзья-итальянцы со своими бесчисленными детьми. Впрочем, в Вильет не было недостатка в маленьких скандинавах, а немногие бездетные семьи почему-то решили обзавестись потомством именно в это время - и часто даже повитуху заменял я. Большинство маленьких детей, которым тиф не грозил, заболевало скарлатиной, а остальные - коклюшем. Разумеется, платить французским врачам, им было нечем, и лечить их, по мере моих сил, пришлось мне. Это было не так-то просто, когда только в Вильет в тифу лежало тридцать скандинавских рабочих. И все-таки я умудрялся каждое воскресенье посещать шведскую церковь на бульваре Орнано ради моего друга шведского пастора, который говорил, что это подает благой пример другим. Число его прихожан сократилось наполовину - эта половина либо болела, либо выхаживала какого-нибудь больного. Сам пастор с утра до вечера навещал больных и бедняков и помогал им чем мог - я не встречал человека добрее, а ведь он сам был почти нищим. И он получил свою награду, занеся инфекцию в собственный дом: из его восьми детей двое старших заболели тифом, пять скарлатиной, а новорожденный проглотил двухфранковую монету и едва не умер от непроходимости кишечника. В довершение всего шведский консул, миролюбивый и тихий человек, внезапно впал в буйное помешательство и чуть было меня не убил. Но об этом я расскажу в другой раз. В квартале Монпарнас дело обстояло гораздо серьезнее, хотя работать там мне в некоторых отношениях было легче. Должен, к своему стыду, признаться, что с этими бедными итальянцами я ладил гораздо лучше, чем с моими земляками, которые нередко бывали упрямы, угрюмы, всем недовольны, а к тому же требовательны и думали только о себе. Итальянцы же, которые не привезли в чужие края ничего, кроме своих жалких грошей, своего неиссякаемого терпения, веселости и приветливости, были, наоборот, всегда довольны и благодарны и трогательно помогали друг другу. Когда в семью Сальваторе пришел дифтерит, Арканджело Фуско, подметальщик улиц, немедленно бросил работу и превратился в преданную сиделку. Заболели все три девочки, старшая умерла, и в тот же день слегла измученная мать. Только Петруччо, беспомощный идиот, дитя горя, по непостижимой воле божьей остался здоровым. Дифтерит свирепствовал по всему тупику Руссель, где в каждой семье было по нескольку детей. Обе детские больницы были переполнены. Но даже если бы там оказались свободные койки, они были не для детей этих бедных иностранцев. И вот о них заботились Арканджело Фуско и я, а те, на которых у нас не хватало времени (а таких было много!), могли жить или умирать по своему усмотрению. Врач, которому довелось в одиночку бороться со вспышкой дифтерита среди бедняков, без дезинфицирующих средств для себя и других, не может без ужаса вспоминать об этом испытании, каким бы закаленным он ни был! Я часами смазывал и выскребывал горло одному ребенку за другим, потому что в те дни другого лечения не было. А потом наступала минута, когда уже не удавалось снимать смертоносные пленки, закупоривающие дыхательное горло, когда ребенок синел от удушья и должен был вот-вот умереть, и спасти его могла только немедленная трахеотомия. Неужели я должен немедленно оперировать, даже не на столе, а на этой низкой кровати или на коленях матери, при свете жалкой керосиновой лампы, и не имея другого ассистента, кроме подметальщика улиц? Нельзя ли отложить до утра и попытаться позвать лучшего хирурга, чем я? Имею я право отложить? Хватит у меня духу отложить? Увы, я откладывал до утра, а тогда бывало уже поздно, и ребенок умирал у меня на глазах. Но я и оперировал немедленно, без сомнения, спасая жизнь ребенка, и я оперировал немедленно и видел, как ребенок умирал у меня под ножом. В одном отношений мне было даже тяжелее, чем многим другим врачам, попадавшим в такое же отчаянное положение: я сам смертельно боялся дифтерита и не мог преодолеть этот страх. Но Арканджело Фуско не боялся. Он понимал опасности не хуже меня и сам видел, как заразна эта болезнь, но он не думал о себе, он думал только о других. Когда вес осталось позади, я снискал много похвал - даже от благотворительных учреждений, но никто не сказал ни слова Арканджело Фуско, который продал свой праздничный костюм, чтобы заплатить гробовщику, забравшему труп маленькой девочки. Да! Наступило время, когда все осталось позади, когда Арканджело Фуско вернулся к своей метле, а я - к своим светским пациентам. Пока я проводил дни в кварталах Вильет и Монпарнас, парижане укладывали чемоданы, чтобы ехать в свои замки или на свои излюбленные приморские курорты. Бульвары заполнили развлекающиеся иностранцы, которые стекались в Париж со всех концов цивилизованного и нецивилизованного мира, чтобы потратить здесь свои лишние деньги. Они сидели в моей приемной, нетерпеливо читали путеводители по Парижу, требовали, чтобы их приняли как можно скорее, и чаще всего просили чего-нибудь "тонизирующего" - у человека, который нуждался в этом гораздо больше, чем они. Дамы в великолепных пеньюарах, последнем творении Ворта, уютно расположившись в шезлонге, посылали за мной из своего роскошного отеля в самые неудобные часы дня и ночи для того, чтобы я "поставил их на ноги" для завтрашнего маскарада в Опере. Второй раз они за мной уже не посылали, и я этому не удивлялся. "Какая напрасная трата времени!" - думал я по дороге домой, устало шагая по раскаленному асфальту бульваров под запыленными каштанами, поникшая листва которых томилась по свежему порыву ветра. - Я знаю, что с ними такое, и с вами, и со мной, - сказал я каштанам. - Нам необходимо вырваться из атмосферы большого города. Но как мы выберемся из этого ада, если ваши ноющие корни замурованы в асфальте и железные кольца надеты на ваши ноги, а меня ждут в приемной все эти богатые американцы и столько еще других больных у себя дома в постелях? И если я уеду, кто будет приглядывать за обезьянами в Зоологическом саду? Кто ободрит изнемогающего от жары белого медведя теперь, когда наступает самое трудное для него время? Ведь он не поймет ни одного ласкового слова, которое ему, может быть, скажут другие добрые люди, - он же понимает только по-шведски! А что будет в квартале Монпарнас? - Я задрожал и увидел синеватое детское личико в тусклом свете керосиновой лампы, я увидел кровь, сочащуюся из детского горла там, где я сделал разрез, и услышал испуганный крик матери. Что сказала бы графиня? Графиня? Нет, со мной что-то действительно неладно! Давно пора мне заняться собственными нервами, вместо того чтобы заниматься чужими, если я начинаю видеть подобные вещи на бульваре Малерб. И какое, черт возьми, мне дело до графини? Судя по последнему письму аббата, ей прекрасно живется в ее туренском замке, как мне - в Париже, прекраснейшем из городов мира. Мне просто нужно выспаться - и только. А все-таки, что сказал бы граф, если бы я сегодня написал, что с благодарностью принимаю его любезное приглашение и завтра выезжаю! Ах, только бы мне уснуть сегодня! Почему бы мне самому не принять то превосходное снотворное, которое я составил для моих пациентов, сильное средство, которое принудило бы меня забыть на двадцать четыре часа Монпарнас, замок в Турене, графиню и все прочее. Я бросился на кровать не раздеваясь - так я устал. Но снотворного не принял - les cuisiniers n'ont pas faim [52], как говорят в Париже. А утром в приемной я увидел на столе письмо от аббата с припиской графа: "Вы говорили, что больше всего любите песни жаворонков. Они еще поют, но скоро перестанут, поэтому приезжайте скорее!" Жаворонки! А я два года не слышал никаких птиц, кроме воробьев в Тюильрийском саду. Лошади, которые везли меня со станции, были прекрасны, замок времен Ришелье, окруженный обширным парком столетних лип, был прекрасен, мебель в стиле Людовика XVI в моей роскошной комнате была прекрасна, сенбернар, который проводил меня на верхний этаж, был прекрасен, - все было прекрасно, как и графиня в простом белом платье с единственной розой у пояса. Мне показалось, что ее глаза стали еще больше. Граф стал совсем другим человеком: его щеки порозовели, в прежде сонных глазах блестело оживление. Он принял меня с такой чарующей любезностью, что моя застенчивость сразу рассеялась. Я ведь оставался простым варваром из Ultima Thule [53], и подобная роскошь была мне незнакома. Аббат встретил меня как старого друга. Граф сказал, что до чая есть еще время погулять по саду, но, может быть, я предпочту заглянуть в конюшню? Мне вручили корзинку с морковью, чтобы угостить каждую из двенадцати чудесных лошадей, которые, вычищенные до блеска, стояли в стойлах из полированного дуба. - Вот этому дайте лишнюю морковку, чтобы вы сразу стали друзьями, - сказал граф. - Он ваш, пока вы гостите здесь. А это ваш грум, - добавил он, указывая на юношу-англичанина, который почтительно поднес руку к фуражке. Да, графиня чувствует себя прекрасно, сказал граф, когда мы возвращались через сад. Она почти не говорит о колите, каждое утро посещает деревенских бедняков и обсуждает с сельским врачом, как превратить старый фермерский дом в детскую больницу. В день ее рождения всех бедных детей деревни угощали в замке кофе с пирожными, и на прощанье графиня каждому подарила куклу. Не правда ли, она это чудесно придумала? Если она будет вам рассказывать о куклах, пожалуйста, скажите ей что-нибудь приятное. - Разумеется, я буду очень рад. Чай был сервирован под большой липой перед домом. - Вот ваш друг, дорогая Анна, - сказала графиня сидевшей рядом с ней даме, когда мы подходили к столу. - К сожалению, он предпочитает общество лошадей нашему. Он еще не выбрал минуты сказать мне хоть слово, но с лошадьми на конюшне он проболтал целый час. - И лошади, по-видимому, были в восторге, - засмеялся граф. - Даже мой старый гунтер, который, как вы знаете, не выносит чужих, потянулся мордой к самому лицу доктора и дружески зафыркал. Баронесса Анна сказала, что рада меня видеть и что ее свекровь, вдовствующая маркиза, чувствует себя как нельзя лучше. -Ей даже кажется, что ее глухота проходит, но я в этом не уверена, так как она не слышит храпа Лулу и сердится, когда мой муж утверждает, что слышит этот храп даже внизу в курительной. Во всяком случае, ее любимый Лулу - наш спаситель. Раньше она не выносила одиночества, а разговаривать с