о не торопилось, но время перемен все же пришло. Гарнизон увеличили. Были построены дополнительные казармы - из сверкающего на солнце белого бетона, в три этажа. Территория самого лагеря, голый бетон посреди песков, также расширилась. Доска с разными военными эмблемами провозглашала, что у нас расположилась штаб-квартира нового армейского командования. Жизнь городка стала другой. x x x Наше правительство было авторитарным, но мы этого практически не ощущали. Нам казалось, что власти находятся где-то очень далеко - частично в столице, частично в Лиссабоне. Нас они, как правило, не беспокоили. Я вспоминал о них только в пору уборки сизаля, когда мы отправляли заявки в тюрьмы и оттуда, за известное вознаграждение, к нам присылали заключенных ( с соответствующей охраной) срезать сизаль. Уборка сизаля - опасная работа. Африканцы, живущие в деревнях, уклоняются от нее как могут. Сизаль похож на большое алоэ, или на ананас, или на гигантскую, колючую зеленую розу в четыре-пять футов высотой, с длинными мясистыми листьями вместо лепестков. Эти листья, очень толстые у основания, имеют острые зазубренные края, и не дай бог провести по ним рукой не в ту сторону. С ними очень неудобно обращаться, но их-то и нужно рубить. На конце у каждого листа сизаля растет длинный черный шип, острый как игла и вдобавок отравленный. Плантации сизаля кишат крысами, которые любят прятаться в тени его листьев и питаются ими; крыс, в свою очередь, поедают ядовитые змеи, медленно заглатывая их целиком. Страшно бывает видеть половину еще живой крысы, переднюю или заднюю, которая торчит из растянутой змеиной пасти. Плантация сизаля - ужасное место, и мы (а может быть, и наши соседи) всегда следили за тем, чтобы во время сбора урожая на краю поля дежурила медсестра с лекарствами и сывороткой от змеиных укусов. Такая опасная работа - но из всей зеленой массы сизаля получалось лишь пять процентов дешевого волокна, из которого делали самые простые вещи, вроде веревок, корзин и подошв для сандалий. Без помощи заключенных нам было бы трудно убрать сизаль. Уже тогда его стало понемногу вытеснять синтетическое волокно. Я не имел ничего против. Долгие годы нашему авторитарному, но достаточно мягкому правительству ничто не угрожало, и оно стало до странности беззаботным. Привыкшему к спокойной жизни правителю, по-видимому, наскучили хлопоты, связанные с управлением страной, - по крайней мере, у нас сложилось такое впечатление, - и он стал отдавать важные государственные функции в ведение или на откуп жадным, энергичным и лояльным предпринимателям. Эти люди быстро разбогатели, и чем богаче они становились, тем большую лояльность проявляли и тем лучше выполняли задачи, которые были им доверены. Так что в этих методах работы правительства была своя примитивная логика, и они казались довольно эффективными. Какой-то из очередных шагов правительства в этом направлении и повлек за собой расширение нашего гарнизона вместе с развитием городка. Мир был продолжительным. Люди отбросили свои тревоги. Однако год за годом военные деньги продолжали поступать. Это коснулось нас всех. Мы видели в них справедливую награду за нашу добродетель. Каждый по многу раз пересчитывал свои доходы. А потом обнаружилось, что больше всего этих новых денег - если вести речь только о круге, в котором вращались мы с Аной, - доставалось нашему приятелю Коррейе, тому самому хитрецу Коррейе, который много лет пугал нас надвигающейся опасностью и имел уйму банковских счетов за рубежом. Коррейя вошел в контакт с большим человеком из столицы и (по-прежнему управляя своим поместьем) стал представлять в нашем городке, провинции или даже во всей стране целый ряд иностранных промышленников, выпускающих какую- то технику с малопонятными названиями. Поначалу Коррейя охотно хвастался своей приближенностью к большому человеку, который был чистокровным португальцем. Этот человек явно принимал активное участие в деятельности агентств Коррейи, и мы с завистью и насмешками говорили между собой об их удивительной связи. Сам ли Коррейя отыскал этого большого человека? Или большой человек, по неведомой нам причине и через какого-нибудь посредника ( возможно, через столичного торговца), выбрал Коррейю? Впрочем, предыстория этого союза не имела особенного значения. Так или иначе, Коррейе посчастливилось. Он стал на голову выше нас. Он рассказывал о путешествиях в столицу (по воздуху, а не на дряхлых каботажных судах, которыми пользовались мы); рассказывал о ленчах и обедах в обществе большого человека и о том, как однажды этот человек даже пригласил его поужинать к себе домой. Но потом, по прошествии некоторого времени, Коррейя стал говорить о большом человеке заметно меньше. Он начал притворяться, что инициатива открытия агентств принадлежит ему самому, и мы были вынуждены притворяться вместе с ним. Когда он перечислял иностранные компании, с которыми сотрудничал, и технику, которую они импортировали, - технику, которая когда-нибудь могла понадобиться армии или нашему городку, - я поражался тому, как мало я знаю о современном мире. И в то же время меня поражало то, с какой легкостью Коррейя (на самом деле разбирающийся только в сельском хозяйстве) находит в нем свою дорогу. Он стал в нашей среде важной персоной. Когда он заметил, что наша ревность сошла на нет и никто из нас, его друзей и соседей, больше не отпускает шуточек по поводу его возвышения, он стал на удивление скромен. В одно из воскресений он сказал мне: - Вы могли бы делать то же самое, что и я, Вилли. Надо просто набраться смелости. Вот послушайте. Вы ведь жили в Англии. Знаете компанию " Бутс". Нам здесь нужна продукция, которую они выпускают, - лекарства и прочее. У них нет представителя. Этим представителем могли бы стать вы. Так напишите им! Раздобудьте рекомендации, которые они потребуют, и вы уже их агент. Они будут в восторге. Я ответил: - Но что мне делать с товарами, которые они мне пришлют? Как организовать их продажу? Куда я их дену? Он сказал: - В этом-то и трудность. Чтобы заниматься бизнесом, надо быть бизнесменом. Вам необходимо научиться мыслить по-другому. Вы не можете написать такой компании, как "Бутс", и думать, что они согласятся заключить с вами контракт только на один год и один день. И я подумал: судя по тому, как он говорит, он и его столичный начальник уже пытались всерьез заняться сбытом товаров "Бутс", и из этого ничего не вышло. В другое воскресенье он сказал, что размышляет, не сделаться ли ему агентом одной известной фирмы, выпускающей вертолеты. У нас захватило дух, потому что теперь мы знали, что он не шутит, и его слова дали нам некоторое представление о том, как высоко он забрался. Похоже, он знал о вертолетах довольно много. Он сказал, что эта идея пришла к нему в голову совершенно внезапно (он говорил об этом так, словно на него снизошло божественное озарение), когда он ехал в машине на побережье. Вертолеты не сходили у него с языка месяца два или три. А потом мы прочли в подцензурной прессе - в заметке, на которую мы не обратили бы внимания, если бы не были знакомы с Коррейей, - что нашей страной приобретены несколько вертолетов, однако не той марки, которую упоминал Коррейя. Больше мы ничего не слышали от него о вертолетах. Таким образом, Коррейя разбогател - только с вертолетами вышла неудача, - и они с женой продолжали говорить о своих деньгах с прежним простодушием. Но им, как и раньше, казалось, что скоро грянет катастрофа. Новообретенное богатство заставляло их волноваться сильнее обычного, и они объявили, что не хотят тратить свои деньги в колонии. Единственным, что они здесь приобрели, был домик на пляже, неподалеку от того ресторанчика, куда мы ездили, в зоне отдыха, которая теперь быстро развивалась. Они называли эту покупку "инвестицией". Это было одним из их новых словечек. Они основали фирму под названием "Жакар инвестментс" и принялись раздавать не только нам, но и своим родственникам, оставшимся в провинции, карточки с этими красиво выведенными на них словами, первое из которых было составлено из начальных слогов их имен - Жасинто и Карла. Они много путешествовали по своим новым делам, но теперь уже не только открывали счета. Они стали добывать "бумаги" для переселения в разные места, заставляя нас выглядеть еще более отсталыми, и в своих путешествиях активно обзаводились документами для переезда в Австралию, Канаду, Соединенные Штаты, Аргентину и Бразилию. Они даже обсуждали - во всяком случае, однажды в воскресенье мы слышали это от Карлы, - не переселиться ли им во Францию. Они как раз вернулись оттуда и привезли с собой бутылку знаменитого французского вина для нашего воскресного ленча. Всем досталось по полбокала, и все попробовали и похвалили, хотя на самом деле вино было слишком кислое. Карла сказала: " Французы умеют жить. Квартирка на Левом берегу и маленький домик в Провансе - это было бы очень мило. Я уже говорила Жасинто". И мы, не собиравшиеся во Францию, прихлебывали кислое вино, как яд. Однако через несколько лет - когда уже казалось, что успеху Коррейя не будет конца, покуда рядом стоит армия, городок растет, а их столичный покровитель остается на своем посту, - через несколько лет разразился кризис. Мы поняли это по поведению Коррейя. Каждое утро они ездили в церковь при миссии, хотя дорога туда занимала полтора часа в один конец, и слушали мессу. Три часа езды, час на богослужение - и так каждый день, да еще один Бог знает, сколько молитв, в том числе новены[20], или как там они называются, у себя дома; таких вещей от соседей не скроешь. Жасинто Коррейя стал худым и бледным. Потом мы прочли в подцензурной прессе, что в аппарате снабжения вскрыт ряд злоупотреблений. Этот скандал постепенно затухал в течение нескольких недель, а потом большой человек - тот самый чистокровный португалец, с которым был связан Жасинто Коррейя, - выступил в местном исполнительном совете. Если речь идет о благосостоянии народа, сказал большой человек, правительство должно проявлять особую бдительность, и он намерен беспристрастно разобраться во всем, что произошло в аппарате снабжения. Виновные будут призваны к ответу; пусть никто из жителей колонии в этом не сомневается. Это было другой стороной жизни при авторитарном правительстве, и мы знали, что Коррейя угодили в серьезный переплет и ни банковские счета в больших городах, ни бумаги на выезд в далекие страны их теперь не спасут. Тьма здесь была тьмой. Бедная Карла сказала: "Я никогда не искала богатства. Спросите монашек. Я тоже хотела стать монашкой". И тогда мы окончательно поняли - разговоры об этом велись среди нас уже не первый год, - почему большой человек выбрал чету Коррейя. Он сделал это, чтобы в случае нужды, в критический момент, ему было кого ввергнуть во тьму. Погубить настоящего португальца вроде него самого значило бы нарушить действующие здесь кастовые законы и испортить себе репутацию. И, наоборот, ничего не стоило ввергнуть во тьму человека второго сорта, обитателя нашего неполноценного мира - кого-нибудь образованного, уважаемого и честолюбивого, обладающего незаурядными деловыми способностями и по многим причинам готового выполнить все, что от него потребуют. Три или четыре месяца Коррейя мучились неизвестностью. Они все время с тоской вспоминали о тех безмятежных днях, когда у них еще не было никаких агентств, и все время укоряли себя. Мы искренне жалели их, но общаться с ними стало очень утомительно. Жасинто походил на инвалида, живущего со своей болезнью как с врагом и думающего почти только о ней. А потом, совершенно неожиданно, кризис вдруг миновал. Столичный покровитель Жасинто нашел какой-то способ опрокинуть своего соперника, который и заварил всю кашу. Газетчики перестали печатать язвительные заметки, и скандал со снабжением (который существовал только на бумаге) просто исчез, точно его и не было. Но на этом мучения Жасинто не кончились. Он понял, как зыбка власть. Теперь он знал, что не может рассчитывать на вечную поддержку большого человека, а если тот перестанет ее оказывать, кто-нибудь наверняка захочет поднять старые обвинения против него - ведь причин для этого найдется сколько угодно. И он страдал