татистика Дженкинса оказалась неверной - миссис Перкинс продолжала мучить меня в течение всего моего пребывания в Риме. Летом она нагрянула на Капри и собиралась утопиться в Голубом Гроте. Она перелезала через ограду Сан-Микеле, и в порыве отчаяния я едва не сбросил ее в пропасть. Наверное, я бы это сделал, если бы ее муж не предупредил меня при расставании, что падение с высоты тысячи футов для нее пустяк. У меня были все основания этому поверить, так как всего месяца за два до этого полусумасшедшая немецкая девица спрыгнула со знаменитой каменной стены на Пинчо и отделалась переломом лодыжки. После того как она перебрала всех немецких врачей, ее добычей стал я. Ужас положения усугублялся тем, что фрейлейн Фрида обладала невероятной способностью писать стихи: ее ежедневная продукция составляла около десяти страниц лирики, и все это обрушивалось на меня. Я терпел целую зиму, но когда пришла весна (а весной в таких случаях всегда наступает ухудшение), я сказал ее дуре матери, что, если она не отправится с фрейлейн Фридой восвояси, я сделаю все возможное, чтобы запереть ее дочь в сумасшедший Дом. Накануне того дня, когда они должны были отбыть в Германию с утренним поездом, меня разбудило ночью прибытие пожарной команды на площадь Испании. Второй этаж гостиницы "Европа" рядом с моим домом был охвачен пламенем. Остаток ночи фрейлейн Фрида в ночной рубашке провела у меня в гостиной и в самом радужном настроении с головокружительной быстротой писала стихи. Она добилась своего: им пришлось отложить отъезд из Рима на неделю, пока не кончилось расследование и не были возмещены убытки - пожар возник в их номере. Фрейлейн Фрида намочила полотенце керосином, бросила его в рояль и подожгла. Как-то раз, выходя из дому, я встретился в дверях с хорошенькой молодой американкой. Вид у нее был цветущий, а нервы, благодарение богу, в полном порядке. Я сказал, что очень тороплюсь и не сомневаюсь, что ее здоровье не потерпит ни малейшего ущерба, если я приму ее не сегодня, а завтра. Она ответила, что тоже торопится, но она приехала в Рим только для того, чтобы увидеть папу и доктора Мунте, которому удалось удерживать тетю Салли в границах благопристойности целый год - подвиг, на который не был еще способен ни один врач. Я обещал подарить ей прекрасную литографию "Весны" Ботичелли, если только она увезет свою тетку обратно в Америку. Но она ответила, что ее не соблазнит даже подлинник. А с тетушкой шутки были плохи. Не знаю, сменило ли "Общество Китса" (купившее дом, когда я из него выехал) дверь в той комнате, где умер Ките и умер бы и я, но только мой час еще не настал. Если старая дверь на месте, то в левом углу, примерно на высоте моей головы, можно увидеть небольшую дырочку от пули - я заполнил ее гипсом и закрасил. Еще одной постоянной посетительницей моей приемной была робкая, но вполне благовоспитанная дама, которая однажды с милой улыбкой вонзила длинную шляпную булавку в ногу сидевшего рядом с ней англичанина. К той же компании принадлежали и две-три клептоманки, которые прятали под мантильи и уносили все, что попадалось им под руку, к большому неудовольствию моей прислуги. Некоторых моих пациентов вообще нельзя было допускать в приемную, и они сидели в библиотеке или в задней комнате под бдительным оком Анны, которая была с ними необычайно терпелива - куда более терпелива, чем я сам. Для экономии времени некоторых из них я принимал в столовой и, завтракая, выслушивал их горестные повествования. Столовая выходила на маленький дворик под лестницей Тринита-деи-Монти, который я превратил в больничку и приют для всяческих животных. Среди них была очаровательная маленькая сова, несомненно происходившая по прямой линии от совы Минервы. Я нашел ее в полях Кампаньи, полумертвую от голода - у нее было сломано крыло. После того как крыло срослось, я два раза отвозил ее на то место, где я ее нашел, чтобы там отпустить на волю, но оба раза она летела обратно к моему экипажу и садилась мне на плечо, не желая со мной расставаться. С тех пор маленькая сова постоянно сидела на жердочке в углу столовой и с нежностью смотрела на меня золотистыми глазами. Она даже перестала спать днем, лишь бы видеть меня. Когда я поглаживал ее пушистое тельце, она блаженно жмурилась и тихонько покусывала мне губы острым маленьким клювом - это был настоящий совиный поцелуй. Среди пациенток, допускаемых в столовую, была одна весьма неуравновешенная молодая русская дама, которая доставляла мне много хлопот. Как ни трудно этому поверить, но она воспылала к маленькой птичке такой ревностью и бросала на нее столь злобные взгляды, что я приказал Анне никогда не оставлять их наедине. Когда я однажды пришел завтракать, Анна сказала, что заходила русская дама и принесла завернутую в бумагу мертвую мышь - она поймала ее у себя в комнате и подумала, что для совы это будет вкусный завтрак. Однако сова была иного мнения: оторвав по совиному обыкновению у мыши голову, она не стала ее есть. Я отнес мышь и английскому аптекарю - мышь была нашпигована мышьяком. Чтобы доставить удовольствие Джованнине и Розине, я пригласил их отца провести пасху у нас в Риме. Старик Пакьяле давно уже был большим моим приятелем. В юности он, как и многие каприйцы, занимался добычей кораллов. После бесчисленных невзгод он в конце концов стал муниципальным могильщиком в Анакапри - невыгодная должность в месте, где никто не умирает, пока Держится подальше от врачей. Однако и после того, как я взял его и его дочерей в Сан-Микеле, он продолжая упрямо сохранять за собой пост могильщика. Он питал непонятную склонность к покойникам и погребал их просто с наслаждением. В Рим Пакьяле приехал в страстной четверг. Он был ошеломлен и растерян - он никогда еще не ездил по железной дороге, никогда не видел города, никогда не сидел в коляске. Он вставал на рассвете, в три часа, и выходил на площадь, чтобы умыться в фонтане Бернини под моим окном. Мисс Холл и дочери сводила его приложиться к бронзовой стопе апостола Петра, он прополз на коленях по Скала-Санта, а Джованни, его коллега с протестантского кладбища, показал ему все кладбища Рима, после чего Пакьяле объявил, что никуда больше он ходить не хочет. До конца своего пребывания в Риме он сидел у окна, выходящего на площадь, а на его голове красовался рыбачий фригийский колпак, который он никогда не снимал. Пакьяле объявил, что лучше площади Испании в Риме все равно ничего нет. В этом я был с ним вполне согласен. Я спросил, почему ему так нравится площадь Испании? - А тут всегда похороны, - сказал Пакьяле. Глава XXVII ЛЕТО Весна пришла и ушла, наступило римское лето. Последние иностранцы постепенно исчезали с душных улиц. В опустевших музеях мраморные богини радовались каникулам - им, облеченным лишь в фиговые листочки, жара ничуть не досаждала. Собор Святого Петра дремал под сенью садов Ватикана. Форум и Колизей снова погрузились в свои призрачные сны. Джованнина и Розина побледнели, и вид у них, был усталый, а розы на шляпе мисс Холл совсем увяли. Мои собаки томились, ища прохлады, а обезьяны под лестницей Тринита-деи-Монти визжали, требуя перемены обстановки. Моя нарядная маленькая яхта ждала в Порто д'Анцио сигнала поднять паруса и отплыть к острову, где был мой дом. А там мастро Никола и его три сына взбирались к парапету часовни и высматривали нас на горизонте. Перед отъездом из Рима я посетил протестантское кладбище у ворот Сан-Паоло. Соловьи все еще пели для мертвых, которые, казалось, ничуть не тяготились тем, что их навеки оставили в столь прекрасном месте под душистыми лилиями, розами и цветущими миртами. Все восемь детей Джованни слегли с малярией - в те дни в предместьях Рима малярия свирепствовала, что бы ни утверждали путеводители, предназначенные для туристов. Старшая дочь Джованни, Мария, так ослабела от приступов перемежающейся лихорадки, что римское лето должно было неминуемо ее убить. Я сказал об этом ее отцу в предложил взять ее с собой в Сан-Микеле. Сначала он колебался, - бедняки итальянцы очень неохотно расстаются со своими больными детьми и предпочитают видеть, как они умирают дома, лишь бы не отдавать их в больницу. В конце концов он согласился, когда я предложил, чтобы он сам отвез дочь на Капри и убедился, как хорошо о ней будут заботиться мои домашние. Мисс Холл с Джованниной и Розиной и всеми собаками, как обычно, отправилась в Неаполь на поезде. Я же с павианом Билли, мангустом и маленькой совой отправился на яхте прямо на Капри, и это было чудесное плавание. Мы обогнули мыс Чирчео на восходе солнца, поймали утренний бриз из залива Гаэто, стремительно понеслись мимо Искьи и встали на якорь в бухте Капри, когда колокола вызванивали полдень. Через два часа я уже трудился в саду Сан-Микеле, раздетый почти донага. Сан-Микеле был уже почти закончен ценой неустанной работы с утра до вечера, которая занимала все летние месяцы в течение пяти лет. Однако в саду предстояло еще много дела. Надо было построить террасу за домом и возвести лоджию над двумя маленькими римскими комнатами, которые мы обнаружили прошлой осенью. Кроме того, я сообщил Никола, что внутренний дворик мы сломаем - он мне больше не нравится. Мастро Никола умолял меня оставить дворик в покое - мы его уже два раза переделывали, и если будем сразу разрушать то, что нами построено, - Сан-Микеле не будет завершен до скончания века. Я объяснил мастро Никола, что лучший способ постройки дома таков: ломай и перестраивай до тех пор, пока твои глаза не скажут тебе, что теперь все хорошо. Глаза - куда лучшие наставники в архитектуре, чем книги. Глаза не ошибаются до тех пор, пока ты веришь своим глазам, а не чужим. Снова увидев Сан-Микеле, я решил, что он выглядит прекрасней, чем когда бы то ни было. Дом был мал, в нем было немного комнат, но его окружали террасы, лоджии и галереи, с которых можно было смотреть на солнце, на море, на облака. Душе нужно больше пространства, чем телу. В комнатах было мало мебели, но эта мебель была такой, какую нельзя купить за одни только деньги. Ничего лишнего, ничего некрасивого, никаких безделушек, никакого брикабрака. На беленых стенах - несколько картин раннего Возрождения, гравюра Дюрера и греческий барельеф. На мозаичном полу два-три старинных ковра, на столах несколько книг, и повсюду цветы в сверкающих вазах из Фаэнцы и Урбино. Посаженные вдоль дорожки к часовне благороднейшие в мире деревья - кипарисы с виллы д'Эсте - уже выросли и образовали великолепную аллею. А сама часовня, давшая имя моему жилищу, стала наконец моей собственностью. Ей предстояло превратиться в мою библиотеку. По белым стенам тянулись прекрасные старинные хоры, а посередине стоял большой стол из монастырской трапезной, заваленный книгами и терракотовыми обломками. На каннелированной мраморной колонне стоял базальтовый Гор - самое большое из всех изображений этого бога, какие мне доводилось видеть. Его привез из страны фараонов какой-то римский коллекционер - может быть, сам Тиберий. Со стены над письменным столом на меня смотрела мраморная голова Медузы (четвертого века до нашей эры), которую я нашел на дне моря. На флорентийском камине XVI века стояла крылатая Победа. С другой мраморной колонны изувеченная голова Нерона смотрела в окно на залив, где по его приказанию гребцы галеры убили веслами его мать. Над входной дверью сверкал прекрасный цветной витраж XVI веке, который Флоренция преподнесла Элеоноре Дузе - она подарила мне этот витраж на память о своем последнем посещении Сан-Микеле. В маленьком склепе на глубине пяти футов над мраморным римским полом мирно покоились два монаха, которых я обнаружил, когда мы закладывали фундамент камина. Они лежали со скрещенными руками, точно так же, как их похоронили почти пятьсот лет назад под их часовней. Рясы совсем истлели, высохшие тела были легки, как пергамент, но черты лица хорошо сохранились, руки по-прежнему сжимали распятие, а башмаки одного из них украшали изящные серебряные пряжки. Я не хотел нарушать их покой и снова бережно уложил их в маленьком склепе. Величественная арка с готическими колоннами у входа в часовню была именно такой, какой я хотел бы ее видеть. Где найдешь теперь такие колонны? Стоя у парапета и глядя вниз на остров, я сказал мастро Никола, что мы тотчас же должны начать строить пьедестал для сфинкса - времени терять нельзя. Мастро