двух племен, одновременно изучая историю других народов, тем отчетливее вырисовывалась в его воображении история человечества как картина постоянного влезания различных мужчин на различных женщин, неустанного смешения крови и семени. История человечества, утверждал Ковалик, совсем не напоминает тигель, в котором смешиваются различные крошки и вытапливается однородный металл. Она - как похожая на женское влагалище ступка, в которой неустанно движется пестик, похожий на мужской член. Нарисовал Ковалик эту ступку и этот пестик, показал на своем рисунке их многовековую работу, результат которой был очевиден, стоило проехаться через Скиролавки, Трумейки или съездить в Барты. Один имел монгольские черты и раскосые глаза, другой напоминал внешностью цыгана, тот - худого и светловолосого гота, еще кто-то мог бы без всяких трудностей пойти паломником в Мекку или Медину. Такой результат дала неустанная работа ступки и пестика. Продолжая исследовательскую работу, связанную со своим трудом, Герман Ковалик наткнулся на кладбищах в Скиролавках, а также в Трумейках на старые надгробные камни с крестом, имеющим странную форму. Идя по этому следу, Ковалик вскоре пришел к открытию, сделанному еще раньше иезуитом Богушем: что в ХП веке земли бартов и баудов завоевали мальтийские кавалеры. Подтверждали этот факт не только мальтийские кресты на надгробных камнях, но и возведенные рыцарями замки из красного кирпича, и происходящие со времен, когда были сломаны обеты чистоты и бедности, многочисленные дворцы и усадьбы, а кроме этого - титулы мальтийских кавалеров, которые гордо носили владельцы тех дворцов. Мальтийские кавалеры (а надо их отличать от настоящих мальтийских рыцарей, которые до сегодняшнего дня имеют свой центр в Риме, на Виа Кондуитти) не были родом, племенем, народностью или народом. Они обладали чем-то большим, чем принадлежность к тому или иному народу - то есть Мыслью и Идеей. Они говорили, что обычай сжигания останков противоречит правам природы, потому что то, что было сотворено Богом в определенном виде, в таком самом виде должно к нему вернуться. Наиважнейшей была для них, однако, их идея, которая приводила к ним многих сторонников. Идея эта заключалась в том, что в каждом человеке скрывается зло, а значит, лучше всего бороться со злом, убивая человека. Как говорит легенда, сначала только три мальтийских рыцаря свили себе удобное гнездо в кроне старого вяза. Четыре года спустя, когда прибыли еще пять рыцарей, они выступили в большой поход и выигрывали битву за битвой, пока спустя полвека, уже в значительно большем количестве, не овладели целиком землями бартов, баудов, а также других местных племен. Они были немногочисленны, но зато превосходно вооружены и отлично организованы. Барты и бауды не имели, как мы знаем, никакой организации, отличались отвращением ко всяким вождям и королям. И потому покорились лучшему вооружению и лучшей организации. А поскольку мальтийские рыцари приняли обет чистоты и бедности, а кроме того, решительно брезговали телосожжением, то в отличие от готов они и не думали использовать здешних женщин. Всех баудов и бартов они вырезали мечами, невзирая на пол и достаток. С тех пор долгое время пустотой веяло из лесов и с берегов озер. Кто-то однако должен был кормить мальтийских рыцарей, строить для них замки и дворцы. Тогда они согнали на эту пустошь не то голландцев, не то немцев, не то славян и создали на этих землях совершенно новый народ. Время шло, ступка и пестик работали без передышки, все сильнее и усерднее, потому что мальтийские рыцари, отказавшись от обета чистоты, вскоре тоже стали пользоваться своими пестиками. Приезжий люд мальтийские кавалеры снова назвали баудами и бартами, наверное, для того, чтобы его по-прежнему обирать, облагать данью, гнать на работу. С тех пор снова вошло в обычай, что тот или другой подданный кривился только половиной лица и половиной лица улыбался, чтобы дать доказательство своего своеобразия и независимости. Новые барты и бауды, сознавая, что причиной поражения давних племен было отсутствие короля, впали в "комплекс короля", и каждый из них мечтал о том, чтобы стать королем. Но бауды хотели одного короля, а барты - другого, и никогда никакого короля они не выбрали, новее носились с этим намерением, то кривясь половиной лица, то половиной лица улыбаясь. Тем не менее в Трумейках из поколения в поколение все правил в своем дворце князь Ройсс, прапращур которого в годах 1469-1470, то есть в течение года, был даже Великим Магистром мальтийских рыцарей. На этом кончалось историческое исследование Германа Ковалика, известное людям только по манускриптам. На .одном из экземпляров этой рукописной работы была, видимо, собственноручно выполненная Коваликом приписка: мол, что касается украденных у него с пастбища двух лошадей, то он, Герман Ковалик, свидетельствует, что имеет большее доверие к цыганам, чем к таким, которые кривятся одной половиной лица, и только половиной лица улыбаются... В военной завирухе уцелел только один экземпляр труда Германа Ковалика, учителя из школки в Трумейках. Он находится в воеводском государственном архиве и помечен номером ОНУ/703. Прежде чем он попал в архив, чья-то знакомая с готикой рука написала на нем зелеными чернилами: "Сто лет спустя после смерти Германа Ковалика наступил период второго великого переселения народов. Бауды и барты, согласно решению своей совести, могли выбрать: уйти или остаться. Леса около Барт и берега озера Бауды стали почти пустыней". Ненадолго, однако, - это может отметить посторонний наблюдатель. И как бы кто ни оценивал факты, содержащиеся в труде Германа Ковалика, одно утверждение в его работе выглядит бесспорным: в каждом месте на земле, в любые времена, различные пестики упорно и без устали трудятся в различных ступках. Эта деятельность, отличающаяся неправдоподобной неутомимостью и большой самоотдачей, чаще всего безымянна, но не лишена черт тихого героизма. Великое коллективное усилие народа - неизвестно только, действительно ли оно необходимо... О том, как плотник Севрук одолел начальника Гвязду Плотник Франчишек Севрук принадлежал к людям, которым быстро надоедает то, что они сами делают, и очень интересно то, что делает кто-то другой. Если он брался поставить кому-нибудь сарай или перекрыть крышу, а на другом конце деревни или даже в соседнем селе кто-то другой именно в эту пору начинал копать колодец, можно было быть уверенным, что плотник Севрук бросит свою работу и пойдет туда. Сначала усядется возле, на выкопанной земле, потом начнет делать более или менее меткие замечания и, наконец, попробует помогать, совершенно бескорыстно, если отбросить подозрение, что он сделает это за участие в небольших посиделках, которыми обычно увенчивается всякое серьезное дело. Начатое же плотником Севруком обычно должен был заканчивать кто-то другой, и этот кто-то тоже брал плату за всю работу, хоть Севрук выполнял большую ее часть и довольствовался только скромным задатком. Не было силы, которая могла бы заставить Севрука вернуться к делу, которое ему уже надоело. А так как наиболее скучной казалась ему профессия плотника вообще, поскольку другие занимались сельским хозяйством, работой в лесу или рыболовецким промыслом, то он выпросил себе 15 гектаров земли и занялся сельским хозяйством. А когда оно ему надоедало, он брался за работу в лесу или за рыболовство. Как плотник, он мог стать богатейшим человеком в селе, потому что во всей гмине Трумейки не было другого плотника, однако он почти ничего не зарабатывал своей собственной специальностью, но зато был наихудшим крестьянином в селе, наименьшую зарплату приносил из лесу и еще меньшую - за рыболовецкий промысел. По правде говоря, единственным занятием, которое плотник Севрук выполнял быстро, охотно и без скуки, оставалось копание могил на кладбище в Скиролавках, но люди в этой деревушке умирали редко, хоть и не реже, чем в других местах. Кроме этого, у Севрука был в этой отрасли мощный конкурент, некий Шчепан Жарын, который тоже любил копать могилы, поскольку платили за это сразу. Между плотником Франчишком Севруком и Шчепаном Жарыном доходило по этой причине до основательного спора, потому что Жарын говорил: мол, Севрук копает могилы слишком мелкие и они слишком тесные, а Севрук, в свою очередь, обвинял Жарына, что в сделанных им могилах собирается вода. А так как заинтересованные лица не высказывались, слишком ли им тесно в могилах Севрука и слишком ли влажно в могилах Жарына, такие споры не могли дождаться справедливого суда. Сам плотник Севрук был, впрочем, личностью неоднозначной, и ничего удивительного, что чудным должно было быть все, что находилось в какой-нибудь связи с его особой. Так, например, доктор Ян Крыстьян Неглович упорно твердил, что плотник Севрук обладает слишком большим воображением и поэтому, когда получает задаток за сооружение крыши, он в один момент переживает в воображении строительство этой крыши, а потом его начинает вгонять в тоску тот факт, что действительность не поспевает за фантазией. Зато писатель Непомуцен Мария Любиньски, у которого Севрук когда-то взял задаток за строительство крыльца, но этого крыльца не сделал, придерживался мнения, что Севрук вообще лишен воображения. Если бы кто-то - по мнению писателя - пообещал Севруку работу даже за сто тысяч злотых, но с выплатой на следующий день, а тем временем у Севрука появился бы кто-то другой с одной лишь бутылкой водки в руках и попросил бы о мелкой услуге, то можно было бы быть уверенным, что Севрук бросит работу за сто тысяч, но с выплатой на следующий день, и охотно возьмется за мелкую услугу, но с немедленным вознаграждением в виде бутылки водки. Спор о характере плотника Севрука между писателем и доктором продолжался и тоже не приводил к однозначному решению, и это доказывает, что даже когда мы имеем дело с теми из заинтересованных лиц, которые могут говорить, справедливую оценку дать нелегко. Плотник Севрук переселился в Скиролавки пятнадцать лет тому назад, а путь его лежал через различные деревни и малые поселки, где после него остались незаконченные сараи и недостроенные веранды, хлевы, деревянные стропила жилищ и тому подобные работы, которые со временем заканчивали другие люди. Гминные власти в Трумейках, осчастливленные перспективой иметь плотника, отдали Севруку большой деревянный дом в Скиролавках, покинутый неким Клаусом Германом, который отправился на тот свет. Делом рук плотника Севрука стал сруб колбасной фабрички в Трумейках, а также сруб и крыша для хлева Отто Шульца. И на этом Севрук остановился, решив посвятить себя сельскому хозяйству. Выпросил землю, потом - сто тысяч ссуд на покупку овец, сто тысяч на покупку коров и пятьдесят тысяч злотых на покупку трактора. Строительства хлева он не закончил, поэтому не мог держать много коров и овец, а поскольку трактор у него разбился через месяц после покупки, то нельзя было требовать от него, чтобы он вовремя выполнял агротехнические мероприятия на своем поле, тем более что время от времени его влекла работав лесу или на озере. В последнее время у плотника Севрука были только две коровы и четыреста тысяч злотых долга государству. Удивительно, но факт: Шчепан Жарын тоже был в подобной ситуации, с той только разницей, что его долг государству составлял сто тысяч злотых, и то исключительно потому, что Жарын в то время, когда было легко со ссудами, находился в местах лишения свободы, то есть в тюрьме. Как говорили - за избыток патриотизма. Он, вспомнив, что в последние дни войны какая-то фанатичка-учительница стреляла по входящим в село солдатам из дома недалеко от лесничества Блесы, в минуту патриотического подъема принес бидон с бензином, облил стены дома и поджег. Так Шчепан Жарын пошел в тюрьму, и это для некоторых людей стало наглядным доказательством, что патриотические чувства надо проявлять сдержанно - прежде всего, в дни государственных праздников и на собраниях, созванных с этой целью. В тюрьме Шчепан Жарын дал себя татуировать, и на его груди можно было увидеть хвост змеи сине-голубого цвета; продолжение змеи пряталось в брюках, и Жарын мужчинам за пол-литра водки, а женщинам задарма предлагал показать это пресмыкающееся целиком, а также его голову, которая находилась там же, где головка мужского члена. "Этот змей