февральскую ночь усадил их доктор в салоне возле кафельной печи, а они понемногу оттаивали, как две сосульки. Возле ног каждого из них образовалась лужица грязной воды и впитывалась в ковер. По мере того, как они оттаивали, из глаз доктора начало исчезать беспокойство за их легкие, руки и ноги, которым грозило обморожение, а в их движениях и взглядах начали появляться присущие им недоверчивость и осторожность, а потом - любопытство и непреодолимое профессиональное желание еще раз спросить доктора, что он делал в последнюю ночь июля. Или - что тогда делали другие. Майор Куна, человек крепкий два года до пенсии - после ужина и двух рюмочек кровавой вишневки, склонен был скорее обойти скользкие места, и до того, как натопится гостевая комната на втором этаже, где они должны были ночевать, хотел обменяться с доктором взглядами на тему болей в правом колене. Но капитан Шледзик был моложе на пятнадцать лет, и немногое интересовало его, кроме собственной работы, а значит - преступлений и преступников. С течением лет капитан Шледзик перестал ощущать ненависть к преступникам, так, как охотник не чувствует ненависти к козлу или кабану, которого собирается застрелить. И, как художник Порваш охотнее всего говорил о бароне Абендтойере, а лесничий Турлей никогда не скучал, когда речь шла о неумелом управлении со стороны работников главного лесничества в Бартах, так капитан Шледзик гораздо охотнее вступал в дискуссии с преступниками, чем с собственной женой. Он мог повысить голос на жену, когда у нее пригорали блины с творогом, но никогда не случалось, чтобы он повысил голос или ударил преступника, пусть тот даже врал ему прямо в глаза. Потому что преступник врет, а это в природе вещей, но в природе вещей и то, что офицер уголовного розыска должен эту ложь опровергнуть. Именно это дает ему своеобразное удовлетворение. Убийцу, который сразу сознается в совершении вменяемого ему преступления, конечно, можно считать чем-то полезным для итогов плана раскрываемости преступлений, но тем не менее он оставляет неуловимое впечатление несытости, а кроме того - как будто бы немного не верит в то, что самостоятельно дойти до правды может человек, специально этим занимающийся. Можно смело утверждать, что капитан Шледзик намного больше любил истории запутанные, чем простые. Поэтому, может быть, у него было горячее и даже личное отношение к делу в Скиролавках, которое не было ни легким, ни простым. И вот такой человек в морозную и ветреную февральскую ночь оттаял в салоне доктора, подкрепился ужином и двумя рюмками кровавой вишневки. А когда это произошло, он потянулся к своей черной папке, оставленной возле ножки стола, и, хоть майор Куна громко зевнул, показывая тем свое недовольство, он вынул из папки сложенную в несколько раз огромную бумажную простыню, аккуратно расчерченную на клеточки и полную мужских фамилий. Фамилий было 95, а клеточки возле них содержали информацию о том, что этот человек делал в последнюю ночь июля прошедшего года, а кроме того - проявлял ли он склонности к неожиданной агрессивности, злоупотреблял ли алкоголем, бил ли свою жену или любовницу, лапал ли маленьких девочек, был ли под судом и следствием, мучил ли животных, сторонился ли женщин или предавался разврату. Клеточек было много, они таили в себе странные и поразительные вопросы и ответы, а каждый ответ имел свою окраску, что привело к тому, что бумажная простыня выглядела как проект какой-то красивой мозаики. Капитан Шледзик ожидал, что, когда все клетки будут правильно закрашены, перед ним проявится чье-то лицо, с туловищем, руками, ногами и шеей, на которую палач наденет петлю в подвалах одного из карательных учреждений. Пеструю мозаику на большой бумажной простыне он окидывал нежным взглядом и даже получал некоторое эстетическое наслаждение, омраченное, к сожалению, сознанием, что ничье лицо не появляется, будто бы создателю мозаики в какой-то момент не хватило вдохновения или мысли его были замутнены чьим-то враньем. Так или иначе, на примере этой цветной мозаики еще раз подтверждалась истина, что красота - это вещь условная. Капитан Шледзик отодвинул пустые тарелки и рюмки, чтобы освободить место для своего произведения. Потом он попросил доктора, чтобы тот сел рядом. Указательный палец Шледзика начал блуждать по бумажной простыне сверху вниз, задерживаясь возле каждой выделенной там фамилии. Если с фамилией соседствовало несколько клеток, закрашенных красным цветом, на лице капитана Шледзика появлялось выражение задумчивости. Если клетки были желтыми, капитан тихо вздыхал, если голубыми - посвистывал тихонько, а когда попадались клетки зеленые, он вопросительно поглядывал на доктора, как бы требуя от него ответа. - Не забывайте, доктор, - повторял он время от времени, - что около двадцати одного часа жертва сидела перед магазином на лавочке. А через полтора часа она была задушена в двухстах метрах от вашего дома, на лесной поляне. Другими словами, она должна была в обществе убийцы пройти почти через всю деревню, мимо усадьбы своей матери, мимо вашего дома. Возможно ли, чтобы никто не заметил, с кем она отошла, что никто не видел, как она шла с убийцей? Как мы знаем, а вы это подтверждаете, девочка не была склонна к завязыванию знакомств с чужими людьми, значит, надо исключить, что в дорогу к смерти ее повел человек нездешний. Это был кто-то, кого она знала и кому доверяла. Список из девяноста пяти мужчин охватывает все такие особы. На этом листе находится и убийца. Ни одна фамилия на этой бумажной простыне не была для доктора чужой. Он знал этих людей с виду, разговаривал с каждым из них в самых разных ситуациях и о самых разных делах, не одного даже осматривал без белья и слушал, как бьется его сердце, как дышат его легкие. Когда-то доктору казалось, что он сумел заглянуть этим людям под твердую крышку черепа, в дремучую чащобу души, в мрачный лабиринт мыслей и чувств. Но после той ночи он бессильно смотрел на корешки книг в своем кабинете, на золоченые фамилии людей, перед которыми всегда преклонялся и у которых черпал веру в человеческий разум. Указательный палец капитана задержался на строчке "Ян Крыстьян Неглович". Маленькие клеточки мелькали разными цветами, потому что у доктора не было алиби на ту ночь, но он не проявлял склонности к агрессивности, не злоупотреблял алкоголем, никогда не был под судом, не имел сексуальных проблем, не обнаруживал склонности к несовершеннолетним девочкам или к молодым парням, не издевался над животными. Капитан Шледзик смущенно кашлянул и передвинул свой палец на одну фамилию вниз, но доктор его остановил. Он вынул из кармана авторучку и возле своего имени и фамилии неожиданно нарисовал маленький кружок. - Что он означает? - отозвался майор Куна, который до сих пор, казалось, дремал на своем стуле возле стола. И тогда доктор сказал: - В ту ночь, как я уже много разговорил, я спал один при открытом окне, и два раза меня разбудил бешеный лай моих собак. Два раза я выходил на крыльцо, потому что есть в этой околице такие, кто Думает, что у меня много золота и драгоценностей, хотя в действительности единственный ценный предмет, которым я владею - маленький перстенек с бриллиантом, который принадлежал моей жене. Я был усталыми, слыша лай собак, почти спал стоя, оперевшись на столбик крыльца. Собаки рвались к калитке, но я позвал их домой и лег спать. А тем временем в двухстах шагах от моего дома... Боже милостивый, если бы я тогда выпустил за калитку своих собак... - и доктор замолчал, как будто у него горло перехватило. - Понимаю вас, доктор, - кивнул головой Шледзик. - Но этот кружок ничего нам не говорит. - Ну да, - ответил доктор. - У того человека угрызения совести. А они мучают иногда больше всего. - Знаю, что вы имеете в виду, - вежливо поддакнул капитан Шледзик. - Вы, значит, решили начать следствие собственными силами и боитесь, что у нас могут быть из-за этого кое-какие трудности. Я согласен с вами, доктор. Но еще больше, чем угрызения совести, гнетет кого-то мука неудовлетворенной страсти. Безнаказанность первого преступления становится вызовом, брошенным следующему. Я боюсь настоящих сложностей, доктор, и дорого дал бы за то, чтобы и возле чьей-нибудь другой фамилии вы помогли начертить маленький кружок. К сожалению, доктор не смог этого сделать, и капитан почувствовал, как сильно он измучен дорогой. - В комнате наверху уже тепло, - напомнил доктор. - Вы найдете там два топчана с чистой постелью и умывальник. Но за теплой водой вам нужно будет сойти вниз, в ванную. Два стража порядка заснули сразу и крепко, потому что комната наверху соседствовала с чердаком, где сушились целебные травы, и запах их, казалось, проникал через деревянные стены. Но доктор не лег спать. Сначала он вышел на крыльцо и позвал в салон своих двух псов, которые тут же развалились на ковре и громко захрапели. Доктор же начал долгое и трудное путешествие вокруг стола, старательно обходя тела спящих псов. Шел он так и шел под аккомпанемент мягкого тикания больших стоячих часов с золотым маятником. Шел и шел вперед, хоть и было это путешествие только вокруг квадратного стола, и приводило оно всегда на то же самое место. Но разве все на этом свете, даже месяц, солнце и звезды, не совершают такого же бесполезного путешествия? Перед рассветом в саду доктора появился Клобук, чтобы снова опередить соек в ожидании хлеба от Макуховой, и увидел доктора, как тот с однообразием ходиков минует окно, которое бросает на снег в саду желтое пятно света. Клобук знал, кто привел на поляну молоденькую девушку, кто содрал с нее юбочку, свитерок и белье, затянул лифчик на шее, придавил коленями живот, так, что лопнула селезенка, а потом сунул палец во влагалище и с ненавистью разорвал ее девственную плеву. Но Клобуки не придают значения таким делам, так как родятся из закопанных возле порога недоношенных младенцев, которые напрасно просят о святом кресте, и поэтому должны принять образ птицы. Из сада доктора, неуверенно качаясь на хилых ножках, пошел Клобук через замерзший заливчик до самого дома Юстыны. Через щель для кур он протиснулся в хлев и, хлопая крыльями, взлетел на балку, подпирающую крышу. В хлеву было тепло, тихо, на чердачке с сеном шмыгали мыши, шелестели сухими стеблями травы и тихонько попискивали, да черная корова влажными ноздрями дышала в пустую кормушку и поворачивала голову к отягощающему, ее большому, как дыня, вымени. Вместе с рассветом и все более громким гомоном кур в проволочной клетке в хлев входила Юстына в коричневом кожухе, наброшенном на ночную рубашку, с пустым ведерком в руке. Это ведро она сначала отставляла на цементную лавку под окном, потом становилась нараскоряку, раздвигала полы кожуха и, задрав рубаху, с любопытством смотрела, как между ее белыми бедрами летит вниз струя дымящейся урины. Потом отыскивала треногий стульчик под кормушкой, брала ведерко с лавки и усаживалась возле круглого вымени. От нежных прикосновений ее пальцев желтоватые и липкие соски громко и сильно брызгали молоком в ведро. И тогда Юстына поглядывала вверх, высматривая на балке петуха с красным, как кровь, гребнем. Набухшие соски брызгали молоком, послушные каждому прикосновению пальцев, а ее охватывало все большее желание, чтобы эта птица с балки вдруг слетела вниз и бросилась на нее с шумом крыльев, брызгая белым семенем и наполняя ее так же, как наполнялось ведро, которое она держала между коленями. О превосходстве художественной правды над всеми другими правдами и о том, как писатель Любиньски искал полнокровную женщину Непомуцен Мария Любиньски - не без оснований называемый писателем, так как его фамилия стояла на обложках уже шестнадцати повестей - когда был очень маленьким мальчиком, врал несколько больше, чем другие дети в его возрасте. "Мне кажется, что у него большая художественная фантазия", - осторожно заметил его отец, обычный профессор французской филологии одного из университетов. Мать маленького Непомуцена, преподавательница французского языка того же университета, в основном, соглашалась с мнением, которое имел о единственном сыне муж, однако ее немного раздражал тот факт, что Непомуцен к каждому совершенному проступку тут же приделывает огромный сценарий из фактов, которые как-то оправдывают его поступок, не совпадающий с пожеланиями родителей. "Он