Никола обрадовался и спросил, почему бы нам для начала не привезти сфинкса сюда - где он сейчас? Я ответил, что он лежит под развалинами забитой императорской виллы где-то на материке. Он лежит там две тысячи лет и ждет меня. Человек в красном плаща рассказал мне про него, когда я в первый раз посмотрел на море с этого места, на котором мы стоим сейчас. А пока я видел сфинкса только в мечтах. Я посмотрел вниз - на мою маленькую белую яхту в гавани у моих ног - и сказал, что сфинкса я, конечно, найду, когда настанет время, но вот как перевезти его на Капри? Он весь из гранита, весит уж не знаю сколько тонн, и на яхту его не погрузишь. Мастро Никола почесал голову и спросил, кто поднимет сфинкса сюда к часовне. Мы с ним, кто же еще? Обе римские комнатки под часовней были еще завалены обломками обвалившегося потолка, но стены на высоту человеческого роста сохранились - гирлянды цветов и танцующие нимфы на красном фоне, казалось, были написаны вчера. - Roba di Timberio? - спросил мастро Никола. - Нет, - ответил я, внимательно разглядывая мозаичный пол, обрамленный изящным узором виноградных листьев из черного мрамора. - Этот пол был сделан раньше, при Августе. Ведь и этот старый император очень любил Капри, и он даже начал строить здесь виллу - бог знает, где именно. Но как бы то ни было, Август, возвращаясь в Рим, умер в Ноле, и вилла осталась недостроенной. Это был великий человек и великий император, но, поверь мне, Тиберий был самым великим из них всех. Колоннаду уже обвивал молодой виноград. Розы, жимолость и эпомея льнули к белым колоннам. Среди кипарисов внутреннего дворика танцевал фавн, а посреди большой лоджии сидел бронзовый Гермес из Геркуланума. На залитом солнечными лучами дворике перед столовой сидел павиан Билли и искал блох у Таппио, а вокруг лежали остальные собаки, сонно ожидая обычного завершения своего утреннего туалета. Билли ловил блох как никто - ползали они или прыгали, но равно не могли ускользнуть от его бдительного ока. Собаки прекрасно это знали и с большим удовольствием подставляли ему спины. Это был единственный вид охоты, разрешенный ваконами Сан-Микеле. Смерть наступала мгновенно и почти безболезненно: Билли проглатывал свою добычу прежде, чем она успевала сообразить, что ее ждет. Билли оставил пьянство и стал добропорядочной обезьяной цветущего возраста, слишком уж человекоподобной, но в общем благовоспитанной, хотя в мое отсутствие он нередко начинал проказничать и устраивать всяческие каверзы. Я часто размышлял о том, что на самом деле думали о ном собаки. Пожалуй, они его боялись, - во всяком случае, они всегда отворачивались, если он на них смотрел. Билли же не боялся никого, кроме меня. Я легко угадывал по его лицу, когда его совесть была не чиста - а это случалось постоянно. Впрочем, он, кажется, побаивался мангуста, который целые дни безмолвно рыскал по саду, снедаемый любопытством. Я уже говорил, что в Билли было что-то весьма человеческое, но в этом он не был виноват, ибо таким создал его бог. Билли отнюдь не был равнодушен к прелестям другого пола и с первого взгляда проникся большой симпатией к Элизе, жене садовника, которая часами могла смотреть на него как завороженная, когда он восседал на своей любимой смоковнице. Элиза, по обыкновению, ждала ребенка, я никогда не видел ее иначе, как в таков состоянии. Эта внезапная дружба с Билли мне почему-то не понравилась, и я даже посоветовал ей смотреть на кого-нибудь другого. Старый Пакьяле спустился в гавань, чтобы встретить своего коллегу Джованни, могильщика из Рима, который должен был приехать с дочерью на пароходе из Сорренто. Джованни нужно было на следующий день вечером вернуться к своим обязанностям. Он сразу же отправился осматривать оба кладбища острова. Вечером мои домочадцы собирались устроить в честь почтенного римского гостя званый обед на садовой террасе с вином "по потребности". Колокола часовни прозвонили к вечерне. С пяти часов утра я работал на солнцепеке. Усталый и голодный, я сел за свой простой обед в верхней лоджии, преисполненный благодарности за то, что мне дано было прожить еще один прекрасный день. Внизу, на садовой террасе, мои празднично одетые гости сидели вокруг громадного блюда с макаронами и большого кувшина с нашим, лучшим вином. На почетном месте во главе стола восседал могильщик из Рима, по правую и левую его руку сидели два местных могильщика, далее располагались Бальдассаре, мой садовник, Гаэтано, матрос с моей яхты, и мастро Никола с тремя сыновьями. Беседа была громкой и оживленной. Женщины, по неаполитанскому обычаю, стояли вокруг и восхищенно смотрели на пирующих. Солнце заходило. В первый раз в жизни я испытал облегчение, когда оно наконец скрылось за Искьей. Почему я так ждал сумерек и звезд, я - солнцепоклонник, с детства боявшийся темноты и ночи? Почему мои глаза так жгло, когда я устремлял их на сверкающего бога? Он на меня гневался, хотел отвратить свой лик и оставить меня во мраке, меня, который на коленях трудился, воздвигая ему новое святилище? Значит, правду сказал искуситель в красном плаще двадцать лет назад, когда я в первый раз взглянул на чудесный остров, стоя у парапета часовни Сан-Микеле? Значит, правда, что избыток света вреден для человеческих глаз? "Берегись света! Берегись света!" - звучало в моих ушах его мрачное предостережение. Я принял его условия, я заплатил назначенную цену: я пожертвовал своим будущим для того, чтобы получить Сан-Микеле. Чего ему еще надо? Какую еще "высокую цену" я должен, но его словам, уплатить прежде, чем умру? Темная туча внезапно окутала море и сад у моих ног. В ужасе я сомкнул горящие веки... - Слушайте, друзья! - завопил могильщик из Рима на террасе внизу. - Слушайте, что я вам скажу! Вы, крестьяне, видите его, только когда он расхаживает среди вас в этой жалкой деревушке босиком, полуголый, точно вы сами, а вы знаете, что в Риме он разъезжает в коляске, запряженной парой лошадей? Вы знаете, говорят даже, что его приглашали к папе, когда у папы была инфлюэнца. Я говорю вам, друзья, он, и никто другой, - самый главный доктор в Риме. Приезжайте и осмотрите мое кладбище, тогда вы это поймете. Он, он - и никто другой! Что было бы со мной и моей семьей без него, право, уж и не знаю - он наш благодетель! Кому, думаете вы, продает моя жена венки и цветы? Его клиентам. А все эти иностранцы, которые звонят у ворот и дают монетки моим детям, чтобы им открыли, - зачем они приходят, как вы думаете? Что им надо? Конечно, мои дети не понимают, что они говорят, и прежде водили их по всему кладбищу, пока они не находили того, что искали. Но теперь, когда иностранцы звонят у ворот, мои дети сразу догадываются, что им надо, и тотчас же ведут их к его ряду могил, а иностранцы радуются и дают детям лишнюю монетку. Он, он, и никто другой! И каждый месяц он режет в кладбищенской часовне какого-нибудь пациента, чтобы доискаться, чем тот был болен, - и платит мне пятьдесят лир поштучно за то, чтобы я снова уложил покойника в гроб. Я говорю вам, друзья, ему нет равного! Туча уже рассеялась, море снова засверкало в золотых лучах, мой страх исчез. Сам черт бессилен против человека, который еще может смеяться. Банкет закончился. Радуясь жизни и выпитому вину, мы разошлись, чтобы уснуть сном праведных. Едва я уснул, как увидел, что стою на пустынной равнине, усеянной обломками стен, тесаного туфа и мраморных плит, полускрытых плющом, розмарином, дикой жимолостью и тмином. На развалинах стены римской кладки сидел старый пастух и наигрывал на свирели песенку для своих коз. Его дикое бородатое лицо было обветрено и обожжено солнцем, глаза сверкали из-под кустистых бровей, тощее, исхудалое тело дрожало под длинным синим плащом, какие носят калабрийские пастухи. Я предложил ему табаку - он протянул мне кусок свежего козьего сыру и луковицу. Я с трудом разбирал его речь. Как называется это странное место? Никак. Откуда он родом? Ниоткуда. Он всегда жил здесь. Это его родина. Где он ночует? Старик указал длинным посохом на ступени под обвалившейся аркой. Я спустился по высеченной в скале лестнице и очутился в темной сводчатой каморке. В углу лежали соломенный тюфяк и две овчины, заменявшие одеяло. С потолка и со стен свешивались пучки сушеного лука и помидоров, на грубо сколоченном столе стоял глиняный кувшин с водой. Это было жилище пастуха и его хозяйство. Здесь он прожил всю жизнь и здесь он в один прекрасный день ляжет, чтобы больше не встать. Передо мной вдруг открылся темный подземный ход, наполовину засыпанный обломками обрушившегося свода. Куда од ведет? Пастух этого не знал - он никогда туда не ходил. Еще мальчиком он слышал, что ход ведет в пещеру, где обитает нечистый дух, который поселился там много тысяч лет назад, - это огромный оборотень, который пожрет всякого, кто отважится проникнуть в пещеру. Я зажег факел и стал осторожно спускаться но мраморным ступеням. Проход становился все шире, и мне в лицо ударила струя ледяного воздуха. Я услышал мучительный стон, и кровь застыла у меня в жилах. Вдруг я оказался в большой зале. Две Мощные колонны из африканского мрамора еще поддерживали свод, две другие лежали на мозаичном полу, сброшенные с цоколей подземным ударом страшной силы. Сотни больших летучих мышей черными гроздьями висели на стенах, другие метались вокруг моей головы, ослепленные светом факела. Посреди зала, подобравшись, лежал гранитный сфинкс и смотрел на меня каменными, широко открытыми глазами... Я вздрогнул во сне. Видение рассеялось. Я открыл глаза - занимался день. Внезапно я услышал призыв моря, требовательный и властный, как приказ. Я вскочил на ноги, быстро оделся и бросился к парапету часовни, чтобы дать сигнал готовить яхту к отплытию. Часа через два я уже погрузил на мой - корабль недельный запас провизии, связку крепких веревок, кирки и лопаты. Еще я захватил револьвер, все мои наличные деньги и связку смолистых факелов, какими пользуются рыбаки при ночной ловле. Через минуту мы поставили парус и понеслись навстречу самому увлекательному приключению моей жизни. На следующую ночь мы бросили якорь в пустынном заливчике, известном лишь немногим рыбакам и контрабандистам. Гаэтано было приказано ждать меня здесь с яхтой неделю, а в случае приближения бури укрываться в ближайшей бухте. Мы хорошо знали этот опасный берег, где на протяжении ста миль нет ни одной надежной стоянки. Я знал и весь этот чудесный край - Великую Грецию золотого века эллинского искусства и культуры, теперь самую пустынную провинцию Италии, отданную во власть малярии и землетрясений. Три дня спустя я стоял на той самой пустынной раввине, усеянной обломками стен, тесаного туфа и мраморных плит, полускрытых плющом, розмарином, дикой жимолостью и тмином. На развалинах стены римской кладки сидел старый пастух и наигрывал на свирели песенку для своих коз. Я предложил ему немного табаку - он протянул мне кусок свежего козьего сыру и луковицу. Солнце уже исчезло за горами, смертоносный малярийный туман начал медленно затягивать пустынную равнину. Я сказал пастуху, что заблудился и боюсь бродить в темноте по этим диким местам. Не приютит ли он меня на ночь? Он провел меня в подземную спальню, которую я так хорошо знал по моему сну. Я улегся на овчину и заснул. Все это слишком сыгранно и фантастично, чтобы воплотиться в письменном слове, да к тому же если я попытаюсь описать то, что было, вы все равно мне не поверите. Я и сам не знаю толком, где кончился сон и где началась действительность. Кто привел яхту в эту тихую, скрытую бухту? Кто вел меня по этой дикой безлюдной местности к неизвестным развалинам виллы Нерона? Был ли пастух человеком из плоти и крови или это был сам Пан, вернувшийся на свои любимые поля, чтобы вновь поиграть козам на свирели? Не спрашивайте меня ни о чем - я не могу вам ответить, я не смею. Спросите у гранитного сфинкса, который лежит, подобравшись, на парапете часовни Сан-Микеле. Но это будет бесслезно. Сфинкс пять тысяч лет хранит свою тайну. Сфинкс сохранит и мою. Я вернулся, изнуренный голодом и всякого рода лишениями, сотрясаемый лихорадкой. Один раз я попал в руки разбойников - в те годы Калабрия ими кишела. Меня спасли мои лохмотья. Дважды меня арестовывала береговая охрана как контрабандиста. Несколько раз меня жалили скорпионы, а рука, укушенная гадюкой, была еще забинтована. За