ней через слуховую трубку было чрезвычайно утомительно. Теперь она часами сидит одна с Лулу на коленях, а если бы вы видели, как она се менит с ним по парку каждое утро, вы не поверили бы своим глазам! Давно ли она не вставала со своего кресла! Я помню, как вы посоветовали ей понемножку гулять каждый день и какое сердитое было у вас лицо, когда она ответила, что у нее нет на это сил. Удивительная перемена! Вы, конечно, скажете, что причина тут - отвратительное лекарство, которое вы ей приписали, но я говорю, что это заслуга Лулу, да будет он благословен и пусть храпит сколько ему угодно! - Посмотрите на Лео, - сказал граф, чтобы переменить тему, - он положил голову доктору на колени, какбудто знает его спокон века. Он даже не просит печенья. - Что с тобой, Лео? - спросила графиня. - Берегись, дружок, не то доктор тебя загипнотизирует. Он работал с Шарко в Сальпетриер и одним взглядом может заставить любого сделать то, что он захочет. Почему бы вам незаставить Лео поговорить с вами по-шведски? - Ни за что. Ни один язык так не мил моему слуху, как его молчание. Я не гипнотизер, я только очень люблю животных, а они это сразу чувствуют и платят мне тем же. - Наверное, вы просто решили зачаровать белку, которая сидит на ветке над вашей головой. Вы все время на нее смотрите, не обращая на нас никакого внимания. Заставьте ее слезть с дерева и сесть к вам на колени рядом с Лео. - Если вы дадите мне орех и уйдете, я думаю, я сумею заставить ее спуститься и взять орех из моих рук. - Вы очень любезны, господин швед, - воскликнула, смеясь, графиня. - Пойдемте, милая Анна, он хочет, что бы мы все ушли и оставили его наедине с белкой. - Не смейтесь надо мной! Я вовсе не хочу, чтобы вы уходили. Я так рад вас снова видеть! - Вы очень галантны, господин доктор. Это первый комплимент, который я от вас слышу. А я люблю комплименты. - Здесь я не врач, а ваш гость. - А разве врач не имеет право говорить комплименты? - Нет, как бы ему ни хотелось этого. Нет, если пациентка похожа на вас, а он сам несколько моложе вашего отца. - Ну, я могу сказать только, что вы ни yа йоту не поддались искушению, если оно у вас и было. И обходились со мной свирепо. При первой встрече вы были так грубы, что я чуть не убежала, помните? Анна, знаете, что он сказал мне? Он строго посмотрел на меня и сказал с самым невероятным шведским акцентом: "Госпожа гра финя, вы больше нуждаетесь в дисциплине, чем в лекарствах". Дисциплина! Разве так должен разговаривать шведский врач с молодой дамой, которая в первый раз обратилась к нему за советом! - Я не шведский врач. Я получил диплом в Париже. - Я обращалась ко многим парижским врачам, и ни один из них не осмеливался говорить со мной о дисциплине. - Вот потому-то вы и обращались ко многим докторам. - Но почему же вы не попробуете быть немного любезнее? - со смехом сказала графиня, которой страшно нравился этот шутливый разговор. - Я попробую. - Расскажите нам что-нибудь, - попросила баронесса, когда после обеда мы перешли в гостиную. - Вы, врачи, видите столько необычных людей и оказываетесь свидетелями стольких удивительных обстоятельств. Вы знаете жизнь лучше, чем кто-либо еще. И вы, доктор, наверное могли бы рассказать нам очень много, если бы только за хотели. - Может быть, вы и правы, но нам не полагается рассказывать о наших пациентах, а что до жизни, то, боюсь, я слишком молод, чтобы знать о ней много. - Но скажите, по крайней мере, то, что знаете, - настаивала баронесса. - Я знаю, что жизнь прекрасна, но знаю также, что мы часто портим ее и превращаем в фарс или в душераздирающую трагедию, или и в то и в другое вместе, так что в конце концов неизвестно, что надо делать - плакать или смеяться. Плакать легче, но смеяться много лучше - только не очень громко! - Расскажите нам что-нибудь о зверях, - попросила графиня, чтобы помочь мне. - Говорят, на вашей родине много медведей, так расскажите о них. Далеко на севере в старом помещичьем доме на опушке леса жила некая дама. У нее был ручной медведь, которого она очень любила. Его нашли в лесу полумертвым от голода, когда он был еще медвежонком, таким маленьким и беспомощным, что помещица и ее старая кухарка кормили его из бутылочки. С тех пор прошло несколько лет, и медведь стал таким большим и сильным, что мог бы, если бы захотел, одним ударом убить корову и унести ее, ухватив двумя лапами. Но такого желания у него никогда не появлялось: это был очень милый медведь, которому и в голову не приходило причинить кому-либо вред - человеку пли животному. Обычно он сидел перед своей будкой и приветливо поглядывал маленькими умными глазками на пасущийся вблизи скот. Три лохматые горные лошадки хорошо знали его и ничуть не пугались, когда он заходил в конюшню вместе с хозяйкой. Детп катались верхом на его спине и не раз засыпали в будке между его лапами. Три лайки очень любили играть с ним: они дергали его за уши или за короткий хвост и всячески его изводили, но он совсем не обижался. Оп никогда в жизни не пробовал мяса и ел ту же пищу, что и собаки, - часто даже из одной миски: хлеб, овсянку, картофель и репу. У него был прекрасный аппетит, но его приятельница, кухарка, следила, чтобы он всегда был сыт. Медведи предпочитают вегетарианскую диету и больше всего любят фрукты. Осенью он сидел в саду и с вожделением смотрел на зреющие яблоки. В юные годы он иногда не мог противостоять искушению и залезал на дерево, чтобы полакомиться яблоками. Медведи кажутся неуклюжими и медлительными, но на яблоне медведь не уступит в ловкости ни одному мальчишке. Мало -помалу он понял, что это запрещено, однако его маленькие глазки не пропускали ни одного паданца. Были кое-какие неприятности и с ульями. В наказание он два дня просидел на цепи с распухшим носом и больше никогда на них не покушался. Вообще же на цепь его сажали только ночью, - и правильно, так как медведи, подобно собакам, озлобляются, если их долго держать на цепи, да и не удивительно. Кроме того, его сажали на цепь, когда его хозяйка уходила в гости к замужней сестре, которая жила по другую сторону горного озера, на расстоянии доброго часа ходьбы лесом. Помещица опасалась, что прогулка по пол ному соблазнов лесу может оказать на него дурное влияние, и предпочитала не рисковать. А мореплавателем он был плохим, и однажды так испугался внезапного порыва ветра, что перевернул лодку, и пришлось им с хозяйкой добираться до берега вплавь. Теперь он прекрасно понимал, почему по воскресеньям хозяйка сажает его на цепь, ласково похлопывает по голове и обещает угостить яблоком, если он будет хорошо себя вести во время ее отсутствия. Он грустил, но не обижался - как хорошая собака, если ее не берут на прогулку. Однажды, когда помещица посадила его, по обыкновению, на цепь и прошла уже половину лесной дороги, ей показалось, что позади нее на извилистой тропинке треснули ветки. Она обернулась и возмутилась, увидев, что медведь стремительно догоняет ее. Это только кажется, что медведь бегает медленно: на самом деле он может обогнать лошадь, идущую быстрой рысью. В одну минуту он догнал ее, пыхтя и отдуваясь, и, по своему обыкновению, потел чуть сзади, на собачий манер. Дама рассердилась. Она и так уже опаздывала к завтраку, и ей некогда было отводить его домой, но и брать его с собой она не хотела, тем более что он не послушался и самовольно сбросил с себя цепь. Строгим тоном она приказала ему возвращаться домой и погрозила зонтиком. Он остановился на миг, посмотрел на нее хитрыми глазками, но не повернул назад, а стал обнюхивать ее ноги. Тут она заметила, что оп потерял свой новый ошейник, рассердилась еще больше и ударила его зонтиком по носу так сильно, что зонтик сломался. Медведь снова остановился, покачал головой и несколько раз раскрыл свою большую пасть, как бы желая что-то сказать. Затем он повернулся и затрусил по той же дороге обратно, но, прежде чем скрыться из виду, он несколько раз останавливался и смотрел на помещицу. Вечером, когда она вернулась домой, медведь с грустным видом сидел на своем обычном месте перед будкой. Она была еще очень рассержена, подошла к нему и стала его бранить: он не получит ни яблока, ни ужина и, кроме того, два дня будет сидеть на цепи. Старая кухарка, которая любила медведя, как сына, выскочила из кухни вне себя от гнева. - За что вы его ругаете, барыня? - воскликнула кухарка. - Он ведь не шалил и не проказничал, умница моя! Сидел тут весь день, кроткий как ангел, только глядел на ворота да поджидал вас. Это был другой медведь! Часы на башне пробили одиннадцать. - Пора спать, - сказал граф. - Я приказал оседлать нам лошадей к семи часам. - Желаю вам хорошего сна и прекрасных грез! - сказала графиня, когда я пошел к себе в комнату. Я спал мало, но грезил много. В шесть часов утра Лео поцарапался в мою дверь, а ровно в семь мы с графом уже ехали по чудесной липовой аллее и вскоре очутились в настоящем лесу. Там и сям среди вязов и дубов вздымался могучий дуб, лесную тишину нарушали лишь ритмичный стук дятла, воркование горлинки да низкий альт дрозда, выводящего последние трели своей баллады. Затем лес остался позади, и мы выехали на залитые солнечным светом луга и поля. И тут я услышал своего любимого жаворонка - он парил на невидимых крыльях в синеве, изливая небу и земле радость, переполнявшую его сердечко. Я смотрел на маленькую птичку и снова благословлял ее, как когда-то на холодном севере, когда я, маленький мальчик, с благодарностью смотрел на серого вестника лета, зная, что зима наконец прошла. - Это его последний концерт, - сказал граф. - Скоро он начнет кормить птенцов и ему будет уже не до песен. А вы правы! Это самый великий артист из всех - он поет сердцем. - Подумать только, что есть люди, способные убивать этих маленьких безобидных певцов. Стоит пойти на парижский рынок, и вы увидите, как их сотнями продают тем, кто способен их есть. Их голоса наполняют радостью небесный свод, но их бедные мертвые тельца так малы, что могут поместиться в ручке ребенка, и все же мы жадно пожираем их, как будто нет никакой другой еды! - Вы идеалист, дорогой доктор. Но, может быть, вы правы, - сказал граф и еще раз взглянул на небо, когда мы поворачивали лошадей, чтобы ехать обратно в замок. За завтраком слуга подал графине телеграмму, она протянула