попросту интеллигентно врет", - иногда говорила она со злостью. Но для маленького Непомуцена шло в счет исключительно мнение отца, человека умного и всеми уважаемого, а значит, ложь в его глазах стала чем-то достойным восхищения. С тех пор он все чаще врал вполне осознанно и продуманно, потому что с малых лет хотел быть человеком, вызывающим восхищение. Потом взгляды Непомуцена Марии Любиньского на ложь становились все более широкими И глубокими. По мере того, как он приобретал жизненный опыт, он убеждался, что не только он, но и другие люди позволяют себе меньший или больший обман. Так, например, вероятно, все его одноклассники в лицее занимались онанизмом, но все же в этом не признавались, и даже горячо отрицали это, если даже возле застежки брюк у них были белые пятна от спермы. Ложь защищала молодого человека от ярлыка "грязный онанист", который щедро навешивали в товарищеских ссорах. Значит, обман мог уберечь человека от презрения со стороны других людей, таких же обманщиков; мог защитить от наказания или неприятных замечаний со стороны родителей, и кроме этого, обеспечивало человеческому существу роскошь небольшой личной свободы. Достаточно было, например, сказать. родителям: "Я сегодня в плохом психическом состоянии", и тут же ты получал возможность валяться на диване, читать интересную книжку. Какая-либо попытка говорить правду, неудобную для окружения, встречала - а в этом Непомуцен убеждался неоднократно - непонимание и даже враждебность. Сказать учителю правду, что ты не сделал уроки, потому как попросту не хотелось, - это грозило репутацией наглеца и влекло за собой суровые последствия. Зато вранье, хоть какое, давало возможность уберечься от последствий лени. Вранье изысканное, интеллигентное, вмонтированное в соответствующий сценарий, могло даже придать врущему блеску. "Я не сделал вчера задания по математике, - объяснялся однажды в школе маленький Любиньски, потому что весь вчерашний вечер и почти всю ночь у меня были мысли о самоубийстве". Следующие три дня никто не выдергивал Непомуцена к доске, ни один учитель не проверял, сделал ли он уроки. Он, Непомуцен, стал предметом всеобщей заботы и интереса всего класса, а одна очень хорошенькая девочка с третьей парты, которая до тех пор никогда не обращала на него внимания, на этот раз согласилась прийти на свидание после уроков. Дома его тоже окружали особой заботой, и он мог вволю валяться на диване, читать любимые книжки, делать то, что хотел. Это было время настолько приятное, что Непомуцен сам поверил в то, что у него действительно появлялась мысль о самоубийстве. С тех пор его взгляды на ложь уже имели под собой почву. Она была для людей чем-то неизбежным. Общество ожидало от человека лжи красивой, хорошо мотивированной, умной, находящейся в гармонии с ложью других людей и отвечающей их представлениям о правде. Так, например, когда отец Непомуцена в своем научном труде обнаружил, что в книжках французских писателей много неточностей, критики атаковали его, утверждая, что он - узкий и ограниченный ученый, который не понимает, что существует художественная правда. Неудача отца стала со временем триумфом философии сына. Молодой Непомуцен понял в свое время: даже самая невероятная ложь может снискать себе общественное признание, если дотянет до ранга художественной правды. Если Непомуцен .пробовал склонить девушку к большей доверительности и говорил, что любит ее, то добивался своего без труда. Хоть девушка и так знала, что он ее не любит. Важно было, чтобы его ложь позволила ей оправдаться перед самой собой. Впрочем, факт, верила .ли девушка или нет в преподнесенную ей ложь о любви, зависел единственно оттого, каким образом ее обманули, а это значит - получила ли ложь соответствующую оправу, содержала ли она необходимое количество метафор, совершен ли был ряд надлежащим образом подобранных поступков, уложенных в соответствующем порядке, а значит, имела ли ложь ранг художественной правды. По существу, художественная правда всегда одерживала победу над действительностью, и даже последний преступник мог рассчитывать на снисходительность общественного мнения, если доводил до сознания масс цветистую и всесторонне продуманную собственную версию событий. Разве симпатия людей не была на стороне Раскольникова, хотя он жестоко убил двух беззащитных женщин - потому что Достоевский дал художественную правду, которая отодвинула в сторону два окровавленных тела, а на первый план вывела переживания убийцы. Разве художественная правда книги "Преступление и наказание" не вызывала у читающего мысль, что, по сути дела, самую лучшую художественную правду создает писатель, в суде - интеллигентный адвокат, а в повседневной жизни - каждый человек в меру своего таланта и образования. В окружающей Непомуцена действительности всегда одерживал верх тот, кто умел склонить других людей к своей художественной правде. Это на собственной шкуре почувствовала первая жена писателя, который силой судебного решения оставил ее почти без средств к существованию, и все потому, что он представил суду достойную внимания и цветистую художественную правду о трагедии, какой было для него это супружество. Судьи и публика в зале, а также жена Любиньского узнали, что даже в минуты наиболее интимные он чувствовал себя растоптанным и униженным ею, а каждый стакан чаю, который она подавала ему в постель, напоминал ему цикуту и был еще одним звеном в цепи беспрестанных унижений, потому что, когда она ставила стакан на столик возле кровати, у нее на губах была улыбка, которую он воспринимал как презрительную и высокомерную. В жизни, так же как в литературном произведении, такие факты действительно никогда не подаются на суд людей без комментария, голые и беззащитные, а всегда помещаются в какой-либо сценарий, разрисовываются соответствующими красками, которые мы широко называем социальным контекстом. Осуждение обнаженного факта оскорбляет справедливость. Ни один человек, а тем более суд не приговорит другого человека только на основании фактов. Понимаемая так гуманность и гуманитарность дает огромное поле для маневра художественной правде, что молодой Непомуцен понял достаточно рано и сделал из этого соответствующие выводы. Выпускник средней школы Любиньски обладал редким в этом возрасте вполне сформировавшимся собственным мировоззрениям, а кроме того, проявил основывающийся на достаточно глубоком знакомстве с французской культурой многообещающий талант литератора. В возрасте девятнадцати лет он опубликовал в ведущем литературном журнале три стихотворения о любви, которые вызвали определенный интерес у любителей литературы, но были раскритикованы его отцом. "Не понимаю, сынок, - сказал ему отец, прочитав те стихи, - почему ты написал, что слепнешь от блеска волос любимой девушки? Ничего хорошего, если молодой человек слепнет по такой причине. Упомянул ты и о том, что "сомневаешься в Бога". Разве тебя не учили, что в Бога верят, а Сомневаются в Боге?" После такой критики, а может, прежде всего потому, что художественная правда этих стихов пробуждала чувство неудовлетворенности у самого автора - ведь он и сам не хотел бы ослепнуть от красоты женских волос, - молодой Непомуцен навсегда забросил поэзию, поступил на философский факультет и решил пробовать силы в прозе. Однако, если задуматься: почему, приближаясь к сорока годам, пережив много горьких и сладких событий, он распробовал "Семантические письма" Готтлоба Фреге, то, без всяких сомнений, праисточник его интереса надо было искать в памятной критике его стихов, высказанной отцом. В двадцать пять лет, получив диплом философа, Непомуцен Любиньски опубликовал в провинциальном издательстве тощий томик рассказов, содержащих неуловимые и очень тонкие впечатления от различных моментов, которые переживает молодой мужчина, когда имеет дело с молодой женщиной. Томик понравился читателям, хоть критика не проявила слишком большого энтузиазма, впрочем, надо упомянуть, что тот томик получил только четыре рецензии, да и те в провинциальной прессе. Непомуцен вскоре нашел работу редактора в том же провинциальном издательстве и три следующих года имел дело больше с чужими текстами, чем с собственными. Фотография на краешке суперобложки первой книжки увековечила его лицо и фигуру тех лет - высокого, плечистого блондина с большой копной светлых волос, с тонкими чертами лица и мечтательным взглядом голубых глаз. Мужчина с такой красотой, если он к тому же еще смиряется с существованием художественной правды и способен сотворить такую правду, сводит к нулю колебания и упорство женщин. Непомуцен Мария Любиньски не мог пожаловаться на недостаток успеха у девушек, однако по мере того, как рос его опыт и увеличивалось количество наблюдений, он убедился в том, что молодые женщины с гораздо большим энтузиазмом раздевались для него в первый раз, чем во второй, третий или четвертый. Спустя какое-то время они предпочитали даже художественную правду об их взаимном контакте, но не действительный контакт, что пробуждало в нем чувство вины. Сознание собственной неполноценности и чувство вины Непомуцен старался компенсировать все более цветистой и совершенной художественной правдой о своих контактах с женщинами. Один раз он забрел так далеко в эту правду, рассказывал о ней с таким мастерством, что в нее поверила не только молодая женщина по имени Гражина, фармацевт, но и он сам - так же, как в школьные годы поддался собственной фантазии, будто у него и в самом деле были мысли о самоубийстве. На этой-то Гражине он и женился и какое-то время с ней жил. В своем дебютантском томике рассказов любовь и близость двоих людей Непомуцен Любиньски обычно представлял как бурный, похожий на грозу с молниями, короткий спазм наслаждения и экстаза, так он это и переживал; быть может, похожие ощущения были и у его жены в начале супружества. Однако спустя какое-то время она начала требовать от него процедур менее бурных, но зато значительно более продолжительных. Это привело к многочисленным конфликтам между ними, пока не получило в меру счастливый эпилог в виде компромисса: он входил в нее как непродолжительная буря, а она потом около четверти часа удовлетворяла себя сама, лежа у него под боком. Для окружения они продолжали оставаться парой счастливой и совместимой, потому что оба они культивировали принятую окружением художественную правду о своем супружестве. Однако с течением времени эта правда начала тут и там лопаться, потому что Непомуцен Мария Любиньски обладал слишком впечатлительной и богатой психикой, чтобы, лежа возле своей жены и слушая ее все более быстрое дыхание, заканчивающееся глубоким вздохом облегчения, не чувствовать чего-то вроде презрения к себе, а так как трудно долго жить с таким чувством, вскоре в нем начало нарастать презрение и ненависть к жене, а также - и это тоже не без значения - что-то вроде отвращения к ее ночным занятиям. В результате жена перестала его возбуждать и притягивать, он был уже не способен даже на тот бурный, как гроза, спазм наслаждения. Каждую ночь он чувствовал сотрясение кровати, слышал учащенное женское дыхание, потом громкий вздох облегчения, потом спокойное дыхание засыпающей жены, и, не в силах заснуть, так как никакого облегчения он не получал, страдал и улетал мыслями в сферы идеальные и надчувственные. Силой своего воображения он создавал о себе и о несуществующих людях цветистые и хорошо скомпонованные художественные правды. Действительно ли никогда ему не приходило в голову, что надо искать выяснения переживаемых трудностей за пределами интуиции, воображения, литературы? Да, были у него такие мысли, но ничто не говорило ему со всей решительностью, что это верная дорога. Ведь он был воспитан на французской литературе, где интеллектуальность и "рацио" праздновали свой безусловный триумф, а романтизм был только одним из многочисленных художественных течений; однако он дышал воздухом и жил в климате региона, в котором вера и чувство все еще значили больше всего, где преобладал литературный оккультизм; серьезнейшие же критики утверждали, не без доли правды, конечно, что при огромном развитии самых разных отраслей науки писатель не в состоянии охватить своим разумом всех достижений науки и должен руководствоваться только собственной интуицией. Томас Манн должен был быть