мысом Ликозы, где погребена сирена Лейкозия, сестра Партенопы, на нас с юго-запада неожиданно обрушилась буря, и мы, несомненно, отправились бы на дно с нашим тяжелым грузом, если бы Сант Антонио не стал у руля в самую последнюю минуту. Свечи, поставленные перед его изображением в церкви Апакапри с молитвой о нашем спасении, еще горели, когда я вошел в дверь Сан-Микеле. Слух о нашей гибели вовремя сильной бури уже распространился по острову, и при виде меня все мои домочадцы невыразимо обрадовались. В Сан-Микеле, слава богу, все благополучно. В Анакапри, как обычно, ничего не произошло и никто не умер. Священник вывихнул щиколотку - одни говорят, что он поскользнулся, спускаясь с кафедры в воскресенье, другие считают, что его сглазил священник Капри - всем известно, что у священника Капри дурной глаз. А вчера утром внизу, в Капри, каноника дона Джачинто нашли мертвым в постели. Он был совсем здоров, когда ложился спать, и умер во сне. Эту ночь он пролежал в пышном гробу перед главным алтарем, а сегодня утром его будут торжественно хоронить, - колокола звонят с самого рассвета. В саду шла обычная работа, разбирая каменную стену, мастро Никола нашел еще одну мраморную голову, а Бальдассаре, копая молодой картофель, нашел еще один глиняный кувшинчик с римскими монетами. Старый Пакьяле, который окапывал виноградник в Дамекуте, отвел меня в сторону с весьма таинственным видом. После того как он удостоверился, что нас никто не подслушивает, он вытащил из кармана разбитую глиняную трубку, почерневшую от табака, - скорее всего собственность какого-нибудь солдата мальтийского полка, который в 1808 году был расквартирован в Дамекуте. - Трубка Timberio, - объявил старый Пакьяле. Собаки купались каждый день и два раза в неделю получали кости, как и было приказано. Маленькая сова была в хорошем настроении. Мангуст дни и ночи напролет кого-то или что-то разыскивал. Черепахи, казалось, на свой тихий лад тоже были очень счастливыми. А Билли вел себя хорошо? Да, поспешила заверить меня Элиза, Билли вел себя хорошо - как настоящий ангел. Когда Билли ухмыльнулся мне с вершины своей смоковницы, он что-то не показался мне похожим на ангела. Против обыкновения, он не спустился с дерева, чтобы поздороваться со мной. Я не сомневался, что он напроказничал, - мне не нравилось его выражение. Так правда ли, что Билли вел себя хорошо? Постепенно я узнал истину. Еще в день моего отъезда Билли бросил морковку в туриста, который проходил под садовой оградой, и разбил ему очки. Турист очень рассердился и сказал, что подаст в Капри жалобу. Во всем виноват сам иностранец, упрямо твердила Элиза. Зачем он остановился и стал смеяться над Билли? Все знают, что Билли сердится, когда над ним смеются. На следующий день произошла страшная битва между Билли и фокстерьером, в которой приняли участие все остальные собаки, - Билли дрался как дьявол и даже хотел укусить Бальдассаре, который пытался разнять дерущихся. Битва внезапно прекратилась, когда на сцене появился мангуст. Билли прыгнул на дерево, а собаки убежали, поджав хвосты, как убегали всегда при виде маленького мангуста. С тех пор Билли совсем рассорился с собаками и даже перестал ловить у них блох. Сиамского котенка Билли сначала гонял по всему саду, а потом затащил на верхушку дерева и принялся выщипывать у него шерсть. Вилли с утра до вечера досаждал черепахам. Аманда, самая большая черепаха, снесла семь яиц величиною с голубиные и, по черепашьему обычаю, оставила их на солнце, а Билли разом проглотил все семь яиц. Но хоть вино от него хорошо прятали? Ответом было зловещее молчание. Пакьяле, самый надежный из моих домочадцев, наконец признался, что два раза они видели, как Билли вылезал из винного погреба с бутылкой в каждой руке. Три дня назад были обнаружены еще две бутылки, тщательно зарытые в песок в углу обезьянника. Согласно инструкциям, Билли немедленно был заперт в обезьяннике и посажен на хлеб и воду до моего приезда. На следующий день обезьянник оказался пустым: ночью Билли неведомым образом выбрался на волю - решетка была цела, ключ лежал в кармане у Бальдассаре. Билли тщетно искали по всей деревне, и только сегодня утром Бальдассаре нашел его наконец на вершине горы Барбароссы - он крепко спал, сжимая в кулаке мертвую птицу. Во время дознания Билли сидел на верхушке дерева и вызывающе поглядывал на меня - несомненно, он понимал каждое слово. К нему требовалось применить самые строгие дисциплинарные меры. Обезьяны, как дети, должны прежде научиться слушаться, и уже потом - приказывать. Билли встревожился. Он знал, что я его господин, знал, что я могу его поймать с помощью лассо, как уже не раз ловил, и знал, что хлыст в моей руке предназначен для него. Это хорошо знали и собаки, которые, усевшись вокруг дерева, с чистой совестью виляли хвостами и радовались - собаки любят присутствовать при экзекуциях, когда наказывают кого-нибудь другого. Вдруг Элиза схватилась с пронзительным криком за живот, и мы с Пакьяле еле-еле успели отвести ее домой и уложить в постель, а Бальдассаре бросился за акушеркой. Когда я вернулся к дереву, Билли исчез, что было лучше и для него и для меня - я ненавижу наказывать животных. К тому же у меня были другие заботы. Я всегда живо интересовался доном Джачинто и хотел более подробно узнать, как он умер, - как он жил, и знал прекрасно. Дон Джачинто слыл самым богатым человеком на острове, говорили, что его доходы так велики, что он получает Двадцать пять лир в час anche quando dorme (даже когда спит). В продолжение многих лет я наблюдал, как он отнимал последние гроши у своих бедных арендаторов, как выгонял их из домов в годы, когда урожай на маслины был плохой и они не могли внести арендную плату, как спокойно позволял им умирать с голоду, когда они, состарившись, уже не могли на него работать. Ни я и никто другой ни разу не слышал, чтобы он кому-то помог. Я чувствовал, что утрачу веру в божественное правосудие на земле, если окажется, что всемогущий бог даровал этому старому кровопийце самую великую милость, которую он может даровать, - позволил ему умереть во сне. Я решил навестить своего старого друга, приходского священника дона Антонио, - он мне, конечно, сможет сообщить то, что я хочу знать, недаром более полувека дон Джачинто был его смертельным врагом. Священник сидел на кровати - его нога была забинтована, лицо сияло. Комната была полна священнослужителей, а среди них стояла Мария Почтальонша в тараторила, захлебываясь от волнения. Ночью церковь Сан-Констанцо загорелась и гроб дона Джачинто сгорел дотла! Один говорят, что сам дьявол опрокинул подсвечник с восковыми свечами, чтобы сжечь дона Джачинто. Другие говорят, что шайка грабителей хотела похитить серебряное изображение самого Констанцо. Однако дон Антонио не сомневался, что свечи опрокинул дьявол: он же всегда говорил, что дон Джачинто кончит адским пламенем. Рассказ Марии Почтальонши о смерти дона Джачинто казался вполне правдоподобным: дьявол явился канонику в окне, когда тот читал вечерние молитвы. Дон Джачинто позвал на помощь, его отнесли в постель, и вскоре после этого он умер. Все это меня крайне заинтересовало, и я решил, что мне следует спуститься в Капри и самому выяснить, как все произошло. Площадь была заполнена вопящими людьми. В толпе стояли мэр и муниципальные советники, с нетерпением ожидая прибытия карабинеров из Сорренто. На ступенях церкви собрались священники и что-то обсуждали, отчаянно жестикулируя. Церковь заперли до прибытия властей. Да, встревоженно сказал мэр, подходя ко мне, все это правда. Когда причетник утром открыл церковь, там было полно дыма. Катафалк наполовину обуглился, так же как и гроб, а от бесценного покрова из расшитого бархата и десятка венков от родственников и духовных чад каноника осталась только кучка тлеющего пепла. Три больших канделябра у гроба еще горели, а четвертый был опрокинут кощунственной рукой, по-видимому, чтобы поджечь покров. Пока еще неизвестно, дьявол ли натворил все это или какие-то злоумышленники, однако, проницательно заметил мэр, тот факт, что все драгоценные камни в ожерелье Сан Констанцо на месте, заставляет его (говоря между нами) склоняться к первой версии. Чем больше я узнавал, тем загадочней становилась тайна. В кафе "Цум Хидигейгей", штаб-квартире немецкой колонии, пол был усеян разбитыми стаканами, бутылками и всякого рода посудой, а на столе стояла наполовину опорожненная бутылка виски. В аптеке десятки фаянсовых банок с ценными лекарствами и тайными снадобьями были сброшены с полок и плавали в касторовом масле. Профессор Рафаэлло Пармеджано сам показал мне опустошение, произведенное в его новом выставочном зале, лучшем украшении площади. Его "Извержение Везувия", его "Процессия Сан Констанцо", его "Прыжок Тиберия", его "Красавица Кармела" были свалены в куче на полу, рамы сломаны, холст порван. Его "Тиберий, купающийся в Голубом Гроте" еще стоял на мольберте, сверху донизу заляпанный ультрамариновой краской. Мэр сообщил мне, что расследование, произведенное местными властями, пока не дало никаких результатов. От предположения, что это дело рук грабителей, либеральной партии пришлось отказаться, так как ни одна ценная вещь не пропала. Даже два опасных неаполитанских преступника, более года сидевшие в тюрьме Капри, могли доказать свое алиби. Было твердо установлено, что из-за сильного дождя они всю ночь провели в тюрьме, вместо того чтобы, как обычно, после полуночи прогуливаться по селению. К тому же они были добрыми католиками, пользовались всеобщей любовью и уважением и не стали бы затрудняться из-за подобных пустяков. Клерикальная же партия из почтения к памяти дона Джачинто решительно отрицала участие дьявола в этом происшествии. Так кто же натворил эти гнусные безобразия? Ответ мог быть только один: их давние гражданские враги и соседи - жители Анакапри. Конечно, это их рук дело! И все становилось на свое место. Анакаприйцы ненавидели каноника и не могли ему простить, что он в своей знаменитой проповеди в день Сан Констанцо высмеял последнее чудо Сант Антонио. Яростная вражда "Цум Хидигейгей" и нового кафе в Анакапри была известна всем. В дни Цезаря Борджа дон Петруччо, аптекарь Капри, хорошенько подумал бы, прежде чем принять приглашение своего коллеги из Анакапри отведать его макарон. Соперничество профессора Пармеджано из Капри и профессора Микеланджело из Анакапри из-за права на "Тиберия, купающегося в Голубом Гроте" перешло в последнее время в ожесточенную войну. Открытие выставочного зала нанесло профессору Микеланджело тяжкий удар, и никто уже не хотел покупать его "Процессии Сант Антонио". Конечно, Анакапри - вот корень зла! Долой Анакапри! Долой! Я сильно встревожился и счел за благо возвратиться восвояси. Я не знал, чему верить. Яростная война, которая началась между Капри и Анакапри еще во времена испанского владычества в Неаполе, и теперь велась с прежним ожесточением. Мэры не разговаривали, именитые граждане ненавидели друг друга, крестьяне ненавидели друг друга, священники ненавидели друг друга, святые патроны Сант Антонио и Сан Констанцо ненавидели друг друга. Я сам был свидетелем того, как за два года до описываемых событий толпа каприйцев плясала вокруг нашей маленькой часовни Сант Антонио, когда большой камень, сорвавшись с горы Барбароссы, разбил алтарь и статую этого святого. Работы в Сан-Микеле прекратились. Все мои слуги в праздничной одежде отправились на площадь, где играла музыка в честь события - на фейерверк было собрано более сотни лир. Мэр просил передать мне, что надеется увидеть меня на празднике как почетного гражданина Анакапри (я действительно год назад был удостоен этого высокого звания). Посреди колоннады, рядом с большой черепахой, сидел Билли - он был так поглощен своей любимой игрой, что не заметил моего приближения. Он быстро стучал в заднюю дверь черепашьего домика, откуда торчит хвост. При каждом стуке черепаха высовывала заспанную голову из парадной двери, чтобы посмотреть, в чем дело, и получала от Билли оглушающий удар по носу. Эта игра была строго запрещена законами Сан-Микеле. Билли это хорошо знал и закричал, как ребенок, когда на этот раз я оказался более проворным, чем он, и схватил его. - Билли, - начал я строго, - я намерен наконец потолковать с тобой по душам под твоей любимой смоковницей - нам