ее графу, который ее прочел, не сказав ни слова. - Вы, кажется, знакомы с моим кузеном Морисом, - сказала графиня. - Он будет сегодня обедать у нас, если не опоздает на четырехчасовой поезд. Он со своим полком в Туре. Да, виконт Морис обедал с нами, этого удовольствия мне избежать не удалось. Он был высок и хорошо сложен; узкий срезанный лоб, огромные уши, тяжелый подбородок и усы а-ля генерал Галифе - вот что больше всего бросалось в глаза при взгляде на его лицо. - Какое неожиданное удовольствие встретить вас здесь, господин швед, я никак не ждал! - На этот раз он снизошел протянуть мне руку, маленькую, дряблую руку, пожатие которой было на редкость неприятно и сразу помогло мне его классифицировать. Оставалось только услышать его смех, и он не замедлил дать мне эту возможность. Его громкое однотонное хихиканье раздавалось во время всего обеда. Он немедленно принялся рассказывать графине не слишком пристойную историю о несчастье, постигшем одного из его товарищей, который нашел свою любовницу в кровати денщика. Аббат совсем смутился, но тут граф резко вмешался в разговор и начал через стол рассказывать жене о нашей утренней прогулке: пшеница взошла превосходно, клевер очень густ, и мы слышали концерт запоздавшего жаворонка. - Глупости, - сказал виконт. - Они еще поют. Нe далее как вчера я застрелил одного - великолепный выстрел, ведь эта маленькая бестия казалась не больше бабочки! Я покраснел до корней волос, но аббат вовремя остановил меня, положив мне руку на колено. - Как это жестоко, Морис, застрелить жаворонка! - сказала графиня. - А почему? Их тут очень много, а лучшей мишени, чтобы практиковаться в стрельбе, не найти. Кроме, конечно, ласточек. Вы знаете, милая Жюльетта, что я - лучший стрелок в полку. Но если я не буду упражняться, то утрачу меткость, К счастью, возле наших казарм всегда летает масса ласточек, сотни их вьют гнезда под крышами конюшен, а сейчас они кормят птенцов и постоянно мелькают перед моим окном. Это очень приятно - я каждое утро могу тренироваться, не выходя из спальни. Вчера я держал пари с Гастоном на тысячу франков, что убью шесть из десяти, - и убил восемь. Я всегда говорю, что стрельбу по ласточкам следует сделать обязательной в армии. - Он прервал речь и, старательно отсчитывая капли, влил в рюмку с вином какое-то лекарство. - Не будьте глупенькой, милая Жюльетта, - поезжайте завтра со мной в Париж. Вам нужно развлечься после такого долгого одиночества в этой глуши. Предстоит интереснейшее зрелище - состязание лучших стрелков Франции, и вы увидите, как президент республики вручит вашему кузену золотую медаль, не будь мое имя Морис. А потом мы мило пообедаем в "Кафе Англе", а затем я повезу вас в Пале-Рояль; там дают "Брачную ночь" - очаровательный спектакль, чрезвычайно смешной. Я видел его четыре раза, но буду очень рад посмотреть еще раз с вами. На середине сцены стоит кровать, под которой прячется любовник, а жених, старый... Граф, не скрывая раздражения, сделал знак жене, и мы все встали из-за стола. - Я бы не мог убить жаворонка, - сухо сказал граф. - Разумеется, милый Робер! - захохотал виконт. - Разумеется! Вы бы промахнулись. Я поднялся к себе в комнату, чуть не плача от душившего меня гнева и стыда, что я не дал волю этому гневу. Я начал укладывать чемодан, но тут ко мне вошел аббат. Я попросил его передать графу, что меня вызвали в Париж и я должен был уехать с ночным поездом. - Если я еще раз увижу этого проклятого негодяя, я разобью его наглый монокль о его пустую голову! - Пожалуйста, не делайте ничего подобного, не то он вас убьет на месте. Он действительно прекрасный стрелок и дрался на дуэли, право, не знаю, сколько раз: он вечно затевает ссоры и имеет привычку говорить дерзости. Прошу вас об одном - ближайшие сутки держите себя в руках. Завтра вечером он уедет в Париж на эти свои состязания, и, говоря между нами, его отъезд обрадует меня не меньше, чем вас. - Почему? Аббат ничего не ответил. - Ну так, господин аббат, я вам скажу почему. По тому, что он влюблен в свою кузину, а вы его не выносите и не доверяете ему. - Раз уж вы чудом отгадали это, то мне следует рассказать вам, что он в свое время делал ей предложение, но она ему отказала. К счастью, он ей не нравится. - Но она его боится, а это, пожалуй, еще хуже! - Графу неприятна его дружба с графиней. Вот поэтому он и не хотел оставить ее одну в Париже, где виконт Морис вечно привозит ей приглашения на балы и в театры. - Не думаю, чтобы он завтра уехал! - О нет, он уедет - ему слишком хочется получить золотую медаль, а получить ее у него есть все шансы, так как он правда превосходный стрелок. - Жаль, что я не могу сказать того же о себе! Я за стрелил бы этого скота и отомстил бы за ласточек. Вам что-нибудь известно о его родителях? Я полагаю, что там что-то было неблагополучно. - Его матерью была немецкая графиня, очень красивая женщина, от которой он унаследовал свою внешность. Однако брак, по-видимому, оказался неудачным. Его отец много пил, отличался некоторыми странностями и был крайне раздражителен. Под конец он почти сошел с ума, и поговаривают, будто он покончил с собой. - Надеюсь, сын последует примеру отца, и чем скорее, тем лучше. От сумасшествия он уже недалек. - Вы правы: у виконта также есть немалые странности. Например, он, как вы могли заметить, обладает цветущим здоровьем, и все же он чрезвычайно мнителен и вечно боится чем-нибудь заразиться. В прошлый раз, когда оп был здесь, сын садовника заболел тифом, и он сразу же уехал. Он без конца принимает лекарства, и вы, наверное, видели, что даже за обедом он пил какие-то капли. - Да. Это был единственный момент, когда он замолчал ! - Он всегда советуется с новыми врачами. Жаль, что он вас недолюбливает, не то вы обзавелись бы новым пациентом. Но почему вы смеетесь? - Мне пришла в голову забавная мысль. Когда человек сердится, смех - лучшее лекарство. Вы видели, в каком настроении я был, когда вы вошли. Наверное, вам будет приятно услышать, что я совсем успокоился и настроение у меня превосходное. Я передумал и сегодня не уеду. Сейчас мы спустимся в курительную. Обещаю вести себя безупречно. Виконт, весь красный, стоял перед зеркалом и нервно покручивал свои усы а-ля генерал Галифе. Граф читал у окна "Фигаро". - Какое неожиданное удовольствие видеть вас здесь, господин швед, - насмешливо сказал виконт, вставляя монокль в глаз, словно чтобы получше меня рассмотреть. - Надеюсь, тут никто не заболел колитом? - Пока нет, но как знать, что будет дальше. - Насколько я слышал, вы специалист по колитам. - Жаль, что никто, кроме вас, ничего не знает об этом удивительном заболевании. По-видимому, вы ни с кем не желаете им делиться. Будьте так любезны, объясните мне, что такое колит? Это заразная болезнь? - Нет. В обычном смысле слова. - Она опасна? - Нет, если ее вовремя распознать и лечить правильно. - И, конечно, сделать это можете только вы? - Я здесь не как врач. Граф был так любезен, что пригласил меня в качестве гостя. - Ах, вот как? А что же будет с вашими пациентами в Париже во время вашего отсутствия? - Вероятно, они поправятся. - Не сомневаюсь! - захохотал виконт. Я должен был сесть рядом с аббатом и взять газету, чтобы сохранить спокойствие. Виконт раздраженно посматривал на часы на каминной полке. - Я пройдусь с Жюльеттой по парку. Жаль сидеть в комнатах в такую чудесную лунную ночь, - Моя жена легла спать, - сухо сказал граф. - Она не совсем хорошо себя чувствует. - Почему, черт возьми, вы мне этого не сказали? - сердито пробурчал виконт и налил себе еще стакан коньяку с содовой. Аббат был погружен в "Журпаль де деба", но я заметил, что исподтишка он наблюдает за нами. - Что-нибудь новенькое, господин аббат? - Я читаю про состязание, объявленное Стрелковым обществом Франции. Оно назначено на после завтра, и президент вручит победителю золотую медаль. - Держу пари на тысячу франков, что ее получу я! - крикнул виконт, ударив себя кулаком в широкую грудь. - Если только ночной парижский экспресс не сойдет с рельсов... пли я не заболею колитом, - добавил он, насмешливо поглядев на меня. - Перестаньте пить коньяк, Морис, - сказал граф. - Вы выпили больше, чем следует. Вы совсем пьяны. - Смотрите веселей, доктор Колит, - захохотал виконт. - Выпейте-ка коньяку с содовой, это разгонит ваше уныние. К сожалению, ничем не могу быть вам полезен, но почему бы вам не взяться за аббата, который постоян но жалуется на печень и пищеварение? Господин аббат, пожалейте доктора Колита, - разве вы не видите, как он жаждет посмотреть ваш язык? Аббат продолжал молча читать "Журналь де деба". - Ах, не хотите! А вы, Робер? Вы были так мрачны за обедом! Почему вы не покажете шведу ваш язык? У вас, наверное, колит! Так сделайте одолжение доктору. Не хотите? Что же, доктор Колит, вам не везет. Но что-бы вас развеселить, я покажу вам свой язык и попрошу внимательно его обследовать. С сатанинской усмешкой он высунул язык и стал похож на химеру собора Нотр-Дам. Я встал и пристально поглядел на его язык. - У вас скверный язык, - сказал я серьезно, - очень скверный. Он быстро обернулся к зеркалу и стал рассматривать свой обложенный язык завзятого курильщика. Я взял его руку и пощупал пульс, заметно участившийся после бутылки шампанского и трех стаканов коньяку с содовой. - Голова болит? - Нет. - Завтра утром она у вас, несомненно, будет болеть. Аббат опустил газету. - Расстегните брюки, - сказал я строго, и виконт повиновался с кротостью ягненка. Я постучал пальцами по диафрагме, и он начал икать. - А! - сказал я и, пристально глядя ему в глаза, добавил: - Благодарю, это все. Граф уронил "Фигаро". Аббат, открыв рот, поднял руки к небу. Виконт стоял передо мной, онемев. - Застегните брюки, - приказал я, - и выпейте коньяка, вам это будет полезно. Он машинально застегнул брюки и одним глотком выпил стакан коньяку с содовой, который я ему протянул. - За ваше здоровье, господин виконт, - сказал я, поднося к губам свой стакан. - За ваше здоровье. Он отер пот со лба, снова повернулся к зеркалу, посмотрел на свой язык и сделал отчаянную попытку рассмеяться, но она не удалась. - Вы хотите сказать... вы думаете, что... - Я ничего не хочу сказать. Я ничего не сказал. Я не ваш врач... - Но что я должен делать? - дрожащим голосом произнес