последним и действительно был последним художником, который мог примирить писательское представление о человеке с современной ему наукой об этом предмете. Знания о разнице между полами, впрочем, не выходили у Любиньского за границы некоторых утверждений Отто Вайнингера, предвоенное издание которого он нашел в библиотеке своего отца и прочитал в возрасте семнадцати лет. Уже тогда, с трудом продираясь через внушительный том этого молодого и очень неуравновешенного автора, Любиньски сознавал, что эта книжка содержит столько же любопытных наблюдений, сколько и поспешных выводов. Однако, когда во взрослой жизни его сразили трудности и он начал мысленно возвращаться к своему юношескому чтению, которое когда-то давало ему ощущение психического равновесия, эти утверждения предстали перед ним с новой силой. Разве в самом деле в окружающей Непомуцена действительности все живые существа не стремились к взаимному пополнению и дополнению? Поэтому особа мужского пола, называемая у Вайнингера "мужчина полной крови", должна желать слиться с такой же самой совершенной и "полнокровной" женщиной, единственной целью которой становилось получение от мужчины его семени. Женщина же, ожидающая в контакте с мужчиной чего-то большего, уже в силу этого не могла быть женщиной "полнокровной", а оставалась существом, обладающим скорее мужскими, чем женскими качествами. Так, значит, жена Любиньского, Гражина, не была "полнокровной" женщиной, потому что желала получить в контакте с ним и то, что должно было отличать только мужчину. По мнению Вайнингера, единственными женщинами "полной крови" оставались проститутки и женщины-матери, между которыми он не видел особой разницы и даже этих последних осуждал более сурово. Как он писал, "мать даже хуже, потому что, добыв мужчину для своих детей, не печется больше ни о каком другом мужчине, в то время как проститутка не отказывается ни от одного мужчины на свете. Для абсолютной матери и абсолютной потаскухи извержение мужского семени является единственной целью, хотя первой необходимо оплодотворение, а другой - вознаграждение". Пользуясь этими поучениями, Непомуцен Мария Любиньски, мужчина "полной крови", начал искать своего дополнения в образе женщин "полной крови" среди потаскух, пребывающих в кафе изысканных отелей. С покорностью и самоотдачей принимали они от Непомуцена его семя, не ища ничего, кроме обычного в таких случаях гонорара. Но в один прекрасный день Непомуцен заразился болезнью, называемой деликатной, и на время излечения перешел на диван в другую комнату. Это уже навсегда освободило его от наблюдения за ночными занятиями его жены, тем самым позволило ему избегать чувства вины и, кроме того, восстановило уверенность в том, что он - настоящий мужчина, который по неосведомленности соединился супружескими узами с несовершенной женщиной. Следствием этих рассуждений был его проведенный в одиночку отпуск в маленькой, затерянной среди лесов и озер деревушке. Здесь-то, когда он однажды проезжал на своем автомобиле через дремучие леса, в жарком августе, возле городка под названием Барты, его остановили на шоссе трое людей, одетых в белые халаты. Это были санитары из укрытого в лесу маленького психиатрического госпиталя для детей. У них убежала пациентка, тринадцатилетняя девочка, и ее поспешно искали, опасаясь, как бы она не потерялась где-нибудь в лесу. Любиньски не видел беглянку и не мог сообщить санитарам никакой информации; в городке Барты он сделал покупки и вернулся в дом бедного лесоруба, где поселился. И тогда его посетило вдохновение. Ему казалось, что он действует как во сне, ведомый какой-то могущественной силой. Она велела ему сесть за стол на втором этаже деревенского дома и писать, без передышки писать. О златовласой тринадцатилетней девочке и ее потрясающих переживаниях, связанных с трагической смертью родителей и пребыванием в детском доме, где она начала вступать в конфликты с учителями и окружением. Она попала в руки психолога, а потом психиатра и наконец Оказалась в детской больнице, откуда сбежала в дремучий лес. Так заканчивался первый том повести, которую Непомуцен Мария Любиньски назвал "Пока не улетели ласточки" и привез домой из трудового отпуска. А тремя месяцами позже, уже в городе, он закончил работу над томом вторые, и последним. Это была история приближающегося к своему сорокалетию художника-пейзажиста, который, расставшись с неверной женой и враждебным ему окружением, навсегда осел в деревне, на краю большого леса. Однажды в старом сарае он нашел тринадцатилетнюю девочку, грязную, недоверчивую, дикую. Он слышал, что такая девочка убежала из больницы неподалеку, видел погоню и прочесывание леса людьми в белых халатах. Но как впечатлительный художник, который сам схоронился в диких краях от человеческой жестокости и бездушия, он почувствовал в этой беззащитной девочке существо, тоже обиженное судьбой и непонятое. Тогда художник спрятал у себя беглянку, и она по мере того, как находила у него покой и доброжелательность, а также и то, что люди называют сердцем, в прекраснейшем окружении леса и озера, в простой и суровой жизни, утратила свою дикость и недоверчивость, к ней вернулось психическое равновесие, а вместе с ним - чувство счастья и радости. Но однажды в доме художника появились люди в белых халатах и забрали тринадцатилетнюю девочку, художника же ждал суд за укрытие психически больного ребенка. Так улетела из жизни художника радостно щебечущая ласточка, а в жизни Непомуцена Любиньского наступила решительная перемена. Издатель выбросил его двухтомную повесть на книжный рынок огромным тиражом, редакции женских и детских журналов, а также автор были засыпаны лавиной писем от читателей, взволнованных приключениями маленькой "ласточки". Вскоре разошелся второй и третий тираж книжки. Непомуцен Мария Любиньски получил предложение сделать телесериал. О его повести и сериале дискутировали на малом экране наисерьезнейшие литературные критики и публицисты: "Может ли популярная книга быть одновременно хорошим произведением литературы?", Вытекает ли популярность повести из определенных психических запросов миллионов читателей и телезрителей?" В эти вечные и бесплодные диспуты со временем начал проникать голос резкий, как удар кнута. Это в далекой и богатой стране, где люди жили под тиранией психоаналитиков и психиатров, началась ожесточенная дискуссия о способах лечения человеческой души. Там задумывались, действительно ли одни люди, признанные здоровыми психически, имеют право другим, признанным ими больными, навязывать собственное видение мира. Этот вопрос, огромных размеров, открытый, как океан, несколько странно прозвучал в стране писателя Любиньского, где не было ни одного образованного психоаналитика, а психиатры принадлежали к профессии наиболее дефицитной и наиболее горячо разыскиваемой. В этих рассуждениях все не раз ссылались на повесть Любиньского, которая крепко утвердилась в общественном сознании, как пример дегуманизации медицины, спасительных результатов психотерапии доброго слова и нежного сердца. Непомуцен Любиньски, кроме гонораров и славы, снискал себе репутацию писателя, который умеет замечать наиважнейшие проблемы своей эпохи. Писатель обрел уверенность в себе и в личной жизни. Тогда он подал на развод с женой, и это совершилось не без уговоров одной молодой девушки, двадцатидвухлетней студентки, златовласой Эвы, которая казалась Любиньскому женщиной "полной крови". Издатели все чаще смотрели на Непомуцена с немым вопросом насчет его новой книжки. Тогда Любиньски вспомнил о доме бедного лесоруба, где его когда-то встретила счастливая судьба, и снова снял там комнату, на этот раз на раннюю золотую осень, которая золотой не была, потому что все время лил пронизывающе холодный дождь. Из вечерних бесед с лесорубом Любиньски узнал о живущем в деревне враче. Был он родом из этой деревни и вернулся сюда, Когда его жена погибла в авиакатастрофе. С тех пор в родном доме он вел одинокую жизнь, наполненную трудом для добрых людей. К сожалению, холодный дождь спустя неполную неделю выгнал Любиньского из затерянной среди лесов и озер деревушки, он даже не успел лично познакомиться с тем врачом. Но ведь наиважнейшим делом было передать о человеке не действительную, а художественную правду. Может быть, сказалось и пребывание в снятой, плохо обставленной комнате (с начала развода Непомуцен ушел из дома), но выведенная в его новой повести фигура врача не вызвала энтузиазма у читателей и литературной критики. Этот врач слишком напоминал доктора Юдыма. Другой образ из повести - женщину "полной крови", которую врач встретил на своем пути и не мог с ней соединиться, потому что она была замужем, - оценивали как малоубедительный. Любовные сцены, представленные как короткие мгновения экстаза, описанные тонко и изысканно, были встречены с особой неприязнью, а один критик написал попросту, что "взрослый мужчина в книжке Любиньского любит, как школяр из лицея". Так - не без основания утверждал Любиньски - на этот раз его новая книга несколько разминулась с новыми интересами критики, ведь это было время, когда мощный энтузиазм вызывала литература латиноамериканская. Несмотря на это, по новой повести Любиньского тоже был снят телесериал, и он, как и любой из них, пользовался большим успехом, потому что публика обожает видеть любовь двоих людей в виде изысканной беготни по лугам, покрытым цветами. На счастье Любиньского, его художественная правда о жизни с женой сумела убедить суд, и он получил развод, теряя только квартиру, но оставляя за собой дешевый автомобиль, а также старательно разбросанные по сберегательным книжкам гонорары за два сериала и новую повесть. К сожалению, Любиньски и златовласая Эва, которая тем временем закончила учебу, были приговорены к скитаниям по снятым квартирам. Однажды Любиньски неосторожно рассказал златовласой Эве, что бедный лесоруб, живя у которого он нашел тему повести о "ласточке", говорил ему в свое время, что хочет продать дом за цену дешевой легковой машины, потому что ему предлагают работу в городе. "Купим этот дом, у тебя будет время, чтобы написать новую повесть. А потом с триумфом вернемся в столицу", - решила Эва. Они поженились, купили дом в Скиролавках, обставили его, провели водопровод и канализацию, построили гараж с террасой. Может быть, со временем Любиньски действительно набрел бы на какую-нибудь интересную тему, но в его жизни случились события, которые потрясли основы его мировоззрения, привнесли в спокойный доселе и упорядоченный ход его мыслей хаос и даже страх. Сначала он познакомился с доктором Негловичем, с его образом мыслей и жизни, и с тех пор при воспоминании о своей давней повести про сельского лекаря он ощущал что-то вроде испуга. Одновременно жена его, златовласая Лорелея, как он называл ее в первые месяцы супружества, понемногу теряла надежду на то, что они покинут Скиролавки и вернутся в большой город, даже необязательно в столицу. А вместе с утратой надежды, которая бывает огромной силой, ее длинные и золотые волосы тоже начали как бы терять свой блеск, и, кроме того, ее стали посещать различные недомогания в половой сфере. Непомуцен Мария Любиньски посылал свою жену к врачам в столицу, но в конце концов пошел с ней в дом доктора на полуострове. Неглович осмотрел златовласую Эву и заявил, что причина всех недомоганий молодой женщины - длительный застой крови и отеки в области малого таза. Он честно сообщил, что лечение результатов болезни бывает малоэффективным, если не будут устранены причины. Любиньски - как мимолетная гроза, а она, Эва, - как цветок, который эта гроза только спрыскивает, почва же остается сухой, и цветок начинает увядать. Быть может, Любиньски - жеребец полной крови, а его жена - кобылица полной крови, но люди существенно отличаются от животных. А в наибольшей степени отличает самку человеческой породы от самок человекообразной обезьяны именно тот факт, что она переживает экстаз в интимном контакте с самцом человеческой породы. Если этого не происходит, человеческие особи - прежде всего женщины - начинают недомогать, а заболеваний этих бывает столько, что их и не выговорить на одном дыхании. Поэтому надо лечить не только жену Любиньского, но и его самого, чтобы они вместе выработали собственную правду о себе. Для