нужно свести кое-какие счеты. Нечего чмокать губами! Ты прекрасно знаешь, что заслужил хорошую порку и что ты ее получишь. Билли, ты снова напивался! В обезьяннике обнаружены две пустые бутылки, и мы недосчитываемся бутылки виски. Твое поведение по время моего пребывания в Калабрии было отвратительным. Ты разбил морковкой очки туриста. Ты не слушался моих слуг. Ты ссорился и дрался с собаками и даже отказался ловить у них блох. Ты обидел мангуста. Ты был невежлив с маленькой совой. Ты давал пощечины черепахе. Ты чуть не задушил сиамского котенка. И наконец, в довершение всего, ты сбежал из дому в пьяном виде. Жестокость к животным свойственна твоей натуре - иначе ты не был бы кандидатом в человека, однако лишь венец творения имеет право напиваться. Ты мне надоел, и я отправлю тебя обратно в Америку к твоему прежнему пьянице-хозяину доктору Кэмпбеллу. Ты не достоин приличного общества. Ты позор для твоих родителей! Билли, ты скверный мальчишка, неисправимый пьяница и... Наступило грозное молчание. Я надел очки, чтобы получше разглядеть ногти Билли, запачканные ультрамарином, и его опаленный хвост, а потом сказал: - Билли, мне скорее понравилось, как ты отретушировал "Тиберия, купающегося в Голубом Гроте" - картина от этого, несомненно, выиграла. Она напомнила мне полотно, которое я в прошлом году видел в Париже на выставке футуристов. Твой прежний хозяин часто рассказывал мне о твоей незабвенной матери, которая, по-видимому, была необыкновенной обезьяной. Свой талант художника ты, вероятно, унаследовал от нее. Красоту и чувство юмора ты явно получил от отца - после недавних событий уже нельзя сомневаться, что это сам дьявол. Скажи-ка, Билли (я спрашиваю об этом из чистой любознательности), кто опрокинул подсвечник и поджег гроб - ты или твой отец? Глава XXVIII ПТИЧЬЕ УБЕЖИЩЕ Внезапное переселение дона Джачинто в иной мир среди дыма и пламени оказало весьма благодетельное влияние на здоровье и расположение духа нашего приходского священника дона Антонио. Его вывихнутая щиколотка быстро заживала, и он уже вновь, но своему обыкновению, являлся утром в Сан-Микеле, чтобы присутствовать при моем завтраке. По неаполитанскому обычаю, я всегда приглашал его разделить мою трапезу, но он неизменно с благодарностью отказывался от предложенной ему чашки чая. Он приходил только для того, чтобы, сидя напротив меня, наблюдать, как я ем. Дон Антонио прежде никогда не видел иностранцев вблизи, и все, что я делал или говорил, было ему интересно. Он знал, что я протестант, но после двух-трех вялых попыток обсудить этот вопрос мы согласились оставить богословие в покое и не говорить про протестантов. Это была большая уступка с его стороны, так как раз в неделю он с кафедры обрекал всех живых и мертвых протестантов аду, сопровождая свои инвективы страшными проклятиями. Протестанты были специальностью дона Антонио, спасительной соломинкой, за которую он хватался, едва его красноречие начинало иссякать, - право, не знаю, что бы он делал без протестантов! Память доброго старичка была ненадежна, и тонкая нить его рассуждений имела свойство рваться в самый неподходящий момент, и в разгар проповеди вдруг наступало гробовое молчание. Его верные прихожане давно привыкли к этим паузам и, не обращая на них ни малейшего внимания, продолжали мирно размышлять о своих делах - об оливковых деревьях и виноградниках, о коровах и свиньях. Они прекрасно знали, что последует дальше: дон Антонио звучно сморкался - казалось, что в церкви гремели трубы Страшного суда, - и невозмутимо продолжал: "Да будут прокляты протестанты! Да будет проклят разбойник Лютер! Пусть дьявол вырвет их проклятые языки, пусть он переломает им все кости и живьем их изжарит! Во веки веков!" Как-то на пасху я заглянул со своим приятелем в церковь как раз в ту минуту, когда дон Антонио запнулся и наступило обычное долгое молчание. Я шепнул своему другу, что нам сейчас достанется. - Да будет проклят разбойник Лютер! Да будут прокляты протестанты! Пусть дьявол... - Тут дон Антонио заметил меня, и кулак, который он уже поднял, чтобы сокрушить проклятых еретиков, разжался, священник дружески помахал мне и добавил, извиняясь: - За исключением синьора доктора, конечно, за исключением синьора доктора! В пасхальное воскресенье я обычно становился у церковных дверей рядом со слепым Чекателло, официальным нищим Анакапри, и мы оба протягивали руку к входящим в церковь, он - за милостыней, я - за птицами в карманах мужчин, в складках черных мантилий женщин, в кулачках детей. Да, в те дни я пользовался большим уважением у жителей селенья, раз они спокойно смирялись с тем, что я мешал им праздновать воскресенье господне в согласии с древним обычаем, освященным почти двухтысячелетней давностью и до сих пор поощряемым духовенством. С первого дня страстной недели в каждом винограднике, под каждым оливковым деревом ставятся силки. Мальчишки с утра до вечера таскают по улице множество птичек, привязанных ниткой за крыло. А в светлое воскресенье этих изувеченных птиц, как символ священного голубя, выпускают в церкви, что должно знаменовать ликование по поводу возвращения Христа на небо. Но птички не возвращаются в небо: они испуганно и беспомощно мечутся под потолком, ломают крылья о стекла и мертвыми падают на пол. На рассвете я обычно влезал на крышу церкви с помощью мастро Никола, который без всякой охоты придерживал лестницу, и разбивал несколько стекол, но все равно лишь немногим несчастным птицам удавалось выбраться на свободу. Птицы! Птицы! Насколько счастливее была бы моя жизнь на этом прекрасном острове, если бы я меньше любил их. Весною я радовался, когда видел, как многие их тысячи прилетают на Капри, и с восторгом слушал, как они поют в саду Сан-Микеле. Но наступило время, когда я горько пожалел, что они продолжают прилетать сюда, когда я, если бы мог, подал бы им в море знак лететь дальше с дикими гусями, на мой родной север, где им не грозит опасность от людей. Я узнал тогда, что прекрасный остров - рай для меня - для них был адом. Они обычно прилетали незадолго до восхода солнца. Их единственным желанием было немного отдохнуть после долгого перелета через Средиземное море, - ведь им предстоял еще долгий путь до страны, где они родились и где должны были выводить птенцов. Дикие голуби, дрозды, горлицы, бекасы, перепела, иволги, жаворонки, соловьи, трясогузки, зяблики, ласточки, малиновки - тысячи крохотных певцов отдыхали здесь перед весенними концертами, которые им предстояло дать в молчаливых лесах и полях севера. А через два-три часа они уже беспомощно бились в сетях, коварно расставленных людьми по всему острову - от прибрежных утесов до самых вершин горы Соларо и горы Барбароссы. Вечером их в деревянных ящичках без воды и пищи отправляли на пароходе в Марсель на потребу гурманам в дорогих парижских ресторанах. Это была выгодная охота. Несколько веков продажа пойманных птиц составляла главную статью доходов епископа Капри. "Перепелиный епископ" - называли его в Риме. А вам известно, каким способом их заманивают в сети? Под сетями в кустах ставят клетки с подменными птицами, которые беспрерывно, автоматически повторяют свой однотонный зов. Они не могут остановиться, они кричат день и ночь, пока не умирают. Задолго до того, как наука хоть что-то узнала о нервных центрах мозга, дьявол сообщил человеку, своему прилежному ученику, о своем страшном открытии: если птице выколоть глаза раскаленной иглой, она будет непрерывно петь. Этот старый способ был известен грекам и римлянам, но и по сей день он применяется на южном побережье Испании, Франции, Италии и Греции. Лишь немногие птицы передаивают эту операцию, и все же это прибыльное дело: на Капри ослепленный перепел в настоящее время стоит двадцать пять лир. На полтора месяца весной и на полтора месяца осенью весь склон горы Барбароссы от развалин крепости на ее вершине и до стен сада Сан-Микело у ее подножья покрывался сетями. Этот склон считался лучшим местом ловли на всем острове, и нередко за один день там удавалось поймать более тысячи птиц. Гора принадлежала бывшему неаполитанскому мяснику - прославленному специалисту по ослеплению птиц и моему единственному врагу в Анакапри, если не считать доктора. С того времени, как я начал строить Сан-Микеле, между им и мною шла постоянная война. Я обращался в префектуру Неаполя, я обращался к правительству в Риме и всюду получал ответ, что гора принадлежит ему, и право на его стороне. Я испросил аудиенцию у королевы, она улыбнулась мне своей чарующей улыбкой, которая завоевала ей сердца всей Италии, и удостоила меня приглашения к завтраку. Первое, что я прочел в меню, было - "паштет из жаворонков". Я обратился к папе, и толстый кардинал сообщил мне, что на рассвете святой отец в паланкине отправился в сады Ватикана, чтобы наблюдать ловлю птиц силками. Охота была удачной - они поймали более двухсот птиц. Я соскоблил ржавчину с маленькой двухфунтовой пушки, брошенной англичанами в моем саду в 1808 году, и начал стрелять из нее каждые пять минут с полуночи до восхода солнца в надежде отпугнуть птиц от роковой горы. Бывший мясник подал на меня в суд за то, что я мешаю ему заниматься его законной профессией, и меня оштрафовали на двести лир. Пожертвовав остатками моего сна, я приучил собак лаять всю ночь. Через несколько дней внезапно сдохла моя большая мареммская собака, и я обнаружил в ее желудке мышьяк. На следующую ночь я подстерег убийцу у садовой ограды и сбил его с ног. Мясник снова пожаловался на меня в суд, и я был оштрафован на пятьсот лир за оскорбление действием. Я продал мою прекрасную греческую вазу и любимую Мадонну кисти Дезидерио ди Сеттиньяно, чтобы собрать громадную сумму, которую запросил мясник за свою гору. Цена в сто раз превышала истинную ее стоимость. Когда я явился с деньгами, он принялся за свою старую игру и с усмешкой заявил, что за это время цена удвоилась. Он знал, с кем имеет дело. Мое негодование достигло предела, когда я был способен расстаться со всем своим имуществом, лишь бы стать хозяином горы. Избиение птиц продолжалось. Я не мог думать ни о чем другом и совсем потерял сон. В отчаянии я бежал из Сан-Микеле и отправился на яхте на Монте-Кристо, чтобы переждать там перелет. Едва вернувшись, я услышал, что мясник при смерти. Два раза в день в церкви служились мессы о его выздоровлении, по тридцать лир каждая, - он был одним из самых богатых людей в селении. Под вечер пришел священник и именем божьим заклинал меня навестить умирающего. Деревенский врач говорил, что у него воспаление легких, аптекарь уверял, что это апоплексия, цирюльник подозревал солнечный удар, а повитуха - una paura [92]. Сам священник, глубоко веровавший в силу дурного глаза, не сомневался, что больного сглазили. Я отказался пойти к нему. Я сказал, что на Капри лечу только неимущих, а к тому же местные врачи вполне могут справиться с любой из этих болезней. И если я пойду к нему, то на одном условии: пусть он поклянется на распятии, что, выздоровев, не ослепит больше ни одной птицы и продаст мне гору по неслыханной цене, которую назначил месяц назад. Мясник отказался. Ночью его соборовали. На рассвете ко мне снова пришел священник: мясник принял мои условия и поклялся на распятии. Через два часа, я, к ужасу деревенского врача и к вящий славе деревенского святого, выкачал у него из левой плевральной полости пипту гноя. Вопреки моим ожиданиям, больной поправился, и все селение кричало о чуде. Гора Барбароссы стала теперь надежным убежищем для птиц. Каждую весну и осень тысячи пернатых странников отдыхают на ее склонах в полной безопасности от людей и зверей. Пока длится перелет, собакам в Сан-Микеле запрещено лаять по ночам, кошки выпускаются из кухни только с колокольчиком на шее, а шалопай Билли сидит под замком в обезьяннике - никогда нельзя знать заранее, что способна натворить обезьяна или мальчишка-школьник. До сих пор я не обмолвился ни единым словом, которое могло бы умалить последнее чудо Сант Антонио, - чудо, ежегодно спасающее жизнь пятнадцати тысячам птиц. Но когда я отправлюсь в мир иной, я думаю шепнуть ближайшему ангелу, что, при всем моем уважении к Сант Антонио, все-таки не он, а я выкачал гной из левой плевральной полости мясника. Потом я попрошу ангела замолвить за меня словечко, если уж этого не сделает никто