соблазнил Еву", - часто говаривал Шчепан Жарын, дефилируя летом перед магазином с обнаженной грудью. Кроме своего змея, Жарын, впрочем, не обладал ничем, за что мог бы кому-нибудь понравиться. Он был маленький, хилый, слабого здоровья, с лысой головкой, глазками пьяницы и вечно влажным носом. Трем дочерям Жарына, невысоким, но удивительно развитым в области грудной клетки, в Скиролавках предсказали, что они выйдут замуж за трех сыновей плотника Севрука, потому что все были одного возраста и жили по соседству. Владельцы автомобилей могут искать себе женщин даже в отдаленных краях, но простые люди хорошо знают, что незачем искать далеко то, что находится близко. Три дочери Жарына, стало быть, были как бы заняты тремя сыновьями Севрука, что вовсе не значит, что те ими занимались. Они считались девушками целомудренными, а из-за своих слишком выпуклых бюстов относились, как говорили, к девчатам "на любителя", что значит - находили любителей на свои прелести даже в соседних деревнях. Но сыновья Севрука дружно, всей тройкой, на каждой гулянке в Скиролавках били этих любителей жердями, вырванными из огораживающего кладбище забора. Что же касается выпуклостей, которые на грудных клетках дочерей Жарына появлялись уже на тринадцатом году от роду, а на пятнадцатом становились огромными и твердыми холмами, то они часто были предметом разговоров между доктором Негловичем и писателем Любиньским. Потому что дочери Жарына носили свои огромные бюсты, как продавец носит фрукты на блюде, до половины обнаженными, особенно летом, что возмущало дачниц, которым казалось несправедливым, что судьба так щедро оделяет только некоторых женщин. Чтобы выяснить природу этого удивительного явления, доктор однажды выбрался к Жарыну домой и взял с собой толстый блокнот. Выспросил подробно, что Жарынова ела во время беременности, чем кормила своих дочерей после родов и позже, а также какой бюст имели ее мать, бабка и прабабка. Что касается Жарына, то его о таких делах даже не стоило спрашивать, потому что грудная клетка у него была скорее впалая, чем выпуклая, и из такого, по-видимому, он происходил рода. У Жарыновой не было больших грудей, что она и продемонстрировала доктору, а согласно ее сообщению такие же маленькие титьки были и у ее матери, и у прабабки. Откуда эти большие бюсты взялись у ее дочерей - Жарынова не смогла объяснить, хоть, как она признавалась, ей самой было удивительно смотреть, когда дочки раздевались для мытья. Когда-то она думала, что у них какая-то болезнь, или что бюсты выросли у них сверх меры за счет ума, потому что ни одна не училась как следует, а хуже всего у них было с чтением и счетом. "Не подлежит сомнению, что это явление обусловлено генетической", - утверждал доктор Неглович. Но это не было достаточным объяснением для писателя Любиньского, который в свое время интересовался генетикой. Действительно, как на том настаивал доктор, фенотип представляет собой результат взаимодействия генотипа и окружающей среды, однако в этой же окружающей среде росли и другие девушки, но таких бюстов у них не было. Может быть, дочери Жарына в таком случае представляли собой своеобразную мутацию - и такую гипотезу выдвигал писатель Любиньски. У живых организмов возможность мутации какого-нибудь гена бывает порядка 10 -10 на поколение клеток, а у человека одна гамета на миллион имеет шансы перейти в зиготу следующего поколения мутации, которой не получила от родителей. Просто удивительно было, что нечто настолько исключительное случилось в небольшой деревушке под названием Скиролавки. Вернемся, однако, к существу дела, то есть к особе Севрука, а также к личности Шчепана Жарына, его конкурента в копании могил на кладбище в Скиролавках. Оба эти человека отличались друг от друга не только взглядами на способ копать могилы, на их ширину и глубину, но и размерами долгов государству. Жарын, как упоминалось, был маленький, лысый и хилый, он кружил по деревне, как линялый пес, тихо и сторонкой; Севрук же был больше двух метров ростом, весил больше ста килограммов, длинные руки безвольно висели у него по бокам, отягощенные кулаками, похожими на два огромных камня. Его большая голова напоминала закопченный котел, из-за плоскостопия он двигался медленно и с достоинством. Даже в далеком воеводском городе, как говорили, не нашлось в универмаге подходящей одежды для Севрука, и потому летом и зимой он должен был ходить в засаленной куртке, наброшенной на расстегнутую на груди рубаху без воротничка; не было нигде и ботинок на его огромные ноги, и он носил что-то вроде лаптей, сшитых из старого брезента и старого мешка. Если правда, что Бог сотворил человека из грязи и ила по своему образу и подобию, то плотник Севрук представлял собой исключение, потому что выглядел он так, будто дети в детсаду сделали его из большого количества грязноватого пластилина. Сначала долго раскатывали туловище, потом чуть меньшие валики стали руками и ногами, а огромный пластилиновый шар был прилеплен сразу к плечам, без заботы о такой вещи, как шея. Потом они прилепили к голове плоский нос, палочкой сделали дырки для рта и глаз. Об ушах забыли. Севрук и так носил кожаную пилотку летом и зимой, а когда время от времени стаскивал ее с целью выразить кому-то уважение, смоляные патлы старательно скрывали его органы слуха. Сыновья Севрука не унаследовали от отца ни его роста, ни внешнего вида, они были несколько мельче и более изысканных форм, но, как и отец, имели склонность к напиткам, более крепким, чем вода. Так или иначе, плотник Севрук был тайной не только для интересующихся антропологией, но представлял собой загадку и для педагогов. Образ мыслей и жизнь плотника Севрука противоречили всем существующим в этой науке взглядам и убеждениям. В противоположность Шчепану Жарыну, который любой женщине был готов продемонстрировать целиком своего сине-голубого змея, плотник Севрук всю свою супружескую жизнь оставался верным одной худой, невысокой женщине с огромным, красным от пьянства носом, которую называл "мамуська". Именно эта мамуська чувствовала непобедимое отвращение к использованию веника, а также к стирке постельного белья, а ее отвращение перешло к мужу и троим сыновьям. Плотник Севрук, несмотря на то, что никогда не бывал вполне трезвым, всегда оказывал должное уважение своей супруге, а также троим сыновьям. И таким самым уважением пользовался у вышеупомянутых особ. Качаясь на ногах, тихим голосом он отдавал приказы дома и во дворе, а жена и сыновья без возражений выполняли все его, даже наиболее бестолковые, поручения, не кривились, когда он пропивал не только собственные, но и их заработки. Никого из них никогда он не ударил, голоса не повысил. На гулянья, организованные кружком любителей танца (а Жарын и Севрук были членами этого кружка), - он топал всегда в своей чудной обуви, бережно ведя под руку свою мамуську, а когда та уже не могла держаться на ногах из-за слишком большого количества выпитого алкоголя, с такой же бережностью вел ее домой. Даже наиболее бестолковое пьяное высказывание Севрука вызывало у мамуськи и ее сыновей огромный энтузиазм, радость и восхищение. А когда плотник Севрук однажды зимой разбил о дерево свой новехонький трактор, мамуська и три ее сына несколько часов тряслись от смеха, рассказывая о замечательном полете, который совершил Севрук с тракторного седла в сугроб. Севрук и его сыновья пользовались в Скиролавках репутацией людей небывало честных, таких, к чьим рукам никогда ничего не пристало. Они не были склонны к скандалам, разве что ради защиты добродетелей дочерей Жарына, и можно, стало быть, смело сказать, что особа Севрука могла служить примером другим, таким, кто не пропивал денег, не имел долгов, работал с утра до ночи, а все же бил свою жену и изменял ей, ссорился со своими детьми, по разным пустякам устраивал скандалы. Ни один из Севруков не попадал в милицейские протоколы, а ведь нельзя было сказать этого ни об одном из сыновей старого Шульца, человека работящего и набожного. Или о сыне старого Галембки, тоже работящего, хоть менее набожного. К сожалению, плотник Севрук не смог никому объяснить своих воспитательных приемов, методов науки хорошим манерам, уважению к другим людям - хоть его об этом не раз расспрашивала пани Халинка. Писатель Любиньски упрямо твердил, что плотник Севрук обладает чем-то таким, как "харизма отцовства". По мнению писателя - внимательного наблюдателя общественной жизни - воспитание молодого поколения в отдельных семьях вообще не зависит от того, пьют ли водку отец и мать, таскаются ли или служат детям хорошим примером, потому что есть много случаев, что пьяницами и ворами становились дети абстинентов и не бывших под судом и следствием, а дети пьяниц и бездельников достигали даже доцентуры и преподавали в высших учебных заведениях. Существо дела заключалось в том, обладал ли кто-то харизмой родительской власти, или ему ее недоставало, а такая харизма, как известно, происходит из сфер. идеальных. Плотник Севрук вскоре притопал в своих тряпичных чеботах к писателю Любиньскому и вежливо спросил его, действительно ли он обладает чем-то таким, как харизма, поскольку он уже продал плотницкие долота, скобель и дисковую пилу, а в глотке так пересохло, что он готов сбыть свою харизму. К сожалению, писателю Любиньскому не было нужно что-то подобное, а начальник Гвязда не оказал уважения к харизме плотника и со всей строгостью решил взыскать с него хотя бы часть огромного долга государству. С тех пор два раза в год появлялся у Севрука судебный исполнитель и согласно постановлению забирал у него то, что можно было забрать - корову, свиней, овец, мешки с зерном, сельскохозяйственные машины. С каждым годом этих вещей было все меньше, но это свидетельствовало о недостатке воображения у начальника Гвязды. Он ошибался, когда думал, что, забирая у Севрука корову, овец, свиней или какое-нибудь сельскохозяйственное орудие, он обречет его на голод и холод и заставит работать. Человек, который является плотником и имеет троих сыновей, все-таки всегда заработает на хлеб и мясные консервы, а также на бутылку водки, хотя бы на одних задатках за строительство чьего-нибудь сарая или за обещание отремонтировать хлев, на случайных приработках в лесу или в рыболовецкой бригаде. В начале марта судебный исполнитель забрал у Севрука одну из его двух коров, а перед магазином в Скиролавках все меньше было таких, кто хотел до бесконечности дискутировать о выборе способа смерти, которую из-за огромных долгов решил принять плотник Севрук. И пришла та страшная минута, когда плотник Севрук решил утопиться, и выбрал он для этого дела день солнечный, безветренный, но морозный - столбик ртути на школьном термометре упал до минус девяти градусов. С раннего утра трое сыновей Севрука рубили топорами лед вблизи рыбацких сараев, в месте относительно мелком, но именно там легче всего было сделать прорубь, не опасаясь принудительной купели. Отзвук рубки льда раздавался чуть ли не во всех уголках Скиролавок, а туда, где его слышно не было, донесли весть услужливые люди, чтобы никто не почувствовал себя обиженным из-за отсутствия информации о замечательном зрелище. В первую очередь уведомили, ясное дело, доктора Негловича, у которого в тот день был выходной, потому что только три раза в неделю он принимал больных в поликлинике в Трумейках. Доктор обещал прибыть на место события, и это никого не удивило, потому что, как врач, он был обязан выдать свидетельство о том, что кончина совершилась по правилам, без участия вторых или третьих лиц. Художник Порваш грубо прогнал молодого Галембку, который пришел пригласить его на "Севруково утопление", лесничий Турлей отвертелся от участия в зрелище, говоря, что ему надо подготовить ведомость на зарплату лесорубам, а писатель Любиньски не только сам не захотел пойти на озеро, но и собственной жене, пани Басеньке, идти запретил, утверждая, что участие в зрелище такого рода противоречит достоинству писателя и писательской жены. Почему "Севруково утопление" должно было унизить достоинство писателя Любиньского - никто в Скиролавках не понимал, разве что именно таким образом писатель Любиньски хотел отомстить Севруку за то, что тот ему крыльцо не построил, хотя и взял задаток. Тем временем сыновья Севрука закончили рубить лед на достаточно большом