Ганс Эрих Носсак. Дело д'Артеза ----------------------------------------------------------------------- Hans Erich Nossack. Der fall d'Arthez (1968). Пер. с нем. - И.Каринцева. В кн.: "Ганс Эрих Носсак. Избранное". М., "Радуга", 1982. OCR & spellcheck by HarryFan, 20 September 2001 ----------------------------------------------------------------------- Изобразить такого клоуна нелегко по причине его чрезмерной реальности. Макс Бекман 1 На вопрос, имеет ли он обыкновение делать заметки или вести дневник, д'Артез отвечал: - Помилуйте, для нашего брата это было бы величайшей неосторожностью. Господин обер-регирунгсрат Глачке был, разумеется, слишком искушенным чиновником, чтобы выразить удивление по поводу такого ответа. Сам автор этих записок при разговоре не присутствовал, а сидел, надвинув наушники, в темной кабинке, где подобные допросы записывались на магнитофон. Несмотря на это, он был уверен, что господин Глачке попытается, пусть хотя бы вскользь поставленным вопросом, поймать д'Артеза на слове. Достаточно было бы, вскинув брови, шутливо спросить; "Неосторожностью?" Этого, однако, не случилось. Не говоря уже о том, что у господина Глачке начисто отсутствовало чувство юмора, его, кажется, в ответе и поведении д'Артеза насторожило нечто совсем другое, отчего он и оставил наметившийся след. Что именно его насторожило, выяснилось тут же. То было отнюдь не подозрительное в данном случае словечко "неосторожность", как напрашивается догадка, а выражение "наш брат". Едва д'Артез удалился, господин Глачке неоднократно прослушал запись и на следующий день еще дважды - столь сильно встревожило его это выражение. Кроме ближайших сотрудников, господин Глачке пригласил на прослушивание даже известного эксперта по методике допросов из уголовной полиции, желая узнать его мнение. Очевидно, господину Глачке хотелось установить, можно ли на основе выражения "наш брат" заключить, что существует некая тайная партия или подрывная секта. Магнитофон, как правило, безошибочно обнаруживает такие нюансы, каких не уловить в непосредственной беседе. Однако и запись не показала ни малейших изменений в голосе, ни бессознательного ударения на подозрительном слове. Единственно, что выявил магнитофон, - это легкое, но ничуть по странное в данном случае саксонское произношение. Впрочем, как явствовало из документов, д'Артез вырос и посещал школу в Дрездене. Судя по документам, он там и родился в начале 1911 года, месяц-другой спустя после возвращения его родителей из Нью-Йорка, куда они отправились в свадебное путешествие. Отец его собирался заодно ознакомиться с положением дел в производстве искусственного шелка в США и вступить в переговори с каким-нибудь нью-йоркским банком об участии в модернизации его дрезденского завода. Кстати, и мать, принадлежавшая по рождению к состоятельнейшим кругам богемских промышленников, располагала, по-видимому, прочными связями с иностранными, в особенности американскими, банками. По всей вероятности, именно это обстоятельство ускорило завершение переговоров. Как ни странно, место и дата рождения д'Артеза во всех документах оказались помечены вопросительным знаком. С точки зрения тайной полиции, здесь могла быть речь о давнишней и весьма ловкой фальсификации, но, принимая во внимание многочисленные миновавшие войны, разрушенные города, уничтоженные архивы, а в особенности неоднократно менявшиеся идеологии, доказать, что налицо фальсификация, не представлялось возможным. Сам же д'Артез утверждал, что это вопрос второстепенный. В интервью по случаю своего пятидесятилетия он выразился следующим образом: - Дата рождения - случайность, которой вполне можно пренебречь. Несравненно важнее знать, когда ты умер. Но как раз в этой дате большинство из нас ошибается. Вот и я, милостивые государи, не могу сообщить вам на этот счет никаких надежных данных. И как обычно, трудно было понять, хотел ли д'Артез подобным заявлением уклониться от вопросов навязчивого репортера или таково его действительное мнение. Впрочем, речь об этом еще впереди. Пока же достаточно упомянуть, что в день допроса господин Глачке праздновал день своего рождения, сорок шестой, как свидетельствовала сахарная глазурь на торте, который преподнесли ему сотрудники отдела. Кое-кто из его сотрудников и подчиненных был приглашен на торжество, имевшее место в служебной квартире начальника в одном из стандартных коттеджей с крошечным садиком в северной части Франкфурта. "На бокал вина после ужина" - значилось в приглашении. В свою очередь и автор этих записок, о ком в дальнейшем будет идти речь лишь как о протоколисте, удостоился такого приглашения и, разумеется, в качестве одного из младших подчиненных и думать не посмел об отказе. Тем более что в Управлении были наслышаны о кузене госпожи Глачке, служившем в министерстве иностранных дел, и знали, с каким чисто женским упорством добивается она для мужа перевода в Бонн, а также связанного с этим продвижения по службе. Вот как случилось, что госпожа Глачке поинтересовалась у протоколиста, когда они танцевали в крошечном холле - тоже одна из служебных обязанностей младшего подчиненного, - не было ли у них сегодня в отделе неприятностей. На что ее партнер ответил корректно, но именно так, как его учили: - Мне ни о чем таком не известно, сударыня. Дела сегодня шли своим порядком. - Ах, все-то вы скрытничаете! - воскликнула госпожа Глачке, кокетливо шлепнув его по плечу. Тем не менее кое-какие слухи о причине, испортившей настроение главе семейства, видно, просочились в семью еще до ужина, и дочь его, пребойкая девица восемнадцати лет, танцевать с которой доставляло куда больше удовольствия и которую нимало не заботили честолюбивые планы матери, тоже это подметила. - Что за саксонец был у вас сегодня в отделе? - спросила она во время танца. Оказывается, когда она позвала к обеду отца, просматривавшего почту, он хлопнул ладонью по письменному столу и прошипел: - Треклятый саксонец! Восклицание тем более примечательное, что господин Глачке был родом из Мерзебурга и лишь после войны попал, на Запад. Самая фамилия - Глачке - с головой выдает его лужицкое происхождение. Где родилась его жена, протоколист запамятовал, но что звали ее Зиглинда, не было ни для кого тайной, ибо отдельские сплетники, шушукаясь о начальнике, охотно пользовались этим именем. Подобные имена передаются из поколения в поколение. Родители ее, должно быть, восхищались Вагнером, "Нибелунгами" и, по всей вероятности, нацистами. Дочь зато звалась Ирмгард. Она без передышки болтала. - Папа был просто вне себя. По дороге в столовую он сказал: "Не удивительно, что нацисты засадили этого субъекта в концлагерь. Я бы его тоже засадил. А ты лучше помалкивай. Ничего, мы его козни раскроем". Опасный, должно быть, человек этот саксонец. Жаль, что вы не присутствовали на допросе. К счастью, на десерт подали крем-рюс, папино любимое блюдо. За четверть часа до полуночи протоколист счел возможным откланяться. Не забыв поблагодарить за приятный вечер и оказанную ему честь. События эти упомянуты здесь потому, что они, по крайней мере в плане нравственном, явились толчком к созданию этих записок. И хотя речь пойдет не о протоколисте, а единственно о д'Артезе, следует отметить, что день допроса и вечер, проведенный у господина