начала терапии он порекомендовал Любиньскому лекарства, которые могли бы притормозить темпы бурной страсти, а ей-то самое, что без всяких врачей, ведомая единственно женской интуицией, делала его предыдущая жена. И так писатель Любиньски снова был вынужден слушать учащенное дыхание второй жены, громкий вздох облегчения и тишину, которая потом наступала и приносила ей сон, а его снова несла к сферам дальним, однако менее идеальным, чем когда-то. В те ночи в писателе Любиньском пробуждались все большие сомнения в силе художественной правды и рождалась преогромная тоска по настоящей правде. В довершение всех бед Любиньски однажды выбрался в Барты на своей дешевой машине, а возвращаясь, был остановлен людьми в белых халатах, которые спрашивали его, не видел ли он тринадцатилетней девочки, которая сбежала из госпиталя. "Все время у вас убегают", - буркнул разозленный писатель. "Да, - согласился с ним врач, - особенно новенькие. Сбежать от нас легко, потому что госпиталь не огорожен, в окнах нет решеток, и мы не закрываем двери на ключ". Любиньски тронулся в путь, но не отъехал и двух километров, как увидел идущую краем шоссе девушку, одетую в полосатую больничную пижаму. Его поразил ее большой рост, бесформенные очертания тела, странная походка - будто бы не девушка шла, а какой-то замороженный великан. А когда он подъехал ближе, то увидел лицо набрякшее, изуродованное отсутствием человеческого выражения, услышал издевательский смешок, вырывающийся из ее губ. Это лицо, этот смешок - все было как из страшного сна. Он притормозил машину, опустил стекло и спросил девочку, не подвезти ли ее. В ответ он услышал непонятное бормотание, смешанное с хихиканьем, не понял ни одного слова на странном языке, но она все же вроде его поняла, потому что села в его машину. И тогда писатель Любиньски заблокировал дверки машины, развернулся на шоссе и отвез девочку к тому месту, где встретил людей в белых халатах. Позже он снова возвращался домой через лес и в какой-то момент свернул на боковую дорогу, остановил машину и, склонив лицо к рулю, громко заплакал и над этой девочкой, и над собой. Целительный это был плач. Домой он вернулся более сильным и в тот вечер растопил камин авторскими экземплярами "Пока не улетели ласточки". Той же ночью он простился с понятием мужчины "полной крови", и, как расхотевший идти дальше путешественник ставит в угол свою суковатую палку, так он пренебрег правами своего мужского орудия и, упав на обнаженное лоно своей жены, ласкал ее губами и языком до тех пор, пока она не получила облегчения и не заснула спокойно. С той поры оба могли жить долго и счастливо в доме, который принадлежал когда-то бедному лесорубу, но женщина не оценила перемены, которая произошла в ее муже, а может быть, эта перемена произошла немного поздно. Чувство вины отнимало у Любиньского язвительность тона и слов, которыми он приветствовал жену"когда та возвращалась от доктора с красными пятнами налицо, напевая и пританцовывая; он чувствовал даже психическое наслаждение, когда представлял себе ее золотые волосы, рассыпавшиеся по подушке в огромной кровати Негловича. Но он был уже человеком опытным и понимал, что женщиной можно делиться с другом, так же как хлебом насущным, если буханки достаточно, чтобы обоих накормить. Из ситуации, которая сложилась, вытекала и определенная польза: Эва перестала тосковать по огням большого города. Скиролавки приобретали в ее глазах все больше прелести. А когда в Скиролавки приехал художник Богумил Порваш, пани Эва стала вслух выражать свое удивление, что есть еще на свете люди, которые могут жить в больших домах, без устали толкаться на тротуарах и в трамваях, стоять в очередях даже за сигаретами и шпильками для волос. Создались предпосылки к тому, чтобы судить, что эту метафорическую буханку хлеба удается без труда поделить на три части, и ни один из мужчин, которые садились за стол в трех разных домах, не вставал из-за стола голодным. И когда время от времени Непомуцен Мария Любиньски размышлял о чуде, которым было насыщение огромного скопища людей при помощи нескольких буханок хлеба, он приходил к очевидному выводу, что это чудо без устали творят женщины, существа, моногамия которых, как справедливо заметил один ученый, бывает обусловлена только культурой. Не раз случалось, что пани Эва, вернувшись на склоне дня от доктора, еще пахнущая его одеколоном, приближаясь к своему дому, вдруг ускоряла шаг, как бы мучимая угрызениями совести, внезапно врывалась в мастерскую писателя, присаживалась возле кресла, в котором он .сидел и писал очередную книжку, и так долго играла предметом, спрятанным в его брюках, что он входил в нее бурно и коротко, как когда-то, по образу и подобию весенней грозы. Напевав в кухне, она готовила ему потом вкусный ужин, но уже за едой ее охватывала забота о художнике Порваше. "Позволь, дорогой, - говорила она мужу, - я еще сегодня заскочу к Богумилу и выстираю ему рубашку. Он привозит себе девок, которые никогда о нем не заботятся". Тоска по правде, которая в это время мучила Любиньского, продиктовала ему содержание небольшой повести, в которой он описал Эву, себя и двух своих друзей, живущих в маленькой деревушке, затерянной среди лесов и озер. Во имя выдающейся идеи он не пожалел в своем произведении ни себя, ни своих друзей, ни свою жену Эву, а когда писал, был даже счастлив, как человек, который может вдруг сбросить стесняющую его одежду. И первый раз повесть Любиньского была отвергнута быстро и категорически. Если б ему хотя бы указали на плохой стиль, несовершенство композиции, недостаток художественной гармонии - он бы все как-нибудь перестрадал, дальнейшим трудом совершенствуя произведение. Но его обвинили в недостатке правды. "Три героя повести Любиньского, - писал рецензент издательства, - от начала до конца являются вымышленными фигурами, измышлениями нездоровой писательской фантазии. Где Любиньский нашел такого чудаковатого врача или художника? В какой деревне живет писатель? Кому нужно изучение психологии нимфоманки, с которой сожительствуют три типа, развращенные до мозга костей? Может быть, такие факты случаются в среде отбросов общества, альфонсов и уличных шлюх, но своих героев Любиньски сделал пользующимися уважением людьми: ценимым врачом, интересным художником и талантливым писателем. Попросту смешно". Но Непомуцен Любиньски не мог над этим смеяться, он долгой внимательно осматривал конверт, в котором ему вернули рукопись и на котором толстым фломастером был написан его адрес: "Непомуцен Любиньски, деревня Скиролавки", хотя как будто бы ни один писатель в деревне не жил. Никогда до этого ему в голову не приходило, что доктор Неглович может быть человеком развращенным, так же как он сам или художник Порваш. Любиньски считал себя человеком благородной и возвышенной натуры, художника же Порваша можно было бы признать человеком неотесанным, грубым, плохо воспитанным, но все же и он тоже не проявлял никаких черт внутренней дегенеративности. Никогда Любиньски не считал, что жена его Эва была шлюхой или нимфоманкой. На свете жили миллионы женщин, настолько убогих духом и телом, что они не могли победить одиночество хотя бы одного мужчины. Почему же слова осуждения должны были встретить ту, которая смогла найти дорогу к одиночеству аж трех мужчин? И писатель Любиньски почувствовал себя как школьник, который признался учителю, что он не выучил уроков потому, что не хотелось. Его сочли наглецом, и он получил двойку по предмету. Первое попавшееся вранье оказывалось лучше, чем правда, а что самое плохое - не существовало никаких доказательств того, что будущие поколения захотят быть честнее нынешнего. Значит, нужно было набросить на себя покаянную сермягу и снова пойти путем, протоптанным тысячами писателей. Нет, не сразу Любиньски согнул свою гордую шею и решился сойти с тропы внутренней честности. Его хватило еще на прекрасный жест, и в присутствии доктора Негловича он разорвал присланный ему издательский договор на массовое издание повести "Пока не улетели ласточки". Неглович с признанием встретил жест писателя, но, беря во внимание плохое состояние его финансов, старательно подобрал разорванные клочки и склеил их липкой лентой. Утром писатель отослал подписанный договор, а также приложил письмо с извинениями за его внешний вид, в чем обвинил почту. Происшествие это было, впрочем, вскоре забыто, его затмили другие, намного более важные. Так, в один теплый и достаточно ветреный июльский день к пристани доктора причалил заблудившийся на озере яхтсмен, владелец быстроходного "финна", мужчина лет пятидесяти, хлипкий и постоянно кашляющий, с лицом, перепаханным морщинами. Он два дня жил на лугу Любиньского в палатке, а потом, пригласив пани Эву на свой "финн", отплыл с ней уже навсегда. Любиньски увидел жену только в суде, куда она подала заявление на развод, а получив его, вышла замуж за того яхтсмена, скромного служащего и вдовца, обремененного тремя малыми детьми. В это время умер отец Любиньского, а вскоре мать; писатель унаследовал от родителей их квартиру и небольшие сбережения. И хотя у него была возможность переселиться в столицу, он остался в Скиролавках. Он вдруг с удивлением заметил, что за это время он как бы врос в пейзаж этой деревушки, стал кем-то здешним, заколдованным дремучими лесами и туманами, расстилающимися над болотами. Как многих других жителей Скиролавок, его уже нисколько не волновали дела людей, живущих в больших городах, и для него стали чужими даже заботы коллег по перу. Вскоре он женился в третий раз, на полной очарования пани Басеньке, и полюбил "Семантические письма" Готтлоба Фреге. По правде говоря, можно было бы на этом закончить жизнеописание писателя Любиньского, но, когда говоришь не о мертвом предмете, а о человеке, никогда нельзя быть уверенным, что не осталась неупомянутой какая-нибудь особенность личности, которая вдруг появится перед нами снова с неожиданной силой и не велит ли она написать новую главу. А именно таким беспокоящим элементом в личности нашего писателя был факт, что он больше не смог избавиться ни от тоски по правде, ни от желания передать эту правду в каком-нибудь литературном произведении. Из-за этой тоски (между одной и второй повестями, содержащими правду художественную, удобную для издателей и читателей) Любиньски садился за стол и начинал (в который раз подряд) описывать историю любви прекрасной Луизы, учительницы, к простому лесорубу. Это должна была быть история огромной страсти, рассказанная со знанием предмета и проникнутая мыслью о будущих поколениях. Любиньски не собирался издавать эту книгу, попросту хотел ее написать, веря, что таким образом когда-либо спасется от забвения и, кроме того, останется честным по отношению к себе самому. К сожалению, эту великую цель обороняли дзоты мифов и траншеи сомнений. Ведь фальшь всегда выбирает гладкую дорожку, дорога же правды остается тернистой. Тем более что, несмотря на горький опыт, в подсознании писателя Любиньского все таился не до конца стертый образ совершенного существа, женщины "полной крови", образ, который был порожден тоской и путешествием по сферам идеальным и не поддался полному уничтожению под жестокими ударами жизни. Путешествие к правде на деле становилось блужданием в потемках, беспрестанным возвращением к исходному пункту, к первым словам первой главы. И только в этих гигантских масштабах можно оценивать труд художника, понять чудо оживленной Галатеи, которую запятнали прикосновения наших рук. Поэтому ни доктор Ян Крыстьян Неглович, ни даже примитивный и дерзкий художник Порваш никогда не осмеливались издеваться над усилиями художника, будто бы и они моментами верили, что в один прекрасный день отыщется в Скиролавках прекрасная Луиза, учительница, созданная мощью воображения и писательского труда. Похоже, не одна сельская женщина украдкой поглядывала на озеро: не появится ли там белый парус "финна", с которого сойдет на сушу мужчина настолько обыкновенный, насколько обыкновенной бывает жизнь сельской женщины, а потом они вместе отплывут вдаль, так, как отплыла жена писателя Любиньского. Об охоте, прекрасной Луизе и о том, что вещь меньшая должна принадлежать вещи большей А тем временем в Скиролавках ночами падал снег, все более белый и пушистый. И под конец февраля, в