он. - Лечь в постель, и чем раньше - тем лучше, не то вас отнесут в спальню на руках. Я подошел к камину и позвонил. - Проводите виконта в его комнату, - сказал я лакею. - И пусть его слуга сразу уложит его в постель. Опершись на руку лакея, виконт, шатаясь, направился к двери. На заре я поехал кататься верхом и вновь услышал, как жаворонок высоко в небе поет свой утренний гимн солнцу. - Я отомстил за убийство твоих братьев, - сказал я ему. - А за ласточек рассчитаюсь с ним позже. Я сидел у себя в спальне и завтракал с Лео. В дверь постучали, вошел робкий человек, невысокий и щуплый. Он поклонился мне очень почтительно. Это был сельский врач, который, как он сказал, хотел представиться своему парижскому коллеге. Я был очень польщен, попросил его сесть и предложил ему папиросу. Он рассказал о нескольких интересных случаях из своей практики, но эта тема скоро иссякла, и он встал, собираясь уйти. - Кстати, вчера ночью меня позвали к виконту Морису, и сейчас я как раз от него. Я выразил свое сожаление по поводу болезни виконта, однако предположил, что она вряд ли серьезна, так как вечером он был совсем здоров и в прекрасном настроении. - Не знаю, - сказал доктор. - Симптомы неясны, и я думаю, что с диагнозом торопиться не следует. - Вы разумны, дорогой коллега! И, несомненно, вы велели ему не вставать с постели? - Конечно. Неприятно, что виконту надо было ехать в Париж, но об этом, разумеется, не может быть и речи. По правде говоря, сначала я решил, что это просто засорение желудка, но он проснулся с ужасающей головной болью, а сейчас у него непрерывная икота. Он убежден, что у него колит. Я, признаюсь, никогда не лечил колита. Я хотел дать ему касторки - язык у него совсем обложен, но если колит похож на аппендицит, то с касторкой надо быть осторожным. Как вы думаете? Он все время проверяет свой пульс и осматривает язык. Но как ни странно, он очень голоден и рассердился, когда я не позволил ему позавтракать. - Вы поступили совершенно правильно. Не надо рисковать. Продержите его двое суток на одной воде. - Конечно. - Я нe возьму на себя смелость давать вам советы. Они вам,ни к чему, но ваше предубеждение против касторки я не разделяю. На вашем месте я дал бы ему хорошую дозу - малые дозы не имеют смысла. Три столовые ложки будут ему весьма полезны. - Три полные столовые ложки? - Да, по меньшей мере, а главное - ничего, кроме воды! - О да! Сельский врач мне очень понравился, и мы расстались большими друзьями. Днем графиня повезла меня к маркизе. Мы ехали по тенистым дорогам под птичий щебет и жужжание пчел. Графине надоело меня поддразнивать, но она была в прекрасном настроении, и болезнь кузена, казалось, ее вовсе не тревожила. Маркиза, рассказала она мне, превосходно себя чувствует, но неделю назад была страшно взволнована внезапным исчезновением Лулу, и ночью весь дом был поставлен на ноги, чтобы его искать. Маркиза не сомкнула глаз и лежала в полной прострации, когда днем "Лулу вернулся с разорванным ухом и поврежденным глазом. Его хозяйка тотчас вызвала телеграммой ветеринара из Тура, и теперь Лулу уже поправился. Маркиза торжественно представила нас с Лулу друг другу. Видел ли я когда-нибудь такую чудесную собаку? Нет, никогда! - Как же так? - укоризненно просопел Лулу. - Вы утверждаете, что любите собак, а меня не узнаете? Разве вы забыли, как купили меня в этой ужасной собачьей лавке... Чтобы перевести разговор на другую тему, я предложил Лулу обнюхать мою руку, и, умолкнув, он принялся тщательно обнюхивать один палец за другим. - Да, конечно, это ваш особый запах. Я запомнил его с того дня, когда познакомился с ним в собачьей лапке, и он мне очень нравится. Ах! Клянусь святым Рохом, покровителем собак, я чую кость, большую кость. Где она? Почему вы мне ее не дали? Эти глупые люди не дают мне костей! Они считают, что кости вредны маленьким собакам. Какие дураки, не правда ли? Кому вы отдали кость? - Он вспрыгнул ко мне на колени, продолжая меня обнюхивать. - Подумать только - другая собака! Одна ее голова! Большая собака! Громадная собака, у которой изо рта капает слюна! Может быть, сенбернар! Я маленькая собака и страдаю астмой, но сердце у меня на месте, я ничего не боюсь, и вы можете сказать этому своему слону, чтобы он не вздумал подходить ко мне или к моей хозяйке, не то я его проглочу живьем! - Он презрительно фыркнул. - Собачьи галеты! Вот что ты вчера ел, большой вульгарный зверь. От одного запаха этих твердых отвратительных галет, которыми меня угощали в собачьем магазине, меня тошнит! Нет уж! Я предпочитаю сухое печенье, пряники или ломтик вон того миндального торта. Собачьи галеты! И он переполз обратно на колени своей хозяйки со всей поспешностью, которую позволяли его толстые, короткие лайки. - Навестите меня еще раз перед вашим возвращением в Париж, - любезно сказала маркиза. - Да, зайдите еще раз, - просопел Лулу, - вы не так уж плохи! Послушайте-ка, - окликнул меня Лулу, когда я встал, собираясь откланяться, - завтра полнолуние, и меня тянет повеселиться. Не знаете, тут поблизости нет дамы моей породы? Только ни слова моей хозяйке, она этого не понимает. Впрочем, неважно, какая порода. Сойдет любая. Да, Лулу не ошибся, было полнолуние. Я не люблю луны. Таинственная ночная странница слишком часто отгоняла сон от моих глаз и нашептывала мне слишком много грез. Солнце не окутано тайной, - сияющий дневной бог, который принес жизнь и свет в наш темный мир и все еще хранит нас, хотя все остальные боги, царившие некогда на берегах Нила, на Олимпе и в Валгалле, ушли в мрак небытия. Но никто ничего не знает о бледной страннице луне, чье холодное недремлющее око насмешливо блестит над нами в неизмеримой высоте. Графу луна не мешала, лишь бы ему позволили спокойно сидеть, в курительной за послеобеденной сигарой и Фигаро. Графиня любила луну. Ей нравился ее тайнственный свет, ее обманчивые грезы. Ей нравилось молча лежать в лодке и смотреть вверх на звезды, пока я медленно погружал весла в серебристые воды озера. Еи нравилось бродить под старыми липами, где серебристый свет мешался с черной тенью, такой глубокой, что графине приходилось опираться на мою руку, чтобы найти дорогу. Ей нравилось сидеть на уединенной скамье, устремляя свои большие глаза в безмолвную ночь. Порой она роняла несколько слов, но редко, а мне ее молчание нравилось не меньше ее речей. - Почему вы не любите луны? - Не знаю. Кажется, я ее боюсь. - Но чего же? - Нe знаю. Сейчас так светло, что я вижу ваши глаза - две сияющие звезды, и все же так темно, что я боюсь сбиться с пути. Я новичок в этой стране грез. - Дайте мне руку, я покажу вам дорогу. Ваша рука казалась мне такой сильной, почему же она дрожит? Да, вы правы, это только сновидение, и надо молчать, - или оно рассеется. Слышите! Это соловей. - Нет, это дрозд! - Это, несомненно, соловей. Не говорите, слушайте, слушайте! Жюльетта запела нежным голосом, ласковым, как ночной ветерок в листве: Non, non, ce n'est pas le jour, Се n'est pas l'alouette, Dont les chants ont frappe ton oreille inquiete, C'est le rossignol Messager de l'amour [54]. - Молчите, молчите! C дерева над нами раздался крик совы, зловещий, предостерегающий. Графиня испуганно вскочила. Мы молча пошли обратно. - Спокойной ночи, - сказала графиня. - Завтра полнолуние. До завтра! Лео ночевал в моей комнате - без спросу, и мы оба чувствовали себя виноватыми. - Где ты был и почему ты так бледен? - спросил меня Лео, когда мы тихонько проскользнули в мою спальню. - Все огни погашены, и все собаки в деревне молчат. Должно быть, очень поздно! - Я был очень далеко, в краю сновидений и тайн, и чуть-чуть не заблудился. - Я уже засыпал в конуре, но тут меня вовремя раз будила сова, и я как раз успел проскочить за тобой в замок. - Она и меня тоже разбудила вовремя, милый Лео! - А ты любишь сов? - Нет, - сказал Лео, - предпочитаю молодых фазанов. Я как раз такого съел. Он пробегал в лунном свете перед самым моим носом. Я знаю, что это запрещено, но я не мог противостоять искушению. Ты меня не выдашь лесничему, правда? - Нет, мой друг! А ты не скажешь дворецкому, что мы так поздно вернулись домой? - Конечно нет. - Лео, но тебе хоть совестно, что ты украл этого молодого фазана? - Я уговариваю себя, что совестно! - Но это не легко! - сказал я. Нет! - пробормотал Лео, облизываясь. - Лео, ты вор, и не единственный здесь, а кроме того, ты - плохой сторож. Тебя держат в замке для того, чтобы отгонять воров; почему же ты не будишь громовым лаем своего хозяина, а сидишь здесь и смотришь на меня ласковыми глазами? - Что поделаешь! Ты мне нравишься. - Лео, мой друг, во всем виноват сонливый ночной сторож там, в небесах. Вместо того чтобы освещать своим фонарем все темные уголки парка, где под липами стоят уединенные скамейки, он нахлобучил на лысую голову ночной колпак из туч и мирно спал, препоручив свои обязанности сове! Или он только представлялся спящим, а сам все время подглядывал за нами, хитрый старый греховодник, дряхлый донжуан, гуляющий среди звезд, подобно старому фланеру, который слишком изношен, чтобы любить, но рад поглядеть, как делают глупости другие. - Некоторые утверждают, что луна - юная красавица, - сказал Лео. - Не верь этому, мой друг. Луна - высохшая старая дева, которая злобно подглядывает за бессмертной трагедией смертной любви. - Луна - это призрак, - заявил Лео. - Призрак? Кто тебе сказал? - Один из моих предков в незапамятные времена слышал это от старого медведя на перевале Сен-Бернар. Тот узнал это от Атта Троля, который слышал это от Большой Медведицы, царящей над всеми медведями. Там на небе они все боятся луны. Не удивительно, что и мы, собаки, ее боимся и на нее лаем, раз даже блистательный Сириус, Небесный Пес, царящий над всеми собаками, бледнеет, едва она покидает свою могилу и из сумрака показывается ее зловещее лицо. Что же, по-твоему, на земле только ты один не можешь спать, когда встает луна? Все дикие звери, все твари, которые ползают и копошатся в лесу и в поле, - все они покидают свои убежища и мечутся в страхе под ее злокозненными лучами. Сегодня вечером в парке ты, наверное, не отрывал глаз от кого-то другого, не то ты заметил бы, что она - призрак и следит за тобой. Она любит проникать под липы старых парков, в развалины замков и церквей, любит