Збигнев Ненацки. Раз в год в Скиролавках. Том 1 --------------------------------------------------------------- Перевод с польского Тамара Мачеяк. Источник: журнал "Пульс" 1991-1992 гг. OCR и редактирование: Анжела Беглик (beglik@nlr.ru) --------------------------------------------------------------- Збигнев Ненацки Комментарий переводчика "Я писал свой роман во время военного положения в Польше, когда люди устали от политики, а на магазинных полках был только уксус" З. Ненацки Ни имя - Збигнев Ненацки, ни название книги, о которой идет речь, - "Раз в год в Скиролавках", сейчас ровным счетом ничего вам не говорят. Но я уверена, что самое большее через год и писатель, и его роман станут у нас так же знамениты, как и в Польше. Когда эта книга вышла там в свет, читатели резко поделились на два лагеря: одни сказали, что это порнография, другие что это высоко моральное произведение, а эротика... что ж, эротика это очень важная часть жизни взрослого человека. Интересно, что на стороне последних оказался костел, который в Польше играет не последнюю роль в том числе и в формировании общественного мнения. Было признано, что книга показывает омерзительность греха, но люди, упав, поднимаются и приходят к милости веры. Кардинал Глемп, глава польской католической церкви, сказал в свое время примерно следующее: "Нет другой книги, в которой был бы так хорошо показан ксендз. Но поскольку автор коммунист, мы не будем ни пропагандировать ее, ни критиковать". А вот как отнеслась к роману простая крестьянка из деревни, где постоянно живет писатель, старушка, вообще не читающая книг. Прочитав первый том, она воскликнула: "Это свинство! Скорее давайте мне второй том!" Мне подарили эту книгу пять лет тому назад, и, прочитав, я стала понемногу переводить ее ради удовольствия и для друзей. А о том, чтобы ее опубликовать, конечно, не могло быть и речи. Но, как выяснилось, никакой труд даром не пропадает. Наша редколлегия решила печатать перевод первый том в нынешнем, а второй в будущем году. Автор дал на это согласие, польские коллеги спасибо им договорились о встрече. И вот мы едем к Ненацкому в деревню Ежвалд, на Мазуры, за триста пятьдесят километров от Варшавы. Дом писателя на берегу озера, во дворе красная "тойота". Вот и он сам выходит на крыльцо, ведет в рабочий кабинет. Все страшно знакомо по "Скиролавкам" от вида из окна до ковра из овечьих шкурок на полу. Все столы, стулья, подоконник завалены только что присланными авторскими экземплярами книг от детских, приключенческих, до "Соблазнителя". Толстый том "Скиролавок" шестое, последнее издание. На русском языке книжка какой-то бандитской фирмы, которая без спросу выпустила его повесть. На стене пистолет, на пороге, улыбаясь и повизгивая, не смея войти, переминаются с ноги на ногу два огромных дога. Да, когда небедный человек живет в такой глуши, все это не вредно... Проговорили мы часов пять, дотемна. Сильно сокращенная запись этой беседы перед вами. Свои вопросы я повыбрасывала, чтобы не мешали, оставила необходимый минимум. Тамара МАЧЕЯК, переводчик книги. Интервью с автором З.Н.: Как родилась книга? Недалеко от моего дома ночью убили девочку. Приехала милиция. Установили, что убийство совершено на сексуальной почве. Стали опрашивать всех жителей деревни, пришли и ко мне. Полковник говорит: - Того, кто ворует кур, надо искать в курятнике. А того, кто убивает на сексуальной почве, надо искать, изучая интимную жизнь людей. Но мы не в состоянии этого сделать, потому что люди чаще всего обманывают. Девушки, например, говорят, что у них вообще еще никого не было, поэтому о том, кто каков, они понятия не имеют. Вот если бы можно было приоткрыть крыши домов и посмотреть, кто как живет... Милиция уехала, а я понял, что, как писатель, я могу приподнять эти крыши. В своем воображении я могу создать такую деревню, такую ситуацию и, в конце концов, найти убийцу. И именно этой цели служит в книге эротика. Это - не для развлечения, не для украшения и не для того, чтобы меня больше читали - я и так популярен, и не для денег - у меня их много. Эротика это элемент следствия, ее нельзя из книги выбросить. Одна старая пани, цензор из издательства в Ольштыне, хотела снять хотя бы одно слово и не смогла, потому что каждое из них ключ к разгадке: кто убийца? Мы изучаем сексуальную жизнь людей и смотрим: а этот мог или нет? А тот? Сам я был разочарован реакцией на книгу. Я считал, что основные споры будут вокруг проблемы закона и справедливости. Закон освобождает преступника, потому что ему не могут ничего вменить, а село требует, чтобы справедливость восторжествовала. Есть собственное представление о справедливости и у преступника. Все это ушло от внимания читателей и критики. Зато всех зацепила эротика, особенно не очень культурных людей. Я вырос в медицинской семье. Дед, отец, братья, теперь сын и невестка все врачи. Я разделяю их убеждение, что человек не социальное, а биологически-социальное существо. Когда-то отец спросил меня, чем я занят. Я ответил: - Читаю "Анну Каренину". - О, это очень умная книга. И что ты из нее понял? - Я понял, что женщина оказалась в трагической ситуации и покончила жизнь самоубийством. - Ну, значит, ты будешь плохим писателем. - Почему? - Потому, что ты не знаешь механизма человеческого тела. А отец очень хорошо знал литературу, он был старым гуманистом. - Збышек, ты не заметил, что на сороковой странице упоминается о том, что у Анны болит голова и она принимает опиум. Значит, в нашем представлении она наркоманка. Она оказалась на вокзале, капелек опиума у нее при себе не было. У нее психический кризис, депрессия. Ха-ха, Збышек, если бы все женщины, которых бросали любовники и у которых отнимали детей, кончали с собой, немного бы осталось женщин. Не будь дураком, прочитай книжку еще раз! Толстой великий писатель, он все описал точно. Я рос в доме, где мое писательство было предметом насмешек. Современные писатели вызывали сочувствие, потому что они не знали медицины. Книга старого автора другое дело. Например, Шекспир. У него Юлий Цезарь говорит Антонию: "Окружай себя людьми толстыми, лысыми, которые хорошо спят ночью". За триста лет до Кречмера Шекспир знал, что от типологии человека, от его анатомического строения зависят характер и поведение. Это знают врачи. Первая моя повесть, за которую отец меня высмеял, называлась "Загадочная девушка". Там герой знакомится с девушкой, они гуляют, целуются. И вдруг, когда он опаздывает на свидание в кафе на три минуты, она устраивает ему скандал и прогоняет навсегда. Но через три дня, при встрече, снова радуется, зовет к себе как нив чем не бывало. Я прочитал эту повесть за столом, отцу и братьям. Отец засмеялся и говорит: "Не получится из тебя писателя, иди на медицинский. Что это за загадочная девушка? У нее были месячные! Женщина перед этим ведет себя иначе. Накануне она была раздраженной, устроила в кафе скандал, а потом у нее все прошло, и она почувствовала облегчение". Т. М.: Наверное, поэтому женщинам лучше не быть начальниками... З.Н.: А можно и быть. Моя жена директор кинофабрики в Лодзи, и она знает особенности своей физиологии, понимает: сегодня я должна быть приветливее со своей секретаршей, а декоратора, вызвав, не сразу обругать, а постараться быть мягкой. А простая женщина говорит: "Пан писатель, я сегодня пошла в магазин и со всеми там поругалась". Она не понимает, что с ней происходит. Мы не можем расстаться с определенными взглядами, постоянно повторяем, что позиция человека определяется его принадлежностью к классу. Но моя семья учила меня, что иначе реагирует на одно и то же, например, директор, у которого язва двенадцатиперстной кишки, иначе здоровый и крепкий, иначе человек низкого роста, иначе высокий. Соцреалисты убеждены, что главное это воспитание. Но ведь есть и генетика, поведение человека обусловлено и ею. Знаю пример: в семье, где мать и трое дочерей - курвы, а отец - вор, рождается четвертая девочка, которая питает отвращение к распущенности. Как говорил мой отец, воспитание это двадцать процентов. Когда близорукий надевает очки, он не перестает быть близоруким. Очки позволяют читать, писать, водить машину. Воспитание это очки. А главное это как гены в тебе уложились. Так считают сын и невестка, они сейчас работают в Швеции, стали крупными специалистами, и когда приезжают сюда, рассказывают о новейших достижениях науки. И вот, выросший в такой семье, я, уже популярный молодежный писатель, решил взбунтоваться. Я был уже богат, мне было на все наплевать, и я решил рассчитаться со всей литературой, со всеми героями книг. Я стал переписываться с виднейшими психиатрами Польши - отец к тому времени уже умер. Я задавал психиатрам вопрос: что было бы, если бы, например, к ним в клинику поступил Дон Кихот? Человек, который хочет освободить мир от колдуна Мерлина, воюет с ветряными мельницами? А его история болезни это четыре тома, книга Сервантеса. Психиатры забавлялись, как дети. Мне ответили, что Дон Кихот болен психоманиакальным психозом. У него слабое либидо, Дульцинея кажется ему прекраснейшей женщиной на свете. У него приступы депрессии, смена фаз депрессии и жажды деятельности. Он часто болеет, видит миражи. И потом почему он Рыцарь Печального Образа? Езжайте в клинику в Гданьск, там вы увидите у больных с таким диагнозом характерную "складку печали" возле рта. Психиатры начали спорить между собой, какой же болезнью страдали герои Достоевского, Толстого с точки зрения современной медицины, на основании того, что о них написано. И так появилась моя первая смелая книга "Соблазнитель", пролог к "Скиролавкам". Там есть доктор Йорг, и у него в клинике лежат герои знаменитых книг. У Раскольникова, по мнению врачей, было помрачение рассудка. Он рассказывает о своих галлюцинациях сумеречных состояниях. Это явление большая редкость в психиатрии. Может быть, вам это скучно, но этот человек поступал во время помрачения рассудка вопреки своей натуре. Бессознательно. Это подтверждает наука о клетках мозга. Раскольников не был преступником. Он пошел убить старуху, но обратите внимание - в момент убийства он уже потерял представление о действительности, не знал, что делает. После долго спал - все совпадает. Он человек честный. Убив старуху и одолжив для этого топор у дворника, он собирается после убийства отнести ему топор. Почему старые писатели писали о людях, психически больных? Потому, что они казались более интересными. Хотя граница, которая отделяет нормального от ненормального, очень условна. Великие писатели всегда выходят победителями из психоанализа, потому что они пишут правду о живых людях. А молодые терпят неудачи, потому что они не берут героев из жизни, а выдумывают их. Эти герои симулянты. Великий же писатель всегда точен. Вот, например, "Страдания молодого Вертера". Медицина не знает ничего такого, как самоубийство на почве несчастной любви. Вот книга "Клиническая психиатрия" крупнейшего польского психиатра Тадеуша Гликевича. И поищите, что он пишет об "амор инфеликс" - о несчастной любви. Меня интересует только наука. Из этой книги я узнал, что не существует самоубийства на почве несчастной любви. Это происходит только на фоне психического заболевания. Оно развивается, и достаточным бывает любой предлог, в том числе и безответная любовь. Т. М.: А как с несовершеннолетними? Они еще молоды... З.