по-прежнему. В каком-то смысле это было странно, потому что мы уже много лет слышали от Жасинто пророчества (иногда очень пылкие) о грядущем бедствии, которое разрушит всю жизнь колонии, сметет с лица земли весь его мир. Человеку, который сжился с этой мыслью и любил пугать ею других, не должны были внушать ни малейшей тревоги угрозы, исходящие от горстки мстительных столичных жителей, в любом случае обреченных. Но катастрофа, которая, по мнению Жасинто, должна была смести всех и вся, оказалась всего лишь своего рода философской мистификацией. Чтобы понять всю шаткость этой идеи, достаточно было взглянуть на нее поближе. На самом деле она имела чисто этическую подоплеку - она нужна была Коррейе для самооправдания, для того, чтобы жить в колонии и одновременно оставаться вне ее. Это была голая абстракция. А крах, который грозил ему теперь, абстрактным не был. Он был вполне реален, его можно было предсказать в малейших подробностях, и к тому же он носил частный характер. Этот удар должен был пасть на него одного, не нарушив покоя и благоденствия всех окружающих. Однажды в воскресенье, когда подошла наша очередь устраивать ленч, мы отправились на побережье, в ресторанчик с желто-голубой мозаикой на полу. После еды Коррейя пригласил нас всех осмотреть пляжный домик, в который он вложил часть своего капитала. Ни Ана, ни я (так же как и многие другие члены нашей компании) ни разу его не видели, а сам Коррейя сказал, что не был там уже два года. Покинув ресторан, мы снова выбрались на узкую асфальтовую дорогу, идущую вдоль берега, - она напоминала черную корку на песке, - и, проехав по ней немного, свернули обратно к морю, на утрамбованный песчаный проселок, вдоль которого росли ярко-зеленые кусты и тропические миндальные деревья. Потом мы увидели африканскую хижину, по обыкновению крытую травой - она сияла на солнце как позолота. Мы остановились. Коррейя крикнул: "Тетушка! Тетушка!" Из-за высокой тростниковой ограды вышла старуха-негритянка в африканской одежде. Коррейя сказал нам: "У нее сын от португальца. Работает у меня сторожем". Он разговаривал с негритянкой громко и добродушно, слегка переигрывая, - наверное, ему хотелось хорошо выступить перед нами сразу в двух родственных ролях, показав, что он не только умеет ладить с африканцами, но и ласков с теми, кто у него служит. Старуха волновалась. Она срывала ему спектакль. Коррейя спросил, где Себастьяно. Себастьяне не оказалось дома. И мы двинулись вслед за Коррейей, который производил много шума, к домику на пляже. Мы нашли его полуразвалившимся. Оконные стекла были разбиты; от влажного соленого воздуха все гвозди заржавели, и ржавчина расползлась пятнами по выцветшей краске и побелевшему дереву. Створки французских окон на первом этаже были сняты с петель. Из комнаты, которая, наверное, считалась гостиной, наполовину торчала рыбацкая лодка с высокими бортами, стоявшая на подпорках, точно в сухом доке. Старуха-негритянка стояла поодаль, за спиной Коррейи. Он не сказал ничего. Он просто смотрел. Его лицо как-то странно сморщилось. Он находился за пределами гнева и где-то очень далеко от всего окружающего. Он был беспомощен, тонул в страдании. Я подумал: "Он сумасшедший. Почему я раньше этого не замечал?" По-видимому, Карла, выросшая в женском монастыре, привыкла жить с тем, что я сейчас увидел. Она подошла к нему и, словно нас не было рядом, заговорила с ним таким тоном, каким говорят с детьми, произнося слова, которых я никогда прежде от нее не слышал. Она сказала: "Мы сожжем все это к е... матери. Сейчас я поеду и достану керосин, мы вернемся и сожжем к чертям всю эту дрянь вместе с этой е... лодкой". Он ничего не ответил, но позволил ей отвести себя за руку обратно к машине, мимо хижины "тетушки". Спустя несколько недель, когда мы снова встретились с ним, он выглядел совсем разбитым. Его худые щеки были мягкими и дряблыми. Карла сказала: "Мы поедем в Европу, отдохнем немного". Госпожа Норонья, сгорбившись в кресле, сказала своим тихим голосом: "Неподходящее время". Карла ответила: "Мы хотим съездить, чтобы повидаться с детьми". Год назад или около того двоих детей Коррейя, подростков, отправили в португальские пансионы. Госпожа Норонья сказала: "Можно выбрать время получше". И добавила совершенно тем же тоном, что и прежде: "А что это с мальчиком? Почему он так плохо себя чувствует?" Карла встревожилась. Она сказала: "Я не знала, что он болен. Он мне об этом не писал". Госпожа Норонья не обратила внимания на ее слова. Она сказала: "Однажды я поехала за границу в неподходящее время. Это было вскоре после войны. И задолго до того, как я очутилась в этом кресле. До того, как взошла на престол, можно сказать. Мы поехали в Южную Африку, в Дурбан. Приятный городок, но время было неподходящее. Примерно через неделю после нашего приезда туземцы взбунтовались. Стали жечь магазины, грабить. Они бунтовали против индийцев, но и я один раз попала в беду. Я не знала, что делать. Улицы кругом незнакомые. Потом я увидела неподалеку белую даму, светловолосую, в длинном платье. Она поманила меня к себе, и я послушалась. Без единого слова она повела меня по каким-то переулкам, и мы вышли к большому дому. Там я и оставалась, пока не улеглись беспорядки. Вечером я рассказала друзьям о своем приключении. Они спросили: "Как она выглядела, эта дама?" Я ее описала. Они спросили: "А дом?" Я описала и дом. Тогда кто- то сказал: "Но этот дом снесли двадцать лет назад. Дама, которую вы встретили, жила там, и дом снесли после ее смерти"". Рассказав эту историю - очевидно, только ради того, чтобы лишний раз напомнить нам о своем необыкновенном даре, - госпожа Норонья склонила голову к плечу, точно задремавшая птица. И, как часто бывало после ее рассказов или пророчеств, мы не сразу смогли разобраться в собственных чувствах. Все просто сидели минуту-другую молча, с серьезным видом. Подходящее было время или нет, Коррейя все равно уехали в Европу, чтобы повидаться с детьми и утрясти некоторые другие дела. Они задержались там на много месяцев. x x x Я познакомился с управляющим их поместьем. Я часто видел его в городе. Это был маленький жилистый человечек смешанного происхождения лет сорока с небольшим. Он любил выражаться культурно и в этом отношении иногда перегибал палку. Например, он мог сказать о португальском или индийском торговце, с которым ему почему-либо не удалось договориться: "Даже при исключительно развитом воображении у вас не повернулся бы язык назвать этого человека джентльменом". Но когда мы сошлись поближе, его речь стала более естественной. Теперь в ней сквозили какие-то тайные намеки, хотя он явно был склонен доверять мне, и я почувствовал, что меня втягивают в сеть мелких заговоров против Коррейя. Мы посещали новые кафе (они все время то открывались, то закрывались). Бары мы тоже освоили. Я начал привыкать к новой атмосфере военного городка и понял, что она мне нравится. Мне нравилось общество солдат-португальцев. Иногда нам попадался один злопамятный офицер, который бормотал себе под нос что-то о Гоа и об индийцах. Но индийцы заняли Гоа уже семь или восемь лет назад. Мало кто из молодых новобранцев знал об этом, и по большей части солдаты держались со мной дружелюбно. Войны в буше тогда еще не было. Ходили слухи о лагерях подготовки партизан в пустынях Алжира, а позже Иордании, но они оказались ложными: просто кучка студентов из Лиссабона и Коимбры, отпущенных на каникулы, затеяла игру в партизан. В нашем военном городке по-прежнему царил мир и все вели себя очень благопристойно. Можно было подумать, что находишься на отдыхе в Европе. Иногда мне казалось, что я снова в Лондоне, только на этот раз с деньгами. Мои экскурсии в город становились все более и более продолжительными. Однажды Альваро, управляющий поместьем Коррейя, сказал мне: - Хотите увидеть, что они делают? Мы были в столице и зашли в кафе, чтобы выпить кофе перед возвращением домой; сидевший у окна Альваро показал подбородком наружу, на группу африканок в яркой, сверкающей на предвечернем солнце одежде. Обычно ближе к вечеру на улицах городка можно было увидеть лишь апатичных детей, ожидающих подаяния, - очень пыльные, они стояли повсюду, прислонившись к стенам, столбам и витринам лавок, и медленно, непрерывно открывали и закрывали рты, глядя в пространство незрячими глазами. Даже когда им давали деньги, они будто не замечали этого; они никогда не уходили, сколько бы вы им ни дали; нужно было научиться не обращать на них внимания. Женщины, которые прошли мимо кафе, выглядели совсем по-другому. У них была прямо-таки царственная осанка. Я подумал, что они, наверное, живут при военном лагере, и ответил Альваро: - Да, хочу. Тогда он сказал: - Я заеду за вами завтра вечером. Для этого лучше всего подходит вечер выходного дня. Только придумайте заранее, что вы скажете мадам Ане. Этот совет, данный им как бы невзначай, сначала поставил меня в тупик. Десять лет я не лгал Ане: в этом просто не было нужды. В Лондоне, когда мы еще только познакомились и мне было непонятно, что из этого выйдет, я действительно кое-что придумывал, в основном о своих семейных делах. Не знаю, многому ли Ана тогда поверила и имело ли это для нее значение. В Африке я мало-помалу оставил все эти лондонские выдумки: в нашей компании полукровок они были явно ни к чему. За долгие годы Ана узнала обо мне правду. То, что она узнала, не так уж сильно отличалось от того, о чем она догадывалась, и Ана никогда не унижала меня напоминаниями о моей прошлой лжи. В Африке мы были очень близки, и эта близость казалась естественной. Ана подарила мне мою африканскую жизнь; она была моей защитницей; у меня не было другого якоря. Поэтому я никак не мог придумать предлог, чтобы отлучиться из дому. Это отравило мне весь следующий день. Я выдумал в объяснение целую историю, но от нее явно попахивало ложью. Тогда я попытался замаскировать скользкие места, и моя история стала чересчур запутанной. Я подумал: "Это будет похоже на оправдания слуги, который что- то стащил". А потом я подумал: "Я возвращаюсь к своим лондонским привычкам". Когда пришло время, Ана выслушала то, что я говорил, вполуха. Она сказала: "Надеюсь, когда Карла приедет, ее поместье будет в приличном виде". Вот и все. Но я понял, что испортил что-то, положил чему-то конец, и притом почти без причины. Альваро явился точно в срок; наверное, он уже ждал меня в темноте на окраине поместья. Я думал, что мы отправимся в город, но Альваро не стал выезжать на главное шоссе. Вместо этого мы медленно покатили по второстепенным дорогам, которые я теперь легко узнавал даже ночью. Я решил, что Альваро убивает время. Мы ехали то вдоль хлопковых полей, то по открытому бушу, то мимо темных плантаций кешью. Через каждые несколько миль нам встречались деревни, и тогда мы еще больше замедляли ход. Иногда в деревнях попадались маленькие ночные рынки - скопища низких открытых хижин, освещенных фонарями "молния", где продавали всякие мелочи вроде спичек, сигарет поштучно и жестяных баночек с разной снедью. Кое-где около этих рынков мы видели и торговцев-одиночек разного пола и возраста: не сумев рассчитать свои сбережения, они в этот день остались без гроша и теперь сидели на обочине, поставив рядом свечи в бумажных абажурах и разложив перед собой очень маленькие кучки своей собственной еды -ломтики сушеной кассавы, или перец, или другие овощи. Как дети, играющие в "магазин", всегда думал я. - Мило, правда? - спросил Альваро. Некоторые из этих деревень я знал очень хорошо. Эти ночные рынки я видел десятки раз. Я поехал с Альваро не для того, чтобы смотреть на них. Он сказал: - Вы хотели увидеть, что африканцы делают по ночам. Я вам показываю. Вы живете здесь уже десять лет. Я не знаю, сколько вы знаете. Через час- другой все дороги, по которым мы ехали, будут полны людей, вышедших на поиски приключений. В нашей округе будут кутить двадцать, а то и тридцать веселых компаний. Вы знали об этом? И туда ходят не только потанцевать, уверяю вас. Тут, как раз вовремя, фары лендровера выхватили из темноты впереди нас какую-то девочку в платье с бретельками. Стоя на обочине - ее лицо блестело в свете фар, - она проводила