Глачке, стали поворотным пунктом в жизни протоколиста. Все, что он знает или думает, что знает о д'Артезе, взято из документов службы государственной безопасности и других учреждений, из магнитофонных записей, телевизионных передач, газетных интервью, иллюстрированных монографий и тому подобных публикаций о явлении, именуемом "д'Артез", и, стало быть, из вторых и даже третьих рук. Именно поэтому, а отнюдь не за ложную скромность следует одобрить намерение автора выстудить всего-навсего в роли протоколиста, тем самым он свидетельствует, что не превышает своих возможностей, ибо он долгое время состоял референдарием службы государственной безопасности, а наименование это в переводе с латинского и означает "докладчик, протоколист". Куда важнее подобных сомнительных документов были, пожалуй, для этих записок впечатления, вынесенные протоколистом из разговоров с людьми, близкими или считавшими себя близкими д'Артезу, даже учитывая, что их высказывания эмоционально окрашены. Тут прежде всего заслуживают упоминания два человека, с которыми соприкасался протоколист. В период его подготовительной работы они находились во Франкфурте: это фройляйн Эдит Наземан, дочь д'Артеза, и его друг Ламбер. Протоколист рад случаю поблагодарить их за готовность, более того, откровенность, с какой они рассказывали ему об отце и друге, и просит поэтому не счесть нескромностью его попытку по возможности дословно передать их показания. Кстати говоря, когда Ламбер узнал, что готовятся какие-то записки, он всячески пытался помешать их написанию. Он не пожалел насмешек и цинических замечаний в адрес протоколиста, желая заставить его отказаться от своего замысла и вконец обескуражить. Но именно это сопротивление многое и прояснило. Отрицательная позиция, которую Ламбер занял не ради себя, а в интересах своего друга д'Артеза, сама по себе входила в существо проблемы. К примеру, он обвинил протоколиста в трусости, поскольку тот предполагал упоминать о себе в записках только под этим наименованием. - Каков гонор! - восклицал он. - Да у вас ни малейшего права на анонимность нет. Для этого надобно хоть что-то собой представлять. Да есть ли у вас что замалчивать и что предавать забвению? Отчего бы вам не писать просто "я"? Изберите-ка лучше псевдонимом "я", чтобы затушевать свою ничтожность. Избрать псевдонимом "я"? Это были жестокие слова ожесточенного человека, укрывшегося под маской чудаковатого оригинала. Жестокие, однако, и по отношению к протоколисту, ибо Ламбер беспощадно обнажил побудительную причину его замысла. - Протоколист? Что это вам взбрело в голову? Как можете вы протоколировать то, чего сами не видели и не пережили? Как собираетесь повествовать о прошлом, которое не было вашим прошлым, тогда как о собственном прошлом предпочитаете молчать? Отчего бы вам не сообщить миру, что у вас нет никакого прошлого? Это было бы по крайней мере поучительно. Сообщить, что у вас за душой нет ничего достойного сообщения. Дать зеркало, отражающее лишь историческую мишуру, какой украшает себя ваш век, но ни единого лица, ни единого характера - ровным счетом ничего, за что бы вы испытывали страх и что желали бы спасти. Хотя вот идея, напишите об этом зале! Замечу, что приведенный разговор состоялся в зале ожидания франкфуртского Главного вокзала. - Опишите хлопотливость людей, которым не к чему впадать в отчаяние, - вот вам выигрышная тема. Существует расписание, и поезда объявляют по радио. К чему же впадать в отчаяние? Это старомодно. Вон женщина, она едет навестить своих детей, это видно по подаркам, которыми она нагрузилась. А дети? Они ждут ее на вокзале какого-нибудь захудалого городишка. Освободили для матери комнату и кровать. В квартире у них тесновато. И приезд ее им в тягость. Да уж ладно, две недели как-нибудь перетерпим. Мама, а ты взяла обратный билет? Ведь это выходит дешевле. Обратно, но куда? К себе на родину? А родины-то давно и в помине нет, есть только расписание, на которое можно положиться. Железнодорожных катастроф и то больше не бывает, вот какой безопасной стала жизнь. Отчего бы вам не написать о вашем Управлении государственной безопасности? Государственная безопасность - и никакого государства. Вот ваша тема! А вообще-то говоря, первую фразу книги вы уже нашли? Надо сказать, что Ламбер лет двадцать или тридцать назад написал два-три нашумевших романа, которые сам считал низкопробным чтивом, да и в истории современной литературы никто их не упоминает. Задавая свой вопрос, он, быть может, исходил из положения, ныне, пожалуй, утратившего силу, будто в книге все зависит от первой фразы. Есть у тебя первая фраза, значит, есть и книга, или что-то в этом роде. Заверений протоколиста, что у него и в мыслях нет писать роман, Ламбер не слушал. - Что ж, начните так: "Вчера вечером я свел знакомство с немолодым писателем, который тщетно ищет первую фразу для своей последней книги". Опишите, как он бьется, пытаясь скрыть свою никчемность. Придайте ему две-три карикатурные черточки, меня это ничуть не огорчит. А конец? Как вы представляете себе конец, господин протоколист? Инфаркт? Рак легких? Как же вы собираетесь писать о человеке, не имея ясного представления о его конце? Под "концом" Ламбер, очевидно, разумел не кончину и похороны. Подобный конец он считал лишь условным выходом из положения, не выражающим сущности человека, которого этот конец постигнет. - Конец надобно заслужить, равно как и анонимность, - язвил он. Впрочем, что до похорон, то д'Артез и Ламбер обо всем договорились. Извещения о смерти будут разосланы только после погребения, чтобы избавить людей от затрат на венки и на пустую болтовню. - А главное, чтобы уберечь их от простуды на кладбище. В первую очередь - внимание к человеку! Об этом соглашении было известно и Эдит Наземан, но ей оно скорее внушало страх. - Представьте, думаю я об отце, считаю, что он жив, и вдруг узнаю, что его уже похоронили. Нет, никуда это не годится! Как уже сказано, Ламбер под словом "конец" разумел нечто совсем иное. Он, видимо, серьезно и всесторонне обсудил эту проблему со своим другом д'Артезом. С неумолимой логикой сочинил он подобный конец для д'Артеза, вернее, для одной его пантомимы. Протоколист только по этому случаю узнал, что авторство многих идей для знаменитых пантомим, разыгранных д'Артезом, принадлежит Ламберу - обстоятельство для него новое и, по-видимому, вообще не получившее гласности. Д'Артез якобы говорил, что ему недостает фантазии выдумывать такие сцены, он способен разве что их разыграть. Ламбер же презрительно заявлял: - Идеи - товар дешевый. Но конец, предложенный Ламбером, не заслужил одобрения д'Артеза. Он отклонил его, заметив: - Это был бы тоже нарочитый конец, а никак не подлинный. Все эти намеки и обрывки разговоров, происходивших гораздо позднее, протоколист счел нужным воспроизвести уже здесь, так сказать, в предисловии, чтобы пояснить как оборонительную позицию, так и тактику замалчивания свидетелей. Но может быть, их тактика отражала лишь неуверенность? Характерным по едва уловимой ценности сплошь и рядом случайных высказываний можно считать также ответ, который дала некая особа на вопрос Эдит Наземан. Речь идет о бывшей актрисе и старинной знакомой д'Артеза, проживающей в Берлине, угол Ранке- и Аугсбургерштрассе, и промышляющей гаданием, хиромантией и тому подобными занятиями. Все причастные к этим запискам лица, упоминая о ней, называли ее "женщина в окне". Когда Эдит Наземан спросила "женщину в окне", предсказывала ли она будущее ее отцу, та, покачав головой, ответила: - О, я остереглась. Притом, детка, его будущее и предсказывать не к чему. Что имела она в виду? Или хотела только осудить любопытство дочери? 