Н.: У них целый букет болезней. Чаще всего они проходят без следа, даже шизофрения. Девочка может покончить с собой и из-за двойки. А если вы проследите жизнь этой девочки, то вы заметите: было не все в порядке. Идет хромой и вдруг спотыкается о камень. Что, камень виноват? Нет, хромота. У вас психиатрия развита слабо. В Польше очень хорошо. И наши психиатры говорят, что если инстинкт смерти у человека сильнее, чем инстинкт жизни, ищи здесь психическое заболевание. Вообще я хочу показать вам, как я работаю. Например, у меня спрашивают: откуда я так хорошо знаю женщин? Ну сколько у человека может быть в жизни женщин? Шесть, семь? А может и две тысячи, как у Сименона. У меня тоже. Но скольких можно знать на самом деле? Не каждая захочет говорить о том, что она пережила. А я современный писатель, я знаю, что на свете есть научные труды. Вот, например, книга Леппорта "Сексуальная жизнь женщины", на немецком языке. Три тысячи женщин, от 14 до 74 лет, рассказывают о своей интимной жизни. И здесь я ищу персонажи моих книг. Собственный опыт мне не нужен, я ему не верю. Я встречал девушек, которые не говорили мне правды. А здесь собраны анонимные анкеты. Мне нужна наука, чтобы писать правдивые книги. Хотя правды хотят не все читатели. Т. М.: А вы представляете себе своих читателей? Что это за люди? Самые разные. От самых юных, которым предназначены мои приключенческие книжки, до взрослых. Я получаю много писем. Вот, например, очень характерное: "Я всегда запоем читала ваши книги, вы самый любимый писатель моей юности. Я, надеюсь, еще не стара мне 27 лет, я студентка мединститута. Пора бы представиться меня зовут Магда Маркович, я как раз купила двенадцатую серию "Приключений пана Самоходика". Давно хотела вас поблагодарить за этот цикл, много лет назад, когда впервые познакомилась с паном Томашем и его приключениями. Книги такие интересные, что я читала их ночами, при свете фонаря под одеялом. Я простой человек и не могу точно определить, почему я так привязалась к этим книгам. Это мое бегство от проблем. В этом году я попала в больницу и пробыла там так долго, что это могло опротиветь. Именно тогда я вернулась к приключениям пана Томаша. Мы с мужем прочитали много ваших книг, в том числе и для взрослых, которые совсем иные, к сожалению правдивые". Что вы скажете об этой пани? Она не хочет "Соблазнителя", она не хочет "Скиролавок", потому что они, к сожалению, правдивые. Она хочет бегства от правды. Ведь пан Томаш Самоходик всегда джентльмен, он всегда мил, всегда вежлив. Он не знает, что такое секс. А правда жестока. Вот вопрос: для кого писать книги для тех, кто хочет правды, или для тех, кто хочет сказок? Если мы сейчас все хотим свалить на дедушку Маркса, то хотя бы одно можем за ним признать: он сказал, что правда - вещь субъективная. Каждый по-разному смотрит на одно и то же. Читатель знает, что все эти приключения выдумка, но он хочет сказок, просит тринадцатый выпуск "Пана Самоходика". А я больше не хочу, я взбунтовался и хочу писать правду. Т. М.: И "Самоходика" больше не будет? Нет, тринадцатого тома "Самоходика" не будет. И я найду читателей, которые хотят правды. "Скиролавки" - это книга для достаточно глубокого читателя. Другой мало что в ней увидит - детектив, эротику. Но просто эротика сейчас не расходится. Порнографические книги и журналы лежат в киосках, и никто их не берет. А "Скиролавки" расходятся. Вышло уже шестое издание. А значит, есть читатели, которым нужна правда. Теперь я буду писать книги для них. Впрочем, литературу для взрослых я отделяю от литературы для детей. В детской должно быть много приключений, совершенно другой язык, там нет места вульгарности. Психиатры сказали мне, чем, к сожалению, обусловлен успех приключенческих книг. Они говорят, что девочки и мальчики особенно девочки и приключения, и вообще сильные драматические ситуации переживают сексуально, это род их первого сексуального оргазма. Вот почему книги, прочитанные в детстве, так запоминаются. Это вульгарно, да и если бы вы были педагогом, вы бы сейчас забросали меня камнями мол, я тот человек, который сексуально стимулирует девочек своими якобы невинными приключениями пана Самоходика. Но ведь точно так же воспринимаются и книги Майн Рида, Дюма. Психиатры давно это заметили и считают: это очень хорошо. Пусть девочка переживает свои первые сексуальные ощущения таким образом, а не ищет приключений в реальной жизни. Т. М.: Но "Скиролавки" - хоть и книга для взрослых, но тоже полусказка. Клобук существо мифическое, по-моему, он что-то вроде символа постепенно исчезающей народной культуры. Умрет Макухова - и все забудут о том, что был на Мазурах такой миф... З.Н.: Да, исчезающая культура... В "Скиролавках" есть еще один слой. На этих землях родились многие великие немецкие писатели. Как-то мы встретились в Берлине с Зигфридом Ленцем, и он меня спросил: что делается на Мазурах? Я сказал: "Отвечу тебе книгой". В "Скиролавках" есть намеки на книги Ленца и других немецких писателей. Например, когда я описываю, как учитель Герман Ковалик надрывается, катя домой татарский камень, это намек на роман "Краеведческий музей" Ленца. Там тоже есть персонаж, по имени Рогаля, который все время катает этот татарский камень. "Скиролавки" я написал еще и для того, чтобы ответить Ленцу: вот что происходит на Мазурах. Тут все разлетелось, никакой народной культуры не осталось. Т. М.: Значит, вы эти мифы знаете не от местных жителей? З.Н.: Нет, вот книга - "Обычаи, обряды и поверья мазур и вармяр". Откройте сто пятую страницу - там вы найдете все про Клобука. Т. М.: А почему вы поселились в такой глуши? З.Н.: Хоть я по рождению коренной житель Лодзи, город я не люблю. Потом, это было политическое бегство. Моя жена еврейка, она, кстати, ребенком была вывезена в Советский Союз во время войны. За два года перед отставкой Гомулки было выступление против его власти. Это приписали проискам сионизма, и начались гонения на евреев. Я не мог выступить ни за, ни против и принял решение уехать. Т. М.: И с тех пор не занимаетесь политикой? З.Н.: Нет. У меня есть друзья и в "Солидарности", и среди коммунистов. В моих книгах тоже нет политики. Я сам был членом ПОРП, но это долгая история. Я учился во ВГИКе, в Москве, в 1950-1951 годах. До сих пор помню: на Зацепе, 43, я жил в комнате 04. Каждую субботу тогда наше посольство устраивало "охоту на ведьм". Вызывали по очереди студентов-поляков и спрашивали: нет ли у тебя сомнений? Предполагалось, что поляк, привыкший к другой культуре, должен пережить шок в Советском Союзе. Пусть признается в этом, коллектив ему поможет. (Но чаще таких отправляли в Польшу.) А если скрывает - значит, он неискренен. А у меня никаких сомнений не было. Я был коммунистом, понимал послевоенные трудности вашего народа, видел вещи трагические. И везде у меня были друзья. Но одна курва, ныне ведущая оппозиционерка, когда ее спросили, знает ли она таких, кто сомневается, сказала: "Ненацки, когда был со мной в Музее западноевропейского искусства, сказал, что понимает картину Пикассо". Я действительно говорил ей, что разложение мира на элементы в картинах Пикассо напоминает мне расколотую вдребезги действительность. И вот меня в субботу вызвали в посольство. Я не пошел раз, сославшись на болезнь, два... Ту пани уже выслали в Польшу. И я подумал: не буду врать, не буду никого оговаривать. Пошел в НКВД и попросил визу в Польшу. Сказал, что у меня туберкулез. На удивление легко мне визу дали. И после этого руководство ВГИКа обратилось в ЦК партии: почему лучших студентов-поляков отсылают, не дав доучиться? И тогда волна исповедей была приостановлена. В Польше в то время должна была выйти моя первая книга "Мальчишки". Издание было задержано. Меня вызвали Тадеуш Конвицки, Казимеж Брандыс и говорят: "Тебе выпало великое счастье учиться в СССР, а ты его не оценил. Никогда тебя публиковать не будем". А они были в руководстве писательской организации, тогда сталинисты, а ныне оппозиционеры. Теперь я в растерянности; те, кто мне не давал тогда печататься, сейчас в оппозиции? А я коммунист. Как это оценить? Когда они вышли из партии, я из ненависти к ним вступил: если партия очистилась от таких, я могу в нее вступить. У меня в Москве куча друзей, я приезжаю к вам, я говорю по-русски. В разгар "Солидарности" я написал статью, в которой хорошо отозвался о русских писателях, о России и сказал, что русские никогда не сделали для меня ничего плохого, делали поляки, которые хотели выглядеть большими сталинистами, чем сами сталинисты. Я был в Калининграде, был на Дальнем Востоке. И какие бы глупости у нас ни писали, это не изменит моего отношения к России. Я никогда не давал себя втянуть ни в какую антисоветскую или антирусскую кампанию. На съезде в Монголии я встречался с Проскуриным, он мне рассказывал о политической борьбе в писательской организации. Меня это не касается. Можно ненавидеть НКВД за расстрел в Катыни, можно ненавидеть КГБ. Но народ... Моя жена спаслась в России среди русских. Она питалась кукурузой и сахарной свеклой. И выжила. В Польше бы ей это скорее всего не удалось... Раз год в Скиролавках Том 1 Клобук проснулся. Он вяло вылез из гнезда, где еще спала кабаниха и почти взрослые поросята, чавкающие сквозь сон своими теплыми косматыми рыльцами. Он отряхнул с крыльев иней, переступил с лапы на лапу и, слегка нагнув голову, вытаращил свои выпуклые глаза, чтобы, как каждый день, высматривать струйки дыма из трубы дома на полуострове. В это время Гертруда Макух разжигала у доктора кухонную печь, а направляясь к нему на полуостров, оставляла на заборе кусочек хлеба. Но сейчас, в декабре, возле забора уже ждали прожорливые сойки, и Клобук знал, что хлеба он не получит. Надо будет идти с поросятами аж на пашню, где охотники разбросали полугнилые и мерзлые картофелины. Впрочем, дыма видно не было, как и трубы, и дома, и даже озера, которое узким языком отделяло полуостров от ольшаных болот. Над топями висел туман, хотя день обещал быть морозным; туман превращался в белые иголки и понемногу осыпал взъерошенную щетину кабанов, стволы вывороченных ольшин, засохшие болотные травы и поломанные палки тростников. В туманном воздухе царила тишина, будто лес отдыхал после ночной завирухи; озеро замерзло бесшумно, так же, как беззвучно с каждым годом все глубже погружалась в болото башня большого танка, и уже только кончик его орудия торчал из травы в том месте, где дикая свинья с поросятами устроила себе логово. Беззвучно в грязь и ил превращались кости солдат, кожаные заплечные мешки, жестяные манерки и гильзы от стреляных патронов. Никто этого не видел, потому что только Клобук и кабаны не боялись ходить на это болото над озером. Каждый год лесничий Турлей грозился, что зимой вырубит ольшины на болотах, но еще не было такого года, чтобы туман даже в большой мороз не лизал влажным языком кабаньих шкур и не сыпал на них белую пыль инея. Не получит этим утром Клобук своего куска хлеба, не поспеет на птичьих лапах к забору, прежде чем высмотрят Макухову сойки, застывшие на ветвях старой яблони в саду доктора. Впрочем, ему не хотелось так далеко идти, перебираться через вывороченные стволы и поскальзываться на замерзших лужах. Он ощущал усталость, как будто побывал в чьих-то мучительных снах. Еще раз он захлопал крыльями, сбрасывая с перьев остатки белой пыли, и снова забрался в логово, между теплыми телами поросят, отвернув клюв от их дыхания, пропитанного запахом грязи и прелой листвы. Так кончилась ночь с ее таинственной сменой картин и событий, боли и наслаждения, рождения и смерти, страха и надежды, которые стекались в великом потоке человеческих снов. Где-то за лесом понемногу вставало солнце, и, охваченная предчувствием наступающего дня, черная корова Юстыны заглянула в кормушку, мягкими ноздрями дохнула в пустоту, а потом страдальчески замычала, наполняя страхом молодую женщину, которая спала за тонкой кирпичной стеной. Корова больше уже не мычала, но Юстына все прислушивалась, потому что для нее это был зловещий голос очередного дня, очередной ночи, и снова дня, и снова ночи, когда смерть увеличивает свои шаги. Этой ночью Юстына шла обнаженной в хлев, чтобы подоить свою черную корову. На балке под потолком сидел коричневый петух с коралловым гребешком. Он упал на нее и с огромной силой повалил на еще теплый навоз. Как в гнезде, он уселся между ее раздвинутыми бедрами, и его маленький, похожий на наперсток отросток набух от крови, как мужской член, и вошел в нее. Она почувствовала наслаждение и не хотела защищаться. Петух обнял ее бедра пушистыми крыльями, любовно положил на грудь маленькую головку с острым клювом и коралловым гребешком, который Юстына начала ласкать кончиками пальцев, чувствуя, как все сильнейшее наслаждение пронизывает ее тело. По быстрым и напористым движениям в себе она догадывалась, что скоро почувствует нежный удар белой жидкости, которая наполнит ее и оплодотворит. У нее перехватило дыхание, ее облил пот, она слышала бульканье в птичьем горле, будто бы петух хотел через мгновение разразиться громким пением. И тогда в хлев вбежал Дымитр с вилами