за Цаплий остров, отправился Дымитр Васильчук, чтобы набрать рыбы в проволочную корзину, которая была при нем. Сделал он это уже, видимо, поздним вечером, ведь рыбу не крадут среди бела дня. Отбросил Дымитр несколько пучков соломы из проруби и, присев на корточки над водой, поймал двух линей, леща и огромного судака; замерзшие рыбы лежали в корзинке на краю проруби. А так как было темно, лед скользкий, а Дымитр наверняка слишком много выпил, он поскользнулся и упал в воду. Много раз он пытался выбраться на толстый лед, но его гладкость и толщина сводили все усилия на нет, и он снова съезжал в воду, оставляя на краю льда кровавые следы израненных пальцев. Он не умел плавать, но, видимо, не утонул, потому что подложил под себя несколько снопиков соломы. На них он и замерз, ведь с вечера было минус восемь градусов. Может быть, он и звал на помощь, но от Цаплего острова голос доходил слабо, даже ночью. В ледяной воде человек теряет сознание очень быстро. Так случилось, по-видимому, и с Дымитром. На воде его поддерживали снопики почерневшей соломы, но он был мертв, с лицом, удивительно желтым и с желтыми ладонями рук, разбросанных, как крылья птицы. Хотели эти руки схватиться за край проруби или, может быть, просто выражали последнее желание умирающего человека, прежде чем его охватило посмертное окостенение, или ритор мортис. Немногое мог сказать по этому делу сельский врач, доктор Ян Крыстьян Неглович, кроме как подтвердить очевидное: что Дымитр Васильчук мертв. Ничего он не смог добавить, когда тело вытащили и положили на лед возле проруби. Оно оставалось все в той же самой позе, с разбросанными руками, которые хотели что-то хватать. Намокшие и потом затвердевшие, как проволока, волосы торчали теперь вокруг головы, как змеи на голове ужасной Горгоны. Утонул он или замерз и когда это случилось -только вскрытие могло дать ответ на подобные вопросы, а его должен был произвести судебный врач. Ответ, впрочем, не имел никакого значения для дела, которое, судя по обстоятельствам, было весьма прозрачным. Окаменевшее тело Дымитра Васильчука из-за раскинувшихся рук не удалось засунуть в милицейский "улазик", который отважно проехал по скользкому льду до самой проруби за Цаплим островом. Его положили на рыбацкие санки, укрыли одеялом и повезли в Барты, чтобы сделать там вскрытие. Тут же рассеялась и исчезла с озера толпа любопытных, которые прибежали из деревни, чтобы увидеть замерзшего человека. И так случилось, что на всем озере, куда ни бросишь взгляд, остались только два человека - старший сержант Корейво и доктор Ян Крыстьян Неглович. В то утро небо, низкое и синеватое, было затянуто тучами, огромное пространство оледеневшего озера тоже напоминало перевернутое небо, и затерянные в этой синеве фигуры двух людей напоминали издалека двух маленьких неподвижных червячков, которые только что выползли из снопиков, разбросанных возле проруби. - Любопытных было очень много. Но мне доложили, что среди них не было жены покойного, Юстыны Васильчук, - нарушил тишину Корейво. -Похоже, что это я должен сообщить ей о смерти мужа. Но как-то не спешил Корейво пуститься в путь через озеро, потому что мало приятного - сообщать молодой жене о внезапной смерти мужа. - Столько было любопытных, а ее не было, - повторил он свою мысль. - Наверное, она будет громко плакать, волосы себе на голове рвать, как это бывает у молодых женщин. Но некоторые только изображают отчаянье... Комендант понизил голос, как бы выжидая, что доктор прибавит свое словечко или даже несколько слов, потому что он здешний и всех людей знает насквозь. Но доктор сделал шаг в сторону деревни и жестом пригласил с собой Корейво. - Пойду с вами к Юстыне, - объяснил он. - Я ее немного знаю, потому что она не так давно была у меня на консультации. Но поговорить с ней я хотел бы при вас. Двинулся комендант Корейво вместе с доктором по льду прямехонько в сторону усадьбы Васильчуков. Он чувствовал легкое возбуждение, как всегда, когда нападал на след. Только вскрытие могло показать, сколько Васильчук выпил, прежде чем пошел ловить рыбу. Поскользнуться пьяному легко, это правда, но и подтолкнуть такого тоже нетрудно. Подумал об этом и доктор Неглович, в чем комендант Корейво был уверен, но, поскольку говорить он ничего не хотел, а только напросился на встречу с Юстыной, было понятно, что на эту тему ему есть что сказать. Скрывать доктор ничего не собирался, раз хотел увидеться с Юстыной при коменданте. Доктор не относился к людям, которые без нужды мелют языком и швыряются подозрениями направо и налево, от чего вреда бывает больше, чем пользы. Ведь подумать можно что угодно, иногда даже отпустить вожжи фантазии, но слова надо произносить осторожно. Ведь когда в проруби находят мертвого человека, то на собственных словах можно поскользнуться как на льду. Шли они в полном молчании, время от времени действительно поскальзываясь на влажном льду, а из-за этого молчания их уважение к себе росло безмерно. Только раз доктор из вежливости спросил коменданта, колет ли еще у него в груди, на что комендант так же вежливо ответил, что от лекарств у него даже насморк почти прошел. Наконец они оказались у берега, где была небольшая прорубь, откуда Васильчуки черпали из озера воду, чтобы поить корову (для еды и питья Юстына носила воду из колодца живущей по соседству Гертруды Макух). Они выбрались на сушу и тропкой, протоптанной в почерневшем снегу, добрались до длинного дома из красного кирпича, в жилой своей части побеленного известкой. С громким кудахтаньем разбежалась стая кур, толкущихся возле корытца с зерном и отрубями, но никто не показался в окне. Сначала они вошли в маленькое холодные сени, а потом, энергично постучав в двери, шагнули в комнату, составляющую все жилище Васильчуков. Покрытая черная платком, Юстына стояла на коленях перед иконой в левом углу комнаты. Посеревшее от старости лицо Божьей Матери с младенцем выглядывало из жестяного фартучка, на котором поблескивали цветные стеклышки и мигало пламя горящей свечи в лампадке под образом. Юстына смотрела в серое лицо Божьей Матери и медленно крестилась. - Мы пришли к вам, Юстына Васильчук, чтобы уведомить вас о смерти мужа Дымитра, - сурово произнес комендант Корейво. - Я уже знаю об этом, - ответила она медленно и певуче, не поворачивая головы. - Были у меня тут люди с этой вестью, но я их прогнала. Хочу быть одна с Матерью Наисвятейшей. Комендант переступил с ноги на ногу, потому что вдруг почувствовал, что разговор с этой молодой женщиной будет очень трудным. У него был большой опыт в этом отношении. И опыт подсказывал, что простое сознание, которое, казалось бы, без труда должно поддаваться чужой интеллигентности, очень часто бывает жестким и упрямым. - Я не видел вас, Юстына Васильчук, возле проруби, где нашли вашего мужа, - сказал он. - Не интересуюсь такими видами. Увижу Дымитра, когда его мне привезут. Поклонюсь ему и гроб ему закажу, - снова пропела она им медленно. Рассердился Корейво и проговорил приказным тоном: - Встаньте с коленей, Юстына Васильчук. И покажите, где нам сесть. Я привык смотреть в лицо тому, с кем разговариваю. А молитвы свои оставьте на потом. Не сразу она послушалась сурового голоса. Перекрестилась сначала три раза, поклонилась иконе. Только потом встала и повернулась к ним. Они не увидели в ее глазах слез, а на лице - хотя бы чуточку печали, но ведь они и не ожидали этого, когда шли к ней и предавались фантазиям. - Садитесь, - сказала она тихо, вынимая ладонь из-под платка и указывая им на деревянную лавку у стены. Сама она пристроилась на скамейке у стола. Доктору она показалась более бледной, чем тогда, когда приходила к нему. Черные дуги бровей вырисовывались еще резче, будто бы на белом картоне кто-то начертил их углем. Глаза потеряли выражение печали, которое он тогда отметил в памяти. Припухшие губы были не приоткрыты, а стиснуты в узкую щель. Некрасивой она показалась доктору в этот момент, потому что чувствовалась наполняющая ее враждебность и сила. Но когда на короткий миг ее карие глаза встретились со взглядом доктора, ему показалось, что словно бы радость в них блеснула, а губы дрогнули от затаенного смеха. Комендант сел на лавку, положил ногу на ногу, поправил ремень с пистолетом. - Скажите мне правду, Юстына Васильчук, когда ваш муж, Дымитр, пошел ловить рыбу в проруби? - Позавчера это было. Вечером. - Это значит, Юстына Васильчук, что уже позавчерашней ночью он не вернулся. Не было его целый день, а также этой ночью. - Да, пане. - И не удивило вас его отсутствие? Не испугало? Вы не начали спрашивать о нем, искать его на озере? - Я подумала, что он утонул, - сказала она тихо. - Я просила об этом Матерь Наисвятейшую, как женщина женщину. И в тот вечер много водки в него влила, чтобы он пошел пьяный. Комендант кашлянул, довольный, потому что любил, когда кто-то признавался в своей вине. - Почему же вы его не искали? - спросил он. - Знала, что люди его найдут, а он мне запрещал уходить далеко от дома. Самое дальнее - к Макуховой по воду я могла ходить. - Одним словом, Юстына Васильчук, вы напоили мужа водкой, а потом он пошел ловить рыбу в проруби. А потом вы толкнули его в воду, - с притворной доброжелательностью в голосе сказал Корейво. - Вас при этом не было, - ответила она. И наступила тишина, потому что комендант понял: предчувствие его не обмануло. Никогда он не узнает правды от этой женщины. Ведь одни дело - желать чьей-то смерти, а другое - приложить к ней руку непосредственно. - Много он выпил? - Пол-литра. А потом я еще и вторую бутылку открыла. Но из нее он только немного отпил, - подсчитывала она с оттенком гордости в голосе. - А почему вы хотели его смерти? - Бил он меня. Каждую ночь. Говорил, что я - как пустое дупло. Но я была у доктора, и он сказал мне, что я могу иметь ребенка. Это Дымитр был как яловое дерево. Поэтому, когда он пошел за рыбой, я пол-литра водки ему дала. - Юстына, - неожиданно вмешался доктор, - скажи мне, где Дымитр хранил карабин с обрезанным стволом? - В лесу, пане. Подо мхом. Но где - не знаю. Приносил иногда серну или козла. - Ты знала, что он стрелял в меня из засады, из укрытия, и хотел меня убить? Она кивнула головой. - Он говорил мне, уже когда это сделал. Раз выстрелил и не попал. И сразу убежал, потому что боялся, что вы убьете его из своего ружья. - Почему он меня возненавидел? - Доктор спрашивал тихо, а она отвечала таким же приглушенным голосом, как будто бы они поверяли друг другу какую-то огромную тайну. - Бил он меня, доктор. И говорил, что я - как пустое дупло. Я сказала ему, что была у доктора. И что теперь он должен пойти, потому что он - яловый. Он перепугался и перестал меня бить. Я не подумала, что он захочет отомстить. - Я присылал Макухову, чтобы Дымитр .