пространстве, потому что отец их был человеком рослым. "Иди, Зенек, быстрее за папой, а то вода снова замерзнет", - приказал старший сын плотника своему младшему брату. Людей тогда на берегу было уже много, человек пятьдесят, и они с удовлетворением восприняли слова старшего сына плотника, потому что мороз всех донимал. Шчепан Жарын, которого сопровождали жена и три дочери, похвалялся, что еще сегодня выкопает для плотника могилу соответствующей глубины, хоть это и не будет легко, потому что земля промерзла как минимум на полметра. Другие все громче выражали свое недовольство тем, что Севрука все еще не видно. Или, может быть, часто приходится наблюдать, как кто-то топится по собственному желанию из-за долгов? Громче всех ругались, глядя в сторону дома Севрука, женщины, потому что любопытство оторвало их от кухни, кастрюль и сопливых детишек. - Идет, - крикнул кто-то пронзительно. Действительно, из деревянной халупы вышел плотник Севрук в обществе своей супруги. Он шагал солидно и с достоинством, а мамуська семенила возле него, гордая, что не только на ее мужа, но и на нее обращены взгляды всей деревни. Шел плотник Севрук, громко скрипя по замерзшему снегу, с головой, огромной, как котел, а над ним голубело небо и светило февральское солнышко. На голове плотника Севрука была кожаная пилотка, на ногах сшитые из брезентовой тряпки удобные бахилы. Не смотрел Севрук ни вправо, ни влево, а только прямо перед собой, на другой берег заснеженного озера. Собравшаяся на берегу толпа расступилась перед ним, чтобы ему легче было подойти к месту, где лежали груды вырубленного льда и, как бы зеленоватой эмалью подернутая, поблескивала незамерзшая вода. Толпа затихла, даже Шчепан Жарын перестал рассказывать, какую он яму выкопает для гроба Севрука. Потому что прекрасный и захватывающий вид явился перед его глазами. На краю зеленоватой проруби встал высокий, как большое старое дерево, плотник Севрук в своих тряпичных башмаках и засаленной куртке, с лицом, полным серьезности, небритым и почерневшим от ветра, как большой котел бывает почерневшим от огня. Похожие на обломки базальтовых глыб, его кулаки тяжко свисали по бокам на руках длинных и сильных. С опухших толстых губ Севрука срывалась струйка белого пара, которая улетала вверх, в чистое небо. Собравшиеся на берегу озера люди затаили дыхание: им показалось, что они почти видят, как в могучей голове Севрука кипят пугающие мысли о смерти в проруби. Казалось им, что видят они и большой долг государству, который лежал на могучих плечах плотника, но все же ни на миг не согнул его, потому что Севрук стоял прямо, как старый дуб. А когда великая жалость стиснула людские сердца, из уст Севрука, как из старого дупла, выплыли горькие и глухо звучащие слова, полные упрека, обращенные к сыновьям: "А не могли вы больше места сделать в этом озере?" Опечалились юноши, минуту молчали, пока не отважились ответить: "Руки у нас, татко, мерзли". Не ответил плотник Севрук на эти слова, только еще один шаг сделал по направлению к проруби. Именно в этот момент с громким скрипом снега под шинами "газика" подъехал доктор Неглович. Остановил машину, вышел из нее и скромно втиснулся в толпу, которая с радостью встретила его приезд. Ведь доктор дал этим доказательство, что он, как и его отец, хорунжий Неглович, не возносится в деревне над другими. Но все же приезд доктора не ушел от внимания Севрука, который, как обычно, решил оказать доктору надлежащее почтение. Отвернулся Севрук от проруби, снял кожаную пилотку и поклонился доктору, а тот поклонился ему с таким же большим уважением, сняв свою шапку из барсука. Потом плотник Севрук снова надел на голову кожаную пилотку и переступил с ноги на ногу. Чем-то бестактным показалось ему уйти с этого света без слова, потому что он участвовал во многих похоронных торжествах, и всегда кто-нибудь какие-нибудь хорошие слова в это время говорил. А поскольку никто не спешил это сделать, плотник Севрук сказал своим низким, рокочущим голосом: - Я топлюсь, потому что начальник Гвязда забрал у меня корову за долги. После этих слов посмотрел плотник Севрук на свою жену, которая в этот момент должна была, по его мнению, громко заплакать. Глянул на сыновей, которые также должны были зарыдать. Но мамуське было слишком любопытно, каким образом ее муж утопится в такой маленькой проруби и в таком мелком месте, и она даже выказывала нетерпение, что муж так долго тянет, говоря очевидные вещи - ведь всем давно было известно, что он будет топиться не почему-либо, а именно из-за долгов. А сыновьям Севрука не до плача было, они хотели домой, потому что ноги у них начали мерзнуть. Почувствовал, похоже, Севрук нетерпение собственной семьи, а также толпы, собравшейся у озера. Тогда он очень медленно наклонился к проруби и, как это привыкли делать люди перед купанием, сунул в воду свой указательный палец, чтобы узнать, какая там температура. Ни его самого, ни кого-то из присутствующих не удивил этот жест, хоть будущему утопленнику должно быть все равно, в какой воде он утопится: теплой, холодной или ледяной. Потом плотник Севрук слегка присел и, по обычаю сельских парней, которые собираются нырять, зажал двумя пальцами себе нос, чтобы ему в нос вода не затекла. Почему? Об этом тоже никто не подумал, но всем было ясно, что наступила последняя минута, когда они видят живого Севрука, потому что в следующую он оттолкнется пятками ото льда и исчезнет в зеленоватой пучине проруби. - Ох, - застонала толпа на берегу озера. Севрук выпрямился, отнял пальцы от носа. Не бросится он в пучину, а войдет в озеро постепенно, с достоинством - об этом говорила людям его новая поза. И даже кое-кто пришел к выводу, что и в самом деле так он поступит правильнее и серьезнее. Зачем же при утоплении производить неприятный плеск, разбрызгивать ледяную воду во все стороны (а было очевидным, что огромное тело плотника, если бы он бросился в прорубь, должно было вызвать много брызг), если гораздо лучше уходить со света в тишине и сосредоточенности. Шаг за шагом погружаться в воду, сначала до лодыжек, потом до колен, потом до пояса, до подмышек и наконец исчезнуть в озере вместе с головой, покрытой кожаной пилоткой. Только не жалко ли прекрасной пилотки? То же самое, видимо, пришло в голову Севруку. Он снял пилотку и подал ее мамуське. Пилотку тотчас же вырвал у матери старший сын плотника, потому что он давно завидовал отцу, имевшему такой прекрасный головной убор. Это не понравилось Севруку, наверное, он тоже был сильно привязан к своей пилотке. Он отобрал ее у сына и снова натянул на голову, и это было признаком того, что он решил умереть в пилотке. Вдруг Севрук зарокотал своим низким голосом: - Топлюсь, потому что начальник Гвязда забрал у меня коров за долги. Удивили всех слова Севрука не о корове, а о коровах. Не помешалось ли у Севрука в голове от страха перед смертью? - Он забрал у тебя только одну корову. Вторая еще осталась, - напомнил Шчепан Жарын. - А о могиле не беспокойся, я тебе ее выкопаю даром. Место я уже выбрал. Это будет возле старого Ендрыщака. - Не согласен, - загремел Севрук. - Ты, Шчепан, ямы копаешь слишком глубокие, и весной вода подземная туда подходит. Возле Ендрыщака я тоже лежать не хочу. - А где ты хотел бы лежать? - Не знаю, - загремел плотник Севрук. - Не знаю, где я хотел бы лежать. А что ты сделаешь, мамуська, со второй коровой? - Завтра ее продам, - отвечала она. - Кормовой свеклы осталось немного, сена тоже мало. За свеклу и сено куплю сечки для свиньи. - Кому продашь корову? - спросил Севрук, и никого не удивил этот вопрос, потому что человек перед смертью имеет право знать, в чьи руки попадет его собственная корова. - Отто Шульц хотел ее купить. И Кондек спрашивал, не продадим ли мы ее. Задумался плотник Севрук. - Надо ее продать сегодня, - сказал он, минуту подумав. - А утопиться я могу завтра или в другой раз. Мамуська хлопнула в ладоши от восторга. - Ну да. Как я сама об этом не подумала. Беги, Зенек, в магазин за двумя бутылками вина и принеси их домой. Пане Шульц, - выискала она в толпе седую бороду старого Шульца, - вы хотели купить нашу корову? - Да, - сказал Шульц, выходя из толпы. - Могу ее купить, если вы не запросите слишком много. - А я? - спросил рассерженный Кондек и рывками протиснулся через толпу. Обо мне как-то никто не говорит? А разве не я первый говорил вам, Севрукова, что хочу купить корову? - Сговоримся, - примирительно загремел Севрук. - Хорошие люди всегда договорятся. И медленным шагом он двинулся в сторону своего дома. Поспешала возле него мамуська, шли за ним Шульц и Кондек, а Шчепан Жарын забегал вперед: - Не давай себя надуть, Севрук, я тебе помогу продать корову. Две бутылки слишком мало. Я принесу третью, легче будет говорить о корове. Обогнали их бабы, спешащие к кухням, кастрюлям и сопливым детишкам. Мужчины расходились медленней, потому что многим захотелось вина, о котором упоминала мамуська. Зенек уже готовился бежать в магазин, только никто не сунул ему в руку денег. - Ну хорошо. Возьми, Зенек, на вино, - решился Кондек и вынул из кармана помятую купюру. Идя к дому, плотник Севрук, как пристало человеку хорошо воспитанному, вежливо поклонился доктору, сняв перед ним свою кожаную пилотку, доктор же снял перед ним свою шапку из барсука. - Спасибо, доктор, за то, что вы приехали на мое утопление, - сказал Севрук. - У меня сегодня выходной в поликлинике, - вежливо объяснил доктор. - В следующий раз утоплюсь уже взаправду, - пообещал Севрук. - Если взаправду, то никогда не стоит топиться, - сказал Севруку доктор и сел в свой автомобиль. А люди в Скиролавках еще больше зауважали доктора, ведь он произнес святые слова, что топиться взаправду не стоит. Никто, впрочем, не верил, что Севрук утопится в мелкой проруби, и все пришли только посмотреть на "Севруково утопление", так, как в больших городах ходят в разные места, где за деньги можно посмотреть, как один другого убивает, но не взаправду, потому что потом оба они выходят к людям и кланяются, живые и здоровые. В гмине Трумейки всю следующую неделю громко рассказывали о том, как замечательно топился плотник Севрук, сколько людей пришло на берег озера. Узнал об этом начальник Гвязда, и страшная злость охватила его при известии, что Севрук продал свою последнюю корову. Ведь это неизбежно означало, что осенью, когда подоспеет очередная уплата кредита, ничего уже судебный исполнитель у Севрука не заберет. И понял тогда начальник Гвязда, почему его предшественники время от времени открывали Севруку небольшой кредит. Ведь чтобы забрать что-то у людей типа Севрука, сначала им надо что-то дать, иначе власть потерпит поражение. Нет ничего худшего для начальника гмины, чем человек, который не боится судебного исполнителя. И так со временем некоторые люди поняли, насколько большой смысл таило в себе "Севруково утопление" и продажа последней коровы. Потому что с тех пор начальник Гвязда утратил последнюю власть над плотником, у которого не было ни телевизора, ни единой сельскохозяйственной машины, ни свиноматки. С того момента уже не огорчала Севрука мысль о его огромном долге, а, будучи плотником и имея троих сыновей, он не умирал с голоду. Но нашлись и такие, которым не понравился Севруков спектакль у озера, и они твердили, что человек не имеет права играть собственной жизнью, ведь таким образом он навлекает на деревню разные несчастья. В согласии с их предсказаниями в тот же вечер чистое до сих пор небо вдруг затянулось тучами, и поднялся ветер такой сильный, что своим воем он заглушал разговоры людей. У Галембки тогда сорвало с крыши трубу, у Шульца упало с сарая аистиное гнездо, у озера Ясного в глубине леса сломалось дерево, на котором находилось одно из пяти гнезд орлана-белохвоста. А на полуострове, как мощные органы, ревели от ветра старые ели на аллее, ведущей к воротам, две овчарки Негловича то и дело громко выли, и доктор вынужден был прерывать чтение, вставать с кресла возле печи и выходить на крыльцо, чтобы успокоить собак. Читал же доктор в то время не какую попало книгу, а произведение, из которого вытекало, что с точки зрения разума на свете ценна только одна вещь, то есть добрая воля, а она бывала доброй только тогда, когда стремилась исполнить свой долг. На дереве же у Свиной лужайки все колыхалась петля из конопляной