в руке, ударил петуха на ее лоне, пробил его тремя острыми зубьями, теплая кровь потекла на раздвинутые бедра Юстыны. "Дымитр!" - крикнула она. Но муж спал здесь же, возле нее, под клетчатой периной, и тихо похрапывал. Всегда он похрапывал, когда на ночь напивался водки. "Дымитр", - сказала она тише, потому что не хотела, чтобы муж проснулся. Память о том, что было минуту назад, снова разбудила в ней желание. Левой рукой она коснулась лба, правую сунула под перину. Она лежала с задранной рубашкой, бедра ее были мокрые и липкие, а когда кончиками пальцев она тронула там, где мучило ее полное боли желание, ей показалось, что она снова прикасается к коралловому гребешку. За стеной замычала корова, и Юстына осознала, что приближается рассвет, а потом наступит день, а после дня ночь, и снова рассвет. Подумала, что сейчас она должна встать и пойти в хлев подоить корову. Ей было интересно, ночует ли на балке под потолком большой коричневый петух. Кончиками пальцев она любовно гладила коралловый гребень, наслаждение в ней нарастало. Снова у нее перехватило дыхание, что-то содрогнулось внутри несколько раз, будто огромный змей свернулся в ней и распрямился. Дважды пробежала по ее телу нервная дрожь, может, она даже дернулась на кровати, но тут же замерла, и только дышала все медленнее и спокойнее, не чувствуя уже боли желания. Но осталось впечатление пустоты, потому что в ее лоне не хватало белой жидкости. Была она, как дупло, в которое Дымитр ночь за ночью лил семя, и до сих пор там ничего не завязалось. Этот большой петух хотел наполнить ее своим семенем, только короткого мгновения не хватило. Дымитр убил его вилами, хотя, если бы он пришел чуть позже, она уже была бы сыта и полна. Дымитр храпел, как всегда, когда вечером напьется водки, он даже не знал, что убил прекрасного петуха с коралловым гребешком. А старая Макухова, которая служила у доктора, говорила ей вчера: "Если увидишь, Юстына, под кустом мокрую курицу или петуха, то возьми его домой и устрой ему место в бочке с пером. На завтрак приноси ему яичницу, и он будет тебе служить, потому что это Клобук". За стеной снова заревела черная корова, Юстына высунула босые ноги из-под перины и, прикоснувшись к грязным доскам пола, задрожала от холода. Рубахой она вытерла бедра, сунула ноги в валенки и пошла к печке, чтобы разжечь огонь. О разных знаках на небе и на земле, которые предвещали то, что должно было случиться Январь в Скиролавках - один из холоднейших месяцев в году. Средняя температура колеблется около минус 3,5 градуса по Цельсию, сумма осадков составляет около 40 миллиметров, а влажность воздуха 85 процентов. Это точная информация, потому что возле школы в Скиролавках находится за ограждением из сетки маленькая метеостанция - три белые будки на высоких ножках, - а учительницы обязаны точно и ежедневно проверять данные. В Скиролавках бывает значительно холоднее, чем в столице (2,9 градуса по Цельсию), что указывает на то, что они лежат на севере страны, но не очень далеко. В январе в Скиролавках солнце всходит около 7.40 утра и заходит около 15.30 вечера. День продолжается неполных 8 часов, а значит, он более долгий, чем в декабре, благодаря чему, как утверждает священник Мизерера из Трумеек, дьявол уже не имеет такого легкого доступа к человеку. В январе Ян Крыстьян Неглович, врач, о котором писатель Любиньски говорит, что он - "доктор всех наук лекарских", потому что такой титул вроде бы носили когда-то лекари в этих краях, советует своим приятелям, чтобы для улучшения самочувствия они читали Аристотеля "О возникновении животных" и пили отвар из цветков липы мелколистной - в соответствии с рецептом: ложечка цветов на две трети стакана горячей воды; принимать два и даже три раза в день по полстакана как "стомахикум" и "спазмолитикум", а также перед сном как "диафоретикум". Доктор сам, однако, не пьет отвара из цветов мелколистной липы, зато все в селе знают, что в январе он просит свою домохозяйку, чтобы к обеду она подавала ему компот из слив: "С той сливы, Гертруда, которая растет в левом углу возле забора". Что же касается друзей доктора, то комендант отделения милиции в Трумейках, старший сержант Корейво также не любит отвара из мелколистной липы, а чтением его остается еженедельник "На службе народа"; писатель же Любиньски не читает ничего, кроме "Семантических писем" Готтлоба Фреге, а липовый чай вызывает у него отвращение, и, может, поэтому он не засыпает без таблетки реланиума. Художник Порваш пренебрегает всеми советами доктора и в месяцы, когда бывает в Скиролавках, а не в Париже и не в Лондоне, вообще ничего не читает, а пьет чистую водку и рисует тростники над озером. Что касается священника Мизереры из прихода Трумейки, то, кроме требника, его любимым чтением остается сочинение св. Августина "Против языческих книг XII", наивкуснейшим же напитком - чай со спиртом. Скиролавки, используя стародавнее определение, имеют аж 34 дыма, а считая выселки и одиноко разбросанные усадьбы, такие, как Ликсайны, Байткиили лесничество Блесы, насчитывают 45 дымов и 229 душ, заблудших, впрочем, и дающих, как утверждает священник Мизерера, легкий доступ дьяволу и его приспешникам, потому что многие живут неправедно и в безверье. Еще хуже недоверков те, которые ревизуют Священное Писание, или те, кого можно подозревать в Языческой практике, которой способствует таинственный сумрак тянущихся вокруг лесов, печаль озер, меланхолия трясин. В Скиролавках есть такие, кто живет здесь от деда-прадеда, как, например, старый Шульц и Крыщак, Пасемки, Вонтрух, Миллерова, Малявка, Вебер или Макух, а также такие, кто прибыл сюда сразу после войны, - Негловичи, Кондек, Галембка, Слодовик, Порова. Еще другие, такие, как Севрук, приехали в Скиролавки пятнадцать или чуть больше лет тому назад. Писатель Любиньски, лесничий Турлей и художник Порваш живут в Скиролавках значительно меньше. Некоторые люди - простые, едва умеют читать и писать, другие имеют за плечами титулы и факультеты, знания кипят у них в головах, как суп в кастрюле. А все-таки связывает этих таких разных людей какая-то таинственная общность. С бегом времени как бы одурманило и заморочило их всех дыхание затуманенных лугов и трясин, закралась в их сердца печаль озер, а мысли пронизал сумрак дремучих лесов, рождая в них нелюбопытство к остальному миру и к тем, которые живут в огромных городах, с квартирами, как гробики. Утвердилось в них и ничем не обусловленное и ничем не подкрепленное убеждение, что только то можно считать важным и полным значения, что делается у них, в Скиролавках, Байтках и Ликсайнах, что рождается и умирает на их полях, называемых по-стародавнему "лавками". Вокруг, впрочем, много деревенек с похоже звучащими названиями - Скитлавок, Гутлавок, Пилавок, Неглавок, Ронтлавок, Юблавок, Белолавок. Не имеет это, впрочем, никакого значения для жителей Скиролавок, хоть им не чуждо чувство истории. Но, как утверждает старый Отто Шульц, "берегитесь, потому что время коротко". А так как время коротко, торопись, человек, и сохрани душу свою. Очертания этого света минут, будь поэтому пилигримом на этом свете. У Отто Шульца - седая борода, которая ниспадает ему на грудь, как у других белая салфетка, когда они садятся обедать. У доктора Негловича чуть седые виски. Поэтому старый Шульц смело стучится в двери доктора, чтобы накануне Нового года спросить: - А почему это время такое короткое, Янек? Потому что за ним стоит вечность, о которой нам немногое известно. Вечность - это не только приближение бесконечности времени, потому что время и вечность отличаются друг от друга. Время бывает отдано семени, а вечность приносит плоды и жатву без конца. И по той причине, что время коротко, я прихожу к тебе с напоминанием, как к Лоту: "Поспешай", "Спасай душу свою". Доктор Неглович завязывал галстук перед зеркалом в своем салоне, где стояла черная гданьская резная мебель, которую расставил тут еще его отец, хорунжий Станислав Неглович, а была она когда-то собственностью князя Ройсса. В большом зеркале отражался свет хрустальной люстры, а также фрагмент черного буфета и белая грудь рубашки доктора. Зеленоватая печь на красиво выгнутых кафельных ножках рассеивала приятное тепло, которое казалось каким-то чудесным явлением и позволяло забыть о пятнадцатиградусном морозе на скованном льдом озере за окном. Коричневый гладкий галстук позволил завязать себя большим узлом. Как острая стрела, он рассекал белизну сорочки от шеи вниз. Доктор с удовлетворением посмотрел в зеркало, потом повернулся к Шульцу, наклонил голову и смиренно сказал: - Хлеб наш насущный дай нам днесь. - Аминь, - ответил Шульц. И тогда доктор - как каждый год - вынул из буфета хрустальный графинчик с вишневкой и два высоких бокала на тонких ножках и разлил понемногу кровавого напитка. - Хороший это будет год, Янек, - сказал Шульц, осторожно беря в черные, загрубевшие от работы руки тоненький стебелек бокала. Улыбка доктора была полна печали: - Не для всех, наверное, не для всех... В кабинете доктора, в папке, лежали желтые карточки из больницы, в которой почти месяц пробыл старый Шульц. Его болезнь носила латинское название, но лучше будет сказать, что стрелой смерти уже пометил его тот, кто не знает снисхождения. - Так, Янек, не для меня, - кивал головой старый. - Но с тобой будет по-другому. Доктор вздохнул. - "И смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло". - Пусть так будет, - сказал Шульц. А потом добавил после короткого молчания: - Женщина носит девять месяцев, и это хорошо. Кобыла носит триста сорок дней, и это хорошо. Корова носит двести восемьдесят дней, и в этом великий порядок. Отто Шульц прожил восемьдесят лет и должен умереть, потому что таков порядок вещей. - Аминь, - подтвердил доктор. Шульц выпил красный напиток из хрупкого бокала, доктор сделал то же самое. А потом они обнялись как отец с сыном. Шульц ушел в мрак новогодней ночи, а доктор еще минуту смотрел на мокрые следы тающего снега, которые остались возле высокого резного стула, где он когда-то сиживал мальчишкой. До Нового года оставалось несколько часов. До которого-то там года от сотворения мира по Кальвину, от разрушения Иерусалима, от Рождества Христова, от введения юлианского календаря, от введения григорианского календаря, от введения календаря исправленного, от введения прививок оспы, от распространения паровых машин, от введения электрическо-магнетического телеграфа. До которого-то там года от прекращения вихрей огромной бури, которая прокатилась над миром, и как во многих других местах и странах, так и в этой маленькой деревушке поломала ветви деревьев, разорила птичьи гнезда, а людей, как листья, разбросала широко, на погибель или только на изгнание, на унижение или забвение. Был это и сорок пятый год от рождения Яна Крыстьяна Негловича, доктора всех наук лекарских. Как обычно, много разных знаков на небе и на земле предвещало, что новый год будет богат всякими событиями. Прежде всего, незадолго до Рождества родила ребенка женского пола в Трумейках молодая ветеринарша, Брыгида, девушка хорошенькая на удивление, с задом, как у кобылы-двухлетки. Почти до дня родов никто не догадывался о ее состоянии, потому что она носила широкую желтую болоньевую курточку, что естественно в осенние холода, а живот, несмотря на беременность, у нее был небольшой. Людям было любопытно, кто добрался до зада Брыгиды, потому что это должен был быть мужчина большой отваги. Брыгида была красивой, с ласковыми глазами телки, но гадкую для женщины имела она профессию: проявляла особую умелость, маленькими и нежными ручками освобождая от яиц бычков и молодых жеребцов, а также баранов. Говорили, что ее подружка по институту, такая же хорошенькая девушка, когда ее изнасиловали трое мужчин, коварно заманила их к себе домой, усыпила специальным вином, а потом лишила ядер, как разбрыкавшихся бычков. Поэтому, несмотря на красоту Брыгиды и ее приветливый взгляд, избегали ее молодые мужчины, и даже удивительно было, что нашелся кто-то настолько отважный, чтобы сделать ей младенца. Девушка с ребенком - это вещь в тех краях обычная. Но Брыгида никому не сказала, от кого у нее ребенок, и в гминном управлении дочку велела записать на свою фамилию. Тайны своей