воскресенье, после обеда, по свежим следам двинулись на охоту на кабанов: священник Мизерера, комендант Корейво, писатель Любиньски, доктор Неглович, художник Порваш и лесничий Турлей. Над лесом, как это бывает обычно в эту пору, уже низко висело красно-фиолетовое солнце, и они брели по снегу, оставляя в белом пуху глубокие следы сапог. Они не разговаривали друг с другом, потому что лес был полон нежных вздохов и шелестов, какие издают ветви деревьев, когда на них толстым покровом осядет снег. Они отчетливо видели свежие заячьи следы, ленточку мелких следов лисы, огромные, как тарелки, отпечатки копыт лося, тропы серн, но, как назло, хоть шли уже довольно долго, ни разу не встретили кабаньего следа. Они шагали молча, с серьезным выражением на своих достойных уважения лицах, только художник Порваш отломил небольшую веточку и, хлеща ею направо и налево, освобождал от снега согнувшиеся ветви буков и молодых елей. От ударов ветки смерзшийся снег опадал на землю, а ветви молниеносно поднимались, и выглядело это так, будто они, поклонившись, выпрямлялись. Художник Порваш воображал, что он - всемогущий волшебник, перед которым по стойке "смирно" встают лесные деревья, когда он махнет своей палочкой, и с детским удивлением наблюдал за своими чудесами. - Я думал о прекрасной Луизе... - ни с того ни с сего произнес писатель Любиньски. И тогда произошло удивительное. Пятеро суровых мужчин, одетых в тулупы и высокие сапоги, в меховые шапки и шерстяные шарфы, с ружьями, заряженными картечью, вдруг остановились в глубоком снегу и посмотрели на Любиньского с такой заинтересованностью и напряжением, будто бы он вдруг показал им след кабана. Писатель ниже опустил голову, немного смущенный их интересом и любопытством. Он не сказал ничего больше, но им расхотелось идти дальше, как будто эта прекрасная Луиза, о которой они не раз слышали, встала между ними живая, пахнущая лесной хвоей. - Хорошо тут, - сказал священник Мизерера и снял с плеча свое ружье фирмы "Збройовка". Порваш же, увидев неподалеку толстый ствол вывороченной сосны, поскорее смел с него шапкой снежный покров и сел, поставив ружье между колен и ища в кармане тулупа спички и сигареты. А поскольку тут же, возле дороги, по которой они пришли, рос старый сосновый бор, а с другой стороны расстилался десятилетний молодняк, священник Мизерера, как ловчий, счел уместным приказать Порвашу: - Не могли бы вы сбегать в те кусты и выгнать к нам сюда какое-нибудь создание Божье? Мы договорились считать добычу общей. - Дураков нет, - невежливо ответил Порваш. - Насыплется мне снегу за шиворот, а от вас получу только "Бог воздаст". Священник уже открывал рот, чтобы укротить нахального художника, но комендант Корейво, который всегда и везде чувствовал себя при исполнении обязанностей, миролюбиво предложил: - Закурим, панове. Сделаем перерыв на сигаретку. Вскоре клубы дыма окутали головы писателя, доктора, коменданта, а также художника Порваша. Священник Мизерера и лесничий Турлей, как некурящие, отодвинулись в сторону, чтобы их не коснулись ядовитые испарения никотина. - Эх, снег, снег, - произнес лесничий Турлей. Порваш утвердительно качнул лисьей шапкой: - Вы правы. Нет ничего хуже, чем свежий снег. Когда-то я пробовал использовать самые разные краски, начиная от титановых белил, и все же ни разу мне не удалось передать настоящей белизны свежего снега. Вот и тут, где мы сейчас сидим, она как будто чуть розоватая из-за солнца, а дальше, в глубине молодняка, у нее цвет голубоватый, с оттенком парижской лазури. Правду сказать, ни один художник не пользуется белилами для передачи снега, и неизвестно, почему разные глупцы говорят, что снег белый. Правда, нет на свете ничего белейшего, чем снег, но на картине снег не может быть абсолютно белым. - Понимаю вас, - вежливо поддакнул Корейво, осторожно стряхивая пепел, который упал ему на полу кожуха. - Снег доставляет много хлопот. Один раз к нам обратился продавец киоска с известием, что его складик ограблен. К сожалению, в тот вечер шел небольшой снег, а следов на нем вор не оставил. Мы провели учет в киоске и нашли недостачу на сумму в десять тысяч злотых. Взялись мы за киоскера и обвинили его в краже. А все потому, что снег шел слишком недолго. Отозвался доктор Неглович: - Медицина знает разные случаи. Интенсивная белизна снега приводит к конъюнктивиту. Если вы думаете, что легко вылечить конъюнктивит, то вы ошибаетесь. Разные бывают конъюнктивиты, и по-разному их надо лечить. Если конъюнктивит хронический, а очень часто он бывает хроническим, так как не каждый человек отдает себе отчет, что болеет конъюнктивитом... - Что там конъюнктивит, - прервал его лесничий Турлей. - Дети Поровой снова бегали вчера босиком по снегу. Я сам видел. И вы думаете, доктор, что они схватят насморк? Ничего с ними не случится. А другой ребенок нос высунет за порог избы, снегу маленько ему в башмаки насыплется - и тут же умирает. - Вы правы, - согласился священник Мизерера. - С детьми бывает по-разному. Спрашивал меня не так давно на уроке закона Божьего такой маленький мудрец: идет ли снег в Вифлееме? Если в Вифлееме снега нет, то почему сыну Божьему было так холодно, как об этом поют в колядках? Я ему говорю: иди, ляг голый в сарае даже летом и увидишь, будет ли тебе тепло. - Хорошо вы ему сказали. Очень хорошо, - захихикал художник Порваш. Когда я шел вчера по селу, то какой-то маленький паршивец спрятался в кустах на кладбище и кричал: "Художник от слова "худо". Ну, показал я ему этого художника. - А чей это был мальчик? - заинтересовался священник. - Поровой. Конечно же, Поровой, - сплюнул в снег Порваш. - А потом доктор скажет, что у меня нет совести, потому что дети Поровой бегают по снегу босиком. Священник громко втянул в легкие воздух, а потом так же громко выдохнул его из легких. Подтверждались подозрения, которые он с давних пор в себе носил. - Вы, доктор, - строго обратился он к Негловичу, - не должны выходить за пределы своей компетенции. Разве я говорю лесничему, какие деревья он должен вырубать, а какие сажать? Или разве говорю писателю Любиньскому, как создавать книжки? А вы все время занимаетесь чьей-то совестью. Для этого здесь я, и никто иной в нашей околице. Каждый из нас с большим трудом и самоотдачей получил соответствующее образование и обладает соответствующей квалификацией в своей профессии и призвании. Доктор Неглович добродушно улыбнулся, потому что он и не собирался вступать в споры со священником. - Меа culpa, - сказал он примирительно. Но священник еще два раза громко выпустил из легких воздух, прежде чем отозваться так же примирительно: - Absolvo te, доктор. Эти слова заинтересовали коменданта Корейву, который был человеком, охочим до науки. - Знание латыни - не худшее дело, - вмешался он с иронией. - Но возьмем, к примеру, знание Уголовного кодекса. Бьюсь об заклад, что ксендз даже не догадывается, какое содержание кроется за такой невинной на первый взгляд цифрой: параграф 262. Или параграф 25. Сколько же преступников оправдываются незнанием Уголовного кодекса? Только это их совести не спасает. Да, не спорю, латынь интересна. Вот что, например, значит "меа кульпа"? - "Моя вина", - объяснил доктор. - А как будет по-латыни "наказание"? - спросил комендант. - Ведь вам надо знать, Панове, что каждый суд должен высказаться дважды. Один раз - по поводу "кульпы", а другой раз - по поводу наказания. Не дано было, однако, коменданту узнать, как звучит слово "наказание" по-латыни. Потому что, как только он упомянул о преступлении и наказании, доктор подумал о том, что произошло, и о том, что еще может произойти. И как бы вторя своим мыслям, которые показались ему поразительными, он громко сказал: - Оставим кодекс. Среди нас живет жестокая бестия и жаждет крови. Ловкая, хитрая, притаилась на минуту, но все же она снова может схватить очередную жертву за горло. Каждое утро я просыпаюсь с мыслью, что это уже случилось. Она забавляется нашей тревогой и беспокойством, радует ее ужас будущих жертв. Что нам Уголовный кодекс? Кант учил, что моральный закон - в нас самих. Эти слова были как туча, которая заслоняет заходящее солнце, - и мрак начинает прикрывать образ мира. Долгое молчание нелюбезно прервал Порваш: - А этот ваш Кант, доктор, не говорил, где искать бестию? Что до меня, то можете быть уверенными, что я без малейших угрызений совести прицелился бы в это чудовище из своей винтовки. В человека, может, и побоялся бы, но не в чудовище. И без всяких кантов, Панове (Кант - жульничество. - Прим. пер.). Коменданту не понравилась такая болтовня. Он, старший сержант, выписывал журналы "На службе народа" и "Из проблем криминалистики". Бестии существовали не только в Скиролавках, но не какие-то там Порваши справлялись с ними, а только старшие сержанты, а также высшие чином сотрудники. Порваш должен иметь больше уважения к священнику, доктору, старшему сержанту и даже к тому Канту, который, как вытекало из слов доктора, учил морали. - В милиции, пан Порваш, - сделал ему замечание старший сержант, - мы не насмехаемся над фамилиями. С разными кантами мы имеем дело, но если чья-то фамилия Кант, он требует такого же уважения, как гражданин Порваш. Если вы помните, панове, в Трумейках три года назад жил слесарь по фамилии Вор. Он сделал специальную отмычку и вломился в продовольственный магазин. Из-за фамилии подозреваемого я проводил допрос лично. Подозреваемый мог почувствовать себя обиженным, если бы кто-то неподходящим тоном спросил его: "Что гражданин Вор может сказать по поводу кражи в продовольственном магазине в Трумейках?" Кант - это такая же фамилия, как и каждая другая. - Это фамилия даже получше, чем другие, - рассмеялся лесничий Турлей. Вы думаете, панове, что лесников не учат категорическому императиву? Но и на этот раз не было дано коменданту Корейве, человеку, жадному до науки, узнать, что значит "категорический императив". Потому что писатель Любиньски, который так же, как Порваш, присел на стволе поваленной сосны и все время молчал, блуждая мыслями где-то очень далеко - может быть, в своих идеальных сферах, - несмело подал голос: - Кажется мне, что Луиза не должна слишком долго сопротивляться страстности своей натуры. В старых книгах женщина отдавалась мужчине обычно только на последней странице повести. С тех пор многое изменилось во взглядах людей на дела такого рода. Настоящие трудности мужчины не заканчиваются на том, что он овладевает женщиной, а в этот момент чаще всего и начинаются. Знаю об этом по своему и чужому опыту, а как я уже не раз говорил, я хочу написать правдивую книжку. Поэтому я решил, что Луиза поддастся страсти уже во второй главе моей повести. - Правильно, - согласился с ним Турлей. - Хоть, по правде говоря, настоящие трудности мужчины начинаются не с той минуты, когда он овладеет женщиной, а с минуты, когда он на ней женится. Да, когда лесничий Турлей объявил сегодня своей жене, Халинке, что идет на охоту в обществе друзей, он увидел ее гневно сжатые губы, из которых вырвалось несколько резких слов на тему непоколотых дров. Он догадывался, что, вернувшись с охоты, он не получит ужина, но какая-то поперечная сила велела ему взять русскую двустволку и пойти с друзьями, хотя бы ценой домашних неприятностей. Впрочем, общеизвестной тайной было то, что радостный и звонкий, как звоночек, мальчишеский смех пани Халинки чаще раздавался вне лесничества, чем в его стенах. А после того, как по телевизору показали сериал "Ночи и дни", пани Халинка по примеру Барбары Нехчиц закрывала на ночь перед мужем двери своей комнаты и открывала их только тогда, когда он нарубит дров на растопку. Лесничий Турлей уже стал задумываться, можно ли считать такие поступки проявлением любви, хотя еще год или, скажем, два года назад он скорее позволил бы отобрать свою винтовку марки "Волга", чем усомнился в том, что поженились они по большой любви. Доктор Неглович немного знал эту историю, потому что год назад лечил пани Халинку от воспаления уретры. Пани Халинка сама ему тогда призналась, насколько большую роль в ее ранней молодости играла арматура ванной комнаты. Даже причину болей, которые она ощущала в подбрюшье, она усматривала именно в отсутствии этой арматуры. Хоть доктор и заявил, что воспаление уретры не имеет никакого отношения к такой или иной