веревки. Йонаш Вонтрух и Антони Пасемко плели байки о Сатане, который владеет Землей. О том, как у доктора запахло мятой и полынью, а также о женщине, которая хотела иметь ребенка от Клобука Собаки лаяли возле калитки - монотонно, не слишком усердно. Доктор Ян Крыстьян Неглович отложил на стол книжку, поднялся с кресла, в сенях надел валенки и натянул на голову шапку из барсука. На нем был толстый халат, но на крыльце ветер продул его до кожи и укусил в лицо, как дикий зверь. Светя фонариком, потому что ночь была темной, шел доктор к калитке по аллее ревущих от ветра елей и думал: кто в такую позднюю пору, в плохую погоду прибыл к нему, чтобы нарушить его покой? Может, какая-то женщина начала рожать? А может, какой-нибудь путешественник продрог по дороге домой, испортился у него автомобиль или дышло он поломал, и ищет помощи в первой попавшейся усадьбе? За калиткой стояла женщина в черном платке на голове и плечах, она была неподвижна и казалась черным стволом, который вдруг вырос за забором. - Кто ты и чего хочешь? - спросил он. К пожилым женщинам он обращался на "вы", а "пани" говорил только тем, с которыми ему случалось иметь удовольствие. - Я Юстына, - порыв ветра принес к нему слегка свистящее имя. - Не знаю такой, - ответил доктор и движением руки успокоил собак, которые, несмотря на его присутствие, то и дело лаяли на чужую женщину. - За Дымитра Васильчука я вышла замуж и живу по соседству. Старого Васильчука доктор хорошо знал, потому что его дом соседствовал с усадьбой Макуховой. Сам он был издалека и имел трех сыновей, которые работали в лесничестве. После смерти старого два сына уехали на работу в шахте и вскоре заработали себе на машины. Третий, Дымитр, остался в Скиролавках в небольшом хозяйстве, понемногу браконьерствовал в лесу и на озере, понемногу работал на вырубках. Два года назад он привез молодую девушку, но никому ее не показывал, даже в магазин за покупками не отпускал. Доктор время от времени видел какую-то женщину, которая крутилась между домом и небольшим огородиком, но так как летом и зимой у нее был платок на голове, лица ее он не запомнил. - Чего ты хочешь от меня, Юстына? - Ребенка у меня нет, - ответила она. - Два года живем, а ребенка не ношу. - Это ничего. Надо ждать еще год. А может, и второй год. - Дымитр меня бьет. Говорит, что я как сухое дерево, которое надо срубить. - Приди завтра в поликлинику в Трумейках. Я тебе дам направление к врачу в город. Но молодая женщина стояла перед воротами, как ствол дерева, который неожиданно вырос за один вечер. - Вы тоже доктор, - сказала она чуть громче, потому что снова загудели ели. - Есть разные доктора, Юстына, - объяснил он мягко. - Такие, которые лечат зубную боль и головную боль. Боль в пояснице и детей. Я дам тебе направление в город, и там тебя обследуют. Но она стояла, как ствол дерева. - В город меня Дымитр не пустит, а сегодня он лежит дома пьяный. Вы тоже доктор. До утра буду так стоять, пока вы меня не осмотрите и не скажете, заслуживаю ли я смерти. Яичек я принесла вам целую корзинку. И потрошеного петуха. - Она говорила медленно и певуче. И может быть, это ветер в елях виноват, а может - одиночество в доме, потому что ее голос показался доктору сладким и обезволивающим. Тогда он вставил ключ в замок калитки и открыл ее перед Юстыной, а потом повел ее на крыльцо и впустил в сени. Он и не думал ее осматривать, так как медицинская наука говорила ему, что два года без ребенка еще не дают повода для беспокойства. Но слова утешения и надежды нужны каждому, а ему тоже мило было слушать певучий говор. Под платком в правой руке она держала корзинку с яйцами и потрошеным петухом. Он велел ей занести корзинку в кухню, а потом впустил женщину в свой кабинет, в котором старая Макухова каждый день топила печь, так, как он ей когда-то велел, потому что у врача всегда, во всякое время дня и ночи, могут быть пациенты. Был этот кабинет гордостью доктора и как бы источником его скрытой силы, откуда он черпал веру в человеческий разум и в свой собственный талант. Среди белизны стен, ширмы, стола и шкафчиков, блестящих прозрачными стеклами, он очищал свои мысли и погружался в тайны других людей. Здесь у него было то пристанище, где его прекрасное прошлое становилось настоящим и будущим одновременно, как будто бы время для него вдруг остановилось. Несмотря на то, что роль такого, как он, сельского врача обычно сводилась к решению, куда и к какому специалисту направить больного, он все же не хотел, как другие, ограничить свой лекарский инструментарий стетоскопом и блокнотиком с рецептами: ему казалось, что он уподобился бы тогда плотнику Севруку, который продал свое долото, скобель и даже топор. У него в кабинете была и кушетка, покрытая чистой простыней, и гинекологическое кресло, капельница, шкафчик с хирургическими инструментами, аппарат для стерилизации шприцев и игл, кварцевая лампа, зеркала, зеркальце для ларингологических осмотров, а также много других приспособлений - разнообразные клещи, сверкающие никелем пинцеты и ножницы. И хотя, по правде говоря, он их никогда не использовал, все же они радовали его глаз и укрепляли веру в себя, так же, как укрепляли ее врачебные книги, переплетенные в кожу и ровненько установленные на полке. У доктора были и медицинские весы, и весы для грудных детей, а также закрытый на ключ шкафчик, полный лекарств. Когда он обследовал кого-нибудь приватно, он любил сам вручить лекарство и проследить, чтобы больной принимал то, что ему прописано. На стене кабинета висела подсвеченная лампочкой стеклянная таблица для проверки зрения, на столе возвышался аппарат для измерения давления и лежала переплетенная в красное толстая книга, в которую, как говорили, доктор записывал даже сны своих пациентов. Все эти предметы Макухова должна была ежедневно вытирать от пыли очень старательно, и доктор сердился, если находил хоть немного пыли в белой эмалированной плевательнице. Над Негловичем немного подсмеивались некоторые сельские врачи, хотя бы Иоланта Курась, педиатр, которая как терапевт работала в Трумейках по очереди с Негловичем, а в своем доме вообще никакого кабинета не держала. Другие, однако, считали, что настоящего кузнеца можно узнать по кузнице, сапожника по мастерской, а врача - по кабинету. И что тут много говорить: если кто-то в околице действительно заболевал, то он предпочитал запрячь дрожки и ехать в Скиролавки, чем идти к пани Курась и ложиться в ее квартире на старую кушетку. Когда-то, когда четырнадцать лет тому назад доктор поселился в доме своего отца, хорунжего Негловича, некоторых людей огорчали его советы и предписания. Говорили, что жене Юзефа Зентека, лесоруба, которая после пятого ребенка была плохо зашита и орган имела ужасно большой, из-за чего мужу с ней было спать невозможно, доктор сказал: "У женщины есть еще и другие отверстия, которые могут доставить удовольствие мужчине". Что конкретно он имел в виду этого никто не мог у Зентековой узнать, и из-за этого огорчение стало еще большим. А раз уж большим оно быть уже не могло, то стало уменьшаться и наконец исчезло вообще. Потому что если кто-то давал себе труд задуматься над этими вещами, то оказывалось, что, по сути дела, у хорошей хозяйки не должно ничего пропадать, а лесоруб Юзеф Зентек не должен был оставаться несчастным только потому, что его жену какой-то плохой врач неудачно зашил после родов. Со временем в Скиролавках начали хвалить своего врача и разносить его славу по околице. Писатель Любиньски рассказывал под большим секретом, что много лет назад молодой Неглович был известен в столице как многообещающий гинеколог, который был у женщин нарасхват. Но он влюбился в некую Ханну Радек, женщину необычайной красоты, которая так его ревновала, что запретила ему вообще встречаться с другими женщинами, и это вынудило Негловича приобрести квалификацию врача по внутренним болезням. Доктор, однако, высмеивал легенды такого рода, утверждая, что, когда после трагической смерти жены решил вернуться в Скиролавки и стать сельским врачом, его гинекологическая специализация оказалась малопригодной, и поэтому он пять лет два раза в неделю ездил в клинику в воеводский город, пока не сдал экзамен первой степени. Однако люди в Скиролавках предпочитали верить в рассказ писателя Любиньского, и это было еще одним доказательством, что художественная правда всегда побеждает. Те, впрочем, кому когда-то удалось один-единственный раз увидеть в Скиролавках живую Ханну Радек (потому что потом многие видели уже только алебастровую урну на кладбище), подтверждали, что она была необычайно красива, а ради подобного существа даже такой мужчина, как доктор Ян Крыстьян Неглович, мог отказаться от заглядывания в промежность другим женщинам, хоть и имел к этому талант и соответствующую квалификацию. - Сними с себя платок и повесь его на вешалку, - сказал доктор Неглович Юстыне, когда она оказалась в его кабинете. - Потом садись поудобнее на этот маленький вертящийся табурет, который стоит перед моим столом. Увидел доктор перед собой молоденькую женщину с белой кожей в чуть заметных веснушках и, что было удивительно при такой светлой коже, - с темными изгибами бровей и черными ресницами вокруг черных грустных глаз. Были ли они действительно грустными или такими доктору показались, этого он не знал. Но он чувствовал, что есть в них что-то необычное, будто бы эта женщина смотрела не на него, а всматривалась в какой-то печальный пейзаж в никому не знакомой стране. Лицо ее отличалось выступающими скулами, мягко закругленными подбородком и большими губами, шершавыми от ветра. Губы были слегка раскрыты в слабой улыбке, которая спорила с грустью глаз, там поблескивала полоска слюны и белые зубы с заметной щелью между верхними резцами. Удивил доктора блеск, бьющий от ее волос, на первый взгляд темных, но бросающих вокруг красноватый отсвет. Они пушились над ушами и надо лбом, завиваясь в локоны. Доктору показалось, что это не волосы, а какая-то лохматая шапка, с рыжей или красной ниткой, которая поблескивает оттенками меди и золота. Мочки маленьких ушей просвечивали розово, как полости нежных раковин, к плоскому и невысокому лбу прильнули три похожие на полумесяцы прядки, почти прикасаясь к полоскам густых бровей. Белая шея высовывалась из рубахи, которая была еще белее тела. Рубаха была вышита крестиком, каким-то непонятным узором, так как остатки его скрывала серая, расстегивающаяся спереди кофта из толстой шерсти. Под глазами женщины доктор заметил глубокие синеватые тени, которые не только сообщили ему о ее усталости, заботах или недосыпании, но и пронизали его какой-то огромной нежностью, будто бы ее страдание было для него необычайно близким и давно знакомым. Он смотрел на нее и не видел в ней ничего красивого, и в то же время она казалась ему необычайно прекрасной. Его охватил душевный непокой, с необычайной силой ему захотелось пойти за ее взглядом в ту неизвестную страну печали. Еще раз он бросил на нее взгляд и удивился, что ее лицо и шея казались ему до сих пор белыми, потому что, когда ему в глаза ударил красноватый блеск ее волос, лицо и шея стали розоватыми, как уши. Он перелистал страницы своей красной книги и взял авторучку. Он спрашивал и записывал ответы, с этого момента не глядя на нее и думая, не должен ли он ограничиться направлением в городскую больницу. Два года жизни с мужчиной - этого, однако, было слишком мало, чтобы Там захотели заняться ею всерьез. Но так или иначе, общий осмотр казался обязательным. Ей было девятнадцать лет, уже два года она жила с мужем. Менструации были регулярными с тринадцати лет, она хорошо чувствовала овуляции. Не перенесла никаких заразных болезней, мать ее погибла, когда ей было три года. До замужества она воспитывалась у тетки. Ее мать убил топором отец, потому что много лет она не могла забеременеть, а когда наконец родилась Юстына, отец вбил себе в голову, что мать понесла от дьявола. Он повесился в больнице для психических больных. - Дымитр говорит, что я такая же, как мать. Не рожу от него, разве только и меня дьявол оплодотворит своим семенем. Но меня оплодотворит Клобук. Мне снится каждую ночь, что сидит он на балке в хлеву, а потом падает на меня утром, когда иду в хлев доить нашу корову. Я боюсь его, но хочу, чтобы это произошло. Она говорила