она не выдала даже доктору Негловичу, которого вызвала в Трумейки акушерка. Потому что роды обещали быть трудными. Бабам, которые лежали вместе с ней в палате, объявила: "Если уж вам так интересно, от кого ребенок, то скажу вам, что это случилось от здешнего воздуха". Был это, по мнению людей, нахальный ответ. Потому что нет ничего прекрасней, чем картина, которая разыгрывается после девичьих родов, когда девушка с ребенком на руках вылавливает из толпы какого-нибудь бедолагу, таскает его по судам, а он выкручивается, врет, на других пальцем указывает и рассказывает разные забавные подробности о девушке. Разве не так было с дочкой вдовы Яницковой, хромой Марыной? Двадцатилетней девушкой она родила дитя мужского пола в мае прошлого года, а потом на автобусной остановке прихватила молодого Антека Пасемко, который уже полгода работал на Побережье шофером и приезжал домой только на воскресенья и на праздники. Ему-то на остановке она громко прокричала, что ребенка родила от него и пусть он или женится на ней, или платит на сынка. Парень защищался, как умел, рассказывал, что не только он девять месяцев назад пошел в койку с хромой Марыной, что их тогда было несколько, потому что она лежала пьяная, как свинья. Молодой Галембка ей засадил, старший сын Шульца, средний из ребят плотника Севрука, почему же именно его, Антека Пасемко, подозревают в отцовстве, если и от семени тех остальных ребенок мог быть зачат? Подробно, ко всеобщей радости, рассказывал Антек Пасемко, как хромая Марына сама в отсутствие матери на кровати разлеглась, как потом ногами радостно дрыгала, когда ее по очереди покрывали - он, Антек, в самом конце, потому что был пьянее всех, поэтому заснул на Марыне, и так его вдова Яницкова в постели с Марыной застала. Те удрали, а он остался, и по этой причине теперь его Марына подозревает, хотя он даже не помнит, наполнил ли он ее своим семенем. Только что спал с Марыной, ничего больше. И, сказав это людям, Антек Пасемко удрал на Побережье и три или четыре месяца не возвращался в деревню, чему никто не удивлялся, потому что все знали, что он боится гнева своей матери. Строгая женщина была Зофья Пасемкова, жена рыбака Густава, мать троих сыновей и дочери. Всем в деревне было известно, что и мужа, и сыновей она за что попало била конским кнутом, а дочку свою, едва ей исполнилось шестнадцать лет, замуж в десятую деревню выдала и видеть ее не хотела, так ее ненавидела. Потому и удрал Антек Пасемко, средний ее сын, на Побережье, что боялся материнского кнута за то, что сделал Марыне. Хотя уже в августе или в сентябре Антек начал хромой Марыне присылать деньги на ребенка, раз пятьсот злотых, другой - тысячу, чем дал доказательство, что ребенка признает, а то, что о Марыне рассказывал, только частично было правдой. Но, что самое удивительное, строгая Зофья Пасемкова, встретив осенью хромую Марыну с коляской, задержалась с ней, но не для того, чтобы всяко обозвать, а только вежливо спросила, можно ли заглянуть в коляску и на внука посмотреть, что было видимым признаком: строгость у нее не слишком велика. Или же это невинное дитя разбудило в ней человеческие чувства. Немного позже Антек Пасемко вернулся в родной дом и, как братья, время от времени подрабатывал в лесу или в хозяйстве родителям помогал, а также на рыбалку с отцом выходил. Хотя и вырастила Пасемкова троих здоровенных и неглупых сыновей, ни один из них, несмотря на несколько попыток устроиться на работу на какой-нибудь шахте, на заводе или на стройке, нигде не обосновался, семьи не создал и со временем возвращался к матери и к ее кнуту. Так же поздней осенью поступил и Антек. С тех пор Пасемкова хромой Марыне пятьсот злотых на ребенка давала. Антек с Марыной не виделся, обходил ее дом, и на сынка даже смотреть не хотел. А когда матери близко не было, любил сидеть с другими перед магазином на лавочке и пить пиво. Тут он тоже рассказывал, что на Марыне никогда не женится, потому что она хромая, что было, впрочем, правдой. Потому что одно дело - ребенка сделать, а совсем другое - жениться; парню был только двадцать один год, и жизнь перед ним открывалась кто знает как прекрасно. Чего, однако, в свое время люди о хромой Марыне наслушались, того наслушались. И неприятно им теперь было, что ничего подобного о прекрасной Брыгиде они не узнают. Плохо говорили о Брыгиде, фыркали на нее, говорили, что она аморально себя вела и что священник Мизерера не должен такое дитя крестить. Когда это услышал священник, в воскресенье он взошел на амвон и такими словами на людей кричал: "По Старому Завету важна только мать, потому что в отце и так никогда нет полной уверенности. Говорю вам, что меньший грех родить, чем выскабливать. Ребенок пани Брыгиды мной окрещен и получил имя Беата, пусть ее Бог благословит. А вы подумайте о своих грехах!" Комендант отделения милиции, старший сержант Корейво, тоже уклонился от выяснения правды, хоть, по мнению людей, милиция должна знать обо всем. Он даже невежливо выразился, чтобы ему не дурили задницу, потому что его абсолютно не касается, кто отец ребенка пани Брыгиды. "Никакого следствия не будет, и сличения папиллярных линий - тоже", - говорил он. На это ему старый Крыщак припомнил, что во времена, когда в Трумейках был князь Ройсс, а в отделении командовал вахмистр жандармерии Шнабель, то о таких делах людям было известно. "Может ли женщина зачать от здешнего воздуха?" - смеялись громко перед магазином в Скиролавках. "Конечно, - ответил доктор Неглович, который как раз подъехал на своем "газике" к магазину, чтобы купить колбасы для собачек. - Вопреки общепринятому мнению, для зачатия ребенка наличие мужчины не является наиважнейшим условием. Иногда намного большую роль играют обстоятельства, такие, как злоупотребление алкоголем, временные перебои с электричеством или испорченный телевизор. Медицине известны разные случаи. Если у кого-то испортится телевизор и он пойдет смотреть фильм к соседу, не исключено, что через девять месяцев у одного или у другого родится ребенок. Свежий воздух тоже может иметь значение для дела. Об этом свидетельствует огромное количество женщин, которые беременеют на отдыхе в санаториях, в отпуске в горах или на море". "Женщина знает, от кого у нее ребенок", - упирался старый Крыщак. "Это правда, - согласился доктор Неглович. - Женщина, как правило, знает, от кого у нее ребенок, но не всегда". Так никто и не узнал, от кого прекрасная Брыгида родила ребенка, и в сердца людей вкрался непокой, что подобные вещи могут повторяться все чаще. Делом мужским было веками причинять женщинам разные неприятности, а делом женским - добиваться справедливости. Что будет с мужским родом, если женщины начнут пренебрегать даже установлением отцовства? Аж страх охватывал при мысли, что может наступить такое время, когда баба придет к мужику и подставит ему зад, а потом оближется, как после хорошей еды, и пойдет прочь, не взглянув на того, кто ей вкусный обед помог сварить. Печальным и пустым станет мир без бабьих жалоб, мольб и плачей. Углубился тот непокой, когда на третий день после Рождества завмаг Смугонева выбросила из дома мужа, с которым прожила пятнадцать лет, потому что - как она говорила - пил, а своего дела с ней не делал. И выгнала его так, попросту, как будто какого-то нищего. Тряпки его в кучу собрала и на дорогу в снег бросила. "Иди, - сказала, - к своей матери". Мужик разревелся, тряпки собрал и пошел. А все же у них было двое детей, которые, когда отец уходил, плакали. Но Смугонева еще мужику палкой грозила, когда он оглядывался на родной дом, это видели многие, потому что дом Смугоней стоял напротив магазина, только на другой стороне дороги. Наутро она в магазине бабам заявила, что подаст на развод и что у нее есть отложенные для этой цели деньги. И еще той самой ночью она легла в постель с двумя мужиками, которые приехали к ней на такси откуда-то со стороны Барт. Утром она открыла магазин с некоторым опозданием, а морда у нее была красная от мужской щетины, которой ее ночью терли, как рисовой щеткой. Не пускалась она ни в какие объяснения, только в полдень шепнула вдове Яницковой: "Плохо мне было - так, как раньше было, а так, как вчера - это хорошо было"... В природе тоже происходили вещи удивительные. Еще за день до Рождества было совсем тепло, только в Рождество пришел мороз жуткий, и в течение одного дня толстым слоем льда сковал все озеро. В ночь под Рождество разбушевалась снежная метель, и снег шел все праздники. На шоссе выросли огромные сугробы, в которых увяз междугородный автобус, автомобиль начальника гминного управления в Трумейках и "фиат" с двумя офицерами уголовного розыска, которых все мучило дело об убитой летом тринадцатилетней Ханечке. Но хорошо, когда в сугробах застревает машина начальника гмины. Тут же появились большие снежные плуги, прокопались через сугробы, и после этого можно было с удобствами ездить по дороге из Скиролавок до Трумеек, что в другие зимы было редкостью. С той снежной метели в воздухе царило спокойствие, ночами на небе были видны звезды, а в полях и на покрытом снегом озере тишина и мороз звенели в ушах, наполняя человеческие души радостью. В пышном снегу зайцы, кабаны, лоси и серны пооставляли четкие и глубокие следы; охотники и браконьеры очищали свое оружие от масла. На горке возле школы с утра до вечера покрикивали дети, катающиеся на санках, громко скрипели ворота колодцев и рукоятки насосов, весело лаяли дворовые собаки. Писатель Любиньски смел снег с террасы над гаражом и в солнечные часы выставлял лежак, на котором отдыхал, завернутый в тулуп и два одеяла, а вечерами работал над повестью о прекрасной Луизе, которая была сельской учительницей, а полюбила простого мужчину. В спокойном воздухе из труб до самого неба тянулся седой, серый или черный дым в зависимости от того, топил кто-то дровами буковыми или сосновыми. И только над острой крышей художника Порваша ни малейший дымок не курился, стекла разрисовал мороз, а в огороженном сеткой дворе только кот протоптал узкую, как нитка, стежку. Впрочем, кот был не Порваша, а приходил ловить мышей по-соседски, от Галембков. Потому что Порваш, о чем было известно всей деревне, пребывал в Париже, куда в начале декабря повез свои четыре картины, чтобы там их продать по приличной цене с помощью покровителя по фамилии барон Юзеф Абендтойер. Этого барона никто в Скиролавках не видел в глаза, но все хорошо знали по рассказам художника Порваша. Юзеф Абендтойер был на одну четверть евреем, на одну четверть поляком, на одну четверть армянином и на одну четверть немцем. Картины Порваша - преимущественно осенние тростники над озером - нравились парижанам, поэтому каждый раз, возвращаясь из-за границы, Порваш имел на что жить, по крайней мере, полгода. В Польше его картины никто покупать не хотел, и, как узнал писатель Любиньски, ни в столице, ни в других городах никто о творчестве Порваша вообще не слышал. Но писателя Любиньского это не удивляло, потому что о его писательстве тоже с давних пор никто не вспоминал в столице, а все-таки Любиньски был, несмотря на это, писателем, и к тому же - как утверждал Неглович - вполне хорошим. О художнике Порваше в селе сложилось особое мнение, потому что он не пользовался легкими случаями и не перебегал никому дорогу, а привозил себе каждый раз новую девушку, которую, однако, задерживал не дольше чем на месяц или полтора. Девушки были разного возраста и разной красоты; к сожалению, по причине неряшливого образа жизни художника и отсутствия заботы о еде, они вскоре чувствовали ухудшение здоровья и уезжали с плачем, распространяясь о том, что "он не хотел давать на жизнь" и они должны покидать Скиролавки, потому что "исчерпали свои сбережения". И вот за день до Нового года вдруг появился в деревне художник Богумил Порваш. По дороге к своему дому он остановил свой старый автомобиль типа "ранчровер" перед магазином, где, как обычно в полдень, сидели на лавке несколько жителей деревни. Был четырехградусный мороз, а они пили холодное пиво. Те самые, впрочем, что всегда, а значит, старый Крыщак, молодой Хенек Галембка, которого два раза принимали на работу в лесу и два раза оттуда выгоняли, пока он не пришел к выводу, что может остаться на содержании