пришел ко мне на беседу. Я ждал его... - Макухова была тут вчера. Его тогда уже не было в живых, - объясняла она медленно и спокойно, как малому ребенку. Доктор задал ей последний вопрос: - А может быть, ты его столкнула в воду, Юстына, чтобы он не подкараулил меня еще раз? Ни один мускул не дрогнул на ее лице, и глаза она не прикрыла веками. А слова, которые она произнесла, снова были спокойны и медленны, будто бы обращены к малому ребенку: - Не было вас при этом, доктор. Никого при этом не было. Я молилась Матери Наисвятейшей, свечи жгла. Водки ему дала. А сейчас гроб куплю из хорошего дерева, и похороны у него будут с ксендзом из Трумеек, хоть Дымитр был другой веры. " Она поднялась со скамейки, поправила платок на голове и на плечах, а потом повернулась к ним спиной и встала на колени перед иконой. Снова перекрестилась и на коленях ждала, когда они уйдут. Ведь, по ее понятию, они сказали друг другу все, что можно было сказать. Корейво посмотрел на доктора, а доктор ответил ему коротким блеском глаз. Комендант знал, что он может забрать Юстыну в комендатуру, а там спустя несколько дней она, может быть, подпишет признание в том, что хотела смерти мужа и водки ему дала, чтобы он пошел на рыбалку пьяным. Через несколько дней она даже признается в том, что пошла с мужем и столкнула его в воду, хотя сомнительно, что она сделает что-то подобное, скорее все время будет повторять, что никого при этом не было. И не найдется прокурора, который захочет взять это дело в свои руки, и не найдется суда, который захочет приговорить Юстыну. И не в том заключалась суть дела, что суд ее оправдает, потому что оправдывали не одного преступника, а в том, что после этого произойдет настоящее и легко доказуемое преступление. Двое мужчин, которые сейчас честно добывают уголь, пойдут в тюрьму. Комендант понимал, что доктор тоже знает об этом, и взглядом просил его сказать Юстыне слова, которых ему говорить не подобало. - Встань, Юстына, - приказал ей доктор. - И послушай нашего совета. И когда она снова встала и уселась на скамейке, доктор начал говорить иначе, чем обычно, твердо, добавляя одно слово к другому, будто бы каждое было отдельным зернышком длинного розанца. - Не говори никому, Юстына, что Дымитр бил тебя и что ты желала его смерти. Не говори никому, что ты молилась Матери Наисвятейшей и свечку жгла, чтобы он погиб. Не говори никому, что водки ему много дала, говори, что сам много выпил. Потому что я еще сегодня пошлю телеграмму двоим братьям Дымитра, которые приедут сюда со своих шахт. Похоронят они своего брата и уедут. Но ночью потихоньку вернутся сюда и тебя вместе с домом подожгут. Потому что если хоть тень на тебя или еще на кого-то упадет, то тут же ночь его охватит. Я знал старого Васильчука и троих его сыновей. Поэтому, когда я размышлял о том, кто мог в меня стрелять и почему он это сделал, я подумал, что это Дымитр. И если хоть тень подозрения на тебя упадет, не жить тебе, Юстына. И, не глядя на молодую женщину, доктор вышел из избы, а за ним промаршировал комендант Корейво. Плечом к плечу оба пошли в сторону почты, откуда доктор хотел послать телеграмму, а комендант намеревался подождать своего "улаза", возвращающегося из Барт. - Primum non nocere, - сказал вдруг доктор. И, зная любовь коменданта ко всяческим наукам, прибавил для ясности: - Это значит, что прежде всего нужно не вредить. - Ну да, - согласился Корейво. - И не надо к тому же пить слишком много водки, если хочешь ловить ночью рыбу в проруби, на скользком льду. Может произойти несчастный случай. Действительно, - вскрытие показало: в крови Дымитра столько алкоголя, что кто-нибудь другой, с более слабой головой, лежал бы без чувств на кровати, а он пошел ловить рыбу в проруби. Это никого не удивило, потому что Дымитр любил много выпить, о чем все, в том числе и два его брата, хорошо знали. Они оба появились в Скиролавках в день похорон, на двух новых автомобилях. Им понравилось, что молодая вдова не пожалела денег на прекрасный гроб для мужа, на деревянный крест и на огромный венок из искусственных цветов. Хвалили ее, что она попросила священника Мизереру проводить гроб с умершим от дома Васильчуков до самого кладбища, хоть и они, и Дымитр были другой веры. Не плакала Юстына на похоронах, но ее страшная бледность говорила о том, что слез ей уже не хватает и что судьбой она сильно обижена. Вечером Васильчуки уселись за одним столом с Юстыной, открыли бутылку водки и советовали вдове, чтобы она корову, кур и всю усадьбу продала и переехала к ним. Найдут они для нее работу в шахтерской столовой, а на деньги, вырученные задом, она купит себе со временем квартиру. Ну а если она предпочитает деревню и хочет присматривать за могилой Дымитра, то они не будут сердиться на нее, если через год или полтора она найдет себе какого-нибудь честного мужчину, потому что она - женщина молодая и красивая. Что же касается их, то очень жаль, но на их помощь она рассчитывать не может, потому что они тяжко трудятся под землей, зарабатывая себе на квартиры и на новые машины. - Не время сейчас говорить о моей дальнейшей жизни, - ответила им Юстына коротко. Понравились им и эти слова молодой вдовы, потому что и правда, не годится строить планы на будущее в день похорон мужа. Утром они с уважением поцеловали вдове руку и уехали к своим угольным комбайнам. А когда за деревней скрылись из виду их два автомобиля, Юстына задула свечку перед образом Матери Божьей. На стол она поставила зеркальце, уселась перед ним и сняла с головы черный платок. Долго приглядывалась она к своим волосам, к своему лицу, глазам, гладким щекам и губам, пока не появилась на ее устах очень странная улыбка - не то радостная, не то издевательская, а может, даже похотливая, какой у нее никто до сих пор не видел, только один раз Клобук ее подсмотрел. О благородной идее строительства автобусной остановки, о людях дела и о том, как начальник стал параметром Сначала прилетели скворцы. На озере еще был лед, местами покрытый огромными разливами воды. В саду доктора и в лесу лежал тающий снег, но на подворье и на дороге к воротам виднелась голая земля и пожелтевшая трава. Скворцы свалились на крышу дома большой стаей и смешно скакали перед верандой. Измученные дорогой и оголодавшие, они все более тесным кружком обступали миски, из которых ели собаки доктора, а когда псы утоляли голод, смело лезли к остаткам. Потом они начали втискиваться под крышу сарая, в котором доктор держал свою яхту и машину, даже перекосили одну черепицу, а другую сбросили на землю и разбили. Тогда доктор вспомнил о черепице, которую привез перед Новым годом художник Порваш и подарил ему в новогоднюю ночь, пошел к нему, забрал и, приставив лестницу к крыше, одну черепицу поправил, а другую укрепил - новенькую, красную, а точнее, терракотовую. Похвалил доктор хозяйственность Порваша и пообещал ему, что если когда-нибудь найдет на дороге потерянный кем-нибудь кусок шифера, то тоже заберет его в машину, потому что никогда не известно, что кому может пригодиться. На скворцов же доктор не сердился и не прогонял их, хотя летом они разбойничали в саду, обклевывая черешни и вишни. Ведь со скворцами еще никто войны не выиграл, даже те, кто вешает на ветках плодовых деревьев разные пугала, потому что эти птицы очень умные. А впрочем, усадьба, в которой под черепицами не живут скворцы, похожа на дом, в котором кто-то болеет. В один из дней сильно засветило солнце. Писатель Любиньски вынес на террасу лежак, подставил лицо под горячие лучи и грелся под одеялом, потому что от озера все тянуло ледяным холодом. В полдень, однако, сделалось по-настоящему жарко, лицо писателя краснело и коричневело, а мысли его летели к прекрасной Луизе. Писатель видел в своем воображении, как в весенний вечер стажер поспешил к охотничьему домику возле старого пруда, чтобы там ждать Луизу, и уже перестал верить, что она придет, когда наконец на лесной дороге услышал тихое покашливание девушки, а потом скрипнули двери. Хотел писатель Любиньски представить себе, что произошло дальше, но вдруг на озере появилась большая стая чаек. А так как лед был почти везде и только местами виднелись большие разливы воды, птицы начали возмущаться и громко жаловаться. Пронзительные голоса наполнили небо и землю. Из дома писателя вышла пани Басенька, беспокоясь за судьбу стайки желтеньких цыплят, которых она выставила в коробочке на солнышко перед домом. Чайки могли похитить какого-нибудь цыпленка, и пани Басенька попросила мужа, вместо того, чтобы греть бока на террасе, лучше за цыплятами присматривать. Тогда Любиньски расставил свой лежак возле коробки с цыплятами, лицо выставил на солнышко и снова поспешил мыслями к прекрасной Луизе. Пришла писателю в голову округлая фраза: "И он почувствовал своей ладонью теплую выпуклость ее груди с сосками, отвердевшими от желания", подумал, что эта фраза, может быть, понравится его приятелям, а также пани Басеньке: она найдет в этой фразе зародыш разбойничьей повести. К сожалению, неподалеку от писателя вдруг уселись две серые трясогузки и начали своими длинными хвостиками подметать подворье. А через минуту с громким плеском на свободный ото льда краешек озера упал баклан большая темная птица, нырнул и выскочил из воды, унося в клюве серебристо поблескивающую рыбу. Писатель забыл о прекрасной Луизе, потому что вид прекрасного отнимает желание это прекрасное творить. В это время в кабинете начальника гминного управления, гражданина Гвязды, сидел инструктор сельскохозяйственного отдела Ружичка и еще раз отчитывался о своих поездках в Скиролавки, где именно сегодня, вечерней порой, должны были пройти выборы солтыса. Не был доволен собой инструктор Ружичка, хотя с кем бы он ни беседовал в Скиролавках, все в один голос жаловались на Йонаша Вонтруха. Одни - потому, что он верил во власть Сатаны над землей, другие что бывал слишком строг, если кто-то не платил в срок налоги. Нелегко было вытянуть из него и свидетельство о покрытии свиноматки или яловой коровы, если бык или хряк не имел лицензии. Безжалостным он был и по отношению к числу собак, и столько их указывала справках для гминного управления, сколько их в самом деле было, а поскольку известно, что в деревне в каждом дворе бывает пес официальный и примерно два неофициальных, которые неизвестно откуда берутся, и надо за них платить налоги, то это казалось странным. Писатель Любиньски должен был людям объяснить, что когда, много веков назад, в одном государстве, которое называлось Римом, цезарь по фамилии Калигула ввел налог на лошадей, тогдашние люди сочли его сумасшедшим. А сегодня есть налоги не только на лошадей, но и на коров, на овец, на свиней, и никого это не удивляют. Так же будет и с налогом на добавочного пса. Дружно жаловались люди в Скиролавках на солтыса Йонаша Вонтруха, о чем начальник Гвязда с радостью от Ружички слышал. Хуже, однако, выглядело дело, когда инструктор спрашивал их, кого они хотели бы иметь солтысом. Что ни человек - то другое мнение. - Определимся на собрании, - решил начальник. - Ой, будет злиться доктор Неглович, когда Вонтрух Перестанет быть солтысом! Большая обида на доктора была в сердце начальника Гвязды. Недавно в кармане плаща своей жены Ядвиги он нашел несколько автобусных билетов до Барт и даже счет за ночлег в городском отелике. Это означало, что доктор Неглович окончательно бросил Ядвигу Гвязду или она бросила доктора и ездила на свидания уже с кем-то другим и в другое место. А из-за этого она стала еще более заносчивой, дала начальнику по лицу в ресторане в Трумейках. Начала его бить, значит, не только при детях, но и при чужих людях, что могло поколебать авторитет гминной власти. Винил в этом начальник доктора, потому что если бы тот не бросил его жену Ядвигу, то, может быть, она ограничилась бы только скандалами дома. Удивительно, но доктора Негловича мало волновало, кто будет солтысом в Скиролавках, он не имел ни малейшего намерения ни возражать против Вонтруха, ни защищать его. На сельское же собрание он пошел только потому, что это сделал писатель Любиньски. А тот поступил таким образом, чтобы доказать: что бы кто ни говорил, а он всегда заботится о благе общества и не намерен отказываться от роли народного лидера. Писатель Любиньски, когда осел в Скиролавках, мечтал о том, чтобы по примеру старых писателей стать совестью народа, его учителем и духовным предводителем. Так, например, заметив, что на автобусной остановке в Скиролавках нет ни крыши, ни стен и люди, ожидающие автобус, обречены на ощутимые удары переменчивой ауры, он высказал возвышенную идею борьбы за будку на остановке. С тех пор на каждом собрании и при каждом удобном случае он эту проблему публично поднимал. Однако спустя какое-то время он заметил, что одинок в этой борьбе, более того, у людей простых, ради которых, собственно, он и вступил в эту борьбу, она вызывала иронические замечания, смешки, и кто-то даже насрал перед его калиткой. Таким способом ему дали понять: писательское - писателю, а что сельское - то должно быть отдано крестьянам и дровосекам. Удивила писателя Любиньского такая постановка вопроса, а еще большее удивление его охватило, когда он убедился, что среди людей в Скиролавках пользуется большим уважением лесничий Турлей, который ничего, кроме леса, не видит, и художник Порваш, который только что голый зад на всю деревню не выставляет, нежели он, который подал благородную идею борьбы за автобусную остановку. Что до доктора Негловича, то и он делал вид, что его мало касаются сельские проблемы, а на предложение присоединиться к борьбе за будку он только пожал плечами и сказал, что он на остановке не мокнет, потому что ездит собственной автомашиной, но зато его волнуют дыры