медленно, певуче, спокойно, будто бы рассказывала о делах обычных и естественных. Выражение ее глаз не изменилось, она не стыдилась признаний и даже вроде бы чувствовала какое-то облегчение, что может поверить кому-то свои желания. В раскрытых губах теперь читалось что-то вызывающее и бесстыдное. - А что тебе еще снится? - Самолет. Часто мне снится летящий по небу самолет. Я вижу его, как он серебрится, слышу его рокот, а потом вдруг он начинает падать на нашу усадьбу, на меня. - Это страх, Юстына. Это боязнь, что ты так же, как мать, не забеременеешь, и Дымитр тебя убьет, как твой отец убил твою мать. Но ведь ты знаешь, что дьявол не может оплодотворить женщину, и не может этого сделать Клобук. - Знаю, - она кивнула головой. - Но очень хочу ребенка. Поэтому я сюда пришла. Без тени сомнения или стыда она рассказала ему, что первым и единственным мужчиной, который в нее вошел, был Дымитр. Ей нравилось то, что он с ней делал, но только вначале, может, год. Потом он сказал ей, что она - как пустое дупло, в которое можно лить семя, а в ней никогда ничего не завяжется. И с тех пор она каждую ночь ждала, когда он наполнит ее семенем, хотела его в себе задержать, но оно из нее вытекало. Год уже так с ней происходит; она подавляет свое наслаждение, потому что иначе что-то в ней корчится и выпихивает семя; и она только лежит и ждет, чтобы в ней что-нибудь осталось и начало завязываться. Каждую ночь у нее мокрые бедра, и она видит сны о Клобуке на балке в хлеву. Позавчера она увидела там собственного петуха. Зарубила его, выпотрошила и принесла доктору вместе с корзинкой, полной яиц. И сейчас просит, чтобы он помог ей задержать в себе семя. - Этого нельзя сделать, - объяснил он. - У семени есть маленькие ножки, и оно само проходит в глубь женщины. - А почему оно не проходит в меня? - Не знаю. И выяснить это нелегко. - Ну, загляните в меня. Может, там какие-нибудь ворота есть, закрытые, - она обеими руками схватила руку доктора, в которой он держал авторучку, нацеленную на страницу красной книги. А потом склонилась и шершавыми от ветра губами прильнула к его пальцам. - Успокойся, Юстына, - ответил он мягко и отнял у нее свою руку. Она начала раздеваться, поспешно расстегивая пуговки кофты. - Подожди минуту, - сказал он. Сначала он измерил у нее давление, которое оказалось как нельзя более нормальным. Пульс у нее был ровный, 72 удара в минуту. Он осмотрел ее ногти на руках, потом заглянул в глаза. Реакция Штелльвага была нормальной, так же, как и реакция Грефа и Мебиуса. Он поставил стул за ней и сзади обхватил пальцами ее шею, велев ей сделать глубокий вдох. Присмотрелся и к ее зубам, заглянул в горло, натянул кожу на щеках, отметив чуть ослабленную упругость. А когда он стоял близко к ней, его вдруг овеял запах ее тела и волос - аромат шалфея, полыни и мяты. Еще раз он склонил лицо к ее волосам, чтобы убедиться в том, не обманывает ли его обоняние, но он слишком хорошо знал аромат сушеных целебных трав. - Ты пахнешь лугом, - сказал он удивленно. - Вчера, как он меня начал бить, я убежала из дому и спала на сене в хлеву. А наше сено - с того луга возле вас, в нем полно трав. - Шалфей, мята, полынь, - поддакнул он. - А больше всего мятлика и хвоща, - она подняла к доктору свое лицо, в глазах уже не было печали, только удивление, что доктор так хорошо знает их луг возле озера. И она вздохнула с облегчением, потому что раз доктор знает луг, то, может быть, изучит ее тело так же подробно. Она аккуратно укладывала свои вещи на вертящемся табуретике. Кофту, рубаху, вышитую крестиком, широкую и длинную юбку из черной шерстяной материи, зеленоватые, вязанные крючком колготки, которые заменяли ей и трусики. Тело у нее было розоватое, с золотыми веснушками на полных плечах, грудная клетка высокая, груди большие, немного обвисшие от своей тяжести, соски маленькие, с узким кружком со слабой пигментацией, как это обычно бывает у женщин, которые еще не рожали. Диафрагмо-реберный угол был близок к прямому, плечи широкие, а когда она взошла на весы, стали заметны большие, выпуклые ягодицы. Даже на глазок ширина бедер была большей, чем ширина плеч, и это означало, что она может родить ребенка без всяких трудностей. Волосы на лоне были черными и густыми, а волос вокруг сосков, на груди и на животе он не увидел. - Ты весишь на три килограмма больше, чем надо, - сказал он, делая вид, что не замечает на ее спине длинных, почти черных кровоподтеков. Это было обычное дело в этих краях, у других были синяки на грудях, на шее, на животе. Небольшой излишек веса он определил по системе Лоренца, но не скрывал от себя, что предпочитает женщин полных, и для собственного употребления принимал систему Брокка. Он не велел ей сразу сойти с весов, а отступил на шаг и еще минутку любовался ее задом, глубоким врезом талии и формой таза. Удивлялся нежному закруглению низа ягодиц и удивительно худым бедрам, сужающимся до коленных суставов, лодыжкам, не слишком выступающим, и тонким голеням над большими, с заметно обозначенным подъемом, стопами. Ее волосы снова красновато поблескивали, и часть своего блеска отдавали спине, выделяя круглые ямки над ягодицами, пронизывая тело чудесным розовым оттенком. Такое тело было у его жены, Ханны Радек, но он подумал об этом только мельком, потому что за долгие годы привык во время осмотра умещать свои мысли в русло врачебной рутины. Он указал ей на кожаный топчан, чтобы она села. Она не прикрыла руками лона, как иногда делали у него другие молодые женщины. Ее собственная нагота, казалось, была любопытна для нее самой. Впрочем, она смотрела не на доктора, а только на свои груди, живот и лоно, будто бы в первый раз в блеске электрического света видела свое нагое тело и верила, что через минуту она найдет в себе перегородку, которая закрывает в ней путь для семени. Выстукивая ее согнутым пальцем, он определил границы прилегания легких к грудной клетке, потом приложил ухо к ее спине, чтобы послушать шум дыхания. Она задрожала, когда он коснулся ее своей целодневной щетиной, но дрожь тотчас же прошла. Она послушно дышала, то легче, то глубже, кашлянула несколько раз. Теперь он велел ей лечь на простыню кушетки. Установил границы приглушения относительного и безусловного, исследовал тоны сердца, громкость, ритмичность, звучность, соотношение промежутков между ударами. Немного дольше, чем это было необходимо, прижимал щекой приплюснутую, но по-прежнему выпуклую левую грудь, бессознательно получая удовольствие от тепла ее тела и аромата кожи, едва уловимого запаха пота и овечьей шерсти, который перенесся с ее кофты и будто бы впитался в тело. У него были холодные кончики пальцев, и она снова вздрогнула, когда он начал ощупывать ее девический твердый живот. Желудок, печень, область желчного пузыря, поджелудочной железы, толстой кишки - нигде ни малейшей болезненности или увеличения. Его ладони и пальцы путешествовали по вечным лекарским дорогам, углублялись в них, чувствуя упругость молодого тела и чудную гладкость кожи, без малейшего изъяна, родинки или нароста. Концы его пальцев разогрелись, и он внезапно почувствовал тепло где-то внутри себя, будто бы в самом сердце. - У тебя красивое тело, Юстына, - сказал он тихо, перемещая свою ладонь с шершавого от волос лона на небольшую выпуклость живота и задерживая ее возле глубокой ямки небрежно отрезанной пуповины. Она приподняла голову с маленькой подушки и посмотрела на свой живот, на ладонь доктора с длинными, немного раздвинутыми в эту минуту пальцами, похожую на белую звезду. - Мало у кого из женщин такое красивое, гладкое, розовое тело, как у тебя. Дымитр не должен тебя бить. Ты сотворена для ласк. Голова ее упала на подушку. Она смотрела в потолок, губы ее раскрылись в улыбке, более смелой, чем до тех пор, даже блеснули крупные зубы. - Знаю. Потому что я люблю, когда меня трогают. Дала бы заласкать себя до смерти. - Он почувствовал ладонью, что она беззвучно засмеялась. Минуту спустя она добавила в задумчивости: - Но любовь должна дать плод. А из меня все вытекает. Каждое утро у меня мокрые бедра. - Ты здорова, - сухо сказал он и встал с кушетки. Она поняла эти слова как приказ одеваться. Рывком села. Ее глаза потемнели от гнева, а рот стиснулся в узкую щелочку. - Я принесла вам петуха и полную корзинку яиц. Все из меня вытекает. Я - как пустое дупло! В первый раз она повысила голос. Его неприятно поразило то, что он дал себя обмануть. Она покорила его своей мягкой певучестью, а сейчас он как будто бы увидел в ней кого-то другого. Визгливую деревенскую женщину, охваченную единственным чувством - жаждой материнства. Он был зол на себя за слова о том, что она была сотворена для ласк. Если уж по правде, то ни одна женщина не сотворена для ласк. Все, что он когда-либо о них узнал, говорило, что они были прежде всего самками человеческой породы, у которых каждый орган был подчинен одной цели: оплодотворению, беременности, выкармливанию новорожденного. Если и были у них еще какие-либо функции - учить в школах, управлять, писать стихи, - все это было уже вне круга интересов гинекологии. И если даже были правы те, кто говорил, что наслаждение, переживаемое с мужчиной, отличает человеческую самку от самки обезьяны, то правдой было и то, что сперматозоид оплодотворял яйцеклетку без чьего-либо понимания, без ласк и без переживаемого наслаждения. - Там - кресло, - он вынул из шкафа резиновые перчатки. Неизвестно почему, но вдруг ему захотелось, чтобы она увидела в нем мужчину, застыдилась бы его хотя бы на миг, а ему пришлось бы побеждать ее женский стыд. Но она была неудержима в стремлении открыть замкнутые ворота, ведущие внутрь. Впрочем, откуда ему было знать, сколько прошло ночных часов, прежде чем она решилась прийти к нему, хотя и знала, что должна будет раздеться и показать чужому мужчине себя изнутри. Может быть, тысячи раз переживала она свой стыд, пряча лицо в подушку от ударов Дымитрова кулака и животом прижимаясь к сеннику? Половые органы ее были хорошо развитыми, малые срамные губы - выпуклыми, розовато-красными, и только клитор, когда он прикоснулся к нему пальцами, вызвал реакцию легкой боли. Он подумал, что тот петух на балке не был так уж невинен, как она о том рассказывала, что он являлся не только во снах, но и в мечтах, успокаивал ее страсть и тоску. Два пальца в резиновой перчатке он засунул ей во влагалище, а левую руку положил на живот, над лонным сочленением. Передвинул пальцы вправо, потом влево, исследуя состояние труб и яичников, потом с помощью зеркала осмотрел шейку матки. Она была без эрозий и новообразований, матка - без загиба кзади, безболезненная, в чем он, подвигав ею, убедился. В какое-то мгновение он почувствовал на себе взгляд Юстыны, посмотрел на нее и увидел на ее губах легкую улыбку, которая показалась ему триумфальной, будто бы она одержала над собой или над ним какую-то только ей одной известную победу. Заметив, что он посмотрел на нее, она прикрыла глаза и теперь смотрела на него из-под прищуренных ресниц, неподвижно и властно, будто бы, познав тайну ее тела, он стал одновременно ее собственностью. Но это было короткое, мимолетное впечатление, которое он отбросил. - Одевайся. Ты здорова и можешь иметь детей, - сказал он коротко, снимая перчатку. Он не был в состоянии проверить, проходимы ли трубы. Такого рода исследования необходимо проводить в специализированной клинике - сальпометрография, биопсия шейки матки, лепарископия и много других сложных действий, большинство которых могло быть небезопасными для здоровья, и прибегать к ним можно было только в случае необходимости. А эта только два года жила с мужчиной. Впрочем, разве не говорит статистика, что только в сорока случаях из ста вина за отсутствие ребенка лежит на женщине? Всегда, прежде чем направить женщину на долгие и мучительные исследования, необходимо было подвергнуть исследованию мужчину, что было просто и легко. - Я не нашел у тебя ничего такого, отчего ты не могла бы иметь ребенка, сказал, снова усаживаясь за стол. - Завтра или послезавтра пришли ко мне своего мужа. Я дам ему направление в больницу, где исследуют его семя. Ему показалось, что она его не поняла. - Пришли ко мне Дымитра, - повторил он. - Дымитра? - удивилась она, застегивая пуговки кофты. - Я ведь тебе объясняю, что вина может быть не твоя, а