бродить по старым кладбищам, склоняясь над каждой могилой, чтобы прочитать имя покойника. Она любит созерцать серо-стальными глазами унылую снежную пелену, саваном окутывающую мертвую землю, любит заглядывать в спальни, чтобы пугать спящих кошмарами. - Довольно, Лео! Не будем больше говорить про луну, или мы всю ночь не сомкнем глаз. У меня и так уже мороз по коже пробегает. Пожелай мне спокойной ночи, дружок, и пойдем спать. - Но ведь ты закроешь ставни? - спросил Лео. - Да. Я всегда закрываю их в полнолуние. Утром за завтраком я сказал Лео, что должен немедленно вернуться в Париж: так будет безопаснее, ведь сегодня полнолуние, а мне двадцать шесть лет, а его хозяйке двадцать пять - или двадцать девять? Лео видел, как я укладываю чемодан, а каждая собака знает, что это означает. Я заглянул к аббату и прибегнул к обычной лжи: меня пригласили на консилиум, и я должен уехать с утренним же поездом. Он сказал, что очень об этом сожалеет. Граф, уже садившийся на лошадь, также выразил сожаление, ну, а о том, чтобы тревожить графиню в столь ранний час, не могло быть и речи. К тому же я обещал вернуться в самом скором времени. По дороге на станцию я встретил моего друга сельского врача, который возвращался в своей тележке от виконта. Больной чувствовал большую слабость и требовал, чтобы ему подали завтрак, но доктор наотрез отказался взять на себя ответственность и разрешить ему что-нибудь, кроме воды. Может быть, я порекомендую другое лечение. О нет, зачем же! Больной в надежных руках, я в этом не сомневаюсь. Конечно, если состояние больного не изменится, можно положить горячую припарку на голову и пузырь со льдом на живот. А сколько времени, по моему мнению, следует держать больного и постели, если дело обойдется без осложнений? - По крайней мере, неделю, а лучше - до новолунии. День тянулся долго. Я был рад снова очутиться на авеню Вилье. Я сразу лег спать. Мне было не по себе, пожалуй, меня лихорадило, ведь врачи никогда не знают, есть у них жар или нет. Я сейчас же уснул, так велика была моя усталость. Не знаю, долго ли я спал, но вдруг я почувствовал, что в комнате я не один. Открыв глаза, я увидел в окне свинцово-бледное лицо, глядящее на меня белыми, пустыми глазами - на этот раз я забыл закрыть ставни. В комнату незаметно и бесшумно прокралось что-то, и по полу к кровати протянулась белая рука, как щупальца громадного осьминога. - Так, значит, ты хочешь вернуться в замок? - насмехался надо мной беззубый рот с бескровными губами. - Как мило и уютно было вчера под липами, когда я служил вам шафером, а кругом пели соловьи, не так ли? Соловьи в августе! Право, вы оба унеслись в какой-то очень дальний кран. А теперь ты хотел бы снова очутиться там? Что же, одевайся, садись на этот белый луч, который ты так любезно назвал щупальцем осьминога, и менее чем за минуту я отнесу тебя назад под липы, ибо мой свет летит так же быстро, как и твои грезы. - Я уже не грежу. Я очнулся от сновидений и но хочу туда возвращаться, призрак Мефистофеля! - О, так тебе снится, что ты проснулся? И твой запас нелепой брани еще не исчерпан? Призрак Мефистофеля! Ты уже называл меня старым фланером, донжуаном и шпионящей старой девой. Да, я действительно подсматривал за вами вчера вечером в парке и хотел бы знать, кто из нас двоих был донжуаном, - или ты предпочтешь, чтобы я назвал тебя Ромео? Только ты на него совсем не похож! Слепой дурак - вот кто ты. Дурак, который не понимает даже того, что было ясно твоему псу - что у меня нет возраста, нет пола, нет жизни, что я призрак. - Чей призрак? - Призрак мертвого мира. Бойся призраков! И перестань оскорблять меня, не то я ослеплю тебя лучом моего холодного света, который гораздо более смертоносен для человеческих глаз, чем золотая стрела бога-солнца. Больше я ничего не скажу тебе, кощунствующий сновидец. На востоке занимается заря, и мне пора возвращаться в мою могилу, иначе я не найду дороги. Я стар, и я устал. Ты думаешь, легко всю ночь блуждать, когда все отдыхают? Ты вот называешь меня зловещим и угрюмым, а разве легко быть веселым, когда живешь в могиле- хотя жизнью это называете только вы, смертные. Ты тоже умрешь когда-нибудь, и земля, на которой ты живешь, как и ты, обречена смерти. Я поглядел на призрака и в первый раз заметил, какой у него старый и усталый вид, но жалость во мне сменилась гневом, когда я услышал угрозу ослепить меня. - Прочь отсюда, могильщик! - закричал я. - Тебе нечего здесь делать! Я полон жизни! - А знаешь ли ты, - захихикал он, взбираясь на кровать и положив длинную белую руку мне на плечо, - а знаешь ли ты, зачем ты уложил дурака виконта в постель с пузырем льда на животе? Чтобы отомстить за ласточек? Как бы не так! Ты лицемер, Отелло! Ты не хотел, чтобы он прогуливался по парку при лунном свете с... - Убери свою лапу, ядовитый паук, не то я вскочу с постели и разделаюсь с тобой. Я сделал отчаянное усилие, чтобы сбросить с себя оцепенение, и проснулся весь в ноту. Комната была полна серебристого света. Внезапно пелена спала с моих глаз, и в открытом окне я увидел в безоблачном небе полную луну - прекрасную и безмятежную. Девственная богиня Луна! Ты слышишь меня в ночной тиши? Ты кажешься такой кроткой и вместе с тем такой печальной. Можешь ли ты попять скорбь? Можешь ли ты простить? Можешь ли ты залечить раны бальзамом своего чистого света? Можешь ли ты научить забвению? Приди, нежная сестра, побудь со мной, я так устал! Положи свою прохладную руку на мой горячий лоб, успокой мои беспорядочные мысли. Шепни мне на ухо. что я должен сделать, куда я дол жен уйти, чтобы забыть песню сирен. Я долго стоял у окна и смотрел, как царица ночи свершает свой путь среди звезд. Я хорошо их знал но бессонным ночам и стал называть их имена: пламенный Сириус, Кастор и Поллукс, которых так любили моряки древности, Арктур, Альдебаран, Капелла, Вега, Кассиопея. А как называется эта звезда надо мной, манящая меня ровным, надежным светом? О, я ее хорошо знаю! Не раз ночью я направлял по ней свою лодку среди бурного моря, часто она указывала мне дорогу в заснеженных полях и лесах моей родины - Stella Polaris, Полярная звезда! Вот путь! Следуй за моим светом, и ты спасен. ------------ Доктор уехал на месяц. Обращаться к доктору Норстрему, Бульвар Осман, 66 ------------ Глава VII ЛАПЛАНДИЯ Солнце уже закатилось за Вассо-ярви, но было еще светло от пламенеющего сияния, которое медленно сгущалось в золотые и рубиновые тона. Розоватый туман спускался на синие горы, на которых сверкали лиловые пятна снега и желто-серебристые березы в первом инее. Трудовой день закончился. Мужчины возвращались на стойбище с арканами на плечах, женщины - с большими березовыми мисками, полными свежего молока. Большое стадо оленей уже вернулось к стойбищу, и вокруг него расположились бдительные псы, готовые поднять тревогу при появлении волков или рысей. Постепенно замерло мычание телят и постукивание копыт, и тишину нарушал лишь редкий лай собак, крик козодоя да далекое уханье филина где-то в горах. Я сидел в дымном чуме на почетном месте рядом с Тури. Эллекаре, его жена, бросила кусок оленьего сыра в висящий над огнем котел и раздала по очереди - сначала нам, мужчинам, а потом женщинам и детям - миски с густым супом, который мы съели молча. То, что осталось в котле, было разделено между собаками, не сторожившими стадо, - они, одна за другой, вползали в чум и ложились у огня. Потом мы по очереди пили прекрасный кофе (две чашки ходили по кругу), а затем все вынули из кожаных кисетов короткие трубки и с большим удовольствием закурили. Мужчины сняли сапоги из оленьих шкур и разложили перед огнем связки осоки для просушки - лапландцы не носят носков. И вновь я пришел в восхищение при виде их маленьких ног с упругим подъемом и сильно выступающей пяткой. Некоторые женщины вынули спящих младенцев из подвешенных к шестам берестовых люлек и дали им грудь, другие взяли на колени малышей постарше и принялись искать у них в голове. - Я жалею, что ты так скоро нас покинешь, - сказал старый Тури. - Ты был желанным гостем. Ты мне нравишься. Тури хорошо говорил по-шведски и когда-то даже ездил в Лулеа, чтобы от имени лапландцев подать жалобу на новых поселенцев губернатору провинции, который был стойким защитником их безнадежного дела и, кстати, приходился мне дядей. Тури был могучим человеком, единовластным хозяином стойбища из пяти чумов, в которых жили его пять взрослых сыновей, их жены и дети, - все они с утра до вечера трудились, ухаживая за его оленьим стадом из тысячи голов. - Мы и сами, наверное, скоро сменим место стоянки, - продолжал Тури. - Зима обещает быть ранней. Снег под березами скоро затвердеет, и олени не смогут выкапывать из-под него мох, так что до конца месяца нам придется спуститься в сосновые леса. По лаю собак я слышу, что они чуют волка. А ты говорил, что видел вчера в ущелье Сульме след большого медведя, верно? - спросил он у молодого лапландца, который только что вошел в чум и скорчился у огня. Да, юноша видел этот след и еще много волчьих следов. Я сказал, что радуюсь тому, что в округе еще встречаются медведи, - я слышал, их уже почти не осталось. Тури ответил, что так оно и есть. А это старый медведь, который живет здесь уже много лет, - его часто видят в ущелье. Три раза зимой его берлогу облагали охотники, но он всякий раз уходил - он очень стар и хитер. Тури даже один раз стрелял в него, а он только покачал головой и посмотрел хитрыми, маленькими глазками, так как знал, что обыкновенная пуля его не убьет. Убить его может только серебряная пуля, отлитая в ночь под воскресенье возле кладбища. Это потому, что его любят ульдры. - Ульдры? Разве я не знаю ульдров, маленький народец, который живет под землей? Когда медведь зимою спит, ульдры приносят ему ночью пищу - ведь ни один зверь не может проспать всю зиму без еды. И Тури засмеялся. Медвежий закон запрещает убивать людей. Если медведь нарушает этот закон, ульдры перестают его кормить, и он зимой не спит. Медведь не так коварен и вероломен, как волк. У медведя сила двенадцати человек и хитрость одного, у волка же хитрость двенадцати человек, а сила - одного. Медведь любит честный бой. Того, кто с ним встречается и говорит: "Подходи, давай бороться, я тебя не боюсь!" - медведь только сбивает с ног и