2 Упомянутый выше допрос происходил в феврале или марте 1965 года. Точную дату легко установить, так как она совпадает со смертью и погребением престарелой госпожи Наземан, матери д'Артеза. Стоит лишь проглядеть в архиве страницы во "Франкфуртер альгемайне" и других крупных газетах за эти месяцы с извещениями о смерти. Само собой разумеется, ни семейство Наземан, ни фирма "Наней" не поскупились по этому случаю на дорогостоящие, бьющие в глаза извещения. С той поры в мире мало что изменилось. Так, несущественные пустяки, по словам Ламбера, "с которыми ваш господин Глачке и сам справится". Биржевые курсы, правда, сильно упали. Как ни странно, Ламбер внимательно следил за биржей, хотя вряд ли принадлежал к держателям ценных бумаг. Он утверждал, что лишь на основании биржевых курсов можно определить, будет ли набранный жирным шрифтом заголовок в газете, возвещающий новый кризис, просто сенсационным сообщением или же действительно заваривается что-то серьезное. - Да чем же еще интересоваться в городе банков и дивидендов, если желаешь быть на уровне века? - говорил он, озабоченно наморщив лоб. Ему непременно хотелось, чтобы случайные соседи по столу приняли его всерьез. Беседа происходила за ужином в маленькой пивной на Ротхофштрассе. Соседи и впрямь усмотрели в высказываниях Ламбера некое откровение и озабоченно кивали. Да и у д'Артеза за это время вряд ли многое изменилось. Можно ли то же самое сказать об Эдит Наземан, протоколист утверждать не берется. И только для него самого многое, если не все вообще, существенно изменилось. Достаточно сказать, что в настоящее время он находится на лайнере, который держит курс в Нигерию, где протоколист обязался проработать три года. Записки свои он полагает завершенными. Как бы там ни было, от роли протоколиста он, протоколист, начисто отказался, но это вовсе не означает, что, говоря о себе, если до этого дойдет дело, он осмелится писать "я". Что станет он думать через три года, если вернется, как о настоящих записках, так и о той поре своей жизни, когда записки эти были ему необходимы, значения пока не имеет. Вокруг него в каюте разложены пособия и руководства по туземным диалектам. К тому же у него имеются пластинки и магнитофонные записи, которые дают возможность изучать произношение. Разве не выявил магнитофон саксонское произношение д'Артеза? Допрос д'Артеза, надо сказать, ни в коей мере не был допросом ни в юридическом, ни в полицейском смысле этого слова. Напротив, настоятельно предписывалось избегать всего, что могло бы произвести впечатление допроса. В этом отношении господину Глачке было и в самом деле нелегко, так как ему приходилось воздерживаться от всяких принятых в уголовном праве вопросов, что давалось ему с величайшим трудом и, несомненно, послужило одной из причин его раздражения. Итак, д'Артеза отнюдь не вызвали во франкфуртское Управление службы государственной безопасности на допрос. Одного из старших коллег протоколиста отрядили в отель "Интерконтиненталь" с письмом, в коем учтиво просили д'Артеза зайти в Управление, чтобы помочь властям разобраться в вопросе, который они не в силах разрешить без него. "Мы были бы Вам крайне признательны... конечно, только в случае, если Вы располагаете временем... разумеется, мы всецело сообразуемся о Вашими пожеланиями... а если Вам удобнее, чтобы наша краткая беседа состоялась у Вас в отеле или в доме Вашей матушки... пользуясь случаем, подписавший почитает своим долгом высказать Вам от имени Управления искреннее соболезнование по поводу понесенной Вами прискорбной утраты..." и т.д. Но пышные фразы пышными фразами, а протоколисту поручили разыскать в архиве все документы, касающиеся д'Артеза, и господин Глачке досконально с ними ознакомился. И так как франкфуртские данные оказались весьма скудными, дело не обошлось без длительного телефонного разговора с Берлином. О самом разговоре протоколисту, однако, ничего не известно, так как он в это время обедал в столовой Управления. Обстоятельство потому лишь достойно упоминания, что Ламбер, когда речь зашла об этом разговоре, осведомился: - А что вам подавали на обед? И представьте, протоколисту припомнилось, что в тот день подавали голубцы. - Это существенно, - заметил Ламбер. - Мелочей не выдумаешь. А в них-то и заключена истина. Для вящей предупредительности в отношении д'Артеза имелись все основания. И не только из-за конституции. Впрочем, вряд ли можно предположить, что д'Артез сослался бы когда-нибудь на такое установление, как конституция, но господину Глачке так же мало было об этом известно, как в ту пору и протоколисту. Речь, однако, шла о деле, на котором легко было погореть и даже потерять место. Вот причина, побудившая, господина Глачке соблюсти весь этот вымученный ритуал вежливости, а это, что и говорить, далось ему не без труда. Копию письма с особой тщательностью подшили к делу. Сослуживцы господина Глачке отнюдь не отличались лояльностью. Вечно кто-нибудь выслеживал, не допущена ли где ошибка или то, что в дальнейшем обнаружится как ошибка, дабы турнуть виновника с его кресла и самому в него сесть. Поэтому в архивных папках копилось великое множество всевозможных докладных, даже самое незначительное событие фиксировалось документально. Только таким образом и можно было оградить себя от последующих упреков и интриг, а вину в той или иной оплошности свалить на кого-нибудь другого. Для властей, разумеется, не составляло секрета, что настоящее имя лица, известного под псевдонимом, или сценическим именем, д'Артез, - Эрнст Наземан и что он в родстве с владельцами заводов "Наней" (сокращенное от Наземан и нейлон), перебазированных после разрушения Дрездена во Франкфурт-на-Майне. Внушительный силуэт этих заводских зданий на западной окраине Франкфурта известен каждому. Несколько лет назад дошло даже до жалоб по поводу отработанных газов, скапливающихся над Таунусом. Домашние хозяйки прилегающих жилых кварталов утверждали, будто газы эти вредны для здоровья, что было, однако, явным преувеличением. В действительности, как установили власти, в этом районе за день на балконах и окнах образуется лишь пленка грязи и занавески приходится стирать чаще, чем в других местах. Подобные дрязги не ущемляли, однако, гордости франкфуртцев по поводу столь существенного вклада в городскую экономику, не говоря уже о высоких налогах с этих заводов. Слово "Наней" давно стало привычным понятием, хотя мало кто подозревал, что за ним кроется фамилия Наземан. Бесчисленные световые рекламы в сине-зеленых тонах возвещали это слово всему миру. В каждом трамвае, на каждом автобусе можно было его прочесть. В кино и по телевидению очаровательные дамы расхваливали прочность и эластичность чулок фирмы, а соблазнительные дамские ножки в чулках "Наней", изображенные с изысканной откровенностью, вплоть до границ дозволенного, во всю газетную полосу, отвлекали читателя от