жены, ее коровы, свинок, кур, уток и гусей. Сиживали на лавке плотник Севрук, Антек Пасемко, а также Франек Шульц, старший сын Отто Шульца, достойного уважения старца. Но Отто Шульц все не передавал сыну хозяйства, и тот не рвался к работе на отцовском поле. Несмотря на то, что ему уже было почти тридцать два года, он еще не женился и назло отцу подрабатывал себе на пиво, время от времени нанимаясь в рыболовецкую бригаду. Подъехал художник к магазину в Скиролавках, вышел из машины, как ни в чем не бывало сказал всем "день добрый", вошел в магазин и купил две пачки дешевых сигарет. На переднем сиденье сидела новая девушка художника. Зато сзади, на крытом кожей диванчике, лежала черепица. Одна обыкновенная глиняная черепица. Хорошо обожженная, притягивающая глаз яркой окраской. Художник сел в машину и отъехал, распугивая воробьев, которые рылись в рыжих кучках конского навоза, разбросанного на снегу перед магазином. И тогда отозвался старый Крыщак: - Зачем художнику черепица, если у него дом покрыт шифером? И тотчас Хенек Галембка сбегал в магазин за четырьмя бутылками пива, а остальные молчали, чтобы не выставить себя на посмешище поспешным и необдуманным ответом. Пили пиво, курили сигареты. Кто-то вставал с лавки и уходил, другой приходил и садился. И так - до шестнадцати, когда завмаг закрыла решетку на дверях и потопала к дому. И тогда снова старый Крыщак сказал: - Князь Ройсс, помню, привез из Парижа плетеное кресло. И попугая. Все спрашивали - зачем ему плетеное кресло и попугай? А он сидел в кресле и чай пил. А попугай болтал. Два слова знал: "раус" и "штилле". В сумерках они разошлись, а потом о черепице говорили во многих домах. При свете лампочек, при включенных телевизорах. Во Франкфурте-на-Майне убит начальник полиции, телевизионный диктор подчеркнул "р" в слове "анархисты", Крыщак головой кивнул, мол, понимает, о чем речь, потому что князь Ройсс тоже когда-то ругал при нем анархистов. Но своим невесткам Крыщак сказал: - Не поверите мне. Художник черепицу вез. Из хорошо обожженной глины. На заднем сиденье лежала. Одинешенька. Одна из невесток аж за сердце схватилась: - Боже милостивый, черепицу, говорите, отец, привез? Одну? - Одинешеньку... В приемном покое доктора Негловича запахло духами. Прибежала жена писателя, пани Басенька. Два крестьянина ждали перед дверьми кабинета, но пани Басенька ворвалась к доктору, как только из кабинета вышла какая-то баба из Белых Грязей. - Вы слышали, доктор, что художник вернулся из Парижа? Сегодня в полдень... Вроде бы привез новую девку и одну черепицу. Она расстегнула белую дубленку, натянула зеленый свитерок на больших, торчащих вперед грудях. Соски выделялись, как две пуговки, потому что она никогда не носила бюстгальтера. Она думала, что, может быть, доктор, как обычно, ухватится за одну из пуговок и покрутит ее своими нежными пальцами. Очень она это любила. Но доктор отвернулся к окну и задумался. - Одну черепицу привез. На заднем сиденье, - повторила пани Басенька, потому что была уверена, что именно об этом думает доктор Неглович. - Да, да, да... - пробормотал доктор таким тоном, что пани Басенька аж покраснела. Потому что, непонятно почему, ей вспомнилось то, что некоторые женщины в деревне говорили о докторе - мол, он сначала женщину унизит, прежде чем на нее лечь. Но в чем заключалось это унижение, никто точно не знал. Вспомнила пани Басенька и совет, который дал ей доктор, чтобы она готовила мужу отвар мелколистной липы, но не ее же была вина в том, что писатель не любил отвара. Она поднялась со стула. - Пойду уж. Не буду вам мешать, - вздохнула она, снова обдергивая свитерок. Доктор тоже встал. Сделал два шага к пани Басеньке, левой рукой минутку ласкал ее груди. - Не беспокойтесь, пани Басенька, - сказал он. - Дело с черепицей мы скоро выясним. Медицина знает разные случаи... Она выбежала из кабинета раскрасневшаяся, удивительно разогретая изнутри. Перед домом снова расстегнула дубленку, так ей сделалось жарко, хоть на улице был мороз. "Чудный мужчина этот доктор", - думала она, поспешая по снежной колее. Писатель Непомуцен Мария Любиньски четвертый раз выстукивал на машинке фразу для первой главы своей повести. Фраза эта все время казалась ему шершавой, нескладной, запутанной, как груда хвороста, брошенная в лесу. Пожалуй, лучше всего звучал первый вариант: "Он стоял возле Луизы, чувствуя на щеках теплое, почти летнее дуновение от воды. Несмотря на то, что уже наступила осень, день исключительно ясный и безветренный". Может быть, недоставало слова "был", чтобы фраза стала законченной"день был исключительно ясный и безветренный". Он написал слово "был", потом его вычеркнул, потому что оно производило впечатление чего-то лишнего, потом снова дописал это "был", добавил "безоблачный", пока не почувствовал, что его охватывает отвращение к собственной работе. Тогда-то в его рабочий кабинет с двумя выходящими на залив окнами, сквозь которые каждую ночь был виден на другом берегу свет в доме доктора, вошла жена писателя. Из-под расстегнутого кожушка виднелись ее высокие груди, лицо ее было раскрасневшимся от мороза, глаза блестели. Посмотрев на нее, писатель с печалью подумал, что женат третий раз и снова, как и прежде, взял в жены обыкновенную потаскушку. - Выглядишь так, будто вернулась от доктора, - заметил он язвительно. - Ну да, - рассмеялась она, садясь бочком на лавку, покрытую шкурой вепря. - Не хотела мешать тебе работать, а должна была поделиться с кем-нибудь новостью о приезде художника. Представь себе, мой дорогой, он приехал с новой девкой. Никогда не угадаешь, что он вез на заднем сиденье. Черепицу! Обыкновенную черепицу. Они долго молчали. Она присматривалась к нему с нахальной - по его мнению - улыбкой, и он отвернулся к окну. Подумал, что, конечно, он мог бы развестись и жениться в четвертый раз, нужно ведь переделывать и совершенствовать свою жизнь, как фразу в книжке. Но была ли гарантия, что он снова не наткнется на такую же. - И что сказал доктор? - бросил он в сторону окна, будто вызов в адрес огонька на другой стороне залива. - Спросил, пьешь ли отвар из липы мелколистной... - Ненавижу отвар из липы. - Он отвернулся от окна и посмотрел ей в глаза. - Однако ты могла бы пригласить доктора на ужин. Дело об этой черепице требует обсуждения. Художник привез черепицу? Не тащил же он ее аж из Парижа? - Думаю, что девка тоже здешняя, - подтвердила она с каким-то глубоким удовлетворением. В одиннадцать они уже лежали на большой деревянной кровати в спальне, где было очень тепло, потому что осенью печник из Трумеек переложил им кафельную печь. Маленького ведерка угля хватало, чтобы целые сутки печь сильно грела. У пани Басеньки была привычка спать голой, в одних плавках, которые муж должен был с нее стягивать, когда хотел иметь с ней удовольствие. Ей нравилось в таких ситуациях, если мужчина что-то с нее снимал или даже сдирал. Больше всего, однако, она любила, когда муж ласкал ее в темноте или брал потихоньку, как бы украдкой. К сожалению, с ранней осени до самой весны он очень долго разогревался в постели, несмотря на теплую печь и толстую перину. Чаще всего засыпал, так и не отважась на любовную забаву. Итак, они лежали оба навзничь, он - натянутый, как струна, потому что ждал, пока кровь прильет ему к ногам и разогреет их хоть немного, а она правой ладонью гладила его сначала по твердому гладкому животу, потом приподняла свою левую грудь и взяла пальцами торчащий сосок. Она знала, что муж не спит, и спросила: - Правда, ты не знаешь, каким образом доктор унижает женщину, прежде чем в нее войти? - Не знаю. Говорил тебе много раз, что не знаю, - ответил Любиньски. - В деревне об этом разное болтают, но ничего конкретного узнать невозможно. Еще долго они лежали так рядом, а потом она тихо вздохнула, потому что чувствовала, что и в эту ночь обойдется без любви. О том, что мужчина и женщина должны жить не рядом, а вместе, а также о мечтах, которые навевает лес На штабной карте коменданта отделения милиции в Трумейках Скиролавки выглядят как большой серп, своим острием охватывающий голубой залив огромного озера Бауды. Рукоять серпа велика, ее образует асфальтовое шоссе, ведущее в Трумейки. По обе стороны шоссе находятся усадьбы богатейших хозяев, крытые черепицей дома из красного кирпича, сараи и хлевы. Все дома стоят лицом к дороге, при них маленькие садики, чаще всего огороженные сеткой, покрашенной в разные цвета. На задах усадеб тянутся пашни и луга, открытые в сторону Трумеек, а на горизонте замкнутые черной стеной лесов. В месте, где рукоять серпа смыкается с острием, - уже залив. Шоссе здесь сворачивает вправо и вдоль высокого откоса обегает озеро полукругом, дальше идет прямо, в глубь дремучих лесов, до самого городка Барты. А острый конец серпа заходит на короткий полуостров, врезающийся в озеро и отделяющий залив от безграничия вод Бауды. Весь этот полуостров вместе с садом. огородом, домом, хозяйственными постройками, а также небольшой пристанью - собственность доктора Яна Крыстьяна Негловича. Центр деревни помещается на стыке залива и шоссе, у основания серпа, а значит - почти напротив полуострова, отделенного от этого места километровой полосой воды. Здесь находятся автобусная остановка, школа, пожарная каланча, продуктовый магазин, почта, клуб молодого крестьянина, библиотечный пункт, а также кладбище. Возле живет плотник Севрук, стоят два сарая, принадлежащие рыболовецкой бригаде, и кузница. От сараев дорога поворачивает вправо и полукругом обегает залив. Здесь дома и усадьбы заселены лесными работниками и размещаются только по одну сторону дороги, ближе к озеру. Построены они из красного кирпича и развернуты лицом к шоссе. Сзади находятся хозяйственные постройки, которые загораживают вид на озеро. Хотя не везде. Писатель Любиньски, когда в свое время купил дом у одного лесоруба, велел сломать сарай, вырубить кусты над заливом и открыл себе вид на озеро. У торца он выкопал подземный гараж и построил над ним террасу, откуда, расположившись на лежаке, он видит бесконечность вод и дом доктора на полуострове. Немного дальше, на месте усадьбы, сожженной во время войны, несколько лет тому назад построили домик, крытый шифером. Там поселился художник Богумил Порваш. Из его мастерской тоже открывается вид на бесконечность вод и на прибрежный тростник, который стал темой его творчества. В лесу прячутся красные постройки лесничества Блесы, где семь лет живет инженер Турлей с женой и сыном. В лесничестве Блесы - десять комнат и огромный салоне камином. Именно здесь уже семь лет, то есть с тех пор, как лесничество принял инженер Турлей, тридцати одного года, проходят новогодние вечеринки, в которых принимают участие доктор Неглович, художник Порваш и писатель Любиньски. Жена лесничего, магистр Халина Турлей, занимает должность заведующей трехклассной школой в Скиролавках, представляющей собой филиал школы-восьмилетки в Трумейках. Пани Халине подчиняется только одна учительница, панна Луиза, шестидесяти лет, стало быть - без пяти минут пенсионерка. Это старая дева со странностями, которая редко выходит из дому, зато внимательно наблюдает за жизнью деревни из окна своего жилища на втором этаже школы. Новогодние вечеринки у пани Халинки устраиваются в складчину, потому что ни лесничий, ни учительница не зарабатывают много. По мнению жителей Скиролавок, самые богатые люди в деревне - доктор Неглович и старый Отто Шульц, и только во втором десятке зажиточных людей - писатель Любиньски и лесничий Турлей с его женой Халинкой. Последний из последних - это художник Порваш. Поэтому он вносит наименьший вклад в новогодние вечеринки в лесничестве Блесы, хотя он, а не доктор и не писатель каждый год бывает в Париже. Но много ли хорошего можно ожидать от человека, который из Парижа привозит девушку и одну единственную черепицу? Как каждый год, так и нынче одновременно с двенадцатым ударом часов на экране телевизора на заснеженное подворье перед своим домом вышел инженер Турлей, писатель Любиньски и художник Порваш, а также доктор Неглович. Огромный, полный елей, отяжелевших от снега, лес начал отвечать эхом выстрелов. Пять раз выстрелил лесничий Турлей из своего русского ружья "Волга", восемь раз дал огня художник