его. Надо его проверить. Снова ее взгляд отправился куда-то в известный только ей край. Но все же его слова дошли до ее сознания. - Он не согласится прийти. Убьет меня, если скажу ему, что я тут была. Он пожал плечами. - Сделаешь так, как пожелаешь. Но если ты действительно хочешь ребенка, пришли ко мне своего мужа. Она покачала головой, и вдруг доктор почувствовал, что эта молодая женщина третий раз меняется у него на глазах. Он увидел ее смеющийся взгляд, брошенный ему, как вызов. - Значит, это не я. Это Дымитр, - ее спина затряслась от сдавленного смеха. - Я этого не говорил. - Неглович строго сдвинул брови, хотя привык к тому, что подобные разговоры с простыми женщинами иногда бывают трудными. - Я только объяснил, что необходимо его тоже осмотреть. - Я здорова. Вы так сказали! - Она перестала смеяться. Он встал из-за стола, подошел к вешалке и подал Юстыне платок. А так как она все еще сидела на табуретке, он набросил платок на ее плечи, и снова от ее волос долетел запах шалфея, мяты и полыни. Она поняла, что он велит ей уходить, встала и приблизилась к доктору. - Каждую ночь он льет в меня свое семя. Говорит, что я - как пустое дупло. Но если бы кто-то другой его в меня влил, то живот у меня вырос бы, как бочка. - Пришли ко мне Дымитра, - повторил он твердо и почувствовал, что устал. Она набросила на голову платок. Глаза ее смеялись, губы были приоткрыты, как для поцелуя. Но, может быть, ему только показалось, что именно так она их приоткрыла, и спустя мгновение он заметил в выражении ее лица внезапно проявившуюся страсть. Она повернулась и вышла из кабинета. Двигалась она уверенно, так, будто бы в доме доктора была много раз. Молча направилась в кухню, вынула яйца из корзинки и сложила их в таз, который стоял на шкафчике. Ощипанного петуха передвинула на столе ближе к окну и холоду. Во дворе все гудели ели, а собаки свернулись на крыльце. Светя фонариком, доктор проводил Юстыну до калитки. - Спасибо, - сказала на прощание своим певучим голосом. Через мгновение она исчезла в темноте, и ветер заглушил скрип снега под ее высокими сапожками. Неглович вернулся в свой кабинет, чтобы погасить там свет, и ощутил запах шалфея, полыни и мяты. А она шла в темноте по лесной дороге и хоть помнила, что летом здесь же, рядом, мужчина без лица задушил маленькую Ханечку, не испытывала ни капли страха. У нее было чувство, что все еще по ее обнаженному телу путешествуют пальцы доктора, что она вдыхает пропитанный табаком запах его дыхания, чувствует, как осторожно он раздвигает ее коралловый гребень и ищет внутри перегородку. Но он ее не нашел, потому что она чувствовала глубоко в себе его пальцы в перчатках, еще глубже, чем входил в нее Дымитр. Это он был во всем виноват, со своим бесплодным семенем, глупый и темный Дымитр, который каждую ночь лил в нее семя и потом бил по спине кулаком. Она пожертвовала доктору своего Клобука, который караулил ее на балке хлева. Интересно, приснится ли он ей и сейчас, придет ли в грезах, если она сама отрубила ему голову, выпотрошила, ощипала и отнесла в дом доктора. Проходя мимо сияющих светом окон лесничества Блесы, она даже остановилась на минуту возле старой сосны, потому что дыхание у нее перехватило от неожиданного желания. Она снова почувствовала холодные и деликатные пальцы доктора на своем теле. О том, как много зависит от места, на котором сидят, а также об ожидании тайного убийцы Однажды доктор вернулся из Трумеек значительно позже, чем обычно, так как акушерка из роддома сообщила ему, что у рыжей жены агронома начались схватки. И доктор дольше пробыл в Трумейках, навестил ксендза Мизереру, у него пообедал, а потом разговаривал с ним о. святом Августине и неоплатонистах, внимательно глядя при этом на телефон - не вызовут ли его на роды. Ведь согласно предостережениям великих акушеров рыжие женщины рожают труднее, чем блондинки и брюнетки, а отчего это происходит, никто на свете не знает. Медицине известны, однако, разные случаи, и жена агронома родила без больших осложнений, с помощью одной акушерки. Это, однако, не поколебало веры доктора в советы опытных акушеров, так как у всех правил есть одно общее, а именно - что они подтверждаются не во всех случаях. Только глупцы ищут правил без всяких исключений, и из-за этого у них постоянные проблемы со счастьем, с женами и даже с зажиганием в автомобилях. Умный же отдает себе отчет в том, что жизнь состоит почти из одних отступлений от различных правил. В бескрайней пустыне можно встретить реку или оазис с живительной водой, а случалось, что от жажды умирали там, где воды было вдоволь. В Скиролавки доктор приехал уже в сумерки, и всю дорогу его сопровождал снегопад. Доктор подумал, что, может быть, это уже последний снег в этом году, потому что к вечеру сделалось гораздо теплее и внезапно будто запахло весной. Неглович улыбнулся, вспомнив весну, но и немного пожалел об уходящей зиме, потому что каждое время года, так же, как и возраст, несет с собой ценности, достойные внимания. А те, кто жалуется на зиму, обычно ругают и лето, кривятся весной и недовольны наступлением осени. А между тем хорошее есть во всем, и лучше умеренная радость, чем умеренная печаль, а если чего-то нельзя изменить, то надо это полюбить. Кое-где, как писали в газетах и показывали по телевизору, уже не было снега, люди боронили поля, но в Скиролавки весна обычно приходила на две недели позже, чем на юг, зато осень была более ранней, так же, как и зима. Но это вовсе не значило, что люди в Скиролавках чувствовали себя по этой причине худшими или лучшими, чем остальные. И доктор радовался хлопьям, которые кружились в свете фар его машины, и вспоминал минуту, когда в такую же метель вез к себе панну Юзю, девушку с ротиком лакомки. Доктор затосковал по выпуклостям женского тела, а так как он был мужчиной в расцвете сил, здоровым и хорошо упитанным, его прошила острая боль, плывущая откуда-то из глубины подбрюшья, и от нее быстрее забилось его сердце. Мысль доктора начала путешествовать по истоптанным тропинкам мужского желания какой женщине позвонить или письмо написать, а может быть, и с Макуховой поговорить, не упоминала ли при ней какая-нибудь женщина об одиночестве Негловича. Через минуту он вспомнил, что в последнее время пани Басенька редко к нему заглядывает, давно он не ласкал ее торчащих под свитерком дьявольских рожек. Пожалел себя доктор, что не может надолго привязаться к какой-нибудь женщине, в последнее время забросил и Ядвигу Гвязду, хотя между ее бедер лежалось как в удобной колыбельке. Но таков уж он был, что интересовали его все новые женщины, это могло быть выражением своеобразной извращенности или невроза, о чем он читал в книжках. Не исключено также, что просто тело и прелесть женщины казались ему еще одним замечательным блюдом, а как каждый гурман, он чувствовал отвращение при мысли, что должен есть одно и то же на завтрак, обед и ужин. Кроме того, доктор жалел о том времени, когда страсть к Ханне удовлетворяла все его желания. Смерть Ханны и прошедшие с тех пор годы произвели в душе доктора такое опустошение, что он и сам уже не верил, чтобы когда-нибудь его снова охватила страсть, похожая на ту. А поскольку жалость к себе бывает вступлением к отпущению грехов, то, когда он проезжал мимо усадьбы Васильчуков, перед его глазами встала Юстына, и ему показалось, что в машине он почувствовал запах сухой полыни, мяты и шалфея. Откуда бы взяться такому запаху в его старом автомобиле, он не знал, но боль прошила его еще раз, и снова быстрее забилось его сердце. Он вспомнил сны Юстыны Клобука на балке, который падает на ее разогретое за ночь тело. Он представил себе, как она придерживает рукой свой раскрасневшийся гребень, чтобы из нее не вытекла белая жидкость, а потом любовно гладит петушиный отросток, маленький, меньше наперстка. И желание ударило доктору в голову, аж в глазах у него потемнело. Только привычка подсказала ему, что он уже возле собственных ворот, и самое время нажать на тормоз. Белые хлопья падали тихо, еле слышно шелестя на старых елях в аллейке. Падали и на разогретый капот машины и сразу же превращались в капли воды, испаряясь и шипя. Пронзенный болью желания, доктор медленно дошел до ворот, освещенных фарами автомобиля, открыл одну половинку, - и тогда раздался выстрел. Пуля просвистела возле уха доктора и стукнулась в ствол дерева за воротами. Доктор изумился, потому что никогда ничего такого с ним не бывало. И он застыл в свете фар. Если бы тайный убийца выстрелил второй раз, доктор упал бы на снег, прошитый пулей. Но второго выстрела не было, только шелестели хлопья снега и, шипя, таяли на капоте автомобиля. Доктор очнулся от остолбенения, пригнулся и выпрыгнул из света фар. В темноте он пробежал к дому, ворвался в спальню, вынул из шкафа свое ружье. Собаки, которые обычно бегали по двору, на этот раз, на счастье тайного убийцы, спали в кухне. Доктор свистнул псам и выбежал с ними из дому, осторожно подкрался к своему автомобилю и погасил на нем все огни. Собаки, однако, не почуяли чужого, а когда он велел им бежать в лес, где скрывался тайный убийца, восприняли это как забаву и, полные радости, скакали вокруг доктора. Если убийца убежал тотчас же после первого выстрела, то у него было достаточно времени, чтобы удалиться в лес или уйти по заснеженной дороге. Впрочем, снег валил все сильнее и тотчас же засыпал следы. Доктор пошел по дороге влево, потом по дороге вправо, потом вошел в лес и описал небольшой полукруг. Только спустя какое-то время он нашел место, откуда стреляли. И тогда страх холодной рукой охватил сердце доктора. Потому что тайный убийца стоял возле дороги, спрятавшись за дерево, не дальше, чем в тридцати метрах от ворот! Снег засыпал там желтоватую гильзу от карабина. Если он не попал с такого маленького расстояния, это означало, что либо он был плохим стрелком, либо стрелял из очень плохого оружия, из какого-нибудь обреза или самодельного самопала, который нельзя было быстро перезарядить, поэтому и не было второго выстрела. Вечером, сидя в кресле возле кафельной печи в салоне, доктор прикрыл глаза и долго размышлял о том, что произошло, проверяя свои счеты с совестью, чтобы вычислить врага в человеческой толпе, которая его окружала. Но он не мог вспомнить, чтобы кого-то он обидел до такой степени, что тот должен был схватиться за однозарядный самопал. И доктор пришел к выводу, что, может быть, сам того не подозревая, он напал наконец на след человека без лица и тот почувствовал угрозу. На следующее утро доктор сел в свой автомобиль и, хоть в поликлинике у него был выходной, поехал в Трумейки. Он остановил машину перед похожим на продолговатую коробочку отделением милиции, вошел в кабинет коменданта Корейво и положил ему на стол гильзу от карабинового заряда. Рассказал и о событии, связанном с гильзой, все в точности так, как было. Старший сержант Хенрык Корейво страдал сильным насморком, у него кололо в груди, и мучил его сухой кашель. От насморка у него аж звенело в ушах, во рту было сухо, и, глядя на жестяную гильзу, которая лежала на его столе, он подумал, что было бы совсем неплохо, если бы вдруг у него нашли воспаление легких. И тогда гильза должна была бы оказаться на столе его заместителя, сержанта Йоахима Пурды. Ведь коменданту мало радости даже от известия, что на его территории ограблен винный магазин или откормхозяйство. Но страшной кажется минута, когда на столе коменданта появляется гильза от карабина, из которого кто-то в кого-то стрелял. Зашелся сухим кашлем комендант Корейво, потом долго сморкался в носовой платок, аж снова зазвенело у него в ушах, и наконец сказал, беря в руку жестяную гильзу и осматривая ее с таким отвращением, словно большую вошь: - На разных совещаниях, а также в личных беседах я многократно упоминал, что в Скиролавках, а также в других деревушках еще много старого оружия. Известно по опыту, что такое оружие время от времени должно выстрелить. - Это правда, - согласился доктор Неглович. - Но почему в меня? Корейво не ответил на вопрос доктора, который показался ему просто глупым. Неужели было бы менее удивительно и более понятно, если бы кто-то стрелял, например, в писателя Любиньского? - Плохой пример идет сверху, - сурово изрек Корейво. И чтобы не быть голословным, несмотря на звон в ушах и сухой