огорчительных событий дня. Как ни странно, Эдит Наземан не носила чулок "Наней", и отнюдь не в пику клану Наземанов, а по соображениям практическим. У нее, утверждала она, нога слишком мала для этих чулок, они перекручиваются и морщат. Короче, с авторитетом всемирно известной фирмы нельзя было не считаться. И не только фамилия Наземан, но и псевдоним д'Артез, под которым Эрнст Наземан стяжал, можно смело сказать, широкую славу, также требовал величайшего такта. В "Who's who" ["Кто есть кто" (англ.)] можно было прочесть: "Д'Артез (настоящая фамилия - Эрнст Наземан) - известный немецкий артист". В официальных документах и в паспорте профессия его называлась неопределенно: то актер, то пантомимист. Сам же д'Артез именовал себя, когда его об этом спрашивали, "комический актер", но это наименование, которому он явно придавал большое значение, нигде не было подтверждено документами. Иными словами, имя д'Артез, а вместе с тем и лицо, к этому псевдониму прибегнувшее, пользовались мировым признанием. Маленькие пантомимы д'Артеза - назовем, пожалуй, так его выступления, - будучи именно пантомимами, особенно подходили для экспорта, иначе говоря, для заграничных гастролей. Даже в Варшаве, Праге, Будапеште и других столицах с марксистской идеологией д'Артез был желанным гостем. Там его сценками восхищались в какой-то мере односторонне, усматривая в них критику западных порядков, что прекрасно понимали в Бонне, однако же, не желая заслужить обвинения в узколобости и ущемлении демократии, с этим мирились, и соответствующим инстанциям были даны указания прибегать к услугам пантомимиста в целях культурного обмена. Не в последнюю очередь образ д'Артеза стал близок многим миллионам зрителей благодаря телевидению. Упомянутая уже иллюстрированная монография, вышедшая в середине пятидесятых годов, давным-давно распродана, по-видимому, она была издательской удачей. Не будет, пожалуй, преувеличением сказать, что сам д'Артез, разумеется достаточно часто появляющийся и на страницах иллюстрированных журналов, стал для известных слоев общества "эпохи реставрации", и прежде всего для сынов и дочерей из промышленных кругов, своего рода образцом. Безупречная корректность, пусть даже наигранная, а возможно, именно потому, что наигранная, им явно импонировала. Честно говоря, и сам протоколист, хоть и не принадлежал к этим кругам, был в свое время ею пленен. Излишне добавлять, что, по информации финансовых органов, д'Артез получал недурной доход от своих выступлений и не зависел от субсидий фирмы "Наней". Из сказанного явствует, в какое затруднительное положение попал господин Глачке. При малейшей бестактности с его стороны возникала опасность, что падкая на сенсации пресса заговорит о полицейских злоупотреблениях. Можно было даже предположить демонстрации протеста со стороны юных поклонников артиста. Не удивительно, что господин Глачке заранее чувствовал себя связанным по рукам и ногам, и это, во всяком случае, извиняет его раздражительность. Вдобавок д'Артез, как артист, владел не только каждым своим жестом, но и лицом, придавая ему по желанию любое выражение. Правильнее было бы сказать, лишая его всякого выражения, ибо этим как раз объясняется эффект, который он производил. Глядя на исполняемые им сценки, зритель никогда не знал, смеяться ему надлежит или содрогаться от ужаса, и, только когда в зале вспыхивал нервный смешок, он смеялся вместе с остальными. В рецензии на одну из пантомим д'Артеза говорилось, что зритель невольно задается вопросом, какое же лицо делает д'Артез поутру, вставая, или ночью, ложась в постель. А что же, несколько высокопарно вопрошал критик, выражает это лицо, когда его обладатель оказывается наедине с женщиной, возбуждающей его желание? Нескромный вопрос журналиста был не столь уж неуместен. По рассказам Ламбера, д'Артез, приехав во Франкфурт по случаю кончины матери, спросил его: - Какое нужно сделать лицо, стоя у гроба матери? В записи или прочтении это звучит цинично, но у друзей вошло в обыкновение вполне серьезно обсуждать подобные вопросы. - И это спрашиваешь ты? - возразил Ламбер. - Когда вокруг стоят люди, это не шутка. А вот когда остаешься с мертвецом один на один, что тогда? Как разыграл он эту сцену в действительности, можно сообщить уже сейчас. Д'Артез описал ее потом своему другу. - Так вот, встретила меня экономка, ветхая старушонка в парике, но бойкая на язык. Даже мать побаивалась ее, а это что-нибудь да значит. Так вот, госпожа Шорн изобразила, как и подобает, на лице огорчение и сочувствие и повела меня в гостиную, где установлен был гроб. Конечно же, там стоял запах цветов и венков. Не забыты были и пальмы, и канделябры со свечами - словом, за расходами не постояли. Разумеется, госпожа Шорн оставила меня одного. Сам понимаешь, дабы сын сказал матери последнее прости. Все это она разыграла безупречно, с большим тактом. Но тут на стене, в просвете меж кадок с лаврами или что уж там было, я обнаружил небольшую картину, показавшуюся мне знакомой. Зачем оставили этот просвет? Случайно? Микрофона за картиной я не нашел, видимо, его сочли ненужным. Осторожности ради я это проверил, чтобы избежать возможных неприятностей. Картина была мне знакома еще по Дрездену, но я никогда о ней не вспоминал. Она и там висела в гостиной. Когда у нас бывали гости, я, в то время еще ребенок, умирал со скуки и от нечего делать ее разглядывал. Небольшое полотно, морской пейзаж. Темный силуэт трехмачтового судна на фоне кораллово-желтого вечернего неба. Мирный пейзаж, но чуть мрачноватый. Тяжелая золотая рама, в два, пожалуй, раза больше самой картины, а внизу медная дощечка, как в музее. Мельбю, датский художник прошлого века. Можешь при случае заглянуть в справочник у себя в библиотеке, если захочешь. Кажется, имя его Антон. Не исключено, что картина тем временем опять приобрела ценность. Во всяком случае, они притащили ее сюда из Дрездена. Для меня само собой разумелось, что она здесь висит и я могу разглядывать ее, как бывало ребенком. Но тут я услышал, что к дому подъехала машина и кто-то довольно бесцеремонно захлопнул дверцу. Этот кто-то, верно, очень спешил, поэтому я быстро отошел от картины. Ведь стоит кому-нибудь увидеть меня перед ней, и он непременно решит, что я придаю ей большое значение и хотел бы заполучить ее в наследство. В этих делах необходима сугубая осторожность. Конечно же, ценность картины тотчас несообразно подскочила бы. Поэтому я вышел в холл. Госпожа Шорн уже отворила входную дверь, в дом ворвалась моя сестрица Лотта и с воплем: "Ах, это ужасно!" бросилась мне в объятия. Сцена, поистине достойная восхищения, даже госпожа Шорн была ублаготворена. Жаль, не оказалось под рукой киноаппарата, такую сцену стоило бы отснять. Сестрица с пунцовыми пятнами на щеках и зареванными глазами. У меня плечо промокло до нитки. Она бессильно повисла в моих объятиях, и мне пришлось изрядно поднапрячься, чтобы ее удержать, она ведь дама весьма корпулентная, а голос у нее срывался от горя. Как ей это удавалось? Она приехала из Базеля и в пути провела часа четыре, если не все пять: муж ее, директор банка, водитель не из торопливых. Но нельзя же четыре, а то и пять часов кряду реветь, это же свыше сил человеческих. Да тут еще и за дорогой следить приходится, сестрица моя имеет