Порваш из стандартного бельгийского бюкс-флинта "браунинга" из города Хершталь; шесть раз блеснула огнем английская двустволка писателя Любиньского, сделанная прославленной фирмой "Уэбли-Скотт", с красивыми арабесковыми инкрустациями на стенке затвора; три раза прогремела двустволка доктора Негловича, предмет зависти многих окрестных охотников, потому что это была модель "кастор" - итальянская, с курками и боковым замком "холланд", инкрустированным серебром, с ореховым прикладом. Отзвук выстрелов услышали возле пожарной части, где на свежем воздухе охлаждали разогретые водкой головы жители Скиролавок: ежегодно в помещении пожарной части проходило новогоднее гулянье. Те, кто слышал эхо выстрелов., знали, что действительно начался Новый год. Никого не удивляло и не возмущало, что в деревне два новогодних гулянья. В одном, месте развлекаются люди образованные, в другом - простые, потому что, как говорил плотник Севрук, когда у него не подходила выемка к выступу в балке, "все должно быть на своем месте". Новый год делил людей в Скиролавках, но каждый день и каждая ночь стирали разницу. Потому что, как часто повторял с шутливой серьезностью доктор Неглович, "у всех женщин все то же самое, разве что некоторые лучше вымыты". Доктор имел право так говорить, потому что уже четырнадцать лет был вдовцом, а, как мужчина в расцвете сил, должен - был по общему мнению - время от времени получить облегчение для здоровья и настроения. И потом, кто-кто, а доктор Неглович насмотрелся в жизни этих женских разностей, и если утверждал, что у всех все то же самое, то была в этом большая сила правды. Разве существовала во всей трумейской гмине хоть одна женщина или даже девушка, которая не продефилировала бы перед доктором без трусов? Доктор Неглович хвалил то, что увидел у них между ног, или, бывало, ругал, чаще, однако, ругал, чем хвалил. Было даже, что, осмотрев жену лесника Видлонга, он вышел в приемную в амбулатории и крикнул женщинам, которые ждали в очереди: "Видлонговой сорок пять лет, четверых детей родила, и ни единой царапинки. Не то что вы, свинтухи". Чаще, однако, как говорят, доктор ругал и лекарства выписывал, хоть и знал, что все равно принимать их не будут и его врачебный труд пропадет. Раздевались у него женщины старые и молодые. Одни стыдливо, другие смело, особенно те, которые рады были своим телом соблазнить одинокого врача. Доктор не был юнцом, но ведь в Скиролавах говорят, что с возрастом у мужчины корень твердеет, как у сосны в лесу. Две черты ценили в Скиролавках у мужчины: крепкую к водке голову и хороший звонок между ногами. Чем чаще звонил, тем лучше. Порядочная женщина не должна открывать дверь, когда звонит чужой мужчина, но делом мужским было звонить - а ну какая-нибудь откроет дверку? "Бог сотворил мужчину и женщину не для того, чтобы они жили рядом, а чтобы жили вместе", - всегда повторял священник Мизерера при венчании. А во время пасхальных проповедей он призывал с позолоченного амвона: "А не стыдитесь, мужчины, звонить каждую ночь своим женщинам. Потому как если вы не будете звонить, то им дьявол зазвонит!" Так, совсем обычно, и начался Новый год эхом выстрелов из лесничества Блесы. Испуганные серны и олени, которые по первому снегу начинали подходить к усадьбам, убегали как сумасшедшие в глубь леса, стряхивая снег с низко нависших ветвей. На далеких полянах, на Свиной лужайке, возле Белого Мужика и около дерева, называвшегося "дубом доктора", раздавалось потом пронзительное блеяние козлов. А дремучий лес отвечал эхом, которое возвращалось до самых построек лесничества Блесы, до большого дома из красного кирпича, до высокого крыльца и широкого подворья, где, зарывшись в снег по самые оси, стоял пахнущий маслом старый "газик" доктора. Лесничество Блесы было построено восемьдесят лет назад. Старые люди говорили, что первый здешний лесничий, некто Швайкерт, был застрелен собственной женой в одной из верхних комнат за то, что, как утверждали одни, изменял ей с девчатами из Скиролавок. Другие, в свою очередь, говорили, что попросту у нее никогда не было сухих дров на растопку. Но факт: с тех пор плохо жили между собой супружеские пары в Блесах, что подтверждали людская память и свидетельства очевидцев. От лесничего Пентека сбежала жена, хорошенькая блондинка, потому что никогда - несмотря на то, что вокруг был дремучий лес, - он не заботился о дровах для обогрева и для кухни. А убежела она с таким, который ей несколько раз привез воз наколотых дубовых поленьев. Лесничему Стемплевичу, который был после Пентека, тоже жена изменяла, причем почти открыто, целуясь под окнами с ветеринаром из Барт, который катал ее по лесу в бричке, запряженной двумя сивыми конями. Но не из-за отсутствия дров она ему изменяла, а по той самой причине, по какой и Смугонева своего мужа из дому выбросила, а именно - он слишком много пил и не выполнял ночью своей мужской работы. Инженер Турлей приехал в Блесы семь лет назад и взял себе молодую женушку, Халину, невысокую, с мальчишескими движениями и громким, звонким смехом. Но в последнее время они тоже ссорились все чаще, и именно из-за отсутствия дров или из-за того, кто должен топить печь центрального отопления, ведь они оба работали. Люди в Скиролавках шептались, что и она уже не прочь найти какого-нибудь настоящего мужчину, который знает, как позаботиться о женщине. И все удивлялись, что лесничество Блесы отнимает у мужчин их характер и силу и отдает характер и силу женщинам. Но, как это у женщин обычно бывает, и характер, и сила превращались в ненависть или в адскую злобу. Писатель Любиньсни говорил, что это дремучий лес делает мужчин безвольными мечтателями, которые разочаровывают женщин. Лес придавливал людей своей гибельной глубиной, укачивал и усыплял шумом ветвей, поражал своими размерами и вечным существованием. Глядя на верхушки огромных сосен или древних буков, люди чувствовали свою хрупкость и ничтожность, год за годом убеждались в бессмысленности своих усилий и трудов, которые всегда были ничтожными перед громадой вечного леса. Что с того, что они сумели повалить даже самые могучие дубы и пооставляли голые поляны, если все равно должны были сажать новые деревья, которые спустя несколько лет покрывали землю и тянулись вверх, к небу и солнцу, в то время как они, люди, пригибались к земле. Лес уже был, когда они пришли сюда, он приветствовал их вечным шумом и оставался таким, каким был, когда они уходили навсегда. Вечный шум леса нес предостережение начинаниям людей, а те, кто вслушивался в него слишком долго, становились глухими к голосу сердца, словно бы и их затягивало это лесное существование без действия, жизнь без любви и поступков. В сумрачных лесных закоулках, где летом, как капли прозрачной живицы, сплыванут по стволам сосульки солнечного света, а зима, как дух, является вдруг пред очи белым пятном распыленного снега, человека вдруг поражает сознание, что ничего он здесь улучшить не сможет. Но доктор Ян Крыстьян Неглович объяснил это дело совершенно иначе. Это не лес делал мужчин безвольными мечтателями, а они - безвольные мечтатели - искали лес, чтобы утвердиться с помощью его существования, баюкать себя его ровным шумом. Из множества возможностей, которые сотворил для людей мир, они выбирали эту единственную узкую стежку, ведущую к лесу. Доктор Неглович в глубине души верил, что человек не до конца потерял свой инстинкт и из сотен возможностей выбирает ту единственную, которая ему больше всех подходит. И даже - о ужас! - полагал, что некоторые болезни, преследующие человека, возникали не только по велению судьбы, а были вызваны острой потребностью организма, как буря, которая должна пронестись, когда становится слишком душно. О том, что время коротко, поэтому торопись, человече... Девушке, которую привез в Скиролавки художник Богумил Порваш, было двадцать четыре года, она работала продавщицей в магазине мужского белья. Предложение провести Новый год в затерянной среди лесов деревушке, да еще в обществе красивого художника показалось ей привлекательным. Ее волновало и обещание Порваша, что она проведет немного времени среди "диких людей", как он назвал своих друзей. Печалилась она всю дорогу только о том, что они будут есть в этой дыре, потому что еда доставляла ей большую радость. Художник рассказывал ей, что в ближнем городке есть птицеферма и там можно достать куриные и гусиные пупки. "Ах, пупки, как это хорошо", - несколько раз вздыхала она по дороге из столицы, раздражая этим художника, худого, со впалой грудной клеткой и втянутым животом. Он мог не есть несколько дней, и его устраивал даже кусок заплесневелого хлеба. Только его черные, пылающие, глубоко впавшие глаза казались постоянно голодными. Девушку звали Юзя. Была она не слишком высокой, кругленькой блондинкой со светлой кожей, пухлыми розовыми щечками и маленьким влажным ротиком, который она то и дело выпячивала вперед и складывала в маленькое рыльце. Казалось, что даже воздух, который вдыхает, она сначала пробует своими влажными губами. И с ней-то пришел художник на Новый год в лесничество. Во время перерыва в танцах она подходила к столу возле камина и оглядывала расставленные там тарелки. Потом деликатно брала в руку вилку и маленькую тарелочку, клала на нее пластик холодной оленины, сальцесона или крылышко утки, один грибок, кусочек соленого огурца. И ела медленно-медленно, маленькими кусочками, щуря при этом глаза, как будто ее охватывали какие-то приятные воспоминания. Кусочки мяса исчезали в ее маленьком ротике, который становился еще краснее, влажнее и свежее, а щечки розовели и казались еще более гладкими. Блеск огня из камина трепетал на ее губах, ласкал щеки, подчеркивал тень, которую отбрасывали длинные подкрашенные ресницы. Негловичу она казалась то маленькой белочкой, которая обрабатывает орешек, то хорошеньким поросеночком, которого хотелось погладить по розовой мордочке и подать ему кусочек яблочка или теплой картошечки. Потому что, учит книга Брилла - Саварена, нет на свете ничего более прекрасного, чем вид молодой и красивой лакомки, глаза которой блестят, губы лоснятся, а движения при еде милы и грациозны. Такие женщины ночью для мужчины - как хорошо наполненная тарелка. Стоял он, опершись о край навеса над камином, и, разглядывая панну Юзю, слушал, как на ее мелких белых зубках хрустит пластик соленого огурца. Его раздражал шум голосов за спиной, смех женщин и отзвуки разговора между писателем Любиньским и художником Порвашем, долетавшие из угла салона. Он не хотел пропустить ничего из этого приятного хруста, который казался ему намного более волнующим, чем шелест новогодних платьев. Панна Юзя подняла наконец свои прищуренные глаза, склонила светлую головку и спросила: - Почему вы так на меня смотрите? Он с достоинством откашлялся: - Потому что тоже люблю соленые огурцы. Она с чуть заметным сожалением отставила свою тарелочку. Выбрала другую, чистую и положила на нее доктору кусочек огурца и пластик холодной оленины. - Спасибо, - сказал доктор, беря тарелку из ее рук. А потом так же громко захрустел огурец на его зубах, и доктор громко чавкнул, пробуя холодную оленину. - Правда ли, доктор, - спросила панна Юзя, - что в Скиролавках есть религиозная секта, которая позволяет раз в год всем со всеми, вместе, в одном сарае? Вы понимаете, что я имею в виду... И она посмотрела на него широко открытыми глазами, которые, казалось, были наполнены безбрежным удивлением. Даже ее влажный ротик перестал шевелиться. Доктор поставил на стол свою тарелку, снял со стояка кочергу и ткнул ею пылающее в камине полено. А потом заговорил с необычайной серьезностью, которая для тех, кто его хорошо знал, означала, что он немножечко подшучивает. Как это называл писатель Любиньски: "Наш доктор любит выступать с шутливой серьезностью". - Не верьте в такие истории, панна Юзя. О таких, как наша, затерянных среди лесов деревушках разные слухи ходят, но не надо им верить. Мы - обычные люди, которые хотят любить друг друга и есть досыта. Но не каждый человек подходит к этим делам с надлежащей серьезностью..: Возьмем, к примеру, тот солений огурчик, который вы как раз жуете. У меня в кладовке есть целых семь сортов по-разному засоленных огурчиков. Они стоят в больших