кашель, он поднялся из-за стола, вытащил из кармана связку ключей и открыл один из железных шкафчиков, которые стояли вдоль стены кабинета. Он вынул картонную папку с клапанами и тесемочками, положил ее на стол. Доктор мог прочитать на папке красиво выведенное собственное имя, а также фамилию. - Есть в Скиролавках нелегальное оружие, и мы об этом знаем. - Корейво погладил ладонью папку с фамилией доктора. Неглович пожал плечами. - Четырнадцать лет тому назад, когда вы еще не были комендантом, я привез в отделение все оружие, которое нашел в доме отца. - Здесь все это подробно описано. - Он еще раз погладил папку с фамилией доктора. - Вы принесли ручной пулемет, старый "манлихер", гранат семь штук, ППШ. Но у вашего уважаемого отца, хорунжего Негловича, был еще и ТТ, с которым согласно нашей информации он не расставался во время войны. Видели его и несколько лет спустя после войны. Пистолет вы, однако, не привезли. - Не нашел я его. Может быть, отец закопал пистолет в саду или в лесу? Не знаю. Я обшарил каждый угол в нашем доме. Впрочем, сделайте обыск. Комендант надолго зашелся еще более сухим кашлем. - Милиция знает, что ей делать. А о ТТ я вспомнил, чтобы наглядно вам показать, что если вы не нашли отцовского оружия, то, может быть, кто-то другой тоже не нашел карабина. А потом вдруг из него выстрелил. - Черт возьми, - рассердился доктор. - Вы смотрите на меня как на преступника. В конце концов, я стрелял или в меня стреляли? Корейво покивал головой в знак того, что разделяет возмущение доктора. Ничто не могло быть для него увлекательнее, чем подобная ситуация. Не раз случалось, что у возмущенного человека слетало с уст то или другое неосторожное словечко. - Кто стрелял - это выяснится в ходе следствия, - сказал он. - Однако, принимая вашу версию, необходимо подумать, какова была цель этой стрельбы. - Я был этой целью. Моя голова, - буркнул доктор. Корейво понимающе улыбнулся. Доктор был, безусловно, умным и достойным уважения человеком, и все же он не знал, что следствие всегда нужно проводить двусторонне. Против того, кто обвиняется, а также против того, кто обвиняет. Ведь не раз случалось, что со временем обвинитель становился обвиняемым, а обвиняемый - невиновным. Единственным осязаемым фактом оставалась жестяная гильза; что же касается остального, то здесь необходимо было сохранять осторожность и дистанцию. Человеческое существо, как справедливо утверждал священник Мизерера, бывает переменчивым, хотя по-своему видел этот предмет священник Мизерера, и несколько иначе - комендант Корейво. В понятии Мизереры люди были склонны к греху, в понятии Корейво - имели склонность к нарушению закона. - Мы не можем быть уверенными. Что кто-то стрелял с мыслью вас убить, объяснил он мягко. - Может быть, кто-то хотел вас просто напугать? Оставим в стороне личность того, кто стрелял, имени которого, фамилии, а также адреса и даже описания, насколько я ориентируюсь, мы не знаем. Зато нам известив особа, в которую стреляли. Вы кого-нибудь подозреваете, доктор? - Нет. - Ну вот. И я так думал. Ну скажите, почему в вас стреляли, ведь так будет легче найти того, кто стрелял. - Не имею понятия, почему в меня стреляли. - И я так думал, - согласился комендант. - Значит, постараемся помочь вам, задавая наводящие вопросы. Кому выгодно вас убить или напугать? - Моя совесть чиста. - Совестью занимается священник Мизерера, - саркастически заметил Корейво. - Нам, доктор, остается правда материальная. - Подозреваю, что, может быть, сам о том не зная, я напал на след убийцы маленькой Ханечки. Преступник почувствовал опасность и пытался меня уничтожить. Как вам известно, я собственными силами стараюсь найти убийцу. - Это очень хорошо с вашей стороны. Но раз вы сами не знаете, напали ли вы на след убийцы, то почему убийца должен знать, что вы напали на его след? Не принимали ли вы у себя в последнее время какую-нибудь красивую замужнюю бабенку? - Да, принимал. - У нее ревнивый муж? - Не знаю. И не намерен говорить с вами о таких делах. Корейво спрятал гильзу в конверт, а конверт сунул в ящик стола. - Доктор, - вздохнул он, а потом сухо закашлялся, - вы принесли к нам гильзу. Мы узнали, что в вас стреляли. Это настоящий паштет. Мы должны его проглотить, даже не моргнув глазом. Но из чего этот паштет сделан, этого вы уже не хотите нам сказать... - Потому что не знаю. Ревнивый муж - это примитивная версия и даже грубая. - Правильно, - согласился Корейво. - А как вы думаете, почему кто-то вламывается в винный магазин или в табачный киоск? По причинам примитивным и грубым - ради пары злотых и нескольких бутылок алкоголя. С тех пор, как я тут комендантом, на нашей территории убито несколько мужчин, в том числе и при помощи огнестрельного оружия. И в каждом случае или из-за нескольких злотых, или из-за неверной жены и невесты. Я не думаю, что кто-то встал за дерево у дороги и ждал вечером приезда доктора только потому, что доктор носит шапку из барсука. Поэтому хорошо будет, если доктор обдумает это дело, приедет ко, мне еще раз и укажет на подозреваемого. Гнев охватил доктора. Он почувствовал, что ему дали урок, .как сопливому мальчишке. А так как старший сержант снова раскашлялся, доктор сказал ему: - У вас сухой кашель. Даже издалека я слышу хрипы в легких. Не колет ли у вас в груди? - Колет. И насморк мучает. - Сегодня в здравпункте принимает доктор Курась... - А вы, доктор, не взяли с собой фонендоскопа? - Конечно, взял. Он у меня в машине. Комендант вздохнул с облегчением. - Кашель сухой, это факт. И в груди колет. А к машине за фонендоскопом может сбегать кто-нибудь из моих людей. Или я сам его принесу. - Не надо, - ответил доктор Неглович. На минуту он вышел из отделения и вернулся с докторским чемоданчиком в руках. - Я привык, - сказал он Корейво, - что пациент сидит по эту сторону стола, а я - по ту. Таким способом он вынудил старшего сержанта, чтобы тот покинул свое место и занял то, на котором только что сидел доктор. А вместе с переменой места коменданта как бы частично покинула уверенность в себе, он подумал о своем здоровье и ощутил колотье в груди еще сильнее. - Разденьтесь, - приказал доктор, кладя на стол фонендоскоп и бланки рецептов. Папку с надписью "Ян Крыстьян Неглович" он старательно отодвинул в сторону. - От простуды может быть бронхит, воспаление легких и много других недомоганий, медицина знает разные случаи, - говорил он с шутливой серьезностью коменданту. - Одна простуда не равна другой, лечить их можно по-разному, если пациент даст врачу необходимое количество информации. Нас, врачей, обязывает, как вы знаете, врачебная тайна. Поэтому вы можете мне смело рассказать, при каких обстоятельствах вы простыли. Может, вы просто промочили себе ноги. Или ехали на служебном мотоцикле в сильный снег и ветер? Я помню человека, который в зимнюю ночь сильно вспотевшим и полураздетым бежал из дома любимой, спустившись по водосточной трубе, потому что неожиданно появился муж той женщины. Я должен был лечить его не только от простуды, но и от нервного шока. Он трясся не только от озноба, но и от страха. В свое время Корейво был комендантом отделения в другой местности. Рассказывали, что именно там он удирал по водосточной трубе от какой-то дамы, это вышло на явь, и его перевели в Трумейки. - Я не могу выдавать вам служебные тайны, - отозвался комендант, который был уже без кителя с погонами, без верхней и нижней рубашки; он стоял перед своим столом с обнаженным торсом, что отняло у него еще немного уверенности в себе. Остатки этой уверенности Корейво потерял, когда подумал, как легко человек может оказаться не по ту сторону стола, где привык сидеть, а также - как много зависит от того, кто по какую сторону стола сидит. Это не личность человека, а место, где он помещает свой зад, определяет, задает ли он вопросы или должен на них отвечать, имеет ли он власть над другим человеком или же должен поддаться власти другого человека. Тем временем доктор старательно осмотрел коменданта и выписал ему несколько лекарств. - А теперь верните мне мою гильзу, - сказал он, протягивая Корейво ладонь. - Мы немного пошутили, комендант, ведь ничто так не влияет на здоровье, как хорошая шутка. Но комендант уже успел натянуть нижнюю рубашку, он снова уселся на свое место за столом и почувствовал себя значительно бодрей. - Я сразу понял, что вы приехали ко мне, чтобы немного пошутить, - оскалил он крупные зубы в широкой улыбке. - Поэтому я даже никакого протокола не писал. Ведь где ж там, подумал я, такой человек, как доктор, если бы в него стреляли, не знал бы, кто это сделал и почему. А так как доктор Неглович все еще держал перед собой вытянутую ладонь, комендант положил на нее свою и сердечно ее пожал. - Спасибо, что вы меня осмотрели и лекарства выписали, - сказал он серьезно. - Правда, что хорошие шутки поддерживают здоровье. Сразу после ваших шуток я вроде лучше себя почувствовал и немного меньше мучит меня кашель. Ведь вызнаете, что бывает, когда кто-то не понимает шуток? Надо поднять тревогу в целой околице, поставить на ноги десятки милиционеров, допросам не будет конца, особенно когда дело идет о покушении на чью-то жизнь. Обычно там, куда ведут подозрения, необходимо провести обыски, устраивать засады в лесах и у дорог. Уверяю вас, доктор, что нет ничего хуже на свете, чем карабин в руках человека, который способен прицелиться из него в другого человека. Зачем, однако, столько шуму и хлопот, которые нарушают покой граждан, когда два человека понимают шутки. Надеюсь, доктор, вы еще кое-что обдумаете, а когда придете ко мне еще раз - и достаточно скоро, потому что время торопит, а карабин это оружие небезопасное, - я сразу совсем поправлюсь. Ой, посмеемся мы тогда в отделении, посмеемся над этой гильзой, аж у нас животы со смеху заболят. У коменданта была такая мина, будто бы у него зубы болели, а не живот, и к тому же - вовсе не от смеха. Вернулся доктор в Скиролавки без гильзы, но с чувством хорошо исполненного долга. Ведь разумные люди могут понять друг друга при помощи слов, которые высказывают в разговоре, а также при помощи тех слов, которые остаются невысказанными. Поэтому жизнь разумных людей гораздо легче, чем жизнь людей, не слишком разумных и лишенных чувства юмора. После обильного обеда он засел в кресло возле печи в салоне и погрузился в раздумья. Позвонила пани Басенька с известием, что испекла печенье, а ее муж, писатель Любиньски, уже давно не беседовал ни с кем о "Семантических письмах" Готтлоба Фреге. Проинформировала она доктора йотом, что прочитала настоящую бандитскую повесть, такую, какую хотела бы, чтобы и ее муж когда-нибудь создал. Доктор вежливо отказался от визита к писателю, потому что предпочитал поразмышлять. Впрочем, у него не было выбора, если он и дальше хотел жить с чувством безопасности. Тем временем за окнами дома уже сгущались сумерки, и наконец наступила ночь, глубокая и непроницаемая. В лесу было тепло, парили трясины над заливом, свинья и почти взрослые поросята все еще паслись под старыми буками, потому что прошедший год был для буков плодородным. Рад-нерад поплелся Клобук через заснеженный залив на полуостров и убедился, что снег тает на черепице на крыше дома доктора, капли воды скатываются в снежные сугробы, пробивая в них глубокие бороздки. В салоне доктора было темно, но Клобук знал, что доктор сидит возле печи в кресле и во мраке плетет свои мысли, как паук, который расставляет в темноте сеть, чтобы утром попалась в нее жирная муха. Псы доктора тут же почуяли Клобука, и он быстро перескочил через забор и пошел в усадьбу Васильчуков, где собак не было, а в избе горел свет. Вскочил Клобук на старую бочку на подворье и увидел сквозь стекло Юстыну, которая сидела перед зеркалом и, сняв с головы платок, улыбалась своим устам и своим глазам. Потом она расстегнула кофту и рубаху, вытащила наверх свои розовые груди и, поддерживая их снизу ладонями, будто бы взвешивая два больших плода, показывала их зеркалу и заодно себе, пока не появилась на ее губах удивительная улыбка, какой Клобук не видел никогда ни у кого на свете. Часом позже доктора Негловича вдруг осенило, кто и почему в него стрелял. Он встал с кресла, чтобы пойти к телефону и позвонить Корейво, но в темноте наткнулся на стол. А так как слишком долго во мраке ночи он плел