обыкновение беспрестанно соваться к водителю с советами. Как же ей удалось точь-в-точь в нужную минуту, подъезжая к дому скорби, пустить слезу и разреветься? Чудеса, да и только! А вслед за ней по ступенькам из палисадника поднимался и господин директор швейцарского банка с двумя дорожными сумками. Он слегка запыхался, но в общем и целом вид являл степенный и надежный. А на лице, конечно же, глубочайшее соболезнование, как оно и положено. Такова эта сцена в передаче Ламбера. Была и другая сцена, о которой протоколисту рассказала Эдит Наземан. Она самолично при ней присутствовала. Речь шла о встрече членов семьи с бадкенигштейнским пастором, которому сообщались даты и характерные эпизоды из жизни усопшей, дабы он включил их в свою надгробную проповедь. - Тетя Лотта была невозможна, - рассказывала Эдит Наземан. - То и дело ударялась в слезы, а как-то даже выскочила из комнаты с криком: "Нет, я этого не вынесу!" Муж кинулся за ней следом и заставил ее вернуться. Надо думать, Эдит Наземан не слишком будет довольна, что ее замечание зафиксировано здесь в письменном виде. А потому протоколист считает долгом особо подчеркнуть, что Эдит не собиралась ни чернить своих родственников, с которыми ее едва ли связывали какие-либо отношения, ни сплетничать о них. Заговорила же она об этом эпизоде лишь потому, что протоколист ее спросил, и особенно потому, что ее удивил отец, который сидел там же, но, глядя на истерические взрывы сестры, и бровью не повел и даже как будто одобрял их. Дочери он только сказал: - Актерской выучки нет, вот меры и не знает. Затруднение господина Глачке заключалось, таким образом, в том, что перед ним сидел не какой-то подозрительный субъект, из которого ему, опытному следователю, надлежало выудить побольше сведений, а широкоизвестный образованный человек, в чьей жизни ничего не изменишь и ничего сомнительного не раскопаешь. Дело еще усложнялось в высшей степени туманным прошлым д'Артеза. Для поколения, к которому он принадлежал, это не было чем-то исключительным уже из-за тех исторических событий, какие выпали на его долю; у д'Артеза, однако, все осложнялось тем, что он уже однажды вызывал подозрения, да, сразу после войны, что явствовало из документов. Причем не у немецкой стороны, а у американской тайной полиции в Берлине. Обстоятельство, побудившее ее в конце пятидесятых годов начать расследование и даже произвести обыск у д'Артеза, так и осталось неизвестным. Американские власти не уведомили о своих действиях соответствующие немецкие инстанции, как было принято, поскольку им зачастую требовалась поддержка немецких властей. Судя по этому, можно с уверенностью сказать, что подозрения не были связаны с Восточным Берлином или тому подобными актуальными в ту пору вопросами - в таком случае непременно поставили бы в известность немецкую службу безопасности. Дело, стало быть, касалось единственно американцев, и они держали его в тайне даже от властей дружественных стран. Впрочем, сам д'Артез во время обыска находился не в Берлине, а в Париже, где был занят на съемках для французского телевидения. Тем не менее еще и теперь, по прошествии стольких лет, сохранялся доклад о результатах тогдашнего обыска, фотокопия его имелась и во франкфуртских инстанциях. Доклад был не слишком пространный и написан по-английски. Господин Глачке досконально его изучил и даже передал для прочтения протоколисту, а затем спросил: - Что вы об этом думаете? Ничего не бросилось в глаза? Естественно, что ко всякому, у кого однажды производился обыск, относятся с предубеждением, и если обыск не дал результатов, то скорее склонны объявить подозреваемого продувной бестией, чем поверить в его невиновность. В докладе и правда кое-что бросалось в глаза. Несмотря на канцелярский язык, каким принято составлять подобные документы, ощущалось, что квартира д'Артеза произвела на писавшего сильнейшее впечатление. Казалось, она невольно укрепила его подозрения; то же самое ощутил и господин Глачке, изучив документ. Квартира д'Артеза находилась на Карлсруэрштрассе. Д'Артез снимал там - и снимает по сию пору - две меблированные комнаты. Хозяйка квартиры, госпожа фон Коннсдорф, дама преклонного возраста, глубоко почитала своего долголетнего жильца, он, по-видимому, был для нее воплощением человека старого доброго времени. Не было случая, чтобы он не поинтересовался ее самочувствием и не посидел у нее вечером четверть часика, что стало чуть ли не ритуалом. - Понять не могу, для чего это папе, - говорила Эдит Наземан протоколисту, - ему же с ней до ужаса скучно. Мне, когда я навещала папу в Берлине, тоже приходилось пить чай у старой дамы. Она тут же извлекала откуда-то альбом в толстенном кожаном переплете и показывала нам старые фотографии какого-то поместья не то в Померании, не то в Западной Пруссии, где она росла. Папа притворялся, будто они его очень занимают, хотя, надо думать, он все эти фотографии тысячу раз видел. Он интересовался даже тканями, из каких сшиты платья девиц, изображенных на карточках, и лентами в их волосах. И старая дама принималась до тонкости-все описывать. Таких материй теперь и не увидишь, дитя мое, растолковывала она мне. Я до смерти боюсь, что у нее в каком-нибудь ящике или ларе еще хранятся заветные лоскутки и что она пошлет свою дряхлую служанку на чердак разыскать эту рухлядь. Мари, судя по произношению, родом из той же деревни, что и хозяйка, но несносная, представьте, брюзга. Если хозяйка спрашивает: "Мари, а помнишь?.." - та резко обрывает ее: "Да что уж там... все осталось у русских". На беду у госпожи Коннсдорф не один альбом, и она не ленится показывать все подряд. Старая дама в былое время интересовалась искусством или людьми искусства, которых принимала у себя: женщины с затейливыми прическами, мужчины в высоких воротничках. Сплошь знаменитости, их имен ни одна душа теперь не помнит. Поэты, художники, артисты, и, разумеется, все фотографии снабжены автографами: "Моей незабвенной и глубокочтимой Эллен". И подпись, разобрать которую невозможно. Мне это всякий раз приходит на память, когда в ресторанном меню я читаю: "Груша Эллен". Папа, держа в руках такую фотографию, делал вид, будто со всеми этими людьми был хорошо знаком. Но как-то Мари, разливая чай и заглянув ему через плечо, когда он рассматривал фотографию полногрудой дамы, презрительно фыркнула. У нее, у этой, был роман с тем-то и тем-то, заметила она. Старая дама бросила на меня испуганный взгляд и коснулась пальцами моей руки. То была великая любовь, дитя мое. В наши дни такого чувства и не встретишь, вздохнула она. К д'Артезу все это имело отношение лишь постольку, поскольку его вполне устраивала эта квартира и заведенный в ней порядок, и ему в голову не приходило менять ее. Хотя Берлин и был разрушен бомбежками, но многие дома на Карлсруэрштрассе уцелели, однако по недостатку средств почти не подновлялись. В таких столицах, как Париж и Лондон, не разрушенных бомбежками, старомодная архитектура представляет лицо города, ее воспринимаешь как нечто само собой разумеющееся. У нас же все сохранившееся производит впечатление нарочитости. Каждый раз, попадая на такие улицы, чувствуешь себя не в своей тарелке. Тягостное ощущение усиливается, когда внутри этих домов наталкиваешься на бездумную модернизацию, на современные