банках. Каждый год я сам присматриваю, чтобы моя домохозяйка Гертруда Макух законсервировала их так, как следует. Потому что один вкус - у соленого огурчика, в который добавлено больше укропу, а совершенно другой - у того, в который положено больше хрена, дубовых или вишневых листьев, листьев черной смородины, добавлено чесноку, горчицы. Огурчик с вишневыми листьями ядреный и хрустит на зубах, а если прибавить больше чеснока, он издает на зубах только сухой и невыразительный треск, будто кто-то ломает спичку. Зато у него более острый вкус, иногда аж язык жжет. То же самое - огурчик, к которому прибавлено много горчицы. Он сохраняет твердость и остроту, хрустит на зубах, очень вкусно. Засоленные огурцы я держу на нижней полке, а полку выше занимают свекла и пикули, потом маринованный лук, дыня в уксусе и корнишоны, потом ботвинья в бутылках и спаржевая фасоль в банках. С уксусом, однако, надо быть осторожнее, потому что считается, будто он вызывает анемию. Но ведь нельзя мариновать без уксуса! Конечно, есть сторонники сушения овощей, плодов и грибов. Я тоже храню немного этой сушенины в кладовой в льняных мешочках, хорошо завязанных и подвешенных на специальных крючках. Нет, однако, ничего вкуснее, чем разные сорта маринованных грибков... - Ах, рассказывайте, доктор, - прикрыла глаза панна Юзя и, как для поцелуя, раскрыла свои красные влажные губки. В этот момент она показалась доктору необычайно красивой. Огромное декольте белой блузочки, вышитой маками, притягивало взгляд. Тело, которое из него выглядывало, было гладким и чудно желтоватым, как слоновая кость, только глубокая канавка между грудями обозначалась тенью, подчеркивая формы бюста. Доктор переступил с ноги на ногу и нервно кашлянул, чем вспугнул то интимное и неуловимое настроение, в котором только что были оба. Девушка подняла глаза, затрепетала подкрашенными ресницами и с беспокойством спросила: - Доктор, почему вы ко мне так присматриваетесь? - Думаю о вашей щитовидной железе, панна Юзя, - сказал он. - Пока вроде бы нет причин для беспокойства, но ваша шея, такая полная и гладкая... - Да, немного толстоватая. - Она дотронулась рукой до горла. - И вообще, кажется, я слишком толстая. Доктор улыбался понимающе: - Ничего, панна Юзя, ничего. Зато у вас кожа очень гладкая и без всяких морщинок. Вы надолго сохраните свою красоту. Только не забывайте всегда на ночь накладывать под глаза немного увлажняющего крема. Ему очень хотелось наклониться над ней, прикоснуться губами к раскрытым губкам, которые были такими красными, что казались пузырьками, наполненными кровью. Может быть, она отгадала его желание, потому что склонила светлую головку и серьезно сказала: - А однако, доктор, я сама слышала, как один человек в кафе говорил Богусю, что в Скиролавках раз в год все со всеми делают то, что надо делать отдельно. Правда, Богусь, что он так говорил? - крикнула она в угол салона, где Порваш все еще разговаривал с писателем. Тут же они прервали свою беседу и приблизились к столу с угощением. - Что такое кто-то говорил? - подозрительно спросил художник. Она повторила то, что только что сказала доктору. - Вздор, Юзя, - рассердился художник. - Всю дорогу я толковал тебе, что это вздор. Мой коллега по академии, глупый художник, говорил это только для того, чтобы ты испугалась и не поехала со мной. - Позвольте, коллега Порваш, - вмешался писатель Любиньски. - Это дело совсем не такое простое. Уже не раз я слышал такое мнение о нашей деревушке. Люди в больших городах склонны верить, что в провинции, а особенно в маленьких деревушках, могут случаться жуткие истории, которые способны страшно оскорбить мораль. А между тем, если ближе присмотреться, оказывается, что и в больших городах происходят страшные вещи. Мы, панна Юзя, люди образованные и разумные, а кроме этого, критичные. Скиролавки - деревенька маленькая, но честная. Высказывание писателя Любиньского могло быть коротким или очень длинным, но в нем была масса антипатии к людям из больших городов. Доктор Неглович отозвал в сторонку художника Порваша и, схватив его за пуговицу бархатного парижского пиджака, насел на него: - Что означает та черепица на заднем сиденье вашего автомобиля, пане Порваш? Зачем вам черепица, если ваш дом покрыт шифером? - О какой черепице вы говорите? - удивился художник и нервозным жестом растрепал свою огромную черную шевелюру. - Возвращаясь в Скиролавки, вы привезли черепицу. Одну. Лежала на заднем сиденье. Многие люди ее видели, - напирал на него доктор, не выпуская из пальцев пуговицы от пиджака. - А, это вы о той черепице, - вспомнил Порваш. - В самом деле, я вез ее километров пятьдесят и сам толком не знаю зачем. Три черепицы лежали на шоссе, наверно, кто-то их потерял. Они были разбросаны на снегу, красные, раздавленные колесами, как кровавые следы. А одна была целая, красивая, красненькая, а скорее терракотовая. Я остановился и забрал ее, сам не знаю зачем. - Понимаю, - согласился с ним доктор Неглович. - Я отдам ее вам, и охотно. У вас ведь дом крыт черепицей, - предложил художник. - Спасибо, - сказал доктор Неглович и пожал художнику руку. - Ни одна черепица у меня, правда, не упала, но принимаю подарок, как жест доброй воли. Художник в раздумье потряс головой. - Уже третий человек спрашивает меня об этой черепице, - сказал он. - Неужели у людей в Скиролавках нет больших забот? - Радуйтесь, что у нас нет больших забот, - заметил доктор. К ним подошла пани Басенька, неся тарелку с заливными телячьими ножками. - А может быть, доктор, выйдем на свежий воздух? - повернула она к Негловичу личико, похожее на мышиную мордочку. - Помните, как хорошо было в прошлом году? - И знайте, панна Юзя, - гремел писатель Любиньски, - что люди в больших городах, хотя будто бы и все понимают, и завидуют нашей тишине, прекрасным пейзажам и покою, а по сути - пренебрегают человеком искусства, брезгуют им, считают ничтожеством и. подозревают в какой-то дичи. - О, да, да, - шепнула панна Юзя, посматривая на тарелку с телячьими ножками. И она поискала взглядом доктора Негловича, который, может быть, один в этой компании предложил бы ей взять холодных ножек, подал уксус, заметив при этом, что излишек его приводит к анемии. Она представила себе его кладовую, и сладкое тепло пронизало ее от рта до самых колен, волнующе защекотало в животе и даже немного ниже, хотя могло показаться, что эти настолько разные органы, которые у женщин расположены ниже пояса, имеют между собой немного общего. Она подумала, что спросит об этом доктора, но тут же ей пришло в голову, что это может показаться ему бесстыдным. Впрочем, она уже объяснила это себе когда-то по-своему. "Раз что-то расположено близко друг к другу, то оно должно быть между собой связано". Потому что только после хорошего обеда ей нравилось заниматься любовью. "Глупец", - выдала она заключение о Любиньском. "Нахальная девка", - подумала о пани Басеньке, видя, как та берет доктора под руку и почти вытаскивает в коридор, где на гвозде висела его шуба. "Тащит куда-то доктора, а он, наверное, хотел бы попробовать холодца из телячьих ножек". Пятью минутами позже доктор вышел во двор, одетый в коричневую баранью куртку мехом кверху и в красивую шапку из барсука. Тут же за ним выбежала пани Басенька в белом кожушке и в пушистой лисьей шапке, в длинном платье и туфельках, в которые сразу насыпался снег и заморозил ее маленькие ступни в тоненьких чулках. Она пискнула, как от боли, но притихла, потому что доктор обнял ее, и какое-то время они стояли так перед домом, с нежностью в сердцах. Доктора распирала радость свободного человека, которому каждый день мог принести неожиданность, а пани Басенька чувствовала, что тяжесть руки доктора делает ее сильной и такой легкой, что она могла бы, кажется, взлететь в беззвездную ночь. Грудь ее бурно вздымалась, и она подумала, что успокоить ее может прикосновение руки доктора, который обнимал ее левой рукой, но ведь его правая ладонь висела без дела, и он мог бы ею погладить ее грудь. Но доктор Неглович думал о панне Юзе и ее сладко приоткрытом ротике. Он уже почти видел, как она сидит в его салоне возле тяжелого черного стола и с хрустом грызет пластинки нарезанного огурца, замаринованного с листьями дуба и чуточкой чеснока. И видел по другую сторону стола себя, засмотревшегося в ее затуманенные наслаждением глаза. - Хэй! Хэй! - громко крикнул доктор, как бы бросая вызов вечному лесу, который рос в нескольких шагах за оградой из сетки. - Хэй! Хэй! - пискливо откликнулась пани Басенька, потому что и ее переполняла радость. А потом из лесничества выбежали лесничий Турлей и его жена Халина, и художник Порваш, и писатель Любиньски. Потягиваясь, медленно вышла и панна Юзя в скромной болоньевой курточке, в то время как на других были лисьи шапки и толстые дубленки. Она сразу забыла о холодце из телячьих ножек и позавидовала дубленкам, и шапкам, и радости, которая, казалось, была вписана в жизнь этих людей. Она прижалась к художнику, а тот подхватил ее на руки и перенес через снег к автомобилю доктора, на открытое заднее сиденье, потому что доктор на время Нового года снял с машины брезентовый кузов. Тронулись резко. Фары вылавливали из темноты придорожные деревья, мельчайшими искорками поблескивали обледеневшие хлопья снега, будто кто-то посыпал дорогу звездами. А когда приблизились к первым усадьбам, скорость и мороз аж перехватили горло, и лесничий Турлей начал стрелять вверх из своего ружья, то же самое сделали Порваш и писатель Любиньски. Никто не заметил, что пани Басенька почти легла на спину доктора, страстно желая, чтобы сквозь свою куртку он почувствовал тепло и тяжесть ее груди. Но он как будто не обращал внимания на это, вглядываясь в расстилающуюся перед ними дорогу, и она обняла его за талию, отстегнула пуговку на его полушубке, засунула пальцы под рубашку, нащупав теплую волосатую кожу. - Хэй! Хэй! - закричала она в темноту ночи. - Хэй! Хэй! - ответил доктор. За автомобилем тащилась туча распыленного снега, догоняла их, осыпала холодными искорками, оседала на шапках и на лицах, охлаждая разгоряченные щеки. Возле рыбацких сараев и пожарной части, где продолжалось веселье и группы людей крутились на дороге, доктор резко свернул и затормозил. - Хэй! Хэй! - крикнул людям художник Порваш. - Хэй! Хэй! - ответили ему недружные голоса. А потом будто бы хор радостно крикнул: - Хэй! Хэй! Пане Порваш! Хэй, доктор! Хэй! Хэй, писатель! Хэй! Хэй, пане лесничий! Возле рыбачьих сараев берег круто спускался к замерзшему и покрытому снегом озеру. Доктор осторожно съехал на лед, потом прибавил газу. Они ехали по белой пустыне, не запятнанной ни единым следом. Казалось, у нее нет ни конца, ни края, потому что ночь была темной и беззвездной, освещенной только белизною снега. На озере ветер стал сильнее, но радость, которая их охватила, была здесь тоже большей. У старого "газика" доктора, казалось, выросли крылья, хотя мотор его кашлял и выл. Доктор, однако, все сильнее прижимал педаль газа, гоня вперед по белой равнине, на которой свет фар стелился перед ним золотым ковром. Замаячили перед ними деревья и кусты Цаплего острова. Тогда Неглович резко затормозил и выключил мотор. Наступила великая тишина, в которой они слышали только собственное быстрое дыхание. - Боже, как тут хорошо, - прошептал доктор и закрыл лицо замерзшими ладонями. Выглядело это так, будто бы он заплакал. Он вдруг осознал, что за каждое мгновение радости и счастья надо платить дань отчаяньем. Думал о старом Шульце и его напоминании: "Время коротко, торопись, чтобы спасти душу свою". Доктор не очень верил, что у человека есть душа, так как он никогда не находил ее на прозекторских столах, в грудах человеческого мяса, под чашкой черепа, между позвонками поясницы, в бедрах, в легких, в сердце, похожем на твердый ошметок. И именно это наполняло его ужасом. О том, что произошло на Свиной лужайке Под Новый год на краю Свиной лужайки, недалеко от места, где ничего никогда не росло, потому что там будто бы находилась виселица баудов, на низко растущей ветке старого граба повисла петля из конопляной веревки. Кто это сделал, никто не знал. Может быть, Рут Миллер, мать убитой девочки, а может, кто другой, какой-нибудь справедливый