в асфальте, которые должны быть залатаны, потому что из-за них могут поломаться рессоры его старого "газика". Странная вещь, но этими словами он не только не отвратил от себя людей в деревне, но и еще большее уважение снискал, потому что все видели эти дыры в асфальте, и каждому было ясно, что у доктора может лопнуть рессора, а это и дорого обойдется, и совсем ни к чему. Дыры в асфальте скоро залатали, а будка на остановке так и не была построена. Тогда писатель Любиньски опомнился и уразумел, что он, так же как доктор, не пользуется остановкой, а ездит на своей дешевой машине. В такой ситуации его идея о будке, которой он бы сам никогда не пользовался, показалась простому народу несколько подозрительной. На примере этой будки писатель Любиньски понял трагедию многих интеллигентов, которые вступали в борьбу ради людей и во имя людей. Дошло до писателя и то, что намного легче считать себя совестью всего народа, чем стать совестью одной маленькой деревни. А на собрание по выборам солтыса Любиньски пошел, чтобы показаться людям, которые его недооценили, и решил ни возражать против Вонтруха, ни защищать его перед начальником Гвяздой. Что же до Турлея и Порваша, то, ясное дело, ни один из них на собрание прибыть не намеревался, потому что первый замечал не людей, а только лес преогромный, второй же - тростники, у озера. Собрались люди в большом зале пожарной части, сели на узкие и длинные лавки, доктор и писатель - в первом ряду. А за столом президиума заняли места начальник Гвязда, инструктор сельскохозяйственного отдела Ружичка и, само собой, Йонаш Вонтрух, который был солтысом, пока нового солтыса не избрали. По маленькой бумажке Йонаш Вонтрух сначала прочитал о том, что достигнуто в Скиролавках, пока он был солтысом. Бумажка была маленькая, отчетный доклад короткий, потому что на самом деле в Скиролавках не достигнуто было ничего. И именно об этом напомнил людям начальник Гвязда, критикуя солтыса Йонаша Вонтруха. Упомянул он, что в других деревнях достижения бывают ощутимыми, на общественных началах люди строят дома культуры и читальни, дороги ремонтируют, с утра до вечера работают на благо деревни, потому что имеют хороших солтысов, которые способны организовать людей. Йонаш Вонтрух не отвечает таким требованиям, и поэтому надо выбрать другого солтыса. Внимательно слушал эти слова Йонаш Вонтрух и головой кивал - мол, согласен со всем, что говорит начальник Гвязда. Когда-то в гостиной у Вонтруха висели два его портрета в мундирах двух разных армий. В одну его мобилизовали, в другую он вступил сам, когда попал в плен. Эта вторая оказалась победительницей, о ней Вонтрух говорил "наша армия", но если говорить правду, то в любой армии он чувствовал себя чужим и в мундирах плохо выглядел на портретах. Он участвовал в бесчисленном множестве сражений, получил больше боевых наград, чем хорунжий Неглович, но, когда наконец попал в родные Скиролавки, он застал свой дом без окон и дверей, без нажитого добра, а также без единой живой души. Что стало с его родителями, с тремя сестрами и двумя братьями - никто ему этого сказать не смог. Погибли ли они от пуль той армии, в которую он был мобилизован, или той, в которую он вступил позже - кто знает? Поэтому со временем понял Йонаш Вонтрух, что обычный человек не решает, кто он или кем будет, а решает все красный карандаш того или иного великого человека, который этим карандашом чертит линии на картах. Но еще прежде, чем понять эту правду, Йонаш Вонтрух побывал у хорунжего Негловича в его доме на полуострове. Тот дал ему четыре оконных стекла и помог составить прошение насчет коровы и лошади. На этой лошади Йонаш Вонтрух заработал на овец и свиней, и хозяйство, которое осталось ему от отца, он привел к расцвету. Женился, имел дочь по имени Мария - ту Марию, которая потом умерла от болей в животе. Много лет тяжко работал Вонтрух, стал одним из богатейших людей в Скиролавках, но радость от плодов труда не развеяла в его голове разных вопросов и неспокойных мыслей. Прочитав одну святую книгу, отнес Вонтрух на чердак свои портреты, выбросил в болото боевые награды. Дознался Вонтрух, что миром правит Сатана. Это он уговорил первых родителей человека, чтобы они не послушались Бога и познали добро и зло. С тех пор подчинил себе Сатана человеческие существа, и, как говорит святой Иоанн в главе шестнадцатой, стих одиннадцатый, стал властителем этого мира. Это из-за него появились несогласие, пороки и смерть. Он правит с помощью лжи, силы и самовлюбленности. Бог может одним движением своих кустистых бровей уничтожить Сатану и его власть над землей, но он хочет, чтобы его любили за его божественную сущность, а не из страха перед ним. А значит, человек подвергается великому испытанию, которое когда-нибудь закончится, потому что, как можно прочитать в книге Даниила, конец наступит в назначенный срок. Вот тогда-то Бог примет к себе всех тех, кто полюбил его из-за его Божьего величия, и это будет не какая-то огромная толпа людей, а только "маленькая стайка". И Йонаш Вонтрух старался полюбить Бога из-за самого его благолепия. Он брезговал обманом, силой и оружием, потому что все это происходило из власти Сатаны. Он кивал головой, вторя обвинительным словам начальника Гвязды, потому что находил в этом подтверждение проповеди из Апокалипсиса, что "преследуемы будут люди, имеющие Бога". После начальника взял слово инструктор сельскохозяйственного отдела Ружичка и объявил собравшимся, что в гминное управление предложено много кандидатур на должность нового солтыса в Скиролавках, но выбрано две, наиболее подходящие, то есть Кондека и Миллеровой. "Женщина тоже может быть солтысом, а бывают деревни, где женщина-солтыс работает лучше, чем мужчина", - объяснял инструктор Ружичка. После этих слов встала с лавки жена Кондека и начала громко кричать на инструктора, что он хочет ее мужа заманить в ловушку. Она, жена Кондека, не согласна, чтобы ее муж стал солтысом. Потому что к солтысу приходят платить налоги, никто ног не вытирает, а все в грязных сапогах в избу прутся. Она не собирается подтирать за чужими людьми. Тогда кандидатуру Кондека вычеркнули. Что до Миллеровой, всем эта кандидатура очень понравилась, не потому, что кто-то принял ее всерьез, наоборот, сразу в зале стало весело. Никто не объяснил начальнику, что у Миллеровой, сколько раз к ней ни приди, всегда несколько детей сидело на горшках, и вонь от этого была ужасная. С Миллеровой жили две ее дочери, обремененные мелюзгой. Кто-то наконец крикнул, что начальник должен обеспечить людей противогазами, если он хочет сделать солтысом Миллерову, и еще веселей стало в зале. Понял начальник Гвязда, что это, по-видимому, не наилучшая кандидатура, раз такое веселье началось в зале, и снова взял слово. Сказал, что уровень жизни всего народа неуклонно растет и одновременно растут требования к представителям власти, и, например, он, начальник Гвязда, только что заочно окончил Сельскохозяйственную академию. Само собой, также и солтыс должен сейчас обладать большим "параметром". Улыбнулся писатель Любиньски при этих словах, легкая улыбка появилась и на губах доктора Негловича, и люди догадались, что способом ученым и не оскорбляющим ничьей морали начальник Гвязда высказался о чем-то необычайно неприличном. Некоторых только удивило, откуда начальник Гвязда может знать, каким параметром обладает солтыс Вонтрух. В конце своего выступления начальник Гвязда добавил, что новый солтыс должен иметь не только соответствующий параметр, но также должен быть человеком действия, чтобы Скиролавкам было чем отличиться. Тут же попросил слова плотник Севрук и, чтобы сделать приятное Жарыну, сказал, что в этой ситуации наилучшей кандидатурой на солтыса ему видится Шчепан Жарын, потому что он - человек действия. Ведь именно он сжег дом возле лесничества Блесы. А сделал это потому, что из того дома во время войны стреляла в солдат одна учительница. Что же касается параметра, Жарын давно хвалится им в деревне. В этот миг поднялся писатель Любиньски и жестом унял шум в зале. Любиньски объяснил, что слово "параметр" нельзя употреблять в единственном числе, только во множественном, что убедительно доказывают "Семантические письма" Готтлоба Фреге. Слово же "параметры" означает не то, что думают собравшиеся в зале, а выраженные в числах величины, характеризующие физические состояния, а также размеры некоторых устройств. Разъяснил писатель Любиньски и то, что начальник Гвязда, упоминая о параметрах, имел в виду духовные особенности нового солтыса, а не его физические данные. В третий раз выступил начальник Гвязда, рассуждая о том, как нужен в Скиролавках человек действие. Цветистыми словами он рисовал картину, как благодаря инициативе человека действия все жители Скиролавок начнут свозить гравий на какую-нибудь дорогу или будут обжигать кирпич для строительства читальни. Теперь в зале установилась глубокая тишина, потому что страх охватил людей. Но всех спас доктор Ян Крыстьян Неглович, который сначала поднял вверх правую руку, а потом встал сам и заявил с достоинством: , - Если нет никаких кандидатур, предлагаю выдвинуть на должность солтыса Йонаша Вонтруха. Сказал так доктор Неглович не потому; что очень нравился ему Вонтрух или что боялся он людей действия в Скиролавках, а потому, что в здании пожарной части было уже ужасно душно от пропотевших и немытых человеческих тел. И вот так, из-за недостатка других кандидатур, должен был начальник Гвязда согласиться на голосование. Все руки поднялись за персону Йонаша Вонтруха, хоть он и не был человеком действия, как того желал начальник Гвязда, которого с тех пор начали называть "начальником Параметром". В \конце собрания Йонаш Вонтрух поблагодарил всех за доверие. Вспомнил также, что, хоть в Екклесиасте, то есть в проповеди Соломоновой, сказано в разделе восьмом, стих девятый, что "человек властвует над человеком во вред ему", он, Йонаш Вонтрух, постарается однако, чтобы этот вред не был в Скиролавках слишком докучливым. Отъехал от здания пожарной части автомобиль начальника, увозя его самого и инструктора Ружичку. "Вы глупец!" - кричал на Ружичку начальник Гвязда. "Моя, что ли, вина, что в Скиролавках живут разные элементы?" - защищался инструктор Ружичка, имея в виду писателя Любиньского и доктора Негловича. - Не надо было задираться с доктором, - сказала Ядвига Гвязда своему мужу, когда узнала о его неудаче. - Знаешь ведь, что его отец, хорунжий Неглович, был человеком справедливым. Будет лучше, если ты завоюешь его на свою сторону, потому что, как я слышала, тебя называют "начальником Параметром". И хоть она в душе обижалась на доктора, что.. он ее бросил и вместо Скиролавок она должна теперь ездить в Барты, но все же быстро оценила случившееся своим женским умом. Погладила она своего мужа по голове, чтобы придать ему отваги для дальнейшей работы в должности начальника гминного управления. Вовсе ей не улыбалось перестать быть женой начальника. Удивил этот жест начальника Гвязду, потому что, потерпев неудачу в Скиролавках, он боялся стать жертвой еще большего высокомерия своей жены, и понял, насколько верно утверждение, что женщины - всегда загадка для мужчины. С этого момента Ядвига Гвязда не била своего мужа на людях и при детях, а это со временем изменило отношение начальника к солтысу Вонтруху и позволило им нормально сотрудничать. Речь начальника Гвязды о необходимости отыскать в Скиролавках "человека действия" широко отозвалась во всей гмине Трумейки. Людям это нравилось, несмотря на то, что некоторые, как, например, комендант Корейво, имели некоторые сомнения по этой части. Ведь старший сержант знал множество людей действия, один из них в свое время даже сломал ему ключицу, когда Корейво хотел помешать ему громить читальный зал гминной публичной библиотеки. Речь начальника Гвязды о необходимости найти в Скиролавках "человека действия" отозвалась гулким эхом по всей гмине Трумейки. Мысль понравилась людям, несмотря на то, что многие, как, например, комендант Корейво, высказывали на этот счет некоторые опасения. Ведь старший сержант знал много людей действия. Один из них в свое время даже сломал ему ключицу, когда Корейво хотел помешать ему громить читальный зал гминной публичной