взглядом наш автомобиль. Альваро спросил: - Как по-вашему, сколько ей лет? Честно говоря, я и не задавался этим вопросом: девочка была так похожа на всех прочих, что я не узнал бы ее, если бы увидел снова. Альваро продолжал: - Я вам скажу. Ей лет одиннадцать. У нее уже были первые месячные, а это значит, что она созрела для секса. Африканцы подходят к таким вещам очень разумно. Никакой иностранной чуши насчет растления малолетних. Девчонка, на которую вы и внимания не обратите, уже спит каждую ночь с каким-нибудь мужчиной. Я говорю вам вещи, которые вы знаете? - Вы говорите мне вещи, которых я не знаю, - сказал я. - Значит, мы о вас правильно думали, - сказал он. - Надеюсь, вы не обидитесь. И правда, за десять лет я никогда не смотрел с этой точки зрения на деревни и на африканок, бредущих вдоль дороги. Скорее всего, мне просто не хватало любопытства; к тому же я, наверное, так и не избавился до конца от привычки делить людей на касты. Но ведь следовало учесть и то, что я приехал сюда издалека и не был знаком со здешними обычаями, касающимися половых отношений (хотя и наблюдал их), и вдобавок никогда не имел такого гида, как Альваро. В самом начале, когда я еще ничего не знал о радостях жизни в глуши, мне казалось, что надсмотрщики-мулаты должны быть не очень-то довольны своей судьбой: ведь из-за такого близкого соседства с африканцами им приходится от многого отказываться. Теперь я понял, что для некоторых из них здешняя жизнь представляет собой непрерывную череду удовольствий. Альваро жил в старом четырехкомнатном бетонном бунгало. Оно стояло особняком на открытом, лишенном деревьев участке поместья Коррейя. Казалось бы, трудно назвать это настоящим домом, но Альваро счастливо жил там со своей африканской семьей - у него была жена-африканка - и с неограниченным количеством любовниц, наложниц и случайных подруг, подобранных им в окрестных деревнях. Ни в одном другом уголке мира Альваро не нашел бы для себя такой жизни. В начале вечера я думал, что, разъезжая по проселкам, он убивает время. Но я ошибался. Он хотел показать мне, где лежат спрятанные сокровища. Он сказал: - Возьмите хотя бы ту девочку, мимо которой мы проехали. Если бы вы остановились, чтобы спросить у нее дорогу, она выпятила бы перед вами свои маленькие груди и сделала бы это нарочно. - И я начал понимать, что Альваро уже взвинтил себя мыслями о той девочке или о какой-то другой девочке, выпятившей перед ним свои груди. Наконец мы свернули на главное шоссе. После дождей на нем образовалось много выбоин. Видимость была ограниченной, поэтому нам пришлось ехать медленно. Время от времени у обочины вырастали конические утесы. Они неторопливо проплывали над нами в темноте, отмечая завершение очередного этапа пути. Город жил спокойной ночной жизнью. На улицах горели редкие и не очень яркие фонари. В центральном районе то там, то сям вспыхивали флуоресцентные трубки, заливая витрины магазинов голубым светом - не ради рекламы жалких товаров, сваленных за стеклом как попало, а для того, чтобы отпугнуть воров. Слабый свет только дразнил глаз, но был бессилен проникнуть во тьму улицы, туда, где в дневное время дежурили грузчики - они сидели на ступенях магазинов с утра до вечера, широко расставив ноги и терпеливо дожидаясь, пока их попросят что-нибудь разгрузить, - а теперь околачивался бездельник другого рода, в надежде поживиться наблюдающий за уличным движением гарнизонного городка. Альваро сказал: - От этих ребят лучше держаться подальше. У вас нет над ними никакой власти. И точно так же, как в начале вечера Альваро возил меня по задворкам усадеб, теперь он стал ездить по самым спокойным улочкам города, иногда вылезая из лендровера, чтобы тихим голосом переговорить о чем-то с людьми, которые попадались нам по дороге. Он сказал мне, что ищет хороший дансинг; они все время переезжают с места на место, пояснил он. Лучше идти в дансинг, чем в бар. В баре можно нарваться на неприятности. Там ты имеешь дело не только с девушкой, но и с ее покровителем, который может оказаться одним из тех уличных парней. Кроме того, в барах нет отдельных комнат. Выбрав там девушку, ты волей-неволей отправляешься с ней либо в какой-нибудь темный переулок между домами поблизости, либо в какую-нибудь хижину в африканском городке на окраине - соломенном городке, как его еще называют, - и все это время находишься во власти покровителя. Для солдата это нормально, но для управляющего поместьем - плохо. Если не поладишь с покровителем, это мгновенно станет известно в поместье, и тогда может возникнуть конфликт с работниками. Наконец мы нашли место, устроившее Альваро. Видимо, там были и отдельные комнаты. Он сказал: - Правильно говорило старшее поколение. Язык до Рима доведет. Мы были на краю города, там, где кончался асфальт и начинались грунтовые дороги, сильно размытые дождями. Здесь было темно - вокруг горело всего несколько тусклых огоньков - и так тихо, что, хлопнув дверцей лендровера, я почувствовал себя возмутителем спокойствия. Мы остановились перед большим зданием, похожим на склад. На его углу, довольно высоко, висела лампочка под жестяным колпаком, мутная и мигающая из-за летучих муравьев: их было много в это время года. На площадке перед домом стояли и другие машины. Теперь мы увидели, что здесь есть и свои сторожа (или просто наблюдатели) - они сидели на низком барьере, ограждающем стоянку с той стороны, где начинался уклон. Один из этих наблюдателей объяснил нам, куда идти, и мы прошли по бетонному проулку между первым зданием и барьером к другому зданию, тоже похожему на склад. Изнутри доносилась музыка. Отворилась маленькая дверь, человек с дубинкой пропустил нас внутрь, и мы оба заплатили ему Коридор, в который мы попали, был узким и темным; за крутым поворотом открывался вход в главное помещение. Голубые лампочки освещали маленькую танцплощадку. На ней танцевали две пары, португальцы с африканками, которые смутно отражались в темном зеркале или плиточной облицовке стены в конце танцплощадки. В комнате было много столиков с низкими лампами под абажуром, но разобрать, сколько из них занято, я сразу не смог. Мы не пошли далеко. Мы сели за столик у края танцплощадки. За соседним столиком сидели девушки, похожие на вчерашних куртизанок - тех, что гуляли по улице в красивых платьях, гордо поглядывая вокруг. Когда мои глаза привыкли к полумраку, мне стало ясно, что многие девушки, сидящие по другую сторон)' танцплощадки, пришли сюда не из деревень в глубине материка, а из прибрежных поселков: я узнал в них так называемых магометанок, далекие предки которых были арабами. Между столиками двигались два чернокожих официанта и худой португалец в спортивной рубашке - должно быть, хозяин. Когда этот португалец приблизился к нам, я заметил, что он уже немолод; у него были очень спокойные глаза и такой вид, словно все происходящее его абсолютно не касается. Я позавидовал его отрешенности: ведь я не привык к такой жизни, и меня мучил стыд. Все девушки были африканками. Удивляться тут нечему, подумал я, хотя на месте чернокожих официантов мне, наверное, было бы немного обидно. Эти девушки были такими юными, такими глупыми; я подумал, что они вряд ли даже догадываются о том, какому унижению подвергают свое тело и как это может исковеркать их жизнь. С застарелой горечью я вспомнил о своей семье. Вспомнил о матери и о своем бедном отце, который почти не представлял себе, что такое секс. Вспомнил и о тебе, Сароджини. Я подумал, что среди этих девушек могла бы быть ты, и у меня сжалось сердце. Даже Альваро выглядел подавленным. Его настроение изменилось, как только мы вошли внутрь здания. Он был в восторге от деревенского секса - там, у нас, можно было каждый месяц снимать свежий урожай невинных девочек, у которых прошли первые месячные и которые выпячивали перед ним свои маленькие груди. Но на этом переоборудованном складе все было иначе. Не думаю, что такие заведения с отдельными комнатами существовали в городке до прихода армии. Альваро едва ли успел к ним привыкнуть. По-моему, несмотря на взятую им на себя роль проводника, он тоже был здесь новичком, тоже немного нервничал и нуждался в моей поддержке. Мы выпили пива. Стыд прошел. Я смотрел на танцующих под голубыми лампами и на их расплывчатые отражения в таинственной глубине высокого, под потолок, темного зеркала. Раньше я никогда не видел, как танцуют африканки. Жизнь в поместье, которую я вел, не давала мне такой возможности. В танце эти африканки мгновенно исполнялись удивительной грации. Их движения не были изощренными; они могли быть очень скупыми. Когда девушка танцевала, она включала в свой танец все - разговор с партнером, слово, брошенное через плечо подруге, смех. Это было больше чем удовольствие; казалось, во время танца высвобождается какой-то подспудный дух. Этот дух прятался в каждой девушке, независимо от ее внешности, и возникало впечатление, что он - часть чего-то гораздо большего. Конечно, при моем прошлом я много думал об африканцах с политической точки зрения. Но на складе передо мной впервые забрезжила смутная догадка о том, что в глубине африканской души есть что- то скрытое от всех нас и далекое от политики. С легкой гримасой насмешки над самим собой, которая не обманула меня, Альваро вывел на танец одну из девушек. Сначала он дурачился на площадке, глядя на себя в зеркало, но очень скоро стал полностью серьезен и вернулся к столику совершенно другим человеком. Его взгляд поблек от вожделения. Он нахмурился на свой стакан из-под пива. Потом сказал с наигранным раздражением, словно все, кто был в комнате, пытались его удержать: - Не знаю, какие у вас мысли на этот счет, Вилли. Но раз уж мы оказались в этом чертовом заведении, я намерен кое-что получить, черт побери. - И, сурово нахмурившись, как человек, с трудом сдерживающий ярость, отправился со своей партнершей по танцу к двери в дальнем, темном конце помещения. Я мог бы просто сидеть, прихлебывая пиво, и ждать Альваро. Но португалец со спокойным взглядом знал свое дело, и через три, четыре или пять минут по его сигналу одна из девушек подошла и села за мой столик. Под своей вычурной одеждой она была довольно мала, под косметикой - румяна на высоких скулах, бело-голубая краска на веках - очень молода. Я посмотрел на ее "арабское" личико и, только наполовину или в четверть силы стараясь расшевелить себя, подумал: что в нем могло бы возбудить Альваро? Когда она встала и пригласила меня сопровождать ее, я послушался. Мы прошли к маленькой двери в темном углу. За ней был бетонный коридорчик, а вдоль него - небольшие кабинки. Перегородки между ними не доходили до потолка, и все кабинки освещались двумя голыми лампочками, торчащими высоко на задней стене. Прислушавшись как следует, я наверняка опознал бы Альваро. Мне стало ясно, что склад переоборудовали самым простым образом - так, чтобы владелец ничего не потерял, если его заведение внезапно закроют. Без своей жесткой одежды девушка и вправду оказалась миниатюрной. Но тело у нее было крепкое и твердое; еще ребенок, она тем не менее выглядела хорошо приспособленной для физического труда. Ана была не такая; Ана была худенькая и хрупкая. Я потрогал ее груди: они были маленькими и лишь немного менее твердыми, чем все остальное. Альваро понравились бы такие груди: легко было представить себе, как твердые молодые соски торчат под дешевым хлопковым деревенским платьем. Но соски у этой девочки были широкие, с мягкими кончиками; это означало, что у нее уже есть дети или хотя бы один ребенок. Я не мог пробудить в себе страсть к ней. Когда я пытался сделать это, меня сразу же окружали все старые призраки: призраки дома, призраки Лондона одиннадцати- или двенадцатилетней давности, та ужасная проститутка в Сохо, большие бедра Джун на матраце, брошенном на пол комнаты в трущобах Ноттинг-хилла, весь прежний стыд и неумение. Мне казалось, что у меня вряд ли что-нибудь получится с этой бедной девочкой, лежащей подо мной на дешевом, забракованном армейскими снабженцами матраце. Все это время глаза девочки оставались пустыми. Но потом, в тот самый момент, когда я уже был готов сдаться, в этих глазах мелькнуло поразительное