паучью нить воспоминаний, перешагивал в разгулявшемся воображении не только минувшие дни, но и целые годы, входил в собственное прошлое, как на огромное болото, - поэтому, может быть, он почувствовал себя маленьким мальчиком, который в темноте наткнулся на тот же самый большой квадратный стол в этой же самой комнате. На столе тогда лежал укрытый темнотой его старший брат, семнадцатилетний Мачей Неглович. В темной комнате тикали старые часы, но доктору показалось, что он слышит падающие со стола капли крови. Тогда он тоже наткнулся на стол и страшно закричал - ему показалось, что в темноте он видит перед собой лицо бородатого мужчины, которого он застрелил в дверях дома из старой "манлихеровки". На подворье тогда стучали колеса повозки - это уезжал отец, хорунжий Неглович, увозя к доктору в Барты их мать, которая стала как мертвая, когда увидела своего старшего сына на столе в комнате. Испугался тогда Ян Крыстьян, что он останется один в огромном доме, с мертвым братом на столе, с трупами четырех мужчин в саду, хотел побежать за отцом, но ударился о стол и закричал. Гертруда Макух выбежала из кухни, крепко его обняла и, плачущего, повела наверх, в свою комнату, потому что тогда она еще жила в их доме. Это было давно, очень давно. За этим столом доктор обедал, сиживал за ним со священником Мизерерой, Шульцем, писателем Любиньским, а также со многими другими людьми. Прошлое было нескончаемой далью, в которую ушел брат, дядя, мать и отец, а также Ханна. Теперь снова кто-то стрелял, так же как тогда мужчина с бородой, навсегда оставшийся неизвестным, потому что никто никогда не узнал его имени и фамилии. И нечем иным, как безымянными телами, были и его останки, и трупы в саду, которые похоронил потом хорунжий Неглович. Потому что отец доктора сам управлялся, когда кто-то в него стрелял. И доктор подошел не к телефону, а к выключателю и зажег свет. Потом вынул из шкафа свою двустволку, на столе в салоне расстелил газету, положил на нее ружье и начал его старательно разбирать, смазывать, чистить тряпочкой. Двустволка эта, как уже упоминалось, была отличная, старая, итальянской модели "кастор", с курками и боковым замком "холланд", с инкрустированной серебром щечкой замка и ореховым прикладом. Доктор получил ее в наследство от отца, а тот сразу же после войны за двух маленьких поросят выменял ее у кого-то вместе с комплектом гданьской мебели. Эта мебель, как и двустволка, принадлежала когда-то князю Ройссу из Трумеек и стояла в его дворце, который во время военных действий превратили в полевой госпиталь, все вещи и мебель выбросили в парк, а в дворцовые комнаты поставили железные кровати и носилки с ранеными. Кто хотел, мог тогда взять что угодно из кучи выброшенных в парк вещей, а потом уступить другим - за поросят, корову, теленка или мешок картошки. Так хорунжий Неглович стал владельцем прекрасной мебели, которая и его сыну теперь служила, а также отличной итальянской двустволки, курковой, с боковым замком "холланд". Во дворце князя Ройсса теперь размещались управление гмины, поликлиника, а также, в немного перестроенном крыле, нашла приют ветеринарная лечебница, с квартирой для ветеринарного врача Брыгиды. Доктор очень ценил оружие, доставшееся ему от отца, чистил его часто и тщательно, но в эту минуту делал это с особым старанием. Наконец он зарядил ружье свинцовыми пулями и поставил в угол за кресло. Сделав это, довольный, он включил проигрыватель с единственной пластинкой, которую имел - с песенками Мари Лафоре. А когда пластинка остановилась, доктор пожалел, что в доме нет телевизора: ему показалось, что он мог бы сейчас с большим удовольствием посмотреть на чье-нибудь лицо и насладиться тем, что он видит какого-то человека, но тот человек его не видит, не имеет понятия, что на него смотрит сельский врач, который сидит в кресле, а в углу держит заряженное ружье. Но у доктора в доме не было телевизора, так, же как и у Порваша - у единственных во всей деревне Скиролавки. Художнику жаль было денег на покупку лишнего предмета, доктор же не купил телевизор потому, что его просила об этом предыдущая жена писателя, сам Любиньски, а поздней - и пани Басенька. Их радовало, что доктор принимает приглашения в дом писателя, чтобы посмотреть какую-нибудь историю на малом экране, хотя на самом деле никто ничего не смотрел, потому что телевизор у Любиньского был очень старый и искажал лица даже очень уважаемых особ. Так каждый визит доктора неизбежно заканчивался дискуссией о "Семантических письмах" Готтлоба Фреге, потому что в основном именно это имелось в виду при приглашении. Телевизора у Негловича не было, а поскольку не было и настроения читать, то он пошел спать раньше обычного. А утром поручил Макуховой, чтобы она сходила к одному человеку и попросила его прийти вечером в дом на полуострове. В назначенный час он уселся в шлафроке в удобное кресло возле печи, ожидая, когда придет к нему тайный убийца. Время ожидания тайного убийцы тянется особенно долго, о чем стоит знать, потому что не каждому представится возможность что-то подобное пережить. Надо знать, что в этом случае даже напольные часы тикают так, словно это капли крови медленно падают со стола, на котором лежит человек, сраженный пулей. Мысли доктора снова полетели в бесконечную даль, куда уже отошли те, кто должен был отойти, и еще отойдут другие, потому что все должны уйти, хоть кому-то и кажется, что он этого избежит. Но правда и то, что любого можно вызвать из этой дали воспоминанием, даже самым горьким или самым нежным, если в сердце у тебя ненависть или любовь. Увидел доктор свою жену, еще красивей, чем на портрете, который висел над камином в закрытой на ключ комнате, соседствующей с салоном. Этот портрет, белое фортепьяно и мебель, тоже белую, но слегка позолоченную, со стульями и диваном, покрытым белой материей с золотыми пятнышками нежного узора, доктор привез из столицы. На белом диване любила сидеть Ханна Радек, а он тогда клал голову ей на колени и ждал, когда на его виски лягут ее почти прозрачные ладони. Она внушила себе, что таким способом набирается сил, а он тогда слышит музыку, которая в ней постоянно жила. И из-за этой музыки, постоянно в нее вслушиваясь, она обращалась к нему очень редко или только любовным шепотом. Поэтому шестнадцать лет спустя после ее смерти доктор не помнил ее голоса и только временами еще чувствовал прикосновение рук, хотя иногда это бывали руки другой женщины. Но, видимо, именно поэтому доктор на более длительное время привязывался к женщинам спокойным и молчаливым, болтовня же и щебет женщин начинали его спустя какое-то время раздражать и углубляли у него морщину над носом. Потом между Ханной и доктором появился Иоахим, о котором после смерти жены кто-то сказал, что она оставила его, чтобы доктор никогда не был по-настоящему одинок. Но доктор с самого начала бунтовал против таких утешений, и, глядя на Йоахима, на его волосы, рисунок век и губ, на молчаливость, так похожие на материнские, он чувствовал себя так, будто судьба его обманула. И, видимо, по этой причине доктор постоянно был недоволен собой - что не может полюбить сына так же крепко, как любил жену. И все же. Когда они четыре года жили в Скиролавках и вместе с Иоахимом доктор поехал к священнику Дуриашу, случилось, что маленький Иоахим подошел к старому пианино священника, сначала несмело ударил по пожелтевшим клавишам, а потом неожиданно, только двумя пальцами, отбарабанил мелодию, которую только что передали по радио. Сделал он это так чисто и бойко, что доктор вдруг побледнел, а ксендз Дуриаш, увидев эту бледность, низко опустил голову, и слезы навернулись ему на глаза, потому что он понял, как на самом деле сильно любил доктор своего сына. С тех пор самое большое одиночество должно было свалиться на доктора, как падает орлан-белохвост на полевую мышь. Неделей позже люди в Скиролавках увидели огромный черный лимузин с заграничными номерами, который один день и одну ночь стоял перед домом доктора, утром же следующего дня уехал, увозя Йоахима. С тех пор Иоахим два или три раза в год приезжал в Скиролавки, иногда и доктор ездил к нему, в соседнюю страну, потому что Ханна Радек была дочерью заграничного дирижера. И так он отдал прошлому и будущему все, что любил, оставив себе только кусочек земли на полуострове, дом, сад и еловую аллею от дома до ворот. Но на самом деле и эти вещи тоже принадлежали прошлому, а оно когда-то отозвалось письмом, а потом и приездом старого плотника, некоего Отто Даубе. Попросил Даубе доктора, чтобы тот позволил ему посидеть перед домом на полуострове и послушать музыку елей, которые он собственными руками сажал пятьдесят лет назад. Доктор согласился, потому что хотя плотник Даубе и появился живым, но внутри оставался мертвым, ведь и на него упал большой камень одиночества. А так как трудно слушать музыку елей в дождливый день, плотник Отто Даубе построил перед домом красивое крыльцо, с чудесной резьбой, сделанной при помощи топора и долота. Писатель Любиньски позавидовал доктору и дал плотнику Севруку задаток, чтобы он и ему построил такое же крыльцо, но тот взял деньги, и его охватила скука при одной мысли о подобной работе. Отто Даубе даже в дождливый день сиживал на лавке на крыльце и слушал музыку елей, что приводило в изумление доктора, который не был человеком музыкальным, и трудно ему было понять, что так много музыки бывает в некоторых людях, в кронах деревьев, в шелесте трав и дозревающего хлеба. Умер Отто Даубе на лавке на крыльце в один жаркий июльский день и был похоронен за счет доктора на кладбище в Скиролавках. Хвалили люди ум и доброту доктора - что он позволил Даубе сидеть на крыльце, так как прибыл тот из богатой страны и, наверное, немалое богатство мог оставить. А потом только смеялись, когда оказалось, что при Даубе нашли всего-навсего несколько мало что стоящих банкнотов. Доктор, однако, казался довольным, потому что, как он говорил людям, раньше он считал, что у Отто Даубе даже этих нескольких немного стоящих банкнотов нет. Это, однако, тоже было уже прошлое, сегодняшний же день наказывал доктору ждать тайного убийцу, который должен был вынырнуть из ночного мрака. А так как ожидание бывает очень долгим, а воспоминания гораздо более короткими, доктор скоро снова почувствовал тяжесть собственного одиночества, которая становится еще большей, когда ждешь тайного убийцу. Давала себя знать и усталость, потому что в тот день доктор принял в Трумейках двадцать семь пациентов. Устав ждать, он вышел на свое прекрасное крыльцо, погладил собак, которые к нему подбежали и, ревниво ворча друг на друга, требовали ласки. Посмотрел доктор в ночную темноту, но никого не увидел. Он вернулся к теплой печи и креслу, какое-то время еще ждал, но так случилось - может, к добру, может, к худу - что тайный убийца не пришел. Ложась спать, доктор подумал, что, может быть, настоящее отличается от прошлого и упадком представлений о чести. То, с чем когда-то можно было покончить одним разговором или еще одной пулей, теперь нужно разрешать совершенно иначе. Утром он позвонит коменданту Корейво, а тот возьмет автомобиль, двух милиционеров и наручники, в которые закуют тайного убийцу. Ничего такого, однако, не произошло, потому что уже в семь утра доктору позвонил Корейво и попросил его, чтобы он сейчас же приехал на озеро, за Цаплий остров, где в проруби нашли тело Дымитра Васильчука. О загадочной смерти на озере и о том, что прежде всего нельзя вредить На бескрайнем пространстве озера солнце и предвесеннее тепло растопили снег, обнажив синий скользкий лед, который, однако, по-прежнему был очень толстым и сохранял свою каменную твердость. Подо льдом из-за отсутствия воздуха задыхалась рыба - огромные судаки, жирные лещи и лини. И каждый день рыбаки из Скиролавок прорубали во льду большие проруби, укладывая в них связки соломы, чтобы ночью, когда снова подмораживало, вода в прорубях не замерзала. В этих прорубях рыбу можно было брать голыми руками, потому что она аж толпилась там. Хватая воздух открытыми ртами и судорожно двигая жабрами. Ночи напролет рыбак Пасемко и другие члены бригады охраняли проруби, сделанные близко к деревне, но за этими, прорубленными за Цаплим островом, присматривали только время от времени, проверяя, не замкнул ли их снова лед. Именно туда,