библиотеки. По мнению Корейво, в речи начальника Гвязды не хватало уточняющего определения, какие именно действия он имел в виду, чтобы кто-нибудь. Боже упаси, не нацелился на "деятельное нарушение закона" или "деятельное оказание сопротивления милиции". Бывали и "оскорбления действием", и "развратные действия". Если подумать, то весь Уголовный кодекс был посвящен различным "людям действия". Зато с большим одобрением говорил о речи начальника Гвязды писатель Любиньски, когда после выборов солтыса он пригласил к себе доктора, а пани Басенька подала им в рабочий кабинет домашнее печенье и хороший чай в фаянсовых чашках с крупными васильками. - В самом деле, нам необходимы люди действия, - говорил писатель доктору. - Что же повлияло на развитие человечества, на переход человека от человекообразной обезьяны до вида "homo sapiens recens", как не та самая великая сила, которая по-немецки называется "Tatendrang". Это сила таинственная, неуловимая на первый взгляд, а все же обладание ею заметно отличает нас от животных, которым не хватает жажды деятельности как явления бескорыстного, продиктованного желанием проверить самого себя. - Вы забываете о процессе целебризации, который позволил нам оторваться от наших праотцев, - упорствовал доктор. - Целебризация была результатом не таинственной силы, называемой "Tatendrang", а ряда последовательных мутаций. А они, как вы помните из основ генетики, не возникают в результате внешних условий, а являются последствием неустанного скрещивания генов в процессе полового размножения. У истоков нашего очеловечивания, таким образом, не лежало ни использование орудий труда, ни совершение тех или иных действий. Только наиобычнейшая на свете копуляция, которая в результате давала все новые генотипы. - Да, да, - горячо соглашалась с доктором пани Басенька. Хотя она и не была слишком высокого мнения о своем уме, но собственный опыт говорил ей, насколько важной бывает в жизни человека эта деятельность, которую доктор определял словом в основе своей неприличным, но научным. Для нее было очевидно, что без неустанного сближения мужчины и женщины не может быть и речи о развитии человеческого рода; с другой стороны, она, однако, признавала и правоту мужа, потому что нельзя недооценивать таинственной силы, которая носит название жажды деятельности. Известно, что люди действия имеют большую склонность к женщинам. И, глядя на доктора, она задумывалась: почему, провозглашая настолько передовые взгляды и будучи скорее всего человеком действия, он ограничивается поглаживанием ее груди, а не продвигается в другие районы ее тела. "Он должен унизить женщину, прежде чем в нее войти", - подумала она с обидой. А так как у нее не было никакой уверенности в том, что, как жена писателя, она могла бы допустить унижение со стороны даже такого мужчины, как доктор Неглович, она только вздохнула с грустью. Тем временем доктор и писатель, ведя приятную беседу, хрустели печеньем. Доктор позволял себе даже время от времени громко прихлебывать из чашки, чем давал понять пани Басеньке, что чай, который она заварила, необычайно вкусен. Блаженной бывает для мужчины минута, когда он может обменяться мыслями с другим умным мужчиной за чаем с домашним печеньем, в натопленном и просторном кабинете, где все способствует умной беседе. На одной стене в кабинете писателя громоздились доверху полки, полные книг, а на большом столе стояла пишущая машинка, окруженная развалом бумажных папок, словарей, писем, коробочек с фломастерами и карандашами, тюбиками клея, со стопкой машинописных страниц, прижатых большой тяжелой медалью с изображением Игнация Красицкого и изречением "Край достоин любви". А недалеко от кафельной печи находился низкий столик, стояли две лавки, покрытые кабаньими шкурами, и мягкий пуф, занятый сейчас пани Басенькой. За окнами кабинета уже давно хозяйничала предвесенняя ночь, светильник, сделанный из корня, излучал мягкий свет, и можно было разговаривать так без конца не только о таинственной так называемой "Tatendrang", но также - как это обычно бывало в доме писателя - о "Семантических письмах" Готтлоба Фреге. - Когда я в последний раз читал эту книгу, - вспоминал писатель Любиньски, - я задумался над возвышенным вопросом: может ли быть несколько степеней правды? Бывает ли в действительности что-то правдивое, правдивейшее или наиправдивейшее? Может быть, это надо сначала исследовать под таким углом: соответствуют ли друг другу реальные предметы и представления о них, а если да, то насколько? Это, однако, снова поставит нас перед тем же самым вопросом, пока мы не придем к выводу, что содержание слова "правда" это что-то абсолютно самостоятельное и не поддающееся определению. Может быть, из сферы, в которой может появиться вопрос о правдивости, надо исключить все абстрактные понятия. - Что касается меня, то мне интересно не столько содержание слова "правда", сколько содержание слова "право", - перебил его доктор. - Выражение "правою используется двояко, - Любиньски радостно подхватил новую тему. - Говоря о правах моральных или о законах, установленных государством, как верно заметил Готтлоб Фреге, мы имеем в виду правила, которыми надлежит руководствоваться, но с которыми фактический ход событий не всегда совпадает. Фреге говорит, что закон истинности - это именно то, что может нас интересовать. Потому что из этого закона вытекают последующие правила, касающиеся убеждений, мышления, суждений, выводов. Доктор спросил писателя о праве, потому что, идя на собрание, по дороге увидел Юстыну, которая несла ведро воды с озера через свое подворье. При виде Негловича она застыла на месте, и он тоже приостановился, скованный какой-то неизвестной ему до сих пор силой. Их разделяло пятьдесят шагов, потому что именно на этом расстоянии от шоссе была усадьба Васильчуков, но доктору показалось, что он ясно видит глаза Юстыны и читает в них приказание или приветствие ему. Так они стояли какое-то время, глядя друг на друга издали, как бы связанные невидимой нитью. Это поразило доктора, который всегда старался остаться человеком свободным, сейчас же у него было впечатление, что его поймали в невидимую сеть. Он тут же сделал шаг и другой, а потом так же быстро отошел, убеждаясь в том, насколько мимолетным было его впечатление, и начиная, однако, понимать, что, когда человек слишком глубоко вникает в дела других людей, он одновременно попадает в сеть несвободы из-за чувства вины - собственной или чужой, из-за невозможности определить то, что называется добром или злом. Человек мог достичь свободы, исключительно проявляя равнодушие к судьбам людей. Проходя мимо кладбища и минуя желтый от песка и глины холмик над могилой Дымитра, он задумался, какими бывают моральные права убийц, которые затаиваются за деревьями, чтобы выстрелом отмерить справедливость, известную только самому себе. И какими бывает права женщин, которые делом или помыслом насылают смерть на своих мужей, тоже думая о собственной справедливости. И существуют ли в действительности какие-либо моральные права за пределами человека и его натуры, его воображения и личности? Слушала пани Басенька эту умную беседу, и ее охватывало сильное желание дотронуться ладонью до светлых волос своего мужа или погладить доктора по его седым вискам. Удерживаясь, однако, от этого неуместного жеста, она сложила руки на коленях и направила мысль от понятия "закон истинности" к вопросу, отчего это некоторые мужчины получают удовольствие от унижения женщины и каким образом они это делают, а также - есть ли для женщины от этого унижения какая-нибудь польза. В еженедельниках, которые выписывал ее муж, много писали о новой эре, когда мужчина должен оказывать женщине положенное ей уважение. И одновременно, именно в ту минуту, слыша столько возвышенных слов, она чувствовала, что, может быть, после некоторого сопротивления она позволила бы доктору себя унизить или вынудила бы сделать с ней то же самое своего собственного мужа. Но не потеряет ли она тогда его уважение? И знает ли он, каким способом надо унизить женщину, если она спрашивала его об этом столько раз, а он всегда отвечал уклончиво? Какая могла быть гарантия, что муж унизит ее именно тем способом, что и доктор? Ведь это можно сделать по-разному, особенно если на женщине уже нет белья. Или когда страсть мужчины становится настолько неудержимой, что он, забыв об уважении, которое должен оказывать женщине, сдирает с нее трусики и бюстгальтер. Прекраснейшей, чем эта, минутой бывала только та, когда женщина, покрытая плащом темноты, чувствовала пальцы мужчины, сначала несмело блуждающие по ее одежде, а потом все увереннее и нахальнее орудующие под платьем. И когда она подумала об этом, ей сразу показалось, что тоненькие трусики жмут ей в шагу. - Сделай нам, Басенька, еще немного чаю, - услышала она словно издалека голос своего мужа. Послушно встала пани Басенька с мягкого пуфа и направилась в кухню, где поставила чайник с водой на электрическую плитку. Ожидая, пока закипит вода, она ощутила безграничную печаль при мысли, до чего несчастные существа женщины, и все из-за специфических особенностей их натуры, а также из-за бесчувственности мужчин. О том, как Непомуцен Мария Любиньски услышал крик земли Однажды вечером древний Клобук пошел на своих птичьих лапах на Свиную лужайку, по которой извивался узкий ручеек. Миновал Клобук опушку, где никогда ничего не хотело родиться, даже куст или стебелек травы, а земля всегда была как выжженная, с красноватым оттенком, потому что столетия тому назад именно там возвышалась виселица баудов, и каждый, кто чувствовал ненависть к себе или к миру, мог на ней лишить себя жизни. Виселица стояла на краю леса, дальше простиралась огромная чаша Свиной лужайки, а на дне ее дымился узкий ручеек. Ранний месяц посеребрил мглу, и вдруг, на короткий миг. Клобуку показалось, что на лужайке он видит ужасного змея по имени Йормунганд, блистающего своей серебряной чешуей. Вспомнил Клобук далекое прошлое - был он золотым петухом, который сидел на вершине огромного ясеня Игдрасил и бдительным оком высматривал, не приближаются ли гиганты - вечные враги всех богов. Огромный ясень осенял весь мир; один его корень черпал соки из Мидгарду, то есть страны людей, другой брал силу из устрашающих пустынь Нефльхайма, а третий - из божьего Асгарда. Где-то далеко от того места, за морем, возникшим из разлитой крови Имира, на краях света, простирался мрачный край Йотунхаймен, родина гигантов, которые позже были низвергнуты в пекло взбунтовавшимися ангелами. Тогда же и Клобук потерял свои золотые перья и с тех пор скитался по лесам - одинокий и бездомный. Впрочем, может быть, это сначала он был серой нескладной птицей, и только потом его нарядили в золотые перья, так же, как змей Мидгарду появился из большого ужа, вскормленного молоком, которое ему в мисочке ставили на пороге человеческого жилища. Не все ли равно, что было раньше, что позже, что - до того, а что - после; появился ли человек из кучки грязи или куска дерева? Прекрасную женщину никто не спрашивает, откуда она взялась на земле - из ребра мужчины или из кусочка вяза; главное - чтобы она была прекрасна. Только поэт может напиться меду, который два злобных карлика смешали с кровью благородного Квасира, и тогда его воображение не имеет границ и может охватить весь мир. Что же это такое - человеческое воображение? Почему оно не бывает бессмертным, как дерево Игдрасил, а умирает, как люди и даже как боги, если прекрасная Идун не дает им золотых яблок молодости. Через Свиную лужайку прошли тысячи бартов, баудов, готов, мальтийских кавалеров и тех, которых снова назвали баудами. После них пришли еще другие и снова другие. А лужайка каждой весной снова становится зеленой, и цветут на ней десятки видов цветов. Издали видна только пушистая зелень, нужно подойти ближе, чтобы различить то, что в самом деле зеленое, а что желтое, розовое, красное и золотое. И так же десятками красок расцветает человеческое воображение, и огромную чашу мира наполняет сотнями духов и богов, великанов и карликов, кровавых чудовищ и прекрасных созданий. Потом вдруг все исчезает или становится ржаво-серым, как после внезапного заморозка. Где искать в море воду, которую несет