выражение, в котором объединились властность, нетерпение и агрессия; все ее тело разом напряглось, и я почувствовал, как меня сжали ее крепкие руки и ноги. В какую-то долю секунды - это было похоже на миг принятия решения, когда смотришь в ружейный прицел, - я подумал: "Так вот ради чего живет Альваро", и ко мне вернулись силы. Потом и Альваро, и мне не хотелось разговаривать. Альваро снова стал собой, бодрым и самоуверенным, только когда мы уже подъезжали к нашей усадьбе. Над полукруглой парадной лестницей горела оставленная для меня лампочка. Ана спала в большой резной кровати своего деда. Два часа назад или чуть раньше я думал о ней, и это были несправедливые, уничижительные мысли. Теперь, прежде чем лечь рядом с Аной, я должен был принять душ. Старинное оборудование ванной - газовая колонка португальского производства, замысловатая головка душа, покрытая крохотными трещинками раковина с декоративными металлическими опорами - по-прежнему напоминало мне, что я чужой в этом доме. Когда я глядел на все это, мне сразу вспоминались те, кто спал в нашей большой резной кровати до меня: дед Аны, выгнавший африканку, которая родила ему детей; мать Аны, обманутая сначала мужем, а потом любовником; и отец Аны, обманувший всех. В ту ночь у меня не было чувства, что я обманул Ану в каком-то важном или окончательном смысле. Я мог честно сказать, что случившееся меня почти не задело, что я не испытал настоящей страсти и не получил настоящего удовлетворения. Но где-то у меня в мозгу застряла та доля секунды, когда во взгляде девочки вдруг появилась властность и я ощутил напряжение и силу в ее маленьком теле. Я не мог бы назвать причину, которая побудила меня сделать то, что я сделал. Но на самом краю моего сознания уже брезжила словно бы не моя мысль, что какая-то причина должна быть. И точно так же, как после долгой и опасной езды на автомобиле перед засыпающим водителем все вьется и вьется лента дороги, та доля секунды, пережитая с девочкой, все вспыхивала и вспыхивала передо мной, когда я лежал рядом с Аной. И через неделю она снова привела меня на приспособленный для свиданий склад на окраине города, к его голубым лампам, танцплощадке и маленьким кабинкам. В этот раз я уже не стал придумывать для Аны никаких объяснений. Я начал жить с новым представлением о сексе и о своих возможностях. Это было все равно что получить новое представление о себе. Мы все подчиняемся врожденным сексуальным импульсам, но не у всех есть врожденные сексуальные навыки, а школ, где можно было бы их приобрести, не существует. Люди вроде меня вынуждены продвигаться в этом деле ощупью, набивая шишки, и ждать случайностей, которые помогли бы им хоть чему-то научиться. Мне было тридцать три года. Всем, что я узнал до сих пор, - если не считать Лондона, который вполне можно было не учитывать, - я был обязан Ане. Сразу после нашего приезда в Африку мы пережили период страстного увлечения друг другом - страстного по крайней мере с моей стороны. Тогда у нас были по-настоящему волнительные минуты; были и сексуальные откровения. Но в немалой степени та страсть, связывавшая нас десять лет назад, была порождена не чувственностью или истинным желанием, а моим тогдашним беспокойством и страхом, похожим на детский, - страхом перед Африкой, перед зияющей бездной, в которую забросила меня судьба. С тех пор ничего подобного между нами не происходило. Ана, даже в тот бурный период, была со мной довольно робка; и когда меня посвятили в подробности ее семейной биографии, я понял, в чем источники этой робости. Так что в каком-то смысле мы были два сапога пара. Каждый находил в другом утешение, и мы с Аной стали очень близки; мы не искал и удовлетворения за пределами своего союза и фактически даже не знали, что такое удовлетворение возможно. И если бы не Альваро, я продолжал бы жить по- старому и в том, что касается секса и чувственности, едва ли превзошел бы своего несчастного отца. Через некоторое время склад, который мы посещали, закрылся; потом подвернулось что-то другое; потом третье. Наш бетонный городок был очень мал; торговцы, государственные служащие и прочие его жители не хотели, чтобы эти дома свиданий находились поблизости от их собственных домов и семей. Поэтому голубые лампочки и темное зеркало величиной во всю стену переезжали из одного импровизированного убежища в другое. Никто не стремился открыть что-нибудь более постоянное, поскольку армия, на которой держался этот промысел, могла в любой момент сняться с места. Однажды я увидел среди накрашенных и разодетых девушек дочь плотника Жулио - ту самую маленькую горничную, которая в первое утро после моего приезда отставила метлу, села в высокое мягкое кресло и попыталась завести со мной вежливую беседу. Позже она сказала мне, что у нее в семье каждый день едят одно и то же и что, когда ей сильно достается от пьяного отца, она никак не может заснуть и долго ходит туда-сюда по своей маленькой комнатке. Потом у нас говорили, что эта девушка начала пить, как ее отец, и что у нее вошло в привычку не ночевать дома. Наверное, сюда ее привела какая-нибудь подруга, так же как меня - Альваро. Я мгновенно решил притвориться, что не замечаю ее; и она, похоже, приняла такое же решение. Вышло, что мы встретились и разошлись как чужие. Я никому не сказал о ней; и она, в следующий раз столкнувшись со мной в поместье, не сказала ни слова и ни единым жестом не дала понять, что узнала меня в ту ночь. Не округлила глаз, не подняла бровей, не поджала губ. Позже, когда я думал об этом, у меня возникло чувство, что именно тогда я и предал Ану, запятнав ее, так сказать, в ее собственном доме. x x x Четы Коррейя не было целый год. А потом мы узнали - каждая семья своим окольным путем и не все одновременно, - что Жасинто умер. Он умер во сне, в какой-то лондонской гостинице. Альваро встревожился не на шутку. Теперь он не знал, что его ждет. Он всегда имел дело с Жасинто и подозревал, что Карла его не любит. Примерно через месяц Карла снова появилась среди нас и стала ездить по знакомым, пожиная сочувствие. Опять и опять рассказывала она о том, какой внезапной была эта смерть, о предпринятом ими накануне походе по большим универмагам, об открытых пакетах, в беспорядке наваленных у кровати, которой суждено было стать смертным одром бедняги Жасинто. Сначала она собиралась перевезти тело обратно в колонию, но мысли о маленьком кладбище в нашем городке вызывали у нее "скверное предчувствие" (внушенное госпожой Нороньей). Поэтому она отвезла тело в Португалию, в провинциальный город, где был похоронен дед Жасинто, чистокровный португалец. Все эти хлопоты отвлекали ее от переживаний. Боль пришла потом. Хуже всего ей стало, когда она встретила в Лиссабоне каких-то нищих. Она сказала: "Я подумала, что этим людям совершенно незачем жить, но они все-таки живут. А у Жасинто было столько вещей, ради которых стоило жить, но он все-таки умер". Эта несправедливость доконала ее. Она разрыдалась прямо на улице, и нищие, которые подошли к ней, заволновались; кто-то из них даже попросил у нее прощения. (Позже Ана сказала мне: "Я всегда думала, что Жасинто верит, будто богатство может спасти от смерти. Верит, что не умрет, если разбогатеет по-настоящему. Но я думала так только в шутку. Я не знала, что это правда".) Жасинто всегда очень чутко реагировал на разницу в положении, которую дают деньги, сказала Карла; именно поэтому он так упорно трудился. Он велел своим детям, учившимся в Лиссабоне, ни в коем случае не пользоваться общественным транспортом. Им следовало всегда брать такси. Никто не должен был считать их жалкими босяками из колонии. Он повторил им это всего за несколько дней до смерти - вот как он заботился о своих детях. Рассказывая эту и другие подобные истории, свидетельствующие о том, каким хорошим семьянином был Жасинто, Карла плакала и плакала, объезжая всех знакомых по очереди. Альваро она не пощадила. Через три недели после возвращения из Европы она уволила своего управляющего, дав ему и его африканской семье месяц на то, чтобы освободить их бетонный домик; вдобавок к этому она усердно чернила Альваро, чтобы максимально осложнить ему поиски нового места. Это распущенный человек, говорила она; у него куча наложниц-африканок, которых нельзя содержать на одно только жалованье управляющего. Даже когда у Жасинто были неприятности в столице, он не уставал повторять ей, что за Альваро нужен глаз да глаз. Этот мошенник задрожал, когда она велела принести книги. У нее не было хватки Жасинто и она мало что понимала в отчетности, но ей не понадобилось много времени, чтобы обнаружить уловки, о которых говорил Жасинто. Фальшивые счета (у Альваро техника ломалась постоянно - даже старая и надежная немецкая давилка для сизаля, простейшая машина, похожая на очень большой каток); раздутые настоящие счета; и, конечно, зарплата несуществующим рабочим. И чем дольше Коррейя жили в Европе, тем наглее становился Альваро. Карла сообщила нам то, что мы и так знали почти наверняка. Глупая привычка рисоваться заставляла Альваро то и дело намекать, что он обворовывает хозяев. Он говорил об этом и мне, и другим. Это добавляло ему значительности в собственных глазах; получая со своего хозяйства незаконную прибыль, он словно бы сам становился помещиком. Ничего, кроме жизни в буше, Альваро не знал; иметь свою усадьбу казалось ему верхом аристократизма. Его отец, мулат, начинал механиком в поместье своего отца-португальца и кончил там же надсмотрщиком самого низкого ранга: его двухкомнатный домик стоял в ряду точно таких же бетонных домиков. Еще в детстве Альваро решил, что выбьется в люди. Он хорошо разбирался в технике; он освоил полевые работы и скотоводство; он умел ладить с африканцами. Возвысившись, он захотел жить по-барски. Став управляющим у четы Коррейя, получив в свое распоряжение бетонный дом и лендровер, он полюбил делать широкие жесты. Когда я познакомился с ним (в то время я еще не знал о его репутации), он часто дарил мне подарки; потом он признался, что все это было так или иначе украдено у Коррейя. И все же мне было жаль Альваро, потому что его очернили и унизили в глазах того самого общества землевладельцев, в которое (несмотря на свою африканскую семью) он всегда мечтал войти. Я гадал, что станет с этой его семьей. Они получили предупреждение и должны были вот-вот съехать из своего бетонного домика; наверное, думал я, им не скоро удастся найти подобное жилье. Ана сказала: "Скорее всего, он воспользуется шансом и бросит их". Мне не хотелось слишком много размышлять об этом, но она, пожалуй, была права. При мне Альваро никогда не упоминал о своей семье, никогда не говорил, как зовут его детей и какой у них характер. Я видел их только из машины: обычные африканские дети - некоторых было не отличить от деревенских - таращились на нас с маленькой веранды бетонного домика или выбегали из крытой травой хижины позади дома, служившей его семейству кухней. Думаю, если бы Альваро подвернулась новая работа, он с удовольствием начал бы все сначала на новом месте, с новой женщиной и новыми связями на стороне. Наверное, он счел бы такой исход даром богов; это примирило бы его со всем случившимся. Я не видел его несколько недель. Мы уже давно перестали совершать совместные экскурсии в места вроде того склада. И когда мы наконец встретились на асфальтовой дороге, ведущей в город, он выглядел подавленным; унижение и тревога, связанные с потерей места, отразились на его лице. Но вел он себя вызывающе. Он сказал: "Не пойму, кого эти люди из себя корчат, Вилли. Строят замки на песке. Разъезжают по Лиссабонам, Парижам и Лондонам и рассуждают о том, какое образование дать своим детям. Они смотрят на мир сквозь розовые очки". Я подумал, что он перенял этот апокалиптический тон у своего покойного хозяина. Но у него были конкретные новости. Он сказал: " Партизаны уже разбили свои лагеря у самой границы. Тамошнее правительство на их стороне. Теперь это настоящие партизаны, и они не шутят. Когда они решат тронуться с места, не знаю, кто сможет остановить их". В течение нескольких недель в городе было меньше солдат, чем обычно, и ходили слухи об армейских маневрах