арматуре, пани Халинка где-то в глубине души и в этом недомогании обвиняла Турлея. Было понятно, что рано или поздно (скорее рано, чем поздно) смех пани Халинки чаще будет звучать в доме Порваша, чем в лесничестве Блесы. И это вовсе не потому, что лесничий Турлей ленился колоть дрова для печки, хоть и это имело определенное значение. Тайна крылась в предмете на первый взгляд несущественном, каким, конечно, является арматура ванной комнаты. Попросту в лесничестве Блесы была арматура не такая, как в доме художника Порваша. Из-за этой арматуры в лесничестве пани Халинка постепенно начала смотреть на мужа как бы другими глазами и тогда заметила, что он не колет дров на растопку. Точно так же он, к сожалению, поступал и в начале их супружества, но в то время ванная арматура не играла такой большой роли в жизни пани Халинки, а точнее, она думала, что сможет сменить ее на такую, которая была в доме ее родителей. Старая, некрасивая, местами проржавевшая арматура, какой уже нигде не выпускали, предлагая взамен другую, сверкающую никелем, с цветными ручками и пластиковым душем. Старая арматура имела, однако, то достоинство, что можно было открутить ситечко с душа и сильную струю теплой воды направить на одно очень интимное место. А тогда пани Халинку охватывало наслаждение настолько сильное, что она была близка к обмороку, и даже один раз, четырнадцатилетней девочкой, потеряла на миг сознание в ванне. Выходя замуж и покидая родительский дом, пани Халинка даже не отдавала себе отчета в том, как много она теряет. Потом год, два, три года супружества с покорностью и выдержкой мирилась она с утратой, часто навещая дом родителей. И она была бы, может, более стойкой в своем замужестве, если бы не рождение ребенка и не все более редкие поездки к родителям, а также если бы не открытие, что здесь, рядом, в доме художника Порваша, есть в ванной именно старая арматура. Доктор Неглович был уверен, что, покидая в будущем лесничество и переселяясь к Порвашу, пани Халинка предъявит Турлею длинный список его неправильных поступков, справедливый и доказанный. Никто, однако, и не вспомнит о роли, которую в этом деле сыграла арматура в ванной. Ведь такие дела замалчиваются даже в повестях о женах, которые ушли от своих мужей, или о мужьях, которые ушли от своих жен. Потому что хоть и правда, что каждая человеческая особь отличается от других и ее характеризуют более или менее выраженные отклонения, но ведь правда и то, что некоторые особи не колют дров на растопку. И поэтому, наверное, доктор Неглович никогда не говорил Турлею об арматуре для ванной, что может показаться даже нечестным, но надо помнить, что бывают люди, которым о таких делах никогда нельзя говорить, и никогда о таких вещах они не должны читать ни в каких повестях, потому что они сразу чувствуют себя униженными и замаранными. К сожалению, лесничий Турлей, как многие люди леса, был не только мечтателем, но и человеком твердых принципов. По его представлениям, настоящая любовь должна продолжаться, несмотря на такую или иную арматуру для ванной, а также несмотря на дрова для растопки. Если же настолько мелкие дела могли замутить течение любви, значит, она не была настоящей. Ведь что останется человеку, если он начнет погрязать в мелочах, теряя из поля зрения дела большего значения? И потому каждый раз, когда лесничий Турлей вечером находил двери в комнату своей жены закрытыми и ложился спать в канцелярии, он, как когда-то писатель Любиньски, возносился мыслью к сферам идеальным, где существовала женщина, похожая на ту Луизу, которую вымечтал себе писатель. И единственное, из-за чего он имел претензии к прекрасной Луизе, а скорее к Любиньскому, был факт, что она полюбила простого лесоруба, а не кого-нибудь вроде лесничего Турлея. - Не имею ничего против, чтобы она поддалась страсти уже во второй главе, - с силой повторил Турлей. - Но если это должна быть правдивая повесть, то меня раздражает образ лесоруба. Неужели у нас в лесах мало самых разных младших лесничих, лесников, лесников-технологов? Прекрасная Луиза, как и моя жена, - учительница. Может ли она воспылать страстью к неотесанному лесорубу, если, как это показывает мой пример, жена моя вышла замуж за лесничего, который больше подходит к ее общественному положению и интеллектуальному уровню? - Общественное положение в таких делах не имеет никакого значения, - решительно заявил священник Мизерера. - Есть верная пословица, что сердцу не прикажешь. Зато коллега лесничий правильно заметил, что наибольшие трудности бывают не перед свадьбой, а именно после свадьбы. Поэтому я советую, чтобы в первой главе было представлено бракосочетание в маленьком сельском костелике, бракосочетание Луизы и лесоруба, которое совершает почтенный священник. Потом, ясное дело, уже могут быть самые разные трудности, потому что их на этом свете хватает. Художник Порваш оскалил зубы, повернувшись к Любиньскому, и издевательски пробурчал в сторону Турлея, так как не раз выслушивал жалобы пани Халинки: - Вы напишете о том, что лесничий не нарубил дров на растопку и слишком часто ходил на охоту. Интересно только, кто захочет читать о таких историях? Тем временем писатель Любиньски снова вернулся на землю из своих идеальных сфер и томно произнес: - Прекрасная Луиза, сельская учительница, полюбила простого лесоруба. Воспылала к нему страстью, хоть и не состояла с ним в браке, что может священнику показаться грешным. Тем глубже может быть позднейшее раскаяние. Но разве могла бы такая женщина, как Луиза, поддаться своей страсти во второразрядном отелике или на вылинявшей кушетке? Женщина с такой богатой, как у нее, душой требует чего-то необычайного, чудесного, небанального. И когда я шел с вами по лесу и видел, как коллега Порваш тонкой веткой освобождал ветви деревьев от снега, а они выпрямлялись гордо, как бы салютуя, я подумал, что и Луиза могла бы однажды в зимнее воскресенье выбраться на прогулку с лесорубом. Он отломил бы тонкую ветку и поднимал бы перед ней согнувшиеся под снегом ветви, а она видела бы в этом что-то чудесное, волшебное и захотела бы так же освободиться от тяжести своей страсти, соединиться с лесорубом где-нибудь в лесу под ветвями, беременными снежным покровом. Порваш нелюбезно его перебил: - Как вы это себе представляете? В кустах? В лесу? Ведь женщина должна снять колготки и трусы. - Хм, - кашлянул священник, так как ему показалось, что разговор приобретает опасное направление. Но Порваш понял хмыканье священника как выражение его сомнений. - Ну да, должна снять колготки и трусы. Были у меня такие истории, и я свидетельствую: ничего в этом приятного нет. В любое время года. Зимой у меня замерзли колени, а летом задницу искусали комары. - Но он мог бросить на снег свой огромный кожух, - защищался писатель Любиньски. - Впрочем, разве дело в подробностях? Главное - настроение. Комендант Корейво вспомнил какие-то мгновения своей жизни и неожиданно произнес: - В машине тоже неудобно... - Панове, главное - правда, - закричал Любиньски. Но он не нашел понимания. Лесничий Турлей пожал плечами и сказал: - Во всем этом нет ни слова правды. - За исключением того, что им захотелось трахнуться, - засмеялся Порваш. - Позвольте, - рассердился священник. - Доктор, - умоляюще простонал писатель Любиньски. Однако Неглович беспомощно развел руками: - Никогда я не пробовал делать это на снегу. Всегда я вез девушку домой, давал ей поесть и предлагал ванну, потому что ничто так не поднимает у женщины уровень ее страстности, как полный желудок и пахнущее чистотой тело. Медицина, впрочем, знает разные случаи и допускает много возможностей. Есть люди, которые предпочитают не очень чистых женщин. - Это правда. Бабы воняют даже при исповеди, - буркнул священник Мизерера. - Я об этом, впрочем, упоминают в одной из проповедей. - Позвольте, панове, я выскажусь по этому делу наиболее профессионально, - сказал лесничий Турлей. - Герой повести - лесоруб. Можно, конечно, написать в повести, что Луиза и лесоруб вошли в заснеженный лес, а он взял в руку прутик и притворялся волшебником. Но если по правде, пан писатель, то мне, лесничему, а тем более обыкновенному лесорубу, не придет в голову схватить прутик и отряхивать ветви от снега. Вы видите, сколько тут поломанных, согнутых навсегда молодых деревцев? Завтра я должен приказать своим лесорубам, чтобы они пришли сюда и спасли то, что еще удастся спасти, то есть вырубили искривленные и поломанные деревья и распилили их, потому что позже дерево будет годиться только на топливо. Это работа долгая и тяжелая. Надо идти от деревца к деревцу, а они растут не рядом, снег сыплется за воротник, готовые бревна надо вынести к дороге и уложить в штабеля. Немного можно заработать на такой работе, и завтра все мои лесорубы будут проклинать эти прекрасные снежные покровы. Значит, если в самом деле этот Луизин милый был лесорубом, то, когда он шел с ней по лесу, при одной мысли о понедельнике ему делалось тошно. Какого черта вы уперлись, чтобы он был именно лесорубом? - Потому что это профессия красивая и романтическая, ~ заупрямился писатель. - И это вы говорите такие вещи? - удивился лесничий. - Вы ведь хорошо знаете, что мы не берем на работу никаких романтиков. Это даже запрещено. Каждый год во время экзаменов в высшие учебные заведения возле лесничеств появляются самые разные молодые и романтичные люди, которым кажется, что в лесах они найдут утешение после неудачи. Раньше мы попадались на такие идеалы и начинали интенсивное обучение романтиков. Обучение, однако, стоит больших денег, а такой романтик уже через неделю бросал мотопилу и удирал назад, домой. С тех пор каждое управление лесного хозяйства держит в штате психолога, который получает задание выловить этих романтиков и выгнать их к чертовой матери из лесу. Потому что романтик, пан писатель, не годится даже для вырубки молодняка. - С лесорубами по-разному бывает, - согласился комендант Корейво. - На прошлой неделе один лесоруб из лесничества Червень в белой горячке гонялся с топором за своей невестой. Три милиционера его обезвредили, а потом целую ночь он орал у нас в отделении, как будто кто-то с него шкуру сдирал. Люди в Трумейках думают, что мы бьем арестантов. - Хуже всего в день зарплаты, - говорил Турлей дальше. - Уже с обеда толпа женщин окружает лесничество и ждет, пока конвоир привезет кассиршу из главного лесничества. Женщины боятся, что по дороге от лесничества до дома пропадет половина зарплаты. Не хочется мне верить, чтобы Луиза собралась подвергнуть себя чему-то подобному. - Нельзя забывать и о вибрационной болезни, - сказал доктор Неглович. По-разному с этим делом бывает, но случается, что спустя какое-то время жену или невесту застают в постели с другим и тогда гоняются за женщиной с топором по полям. Городские женщины думают, что если у кого-то руки сильные оттого, что ему приходится держать трясущуюся мотопилу, то так же он силен и в корне, а это ведь неправда. Там чаще всего он бывает очень слабым. - Правильно, - поддакнул Турлей. - Например, возьмем ель. Вырастет она большая на удивление, а любой ветер ее вырвет, потому что у нее плоская корневая система. А хилая березка - ее и трактором не вырвешь с корнем. Опечалился писатель Любиньски, потому что он очень хотел написать книжку правдивую. - Значит, это не может быть лесоруб, - резюмировал он коротко. - Настроились вы против лесников, - буркнул Турлей. - Но в наших лесах бывают и стажеры. Такой молодой человек, с надеждой на диплом инженера или лесотехника, в самый раз подошел бы в партнеры для Луизы. Поддакнули этой мысли священник Мизерера и старший сержант. Только Порваш улыбнулся украдкой, потому что подумал, что для такой Луизы, пожалуй, художник был бы наилучшим Любовником. Он даже хотел высказаться на эту тему, но в этот момент в сорока шагах от них из молодняка выскочил большой заяц"задержался на лесной дороге и, увидев охотников, замер в удивлении. Ружья охотников были заряжены на кабана, свинцовыми зарядами, которые называются картечью, и только у священника Мизереры была в стволах дробь. Он молниеносно прицелился в зайца и нажал на спуск. После выстрела упало немного снега с ближней наклонившейся ветви. Заяц подскочил вверх, а потом повалился, роя снег лапами. - Дануська будет очень довольна, - сказал священник