маленький ручеек, протекающий через Свиную лужайку? Что было сначала, а что потом? Никто не знает, что будет третьим, а что четвертым. Вырублены священные леса, пали на землю обожествленные деревья, в пыль превратились красные замки. Но лес все растет на том же самом месте, по лужайке извивается ручеек. Человеческая память, как хрупкий сосуд. Кто же, кроме Клобука, знает о святом дереве Игдрасил, а ведь когда-то о нем слышали многие. Он, Клобук, был тогда золотым петухом. Потом стал серой птицей, ни доброй, ни злой - никому уже он не хочет служить. Через год или два, а может, через десять лет он тоже исчезнет из человеческой памяти. На месте священных деревьев поставили мальтийские кресты, но и их тоже нет. Сегодня никто не знает, кто поставил Белого Мужика, а завтра забудут о Клобуке. Только лужайка снова зацветет весной, зазеленеет, станет пушистой. А после грозы, в буйном солнце, покажется на небе разноцветная дуга, по которой когда-то с Асгарда сходили на землю боги. Сейчас люди поворачиваются лицом к другим делам, как бы не зная, что по земле бесшумно ступает Сатана, князь тьмы с сотнями имен на сотнях языков. Клобук тоже идет одиноко по забытым полям, где умерли айтвары и кауки, лаумы и стародавний Жемпата, древний властелин Земли. Нет уж доброго Лаукосарга, а золотой петух на вершине священного дерева потерял свои драгоценные перья. Ничего не значит, что давно затерявшиеся имена до сих пор выговаривают своими вздохами трясины, что кто-то удивляется непонятным названиям озер, лесов и ручьев, - хотя бы этой маленькой речки, которая называется Дейва, потому что всегда была извилистой, как любящие крутить и вертеть дейвы, богини обмана. На другие звуки переключилось человеческое ухо, и потому так велико одиночество нескладной птицы, которая стала похожей на мокрую курицу. И где бы ни был Клобук - на болотах, в лесу или на Свиной лужайке - это одиночество не позволяет ему взлететь, а из птичьего клюва вырывается похожий на петушиное пение пронзительный крик страшного отчаяния. Услышал этот крик писатель Любиньски, когда возвращался с лесной прогулки и в вечернем сумраке обходил сторонкой место, где была виселица баудов. Он остановился, потрясенный волнующим, удивительным криком, а потом его охватила радость, что наконец до его ушей дошел зов этой земли. Спокойно и с достоинством он мог теперь ждать июльского приезда Бруно Кривки, который внушал себе и другим, что он происходит из древнего рода капелланов, которых звали "кривыми", и знает все тайны исчезнувшего племени. "Улыбайтесь только половиной лица, а половиной кривитесь, - говорил Бруно Кривка, - потому что наш затерянный народ всегда страдал от готов, от мальтийских кавалеров, а также от всяких других пришельцев. На мою голову возложите корону баудов". Никто не возложит корону на голову Бруно Кривки, потому что короны теперь можно увидеть только в некоторых музеях. На краю Свиной лужайки, на низко растущей ветви, колышется петля из конопляной веревки. Это удивительно, но она колышется даже тогда, когда нет ветра. О том, как плотник Севрук отбывал покаяние, и о сфере запретных слов После смерти Дымитра Васильчука люди в Скиролавках все чаще стали говорить, что это по вине плотника Севрука случилось происшествие на обледеневшем озере. Известно было с давних пор, что с озером Бауды, таким могучим, двадцати девяти километров в длину, нельзя шутить. Плотник Севрук обещал утопиться и должен был это сделать, ведь Топник, живущий в озере, набрал из-за него аппетита на утопленника и выбрал жертвой Дымитра. Опечалили плотника Севрука такие обвинения, но совсем он перепугался, когда священник Мизерера на проповеди в Трумейках вспомнил о нем, говоря, что ни один христианин не имеет права распоряжаться своей жизнью, потому что жизнь эта принадлежит Богу. Упомянул также священник Мизерера, что человек, который шутит собственной жизнью, не должен копать могилы на кладбище, потому что он оскорбляет этим покойников, которые не ради шутки, а по воле неба умерли. Означали эти слова ни больше ни меньше, а только то, что с этих пор Шчепан Жарын начнет один могилы копать. Не боялся плотник Севрук ни пана Бога, ни Сатаны, который, по мнению солтыса Вонтруха, правил миром. Но священника Мизереру боялся. Однажды он помаршировал в Трумейки и там покаялся. А поскольку это было незадолго перед Страстной Неделей и в Трумейки обещали приехать два миссионера, чтобы произнести проповеди, священник определил плотнику Севруку в порядке покаяния соорудить огромный крест и вкопать его посреди кладбища в Скиролавках в присутствии миссионеров, детей-школьников и других людей, потому что известно было, что под бдительным оком священника Мизереры милость веры все глубже запускала корни в людские сердца. Два дня трудился над крестом плотник Севрук. Он получил от Турлея толстую ель, попросил у Шульца бензопилу. Ель он замечательно обработал, низ балки опалил на огне, чтобы он дольше мог в земле стоять во славу Божью. В день, назначенный для воздвижения креста, приехали в Скиролавки на "фиате" цвета "йеллоу багама" священник Мизерера и два миссионера, на кладбище собрались набожные люди и дети из школы, а также прибыли писатель Любиньски и доктор Неглович, лесничий Турлей и его жена пани Халинка. И только художника Порваша, как всегда, не хватало, потому что он считал себя атеистом. На машине Кондека плотник Севрук привез крест величественный и при помощи своих сыновей положил его на траву. Потом он начал копать яму напротив ворот, у конца аллейки, которая как бы делила кладбище на две половины. Вот так, на глазах большой толпы, плотник Севрук отбывал покаяние за то, что шутил с собственной жизнью. Утешительное это было зрелище, и доктор Неглович с одобрением кивал своей седеющей головой, писатель Любиньски же раздумывал, не удастся ли ему вплести эту историю в житие прекрасной Луизы, учительницы. Только Шчепан Жарын выглядел недовольным, потому что снова его ожидали ссоры с Севруком из-за рытья могил. Как обычно бывает ранней весной, дул порывистый ветер, гнал огромные клубы туч, то и дело сыпал холодный дождь. Выкопал плотник Севрук яму необходимой глубины и вместе с сыновьями опустил в нее осмоленный дочерна конец креста. Прекрасный это был крест, о чем уже было сказано, из ели, высокий -казалось, он достает до самих туч, и широко над землей распростер он свои руки. Натянул священник Мизерера белый стихарь, вынул из автомобиля кропильницу и кропило, чтобы святой водой придать произведению Севрука религиозный характер. Тишина охватила толпу, только ветер гулял в ветвях кладбищенских лип. И в этой-то тишине вдруг раздался громкий голос Шчепана Жарына: - А не видишь, хрен ты моржовый, что криво Святой Крест вкопал? Влево он у тебя покосился, а ты стоишь, как слепой. Обиделся плотник Севрук на Шчепана Жарына и ответил басом: - У самого у тебя, Шчепан, глаз кривой. Крест Наисвятейший прямо стоит, как у жениха на свадьбе. Захихикали дети-школьники, а также молодые девушки. Тодько миссионеры и люди достойные, такие, как доктор, писатель и лесничий Турлей, сделали вид, что ничего не слышали. Но Севруку ответил Шчепан Жарын: - Так пошевели своей задницей и подойди ближе к воротам. Увидишь тогда, что криво Святой Крест вкопал. Широко развел своими огромными руками плотник Севрук и, приглашая собравшихся в свидетели, сказал: - И всегда такое говно должно везде встрять. Что ли и у меня гляделок нет? Начался скандал, полный оборотов и выражений - общепринятых, но все же в этой ситуации неподходящих. Покраснел священник Мизерера, спрятал в машину кропильницу и кропило. Схватил заступ, которым копали яму под крест, отозвал в сторону плотника Франчишека Севрука и Шчепана Жарына. А там сказал им доверительно, но, поскольку голос у него был сильный, то слышали все: - Вот как дам пинка кому-то из вас под ж..., так сразу успокоитесь. Не видите, что ли, что Крест Святой перед вами возносится? А потом священник Мизерера приблизился к воротам и своим охотничьим глазом глянул на крест. И в самом деле, показался он ему немного покосившимся влево. И приказал он сыновьям Севрука, чтобы силой своих плеч подвинули его слегка вправо, потом снова чуть влево, потому что тогда крест сильно вправо накренился. Когда же признал, что стоит прямо, велел землю вокруг креста утоптать, камнями столб обложить и тогда покропил его святой водой. Событие, как об этом уже упоминалось, было торжественным, замечательно белел еловым деревом крест на кладбище в Скиролавках, являя собой память о покаянии плотника Севрука. А то, что по случаю такого большого торжества прозвучало несколько неприличных выражений, никого в Скиролавках не удивило и не убавило красоты у Севрукова произведения. Чего же тут было огорчаться, раз неприличные слова улетели с ветром, а крест над землей широко свои руки распростер. Высокое мнение о людях из Скиролавок приобрел писатель Любиньски и сказал доктору, что они "лучше, чем некоторые критики, которые найдут в книжке какое-нибудь неприличное выражение и сразу над ним хихикают или причмокивают с огорчением, не замечая литературного произведения в целом". - По сути дела, - говорил писатель Любиньски доктору по дороге с кладбища, - если опираться на "Семантические письма" Готтлоба Фреге, не существует выражений хороших и плохих, изысканных или вульгарных. Почему слово "ж..." должно быть хуже слова "задница"? С семантической точки зрения "ж..." звучит доходчивее, чем "задница", а кроме того, оно короче, потому что состоит только из четырех букв. В изысканном обществе для определения мужского полового органа используют слова "член" или "пенис", а для определения женского - "влагалище" или "ватина". Может быть, в Древнем Риме эти изысканные выражения, такие, как "пенис" или "ватина", считались похабными, а использовались другие, греческие. Почему же окрик "ты, хрен" должен быть более оскорбительным, чем окрик "ты, пенис", или "ты, фаллос", или "ты, член"? Для определения женского полового органа в польском языке есть такие прекрасные выражения, как "чипа", "п....", "пипа", "пичка" или, как в народе говорят, "псеха". Не вижу причины, чтобы поляки обижались на то, что кто-то использует польский язык, а не латынь или греческий. - Я с вами согласен, - поддакивал доктор Неглович. - В конце концов, в счет идет только интонация, тон или контекст, в котором данное слово произнесено. Насколько мне память не изменяет, в Ветхом Завете было записано, что плохо, если кто-то на брата своего скажет "рак", хоть, ей-богу, не знаю, что это значит. Другими словами, если в оскорбительной интонации я скажу кому-нибудь "врр" или "гуля", то этот кто-то должен обидеться, хоть я не использовал слов, обычно считающихся оскорбительными или вульгарными. - Святые слова, доктор. Ксендз Мизерера доказал, что он высоко ценит польский язык и умеет им пользоваться. Доктор на минуту задумался и сказал с шутливой серьезностью: - А однако, сколько будет недоразумений, если все слова мы признаем приличными. Какими выражениями мы будем пользоваться в моменты гнева, затруднений, забот или любовного экстаза? Что поднимет сексуальную температуру дамы, которая любит, когда в интимные моменты ей кто-то говорит: "ты, шлюха"? Может дойти до того, что простой народ начнет обзываться "ты, доцент" с интонацией оскорбления, издевательства или в целях унижения чьего-то достоинства. Поэтому мне кажется, что каждый народ должен иметь сферу запретных слов, потому что без запретов и предписаний не существует также и понятия свободы. Человек, которому все можно, не в состоянии даже уяснить себе, что это такое - свобода, так же, как мы не чувствуем передвижения в пространстве, если не удаляемся от каких-либо предметов или вещей, стоящих на месте. Раз уж мы установили, что для уразумения понятия свободы нужна бывает неволя или же определенные ограничения свободы, то не считаете ли вы, дружище, что мы не можем все слова считать приличными, потому что таким образом мы действуем против свободы слова, то есть самой основы писательского ремесла? И вот так, благодаря плотнику Франчишеку Севруку и Шчепану Жарыну, двое благородных и умных мужчин вознесли свои мысли к делам весьма весомым, так как особенностью человеческого разума является то, что