в глубине материка, на севере и на западе. В газеты попадало немногое. Только позже, через некоторое время после того, как Альваро сообщил мне последние новости, в прессе было объявлено об успешном "стремительном наступлении" армии на север и запад, до самой границы. Потом военные начали возвращаться в городок, и все пошло по-старому. Дома свиданий снова получили своих клиентов. Но к той поре я уже потерял связь с Альваро. Отправляясь в город за удовольствиями, я находил их все меньше и меньше. Отчасти это, по-видимому, объяснялось страхом вновь наткнуться на дочку Жулио. Но главной причиной было то, что половой акт в домах свиданий, ранее возбуждавший меня своей грубостью и прямолинейностью, сделался теперь чем-то механическим. В первый год я вел мысленный учет своим увеселительным поездкам; снова и снова я складывал их в уме, соотносил внешние события - ленчи, визиты к соседям - с этими более темными и более яркими моментами в теплых кабинках, создавая для себя, так сказать, особый календарь этого года. Затем стало постепенно обнаруживаться, что я езжу туда не ради удовлетворения, а ради того, чтобы пополнить свой список. А на еще более поздней стадии я ездил только затем, чтобы проверить свои возможности. Иногда в таких случаях мне приходилось себя стимулировать; тогда я стремился не затянуть процесс, а закончить его как можно скорее. Девушки всегда действовали охотно, всегда с готовностью пускали в ход обычные уловки, демонстрируя силу и уступчивость, которые сначала помогли мне увидеть себя с незнакомой стороны, наполнили меня новыми ощущениями, нежностью ко всем и вся. Однако теперь я чувствовал лишь опустошенность и досаду, мне казалось, что мой живот внизу выскоблили досуха; я приходил в себя только через день-другой. Именно в этом издерганном состоянии я снова начал спать с Аной, надеясь восстановить ту близость, которая когда-то казалась такой естественной. Но это было невозможно. Та старая близость опиралась не на секс, и теперь, даже не упрекая меня за мое долгое отсутствие, Ана вела себя так же робко, как тогда. Я доставлял ей мало удовольствия, себе - никакого. Поэтому я стал еще более беспокойным и неудовлетворенным, чем был до того, как Альваро сказал мне в городском кафе: "Хотите увидеть, что они делают?" До того как меня познакомили с чувственными наслаждениями, от недостатка которых я не страдал, потому что ничего о них не знал. x x x Карла объявила, что уедет в Португалию навсегда, как только найдет нового управляющего. Это известие огорчило всех нас, знакомых и соседей Карлы, и в течение нескольких недель мы пытались уговорить ее остаться, переживая не за нее, а, как это часто бывает после чьей-нибудь смерти, за себя самих. Нас мучили зависть и беспокойство. Отъезд Карлы, исчезновение четы Коррейя воспринимались как начало краха всего нашего маленького мирка. Они будили в нас новые страхи, о которых нам не хотелось думать; они обедняли нашу общую жизнь в наших собственных глазах. Даже Ана, которая никогда никому не завидовала, сказала чуть ли не с раздражением: "Карла говорит, что уезжает, потому что не может оставаться в доме одна, но я-то знаю: она просто выполняет волю Жасинто". Новый управляющий нашелся довольно быстро. Это был муж подруги Карлы по монастырской школе; чтобы вызвать у нас симпатию к этой паре, Карла без устали внушала нам, что жизнь обошлась с ними чересчур круто. Они не пожелали жить в доме управляющего; Альваро с семьей освободили его (и хижины рядом), но оставили после себя настоящий разгром. Знакомые Карлы собирались жить в главном доме усадьбы. Ана сказала: "Карла говорит, что хочет помочь подруге, у которой наступила черная полоса. Но эта подруга должна будет содержать дом в порядке. После возвращения из Европы Карла обнаружила, что ее хозяйство вот-вот развалится. Я уверена, что она продаст усадьбу через несколько лет, когда поднимутся цены". В очередное воскресенье Карла устроила ленч, чтобы попрощаться с нами и заодно познакомить нас с новым управляющим. Я обратил бы на него внимание, даже если бы не знал о его неприятностях. Он выглядел так, словно ему что- то не давало покоя; казалось, он с трудом держит себя в руках. Ему было лет сорок с лишним; он был смешанного происхождения, больше португальского, чем африканского, широкий в кости, но дрябловатый. Он держался со всеми вежливо, даже официально, явно стараясь произвести на каждого хорошее впечатление, но его манеры и вся повадка отличались от наших и потому он казался посторонним в нашей компании. В его глазах застыла отрешенность; его мысли словно были далеки от того, что он делал. Я заметил, что бугорки на его верхней губе выпуклые, а нижняя губа полная, гладкая и слегка блестит; это был рот чувственного человека. Госпожа Норонья, сгорбившись в кресле и склонив голову набок, сказала, по своему обыкновению: "Неподходящее время. Напрасно вы едете. В Португалии вас ожидает скорбь. Ваши дети доставят вам много огорчений". Но Карла, которая два года назад подскочила бы от испуга, услышав такое предупреждение от потусторонних сил, сейчас не обратила на него никакого внимания; она ничего не ответила и тогда, когда госпожа Норонья повторила все во второй раз. Мы, остальные, восприняли молчание Карлы как намек и не стали вмешиваться, решив, что ее отношения с госпожой Нороньей нас не касаются. Госпожа Норонья, похоже, поняла, что немного пересолила. Она втянула голову в плечи, и сначала нам показалось, что гнев и обида заставят ее отправиться домой: она в любой момент могла подозвать жестом своего мужа, этого худого, вечно недовольного аристократа, и с негодованием покинуть нашу компанию полукровок. Но этого не произошло. Наоборот, все полтора часа до завершения ленча госпожа Норонья искала случая включиться в общий разговор, делая нейтральные или поощрительные замечания по разным поводам, а под конец даже как будто проявив интерес к планам Карлы насчет Португалии. Это было началом конца ее карьеры прорицательницы, хотя она продолжала видеться с нами еще несколько лет. Такой мелочи оказалось достаточно, чтобы непоправимо подорвать ее авторитет. Наверное, в этом сыграли свою роль обрывки слухов, доходившие до нас с осажденной границы: теперь расовое и социальное превосходство четы Норонья уже не ощущалось нами так болезненно, как прежде. Только лишь встав из-за стола, на котором был сервирован ленч, я впервые очутился лицом к лицу с Грасой - женой нового управляющего, подругой Карлы по монастырской школе. Первым, что я заметил в ней, были ее светлые глаза - тревожные глаза; они снова навели меня на мысль о ее муже. А вторым, что я заметил, было то, что секунду-другую, не больше, эти глаза смотрели на меня так, как никогда еще не смотрела ни одна женщина. В ту секунду я был абсолютно уверен, что эти глаза увидел и во мне не мужа Аны и не человека необычного происхождения, а мужчину, который провел много часов в теплых кабинках домов свиданий. Секс приходит к нам разными путями; он изменяет нас, и я думаю, что в конце концов наш жизненный опыт отражается у нас на лице. Мы встретились взглядом всего на секунду. Возможно, то, что я прочел в этих женских глазах, было моей фантазией, но в тот миг я открыл для себя что-то новое, чего еще не знал о женщинах, и это пополнило мое образование в области чувственности. Я встретил ее снова две недели спустя на патриотическом митинге в городе; он начался с военного парада на главной площади, устроенного в честь какого-то приезжего генерала. Это было странное мероприятие - пышное и помпезное, но лишенное всякой убедительности. Ни для кого не было секретом, что эта армия, с таким трудом собранная здесь с помощью закона о воинской обязанности, уже не хочет воевать в Африке: ее больше волновала ситуация, сложившаяся на родине. И хотя совсем недавно в газетах превозносили генерала, который разработал стратегию широкого наступления в сторону границы, теперь (когда, судя по дошедшим до нас слухам, было уже поздно) говорилось, что дальновиднее было бы разместить армию на границе, создав цепь укреплений, защищаемых надежными мобильными отрядами, которые могли бы объединиться в любой момент. Но в то субботнее утро армия в нашем городке еще выглядела вполне боеспособной. Звучали речи, развевались флаги. Играл оркестр, парад продолжался, и все мы - молодые и старые, португальцы, африканцы и ни то ни се, купцы, бездельники и нищие дети - стояли и смотрели, зачарованные военными мундирами, саблями и торжественностью всего действа, музыкой и маршем, громкими командами и сложным парадным церемониалом. После этого состоялся прием в честь заезжего генерала; ради этого открыли маленький губернаторский дом в черте города. Этот губернаторский дом был самым старым в городе и одним из самых старых во всей колонии. Некоторые говорили, что ему двести пятьдесят лет, но точной даты его постройки никто не знал. Это было двухэтажное каменное здание, прямоугольное и вполне заурядное на вид. Возможно, когда-то давно губернаторы жили или останавливались здесь во время своих визитов в город, но теперь в губернаторском доме никто не жил. Он превратился во что-то среднее между музеем и историческим памятником; раз в неделю его нижний этаж открывали для публики. Я заглядывал туда дважды или трижды, но больше никого там не видел, да и смотреть там было особенно не на что: в число экспонатов входила побелевшая, но крепкая с виду весельная лодка - на такой якобы приплыл сюда Васко да Гама; потом набор старых якорей, в том числе совсем маленьких; неожиданно высокие деревянные рули - сделанные из огромных досок, они говорили о мастерстве плотников, пользовавшихся тяжелыми и грубыми инструментами; лебедки, куски старых канатов - исторические морские обломки, точно забытый домашний хлам, который жалко выбрасывать, но ценность которого никто не может толком определить, чтобы воздать ему по достоинству. Наверху все выглядело по-другому. Туда я попал впервые. Весь второй этаж занимала огромная сумрачная зала. Широкие старые половицы, потемневшие от времени, матово блестели. Ставни на окнах, прячущихся в глубоких простенках, скрадывали свет солнца и неба. Роспись на выцветшем темном потолке почти стерлась. По стенам висели портреты прежних губернаторов, все одного размера и выполненные в одном стиле - простой рисунок, тусклые цвета, сверху имя каждого губернатора, выведенное псевдостаринным шрифтом; они наверняка были написаны недавно по заказу министерства культуры, но как ни странно - может быть, благодаря цельности и завершенности всего оформления, - замысел неведомого правительственного деятеля сработал: в зале возникла атмосфера торжественности. Однако самое сильное впечатление производила мебель. Сделанная из черного дерева (эбенового или какого-то другого), она вся была изукрашена замысловатой резьбой - такой тонкой, что казалось, будто каждый кусок дерева сначала выскоблили изнутри, оставив одну оболочку, а потом нанесли на нее резьбу с обеих сторон. Эта мебель не предназначалась для сидения; на нее можно было только смотреть, любоваться древесиной, обращенной в кружево; это была мебель губернатора, знак его власти. Ей было столько же лет, сколько самому дому, а привезли ее, как сказал мне стоявший рядом чиновник-португалец, из Iba, португальской колонии в Индии. Именно там была сделана вся эта бессмысленная резьба. Так, неожиданно, я очутился совсем близко от родины. Я попробовал перенестись на двести пятьдесят лет назад, в годы постройки этого губернаторского дома, пытаясь найти какую-нибудь опору в этом невообразимо долгом промежутке времени - небо вечно ясное, море вечно голубое и прозрачное, если не считать периодов дождя, странные утлые корабли вырастают на горизонте, а затем качаются на якоре неподалеку отсюда, вместо нынешнего городка едва заметная зацепка на побережье, и деревней-то не назовешь; никакой дороги в глубь материка, к каменным конусам, местное население никто не трогает, хотя это вряд ли было так: всегда что-нибудь да мешало жить спокойно, всегда находились причины послать за колдуном. Я думал об этом, а потом на смену Африке вдруг пришли Индия и Гоа и жестокая мысль о тех, кто месяцы, а