Мизерера, смело идя к зайцу) истекающему кровью в снегу. - Мы договаривались, что добыча общая, - едко заметил художник Порваш. - Это правда, - заметил священник и повернул назад. - Заяц один, а нас пятеро, - опечалился комендант Корейво. Тем временем солнце уже спряталось за лес, и голубовато-серый сумрак вошел в молодняки. Приятно было беседовать о том о сем в такой хорошей компании, но пришла пора возвращаться домой. Жалко им стало, что заяц выскочил на дорогу, и священник его подстрелил, потому что как поделить его между пятью охотниками? Доктор Неглович вспомнил, что дома старая Макухова поставила на кухонную печь разогревать вареники с грибами и с капустой, в салоне печь горячая, а на столе лежит открытая книга некой пани Карен Хорней под названием "Страх перед женщиной". И он решил быстро закончить спор: - Я вам советовал читать Аристотеля. А у него сказано: "Природа имеет обычай добавлять вещь меньшую к большей, а не вещь ценнейшую и большую к вещи меньшей". Не подлежит сомнению, что заяц - это вещь меньшая, а священник Мизерера - вещь большая. Поэтому заяц должен быть добавлен к священнику, а не наоборот. - Правильно, - согласился Любиньски, а также лесничий Турлей и комендант Корейво, так как было очевидно, что священник не позволит отобрать у себя зайца. Только Порваш ничего не сказал, потому что в его представлении заяц был вещью большей и ценнейшей, чем священник Мизерера. Но и он понимал, что все равно не получит этого зайца. - Бог вам воздаст, - вежливо поблагодарил священник. Он поднял со снега зайца, и все двинулись в обратную дорогу, по собственным следам. Комендант Корейво с уважением думал о докторе, который так здорово нашелся и быстро разрешил спорный вопрос. - Люблю с вами охотиться, панове, - сказал он наконец. - Правда, никогда мне не случалось принести домой добычу, но с вами человек становится умнее. В прошлое воскресенье на коллективной охоте в лесу за Трумейками мы со священником застрелили по кабану, но сколько же мы наслушались грязных выражений и глупых охотничьих шуточек - это превосходит всякое воображение. С вами все по-другому. Возьмем, например, такого Аристотеля. В голову бы мне не пришло, что меньшую вещь надо добавлять к большей, а не наоборот. Простое дело, а однако в голову что-то подобное само не придет. Что же касается той Луизы, пан писатель, то мне даже удивительно, что никто не подумал о нашем постовом Брожке. Парень молодой, пока он живет в отделении, но скоро получит квартиру, две комнаты с кухней в Трумейках. Он работает у нас полгода и все как-то не может себе девушку найти. Интересно, что бы он сказал о Луизе? - Зачем вы создаете новые проблемы? - рассердился Турлей. - Все-таки я хороню знаю, как мало зарабатывают учительницы, и к тому же очень молодые. Зачем такая девушка Брожеку или кому другому в Трумейках? Договорились ведь мы, что ее возлюбленный должен быть лесничим-стажером. А писателю Любиньскому вдруг захотелось бросить своих друзей, зашвырнуть в снег ружье и с широко открытыми объятиями побежать обратно, в лес, крича: "Луиза, дорогая Луиза!" Потому что разве не ему, человеку, который ее создал, прежде всего принадлежала ее любовь? Но он не сделал ничего такого, а шел с другими, волоча ноги по снегу и размышляя, почему его жена, пани Басенька, так сильно не любит прекрасную Луизу. В последнее время она все чаще сварливо повторяла: "Тратишь время, Муцек, на какую-то глупую историю. Напиши лучше разбойничью повесть". О том, как доктор поднимал хвост Густава Пасемко и что из этого вышло Однажды вечером, в феврале, в кабинет доктора Негловича в его доме на полуострове Зофья Пасемкова привела своего мужа, Густава, и сказала: - Уже семь лет, пан доктор, как я высчитала, мой муж на меня ночью не влазит, хоть я его разохочиваю всякими способами. Я женщина религиозная, а, как говорит священник Мизерера, мужчина и женщина должны жить друг с другом. Знаю и то, что нехорошо, если у мужика, который и здоров, и силен, и ему сорок шесть лет, ночью и даже утром не встает его хвост. Несчастья от этого могут быть разные. - Что вы имеете в виду? - спросил доктор. Она забеспокоилась, и даже выражение испуга появилось на ее лице. Ответила она не сразу: - Ничего особенного я не имею в виду. Но я пришла спросить, есть ли такие лекарства, которые мужчине хвост поднимают? - Бывают, - сказал доктор. - Но лечение долгое. Сначала я должен точно все узнать о вашей совместной жизни, потом осмотреть мужа и выбрать для него самое подходящее лекарство. - Осмотрите мужа. А о совместной жизни я уж сама расскажу, - согласилась Пасемкова. Густав Пасемко был мужчиной высоким, хорошо сложенным, с лицом, потемневшим от ветра и солнца, потому что целые дни, а не раз и ночи, он проводил на озере - он был бригадиром рыболовецкой бригады. Кроме дохода от рыболовства, у Пасемковых были деньги и от хозяйства в десять гектаров, они держали коня, трех коров, больше десятка свиней. Им помогали трое сыновей, старшему из которых было двадцать три года, среднему - двадцать один и младшему - восемнадцать. Кроме небольшого расширения легких, доктор Неглович никаких недомоганий у Пасемко не нашел. Его жена, Зофья, была женщиной высокой, плечистой, с гладкой кожей и со следами былой красоты. Груди у нее были увядшие и высохшие, и вообще она показалась доктору слишком костистой и худой, но, как известно, доктор любил женщин, богатых телом и округлостями. Не нравились доктору и губы Пасемковой, узкие и стиснутые словно в постоянной злобе, и выражение темных глаз, жесткое и неприветливое. - Разохочиваю я его таким образом: иногда, когда мы уже вместе лежим в постели, - рассказывала Пасемкова, - задираю рубаху, беру его руку и засовываю себе между ног. Но он только пальцами пошевелит и руку отнимает. Хвост у него не поднимается. Доктор покивал своей седеющей головой так, будто бы начинал понимать правду об их совместной жизни, и спросил Пасемко: - Так это, как рассказывает жена, или, может быть, иначе? Пасемко боязливо глянул на свою жену, потом опустил голову и подтвердил: - Правду она говорит. Хвост у меня не поднимается. Тогда доктор Ян Крыстьян Неглович, полагая, что Пасемко из страха перед женой какую-то правду перед ним укрывает, сказал, что он начнет лечение, но Густав Пасемко должен прийти к нему послезавтра в это самое время, один. Тем временем он подберет подходящее лекарство. Назавтра, закончив работу в поликлинике в Трумейках, доктор зашел в аптеку и просмотрел список всех доступных афродизиаков, а также средств, которые снимают страх с человеческой души. С лекарствами Неглович вернулся в Скиролавки, а на следующий день принял В своем кабинете Густава уже без его жены, Зофьи. Ведя с ним вежливую беседу, доктор узнал не только о том, что было семь лет назад, но также и о том, что было раньше, когда хвост поднимался у Густава все реже и реже. Из этого рассказа явно вытекало, что вся эта история с хвостом началась тогда, когда три его сына начали подрастать и разные безобразия в деревне вытворять, драться с ребятами и даже красть яблоки из чужих садов. Зофья Пасемкова, которая от природы была женщиной строгой, не потерпела стыда, который ей доставляли мальчики, и взялась за конский кнут. Била она их кнутом почти каждый день, пока у них всякие проказы, кражи и драки из головы не вылетели, и долго еще ни один носа из дому не высовывал. При случае и отец, то есть Густав Пасемко, получал от жены кнута за то, что не может мальчишек приструнить, что мало рыбы с озера приносит, что поля заросли сорняками. И вообще за то, что она, Зофья, которая была родом из-под столицы и должна была выйти замуж за одного молодого сержанта, случайно приехала на лесопосадки возле Скиролавок, на гулянке познакомилась с Густавом Пасемко, забеременела от него и вышла замуж. А она тогда не знала, что Густав - увалень, молчун, потому что научился на озере молчать, как рыба, которую он ловил. С давних пор, когда они ложились вечером в постель, она, раздеваясь, начинала свои жалобы и воспоминания - что из-за этой беременности она вышла за него замуж, а ведь у нее могла быть счастливая жизнь с другим мужчиной. Сначала Густав Пасемко мало внимания обращал на эти упреки жены, и в то время хвост у него твердел. Со временем, однако, он все ближе принимал к сердцу ее попреки, а когда наконец не только сыновей, но и его она начала бить кнутом, хвост его стал дряблым, опадал и в конце концов вообще не захотел подниматься, хоть, правду говоря, она поощряла его к этому делу именно так, как накануне рассказывала доктору. - А вы не могли вырвать у нее этот кнут и пару раз ее стегнуть? - спросил доктор. - Как же это? - удивился Густав Пасемко. - Мать четверых детей кнутом стегнуть? Впрочем, баба права, потому что мальчишки были непослушные, а я чаще из дому на озеро удирал и в лодке сидел. Для лучшей жизни Зофья создана, за сержанта могла выйти, а я все дело испортил, и теперь она правильно на меня сердится. Задумался доктор Ян Крыстьян Неглович над словами Густава Пасемко, которые как будто открыли перед ним пропасти человеческого мышления, чувств, способностей к оценкам. Потом он дал Пасемко лекарства в виде капель и таблеток, советуя, чтобы он все это глотал до тех пор, пока хвост у него не затвердеет. Позвал доктор к себе и Зофью Пасемкову итак к ней обратился: - Я сделаю все, что необходимо, чтобы у мужа хвост твердел и поднимался вверх, потому что он - человек здоровый и сильный. Но запомните, женщина, что на мужчину никогда нельзя поднимать кнута. Если мужчину унижать, ни к чему хорошему это не приводит, потому что мир устроен так, что женщина отдается, а мужчина ее берет. Значит, он должен быть возвышен, а не унижен. - Хорошо, - согласилась Пасемкова. - Сломаю кнут и выброшу его, только бы у него хвост твердел. Пошла домой Зофья Пасемкова, но в голове у нее не умещалось, чтобы унижение или возвышение мужчины могло иметь такие существенные последствия для супружеской жизни. Много в своей жизни видела Пасемкова, знала она и то, что не одна женщина, когда ей муж без конца досаждал, даже иногда и кнутом стегал, бывало, получала большее удовольствие, да и сама она, когда была девушкой и дружила с сержантом, первый раз почувствовала удовольствие не тогда, когда он ее ласкал, а когда побил. С Пасемко никогда она такого удовольствия не имела, может, именно потому, что он никогда на нее руки не поднял, хоть несколько раз она его к этому понуждала, устраивая скандалы из-за всякой ерунды. Но наконец она взялась за кнут и била мужа, потому что в глубине души думала, что от этого и она, и он получат какую-то пользу. И почему тогда, если с некоторыми женщинами бывает так, а не иначе, то по-другому бывает с мужчинами? Ни бить его нельзя, ни унижать, только возвышать? И, не в силах справиться с такими мыслями, она рассказала о науках доктора бабам в магазине. Удивлялись и другие женщины в Скиролавках, что мужчину нужно возвышать, а не унижать, поскольку это может быть небезопасно для его хвоста. Задумывались они, остается ли доктор, будучи сам мужского пола, объективным в этом деле. С другой стороны, однако, ни одна не смела усомниться в познаниях доктора. И они пришли к выводу, что время правду покажет. Поднимется ли у Густава Пасемки хвост, если жена выбросит кнут и перестанет его стегать злыми словами? Атак как поучения доктора они не скрывали от мужчин, с тех пор кое-кто, на кого жена за что-нибудь днем накричала, вечером в постели показывал ей мягкий хвост, утверждая, что это по причине унижения, которое он потерпел от жены. Тем временем Зофья Пасемкова три раза в день давала мужу прописанные доктором капельки, а также таблетки и пастилки. Каждый вечер она спрашивала, твердеет ли у него хвост, но Густав Пасемко все говорил, что немного твердеет, но не совсем, и задом к жене в постели поворачивался. Так прошла неделя, а может, полторы. Однажды вечером Пасемковой донесли, что муж ее, вместо того, чтобы ловить подо льдом рыбу, уже третий вечер подряд заседает у Поровой, за каждое заседание вручая ей сетку, полную рыбы. Недолго думая, схватила Пасемкова в руки новый кнут и что было сил помчалась к дому Поровой, где начала выкрикивать ругательства и кнутом стрелять. Через окно, огородами, удрал от Поровой Густав Пасемко, по льду пробрался на Цаплий остров и там сидел в