из незначительного он способен сделать выводы о великом. О том, как Йоахим узнал о происхождении великанов, а также о необходимости молитвы Утром, когда солнце начинало все ярче светить. Клобук слышал пронзительный стон озера и глубокий гул в глуби болот. Лед на озере лопался, зигзагообразные трещины убегали по нему в бесконечную даль. Это продолжалось иногда до самого полудня, потом озеро отдыхало, чтобы под вечер, поднатужившись, с громким постаныванием снова начать освобождаться от твердого покрытия. Груды раскрошенного льда громоздились на берегах, творя живописные руины; все шире открывалась голубоватая поверхность, сморщенная легким ветерком. С полей уплыл снег. Белые языки затаились только в чаще лесных деревьев, в оврагах и придорожных канавах. Над водой пушились комочки пурпурной вербы, а на открытых лесных полянах зацветали печеночница, белые анемоны, фиолетовые медунки. Ночами бесшумно возвращалась зима, и замирали от мороза быстрые днем ручейки воды, стекающие с полей. Трясины дымились в это время еще сильнее, чем всегда, а перед рассветом кусты и деревья наряжались в белое. Ненадолго, впрочем, потому что уже первые лучи солнца обвешивали ветви малюсенькими капельками, которые блистали, как бриллианты чистейшей воды. Кто вставал рано и видел эту красоту, тот на мгновение бывал счастливым. Потому что раз в году каждая вещь, хотя бы камешек в поле, стебелек травы и даже самая безобразная женщина, получает дар красоты. Вот в такое утро, в Страстную Среду, доктор шел вместе со своим сыном Йоахимом по дороге от дома на полуострове до сельского кладбища. Йоахим был уже почти с доктора ростом, но значительно более щуплым. Одет он был очень по-городскому, в длинный темный плащ, черную шляпу с широкими полями. Лицо его было бледным, как у матери, с маленьким ртом, молчаливым, как у Ханны Радек. Глаза он, однако, унаследовал от отца - голубые, с холодным блеском острого взгляда. Позавчера, когда в Скиролавки пришла телеграмма, что приезжает молодой Неглович, доктор приказал Макуховой, чтобы она открыла и пропылесосила комнату с белой мебелью. Пришел и старый Томаш Макух, который целыми днями из дому не выходил, потому что его печалил вид белого света. Он натопил кафельную печь и камин в белой комнате, а также в комнатке на втором этаже, где всегда поселялся Йоахим. Доктор выехал на своем "газике" за сыном на станцию в Бартах и принял из спального вагона его самого, его чемодан и черный футляр со скрипкой. Щеки Йоахима были уже шершавыми от юношеского пушка. Это обрадовало доктора, потому что в глубине души он боялся, что скрипка, которую сын полюбил, отнимет у него мужскую силу и желания. Бывало ведь, что во время визитов сына доктор раскладывал на столе свою двустволку, чистил ее, смазывал и снова чистил, но мальчик даже руки к ней не протянул, как будто и не было в нем ничего от Негловичей, которые были влюблены в огнестрельное оружие. Поэтому с бегом лет доктор все чаще должен был обороняться перед мыслью, что принимает у себя чужого человека, который только кожей, рисунком век, фигурой и молчаливостью уст напоминает ему кого-то очень близкого. Йоахим, однако, очень любил отца. В детстве, когда его охватывал страх, мучил кашель или к нему подкрадывалась болезнь, хватало прикосновения отцовской руки, вида висящего на его груди фонендоскопа, внимательного изучающего взгляда - и ему передавалось спокойствие, и нарастало чувство безопасности, проходил кашель, спадала температура, утихала головная боль. В вилле дедушки и бабушки ему часто не хватало отца, он тосковал о нем и даже по этой причине иногда плакал по ночам. Но со временем случилось что-то удивительное - он полюбил еще и небольшой предмет, который позволял высказать собственный страх и тоску, сразу успокаивал и вел в какие-то неоткрытые миры. Прикосновение скрипки давало такую же силу, как прежде - прикосновение отцовской руки, наполняло сладкой радостью. Это абсолютно не значило, что отец стал ненужным для него; попросту он отодвинулся на другой, параллельный план. Приезжая к нему на Рождество, на Пасху, на каникулы, он встречался с отцом, как с притягательной загадкой, которая была только его собственностью. Точно так же исключительно своей собственностью он считал таинственный край, где находился дом на полуострове, были глухие леса и озеро, которое в знойные дни, казалось, лежало без чувств в солнечных лучах, а уже наследующий день бушевало и походило на глаза, полные ненависти. Притягивал его этот удивительный край Клобуков, Топников, Полудниц и Одмянков, земля, родящая великанов. Когда ему было двенадцать лет и он гулял во время каникул по лесной дороге недалеко от дома на полуострове, с ним заговорил старый крестьянин, возвращающийся с лесосеки. Он остановился, увидев мальчика, взял его за затылок и внимательно осмотрел со всех сторон. - Ты - Йоахим, сын доктора Негловича? - спросил он. И когда мальчик молча кивнул головой, крестьянин произнес: - Ты выглядишь маленьким. Но кто знает, может, тоже вырастешь великаном? Ведь Неглович - из рода великанов. Надо бы тебе знать, что князь Ройсс, который когда-то владел этим краем, тоже был малого роста, а ведь происходил из рода великанов. Этот край много таких родил. Никому не сказал Йоахим об этом странном разговоре. Но с тех пор тщательно измерял свой рост, огорчаясь, что не становится великаном. Он присматривался к своему отцу и убеждался в том, что тот не был выше других людей, а однако старый человек в лесу считал, что он происходит из рода великанов. В вилле на Дейвицах он когда-то рассказал деду и бабушке об этом, но его высмеяли. Точно так же они насмехались над его верой в Клобука, потому что хотели, чтобы он вырос просвещенным европейцем. В разговорах с одноклассниками, рассказывая о своем доме, он всегда имел в виду дом деда, но когда в возрасте пятнадцати лет в первый раз влюбился в светловолосую Хеленку, он решил убежать с ней не куда-нибудь, а именно в таинственный край, где жил его отец. Их, однако, задержали на границе и вернули домой. Это был первый бунт Иоахима против дедушки и бабушки, потому что этих бунтов потом было несколько. И каждый раз силу для бунта давало ему сознание, что существует таинственный край и загадочный человек, который его всегда примет. Источником этих бунтов всегда было чрезмерное количество работы, которой его перегружали, потому что вообще его рассматривали как коня хороших кровей, который когда-нибудь должен выступить в бешеных скачках, где приз - слава. Когда-то ее должна была добиться Ханна, но Людомиру Радеку внук казался еще лучшим материалом для борьбы за музыкальный успех. И вот, когда Йоахим чувствовал себя перегруженным работой, он думал об отце и о таинственном крае, но иногда ему хватало одного взгляда на заброшенную скрипку, чтобы в нем умирало желание убежать в дом на полуострове. Ведь бывает так, что человек полюбит какой-либо предмет больше, чем самых близких и даже чем самого себя. Людомир Радек дирижировал уже все реже, но Йоахим был на каждом его концерте. Видя, как за дирижерским пультом этот старый и теряющий силы человек становится властелином звуков, Йоахим думал, что не только по линии Негловичей, но и по линии Радеков он происходит из рода великанов. И когда, наконец, сам, одетый в черный фрак, он выступил на сцене и с ее высоты осматривал замершую массу людей, у него было впечатление, что он уже стал великаном или от этого события его отделяет только один шаг. Подсознательно он чувствовал неприязнь деда и бабушки к своему отцу. Когда-то они были в обиде на доктора, что он забрал их единственную дочку. Несколько лет спустя он как бы вернул им ее в лице Иоахима. Но неприязнь не исчезла, так как они постоянно боялись, что в один прекрасный день этот чужой человек придет за сыном или сын захочет вернуться к отцу. Был ли тут какой-то выход? Возможно - если бы этот человек снова женился, завел других детей, не упорствовал бы так в своем одиночестве. Не обижал ли он их своей верностью Ханне, о которой они как бы забыли, потому что Йоахим заполнил их жизнь и весь мир, обещая талант еще более совершенный, чем у дочери? Йоахим чувствовал эту их неприязнь к своему отцу, понимал ее причины, бунтовал против нее, но в то же время соглашался с мыслями деда и бабушки. И ему одиночество отца иногда казалось обременительным. Но никогда до сих пор он не пытался заговорить с ним об этом. Может быть, в нем жило эгоистическое желание постоянно оставаться для этого загадочного человека существом единственным и самым близким. И постоянно он как бы боялся, что может потерять свое место в таинственном краю дремучих лесов, курящихся болот, лесов. Клобуков и великанов. И сейчас Йоахим шел возле своего отца по дороге с полуострова в сторону кладбища и думал: вырос ли он уже великаном, чтобы иметь право поговорить с отцом как равный с равным? - Не мучает ли тебя, отец, одиночество? - прохрипел он вдруг, так как, несмотря на попытку овладеть собственным страхом, голос еле протиснулся через его горло.- Деды и я считаем, что надо бы тебе второй раз жениться. Поразили эти слова доктора Яна Крыстьяна Негловича. Аж шапку из барсука он сдвинул на голове. Доктор замедлил шаг и посмотрел на сына. - Что-то ты странно хрипишь, сынок, - сказал он. - Не простудился ли ты по дороге в Польшу? Ну-ка, покажи свое горло, открой рот пошире и скажи громко "Ааааааа"... Говоря это, он взял сына за подбородок, подождал, пока тот откроет рот и скажет "Ааааа". И таким образом Йоахим убедился, что он пока - только маленький великан. - Ничего у тебя нет, - заключил отец. И они пошли дальше, минуя дом художника Порваша и дом писателя Любиньского. А когда они были уже недалеко от кладбища, доктор обратился к Йоахиму: - Не кажется ли тебе, сынок, что, если бы тело женщины или щебет детей могли быть лекарством от "Одиночества, ничего не могло бы быть для врача легче, чем вынуть бланки рецептов и прописать терапию такого рода? Через несколько шагов, видимо, выведенный из терпения молчанием сына, доктор спросил его прямо: - Скажи мне, Иоахим, ты помнишь свою мать? - Я не знал ее, отец, - ответил Иоахим. - Хотя знаю, как она выглядела. Я ведь живу у дедов в ее бывшей комнате, сплю на ее кровати, сижу на ее стульях, смотрю на ее фотографии, слушаю рассказы о ней. - Понимаю, - кивнул головой доктор. - Ты, наверное, слышал о том, что существуют определенные группы крови, которые отец и мать передают ребенку. Существуют, Иоахим, группы крови, но бывают и духовные связи. Как ты думаешь, что важнее: группа крови или духовная связь? Важно, конечно, и то и другое. Для успешного переливания крови важно знать группу, но для множества других дел духовные связи бывают важнее. - Она умерла четырнадцать лет тому назад, - шепнул Иоахим. - Это правда. Четырнадцать лет тому назад одна молодая женщина изменила свой облик и стала горсткой пепла. Никогда не приходило тебе в голову, что, с моей точки зрения, это было, конечно, важное, но не определяющее событие? Может быть, для меня она не умерла целиком, и мы идем на кладбище, чтобы встретиться с ней в нашем воображении, в наших мечтах, в каком-то ином мире. Ничего не сказал Иоахим, потому что вдруг его охватил страх перед отцом и его чувством, показалось ему, что он наткнулся на какую-то невидимую стену, которую нельзя переступать. Поэтому вместе с отцом в молчании он вошел на сельское кладбище, на крутую аллейку, ведущую к кресту, воздвигнутому плотником Севруком. Четыре черных плиты с золотыми надписями, одна могила возле другой в ровненькой шеренге. На первой плите написано: "Мачей Неглович, жил 17 лет, погиб в схватке от руки врага". На второй: "Людвик Неглович, майор, жил 36 лет, погиб в схватке от руки врага". На третьей: "Марцианна из Данецких Негловичова, жила 46 лет, мир ее душе". И дальше: "Станислав Неглович, хорунжий, жил 60 лет, мир его душе". А еще чуть дальше, на небольшом пригорке, стояла на сером каменном постаменте похожая на большую вазу из алебастра урна с прахом Ханны Негловичовой, которая погибла в авиакатастрофе где-то далеко, над какой-то сирийской пустыней. Надпись на урне гласила: "Ханна Рацек Негловичова, пианистка, жила 26 лет, трагически погибла". И это была мать Иоахима, которую он не мог