светильники, не подходящие к помпезным лестницам, или центральное отопление, проведенное вместо колоссальных изразцовых печей, которые, несомненно, когда-то здесь стояли. Д'Артез въехал в эту квартиру уже в конце лета 1945 года, то есть тотчас же после освобождения из концентрационного лагеря и недолгого пребывания в клинике. Возможно даже, что квартиру ему предоставили как жертве нацизма, о чем говорила соответствующая пометка. Д'Артез поселился в парадных покоях бывшей восьмикомнатной квартиры, занимавшей целый этаж, то есть в комнатах, служивших гостиной и будуаром. В докладе об обыске значилось: "Жилая комната размером примерно 9x5 м. Высота более 3 м, лепной потолок. Три высоких окна, дверь, выходящая на узкий балкон. Салонная мебель в стиле Людовика XV, бледно-розовый потертый ковер в том же стиле. Большая люстра с хрустальными подвесками. Картины Дефреггера, Каульбаха, Тома и пр." Откуда американский агент, составлявший доклад, имел понятие о стилях, объяснить трудно. Должно быть, это был эмигрант, привлеченный для этой цели за знание немецкого. Протоколисту удалось представить себе эту комнату только по иллюстрации, помещенной в монографии, уже неоднократно упоминавшейся. Изысканное, надо сказать, было фото, поскольку оно изображало только высокое - от пола и едва ли не до потолка - узкое зеркало, окаймленное рамой в стиле барокко. В нем как отражение виден был д'Артез в своем обычном строгом костюме, он завязывает галстук, и позади него один-два предмета из описанной выше мебели. Зеркало, может статься, и в самом деле старинное - по всей его поверхности расплылись туманные черные пятна, а в одном углу стекло даже дало трещину. Все это придавало фотографии очарование неопределенности и усиливало впечатление от размеров комнаты. Но об этой комнате имелись также отзывы Ламбера и Эдит Наземан. Ламбер, правда, только плечами пожал: - Ну и что? Не все ли равно, какая у человека комната? Зато Эдит Наземан не пожалела сил, защищая отца. - Да не желает он владеть никакой собственностью, - заявила она. - Большая комната и это зеркало понадобились папе, чтобы репетировать свои пантомимы. Я, во всяком случае, так полагаю, хотя сама при этом не присутствовала и от вопросов воздержалась. Разумеется, ему нужно репетировать, без этого не обходится ни один артист, - добавила она недовольно. Впрочем, она не скрывала, что неприютность комнаты производит на нее неприятное впечатление. - И мебель какая-то ненастоящая. Так называемая "стильная", бесспорно, очень дорогая в то время, когда ее приобретали. Кресла и кушетка обтянуты желто-зеленой шелковой камкой. И как же неудобно на них сидеть. От резьбы у меня постоянно все локти в синяках были, а как-то я зацепилась за дурацкое медное украшение, и у меня побежал чулок. Папа рассмеялся. Это, говорит, увеличит оборот фирмы "Наней". Рядом с большой находилась комната поменьше, она служила д'Артезу спальней, и за его счет там был встроен душ с умывальником и прочим. Любой непритязательный номер гостиницы, верно, больше вам скажет, чем обстановка этих комнат. - В них и воздух-то нежилой, - продолжала Эдит Наземан. - Подойдешь, бывало, по темному коридору, отворишь дверь, и каждый раз хочется воскликнуть: "Ах, извините, я ошиблась дверью!" Но с папой бесполезно об этом говорить. Он сжился с этой обстановкой! Безликость квартиры озадачила даже агента, составлявшего доклад об обыске, а потому он буквально набросился на единственное живое пятно среди всего этого реквизита - на пеструю книжицу карманного формата в целлофановой обложке, лежавшую край в край на письменном столе, где, кроме того, лежал кожаный бювар с выгравированным гербом, стояла исполинская мраморная чернильница и чудовищная настольная лампа в виде гигантской бронзовой лягушки, держащей вытянутыми длинными лапками с тонкими пальцами бронзовый колпак. Колпак по всей поверхности был отделан зеленоватыми стеклянными овалами, смахивающими на прозрачные кусочки мыла, и в довершение ко всему этому изобилию по низу колпака была прилажена шелковая бахрома, чтобы смягчить свет. - У папы привычка, проходя мимо лампы, всякий раз щелкать пальцем по колпаку. Раздается слабый надтреснутый звон, - рассказывала Эдит Наземан. Пестрая книжица еще и потому возбудила особые подозрения американского агента, что это был американский детектив, к тому же на английском языке, а не переведенный. Что сказал бы агент, будь ему известен старый репортаж, хранившийся в виде газетной вырезки в делах немецкой тайной полиции? Д'Артез, оказывается, вообще предпочитал американские детективы. - Английские пишутся по старозаветным образцам. Таким манером в наши дни никого не убивают, - объявил он репортеру. В докладе упоминалось даже название романа, оно гласило "Red Harvest" ["Красная жатва" (англ.)]. По поручению господина Глачке, с педантичной добросовестностью изучавшего подобные намеки, протоколисту пришлось навести справки о романе. Продавщица небольшого киоска карманных изданий в Гетевском пассаже заглянула в объемистый справочник и установила, что имя автора романа Дэшиел Хэммет. Ламберу это имя тоже было известно, известен и сам роман, как выяснилось позже, когда протоколист его спросил. - Знаменитая книга. Андре Жид собирался ее переводить, - ответил он. Но особенно удивило американского агента, что книжка эта на столе была единственной, а еще более усилила его подозрения закладка на странице 114. Почему на странице 114? Страницу не раз и не два перечитывали всевозможные эксперты, но так и не нашли объяснения. Беспокоила и сама закладка. Кусок зеленого картона, клочок, оторванный от бирки, какие выдают во всех аэропортах мира. На лицевой стороне жирно выведена цифра 407, а на оборотной можно прочесть известную рекламу автопрокатной фирмы: "Herz is on hand wherever you land" [где бы вы ни приземлились, Герц к Вашим услугам (англ.)]. Обстоятельство это, конечно, расследовали; речь шла о перелете из Темпельхофа в Орли или наоборот, но это ни в коей мере не проливало свет на таинственную закладку, а в особенности на цифру 407. Как связать эту цифру со страницей 114? Почему д'Артез сохранил этот кусочек картона и использовал его как закладку? Не пропуск ли это, выданный какой-то тайной организацией? Некий опознавательный знак? Что и говорить, мимо этих цифр не прошла бы ни одна тайная полиция любого государства, но даже лучшие эксперты по расшифровке кодов не сумели бы разгадать эту загадку. А ведь все оказалось проще простого: д'Артез, найдя этот обрывок картона в нагрудном кармане пиджака, использовал его как закладку. А тот факт, что на столе валялась всего-навсего одна книжка, Эдит Наземан объяснила еще проще. Отец ее, прочитав карманное издание, тут же отдавал его госпоже фон Коннсдорф. Старая дама бегло говорила по-английски, так как муж ее в свое время был сотрудником посольства в одной из стран английского языка. У нее-то и лежали грудами эти пестрые книжонки - обстоятельство, которое агентам при обыске не пришло в голову. Эдит Наземан удивлялась тому, что старая дама читает "подобную чушь". Отцу она, разумеется, находила оправдание: - Ему это нужно для разрядки. У нее даже сохранился в памяти рисунок на обложке одной из таких книжек, лежавший на чайном столике госпожи фон Коннсдорф. - Парень с