уходит, не причинив ему вреда. Медведь никогда не нападает на женщину - ей надо только показать ему, что она женщина, а не мужчина. Я спросил Тури, видел ли он когда-нибудь ульдров. Нет, он их не видел, a его жена их видела, и дети их часто видят. Зато он слышал, как они ходят под землей. Ходят они ночью, потому что днем спят, так как при дневном свете они ничего не видят. Если лапландцы случайно ставят чум над тем местом, где живут ульдры, те подают им знак, чтобы они шли дальше. Ульдры никому не причиняют зла, пока им не мешают. Если же их потревожат, они рассыпают по мху порошок, от которого олени гибнут десятками. Бывали случаи, когда они утаскивали из люльки лапландского ребенка и клали на его место своего собственного. Лица их детей сплошь покрыты черными волосами, а во рту у них длинные острые зубы. Некоторые говорят, что в таком случае надо стегать их ребенка розгами из горящих березовых прутьев - мать-ульдра не выдержит его крика и вернет твоего ребенка, а своего заберет. Другие говорят, что с ее ребенком следует обходиться так же хорошо, как со своим, и мать-ульдра из благодарности вернет твоего ребенка. Тут среди женщин поднялся оживленный спор, какой способ лучше, и матери с тревогой крепче прижимали младенцев к груди. Злейший враг лапландцев - это волк. Он не осмеливается открыто нападать на стадо оленей, а стоит совсем тихо, чтобы ветер донес до них его запах. Почуяв волка, олени в страхе разбегаются, и волк режет их поодиночке, иной раз по десятку в ночь. Бог создал всех животных, кроме волка, порожденного дьяволом. Если у человека на совести кровь другого человека и он не признается и своей вине, дьявол превращает его в волка. Волк может усыпить лапландцев, сторожащих ночью стадо, - для этою ему достаточно посмотреть на них из темноты своими сверкающими глазами. Обыкновенной пулей волка можно убить, только если перед этим сходишь с ней в церковь два воскресенья подряд. А лучше всего - обогнать его на лыжах по мягкому снегу и ударить палкой по носу. Тут он перевернется на спину и сразу сдохнет. Тури сам убил этим способом не один десяток волков, только однажды он промахнулся и волк укусил его за ногу. (Тут он показал мне страшные рубцы.) Прошлой зимой одного лапландца укусил волк, который уже упал на спину и умирал. Человек потерял так много крови, что заснул в снегу, и на следующий день его нашли замерзшим рядом с мертвым волком. А есть еще росомаха, которая вцепляется оленю в горло, как раз у главной жилы, и висит, пока олень, пробежав много миль, не падает от потери крови. Еще есть орел, который утаскивает в когтях новорожденных оленят, если матка отлучится хоть на минуту. Если же олень отобьется от стада, его задерет рысь, которая подкрадывается к добыче тихо, точно кошка. Тури сказал, что не понимает, как лапландцы умудрялись сохранять свои стада в те времена, когда они еще не заключили союз с собаками. Тогда собаки охотились на оленя вместе с волками. Только собаки умнее всех зверей и поняли, что им выгоднее дружить с лапландцами, а не с волками. И собаки предложили лапландцам свою службу, поставив такие условия: при жизни с ними будут обходиться, как с друзьями, а когда их жизнь будет подходить к концу, то хозяин будет их вешать. Вот почему и по сей день лапландцы вешают собак, когда они состарятся и не могут больше работать, а также и новорожденных щенят, которых приходится убивать из-за недостатка корма. Собаки лишились дара речи, когда его обрел человек, но они понимают каждое твое слово. Прежде все звери могли говорить, как и цветы, деревья, камни, которые созданы тем же богом, что и человек. Поэтому люди должны быть добры к животным, а со всеми неодушевленными предметами следует обходиться так, словно те могут видеть и слышать. В день Страшного суда бог сначала вызовет животных, чтобы они могли свидетельствовать против покойника. А уж после он выслушает людей. Я спросил у Тури, есть ли в их краях стало, - я так много слышал о них в детстве, что готов отдать что угодно, лишь бы посмотреть на одного из этих великанов-людоедов. - Сохрани бог! - сказал Тури со страхом. - Река, через которую ты завтра будешь переправляться, до сих пор называется рекой Стало, потому что там некогда жил старый людоед со своей женой-колдуньей. У них на двоих был лишь один глаз, и они постоянно ссорились, кому он должен принадлежать и кто из них должен видеть. Они всегда съедали своих собственных детей, но ели и лапландских детей, когда им удавалось их поймать. Стало говорил, что лапландские дети вкуснее, так как его отродье слишком пахнет серой. Однажды, когда они ехали по озеру на санках, запряженных двенадцатью волками, они, по обыкновению, затеяли ссору из-за глаза, и стало впал в такую ярость, что пробил дырку в дне озера, и через нее из озера навсегда ушла вся рыба. Вот почему и называется оно Сива. Завтра ты его будешь переезжать на лодке и сам убедишься в том, что в нем нет ни единой рыбы! Я спросил у Тури, что бывает, когда лапландцы заболевают, и как они обходятся без врача. Он сказал, что болеют они редко, а зимой и вовсе не болеют - разве что стоят лютые холода, когда иной раз замерзают новорожденные дети. Дважды в год по приказу короля к ним приезжает доктор, - по мнению Тури, этого было вполне достаточно. Доктору приходится два дня ехать по болотам, потом еще день переваливать пешком через гору, а при последнем посещении он едва не утонул, переправляясь через реку. К счастью, среди лапландцев есть много врачевателей, которые большинство болезней лечат гораздо лучше, чем королевский доктор. Врачеватели пользуются покровительством ульдров, которые учат их мудрости. Некоторые врачеватели умеют утишить боль одним прикосновением руки к больному месту. При большинстве болезней помогают кровопускание и втирания. Ртуть и сера также очень полезны, как и чайная ложка нюхательного табаку в чашке кофе. Две лягушки, варенные в течение двух часов в молоке, хорошо помогают от кашля - правда, крупная жаба еще лучше, только их не всегда можно найти. Жабы появляются из туч. Когда зимой тучи спускаются низко, жабы сотнями сыплются на снег. - Иначе откуда бы они брались на снежных пустырях, где нет никаких следов жизни? Чтобы- вылечить желтуху, которой лапландцы часто болеют весной, надо сварить в молоке десять вшей с солью и выпить натощак. Собачьи укусы быстро заживают, если рану потереть кровью этой же собаки. Больное место достаточно потереть шерстью ягненка, и боль тотчас проходит, это потому, что Иисус Христос часто говорил о ягнятах. Перед смертью человек бывает предупрежден: прилетает ворон и садится на шест чума. Тогда не надо громко говорить, чтобы не отпугнуть жизнь, иначе умирающий будет обречен неделю жить между двумя мирами. Если в твоих ноздрях останется запах покойника, то ты сам можешь умереть. Я спросил Тури, не живет ли кто-нибудь из врачевателей поблизости - я очень хотел бы с ним поговорить. Нет. Ближайший из них, старый лапландец Мирко, живет по ту сторону горы - он такой старый, что Тури помнит его еще с тех пор, когда был мальчиком. Он удивительный врачеватель, весьма любимый ульдрами. Все звери приближаются к нему без боязни и ни один не сделает ему ничего плохого, потому что звери сразу узнают того, кому покровительствуют ульдры. Он может успокоить боль одним прикосновением руки. Врачевателя всегда можно узнать по форме его руки. Если посадить подстреленную птицу на его ладонь, она будет сидеть совсем спокойно, так как тотчас узнает в нем врачевателя. Я протянул свою руку Тури, который и не подозревал, что я врач. Он молча и внимательно ее осмотрел, бережно загнул один палец за другим, измерил промежуток между большим и указательным пальцами и что-то сказал жене, которая, в свою очередь, взяла мою руку в свою крошечную коричневую птичью лапку. Я заметил тревогу в ее маленьких миндалевидных глазах. - Говорила ли тебе твоя мать, что ты родился в сорочке? Почему она не давала тебе грудь? Кто давал тебе грудь? На каком языке говорила твоя кормилица? Подмешивала она тебе в молоко кровь ворона? Вешала она тебе на шею волчий коготь? Давала она тебе потрогать череп мертвеца, когда ты был ребенком? Видел ли ты когда-нибудь ульдру? Слышал ли ты когда-нибудь далеко в лесу колокольчики их белых оленей? - Он врачеватель, - сказала жена Тури, тревожно поглядев на мое лицо. - Ему покровительствуют ульдры, - повторили все с испугом. Я сам почти испугался и отдернул руку. Тури сказал, что пора ложиться спать: день был длинным, а я уйду на рассвете. Мы улеглись вокруг тлеющего костра, и вскоре в дымном чуме наступила тишина. Я ничего не видел, кроме Полярной звезды, которая смотрела на меня через дымоход. Во сне я чувствовал теплую тяжесть собаки на моей груди и ее мягкую морду у меня в руке. На рассвете мы все были уже на ногах. Жители стойбища сошлись проводить меня. Я раздал моим новым друзьям скромные, но ценные для них подарки - табак и сладости, и они пожелали мне счастливого пути. Если все пройдет благополучно, то на следующий день я буду в Форстугане, ближайшем селении среди диких болот, водопадов, озер и лесов, - родины бездомных лапландцев. Ристин, шестнадцатилетняя внучка Тури, должна была служить мне проводницей. Она знала несколько слов по-шведски и уже бывала в Форстугане, откуда ей предстояло идти дальше, до ближайшего приходского села, где она училась в лапландской школе. Ристин шла передо мной в длинной белой куртке из оленьей шкуры и красной шерстяной шапке. Талию ее охватывал широкий кожаный кушак, расшитый синими и желтыми нитками и украшенный пряжками и пластинками из чистого серебра. На поясе висели нож, кисет и кружка. А за пояс она засунула небольшой топор. На ней были гетры из мягкой оленьей кожи, прикрепленные к широким кожаным штанам. Ее маленькие ноги были обуты в изящные сапожки из оленьей кожи, искусно расшитые синими нитками. На спине она несла лаукос, ранец из бересты, в котором лежали ее пожитки и наша провизия. Ранец был вдвое больше моего рюкзака, но, по-видимому, ничуть ее не стеснял. Она спускалась с отвесных склонов быстрым бесшумным звериным шагом, перепрыгивала с быстротою зайца через поваленные стволы и лужи. Иногда она ловко, как серна, взбиралась на крутую скалу, чтобы осмотреться. У подножья горы мы вышли к широкому