помнить, потому что ему было два годика, когда урну с ее прахом привезли в Скиролавки. Кладбище было маленькое. Для Иоахима, когда он был еще мальчиком и с удовольствием слушал бесконечные рассказы Гертруды Макух, всегда казалось удивительным, что на таком малом пространстве лежит столько людей, что эти могилы не кричат каким-нибудь страшным голосом, не взывают к небесам, не наполняют мир гневом и ненавистью, но всегда тут царят тишина и согласие, а вместе с тем и жестокая несправедливость - палач лежит рядом со своей жертвой, убийца рядом с убитым. Что такое смерть? - спрашивал себя Иоахим и не мог думать о ней иначе, как о еще одной несправедливости, еще одном доказательстве несуществования любящего людей Бога. Иоахим не был крещеным, и его научили жить без веры. Сколько раз рассказывала ему Гертруда Макух, как однажды ночью пришла в деревню банда бородача, и тогда в доме на полуострове, у хорунжего Негловича, спрятались почти все жители Скиролавок: Шульц, Вонтрух, Кондек, Макухова, Галембка, Миллерова, Крыщак, Пасемко, Вебер и другие, вместе с семьями, а двое, которые не успели спрятаться у Негловича - старший сын Шульца и дочка старого Галембки, - погибли. Его застрелили, а ее сначала изнасиловали, а потом закололи ножом. Хорунжий Неглович тогда достал оружие, которое было у него на чердаке. Получил его и старший из сыновей хорунжего, Мачей, а когда он пал от пули бородача, то ружье взял Ян Крыстьян, которому было тогда пятнадцать лет, и это он застрелил бородача в дверях дома. Пал бородач и трое его людей, а остатки банды скрылись; в деревне три хлева сгорели, семь могил было выкопано на кладбище. Для Мачея Негловича, для Курта Шульца, Гизели Галембки, для бородача и троих его людей, безымянных, потому что никаких документов при них не нашли. Полгода спустя на шоссе под Трумейками погиб майор Людвик Неглович. Он попал в засаду, устроенную недобитой бандой бородача, которая прислала письмо, что она готова сложить оружие. Поэтому с чистой душой доктор Ян Крыстьян Неглович принял под свою крышу старого Отто Даубе, который поставил дом на полуострове, посадил ели на аллейке. Ведь цена за этот дом на полуострове и за еловую аллейку была высока. Не каждый столько платит за халупу и клочок земли. Понимал это Отто Даубе, и прекрасное крыльцо доктору поставил, с колоннами, покрытыми резьбой, которую он сделал с помощью топора, долота и сапожного ножа. Понимал Йоахим и то, почему отец после смерти своей жены вернулся из столицы в дом на полуострове и что он, Йоахим, может быть, тоже когда-нибудь осядет тут навсегда. Как говорил ему писатель Любиньски: "Смолоду, Йоахим, человек как птица, которая хочет в небо взлететь, чтобы чувствовать себя свободной от тяжести всяческой ответственности. С возрастом он, однако, становится похожим на растение и жаждет запустить корни. Бывают люди, которые, как сухие листья, всегда летают в порывах ветра. Но бывают и другие, похожие на большие деревья, которые из года в год родят эти листья и, несмотря на вихри, остаются там, где выросли. Вот эти-то и есть из рода великанов". - Помолись, - приказал доктор Йоахиму на кладбище возле алебастровой урны Ханны Радек. - Не умею, - вздохнул юноша. - Никто не научил меня ни молиться, ни верить в Бога. - Это ничего, - сказал доктор, снимая с головы шапку из барсука. - Если Бог существует, ему не нужна ни твоя, ни чья-нибудь молитва. Надо молиться для себя самого. Поразмышляй минутку о делах возвышенных, найди для них наилучшие слова и повторяй их в мыслях так долго, пока тебе не покажется, что ты лучше, благороднее, умнее, чем есть на самом деле. Я так делаю много лет, когда нахожусь в католическом костеле или на евангелистском собрании или когда прихожу на кладбище и думаю о твоей матери. Я так делаю и когда вспоминаю тебя, Йоахим, или когда думаю о том, что ты делаешь там, так страшно далеко. Я бы. хотел, чтобы и ты подумал обо мне так же. Это и есть молитва. Йоахим снял с головы черную шляпу с широкими полями и, стоя возле отца, напротив урны из алебастра, старался погрузиться в молитву. Уголком глаза он видел, что губы отца беззвучно шевелятся, и ему было любопытно, какие слова находит отец для своих мыслей. Но потом его взгляд остановился на урне из розоватого камня, на небольшом вазоне, который скрывал прах женщины, знакомой ему только по фотографиям и портретам. Вдруг его поразили слова: "Жила 26 лет". Он вспомнил увековеченные на фотографии в комнате дедов белые длинные пальцы на клавиатуре фортепьяно, руки, которые, конечно, протягивались к нему, хоть он этого не помнил, и он почувствовал отчаяние оттого, что он никогда не притронется к ее волосам, не вдохнет запах ее тела, не услышит ее голоса. Ему показалось, что именно по этой причине его временами охватывала печаль и необъяснимая тоска, и поэтому когда-то он плакал так много и так часто. Он представил себе, как было бы прекрасно, если бы эта двадцатишестилетняя женщина со светлыми волосами и почти прозрачными ладонями стояла сейчас рядом, удивленная видом шестнадцатилетнего Йоахима. И внезапно слезы навернулись ему на глаза. - Плачь, - услышал он голос отца и почувствовал его руку на своем плече. Так они стояли на кладбище друг возле друга, выпрямившиеся, с лицами, обращенными к черным надгробным плитам и к урне из алебастра. А над ними светило весеннее солнце, с ветвей лип, растущих вокруг кладбища, падали последние капли ночного инея. А по дороге возле кладбища проезжали тракторы и конные упряжки, на которых сидели те, кто ехал в Барты за предпраздничными покупками. Ехал в Барты на телеге, запряженной двумя лошадьми, и старый Эрвин Крыщак вместе со своей невесткой, одной из дочерей Кондека. А когда они миновали кладбище, увидел Крыщак доктора и Йоахима, стоящих над могилами. Неизвестно, отчего фигура доктора показалась Крыщаку такой же огромной, как крест, который поставили в аллейке. - Посмотри туда, женщина, - сказал старый Крыщак, кладя ладонь на толстое колено невестки. - Доктор - из рода великанов, так же, как князь Ройсс. Ведь князь, хоть и был маленького роста, происходил от великанов. - Уберите свою лапу, отец, - гневно ответила невестка. Тем временем весенний ветер осушил слезы на опущенных веках Иоахима, юноша открыл глаза и с любопытством огляделся. Сначала он обратил внимание на заросший порыжевшей многолетней травой бесформенный холмик, под которым когда-то похоронили безымянного бородача и трех его товарищей, и стал размышлять, думает ли когда-нибудь отец о том, кого он убил, когда ему было пятнадцать лет. Могилу маленькой Ханечки трава не успела покрыть, но крест немного покосился, и стерлись слова о зеленой почке и о мести, написанные на куске фанеры. - И ты не знаешь, кто преступник, не догадываешься? - в голосе Иоахима прозвучал упрек. - Ты думаешь, что я всех знаю с этой стороны? Я даже о себе всего не знаю. Как каждый из нас, я отбрасываю от себя то, что мне невыгодно, чтобы судить о себе хорошо. Мы ждем, Иоахим, что он повторит свое страшное дело, потому что такова природа подобного преступления. Безнаказанность придает смелости, а неутоленная страсть будит в человеке чудовище. - И ты говоришь об этом так спокойно? Так, будто имеешь в виду не смерть какой-нибудь девушки, а то, что после дня наступит ночь. \ - Идем домой, Иоахим, - предложил доктор, направляясь в сторону кладбищенских ворот. Возле школы их обогнала большая элегантная машина и вдруг затормозила. Из нее вышла молодая стройная женщина в новенькой дорогой шубе. Иоахима поразила ее красота - чудесные черные волосы, белое лицо с острыми дугами бровей, яркие, немного припухшие маленькие губы и глаза - удивительные, огромные очи с выражением мягкой задумчивости, какие бывают у телят или яловых коров. Она не глянула на Иоахима, как будто его тут вообще не было; она смотрела только на доктора и тихо сказала: - Я знаю, что сегодня годовщина смерти вашей жены, доктор. Пожалуйста, не грустите. Умоляю вас, не будьте всегда таким грустным... Она дотронулась своей маленькой ладонью до щеки доктора и, снова как бы не видя Иоахима, села в машину и уехала. - Кто это? - спросил Иоахим. - Ветеринарный врач из Трумеек. Ее зовут Брыгида. Люди ее называют прекрасной Брыгидой. - Она действительно очень красивая, - сказал Иоахим. - Да, - признал доктор. Но думал он не о Брыгиде, а о Юстыне, потому что с появлением Брыгиды и прикосновением ее ладони ему показалось, что он снова почувствовал ноздрями запах шалфея, мяты и полыни. В окне на втором этаже школы замаячило чье-то лицо. Белое круглое пятно, которое вдруг прилипло к стеклу, и, расплющив на нем нос, стало похожим на карнавальную маску. "Ах, это пани Луиза, старая учительница", - понял Иоахим. В лесу за деревней старый Эрвин Крыщак сказал своей невестке, кладя ладонь на ее колено: - Если будешь доброй ко мне, куплю тебе в Бартах красивую блузку". А она улыбнулась ему, потому что новую красивую блузку ей очень хотелось получить. О разбойничьей повести, несчастьях художника и о женщине, прекрасной, как аэропорт Художник Богумил Порваш - человек очень восприимчивый к музыке - с большим одобрением отзывался об искусстве игры на скрипке, которым обладал Иоахим Неглович. Всякие искусства, в том числе виртуозная игра, по мнению Порваша, - магическая сила, способная покорять человеческие умы и сердца. Скрипку Порваш ценил больше, чем фортепьяно, флейту или гобой, не только за ее звук и тон, но и из-за специфической формы. Скрипка (хотя и в меньшей степени, чем виолончель и контрабас) из-за своих углублений и выпуклостей напоминала ему чудесно расцветшую женщину. Сходство это становилось тем сильнее, когда он думал, что как женщине, так и скрипке для того, чтобы добиться сладкого тона, необходимы плавные движения смычка. Совсем иначе относился к этому вопросу писатель Непомуцен Мария Любиньски. В его понятии минула уже эпоха, когда искусства имели над людьми магическую силу. На головы поэтов никто теперь не возлагает венки из лавровых листьев, у наилучших теноров не выпрягают коней из экипажей, в театры ходит организованный зритель, а залы на встречах с великими писателями заполняют школьниками. Светят пустотами мягкие кресла крупнейших филармоний, на вернисажах бывают преимущественно коллеги художника или его злейшие враги. Конечно, на концертах какого-нибудь певца, говорят, ломают стулья, но случается это исключительно за границей. Пришли времена художников-организаторов, артистов-производственников, неустанно анализирующих колебания рынка, изучающих интересы потребителей и следующих закону спроса и предложения. Другими словами, творчество превратилось в художественное производство со всеми вытекающими из этого факта последствиями. Обязывала погоня за модой, применение новых технологий, порождалась необходимость закупки за границей все новых лицензий и мыслей, которые после соответствующей переработки можно было продавать на собственном рынке или даже экспортировать в страны "третьего мира". В этом производстве (как, впрочем, и во всяком другом) царило железное правило неуклонного роста производительности труда и снижения себестоимости продукции. Современный писатель не имеет возможности так, как когда-то Флобер, писать в течение целого дня только одну фразу, в течение десяти лет создавать одну книжку. Человек, который хотел жить на доходы от литературы на каком-то уровне, должен был диктовать свое произведение четырем машинисткам: сначала как повесть, потом как ее кино- и телевариант, потом как пьесу для театра. Тот, кто намеревался оставаться писателем и попросту забавляться литературными занятиями, должен был иметь хорошо оплачиваемую государственную службу или работать в редакции какого-нибудь журнала. Рядом с профессиональным писательством (этим, в четыре руки) развивалось писательство воскресное, праздничное, каникулярное, урывками или, как его называли, "наскоками". Он, Непомуцен Мария Любиньски, не умещался ни в одном из этих родов. Он не выезжал за границу и не привозил оттуда чужих замыслов, которые бы творчески перерабатывал, не работал "в четыре руки", не имел государственной должности и одновременно писал не наскоками, а систематически, каждодневно, стараясь реализовать исключительно собственные замыслы. Себестоимость, таким