гангстерской физиономией растянулся в постели. На одну его руку наложена шина, и она забинтована, в другой он держит пистолет. В ногах у него сидит девица в прозрачной ночной рубашке или халатике, она покрывает лаком ногти на ногах. Для этого она одну ногу поставила на край кровати и, естественно, демонстрирует обнаженные ляжки. Я подумала было, что книга непристойная. В докладе упоминалась еще и комнатная пальма, агент, не пожалев труда, опрокинул горшок или кадку и перерыл землю в надежде найти оружие или документы. Пальма стояла на небольшой эстраде или, точнее говоря, на резной решетке, которая частично огораживала эстраду. Сама же эстрада находилась чуть в стороне, ближе к окну, на снимке в монографии ее не видно. И конечно, на ней стояли кушетка и столик в стиле рококо. - Я спросила папу, на что были нужны людям подобные эстрады, и он показал мне на что. Папа готов объяснять с неистощимым терпением, когда его о чем-либо о таком спрашивают. Мне пришлось взойти и живописно облокотиться на решетку, а папа стоял внизу и декламировал: "То соловей - не жаворонок был..." Я рассмеялась, но лицо у папы оставалось серьезным, я даже смутилась. А еще такая эстрада весьма полезна, чтобы учиться сходить с лестницы и не оступиться или не запутаться в своем длинном шлейфе. Правда, у меня длинного шлейфа в жизни не было. В спальне и душе ничто как будто не привлекло внимания агента. Само собой разумеется, карманы и швы многочисленных костюмов д'Артеза агент тщательнейшим образом прощупал, таков порядок, в этом на агентов можно положиться. Бачок унитаза и электрический отопительный котел также не были забыты. Лица, производившие обыск, пришли в квартиру под видом монтеров, якобы проверить исправность электропроводки. Так как никаких бумаг в квартире найдено не было, власти, естественно, задались вопросом, где же д'Артез их хранит, должны же как-никак быть у него полисы, договоры, банковские отчеты, а возможно, и завещание. В квартире ничего такого отыскать не удалось, даже личной переписки, к примеру писем дочери, писавшей отцу по меньшей мере раз в месяц, которой д'Артез так же исправно отвечал. Протоколист слышал как-то от Ламбера, хотя и совсем по другому поводу, что письма, боже упаси, хранить не следует, это ведет только к осложнениям. Был ли д'Артез того же мнения и потому уничтожал всю свою почту, сказать трудно. Что же касается документов, то на этот вопрос нетрудно ответить. У д'Артеза был свой импресарио, хранивший его договоры и деловую переписку, а прочие документы д'Артез сдавал на хранение нотариусу. Американской тайной полиции в ту пору не с руки было предпринимать обыск у доверенных лиц д'Артеза: подобные обыски потребовали бы канительных юридических и дипломатических обоснований, к тому же американцам, видимо, не хотелось привлекать к этому делу внимание. В самой же квартире отыскались только два документа, как раз в упомянутом кожаном бюваре. Надо полагать, выгравированный на нем герб фон Коннедорфов - а что герб принадлежит именно этому семейству, тайная полиция выяснила из книги по геральдике - ввел д'Артеза в искушение набросать эскиз герба для семейства Наземанов или даже для фирмы "Наней". На большом листе он весьма искусно изобразил различные элементы гербов то ли забавы ради, то ли для разрядки. Рамку он скопировал с коннедорфского герба: вверху шлем с султаном, по краям драпировка в виде приподнятого занавеса, а внизу жерла пушек, алебарды и прочие принятые в таких случаях эмблемы. Для самого герба имелось два наброска, над которыми американская тайная полиция порядком ломала голову. На одном - четыре ряда колючей проволоки (barbed wire, как записано было в докладе), зацепившись за которую вверху, точно вымпел, развевается дамский чулок в форме лежащего вопросительного знака, точкой же ему служит самолет. Над эскизом д'Артез начертал девиз: "Ad aspera" [к терниям (лат.); от "Per aspera ad astra" - "Через тернии к звездам"]. Второй эскиз воспроизводил полосатый костюм каторжников и заключенных концлагерей, висящий на плечиках на стенке. Под ним - открытую могилу или открытый гроб, из которого к одежде тщетно тянется рукой мертвец с огромным носом. Девиз этого герба гласил: "In hoc signo vinces" ["Сим знаменем победиши" (лат.)]. Но в данном случае д'Артеза, казалось, взяло сомнение, ибо рядом он собственноручно пометил: "А не лучше ли "non olet" [не пахнут (лат.)], чтобы не сочли за кощунство?" Излишне говорить, что латинские девизы в докладе были добросовестнейшим образом переведены, чтобы расшифровать их возможный тайный смысл. Ознакомившись с докладом, господин Глачке буркнул: "Да он свихнулся". Если от американцев вряд ли можно было ожидать, что они были хорошо знакомы с обстоятельствами экономического расцвета фирмы "Наней", то господину Глачке, по сути дела, следовало бы понимать намеки д'Артеза. Но для него концерн подобного масштаба был просто-напросто табу. Фотокопию с другого найденного в квартире, в том же бюваре, документа, не то припрятанного среди промокашек, не то забытого там, даже подкололи к докладу, равно как и заключение эксперта-химика о бумаге и чернилах, а графолога о почерке. Что касается бумаги, то, судя по материалу и способу изготовления, возраст ее с несомненностью установили но меньшей мере в сто, а то и в сто двадцать лет. И так как небольшой этот лист с одного края был совсем недавно обрезан, возникало предположение, что это вырванная из старой книги чистая страница. Чернила же, напротив, хоть и казались выцветшими, были современного изготовления. Очевидно, перед употреблением их в целях мистификации развели водой. С той же несомненностью в графологическом заключении был опознан почерк лица, известного под псевдонимом д'Артез, несмотря на наивную попытку, как говорилось в том же заключении, писать косым почерком, со старомодными росчерками. Все это уже само по себе вызывало подозрение, не говоря уже о тексте, который гласил: "Предъявитель сего вправе пользоваться моим именем для соблюдения наших общих интересов. Буде же он по причине великого множества войн или любого другого умопомешательства, охватившего наш континент, ощутит усталость, почувствует, что больше не справляется со своей задачей, ему в добавление к вышесказанному дозволено передать означенную доверенность без предварительного запроса другому, по его мнению подходящему, лицу. Любое неправомерное использование моего имени с целью вызвать психическое потрясение следует беспощадно разоблачать. Меня заботит не мимолетное счастье достигнутого успеха. Гений есть дар, стиснув зубы, преодолевать лихую годину. Мы всецело полагаемся на Вас. Д'Артез, Париж, 8 авг. 1850 г." Из доклада уяснить невозможно, как поступила с этим текстом американская тайная полиция. Господина Глачке, конечно, прежде всего остановили в тексте слова "мы" и "наших". Слова эти, считал он, подтверждают его догадку, что перед ним документ некой тайной организации, по всей видимости, с пацифистскими тенденциями. А что д'Артез сам себе выдал полномочие, доказывало только изощренность обманных методов, практикуемых мнимой организацией. - Обратите внимание на выражение "беспощадно разоблачать". Из него позволительно сделать вывод о злодейских умыслах, - сказал господин Глачке. Протоколист со своей стороны списал для