голоде и холоде, выжидая, пока не пройдет гнев жены. Пасемкова ломилась в двери халупы Поровой, чтобы ее кнутом обложить, но у Поровой в дверях был крепкий засов, вот она и могла в полной безопасности выкрикивать Пасемковой через окно, что у ее мужа Густава для Поровой хвост твердый, как дышло у телеги. Не ее, Поровой, вина, что Пасемко предпочитает к своему дышлу другую кобылу припрягать. Разгневанная Зофья разбила бутылочки с каплями от доктора, выбросила в навоз таблетки и пастилки. Потом направилась к дому на полуострове и потребовала вернуть деньги за лечение мужа. - Вы просили меня, Пасемкова, - объяснял женщине доктор, - чтобы я поднял вашему мужу хвост, и это сделано. Но что он сделает со своим хвостом - это уже не мое дело, потому что медицина знает разные случаи. Мужской хвост бывает как хвост у лисы. Если в лесу есть несколько нор, то никто ведь не знает, в которой норе лисий хвост исчезнет. Поняла Пасемкова, что она не права, требуя от доктора возврата денег, потому что действительно он сделал то, что от него требовалось. А поскольку она была не самой глупой женщиной, то, переждав два дня, послала своего старшего сына на Цаплий остров и пообещала мужу, что, если он вернется домой, кнута она на него не поднимет, а встретит хорошим ужином. Поверил ее словам Густав Пасемко и действительно не нашел в доме кнута, а только обильный ужин. Наказан же он был только тем, что с тех пор не мог спать в постели со своей женой, а только на лавке в хлеву, потому что, по мнению Пасемковой, после того, что сотворил, он больше на скотину, чем на человека, походил. Кроме того, жена ему заявила, что только тогда пустит его в кровать, когда он за каждый раз подарит ей сетку рыбы. Три дня ночевал Густав Пасемко в хлеву, а поскольку дома он питался отлично и никто на него кнута не поднимал, а хвост у него даже без лекарств доктора твердел каждый вечер и утро, на четвертый день он принес жене сетку, полную угрей так же, как Поровой. И получил от жены, как от Поровой. С тех пор - говорили в деревне - у Зофьи Пасемковой почти каждый день можно было купить свежего угря, чего раньше не было. Правильно, значит, было сказано, что медицина знает разные случаи. А на кроне граба возле Свиной лужайки все раскачивалась петля из конопляной веревки. И почти каждый вечер солтыс Ионаш Вонтрух и Антек Пасемко беседовали о Сатане, который владеет Землей. О пестике и ступке, или История баудов и бартов, написанная учителем Германом Коваликом История народа из Скиролавок и околиц озера Бауды тонет во мраке так же, как история всех народов на свете. Некто Герман Ковалик, учитель приходской школки в Трумейках, почти сто пятьдесят лет тому назад пытался проникнуть в тот мрак и начал писать труд, посвященный этой проблеме (о чем в доверительном письме доносил просветительским властям советник Динтер, проводивший в этих краях инспекцию школ). Труда своего Ковалик так и не окончил и не опубликовал в печати, тем не менее еще много лет спустя он ходил среди людей в многочисленных списках, сделанных от руки и называемых манускриптами. Труд этот пользовался огромной популярностью не только из-за содержащихся в нем рисунков, признанных неприличными, но и из-за различных прозвищ и оскорблений, брошенных в лицо здешнему народу, клеветы и напраслины, которых Герман Ковалик ни для кого не жалел с тех пор, как с пастбища исчезли две его рослые лошади. Вместо того чтобы, как это было принято, заподозрить в краже лошадей цыган, он говорил, что лошадей у него украли либо люди из Скиролавок, либо - что правдоподобнее - из Барт. Как из этого вытекает, на историографа имеют влияние не только письменные источники, но и факты, которые он узнает благодаря собственному и чужому опыту. Если бы не это обстоятельство, ни одно историческое произведение не пользовалось бы спросом. Герман Ковалик труда своего, к сожалению, не закончил по причинам, не зависящим от него, - попросту он умер, таща с поля большой камень, названный татарским, который он хотел поставить на своем дворе, чтобы сделать для людей историю наглядной. В сумраке событий, на самых старых картах нашего мира, землю, где сегодня находятся Трумейки и другие ближние поселения, называют Татарией Северной. Сомнительно, были ли здесь когда-нибудь татары, потому что для них это должно было быть и слишком далеко, и не по дороге, а значит, - как, наверное, правильно заключал Ковалик, - под словом "Татария" следовало понимать "дичь", а в этом случае - Дичь Северная. Примерно так и у Птолемея говорится о стране эстов или эистов, поделенной на эстов западных и эстов восточных. К эстам западным разные исследователи относят такие племена, как суджины, ставоны, бауды и барты (от бортников лесных ведущих свое название) - заселяющие окрестности озера Бауды, а также таинственные игиллионы. Этими последними Ковалик совершенно не намеревался заниматься, считая их историософической выдумкой, таким же образом он обходил в своем труде и вопрос об эстах восточных (к ним относились вроде бы вормы, замы, голенды и борты). Свое внимание он прежде всего сосредоточил на бартах и баудах, потому что бауды заселяли сегодняшние Скиролавки, Трумейки и несколько более отдаленные окрестности, а к бартам они ездили через лес на ярмарки, где их часто обманывали и избавляли от наличных денег, из-за чего они имели к племени бартов постоянные претензии. Кроме баудов и бартов, римский историк Тацит упоминает также заселяющих эти края готов. Три века в начале нашей эры готские племена с озера Веттер безнаказанно царили среди окрестных народов, используя их как телесно, так и духовно. Они делали и разные ядовитые замечания, особенно в адрес баудов и бартов, за их удивительные обычаи - о чем можно найти упоминание у готского историка Иорданеса. Как у бартов, так и у баудов будто бы был обычай убивать маленьких девочек, если их рождалось слишком много. Удивлялись этому готы, потому что у баудов и бартов было принято многоженство, они торговали женщинами и взрослых женщин должны были покупать у других, красть или же заимствовать на время у других племен. А Герман Ковалик высчитал, что воспитание из девочки женщины стоило дороже, чем покупка уже готовой. Еще сподручнее было украсть у кого-нибудь женщину или попросту ее занять, что сам Ковалик, как холостяк, не раз практиковал, заимствуя ту или иную женщину с согласия или без согласия ее мужа. Не без причины советник Динтер в своем донесении властям упоминал, что, хотя Герман Ковалик и создает ценный труд, ведет он себя аморально. Претензии готов к баудам и бартам происходили из очевидного факта: прибывали они на эти земли преимущественно мужскими дружинами и поэтому были заинтересованы, чтобы покоренные ими племена имели как можно больше женщин для их похотливых утех. Готские завоеватели были высокими и худыми, у них были светлые или рыжие волосы, барты же и бауды отличались крепкой фигурой и обильной русой растительностью; их женщины очень быстро становились толстыми. Поэтому готы - к возмущению покоренных племен - использовали их исключительно сзади, способом, который Герман Ковалик показал на одном из своих рисунков, приложенных к создаваемому труду. Много было различий, разделяющих готов и племена баудов и бар тов. Так, например, у готов был целый пантеон различных богов и божеств, зато барты и бауды предпочитали большую сдержанность в этих делах. Как творения божьи, они чтили старые деревья, дивно скрученные, и им посвящали небольшие лесочки, лужайки, краешки озер и неудобья. Храмов и часовен по этим же причинам они не возводили. Однако главной причиной неприязни между готами и покоренными ими племенами был способ хоронить умерших, а также отношение к женщинам. Готы не позволяли жечь останки женщин, а насыпали над ними большие курганы с каменной стелой наверху. Мужчин, однако, жгли и ссыпали пепел в урны, а потом закапывали их в женские курганы, что, наверное, означало, что женщин они когда-то возвышали, а себя унижали. Иначе было у баудов и бартов. Они жгли останки, невзирая на пол. А как утверждает большой знаток предмета, "женщины были вещами завоеванными или купленными, одни погибали вместе со своим мужем или господином, другие переходили вместе с движимым имуществом в собственность старшего сына. Жен и дочерей выставляли на продажу или пускали по рукам, а дочерей, кроме одной, убивали. Ничего удивительного, стало быть, в том, что у здешних женщин готы имели большой успех, и их не отпугивал даже способ любви, который, впрочем, достаточно быстро распространился. После готов у баудов и бартов остались также и некоторые слова, такие, как "кунингас" и "мекус", что значит "король" и "меч". Этим двум словам готы были обязаны своими победами, они имели королей и пользовались мечами, в то время как бауды и барты до конца своих дней применяли в бою только копья и пики, а ни о каких королях даже слышать не хотели, довольствуясь маленькими племенными вождями. Именно по этой причине впоследствии их так легко уничтожили мальтийские рыцари. Три века, до самого переселения народов, готы с огромным успехом использовали женщин из завоеванных племен, и спустя какое-то время уже невозможно было отличить гота от бауда или барта. Тем не менее каждый сумел сохранить племенные черты. Герман Ковалик упоминает, что, по-видимому, людей из племен баудов и бартов можно было отличить по выражению лица. Чтобы показать свое отличие от других и неприязнь к властям, бауды и барты кривились только половиной лица и улыбались тоже только наполовину. Годом 373-м окончательно заканчивается период господства готов на землях бартов и баудов. Тогда очередные готские короли, а среди них известный Аларик, созвали всех братьев по племени, разбросанных по свету, чтобы они помогли им разграбить богатый Рим. Так получилось, что тот, кто ощущал себя готом, должен был двинуться в белый свет, а кто ощущал себя баудом или бартом, остаться. Но, как мы знаем, в то время трудно было отличить гота от бауда и барта, потому что даже малые дети стали двуязычными, болтали по-готски с той легкостью, как и на наречии бартов и баудов. Всю эту проблему, то есть определение племенной принадлежности, каждый человек должен был разрешить по собственной совести. Трудное это, однако, решение - остаться на земле отцов или двинуться за богатой добычей. И когда дошло до дела, большинство бартов и баудов почувствовали себя готами и приняли участие в переселении народов. Раскапывая старые курганы тех лет, задумывался Ковалик, кому, например, приписать культ Ржаной Бабы готам, баудам или бартам? Найденная возле поселения Барты каменная фигура женщины с маленькой головой, короткими руками, но зато с большими грудями, огромным животом и выдающимися половыми органами, была названа учеными "Венерой из Барт", и одни из них сочли ее связанной с пребыванием здесь германских вандалов, а другие - с визитами славянских венедов. От кого же была позаимствована и распространена история об удивительной птице по имени Клобук, которая шла на службу к людям за миску яичницы, а что отнимала у одного, то дарила другому? Была она творением бартов или баудов? А может, готов? Спрашивал Герман Ковалик и о том, откуда взялся у баудов жестокий обычай. Как говорят древние легенды, на Свиной лужайке, в месте, где сегодня не хочет расти ни одно дерево, они поставили себе огромную виселицу, и, если кому-то из них не удалось какое-то дело, тот сам вешался там со злости на весь белый свет. Создали ли после ухода готов оставшиеся барты и бауды какую-нибудь новую племенную общность - неизвестно. Из сообщений разных купцов вытекало, что они перестали убивать маленьких девочек, но торговали ими, а также принуждали к распутству, особенно с приезжими гостями. Об этом должны свидетельствовать, по мнению Германа Ковалика, многочисленные находки куфических монет абашидов и саманидов. Отгороженные от других племен лесами и болотами, бауды и барты, однако, не жили так спокойно, как могло бы показаться на первый взгляд. На основании многочисленных скандинавских саг, как, например, сага о мореплавателе Вульфстане, надо заключить, что не раз заглядывали в эти края кинги - а что они выделывали, нетрудно догадаться. На Мартов и баудов совершали набеги и племена с юга и востока. Поэтому чем дальше углублялся Герман Ковалик в историю этих