другой. Наверное, бог любит птиц - иначе он не дал бы им такой же пары крыльев, как своим ангелам. Глава ХXIX МЛАДЕНЕЦ ХРИСТОС! Святая Анна озабоченно покачала головой. Как можно выпускать маленького ребенка на улицу в такой сильный ветер? Да и приличный ли это, по крайней мере, дом, куда несут ее внука? Но мадонна ответила, что беспокоиться нечего: мальчик будет тепло укутан и с ним ничего плохого не случится, а в Сан-Микеле всегда рады детям, так она слышала. И мальчика надо отпустить, раз ему этого хочется, - хоть он и маленький, но умеет поставить на своем, разве не так? Святого Иосифа никто даже и не спрашивал - но правде говоря, с ним не очень считались в семье. Дон Сальваторе, самый молодой из священников Анакапри, взял колыбель из ковчега, причетник зажег восковые свечи, и процессия двинулась [93]. Впереди шел мальчик из хора и звонил в колокольчик, за ним две "дочери Марии" в белых одеждах и голубых покрывалах, а потом причетник с кадилом и наконец дон Сальваторе с колыбелью. Когда они проходили через деревню, мужчины обнажали головы, а женщины поднимали детей повыше, чтобы они могли хорошенько разглядеть царственного младенца, который лежал с золотой короной на голове и серебряной погремушкой-русалкой на шее. Уличные мальчишки кричали: "Бамбино! Бамбино!" В Сан-Микеле все обитатели дома встречали гостя у ворот с розами в руках. Лучшая комната дома была превращена в детскую, украшена цветами, увешана гирляндами из розмарина и плюща. На столе, покрытом нашей лучшей скатертью, горели две восковые свечи, потому что маленькие дети не любят темноты. В углу детской стояла моя флорентийская мадонна и прижимала к сердцу своего собственного младенца, а со стен на колыбель смотрели два ангелочка Луки делла Роббиа и Пресвятая Дева Мино да Фьезоле. С потолка свешивалась лампада - горе тому дому, где она станет мигать или погаснет, ибо это означает, что его хозяин умрет до истечения года. Рядом с колыбелью лежало несколько нехитрых деревенских игрушек, чтобы Бамбино не было скучно, - облысевшая кукла (единственная уцелевшая игрушка времен детства Джованнины и Розины), деревянный ослик, одолженный старшей дочкой Элизы, погремушка в форме рога, спасающая от дурного глаза. В корзине под столом спала кошка Элизы с шестью новорожденными котятами, специально принесенная сюда ради этого торжественного праздника. В большом глиняном кувшине на полу стоял целый куст цветущего розмарина. А знаете, почему именно розмарина? Когда мадонна стирала белье младенца Иисуса, она повесила сушить его рубашечку на куст розмарина. Дон Сальваторе бережно опустил колыбель в ковчег и оставил Бамбино на попечение женщин, подробно растолковав им, как надо о нем заботиться, чтобы он ни в чем не нуждался. Дети Элизы весь день играли на полу возле колыбели, чтобы составить ему компанию, а во время вечерней молитвы мои домочадцы встали на колени перед ней. Джованнина подлила масла в лампаду, все подождали, чтобы дать младенцу уснуть, а потом бесшумно удалились. Когда дом затих, я перед сном поднялся наверх еще раз взглянуть на младенца. Свет лампады падал на колыбель, и было видно, что он улыбается во сне. Бедное дитя, ты улыбаешься и не подозреваешь, что наступит день, когда мы все, склоняющие колена у твоей колыбели, бросим тебя на произвол судьбы, когда все говорившие, что любят тебя, тебя предадут, когда грубые руки сорвут золотую корону с твоей головы, заменят ее терновым венцом и прибьют тебя к кресту - покинутого всеми, даже богом. В ночь его смерти угрюмый старик расхаживал по тем самым мраморным плитам, на которых стоял я. Зловещий сон заставил его покинуть ложе. Его лицо было мрачный, как и небо над ним, а в глазах застыл страх. Он призвал своих звездочетов и магов с Востока и приказал им разгадать его сон, но прежде чем они успели взглянуть на золотые знаки небес, звезды одна за другой стали мигать, тускнеть и гаснуть. Кого было страшиться ему, владыке мира? Что значила жизнь одного человека для него, от которого зависела жизнь и смерть миллионов людей? Кто мог спросить у него ответа за то, что в эту ночь один из его прокураторов казнил невинного именем римского императора? А наместник, чье проклинаемое имя мы еще помним, был ли он виновен более своего царственного повелителя, приговаривая к смерти невиновного? Да и был ли этот приговоренный невиновен в глазах того, кто неукоснительно поддерживал права и престиж Рима в мятежной провинции? А еврей, обреченный еще и теперь бродить по свету в поисках прощения, разве он знал, что делал? Или тот другой, величайший преступник всех времен, поцелуем продавший своего учителя, мог ли он поступить иначе, сделал ли он это по доброй воле? Это должно было случиться, он должен был это совершить, подчиняясь воле более сильной, чем его воля. Разве в ту ночь на Голгофе только один человек принял муки за грех, совершенный не им? Я постоял еще немного над дремлющим младенцем и тихо, на цыпочках, удалился. Глава XXX ПРАЗДНИК САНТ АНТОНИО Праздник Сант Антонио был для Анакапри величайшим днем в году. За несколько недель до него вся деревня уже начинала готовиться к торжеству в честь своего святого. Улицы тщательно подметали, дома, мимо которых должна была проходить процессия, белили, церковь украшали красным шелком и вышитыми коврами, из Неаполя выписывали фейерверк, и, что самое главное, из Торре-Аннунциато приезжал оркестр. Празднование начиналось с прибытием оркестра в канун великого дня. На полпути через бухту музыканты уже трубили во всю мочь - у себя в Анакапри мы их услышать, правда, не могли, зато эти звуки при благоприятном ветре доносились до обитателей ненавистного нижнего селения им на зависть. На пристани музыканты и их громадные инструменты грузились в две большие повозки и отправлялись на гору до того места, где дорога кончалась. Далее они врассыпную карабкались по финикийским ступеням, не переставая трубить в свои трубы. У стены Сан-Микеле их встречали представители муниципалитета. Величественный капельмейстер в великолепном расшитом золотом мундире взмахивал жезлом, и, предшествуемые деревенскими мальчишками, музыканты торжественным маршем вступали в Анакапри. При этом они изо всех сил дули в трубы, кларнеты и гобои, били в барабаны, громыхали тарелками, звонили треугольниками. Вступительный концерт на площади, украшенной флагами и забитой людьми, длился до полуночи. От недолгого крепкого сна в старых казармах, где в 1806 году спали английские солдаты, музыкантов пробуждал треск первой шутихи, возвещавшей наступление великого дня. В четыре часа, при свежем утреннем ветерке, над селением гремела веселая побудка. В пять часов священник, как всегда, служил обычную утреннюю мессу, но в честь праздника музыканты являлись в церковь на голодный желудок. В семь часов следовал завтрак: черный кофе, полкило хлеба и свежий козий сыр. В восемь часов церковь бывала переполнена до отказа - по одну сторону прохода мужчины, по другую - женщины со спящими детьми на коленях. Посреди церкви, на специально построенном возвышении, - музыканты. Двенадцать священников Анакапри на хорах позади главного алтаря мужественно затягивали "Торжественную мессу" Перголези, надеясь с помощью провидения и оркестра благополучно довести ее до конца. Затем для передышки оркестр, к большому удовольствию прихожан, лихо играл бравурный галоп. В десять часов следовала "Месса Кантата" в главном алтаре: мучительные соло бедного старого дона Антонио в сопровождении протестующих тремоло и визгливых воплей в глубинах маленького органа, сильно одряхлевшего за три века неустанных трудов. В одиннадцать часов проповедь с кафедры в честь Сант Антонио и его чудес, причем каждое чудо иллюстрировалось особым выразительным жестом. Проповедник то вздымал в экстазе руки к святым на небесах, то указывал пальцем в пол, на обитель проклятых душ. Он падал на колени, безмолвно молясь Сант Антонио, и тут же стремительно вскакивал, едва не сорвавшись с кафедры, и ударом кулака поражал невидимого насмешника. Он склонял голову в восторженном молчании, прислушиваясь к сладостным песнопениям ангелов, а затем, побледнев от ужаса, прижимал руки к ушам, чтобы не слышать, как скрежещет зубами дьявол и вопят грешники в котлах. Наконец в поту, измученный двумя часами слез, вздохов и проклятий при температуре в 40°, он призывал последнее проклятие на всех протестантов и в изнеможении падал на пол. Двенадцать часов. Сильное волнение на площади. Esce la processione! Esce la processione! Процессия выходит! Впереди шествуют крохотные детишки, держась за руки. На некоторых коротенькие рубашонки и крылышки, как у рафаэлевских ангелочков, а другие - совсем нагие, в венках из роз и гирляндах из виноградных листьев, точно они сошли с какого-нибудь греческого барельефа. За ними появляются "дочери Марии" - высокие стройные девушки в белых одеждах и длинных голубых покрывалах. На груди у них на голубой ленте серебряная медаль с изображением Мадонны. За ними следуют bizzocche [94] в черных платьях и покрывалах - высохшие старые девы, оставшиеся верными своей первой любви, Иисусу Христу. Потом шествует со своим знаменем Congrega di Carita [95] - пожилые серьезные мужчины в своеобразных черно-белых одеждах времен Савонаролы. La musica! La musica! Идет оркестр во главе со своим блистательным капельмейстером - музыканты в шитых золотом мундирах тех времен, когда в Неаполе еще правили Бурбоны, оглушительно играют залихватскую польку, которая, насколько я понял, особенно нравится святому покровителю Анакапри. Наконец, окруженный духовенством в парадном облачении под треск шутих появляется Сант Антонио - он стоит на своем троне, подняв для благословения руку. Его одежды покрыты бесценными кружевами, усыпаны драгоценностями, обвешаны дарами благодарных прихожан, мантия из великолепной старинной парчи скреплена на груди пряжкой из сапфиров и рубинов. Шею его обвивает ожерелье из разноцветных стеклянных бус - к нему подвешен большой кусок коралла в форме рога, который должен охранять святого от дурного глаза. Прямо за Сант Антонио, рядом с мэром, шел я, с непокрытой головой и восковой свечой в руке - особая честь, которой я удостоился с разрешения соррентийского архиепископа. Затем шествовали члены муниципалитета, освобожденные на этот день от своих тяжких обязанностей. За ними выступали сливки общества Анакапри: доктор, нотариус, аптекарь, цирюльник, владелец табачной лавки, портной. Потом валял простой народ - матросы, рыбаки, крестьяне, за которыми на почтительном расстоянии следовали их жены и дети. Процессию замыкали десяток собак, две-три козы с козлятами и парочка свиней, отправившиеся на поиски своих хозяев. Выборные церемониймейстеры с позолоченными жезлами в руках шагали по бокам процессии, следя за порядком и благолепием. Из окон домов в узких улочках на процессию сыпались охапки душистого дрока - любимого цветка святого. Дрок здесь так и называют "цветок Сайт Антонио". Кое-где от окна к окну был протянут канат, по которому при приближении святого, к восторгу толпы, пролетал, громко хлопая крыльями, пестрый картонный ангел. Перед Сан-Микеле процессия остановилась, и святого благоговейно поставили на специально воздвигнутый помост, чтобы он мог передохнуть. Духовенство вытирало пот со лба, оркестр продолжал греметь, как гремел без перерыва уже два часа после выхода из церкви, Сант Антонио благожелательно поглядывал вокруг, мои служанки бросали из окон охапки роз, старый Пакьяле звонил в колокола часовни, а Бальдассаре почтительно приспустил флаг на крыше дома. Для всех нас это был великий день, и все мы несказанно гордились оказанной нам честью. Собаки следили за происходящим с галереи, как всегда чинные и благовоспитанные, хотя немного возбужденные. В саду черепахи продолжали невозмутимо думать свои думы, а мангуст был слишком занят, чтобы поддаться любопытству. Маленькая сова, мигая, сидела на шесте и размышляла о чем-то своем. Нечестивец Билли был заперт у себя в обезьяннике, где он производил адский шум: вопил, бил кружкой по жестяной миске, гремел цепью, тряс решетку и ругался самыми ужасными словами. Затем Сант Антонио вернулся на площадь, под оглушительный треск хлопушек был водворен в свою нишу, и участники процессии разошлись по домам к своим макаронам. Музыканты уселись пировать в саду гостиницы "Парадизо": полкило макарон на каждого и сколько угодно вина - и все за счет муниципалитета. В четыре часа распахнулись ворота Сан-Микеле, и полчаса спустя все селенье уже было в моем саду - бедные и богатые, мужчины и женщины, подростки и грудные дети, калеки, полоумные, слепые и хромые. Тех, кто не мог идти нам, несли на плечах другие. Только духовенство отсутствовало, хотя и не по своей воле. Измученные долгим хождением, священники сидели на хорах за алтарем, вознося горячие молитвы Сант Антонио, которые он в своей нише, быть может, и слышал, хотя люди, случайно заглядывавшие в пустую церковь, не слышали ничего. Галерея была из конца в конец уставлена столами, на которых красовались большие кувшины с лучшим вином Сан-Микеле. Старый Пакьяле, Бальдассаре и мастро Никола без устали наполняли кружки, а Джованнина, Розина и Элиза обносили мужчин сигарами, женщин кофе, а детей пирожным и сластями. Оркестр, который местные власти одолжили мне на вечер, без отдыха играл в верхней лоджии. Все двери моего дома были открыты, ни одна не заперта, и все мои сокровища, как всегда, лежали в кажущемся беспорядке на столах, стульях и на полу. Более тысячи человек бродило по всем комнатам, но ничто не пропало, ничья рука не прикоснулась ни к одной вещи. Когда колокола зазвонили к вечерне, все разошлись в прекраснейшем настроении, но для того и существует вино! Оркестр возвратился на площадь с новыми силами. Двенадцать священников, отдохнувшие, освеженные молитвенным бдением на хорах за алтарем, уже выстроились перед дверями церкви. Мэр, муниципальные советники и сливки общества заняли места на террасе ратуши. Запыхавшийся оркестр взгромоздился со своими инструментами на специально возведенный помост. Простой народ теснился на площади. Величественный капельмейстер поднял палочку, и начался торжественный концерт: "Риголетто", "Трубадур", "Гугеноты", "Пуритане", "Бал-маскарад", избранные неаполитанские песни, польки, мазурки, тарантеллы следовали друг за другом в быстром темпе и без единой паузы до одиннадцати часов, когда к вящей славе Сант Антонио в воздухе вспыхнули ракеты, бенгальские огни, огненные колеса и шутихи - всего на две тысячи лир. В полночь, хотя официальная программа праздника была закончена, ни жители Анакапри, ни музыканты не расходились. Всю ночь в деревне раздавалось пение, смех и музыка. Evviva la gioia! Evviva il Santo! Evviva la musical [96] Оркестру предстояло отбыть с первым пароходом в шесть часов утра. По дороге на пристань музыканты, как всегда, остановились на рассвете под окнами Сан-Микеле, чтобы сыграть в мою честь Serenata d'Addio [97]. Я словно теперь вижу, как Генри Джеймс в пижаме выглядывал из окна своей спальни и хохотал. За ночь оркестр значительно сократился в числе и утратил часть своей энергии. Капельмейстер бредил, двое из гобоистов кашляли кровью, фаготист растянул сухожилие, барабанщик вывихнул плечо, у цимбалиста лопнула барабанная перепонка. Еще два музыканта настолько обессилели от эмоций, что их пришлось везти до пристани на осликах. Остальные лежали на спине посреди улицы под моими окнами и трубили из последних сил свою жалобную серенаду. Подкрепившись чашкой черного кофе, они безмолвно поднялись на ноги, помахали мне на прощание и, пошатываясь, побрели по финикийским ступеням вниз к пристани. Праздник Сант Антонио окончился. Глава XXXI РЕГАТА Был великолепный солнечный день в самом разгаре лета. Британское посольство переехало из Рима в Сорренто. На балконе отеля "Витториа" сидел посланник в морской фуражке и напряженно всматривался сквозь монокль в горизонт, ожидая, когда наконец поднимется бриз и нарушит зеркальное спокойствие залива. В маленькой бухте, у его ног, стояла на якоре его любимая "Леди Гермиона", которой так же не терпелось выйти в море, как и ему самому. Ее строили и оснащали по его чертежам, и он вложил немало таланта в эту одноместную быстроходную яхту. Он любил повторять, что готов переплыть на ней Атлантический океан, и гордился этой яхтой больше, чем любым из своих блестящих дипломатических успехов. Он целые дни проводил в море, и его лицо стало таким же коричневым от загара, как лица соррентийских рыбаков. Побережье от Чивита-Веккиа до мыса Ликоза он знал не хуже меня. Однажды он предложил мне пройти наперегонки до Мессины и, к своему восторгу, шутя меня побил, несмотря на попутный ветер и бурное море. Погодите, вот я обзаведусь новым топселем и шелковым спинакером - тогда посмотрим! - сказал я. Он любил Капри и утверждал, что Сан-Микеле прекраснее всего, что ему доводилось видеть, - а видеть ему довелось многое. О долгой истории острова он знал мало, но с любопытством школьника хотел узнать о ней как можно больше. Я в то время исследовал Голубой Грот. Два раза маэстро Никола вытаскивал меня почти без сознания из знаменитого подземного хода, который, согласно легенде, поднимается внутри скалы вверх на шестьсот футов к вилле Тиберия на плато Дамекуты - название это на самом деле, возможно, всего лишь искаженное Domus Augusta [98]. Я проводил в Голубом Гроте целые дни, и лорд Дафферин часто навещал меня там на своем ялике. После чудесного купания в голубой воде, мы часами сидели у входа в таинственный подземный ход и беседовали о Тиберии и об оргиях, которые он якобы устраивал на Капри, Я объяснил посланнику, что в рассказе о подземном ходе, по которому, согласно легенде, Тиберий спускался в Голубой Грот, чтобы развлекаться с мальчиками и девочками, прежде чем задушить их, истины не больше, чем в прочих грязных сплетнях Светония. Туннель пробит в скале не людьми, а морской водой, медленно в нее просачивавшейся. Я прополз по нему около восьмидесяти ярдов и с риском для жизни убедился, что он никуда не ведет. Грот действительно был известен римлянам, что подтверждается многочисленными остатками стен их кладки. С тех пор остров опустился примерно на шестнадцать футов, и прежний вход в грот оказался ниже уровня моря, хотя и прекрасно виден сквозь прозрачную воду. Небольшое отверстие, через которое он прошел на своем ялике, в те дни было окном, служившим для вентиляции. Грот, конечно, тогда не был голубым и ничем не отличался от других гротов острова. Бедекер неверно указывает, будто Голубой Грот был открыт немецким художником Копишем в 1826 году. Грот был известен еще в XVII веке и назывался "Гротто Градула"; вновь же его открыл в 1822 году Анджело Ферраро, каприйский рыбак, которому за это открытие даже дали пожизненную пенсию. Мрачный же портрет Тиберия в "Анналах" Тацита, объяснял я лорду Дафферину, чистейшей воды легенда, и история совершила тягчайшую ошибку, предав позору память этого великого императора по свидетельству его ожесточенного обвинителя, "клеветника на род человеческий", как назвал его Наполеон. Тацит был блестящим писателем, но его "Анналы" - это исторические новеллы, а не история. Он вставил наудачу эти двадцать строчек об оргиях на Капри для того, чтобы довершить портрет тирана из тиранов по всем правилам риторической школы, к которой он принадлежал. Проследить весьма сомнительный источник, из которого он почерпнул эти гнусные сплетни, оказалось совсем нетрудно. В моем "Психологическом портрете Тиберия" я указывал, что сплетни эти относятся вовсе не к периоду жизни императора на Капри. Тацит сам не верил в пресловутые оргии, так как упоминание о них не мешает ему рисовать Тиберия великим императором и великим человеком, "прекрасной жизни и отличной репутации", говоря его собственными словами. Даже его куда менее умный последователь Светоний предваряет наиболее грязные истории замечанием, что они "едва ли достойны пересказа и уж совсем недостойны веры". До появления "Анналов" (спустя восемьдесят лет после смерти Тиберия) история Рима не знала другого правителя, чья жизнь была бы столь благородной и незапятнанной, как жизнь старого императора. Никто из многочисленных авторов, писавших о Тиберии (а среди них были его современники, которые, несомненно, знали все римские сплетни), ни словом не упоминает об оргиях на Капри. Благочестивый ученый Филон прямо указывает, что, гостя у приемного деда на Капри, Калигула вынужден был вести скромную и простую жизнь. Даже шакал Светоний, забыв мудрое изречение Квинтилиана, что лжец должен иметь хорошую память, пробалтывается о том, что на Капри Калигула, устраивая какую-нибудь эскападу, надевал парик, чтобы скрыться от бдительного взора старого императора. Сенека, суровый судья нравов, и Плиний (оба его современники) говорят об аскетической жизни отшельника, которую Тиберий вел на Капри. Дион Кассий, правда, упоминает про эти грязные сплетни, но сам указывает, что впал тут в необъяснимое противоречие. Даже не всегда пристойный Ювенал говорит о "тихой старости" императора на его любимом острове, где он был окружен учеными друзьями и астрономами. Строгий моралист Плутарх говорит о полном достоинства уединении старого императора в течение десяти последних лет его жизни. Уже Вольтеру было ясно, что история об оргиях на Капри невозможна с психологической точки зрения. Тиберию было шестьдесят восемь лет, когда он удалился на Капри, и вся его прошлая жизнь свидетельствовала о строгой нравственности, которую не ставили под сомнение даже его злейшие враги. Не выдерживает критики версия о старческом маразме, сопряженном с какой-нибудь зловещей манией. Все историки единодушно утверждают, что император до самой смерти на семьдесят девятом году сохранял полную ясность ума. Кроме того, наследственное предрасположение к безумию прослеживается в роду Юлиев, а не Клавдиев. На Капри Тиберий вел жизнь одинокого старика, усталого повелителя неблагодарного мира, горько разочарованного угрюмого идеалиста. Возможно, он стал ипохондриком, но его блестящий ум и тонкое чувство юмора пережили его веру в человечество. Он не верил окружавшим его людям, презирал их, и в этом нет ничего удивительного: ведь его предали почти все, кому он когда-либо доверял. Тацит приводит его слова, когда, за год до удаления на Капри, он отклонил петицию о том, чтобы ему, как Августу, был воздвигнут храм при жизни. Ни у кого, кроме автора "Анналов", этого блистательного мастера сарказмов и тонких намеков, не хватило бы дерзости высмеять эту обращенную к потомству просьбу старого императора о беспристрастном приговоре: "Я смертен, сенаторы; и буду доволен, если исполню обязанности человека, долг государя. Беру в свидетели вас и потомство, что во мне нет другого желания. Потомство оценит меня по заслугам, и даже свыше них, если скажет, что я был достоин предков, заботился о ваших делах, был тверд в опасностях, не страшился ненависти, где дело шло о благе общественном. Да будет мой алтарь в сердцах ваших: это лучше и прочнее всех храмов и статуй. Каменный монумент, если суд потомства предаст ненависти того, кому он поставлен, будет попран, как простой надгробный памятник; молю богов, чтобы до конца жизни дали мне спокойный ум, способный обсуждать божественные и человеческие законы. Прошу римских граждан и союзников подарить по смерти мое имя и дела добрым словом и доброю памятью". Мы вскарабкались наверх к Дамекуте. Старый император знал, что делал, когда выбрал это место для своей самой большой виллы. Если не считать Сан-Микеле, наиболее красивый вид на остров открывается именно с Да-мекуты. Я рассказал посланнику, что многие из найденных здесь статуй попали к его коллеге сэру Уильяму Гамильтону, который был британским посланником в Неаполе во времена Нельсона. Эти статуи находятся в настоящее время в Британском музее. Но их, должно быть, еще много покоится в земле под виноградником - я объяснил, что думаю на следующий год начать серьезные раскопки, так как виноградник принадлежит теперь мне. Лорд Дафферин поднял заржавленную солдатскую пуговицу, валявшуюся среди осколков мозаики и мрамора. Корсиканские стрелки! Да, здесь были расквартированы в 1808 году две сотни корсиканских стрелков, но, к сожалению, главные силы английского гарнизона в Анакапри состояли из мальтийцев, которые в панике отступили, когда французы атаковали их лагерь. Мы посмотрели вниз на утесы Орико, и я показал посланнику место, где высадились французы и откуда они поднялись на отвесную скалу, - мы оба согласились, что это был настоящий подвиг. Да, англичане сражались с обычной храбростью, но должны были под покровом ночи отступить