образом, у него была высокая, а производительность труда низкая, поэтому раз за разом он должен был хлопотать о разного рода творческих стипендиях. Как мог, он оберегал свою независимость, но это бы ему не удалось, если бы не его жена, пани Басенька, которая умела шить и считалась в округе очень хорошей портнихой. Сохранил ли он полностью свою независимость? Он не мог бы с определенностью ответить на этот вопрос, поскольку пани Басенька покровительствовала его творчеству, надеясь, что он когда-нибудь напишет разбойничью повесть. С ранней молодости пани Басенька любила только такие книжки, которые создавали у нее впечатление, что она идет через огромный лес, где на каждом шагу, как разбойники, поджидают человека страшные мысли и картины." Разбойник с большой дороги лишает его одежд, сотканных из заблуждений, глупых предрассудков и ошибочных представлений о мире. Читатель, по мнению Басеньки, должен постоянно трястись в тревоге, отвращении, возмущении и возбуждении, а в писателе видеть не бородатого и почтенного пророка, а грозного разбойника с мотыгой, занесенной над его головой. Почему она любила именно такие книжки - Бог знает, ведь она не грешила слишком большим умом или образованностью, которые требовали бы такого разрушения общественных представлений и идеалов. Может быть, пани Басенька попросту любила в книжках пикантные историйки и неприличные сценки, но этого ведь так прямо она не могла сказать мужу. Итак, Любиньски был писателем свободным, хотя в определенном смысле порабощенным надеждой жены" считающей его художником архаичным в мире творцов-менеджеров и творцов воскресных. Богумил Порваш оставался художником еще более архаичным, чем Любиньски, творцом чуть ли не доисторическим. Он рисовал исключительно тростники у озера, и, что хуже, хотел жить на доходы от этого творчества. Кроме таинственного барона Абендтойера в Париже, он, похоже, не имел никакого покровителя и поэтому - скажем честно - много раз попадал в нужду настолько страшную, что от голодной смерти его иногда спасал только ужин у Любиньского или Негловича или же какая-нибудь пани, которую время от времени ему удавалось откуда-нибудь привезти. Велика была вера Порваша в искусство, способное подчинять и порабощать человеческие сердца и умы, овладевать воображением. Ведомый этой верой, в один прекрасный день он погрузил в свой заслуженный "ранчровер" четыре липовые колоды (что тут скрывать - украденные в лесу). Взял в машину и несколько картин, изображающих тростники у озера. Так оснащенный, он выехал в столицу, к своему коллеге по учебе, некоему Антони Курке, который из липовых колод вырезал опечаленных Христосов и продавал их в магазины народного творчества. Порваш надеялся, что за эти четыре липовые колоды Антони Курка поможет ему продать картины с тростниками у озера, а на вырученную сумму ему удастся купить не только холст для новых картин и краски, но и останется еще какая-то сумма денег на дальнейшую творческую жизнь. Антони Курка принял его сердечно, поблагодарил за липовые колоды и гостеприимно указал на железную кровать в углу мастерской на последнем этаже небоскреба. Он проинформировал Порваша, что перестал вырезать опечаленных Христосов, а занялся персонажами из Ветхого Завета, потому что, как утверждали исследования общественного мнения, проведенные разными паненками, продавщицами из магазинов народного творчества и сувениром - люди, неизвестно почему, потеряли интерес к Новому Завету и предпочитали покупать Моисея с книгами, Даниила, Иова с китом. Курка неплохо преуспевал, кроме мастерской в небоскребе, у него была в другом месте трехкомнатная квартира, прехорошенькая жена и двое детей. Квартира его была обставлена антикварной мебелью, оценивавшейся в несколько миллионов злотых. Понятно, Антони Курка и не думал приглашать Порваша в свою квартиру, чтобы представить ему жену и деток, так как считал Порваша чем-то вроде мужлана и динозавра в искусстве, обреченного на вымирание. В благодарность за липовые колоды он расщедрился только на то, чтобы купить пол-литра чистой водки, две копченые ставриды и несколько булочек и вдобавок на время пребывания Порваша в столице одолжил ему второй ключ от своей мастерской. Попивая с Порвашем водку, он советовал ему как человек доброжелательный: - Ты должен стать народным художником. Никто в столице о тебе уже не помнит, а впрочем, можно раззвонить, что ты умер с голоду. В своей деревне займешься резьбой - лучше всего разных дьяволов, на них сейчас мода. Люди сейчас хотят пить молоко прямо из-под коровы, произведения искусства покупать не в магазинах, а непосредственно у художника из народа. Мудро и правильно говорил Антони Курка, который был творцом современным, исследующим требования рынка и различные тайные течения, пронизывающие общество. К сожалению, Богумил Порваш не хотел вырезать дьяволов - только рисовать тростники у озера. И после нескольких рюмок он набрался смелости настолько, что запаковал одну из своих картин и пошел с ней в художественный салон. Картину Порваша внимательно осмотрела высокая и хорошо сложенная женщина лет около тридцати пяти, крашеная блондинка, старательно причесанная и элегантно одетая. Порвашу она показалась необычайно изысканной, особенно одурманил его запах ее духов, на удивление сладкий и возбуждающий. На ухоженных пальцах с покрашенными серебристым лаком ногтями переливались бриллианты в золотых кольцах, на шее у нее тоже была подвеска из чистого золота старой работы. Порвашу она показалась настоящей дамой, а поскольку он никогда не имел дело с такой особой, то он почувствовал себя оробевшим до такой степени, что его пробрала дрожь не только внутри, но и снаружи. Хоть художник Порваш бывал даже в Лондоне и в Париже, но и там никогда ему не случалось раздеть женщину более престижной профессии, чем уборщица в отеле или мулатка, поющая в каком-то подозрительном кабачке, но и у той были волосатые ягодицы, что исключало ее, по мнению Порваша, из круга настоящих дам. Художник не ошибался. Действительно, пани Альдона, товаровед в художественном салоне, была настоящей дамой. Она была родом из старой шляхетской семьи, десять лет назад окончила факультет истории искусств. Дважды выходила замуж и дважды разводилась, а так как ее супругами были люди состоятельные и изысканные, то, кроме пятнадцатилетней дочери от первого брака, она имела сейчас богато обставленную собственную квартиру, широкие знакомства в кругу состоятельных людей, а также интеллектуалов и людей искусства. Каждый год она бывала с кем-либо из них то в Турции, то в Югославии и даже в Испании. Знала она и много иностранцев, которые приезжали в Польшу, чтобы тут рекомендовать к производству свои образцы обуви или детских пальтишек. Иногда они советовались с пани Альдоной о своих делах, потому что она знала три языка и умела хранить тайны. Как частное лицо, пани Альдона интересовалась только старыми ювелирными изделиями, оценивала их, а самые любопытные из них покупала. Картинами она занималась нехотя, именно так сначала она отнеслась и к произведению Порваша. Ее, однако, поразило, что Порваш рисует удивительно старомодным способом, как будто наука о тайнах живописи была ему чужда. Даже с перспективой у Порваша словно бы были трудности, его картинам не хватало глубины, а тростники лезли один на другой без какого-то лада, плана, композиции. Колористически они не казались интересными и даже поражали какой-то монотонностью, и в то же время было в них что-то, заставляющее задуматься, потому что каждая тростинка как бы напоминала человеческую фигуру; эти тростники были чем-то вроде толпы, посеченной вихрем и сбившейся над серой поверхностью, которая должна была изображать замерзшее и покрытое льдом озеро - или вообще Ничто. - Не помню, чтобы я видела ваши картины в какой-нибудь из современных галерей, - сказала пани Альдона. - Я не выставляюсь в Польше, - ответил дрожащим голосом Порваш. - Свои картины я продаю в основном в Париже. Покупает их барон Абендтойер. Улыбнулась пани Альдона, и Порваш увидел, какой красивой формы ее губы. - Я хорошо знаю пана Абендтойера, - холодно произнесла пани Альдона. - У него магазинчик, в котором продаются поддельные леви-страусы. Он торгует всем, что ему привозят из нашей страны, это могут быть даже охотничьи колбаски. - Он продал четырнадцать моих картин, - шепнул Богумил Порваш. - В этом году он приедет специально за моими картинами. Я их сделал много, но мне не хватает грунтовки. Я должен продать несколько картин, чтобы выручить немного денег на холст и краски. Он говорил искренне, потому что сразу понял, что имеет дело с женщиной, которая не даст себя обмануть. - Мы покупаем или берем на комиссию только картины старых мастеров или тех из современных, которые пользуются большим спросом, - сообщила пани Альдона, возвращая Порвашу его картину. Она еще раз окинула взглядом фигуру художника, его потертую бархатную одежку, черную рубашку, расстегнутую на груди, худые бедра, в левой штанине легкую выпуклость члена, впавший живот, на котором блестела кичовая пряжка широкого пояса, большую шапку волос, голодные глаза. И вдруг ей что-то пришло в голову. - Я могла бы купить эту картину для себя, - сказала она. - Если, конечно, вы не запросите слишком дорого. Иногда мне нужно подарить кому-нибудь недорогое произведение искусства. - Ну конечно, конечно, - Порваш топтался на месте, будто бы ему срочно захотелось в уборную. - Я не попрошу слишком дорого. Пани Альдона по опыту знала, что с произведениями искусства бывало так, как с мужчинами. Великолепные гладиаторы вели себя иногда в постели как бревна, а в тощих чреслах горел неугасимый огонь страсти. Трудно было продать картину признанного мастера, который требовал огромных денег, и иногда легче было сбыть картину подешевле, хоть и без знаменитого имени. По сути дела, то, что было на картине, оказывалось менее существенным, чем ее цена. Впрочем, она не собиралась торговать произведениями Порваша, но подумала, что, если бы эта картина висела в ее доме, то кто-нибудь из ее именитых гостей обратил бы на нее внимание, и тогда она могла бы ему ее подарить, в обмен на пожизненную благодарность. - Я закончу работу в пятнадцать, - проинформировала она Порваша, посмотрев на золотую браслетку с маленькими часиками. - Ждите меня в кафе "Арабеска" в пятнадцать часов семнадцать минут. - Семнадцать минут? - изумился Порваш, так как никто никогда не назначал ему свиданий с такой точностью. - У меня нет часов. - Это ничего. Люди на улице скажут вам, который час, - посоветовала ему пани Альдона. И в этот момент она даже чуть-чуть пожалела о своем решении встретиться с Порвашем, который вдруг показался ей подозрительной личностью. Не пришло ей в голову, что у художника Порваша действительно никогда не было часов. Покупка подобного предмета, так же, как и телевизора, казалась ему излишней. Течение времени не имело для Порваша никакого значения: если он не закончил рисовать картину сегодня, это можно было сделать завтра, послезавтра, через неделю, через месяц. Количество света в мастерской информировало его, какое сейчас время дня; о временах года он делал выводы по цвету тростников у озера. Женщина, которая назначила ему встречу с такой необычайной точностью, показалась ему такой же прекрасной, как аэропорт, из которого с необычайной пунктуальностью стартовали серебристые птицы, способные унести туда, где искусство Порваша могло обернуться восхищением людей. Только раз был Порваш в аэропорту, откуда самолетом летел до Парижа, так как потом он попадал туда уже более дешевым, но и более утомительным средством передвижения. Тогда он и познакомился с бароном Абендтойером и с тех пор считал аэропорт прекраснейшим местом на земле. На какие высоты могла его вознести женщина, пунктуальная, как часы в аэропорту? Задолго перед назначенным временем Порваш засел за столиком в кафе "Арабеска". Сердце его билось очень сильно, душу переполняла надежда. Наконец пришло это необычайное существо, он не знал только, с великолепной ли точностью аэропорта, потому что часов у него не было. Она уселась напротив него, открыла сумочку, вынула из нее пачку дорогих сигарет и закурила. - Сколько у вас картин, похожих на ту, которую я видела?