человек. Одно было ясно: что эта петля была предназначена для убийцы, который должен сам осудить свое преступление и вынести себе приговор. Пять месяцев прошло с тех пор, когда нашли тело Ханечки, и милиция все не могла показать на того, кто ее раздел, задушил, выломал ей пальцы из суставов и размозжил коленями селезенку. Разве не пришла пора, чтобы преступник наконец содрогнулся под тяжестью угрызений совести и, если боялся суда людского, сам бы стал перед судом божьим? Не был это человек чужой, пришелец из дальних краев, это был свой, здешний, потому что не пошла бы Ханечка с чужим человеком на полянку в лес. И неважно, сколько ему было лет, сколько классов кончил, к ученым относился или к простым, - повешенная на кроне петля должна была дать ему понять, что прошло время, данное ему на раскаянье, и приближается час расплаты. Конопляная петля раскачивалась на зимнем ветру, который замел следы того или той, кто эту петлю на крону привязал. Лесник Видлонг был первым, кто, бредя по снегу через Свиную лужайку, издалека увидел веревку с петлей, и тотчас же с известием о ней погнал в деревню. Множество людей сбежалось потом, чтобы эту петлю увидеть, никто, однако, не приближался к ней, потому что предназначена она была для убийцы, и только он в ветреную ночь должен был подойти под нее в одиночестве, голову и шею в нее засунуть. Быть может, среди тех, кто прибежал на Свиную лужайку, был и преступник. Увидел он раскачивающуюся веревку, и сердце его замерло в тревоге. Быть может, он только иронически скривился или не изменил выражения лица, чтобы никто не догадался, что он и есть тот страшный человек. Может, вернувшись домой, он с аппетитом поужинал, а потом уселся перед телевизором и с интересом смотрел фильм о труде или о любви, потому что именно такой фильм в тот день поздней порой показывали всем людям в стране. Быть может, он выключил телевизор уже во время фильма о любви, потому что вид женщин, ласкающихся к своим любовникам, был ему ненавистен. Наверное, он не смотрел показанного немного позже фильма об убийце маленьких девочек, потому что не любил смотреть на чужую жестокость. Предпочел пойти спать, а перед сном, как сквозь мглу, видеть раздевающуюся догола тринадцатилетнюю девочку, которая приехала из самых Барт в компании друзей и подруг, чтобы освежиться в озере. У нее не было купальника, и она отошла далеко в прибрежные кусты, где ее высмотрели чьи-то глаза. Он подошел к ней бесшумно сзади, сразу схватил за горло, повалил на землю и задушил. Потом затащил в глубь кустарника, подробно осмотрел ее маленькую грудь, лоно, покрытое светлым пухом, заглянул между ног и воткнул палец во влагалище. Может быть, в этот момент она еще немного дышала, и это его так возбудило и одновременно разгневало, что коленями он стал крушить ее ребра, выламывал пальцы из суставов, потом бросил нагое тело и только ночью перенес его очень далеко, укрыв в месте, известном только ему. На берегу осталось платьице девочки, и люди решили, что она утонула в озере. Он знал, что это неправда, но помогал другим искать, тянул с лодки сеть вдоль берега - туда и обратно. И других призывал к этой работе. Годом позже - тоже летом - он задушил маленькую Ханечку. Жаль, что не захотелось ему отнести ее тело в то укромное место. Он захотел, чтобы ее нашли и чтобы в сердца людей закрался страх. Он искал в глазах молодых женщин испуг и ужас, находил их и чувствовал себя счастливым. Только вот это вызвало приезд милиции, допросы, подозрения. Лучше не оставлять никаких следов... Не ощущал он угрызений совести. Видел петлю на кроне граба, но ни на минуту не подумал, что она предназначена для него. Засыпал спокойно и без страха, потому что считал себя человеком справедливым. О совершенстве числа "шесть", о непослушном Клобуке и о том, как священник боролся с доктором На следующий день после праздника Трех Королей, поздним вечером, священник Мизерера закончил колядование в Скиролавках и на радостно звенящих санях подъехал к дому доктора на полуострове. Он погладил по головкам двух министрантов в белых жилетиках и приказал костельному Белусю, который правил двумя лошадьми и все время дул на закостеневшие от мороза ладони, чтобы министрантов и добро, которое собрано от людей, он отвез к нему домой в Трумейки. Министрантам надо было сразу разойтись по домам, а добром должна была заняться сестра священника Дануська, которая вела его хозяйство. - Я останусь у доктора на ночь, - сказал священник Белусю. - Потому что доктор раз в Бога верит, а другой раз не верит, и трудная мне предстоит задача. Страшно я должен с ним схватиться. Белусь поспешно перекрестился, а министранты, мальчики из шестого класса, посмотрели на священника расширенными от ужаса глазами. Доктора мальчики боялись, потому что у него был строгий и проницательный взгляд, и всегда перед ним надо было стоять раздетым до пояса и с чистой шеей и даже с чистыми ушами. У священника Мизереры тоже была меткая рука, и он хорошо умел приложить, если кто-то не знал катехизис. Ужасные дела будут твориться, когда эти двое схватятся друг с другом. - Прекрасная ночь, звездная, - с удовольствием заметил священник. Из соломы, которой были выстланы сани, он вынул свое ружье - чешскую "збройовку" - и застреленного фазана. Так вышло, что когда они ехали утром из Трумеек в Скиролавки, на заснеженном поле показалась стайка фазанов. Священник быстрым движением вынул из соломы ружье и, когда птицы поднялись на крыло, даже не целясь, положил одну на снег. - Да, да, мой Белусь, - сказал он, когда министрант принес фазана в сани. - Надо одним выстрелом, и попасть немного сбоку, чтобы он как можно меньше дроби поручил. Потому что потом можно себе зубы поломать, если дробинка попадется. Громко шумели ели, выстроившиеся от калитки в изгороди из деревянного штакетника до самого крыльца дома, на подворье лаяли и рыли когтями снег два кудлатых волкодава. Но священнику не страшен был ни дьявол, ни величайший человеческий грех, ни псы доктора. Он забросил ружье на правое плечо, в левую руку взял фазана, болтающего мертвой головкой над землей, и смело открыл калитку. А потом без страха, как тот пророк или святой - имени которого ни костельный, ни тем более два министранта не помнили, но известно было, что он невредимым проходил между львами, - он двинулся еловой аллеей к яркому огоньку в окне дома. А псы, кудлатые чудовища, только облаивали его с поджатыми хвостами. "Зачем ему фазан? Мешать будет, когда он начнет с доктором бороться", - задумался костельный Белусь, разворачивая перед воротами звонящие санки. Не знал он, что священнику донесли о двух зайчиках, которые уже с начала декабря висели под навесом дома доктора. "Они должны замечательно замерзнуть, - вычислял священник. - И за фазана доктор, наверное, отдаст одного зайчика". В этом году священнику Мизерере не везло на, зайцев, потому что он, занятый костельными делами, пропустил целых три общие воскресные охоты. Доктор услышал звук колокольчика на санках и уже ждал на крыльце, одетый в широкий свитер из толсто спряденной шерсти. - Слава Иисусу Христу, - склонил священник свою голову, покрытую несколько тесным беретом. - Во веки веков. Аминь, - ответил доктор, который раз в. Бога верил, а другой не верил. Они вошли в длинные сени, где священник вручил доктору фазана. - Бог мне с зайцами не дал счастья, - заметил он. - А у доктора, как я слышал, два зайчика мерзнут. Дануська просит зайца на паштет, и я предлагаю такой обмен: за фазана - заяц. Доктор добродушно улыбнулся, принял птицу и занес в холодильник на кухню. А потом помог священнику снять кожух и проводил его в салон, где большая кафельная печь рассеивала приятное тепло, под потолком горела красивая хрустальная люстра, а на черном столе, покрытом белой скатертью, Макухова расставила тарелки с хорошо копченной ветчиной, ломтиками колбасы, блюдечки с корнишонами, корзинку тонко нарезанного хлеба и масленку. На. самой середине стола царил большой графин с красной, как кровь, вишневкой. - Sursum corda, - изрек священник, с удовлетворением окидывая взглядом заставленный стол. - Sursum corda, - повторил он еще более радостно, потому что заметил на столе глубокие тарелки, явный признак того, что и горячее блюдо Макухова приготовила . - Deo gratias, - ответил доктор. Он взял у священника ружье и осторожно поставил его возле большого пузатого гданьского шкафа. Священник потер окоченевшие руки и расстегнул три пуговки на сутане. Тесно сделалось ему под шеей, и воротничок начал жать. Доктор же пошел на кухню и вернулся с закопченной кастрюлей, из которой торчала ручка большой ложки. - Для начала имеем паприкаш из курицы, - сообщил он священнику. Глубокая борозда пересекла поперек лоб священника. - А Макухова положила много паприки? - озабоченно сказал он. Ведь, как помню, в прошлом году она ее немного пожалела. Она думает, что паприка вредна, а ведь, как вы, доктор, говорили, в этом нет большой правды. - Вредна она для тех, у кого язва желудка или двенадцатиперстной кишки, - ответил доктор, сладострастно вдыхая запах, который шел из кастрюли. - Но у нас, слава Богу, здоровые желудки, доктор, - заметил священник и снял с головы берет. - Только до Макуховой никакая правда не доходит. Уже месяца три я не видел ее в костеле. Вы не можете ее убедить, чтобы она посещала приют Божий? - Она протестантка. - Доктор поставил кастрюлю на фаянсовую подставку и с должным почтением взял из рук ксендза берет, а потом положил его на буфет. - Это не препятствие. У нас тут нет протестантского прихода, а духовного пастыря каждый должен иметь. Для иноверцев я тоже читаю проповеди и время от времени зачитываю им длинные цитаты из Священного писания. Костел мой огромен, доктор, и я не буду трепать себе язык ради нескольких глуховатых старух. Говорю же, что независимо от вероисповедания я хотел бы видеть у себя в костеле хотя бы по одному человеку от каждой семьи из Скиролавок. Разве я отбираю у вас пациентов? А зачем вы отнимаете у меня верующих? Писатель Любиньски начал подавать хороший пример, и если не он сам, то его жена бывает в костеле на богослужениях. Только художник Порваш упорствует в атеизме. Я не имею ничего против свободы совести, пусть он будет атеистом у себя дома. Но в костел он должен время от времени заглядывать. Сегодня после колядования он дал на костел 500 злотых. Я ему сказал: милостыней от грехов не откупишься. Вы думаете, я не знаю, чего он добивается? Старший лесничий из Барт жалуется, что лоси портят ему посадки, у меня есть три лицензии на отстрел лосей. Писатель Любиньски получил сегодня у меня одну, и вы, доктор, получите. Но Порваш пусть придет за лицензией в костел, на богослужение, иначе я отдам ее лесничему Турлею или коменданту отделения милиции. - Правильно, - поддакнул доктор Неглович. - Но что касается моей домохозяйки, Макуховой, то я хотел бы еще раз напомнить вам, что она протестантка. - Костел мой огромен... - снова начал священник, но доктор, заметно теряя терпение, легонько ударил ладонью о стол. - Вы, наверное, помните, святой отец, что пастор Джонатан Кнотхе, когда вернулся сюда после войны, перенеся ужасные унижения, обнаружил в своем приходе католического ксендза, а его храм в Трумейках был заменен костелом. Сын его, пастор Давид Кнотхе, вынужден сейчас отправлять службы в маленькой комнате в доме Шульца. Я не хочу терять дружбу пастора Кнотхе, которого ценю и уважаю. - Я тоже ценю и уважаю пастора Давида Кнотхе, - ответил священник Мизерера. - Все же. не его и не моя вина в том, что над этим краем пронеслась такая буря. Факт, однако, что тут осталась только горстка иноверцев, а основная масса людей исповедует католицизм. Пастор Давид Кнотхе приезжает сюда издалека только раз в месяц, чтобы провести у Шульца богослужение. А остальные воскресенья? Не могу я допустить, чтобы в остальные три воскресенья дьявол бесчинствовал в Скиролавках. Стены католического костела дают безопасное убежище перед Сатаной даже евангелистам. Повторяю: пастор Давид Кнотхе - человек необычайно богобоязненный, большой патриот и муж, достойный наивысшего уважения. Несколько раз предлагал я ему, чтобы во время приездов в Скиролавки он ночевал у меня, а не в деревенских халупах. - Он робок, -