ручью. Я не успел еще задуматься над тем, что мы будем делать, как Ристин была уже по пояс в воде, и мне оставалось только спуститься вслед за ней в ледяную воду. Впрочем, я скоро согрелся, когда мы с неимоверной быстротой начали взбираться на крутой склон. Ристин почти все время молчала, что было и к лучшему, так как я понимал ее лишь с огромным трудом. По-шведски она объяснялась так же скверно, как я по-лапландски. Затем мы расположились на мягком мху и прекрасно пообедали ржаными сухарями, свежим маслом, сыром и копченым оленьим языком, запивая все это восхитительной водой из горного родника. Мы закурили свои трубки и еще раз попытались понять друг друга. - Как называется эта птица? - спросил я. - Лахоль, - улыбнулась Ристин, сразу узнавшая мелодичное посвистывание ржанки, которая разделяет одиночество лапландцев и которую они так любят. Из ивового куста донеслась чудесная песня синегрудого реполова. - Яйло! Яйло! - засмеялась Ристин. Лапландцы говорят, что у реполова в горле колокольчик и что он знает сто песен. Высоко над нами, ввинченный в синее небо, висел черный крест. Это был королевский орел, который, паря на неподвижных крыльях, окидывал взором свои пустынные владения. С горного озера донесся тоскливый крик нырка. - Ро-ро-райк, - точно повторила Ристин. Она объяснила, что это предвещает хорошую погоду. Когда нырок говорит "вар-люк, вар-люк-люк-люк" - это значит: снова будет дождь, снова, снова дождь, сообщила мне Ристин. Я лежал, растянувшись на мягком мху, курил трубку и наблюдал, как она заботливо перекладывает вещи в лаукосе: синий шерстяной платок, запасную пару оленьих сапожков, пару прекрасно вышитых красных рукавичек для выхода в церковь и Библию. Снова меня поразила благородная форма ее маленьких рук, свойственная всем лапландцам. Я спросил, что хранится в коробочке из березового корня. Так как я ничего не понял из ее долгого объяснения на сметанном шведско-финско-лапландском наречии, то встал и открыл коробочку. Там лежала горсть обыкновенной земли. Для чего она ей нужна? Снова Ристин попыталась ответить мне, и снова я ничего не понял. Она нетерпеливо покачала головой, несомненно считая, что я очень глуп. Вдруг она растянулась на мху и некоторое время лежала неподвижно с закрытыми глазами. Потом поднялась, наскребла под мхом пригоршню земли и, с особо серьезным выражением лица, протянула ее мне. Тогда я понял, что было в коробочке из березового корня. Это была земля с могилы какого-нибудь лапландца, погребенного прошлой зимой в лесной глуши. Ристин несла ее священнику, чтобы он прочитал над ней заупокойную молитву и рассыпал ее по кладбищу. Мы вскинули на спину свои рюкзаки и пошли дальше. По мере того как мы спускались по склону, ландшафт менялся все больше. Сначала мы шли по нескончаемой тундре, заросшей осокой и морошкой, ярко-желтые ягоды которой мы на ходу срывали и ели. Потом одинокие карликовые березки сменились рощицами серебристой березы, осин и ольхи, зарослями ивняка, дикой вишни и смородины. Вскоре мы вошли в дремучий еловый лес, а через два часа уже шагали по глубокому ущелью между отвесными, заросшими мхом утесами. Небо над нами было еще светло от лучей заходящего солнца, но в ущелье уже совсем смерклось. Ристин тревожно оглядывалась по сторонам: конечно, ей хотелось выбраться на плато до наступления ночи. Вдруг она остановилась как вкопанная. Я услышал треск веток и увидел шагах в пятидесяти от себя что-то темное и громадное. - Беги, - прошептала Ристин, побелев, и ее маленькая рука схватилась за топор. Я охотно побежал бы. Однако ногу мне свела судорога, и я был не в состоянии сделать ни шагу. Теперь я хорошо его рассмотрел. Он был по колено скрыт зарослями черники, и из его громадной пасти торчал кустик, усыпанный его любимыми ягодами, - мы, несомненно, оторвали его от ужина. Он был на редкость велик и, судя по облезлой шкуре, очень стар. Конечно, это был тот самый медведь, о котором мне рассказывал Тури. - Беги, - в свою очередь шепнул я Ристин, с рыцарским намерением прикрыть ее отступление. Впрочем, героизм мой немногого стоил, так как я все равно не мог сдвинуться с места. Ристин не побежала. И ради сцены, которая последовала затем, стоило приехать из Парижа в Лапландию. Вы можете не поверить тому, что я расскажу дальше, - мне все равно. Ристин, держа руку на топоре, приблизилась к медведю. Другой рукой она приподняла рубаху и показала медведю свои широкие кожаные штаны, которые носят лапландские женщины. Медведь выпустил изо рта веточку черники, несколько раз громко фыркнул и скрылся в еловой чаще. - Черника ему больше по вкусу, чем я, - сказала Ристин, когда мы пошли дальше, как могли быстрее. Ристин рассказала мне, что весной, когда мать забрала ее из школы, они здесь в ущелье встретили этого же старого медведя, и он убежал, как только ее мать показала ему, что она женщина. Вскоре ущелье осталось позади, и мы зашагали через сумрачный лес по бархатистому ковру серебристо-серого мха, поросшего линнеей и грушанкой. День угасал, но его сменил не мрак, а чудесный полусвет летних северных ночей. Каким образом Ристнн находила дорогу в девственной чаще, остается загадкой для моего тупого мозга. Вдруг мы снова вышли к нашему приятелю-ручью, и я второпях наклонился и коснулся губами его прохладного ночного лика. Ристин объявила, что пора ужинать. С невероятной быстротой она нарубила дров и развела костер между двумя валунами. Мы поели, покурили и, подложив под голову рюкзаки, погрузились в глубокий сон. Ристин разбудила меня и протянула мне свою красную шапку, полную черники. Не удивительно, что старый медведь так любил эту ягоду - я редко едал завтрак вкуснее. Затем мы тронулись в путь. И опять нам повстречался наш приятель ручей: весело танцуя по камням и уступам, он журчал, чтобы мы пошли с ним к горному озеру. Так мы и сделали, опасаясь, как бы он не сбился с пути в предрассветной мгле. Иногда мы теряли его из виду, но продолжали слышать его песню. Иногда он поджидал нас у отвесной скалы или у поваленного дерева, но потом быстро мчался вперед, нагоняя потерянное время. Вскоре уже нечего было опасаться, что он заблудится в полутьме: ночь быстрыми колдовскими шагами отступала в глубь леса. Золотой свет горел на вершинах елей. - Пиави! - сказала Ристин. - Солнце встает. В тумане у наших ног открыло глаза горное озеро. Я спустился к воде, с тревогой предчувствуя новое ледяное купание. К счастью, я ошибся. Ристин остановилась около маленькой эки - плоскодонки, укрытой под упавшей елью. Лодочка эта не принадлежала никому, а, вернее, принадлежала всем. Лапландцы пользовались ею, когда изредка отправлялись в село, чтобы выменять оленьи шкуры на кофе, сахар и табак - единственную роскошь в их скудной жизни. Вода в озере была кобальтово-синей, и цвет ее был прекраснее сапфировой синевы Голубого Грота на Капри. Она была такой прозрачной, что мне казалось, я вот-вот увижу дыру, пробитую страшным стало в дне водоема. На полпути через озеро нам встретились два величавых путешественника, которые плыли рядом, высоко держа над водой свои великолепные рога. К счастью, они приняли меня за лапландца, и мы смогли подойти к ним так близко, что я хорошо разглядел их прекрасные кроткие глаза, без страха устремленные на нас. Глаза лосей, как и северных оленей, обладают одним странным свойством: они кажутся устремленными прямо на тебя, под каким бы углом ты ни смотрел на них. Мы быстро взобрались на крутой берег и снова пошли по бескрайней болотистой равнине, ориентируясь лишь по солнцу. Моя попытка объяснить Ристин назначение моего карманного компаса успеха не имела, и я сам перестал смотреть на него, полагаясь на инстинкт моей проводницы. Но она заметно спешила, и вскоре у меня создалось впечатление, что она не уверена в избранном пути: она быстро шла в одном направлении, останавливалась, втягивая ветер трепещущими ноздрями, а потом бросалась в сторону и все повторялось сначала; порой она наклонялась и нюхала землю, как собака. - Рог! - сказала она внезапно, указывая на низкую тучу, которая с невероятной скоростью надвигалась на нас. Да, это правда был туман - и какой! Через минуту нас окутала плотная белая пелена, столь же непроницаемая, как лондонский ноябрьский туман. Нам пришлось взяться за руки, чтобы не потерять друг друга. Так мы брели вперед часа два по колено в ледяной воде. Наконец Ристин сказала, что сбилась с дороги и надо подождать, пока туман не рассеется. А когда это будет? Она не знает. Может быть, пройдет день и еще ночь, а может быть, через час - все зависит от ветра. Это было одно из самых неприятных приключений в моей жизни. Я хорошо знал, что при нашей жалкой экипировке туман на бескрайних болотах гораздо опаснее, чем встреча с медведем в лесу. Я знал также, что сделать мы ничего не можем и остается только ждать. Несколько часов мы просидели на рюкзаках, и туман прилипал к нашей коже, как холодная мокрая простыня. Мои страдания достигли кульминации, когда я, желая закурить трубку, обнаружил, что карман моего жилета полон воды. Я еще печально смотрел на мокрый коробок со спичками, а Ристин уже высекла огонь и закурила трубку. Цивилизация потерпела еще одно поражение, когда я решил надеть сухие носки и обнаружил, что мой водонепроницаемый рюкзак лучшей лондонской фирмы промок насквозь, в то время как пожитки Ристин в самодельном берестовом лаукосе остались совершенно сухими. Мы с нетерпением ждали, когда закипит вода для столь желанной чашки кофе, но тут порыв ветра задул мою спиртовку. Ристин быстро метнулась навстречу ветру и, вернувшись, приказала мне скорее надеть рюкзак. Через минуту сильный ветер уже дул нам в лицо и туманная завеса поднялась высоко над нашими головами. Глубоко внизу в долине у наших ног, точно меч, блестела на солнце большая река. На другом ее берегу темнел сосновый бор, уходя к горизонту. Ристин подняла руку и указала на струйку дыма, курившуюся над вершинами деревьев. - Форстуган! - сказала Ристин. Она сбежала с обрыва и, ни минуты не раздумывая, вошла в реку - вода доставала ей до плеч. Я последовал за ней. Вскоре мы потеряли дно и поплыли, как лоси, по лесному озеру. После получасовой ходьбы по лесу мы пришли к просеке, несомненно проложенной человеком. С громким лаем бросилась на нас лапландская собака. После обстоятельного обнюхивания она страшно обрадовалась и все время бежала впереди, показывая нам дорогу. Перед своим красным домом стоял Ларс Апдерс, форстуганец, в длинной овечьей шубе и деревянных башмаках - великан двухметрового роста. - Добрый день! - сказал Ларс Андерс. - Откуда ты идешь? Почему ты не послал эту лапландскую девчонку вперед за моей лодкой? Положи-ка в очаг полено потолще, Керстин!