туда, где теперь стоит Сан-Микеле, и там их начальник, майор Хамилл, ирландец, как и он сам, скончался от ран. Его похоронили на кладбище Анакапри. Двухфунтовая пушка, которую его солдаты вынуждены были бросить, когда на следующий день спускались по финикийским ступеням, отступая в Капри, до сих пор лежит у меня в саду. На рассвете французы открыли огонь по Капри с высот горы Соларо - просто невероятно, что им удалось втащить туда пушку. Английский командующий был принужден подписать капитуляцию. Не успели еще просохнуть чернила, как показался английский флот, задержанный штилем у островов Понца. Документ о сдаче был подписан удивительным неудачником, будущим тюремщиком плененного орла на другом острове - сэром Гудзоном Лоу. Когда мы возвращались через селенье в Сан-Микеле, я показал посланнику маленький дом в саду и сказал, что он принадлежит тетке Красавице Маргариты, признанной красавицы Анакапри. Эта тетка вышла замуж за английского лорда, если не ошибаюсь, его родственника. Да, он хорошо помнил, как, к ужасу всей семьи, его кузен женился на итальянской крестьянке и даже привез ее в Англию, но сам он ее никогда не видел и не знал, что с ней сталось после смерти мужа. Лорд Дафферин чрезвычайно заинтересовался тетушкой Красавицей Маргариты и попросил меня рассказать о ней поподробнее, добавив, что про ее мужа он знает ровно столько, сколько хотел бы знать. Я ответил, что все это произошло задолго до моего времени. Я познакомился с ней, когда она уже, давно овдовев, возвратилась из Англии пожилой женщиной. Я мог рассказать ему лишь то, что мне приходилось слышать от старого дона Кризостомо, ее духовника и наставника. Разумеется, она не умела ни читать, ни писать, но, с присущей всем каприйцам восприимчивостью, довольно быстро научилась говорить по-английски. Дону Кризостомо, человеку весьма ученому, было поручено подготовить ее к жизни в Англии и к обязанностям жены лорда - то есть преподать ей несколько уроков по различным предметам, чтобы она могла поддержать светскую беседу. Грацией и прекрасными манерами она, как и все девушки Капри, была наделена от природы. Что до ее красоты, то, по словам дона Кризостомо, она была самой красивой девушкой в Анакапри, а я давно убедился, что в этом вопросе он знаток. Все усилия пробудить в ней интерес к чему-либо, кроме ее родного острова, остались тщетными, и было решено ограничиться историей Капри, чтобы она могла хоть о чем-то говорить со своими новыми родственниками. Она внимательно выслушивала страшные рассказы о том, как Тиберий сбрасывал свои жертвы с Salto di Tiberio [99], как он исцарапал лицо рыбака клещами омара, как он душил мальчиков и девочек в Голубом Гроте, как его правнук Нерон приказал матросам убить свою мать вблизи острова, как его внук Калигула утопил в Поццуоли тысячи людей. Наконец она сказала на своем неподражаемом диалекте: - Наверно, все эти люди были очень плохие, - настоящие разбойники. - Еще бы! - ответил учитель. - Разве вы не слышали, как я сказал, что Тиберий душил мальчиков и девочек в Голубом Гроте... - А они все умерли? - Ну конечно! С тех пор прошло почти две тысячи лет. - Так какое нам до них дело? Оставим их в покое, -сказала она со своей чарующей улыбкой. На этом закончилось ее образование. После смерти мужа она вернулась на свой остров и постепенно зажила простой жизнью своих предков, чья родословная была на две тысячи лет древнее родословной ее английского лорда. Мы нашли ее на маленькой, залитой солнцем галерее, она сидела там с четками в руках и кошкой на коленях - статная римская матрона, величественная, как мать Гракхов. Лорд Дафферин поцеловал ей руку с учтивостью старого царедворца. Английский язык она почти позабыла и вернулась к диалекту своих детских лет, а классический итальянский язык посланника ей был так же непонятен, как и мне. - Скажите ей, - сказал лорд Дафферин, когда мы собирались уходить, - скажите ей от моего имени, что она столь же истинная леди, как ее лорд был джентльменом. Не хочет ли посланник познакомиться с ее племянницей Красавицей Маргаритой? Да, хочет, и будет этому очень рад. Красавица Маргарита встретила нас своей очаровательной улыбкой и угостила лучшим вином дона Антонио - галантный посланник с удовольствием воспользовался правами родственника, звонко поцеловав ее розовую щечку. Долгожданная регата была назначена на следующее воскресенье по треугольнику - от Капри к Позилипо и в Сорренто, где победитель должен был принять кубок из рук леди Дафферин. Моя прекрасная "Леди Виктория" была чудесной яхтой, построенной в Шотландии из тикового дерева и стали, готовой ко всякой случайности и надежной при всякой погоде, если ею правильно управлять, но что-что, а управлять парусными лодками я умел. Эти две яхты были сестрами и имена свои получили от двух дочерей лорда Дафферина. Наши шансы были примерно равны. При сильном ветре и бурном море я, вероятно, проиграл бы, но при слабом ветре и спокойном море мой новый топсель и шелковый спинакер, несомненно, должны были выиграть кубок. Новые паруса прибыли из Англии, когда я был еще в Риме, и висели в сарае на пристани под присмотром старого Пакьяле, самого надежного и добросовестного из моих слуг. Он сознавал всю важность своей должности: на ночь клал ключ от сарая под подушку и никому не позволял заходить в это святилище. Хотя в последние годы он стал энтузиастом-могильщиком, все же его сердце принадлежало морю, которое давало ему его нелегкий хлеб еще с тех пор, как он в юности добывал кораллы. В те дни, когда губительное нашествие американцев еще не постигло Капри, все мужчины занимались добычей кораллов в "Барбарии" - у берегов Туниса и Триполи. Это было трудное ремесло, сопряженное с жестокими лишениями и опасностями, - недаром многие его товарищи не вернулись на родной остров. Двадцать лет трудился Пакьяле в море, прежде чем ему удалось скопить триста лир, необходимые тому, кто собрался жениться. Сто лир на лодку и сети, двести лир на кровать, пару стульев и праздничную одежду для венчания, а об остальном позаботится мадонна. Девушка в долгие годы ожидания пряла и ткала полотно, которое она должна была принести в дом. Как и все, Пакьяле унаследовал от отца клочок земли, только это был клочок голых скал у самой воды, на тысячу футов ниже Дамекуты. Год за годом он таскал туда землю в корзине на спине и наконец посадил там несколько виноградных лоз и опунций. Винограда он никогда не собирал, так как молодые гроздья неизменно гибли от соленых брызг и пены, когда дул юго-западный ветер, но зато время от времени он с гордостью дарил мне две-три картофелины - самые ранние на острове. Все свободное время он проводил внизу на своем участке, скреб тяжелой мотыгой утес или сидел на камне с глиняной трубкой во рту, устремив взгляд на море. Иногда я спускался по склону, такому крутому, что и коза затруднилась бы, куда ей поставить копытце, чтобы навестить Пакьяле, к великой его радости. У самых наших ног находился грот, в который нельзя попасть с моря и который до сего времени почти никому не известен - темный, весь в сталактитах. Пакьяле рассказывал, что в давние времена в этом гроте жил лупоманаро - таинственный страшный волк-оборотень, который и по сей день занимает воображение обитателей острова не менее, чем сам Тиберий. Я знал, что окаменевший зуб, найденный мною в песке пещеры, принадлежал какому-то крупному млекопитающему, которое пришло сюда умирать в те времена, когда остров еще соединялся с материком, и что кремни и осколки обсидиана - орудия первобытных людей. Быть может, в гроте обитал кто-нибудь из богов - выходит он на восток, а Митра, бог солнца, часто почитался в здешних местах. Но теперь мне некогда было исследовать грот - мои мысли были заняты предстоящей регатой. Я послал предупредить Пакьяле, что после завтрака я приду осмотреть новые паруса. Дверь сарая я нашел открытой, но Пакьяле нигде не было. Когда я один за другим начал развертывать паруса, мне стало дурно. В топселе зияла большая дыра, шелковый спинакер, который должен был принести мне победу, был разорван почти пополам, кливер испачкан и превращен в лохмотья. Когда ко мне вернулся дар речи, я стал в ярости звать Пакьяле. Он не приходил. Я выбежал из сарая и наконец разыскал Пакьяле - он стоял, прижавшись к садовой ограде. Вне себя от гнева я поднял руку, чтобы его ударить. Он не уклонился, не издал ни звука и только, не поднимая головы, раскинул руки. Я не ударил его - я знал, что означает его поза: он пострадал бы безвинно - поникшая голова и раскинутые руки обозначали распятие Христа. Я заговорил с ним так мягко и спокойно, как только мог, но он ничего не ответил и не отошел от ограды. Тогда я положил ключ от сарая в карман и созвал весь дом. Никто не заходил в сарай, никто не мог ничего сказать о случившемся, только Джованнина принялась рыдать, закрыв лицо передником. Я повел ее к себе в комнату и с трудом заставил ее говорить. Жаль, что я не могу слово в слово пересказать трогательную историю, которую она между всхлипываниями поведала мне. Я сам чуть не заплакал при мысли, что я едва не ударил беднягу Пакьяле. Все произошло два месяца назад, первого мая, когда мы плыли еще в Риме. Может быть, читатель помнит то знаменитое первое мая, много лет назад, когда во всех странах Европы ожидались социальные перевороты, уничтожение класса имущих и их проклятых богатств. Так, во всяком случае, утверждали газеты, и чем меньше была газета, тем больше была обещанная катастрофа. Самой маленькой газеткой была "Voce di San Gennaro", которую Мария Почтальонша два раза в неделю приносила приходскому священнику, одалживавшему ее всей местной интеллигенции, - вот так в аркадский мир Анакапри проникало слабое эхо мировых событий. Но на этот раз это было отнюдь не слабое эхо, а удар грома с чистого неба, потрясший все селенье. Первого мая должен был наступить давно предсказанный конец света. Воинство Дьявола, несметные орды Аттилы будут грабить дворцы богачей, жечь и уничтожать их имущество. Воистину настали последние времена, castigo di Dio! Castigo di Dio! С быстротой пожара эта весть разнеслась по Анакаприя. Священник спрятал драгоценности Сант Антонио и церковные сосуды под кровать, сливки общества укрыла движимое имущество в погребах, простой народ, сбежавшись на площадь, требовал, чтобы святого вынули из ниши и пронесли по улицам для отвращения напасти. Накануне рокового дня Пакьяле пошел к священнику и попросил у него совета. Бальдассаре уже побывал там и вернулся успокоенный - священник сказал, что разбойники, конечно, не тронут разбитые камни, глиняные горшки и древности доктора. Бальдассаре может спокойно оставить весь этот хлам на месте. Зато Пакьяле священник объяснил, что раз он отвечает за паруса, то его дело плохо. Если разбойники нападут на остров, они приплывут на лодках, а паруса для моряков - самая ценная добыча. Спрятать их в погребе - опасно, так как моряки любят и хорошев вино. Лучше всего будет, если он унесет их на свой участок под отвесными скалами Дамекуты; это надежное место, так как разбойники, разумеется, не станут спускаться с такой крутизны - не захотят же они ради парусов ломать себе шеи! С наступлением темноты Пакьяле, его брат и два надежных товарища, вооружившись крепкими дубинами, потащили мои паруса к нему на участок. Ночь выдалась бурная, начался проливной дождь, фонарь потух. И они спускались по скользким утесам, ежеминутно рискуя жизнью. В полночь они добрались до цели и спрятали свою ношу в гроте лупоманаро. Весь день первого мая они просидели на кипе промокших парусов, по очереди неся стражу у входа в пещеру. На закате Пакьяле решил послать своего брата на разведку в селение - тот долго не хотел идти, но, наконец, они согласились, что он поглядит издали, чтобы не подвергаться излишней опасности. Через три часа он вернулся и сообщил, что никаких грабителей не видно и что в селении как будто все спокойно. На площади собрался народ, перед алтарем горят свечи, а Сант Антонио скоро вынесут на площадь и торжественно возблагодарят за то, что он снова спас Анакапри от верной гибели. В полночь вся компания вылезла из грота и, волоча за собой мои промокшие паруса, стала с трудом карабкаться наверх. Когда Пакьяле обнаружил, во что превратились паруса, он хотел утопиться, - дочери говорили, что несколько дней и ночей