то и годы трудился над изысканными стульями и канапе для здешнего губернатора. Это было все равно что увидеть нашу собственную историю под другим углом. Двести пятьдесят лет - в некоторых частях Лондона об этом прошлом можно было размышлять спокойно, воссоздавая его в романтическом духе; в Индии, под сенью огромного храма в нашем городе, тоже; но здесь, в этом губернаторском доме, так далеко от всего, так далеко от истории, оно внушало ужас. В зале собралось, должно быть, не меньше ста человек. Многие из них были португальцами, и вряд ли кому-нибудь из них приходили в голову те же мысли, что и мне. Для них африканский мир закрывался; не думаю, что у кого- то еще были сомнения на этот счет, несмотря на речи и торжественные церемонии; но все они держались свободно, наслаждались моментом, и старинная комната гудела от их веселого говора и смеха: казалось, что этим людям все равно, что они прекрасно умеют жить с историей. Я никогда не восхищался португальцами больше, чем в тот раз. Мне очень хотелось научиться жить с прошлым и чувствовать себя так же легко; но мы начинали с разных полюсов, и с этим ничего нельзя было поделать. И все это время я думал о Грасе, подруге Карлы по монастырской школе и жене ее нового управляющего. Я пробыл наверху с полчаса и лишь потом заметил, что она тоже приехала на торжество. Во время парада на площади я не видел ни ее, ни ее мужа и не искал ее здесь. Встретить ее вот так, неожиданно, показалось мне большой удачей, настоящим подарком судьбы. Но я не хотел торопить события. Я не знал о ней ничего, кроме тех скудных сведений, которые сообщила нам Карла, и мог неправильно истолковать ее взгляд. Поэтому я решил, что лучше всего, для большей надежности, подождать удобного случая, который позволил бы мне заговорить с ней. И такой случай представился, хотя и не сразу. Мы вместе очутились - я без спутников, она без спутников - перед резным диванчиком и портретом одного из старых губернаторов. Я снова обнаружил в ее глазах все то же самое, что и в первый раз. Я был переполнен желанием, но не глухим, упорным и несмелым, как в Лондоне; теперь мое желание опиралось на знания и опыт и было откровенным, как объятие. В то же время меня сковывала робость. Я едва мог вынести ее взгляд - такие интимности он обещал. Я сказал: "Мне было бы приятно встретиться с вами". Она ответила: "И с моим мужем?" Так его, несчастного, убрали с дороги без всяких церемоний. Я сказал: "Вы знаете, что это глупый вопрос". Она сказала: "Когда вы хотите со мной встретиться?" Я сказал: "Завтра, сегодня. В любой день". Она сделала вид, что поняла меня буквально. "Сегодня здесь праздничный ленч. Завтра будет наш, воскресный". Я сказал: "Давайте встретимся в понедельник. Ваш муж поедет в город, чтобы обсудить с правительственными чиновниками цены на кешью и хлопок. Попросите его привезти вас к нам. Это по пути. Мы угостим вас ленчем, а потом я отвезу вас домой. По дороге мы остановимся в " Немецком замке". Она сказала: "Когда я училась в монастырской школе, нас возили туда на экскурсию. Африканцы говорят, там до сих пор живет призрак немца, который его построил". В понедельник, после ленча, я ничего не стал объяснять Ане. Я не придумывал заранее никаких объяснений и был готов к самому худшему, если она возразит. Я просто сказал: "Я отвезу Грасу домой". Ана сказала Грасе: " Я рада, что вы понемногу обживаетесь". "Немецкий замок" был заброшенной усадьбой. Еще несколько лет назад, слушая сплетни наших соседей, я понял, что там часто встречаются любовники. Больше я ничего о нем не знал. Он находился в часе езды от нас; дорога туда шла по равнине мимо конических утесов, которые на расстоянии начинали сливаться в одну сплошную низкую голубую гряду. Равнина была песчаная, неплодородная и выглядела пустынной; песок и зелень служили для редких деревень естественным камуфляжем. Замок стоял на склоне холма над этим унылым простором и был виден издалека. Это было гигантское, причудливое строение, широкое и высокое, с круглыми бетонными башенками по обе стороны от главной веранды. Именно из-за башенок этот дом и прозвали замком. Человек, построивший его в здешней глуши с таким размахом, должно быть, считал, что никогда не умрет, или ошибался в своем понимании истории и думал оставить своим потомкам сказочное наследство. В наших краях люди не имели привычки запоминать даты, поэтому никто точно не знал, когда был построен "Немецкий замок". Одни говорили, что его построил в двадцатые годы немецкий поселенец из бывшей немецкой Восточной Африки, перебравшийся на более дружественную португальскую территорию после войны 1914 года, другие- что он был построен в конце тридцатых годов немцем, который покинул Германию, желая спастись от экономического кризиса и надвигающейся войны и надеясь основать здесь самодостаточное хозяйство. Но вмешалась смерть; история пошла своим путем; и задолго до моего приезда - опять-таки никто не мог точно сказать мне когда - замок окончательно опустел. Я постарался подъехать на лендровере как можно ближе к дому. Когда-то роскошный, сад с большими бетонными клумбами теперь был гол и выжжен до песка; кроме торчавших там и сям пучков неприхотливой травы уцелели лишь несколько цинний на длинных стеблях и одичавшая пурпурная бугенвиллея. На веранду вели широкие и очень гладкие бетонные ступени, от которых до сих пор не откололось ни кусочка. В башенках с обеих сторон были проделаны бойницы, словно для обороны. За полуоткрытыми дверьми зияла гигантская полутемная гостиная. Пол под нашими ногами был усеян песком и мелким мусором. Наверное, песок нанесло сюда ветром, а кусочки мусора покрупнее обронили птицы, строившие себе гнезда. Я уловил странный запах рыбы и подумал, что так, должно быть, пахнет разрушающееся здание. У меня был с собой армейский прорезиненный коврик. Я постелил его на веранде, и мы легли на него без единого слова. Путь в замок показался нам обоим чересчур долгим. Нетерпение Грасы не уступало моему. Это было для меня ново. Все, что я знал раньше, - лондонские встречи украдкой, кошмарная проститутка из провинции, чернокожие девушки в местных домах свиданий, которые уже давно удовлетворяли меня за плату и к которым я почти год чувствовал искреннюю благодарность, и бедная Ана, так и оставшаяся для меня той доверчивой девушкой, которая села на кушетку в моей комнате в лондонском общежитии и позволила себя поцеловать, Ана, по-прежнему такая мягкая и великодушная, - все это на следующие полчаса отступило куда-то далеко, и я подумал, как было бы ужасно, если бы ( что вполне могло случиться) я умер, так и не узнав этой глубины удовлетворения, этой другой личности, которую я только что открыл в себе. Это стоило любой цены, любых последствий. Я услышал чей-то оклик. Сначала я не был уверен, что мне это не померещилось, но потом убедился, что какой-то мужчина действительно окликает нас из сада. Я надел рубашку и встал у перил веранды, которые прикрывали меня до пояса. Снаружи оказался африканец, один из тех, что вечно бродили по обочинам дорог; он стоял в дальнем конце сада, точно боясь приблизиться к дому. Увидев меня, он замахал руками и крикнул: "Там живут кобры! Они плюют ядом!" Теперь я понял, почему мне почудилось, что в замке пахнет рыбой: это был запах змей. Мы набросили на себя одежду, хотя были мокры от пота. Потом спустились по широкой парадной лестнице к остаткам выжженного сада, пугливо озираясь в поисках змей, которые могут ослепить жертву с расстояния во много шагов. В лендровере мы окончательно оделись и молча поехали прочь. Через некоторое время я сказал Грасе: "Я чувствую, как от меня пахнет тобой". Не знаю, откуда у меня взялась смелость, чтобы произнести эти слова, но тогда они показались мне очень естественными и уместными. Она ответила: "А от меня - тобой". Меня восхитил ее ответ. Я положил правую руку ей на бедро и не снимал, пока мог, думая с грустью - и теперь уже без стыда за себя - о моем бедном отце и матери, которые никогда не знали подобных мгновений. Я начал строить свою жизнь вокруг свиданий с Грасой, и мне было все равно, заметят это или нет. Где-то в уголке моего сознания пряталось изумление: я удивлялся самому себе, тому, каким я стал. Мне вспомнился один случай из далекого прошлого. Это произошло на родине, в ашраме, лет двадцать пять тому назад. Наверное, мне было тогда лет десять. Один городской торговец приехал повидаться с моим отцом. Этот торговец был богат и не скупился на храмовые пожертвования, но люди сторонились его, потому что он слыл распутником. Я не понимал, что это значит, однако (тут сыграло свою роль еще и революционное учение дяди моей матери) сам этот человек и его богатства казались мне запятнанными позором. Должно быть, торговец переживал в то время какой-то кризис; и, будучи человеком набожным, он обратился к моему отцу за советом и утешением. После обычных приветствий и вежливых фраз торговец сказал: "Учитель, я как царь Дашаратха". Имя Дашаратхи было священным; так звали властителя древнего царства Кошала и отца божественного Рамы. Торговец улыбнулся, довольный своими словами, довольный тем, как благочестиво он начал рассказ о своих бедах; но моему отцу это совсем не понравилось. Он сказал сурово, по своему обыкновению: " Что значит - вы как царь Дашаратха?" Торговца должна была бы насторожить эта суровость, но он сказал, продолжая улыбаться: "Ну, может быть, не совсем как Дашаратха. У него было три жены. А у меня две. И это, учитель, источник всех моих бед..." Договорить ему не удалось. Отец сказал: "Как вы осмелились сравнивать себя с богами? Дашаратха был благородный человек. При нем праведность почиталась как никогда. Задолго до своей кончины он стал вести поистине святую жизнь. Как же вы осмеливаетесь ставить себя и свою низменную похоть рядом с таким человеком? Если бы я не был так миролюбив, я выгнал бы вас из ашрама хлыстом". Этот эпизод укрепил репутацию моего отца, и когда мы, дети, тоже узнали, в чем состояло бесстыдство торговца ( поскольку он сам в этом признался), мы были потрясены не меньше. Иметь двух жен и две семьи - в наших глазах это выглядело противоестественным. Постоянно дублировать свои поступки и чувства значило жить во лжи. Это покрывало бесчестием всех родственников торговца и его самого; вместо твердой почвы под их ногами точно оказывался зыбучий песок. Так я воспринял это, когда мне было десять. Однако теперь я каждый день встречался с Аной, не чувствуя стыда, а когда случай сводил нас с Луисом, мужем Гра-сы, я испытывал к нему самое искреннее расположение, словно предлагая ему свою дружбу из благодарности за любовь его жены. Вскоре я узнал, что он пьет и что именно этим объясняется впечатление, которое он произвел на меня при нашей первой встрече: тогда мне не зря показалось, что он чем-то обеспокоен и с трудом держит себя в руках. По словам Грасы, он пил с утра до вечера, как будто спиртное придавало ему сил, которые иначе сразу бы иссякли. Он пил маленькими, почти незаметными порциями - глоток-другой рома или виски, не больше, - и никогда не выглядел пьяным и не терял контроля над собой. В обществе благодаря своей манере пить он казался чуть ли не трезвенником. Вся замужняя жизнь Грасы определялась этим пороком ее супруга. Ему приходилось часто менять работу, и они то и дело переезжали из города в город, из дома в дом. Она винила в своем браке монашек. В какой-то момент в монастырской школе они стали уговаривать ее присоединиться к ним. Они имели обыкновение склонять к этому бедных девушек, а Граса была из бедной семьи. Ее мать была полукровкой-бесприданницей; отец, португалец второго сорта, родился в колонии и занимал пост мелкого государственного служащего. Граса обучалась в монастыре на деньги, выделенные из пожертвований, и монашки, по-видимому, захотели получить компенсацию за свою щедрость. Ей не хватало духу возражать им; и дома, и в школе она всегда была послушным ребенком. Она не говорила "нет", боясь, что ее сочтут неблагодарной. Ее обрабатывали несколько месяцев. Хвалили. Как-то раз они сказали ей: "Граса, ты необычная девушка. У тебя удивительные способности. Нам нужны такие, как ты, чтобы поднять престиж