-крикнул он в дверь жене.- Он переплыл реку с лапландской девчонкой. Им нужно высушить одежду. Мы с Ристин уселись перед огнем на низкой скамейке. - Он мокрый, как выдра, - сказала матушка Керстин, которая помогла мне стащить чулки, панталоны, фуфайку и фланелевую рубашку и развесила их на воровки под потолком. С моего тела капала вода. Ристин уже сняла оленью куртку, гетры, кожаные штаны и шерстяную безрукавку - рубашки на ней не было вообще. А потом мы сели рядом на деревянной скамейке перед пылающим огнем, совсем нагие, какими нас и создал творец. Старики не видели в этом ничего особенного, да так оно, в сущности, и было. Час спустя я уже осматривал свое новое жилище, облаченный в черный праздничный сюртук дядюшки Ларса из домотканого сукна и его деревянные башмаки. Ристин сидела у печи на кухне, где матушка Керстин спешно пекла хлеб. Иностранец, который приходил накануне с лапландцем из Финляндии, съел весь хлеб, который был в доме. Сына стариков не было дома - он рубил дрова на другом берегу реки, - и мне предстояло ночевать в его каморке над коровником. Они надеялись, что коровий запах мне не помешает. Нисколько! Он мне даже нравится. Дядя Ларс сказал, что сходит в амбар за овчиной для моей постели - ведь ночи уже холодные. Амбар стоял на четырех столбах в человеческий рост вышиной - для защиты от четвероногих гостей и зимних заносов. В нем было полно одежды и мехов, аккуратно развешанных но стенам на оленьих рогах: волчья доха дядюшки Ларса, шубы его жены и с полдюжины волчьих шкур. На полу лежала великолепная медвежья полость. На колышке висел свадебный наряд матушки Керстин: яркая шелковая кофта, чудесно расшитая серебром, длинная зеленая шерстяная юбка и головной убор, отделанный старинными кружевами, воротник из беличьего меха, красный кожаный пояс с пряжками из чистого серебра. Когда мы спускались по лестнице из кладовой, я напомнил дядюшке Ларсу, что он забыл запереть дверь. Но он объяснил, что это не страшно - волкам, лисам и ласкам одежда не нужна, а съестного в амбаре нет ничего. После прогулки по лесу я сел у жаркого огня за чудесный ужин: лапландские форели, лучшие в мире, домашний хлеб прямо из печи, свежий сыр и домашнее пиво. Я думал, что буду ужинать с Ристин, но это, по-видимому, противоречило этикету, и она ужинала на кухне с внучатами. Старики сидели рядом со мной и смотрели, как я ем. - Ты видел короля? Нет, короля я не видел, так как приехал не из Стокгольма, а прямо из другой страны, из другого города, который гораздо больше Стокгольма. Дядюшка Ларс не знал, что есть город больше Стокгольма. Я сказал матушке Керстин, что нахожу ее свадебный наряд чрезвычайно красивым. Она улыбнулась и сказала, что в нем венчалась еще ее мать бог знает сколько лет назад. - Неужели вы и на ночь оставите амбар открытым? - спросил я. - Почему бы и нет? - удивился дядюшка Ларс. - Я уже говорил тебе, что там нет ничего съестного, а волки и лисицы не утащат нашего платья. - Но их может унести кто-нибудь другой. Амбар стоит в лесу, в стороне от вашего дома. Одна медвежья полость стоит больших денег, а любой антиквар в Стокгольме охотно даст две сотни риксдалеров за свадебное платье вашей жены. Старики посмотрели на меня с удивлением. - Но разве ты не слышал, как я говорил тебе, что медведя я сам застрелил и волков тоже? Разве ты не понял, что свадебный наряд принадлежит моей жене и она получила его от матери? Разве ты не понимаешь, что все это принадлежит нам, пока мы живы, а когда мы умрем, все это перейдет нашему сыну? Так кто же унесет эти вещи? О чем ты говоришь? Дядюшка Ларс и матушка Керстин смотрели так, словно мои слова их рассердили. Вдруг дядюшка Ларс почесал затылок, и его старые глаза хитро заблестели. - А! Я понял, о ком он ведет речь, - сказал он с усмешкой. - О тех людях, которых называют ворами. Я спросил дядюшку Ларса про Сива-озеро. Правда ли то, что мне рассказывал Тури, будто великан стало пробил в его дне дырку, и вся рыба уплыла! Да, это так. В озере нет ни единой рыбешки, хотя другие горные озера так и кишат рыбой, но повинен ли в этом стало, он сказать не может. Лапландцы суеверны и невежественны. Они даже не христиане, и никто не знает, откуда они пришли сюда, а их язык не похож ни на один другой язык на свете. - А есть ли великаны и тролли на этом берегу реки? - В прежние времена они тут жили, это верно, - сказал дядюшка Ларс. Мальчиком он много наслышался о большом тролле, который жил на соседней горе. Тролль этот был очень богат, и сотни безобразных карликов сторожили его золото под горой, и у него было большое стадо белоснежных оленей с серебряными бубенчиками на шее. Но с тех пор, как король начал добывать в горах руду и строить тут железную дорогу, о троллях больше ничего не слышно. Ну конечно, скогсра, лесная ведьма, никуда не делась и по-прежнему старается заманить людей в чащу, чтобы они сбились с дороги. Иногда она кричит по-птичьи, а иногда зовет нежным женским голосом. Многие говорят, что она настоящая женщина, очень злая и очень красивая. Если повстречаешь ее в лесу, то надо сразу бежать оттуда, а если хоть раз оглянешься на нее, то пропадешь. И не следует сидеть в лесу под деревом в полнолуние. Она подойдет, сядет рядом и станет обнимать тебя, как женщина, когда она хочет, чтобы мужчина полюбил ее. На самом же деле она замышляет высосать кровь из твоего сердца. - А глаза у нее большие и темные? - спросил я с тревогой. Этого дядюшка Ларс не знал - сам он ее никогда не видел, но вот брат его жены встретил ее в лесу лунной ночью. С тех пор он перестал спать и повредился в рассудке. А гномы в их краях есть? Да, в сумерках здесь шныряет всякая мелкая нечисть. В коровнике живет маленький гном, и внучата частенько его видят. Вреда от него нет никакого, если ему не докучать и ставить для него в угол миску с овсяной кашей. А вот смеяться над ним нельзя. Как-то железнодорожный инженер, который должен был строить мост через реку, переночевал в Форстугане. Он напился, плюнул в миску с кашей и сказал: "Будь я проклят, если гномы существуют!" Когда вечером он возвращался по льду через озеро, его лошадь поскользнулась, упала и была разорвана волками. Наутро люди, возвращаясь из церкви, нашли его замерзшим в санях. Двух волков он застрелил из ружья. Не будь ружья они бы и его съели. - А далеко ли от Форстугана до соседнего селения? - Восемь часов езды по лесу на хорошей лошади. - Когда я час назад шел через лес, я слышал коровьи колокольчики. Наверное, в ваших местах много скота? Ларс Андерс выплюнул табачную жвачку и сказал только, что я ошибся, - ближе чем в ста милях в лесах нет ни одного стада, а его собственные четыре коровы стоят в коровнике. Я повторил, что совершенно отчетливо слышал в чаще колокольчики - я еще подумал, но серебряные ли они, так мелодичен был их звон. Ларс Андерс и матушка Керстин тревожно переглянулись, но ничего не сказали. Я пожелал им спокойной ночи и отправился в свою каморку над коровником. За окном чернел безмолвный лес. Я зажег сальную свечку на столе и улегся на овчину, усталый и сонный от долгой ходьбы. Некоторое время я слушал, как коровы жуют свою жвачку, потом где-то далеко в лесу заухала сова; я глядел на мерцающий огонек огарка, его тусклый свет нежил мои глаза - ведь я не видел сальных свечей с тех пор, как кончилось мое детство. Мои веки смыкались, но мне казалось, что я вижу, как маленький мальчик темным зимним утром идет по глубокому снегу и школу: за спиной у него ранец с книгами, а в руке точно такой же сальный огарок. Ученикам полагалось приносить из дому свечу, чтобы освещать свою парту. Некоторые мальчики приносили толстые свечи, другие - тонкие, вроде той, которая сейчас горела на столе. Я был богатым учеником, и на моей парте горела толстая свеча. На соседней парте горела самая тонкая свечка в классе, так как мать моего соседа была очень бедна. Но на рождественских экзаменах я провалился, а он выдержал лучше всех в классе, потому что у него было больше света в голове. Мне почудилось на столе какое-то шуршание. Вероятно, я задремал, так как свеча уже догорала. Тем не менее я отчетливо разглядел человечка ростом с мою ладонь; он сидел на столе, скрестив ноги, осторожно трогал цепочку моих часов с репетиром и, склонив набок старую, седую голову, прислушивался к их тиканью. Он был так поглощен этим занятием, что не заметил, как я приподнялся на постели. Вдруг он меня увидел, бросил часовую цепочку, с ловкостью матроса соскользнул по ножке стола на пол и побежал к двери со всей быстротой, на какую были способны его крохотные ножки. - Не бойся, маленький гном! - сказал я. - Ведь это только я! Не убегай, и я покажу тебе, что находится в золотой коробочке, которая так тебя интересует. Она может звонить, как звонят в церкви по воскресеньям. Он остановился и посмотрел на меня добрыми глазкамни. - Не понимаю! - сказал гном. - По запаху я решил, что тут ребенок, а то бы я не пришел сюда, но у тебя вид взрослого мужчины... Подумать только! - вдруг воскликнул он и вскарабкался на стул, который стоял у постели. - Подумать только, какая удача! Встретить тебя тут, в этой глуши! Ты остался таким же ребенком, каким был, когда я видел тебя в последний раз в детской вашего старого дома, - иначе ты не увидел бы меня сегодня вечером, когда я залез на стол. Разве ты меня не узнаешь? Ведь это я, когда в доме все засыпали, приходил каждую ночь в твою детскую, чтобы все уладить и разогнать дневные горести. А ты всегда приносил мне кусок сладкого пирога в день твоего рождения, и еще орехи, изюм и всякие сладости с елки; и ты никогда не забывал поставить мне миску с кашей. Почему ты покинул свой старый дом в глубине большого леса? Тогда ты все время смеялся. Почему теперь ты так печален? - Потому что мои мысли не дают мне покоя, я нигде не могу долго оставаться, я не могу забыть, я не могу спать. - Совсем как твой отец.