боялись оставить его одного хоть на минуту. С тех пор он очень переменился и все время молчит. И сам это заметил и несколько раз спрашивал Пакьяле, что с ним случилось. Задолго до того, как Джованнина закончила свою исповедь, мой гнев совсем исчез. Я тщетно искал Пакьяле по всему селению и наконец нашел внизу на его участке. Он, как всегда, сидел на камне и смотрел на море. Я сказал, что стыжусь того, что поднял на него руку. Во всем виноват священник. А новые паруса мне вовсе не нужны - обойдусь и старыми. На следующий день я думаю надолго уйти в море, он поедет со мной, и мы забудем всю эту историю. Ему известно, как мне не нравится то, что он могильщик, - пусть же он передаст свою должность брату, а сам вернется на море. С этого дня я назначил его матросом на яхту - Гаэтано два раза так напился в Калабрии, что мы чуть-чуть но пошли ко дну, и я все равно собирался его рассчитать. Когда мы вернулись домой, я заставил Пакьяле тут же надеть новый свитер, только что присланный из Англии. Через всю грудь красными буквами было написано "Леди Виктория" К. Я. К. К. (королевский яхт-клуб, Клайд). Пакьяле больше не снимал этого свитера - в нем он жил, в нем и умер. Пакьяле был уже стариком, когда я с ним познакомился, но ни он сам, ни его дочери не знали, сколько ему лет. Я тщетно разыскивал запись о его рождении в муниципальной книге. Его забыли с самого начала, но мною он никогда не будет забыт и всегда будет жить в моей памяти - самый честный, чистый душой и бесхитростный человек, какого мне только довелось встретить, кроткий и добрый, как дитя. Его дочери рассказывали мне, что ни им, ни их матери он никогда не сказал ни одного грубого или неласкового слова. Он был добр даже к животным. В карманах у него всегда лежали крошки, чтобы кормить птиц в его винограднике. Он был единственным человеком на острове, который никогда не поймал ни одной птицы и не побил осла. Преданный старый слуга перестает быть слугой. Пакьяле был моим другом, и я считал это честью для себя, так как он был гораздо лучше меня. Хотя он принадлежал к совсем иному миру, почти мне незнакомому, мы прекрасно понимали друг друга. В те долгие дни и ночи, которые мы вдвоем проводили в море, он учил меня многому, о чем я не читал в книгах и не слышал ни от кого другого. Он был скуп на слова - море давно научило его молчанию. Думал он мало - и тем лучше для него. Но его короткие фразы были исполнены поэзии, а архаическая простота его сравнений казалась греческой. Даже многие его слова были греческими, сохранившимися в его памяти с тех дней, когда он огибал эти берега на корабле Одиссея. Когда мы возвращались домой, он по-прежнему работал в моем саду или трудился на своем любимом участке у моря. Мне не нравились эти постоянные прогулки вверх и вниз по крутым обрывам - я считал, что его артерии были уже недостаточно эластичны для подобных упражнений, и он совсем задыхался, когда завершал подъем. В остальном он как будто не менялся, никогда ни на что не жаловался, ел свои макароны с обычным аппетитом, и с рассвета до захода солнца был на ногах. Но однажды он вдруг отказался есть, и какие бы лакомства мы ему ни предлагали, он повторял "нет". Однако он признался, что чувствует себя un poco stanco - немного усталым, и несколько дней, казалось, с удовольствием провел на галерее, глядя на море. Затем он заявил, что хочет спуститься к себе на участок, и мне лишь с большим трудом удалось его отговорить. Вероятно, он и сам не знал, почему его так тянет туда, однако я это хорошо понимал. В нем говорил первобытный инстинкт, и ему хотелось одного: уйти от всех, спрятаться за скалой, за кустом или в гроте, лечь и умереть там, где много тысячелетий назад умирали первобытные люди. Около полудня он сказал, что хотел бы лечь в постель - он, который никогда в жизни не ложился днем в постель. Несколько раз я спрашивал, как он себя чувствует. Оп благодарил и говорил, что хорошо. Под вечер я распорядился пододвинуть его кровать к окну, чтобы он мог видеть, как солнце погружается в море. Когда я, после вечерни, вернулся домой, все мои домочадцы, брат Пакьяле и его друзья сидели у него в комнате. Никто их не созывал - я и сам не думал, что конец так близок. Они не разговаривали, не молились, а всю ночь сидели молча и неподвижно. По местному обычаю, все держались в стороне от кровати. Старый Пакьяле лежал совсем тихо и смотрел на море. Все было просто и торжественно, как и должно быть, когда чья-то жизнь подходит к концу. Пришел священник дать ему последнее причастие. Он велел Пакьяле исповедаться в грехах и попросить у бога прощения. Старик утвердительно кивнул и поцеловал распятие. Священник дал ему отпущение грехов. Всемогущий бог с улыбкой подтвердил это отпущение и сказал, что охотно принимает старого Пакьяле на небо. Я думал, что он уже отправился туда, как вдруг он поднял руку и нежно, почти робко, погладил меня по щеке. - Siete buono come il mare, - прошептал он. Добрый, как море! Я привожу здесь эти слова не из самодовольства, а потому, что они меня поразили. Откуда пришли эти слова? Несомненно, что они пришли издалека, как отзвук давно минувшего золотого века, когда еще был жив Пан, деревья в лесу говорили, волны моря пели, а человек прислушивался и понимал. ГЛАВА XXXII НАЧАЛО КОНЦА Я находился вдали от Сан-Микеле целый год - какая напрасная трата времени! Я вернулся на один глаз беднее, чем уехал. К чему говорить об этом - вероятно, в предвидении такой случайности в начале жизни мне были даны два глаза. Я вернулся другим человеком. Мне кажется, что теперь я смотрю на мир одним оставшимся у меня глазом под другим углом, чем раньше. Я больше не вижу безобразного и низкого - я способен видеть только прекрасное и чистое. Даже окружающие меня люди теперь представляются мне иными, чем раньше. Благодаря странной оптической иллюзии теперь я вижу их не такими, какие они есть, а такими, какими они могли бы быть, такими, какими они хотели бы быть, позволь им это судьба. Слепым глазом я еще различаю множество важно разгуливающих дураков, но они не раздражают меня, как раньше, их болтовня мне уже не мешает - пусть говорят, что хотят. Но дальше этого я еще не пошел - боюсь, мне придется ослепнуть на оба глаза прежде, чем я научусь любить людей. Я не могу простить им жестокость к животным. По-моему, в моем сознании происходит обратная эволюция, которая все больше отдаляет меня от людей и приближает к Матери Природе и животным. Все эти мужчины и женщины вокруг меня представляются мне теперь далеко не такими важными для мира, как казалось мне раньше. Я чувствую, что напрасно тратил на них время. Я прекрасно мог бы обойтись без них, как они обходятся без меня. Я понимаю, что больше я им не нужен и лучше уйти по-английски, не прощаясь, пока тебя не выставили за дверь. Мне еще надо сделать очень многое, а времени, быть может, остается уже немного. Мои странствования по свету в поисках счастья кончились, моя жизнь модного врача кончилась, моя жизнь на море кончилась. Я навсегда намерен остаться там, где нахожусь теперь, и уже смирился с этим. Но будет ли мне дано остаться даже здесь, в Сан-Микеле? Весь Неаполитанский залив лежит как сверкающее зеркало у моих ног, галерея, лоджии и часовня залиты солнечным светом. Что со мной будет, если я не выдержу этого блеска? Я перестал читать и писать и вместо этого начал петь. Пока все шло хорошо, я никогда не пел. Еще я учусь печатать на машинке - говорят, это полезное и приятное занятие для одинокого человека с одним глазом. Молоточки машинки бьют по бумаге и по моей голове, оглушая любую появляющуюся в моем мозгу мысль. Впрочем, я никогда не умел думать и всегда прекрасно без этого обходился. От мозга к перу в руке вела удобная торная дорога. И немногие мои мысли, едва я научился азбуке, пользовались только этой дорогой. Не удивительно, что им ничего не стоит заблудиться в этом американском лабиринте рычажков и зубчатых колес! Кстати, я должен предупредить читателя, что отвечаю лишь за то, что писалось моей собственной рукой, а но за то, что создавалось в сотрудничестве с фирмой пишущих машин "Корона"; мне очень любопытно будет узнать, что читателю понравится больше. Но если я когда-нибудь научусь удерживаться на этом буйном Пегасе, то непременно спою скромную хвалу моему любимому Шуберту, величайшему певцу всех времен, чтобы отблагодарить его за все, чем я ему обязан. Обязан же я ему всем. Когда я неделю за неделей лежал во мраке, не надеясь, что он когда-нибудь рассеется, я напевал про себя, одну за другой, песни Шуберта, как школьник, который свистит, проходя через темный лес, чтобы убедить себя, что ему не страшно. Шуберту было девятнадцать лет, когда он сочинил музыку к "Лесному царю" Гете и послал ее автору с почтительным посвящением. Я не могу простить величайшему поэту нового времени того, что он не ответил на это письмо и ни словом не поблагодарил человека, который обессмертил его стихотворение, - хотя у него находилось время писать благо-Дарственные письма Цельтеру за весьма посредственную музыку. В музыке Гете он разбирался так же плохо, как и в изобразительных искусствах. Он провел в Италии целый год, но ничего не понял в готике, суровая красота ранних итальянских художников оставила его холодным - его идеалом были Карло Дольчи и Гвидо Рени. Даже греческое искусство золотого века не трогало Гете, и он предпочитал ему Аполлона Бельведерского. Шуберт никогда не видел моря, и все же ни один музыкант, ни один живописец и ни один поэт, за исключением Гомера, не раскрыли так глубоко спокойную красоту моря, его таинственность и его мощный гнев. Он никогда не видел Нила, и все же первые такты его удивительного "Мемнона" не показались бы неуместными в Луксорском храме. Греческое искусство и литература могли быть ему известны лишь в той мере, в какой ему рассказывал о них его друг Мейерхофер, и все же "Боги Греции", "Прометей", "Ганимед" и "Фрагменты из Эсхила" - это шедевры золотого века Эллады. Ни одна женщина не любила его, и все же какой душераздирающий вопль страсти сравнится с "Гретхен за прялкой"? Возможно ли более трогательное самоотречение, чем "Миньона", и более пленительная любовная песнь, чем "Серенада"? Ему шел тридцать второй год, когда он умер, таким же нищим, каким жил. У того, кто написал "К музыке", не было даже собственного рояля! После смерти его имущество - одежда, несколько книг, кровать - были проданы с аукциона за шестьдесят три флорина. В ветхом чемодане под кроватью нашли еще много бессмертных песен, более ценных, чем все золото Ротшильдов в той Вене, где он жил и умер. Снова пришла весна. Ею полон весь воздух. Дрок цветет, мирт набирает почки, виноградные лозы пускают ростки. Цветы повсюду! Розы и жимолость обвивают стволы кипарисов и колонны галереи. Крокусы, дикие гиацинты, фиалки, орхидеи и цикламены распускаются в душистой траве. Ковер колокольчиков и ярко голубого воробейника, такого же голубого, как Голубой Грот, одевает голые скалы. Ящерицы гоняются друг за другом в плюще. Черепахи весело ползают и поют - а вы, наверное, и не знали, что черепахи умеют петь? Мангуст совсем забыл об отдыхе. Маленькая сова хлопает крыльями и словно намерена слетать в римскую Кампанью, навестить старого друга. Барбаросса, большой мареммский пес, куда-то скрылся, и даже дряхлый Таппио, наверное, не отказался бы от небольшой экскурсии в Лапландию. Билли разгуливает под смоковницей, в его глазах вспыхивают лукавые огоньки, и больше всего он похож на фланера, который ищет приключений. Джованнина болтает у садовой ограды со своим загорелым возлюбленным, но тут нет ничего плохого - в день Сант Антонио они обвенчаются. Священная гора над Сан-Микеле полна птиц, которые торопятся на родину строить гнезда и выводить птенцов. Какая для меня радость, что они могут здесь спокойно отдохнуть! Вчера я поднял маленького жаворонка, настолько уставшего от длинного перелета, что он даже не сделал попытки улететь, а тихо сидел на моей ладони, как будто понимая, что это рука друга, а может быть, и земляка. Я спросил, не споет ли он мне перед тем, как улететь, - его песню я люблю больше всех остальных птичьих песен, но он ответил, что ему некогда; он спешит домой, в Швецию, чтобы возвестить весну. Уже более недели в моем саду раздается флейта самца иволги. Недавно я увидел его невесту - она п