нашего ордена". Они напугали ее, и, отправляясь домой на каникулы, она чувствовала себя глубоко несчастной. У ее семьи был маленький участок земли - всего пара акров - с фруктовыми деревьями, цветами, курами и скотным двориком. Все это Граса знала с детства и очень любила. Ей нравилось наблюдать, как клуши терпеливо сидят на яйцах, как вылупляются и пищат маленькие, пушистые желтые птенцы - всему выводку хватало места под расправленными крыльями свирепо квохчущей матери-наседки, - как они повсюду следуют за матерью и как постепенно, за несколько недель, из них вырастают взрослые курицы, каждая своего цвета и со своим характером. Она любила выходить в поле со своими кошками и смотреть, как они носятся вокруг от радости, а не от страха. Даже когда эти маленькие существа, куры и кошки, просто сидели взаперти, она переживала за них; а мысль о том, что она расстанется с ними навсегда и сама окажется под замком, была для нее и вовсе невыносима. Она боялась, что монашки тайком обратятся со своей просьбой к ее матери и мать, набожная и покорная, не сумеет им отказать. Тогда она и решила выйти замуж за Луиса, соседского сына. Ее мать поняла, какие страхи мучают дочь, и дала свое согласие на их брак. До этого он, симпатичный парень, уже некоторое время ухаживал за ней. Ей было шестнадцать, ему - двадцать один. В социальном отношении они были ровней. С ним она чувствовала себя свободнее, чем с монастырскими ученицами, многие из которых принадлежали к состоятельным семьям. Он работал механиком в местной фирме, которая занималась ремонтом легковых машин, грузовиков и сельскохозяйственной техники, и хотел в будущем открыть свою собственную. Пил он уже тогда, но в те годы это казалось лишь стильной привычкой, естественным свойством его предприимчивой натуры. После свадьбы они переехали в столицу. Он считал, что в провинциальном городке карьеры не сделаешь; говорил, что местные воротилы все прибрали к рукам и не позволят бедному парню открыть свою фирму. В столице они сначала жили у родственника Луиса. Потом Луис устроился работать механиком на железную дорогу, и им выделили домик, соответствующий его официальному статусу. Это был типовой трехкомнатный коттедж, стоявший в ряду таких же маленьких коттеджей. Их проектировали не для здешнего климата. Фасадами домики были обращены на запад; после полудня они страшно раскалялись и остывали только часам к девяти-десяти вечера. Находиться там изо дня в день было очень тяжело; это действовало всем на нервы. Там Граса родила своих детей. Вскоре после рождения второго ребенка у нее что-то случилось с головой, и она обнаружила, что идет по незнакомому ей району столицы. Примерно в это же время Луиса уволили за пьянство. Тогда и началась их кочевая жизнь. Мастерство Луиса помогало им держаться на плаву, и были периоды, когда они жили довольно богато. Луис до сих пор не потерял своего обаяния. Он нанимался на работу в какое-нибудь поместье и быстро становился управляющим. Так бывало всегда - хороший старт и быстрое продвижение. Но рано или поздно его решимость сходила на нет; какое-то облако помрачало его сознание, наступал кризис, а за ним крах. Не меньше, чем сама жизнь с Луисом, угнетала Грасу необходимость лгать о нем постоянно, почти с самого начала, чтобы скрыть его порок. Это превратило ее в другого человека. Однажды вечером, вернувшись с детьми домой после прогулки, она обнаружила, что он пьет банановый самогон с садовником-африканцем, жутким старым пьяницей. Дети испугались: прежде Граса внушала им, что пьянство отвратительно. Теперь ей нужно было быстро придумать что-то новое. И она сказала им, что их отец ведет себя правильно: времена меняются, и социальная справедливость требует, чтобы управляющие иногда выпивали со своими садовниками-туземцами. Потом она заметила, что дети тоже начинают лгать. Они переняли у нее эту привычку. Вот почему, несмотря на свои неприятные воспоминания о монастырской школе, она отправила их учиться в пансион. Много лет она мечтала вернуться в провинцию, вспоминая свой фамильный участок в два акра и их простое хозяйство - тех самых кур, животных, цветы и фруктовые деревья, которые доставляли ей такую радость, когда она приезжала домой на каникулы. Теперь ее мечта исполнилась: как жена управляющего, она жила в помещичьем доме со старинной колониальной мебелью. Но это благополучие было обманчиво, и их положение оставалось таким же шатким, как всегда. Грасе казалось, что все перенесенные ею в прошлом мучения и удары судьбы навеки останутся с ней, что вся ее жизнь давным- давно предрешена. Вот что Граса рассказала мне в течение многих месяцев. У нее и раньше были любовники. Она не включала их в свою основную историю. Они существовали как бы вне ее, словно в памяти Грасы ее половая жизнь не смешивалась с той, другой жизнью. Так, по косвенным замечаниям, я догадался, что у меня были предшественники - как правило, друзья их обоих, а однажды даже наниматель Луиса, который прочел ее взгляд так же, как я, и понял ее потребность. Я ревновал Грасу ко всем ним. Раньше я никогда не испытывал ничего подобного. И, думая обо всех этих людях, которые заметили ее слабость и решительно воспользовались ею, я вспомнил то, что сказал мне когда-то в Лондоне Перси Кейто, и впервые в жизни почувствовал правду в его словах о жестокости половых отношений. В моих отношениях с Грасой тоже была эта жестокость. Когда Грасы не было со мной, я постоянно грезил о ней. Под ее руководством, поскольку она была более опытна, наши занятия любовью принимали формы, которые сначала удивляли и беспокоили меня, а потом стали восхищать. Граса говорила: " Монашки бы это не одобрили". Или: "Пожалуй, если бы завтра мне пришлось исповедоваться, я должна была бы сказать: "Отец, я вела себя неприлично"". И то, чему она меня научила, трудно было забыть; я уже не мог лишить себя этих новых переживаний, вернуться к своей прежней неискушенности. И я снова, как часто бывало в подобных случаях, думал об инфантильности желаний моего отца. Шли месяцы. Даже спустя два года я оставался все столь же беспомощным в этом море чувственности. Одновременно в моей душе забрезжило смутное ощущение бессмысленности такой жизни, а вместе с ним зародилось и уважение к религиозным правилам, запрещающим половые излишества. Как-то раз Ана сказала мне: - О тебе с Грасой судачат по всей округе. Ты знаешь об этом или нет? - Это правда, - ответил я. - Не надо так со мной разговаривать, Вилли, - сказала она. Я сказал: - Мне хотелось бы, чтобы ты хоть раз посмотрела, чем мы с ней занимаемся. Тогда ты бы поняла. - Перестань, Вилли. Я думала, ты, по крайней мере, воспитан. - Я говорю с тобой как друг, Ана, - ответил я. - Мне больше некому рассказать. - По-моему, ты сошел с ума, - сказала она. Позже я подумал, что она, наверное, была права. В какие-то моменты я говорил словно под влиянием сексуального помешательства. На следующий день она сказала: - Ты знаешь, что Граса - очень простая женщина? Я не понял, что она имеет в виду. Хотела ли она сказать, что Граса бедна или что у нее нет положения в обществе, или имела в виду, что Граса глуповата? - Она простая, - повторила Ана. - Ты знаешь, что я имею в виду. Чуть позже она вернулась ко мне и сказала: - У меня есть единокровный брат. Ты знал об этом? - Ты никогда мне не говорила. - Я хотела бы взять тебя с собой навестить его. Если ты не против, я договорюсь. Я хотела бы, чтобы ты получил какое-то представление о том, с чем мне пришлось здесь жить, и понял, почему ты показался мне человеком из другого мира, когда я встретила тебя в Лондоне. Меня охватила острая жалость к ней и одновременно с этим тревога, вызванная опасением, что меня накажут за содеянное. Я согласился пойти с Аной к ее брату. Он жил в африканском городке на окраине основного города. Ана сказала: - Ты должен помнить, что он очень злой человек. Конечно, он не станет на тебя кричать. Но он будет хвастаться. Постарается дать тебе понять, что ему на тебя наплевать, что он и без тебя отлично устроился. После прихода армии африканский городок сильно вырос. Теперь он превратился в целый ряд примыкающих друг к другу поселков, а тростник и траву заменили бетон и рифленое железо. Издалека он выглядел широким, низким и удивительно ровным. Купы деревьев на самом краю отмечали место первоначального убогого поселения - тростникового городка, как называли его местные. Именно в этом, самом старом районе африканского городка и жил брат Аны. Добраться туда было нелегко. Узкая улочка, по которой мы ехали, все время петляла, и впереди все время оказывался какой-нибудь ребенок с банкой воды на голове. Стояла засуха, и дорогу покрывала красная пыль в несколько дюймов толщиной; она клубилась позади нас и вокруг, и мы двигались точно в дыму. Из некоторых дворов вытекали темные ручейки помоев; они испарялись на солнце, но кое-где успевали наполнить ямки и колдобины, образуя лужи. Отдельные дома были обнесены оградой из тростника или рифленого железа. Везде что-то росло: прямо из пыли поднимались большие ветвистые манго и стройные папайи, перед многими домами были посадки маиса, кассавы и сахарного тростника, как в любой из наших деревень. Иногда попадались мастерские, в которых делали бетонные блоки или мебель, латали старые шины и чинили автомобили. Брат Аны был механиком и жил рядом с большой авторемонтной мастерской. На ее дворе кипела работа: там стояло много старых легковых машин и мини-автобусов и возились три или четыре человека в очень грязных шортах и майках. Земля была черной от пролитого масла. Его дом выглядел лучше, чем большинство других домов в африканском городке. Ограды у него не было; он стоял вплотную к улице. Низкий, бетонный, он был аккуратно выкрашен масляной краской в желтый и зеленый цвет. Парадная дверь находилась сбоку. Нас впустил внутрь очень старый негр - то ли слуга, то ли дальний родственник. Основные помещения, расположенные с двух смежных сторон двора, окаймляла широкая веранда. Две другие стороны занимали отдельные домики - наверное, для гостей или слуг - и кухня. Все здания соединялись бетонными дорожками, которые были дюймов на шесть выше земли, покрытой толстым слоем пыли (во время дождя она, очевидно, превращалась в грязь). Из кухни и из флигелей на нас смотрели люди, но хозяин вышел на веранду главного дома лишь после того, как слуга привел нас туда. Брат Аны оказался темнокожим человеком среднего роста. Он не смотрел ни на свою сестру, ни на меня. Он был бос и одет в майку и шорты, очень короткие и обтрепанные снизу. Не глядя на Ану, он обратился к ней на смешанном местном диалекте, который я до сих пор понимал с трудом. Она отвечала ему на том же языке. Словно бы нехотя, шаркая по бетону босыми подошвами, он провел нас в комнату для приема гостей. Важным предметом ее обстановки было радио, включенное на полную громкость. Из-за закрытых окон в комнате стоял полумрак и было очень душно. По-моему, он предложил включить кондиционер. Ана, вежливая как всегда, попросила его не беспокоиться. Комната была набита той мебелью, какую полагается иметь в комнате для гостей: кроме нескольких стульев, обитых блестящей синтетической материей, здесь был еще полный столовый гарнитур из обеденного стола с простыми неполированными стульями, сделанными, наверное, в одной из ближайших мастерских. После того как сюда втиснули все эти вещи, свободного места практически не осталось. Брат Аны все время говорил, показывая ей, что у него есть, но по-прежнему не глядя на нее, и Ана все время отвечала ему одобрительными восклицаниями. Он пригласил нас сесть на стулья с обивкой. Не уступая ему в вежливости, Ана сказала, что мы предпочли бы посидеть снаружи, после чего, выключив радио, он вернулся с нами на широкую веранду, тоже сплошь уставленную столами и стульями. Он крикнул, и из соседнего помещения вышла совсем маленькая белая женщина, уже немолодая, с круглым невыразительным лицом. Он представил Ане эту женщину - как я понял, свою жену, - и Ана любезно поздоровалась с ней. Затем эта крохотная женщина - она действительно была очень маленькой, ненамного выше застекленного резного шкафчика, к которому она прислонилась, - предложила нам чего-нибудь выпить. В кухне немедленно раздались крики. Хозяин сел в низкое кресло. Ногами он подтянул к себе табурет и оперся ими на него, широко раздвинув колени; его обтрепанные шорты задрались чуть ли не до самого паха. Все это время на нас смотрели люди со двора, из кухни и флигелей, но он до сих пор не взглянул ни на Ану, ни на меня. Я заметил, что глаза у него светлые, несмотря на темную кожу. Он медленно погладил свои ляжки с внутренней стороны, точно лаская себя. Ана подготовила меня к такого рода агрессии, иначе мне было бы тяжело это вынести. И лишь теперь, с большим опозданием, я увидел, что у него на веранде, кроме жены и резного шкафчика, есть еще одно сокровище - большая бутыль из зеленого стекла с живой змеей, стоящая на покрытом клеенкой столике как раз рядом с его креслом. Змея была зеленоватая. Когда брат Аны мучил или дразнил ее, змея, хоть и надежно запертая, поразительно быстро бросалась с широко раскрытой пастью на стекло, уже обесцвеченное какими-то выделениями из ее рта. Хозяин был доволен впечатлением, которое змея произвела на меня. Он обратился ко мне по-португальски. В первый раз он посмотрел на меня. Он сказал: - Это кобра. Она плюет ядом и может ослепить вас с расстояния в пятнадцать футов. Они реагируют на блестящие предметы. Могут плюнуть вам на часы или на очки. Если вы быстро не промоете их сладкой водой, у вас будут неприятности. По дороге назад я сказал Ане: - Это было ужасно. Хорошо, что ты предупредила меня насчет хвастовства. К нему я был готов. Но змея... Мне хотелось разбить бутылку. - Моя собственная плоть и кровь, - сказала она. - Все время помнить, что он там. Вот с чем я должна была жить. Я хотела, чтобы ты увидел его. Возможно, это то, что ты упустил. x x x Я промолчал. У меня не было желания с ней ссориться. Она очень благородно и тактично вела себя у своего брата, держалась очень правильно в трудной ситуации; во мне снова ожили старая любовь и уважение к ней. Старая любовь до сих пор не исчезла; в таких случаях, как сегодня, она могла даже возрасти, но теперь она принадлежала к другой жизни или к тому периоду моей жизни, который остался в прошлом. Я уже не спал в большой резной кровати деда Аны, но мы мирно уживались в одном доме, часто ели вместе, и у нас всегда было что обсудить. Она больше не пыталась упрекать меня. Иногда в разговоре со мной она вдруг осаживала себя и замечала: "Но я не должна так с тобой говорить". И чуть позже возобновляла нашу беседу в другом тоне. Во всем, что касалось хозяйства и поведения наших работников, я по-прежнему доверял ей. И я не удивился, когда пошли слухи, что Карла Коррейя продает свое имение. Ана всегда считала, что рано или поздно Карла это сделает; что, несмотря на все разговоры о желании помочь школьной подруге, Луиса и Грасу поселили в главном доме усадьбы только ради того, чтобы они следили за порядком, пока не найдется подходящий покупатель. Карла продала свои владения крупной португальской фирме по торговле недвижимостью и умудрилась извлечь из этой сделки максимальную выгоду. Цены на здешние поместья, сначала упавшие из-за партизанской войны на севере и западе, вновь поднялись, хотя объективных причин для этого не было: просто какие-то влиятельные люди в Лиссабоне почему-то решили, что правительство и партизаны вот-вот договорятся между собой. Таким образом, Луиса и Грасу вынуждали опять сняться с места. Фирма, купившая имение Карлы, хотела поселить в главном доме своих директоров, которые собирались приехать "с инспекцией" (руководители фирмы, очевидно, считали, что после войны колониальные порядки и колониальный стиль жизни восстановятся). Но положение Луиса и Грасы было не таким уж плохим. Фирма хотела оставить Луиса на посту управляющего. Ему начали строить домик на участке в два акра, пообещав, что через несколько лет Луис сможет выкупить его на льготных условиях. На время строительства Луису и Грасе разрешили жить в главном доме. Это входило в условия договора, который Карла заключила с португальской фирмой. Так что Ана оказалась одновременно и права, и неправа. Карла действительно, хоть и в небольшой степени, использовала Луиса и Грасу в своих интересах, но вместе с тем и позаботилась о своей школьной подруге. Граса была счастлива. С тех пор как она покинула родной очаг, у нее не было своего дома. Именно об этом она мечтала годами - о доме, садике, фруктовых деревьях и животных. Она уже стала думать, что ее мечта никогда не сбудется, но удача вдруг пришла к ней с неожиданной стороны. Вскоре после заключения сделки фирма, привыкшая все делать с размахом, прислала к нам столичного архитектора, который должен был построить дом Грасы. Она едва могла поверить своему счастью. Архитектор, да еще из Португалии! Он поселился в одной из гостевых комнат главного дома. Его звали Гувейя. Он держался с нами по-столичному свободно и элегантно, и при нем все, что окружало нас, стало казаться старомодным. Он носил очень тесные джинсы и из-за этого выглядел немного тяжеловатым и мягковатым, но нам не приходило в голову критиковать его. Ему было за тридцать, и все члены нашего кружка заискивали перед ним. Он стал посещать наши воскресные ленчи. Мы думали, что - поскольку он приехал из Португалии и работает для фирмы, скупающей старые поместья в расчете на то, что прошлое вновь вступит в свои права, - мы думали, что он будет ругать партизан. Но мы ошиблись. Он говорил о грядущих кровопролитиях с наслаждением, почти как Жасинто Коррейя в былые дни. Мы решили, что он из тех белых, которые прикидываются черными. Люди такого типа только что начали появляться в колонии - щеголи, хорошо обеспеченные, чистокровные португальцы, вроде нашего Гувейи, которые в случае возникновения реальной угрозы могли сразу же удрать или еще как- нибудь позаботиться о себе. Примерно через неделю прошел слух, что у Гувейи есть в столице любовница-африканка. Как всегда после появления новых людей, кто-то словно усиленно наводил справки, и еще через несколько дней мы стали слышать разные истории об этой женщине. Одна история была такой: любовница Гувейи ездила с ним вместе в Португалию, но отказалась заниматься там какой бы то ни было домашней работой, поскольку не хотела, чтобы тамошние жители приняли ее за служанку. Другие истории касались ее слуг в столице. В одной из них слуги всегда перечили ей, потому что она была африканкой и не пользовалась у них уважением; в другой кто-то спросил ее, почему она так сурова со своими слугами, и получил ответ, что она сама африканка и знает, как надо обращаться с африканцами. От всех этих историй отдавало ложью; в них говорилось о прошлом, и никто по-настоящему не верил им и не находил в них утешения, но их продолжали пересказывать. А потом эта женщина из столицы приехала к Гувейе на несколько дней, и в воскресенье он привел ее к нам на ленч. Она оказалась самой обыкновенной, с невыразительным лицом и оценивающим взглядом, замкнутой и молчаливой -деревенская женщина, переселившаяся в город. Через некоторое время все заметили, что она беременна; тогда мы и сами тоже притихли, как мыши. Потом кто-то сказал: " Вы ведь понимаете, почему он с ней связался? Он хочет подлизаться к партизанам. Думает, раз с ним живет африканка, они не убьют его, когда придут сюда". Мы, Граса и я, любили друг друга в ее доме, пока его строили. Она сказала: "Мы должны окрестить все комнаты". И мы это сделали. Мы уносили с собой запах струганого дерева, опилок и свежезастывшего бетона. Однако новый дом притягивал к себе и других людей. Как-то раз, услышав голоса, мы выглянули из-за недостроенной стены и увидели кучку детей - невинных, искушенных, - которые испугались, заметив нас. Граса сказала: "Теперь мы уже ничего не скроем". Однажды мы наткнулись на Гувейю. Я понял по его темным блестящим глазам, что он разгадал цель нашего прихода. Немного рисуясь, Гувейя стал объяснять, каким он собирается сделать дом Грасы. Потом сказал: "А я хочу жить в "Немецком замке". У каждого дома своя судьба, и замок должен принадлежать мне. Я превращу его в сказочный дворец, а после революции перееду туда". Я подумал об этой заброшенной усадьбе, о пейзаже вокруг нее, о немце, о змеях, и он сказал: "Да вы не пугайтесь так, Вилли. Я всего лишь вспоминаю "Живаго"". Как-то вечером, когда лампочки еще мигали, Ана пришла ко мне в комнату. Я сразу увидел, что она страшно расстроена. На ней была коротенькая ночная рубашка, подчеркивающая миниатюрность ее фигуры и хрупкость костей. Она сказала: - Вилли, это так ужасно, что у меня язык не поворачивается. На моей постели экскременты. Я только что заметила. Это дочь Жулио. Пожалуйста, помоги мне убрать. Пойдем и сожжем все это. Мы пошли к большой резной кровати и быстро свернули всю постель в один комок. Лампочки моргали, и Ана как будто расстроилась еще сильнее. Она сказала: - Я чувствую себя такой грязной. По-моему, я теперь за сто лет не отмоюсь. - Пойди и прими душ, - сказал я. - Постель я сожгу. Я отнес большой сверток в дальний, мертвый конец сада. Потом облил его бензином, отошел и бросил туда зажженную спичку. Вспыхнуло пламя; я ждал, пока простыни сгорят, а генератор все еще гудел и свет в доме становился то слабее, то ярче. Это была плохая ночь. Ана пришла ко мне в комнату, влажная и дрожащая после душа, и я обнял ее. Она позволила себя обнять, и я снова вспомнил о том, как она позволила мне поцеловать себя в лондонском общежитии. Еще я подумал о дочери Жулио, которая после нашего приезда из Англии - тогда она была еще молоденькой девушкой - пыталась завести со мной вежливую беседу; которая украла у меня паспорт и остальные бумаги; и с которой я встретился, но не поздоровался, в одном из домов свиданий. Ана сказала: - Не знаю, принесла она это или сделала прямо на кровати. - Пожалуйста, не думай об этом, - сказал я. - Думай только, что утром ты от нее избавишься. - Ты не мог бы побыть со мной утром? - спросила она. - Ничего не говори, просто постой рядом, на случай, если она вдруг что-нибудь выкинет. Утром Ана уже выглядела собранной, как всегда. Она велела позвать дочь Жулио и, когда та пришла, сказала ей: - Это был гадкий поступок. Ты жила в этом доме с рождения. Ты гадкая девчонка. Мне надо было бы сказать твоему отцу, чтобы он тебя выпорол. Но я хочу только, чтобы ты сейчас же ушла отсюда. Даю тебе полчаса. Дочь Жулио сказала с нахальством, которому она научилась в домах свиданий: - Я не гадкая. Вы сами знаете, кто гадкий. - Уходи и больше не возвращайся, - сказала Ана. - Даю тебе полчаса. - Вы не можете приказать мне не возвращаться, - сказала дочь Жулио. - Когда-нибудь я вернусь, и это будет раньше, чем вы думаете. И тогда уж я не останусь в комнатах для слуг. Я стоял в ванной за полуоткрытой дверью. Дочь Жулио знала о моем присутствии, я чувствовал это; и я снова подумал, как думал всю ночь: "Ана, Ана, что я с тобой сделал?" Когда мы собрались на воскресный ленч на той же неделе, среди нас был священник из местного отделения миссии, только что приехавший с севера - там у них тоже были отделения. Он сказал: "Ни здесь, ни в столице люди ничего не знают о войне в буше. Здесь жизнь идет так же, как она шла всегда. Но на севере есть уже целые области, где правят партизаны. У них там свои школы и больницы; они вооружают деревенских жителей и учат их воевать". Гувейя сказал шутливо, по своему обыкновению: "И когда же, по-вашему, тишину нашей жаркой тропической ночи нарушит грохот артиллерии?" Миссионер ответил: "Возможно, вас уже со всех сторон окружают партизаны. Они никогда не атакуют населенные районы так, как вы говорите. Они засылают туда своих людей. Вы не отличите их от обычных африканцев. Они рассказывают всем о революции и подготавливают народ". И я вспомнил о впечатлении, оставшемся у меня от самого первого дня, - о бредущих по обочине африканцах, - и о более позднем впечатлении, когда местные усадьбы и поселки показались мне тонущими в африканском океане. Гувейя сказал: "Значит, по-вашему, меня могут в любой момент задержать прямо на дороге?" Миссионер ответил: "Это вполне возможно. Они окружают нас со всех сторон". Гувейя сказал, уже только наполовину в шутку: "Тогда я попробую улете