себя текст и частенько его перечитывал. Из какой-то робости он удержался и не стал расспрашивать Ламбера, который наверняка мог бы дать ему кое-какие разъяснения. В разговоре с Эдит Наземан протоколист также не упомянул этот текст. Был ли этот документ просто забавой подобно эскизам? И отчего вообще существовал такой документ, тогда как ни единой личной записки или лично принадлежащей д'Артезу вещи обнаружить не удалось? Отчего листок этот лежал, словно позабытый, между промокашками бювара? Отчего д'Артез не носил это полномочие с собой? Быть может, он в глубине души желал, чтобы полномочие его было обнаружено и передано другому лицу исключительно волей случая? Чтобы покончить с тогдашним обыском, упомянем лишь коротко, что и о прочих привычках подозреваемого были, разумеется, наведены справки. Д'Артез имел обыкновение по утрам выпивать в кафе "Старая Вена" на Курфюрстендамме две чашечки кофе и просматривать газеты; чаще всего он сидел там один, и только время от времени к нему ненадолго подсаживались добрые знакомые, случайно разглядевшие его с улицы. Обедал он, если не был занят на съемках - а снимался он часто, - неизменно в "Пари бар", и опять-таки обычно один, по свидетельству официантов, но, конечно, был знаком с другими завсегдатаями бара, и ему случалось с ними беседовать. Изредка, и то лишь угощая иностранных гостей, д'Артез обедал в "Мезон де Франс", куда имел доступ благодаря связям с французским телевидением. Послеобеденное время д'Артез обычно проводил у себя дома. И чем бы он ни занимался, он неизменно наносил, не более, правда, чем получасовой, визит госпоже фон Коннсдорф. Вся жизнь старой дамы пришла бы в расстройство, если бы я изменил этому обыкновению, пояснил он дочери и добавил: послеобеденные часы и вообще-то нелегкие, тут уж ничего не попишешь. Вечером он ужинал в "Фазаньей хижине", непритязательной пивной, куда, однако, захаживали два-три молодых писателя. Д'Артез был с ними знаком и подсаживался к их столику. Как отмечалось в докладе, в литературных дискуссиях он участия не принимал, а только слушал. О дружеских отношениях его с тем или иным посетителем ничего известно не было. Случалось, что ночью, после спектакля, д'Артез заглядывал в ресторан "Полная кружка", что на Штейнплац, и у кольцевой стойки выпивал чашку бульона из бычьих хвостов. При этом он любил поболтать с Чарли, известным барменом, о событиях дня и городских сплетнях. Американский агент, видимо, не раз сиживал рядом с д'Артезом у стойки, в докладе приводились даже отрывки разговоров. Чарли будто бы сказал однажды, Икс-де добрался со своей новой книгой до 278 страницы, а Игрек отдыхает в Таормине. Д'Артез же ничего на это не ответил. И в том и в другом случае речь шла о выдающихся писателях. Большинство гостей были с Чарли на "ты", но не д'Артез - не в его это обычае. Судя же по тому, что протоколист позднее узнал от Ламбера, д'Артез, возможно, давно распознал сидящего рядом агента как такового. Далее в докладе упоминалось, что у д'Артеза не было собственной машины, он, по-видимому, не имел даже водительских прав. Он много ходил пешком и только для дальних поездок и в плохую погоду брал такси. Однообразная, стало быть, жизнь, если не считать спектаклей, работы на телевидении и перерывов, связанных с гастролями. Однообразие это так бросалось в глаза, что оно-то и усиливало подозрения тайной полиции. Казалось немыслимым, чтобы кто-то столь явно поступался любым развлечением, не преследуя никакой скрытой цели. Агентам, ведущим наблюдение за д'Артезом, представлялось загадочным и неестественным, что им не удалось проследить никаких интимных связей д'Артеза с женщинами. Правда, и с мужчинами также, отмечалось в докладе, чтобы не возбудить подозрений в склонности д'Артеза к гомосексуализму. Франкфуртская служба безопасности знала даже больше, чем сообщал американский доклад, составленный как-никак много лет назад. Так, ей было известно, что д'Артез весьма регулярно, примерно раз в три месяца, летал во Франкфурт навестить мать, проживавшую в Бад-Кенигштейне в собственном доме, предусмотрительно приобретенном еще в 1941 году покойным господином Наземаном, главой фирмы "Наней". Это был основательный, хотя и старый, дом, выстроенный в швейцарском стиле, излишне просторный для престарелой госпожи Наземан, которая жила в нем одна, не считая экономки и шофера с женой. Господину Наземану удалось вовремя перевезти в Кенигштейн также большую часть мебели из их дома в Дрездене, в районе "Белого оленя", теперешний дом был ею битком набит, хотя к новому окружению она не подходила. Но старая дама не желала ни с чем расставаться. Она устраивала время от времени так называемый "семейный день", в котором, однако, д'Артез никогда участия не принимал. Он всякий раз извинялся, ссылаясь на гастроли или другие обстоятельства. Отец его умер еще в конце 1943 года в Дрездене и там же был похоронен. Предполагаемый на случай крайней необходимости переезд на Запад был, как уже сказано, своевременно, то есть еще до конца войны и до разрушения Дрездена, осуществлен его вторым сыном и наследником, нынешним генеральным директором фирмы "Наней" Отто Наземаном. А поскольку фирма "Наней" в те времена считалась предприятием военного значения, нацисты и вермахт всячески способствовали ей в приобретении земельного участка, на котором предполагалось выстроить завод. У фирмы "Наней" имелись влиятельные связи. Свои регулярные визиты д'Артез наносил без всякого предупреждения, чем мать его бывала крайне раздосадована: что и говорить, она охотно приготовилась бы к его приезду и пригласила бы родственников. Обычно сын, если не улетал последним самолетом, останавливался не у нее, а в отеле "Интерконтиненталь", что также давало повод для горьких сетований. Ты швыряешь деньги на ветер, пеняла она, но, по сути дела, это импонировало старой даме. Во всяком случае, ничто не могло заставить д'Артеза отказаться от раз навсегда заведенного порядка. Он ехал автобусом от Франкфурта до Кенигштейна, рано утром уже стоял, нежданный, с цветами или конфетами у дверей, вежливо выслушивал вечные ахи и охи, что торт не испечен или что сегодня уборка в доме, сидел около двух с половиной часов и, глянув на часы и сославшись на совещание или конференцию, автобусом возвращался во Франкфурт. У матери же на ближайшие недели хватало тем для разговоров - как хорошо выглядит ее сын, как он к ней привязан, хоть профессия отнимает у него много времени и сил, и тому подобное; у нее было обыкновение противопоставлять людей друг другу. Прочих родственников, в особенности брата, который, кстати говоря, за щедрые пожертвования в пользу какого-то научно-исследовательского института уже несколько лет числился доктором honoris causa и почетным членом ученого совета университета, он не навещал никогда, да и виделся с ними чрезвычайно редко. Как было известно Управлению безопасности, братья встречались в последние годы лишь дважды, и то случайно, один раз - в каком-то миланском отеле. Делать из сказанного поспешные выводы было бы глубоким заблуждением. Тут и речи не могло быть ни о натянутых отношениях, ни тем более о распрях. К дням рождения и к другим подобным событиям аккуратно и взаимно посылались поздравительные открытки. Д'Артез говорил о брате не иначе как о "господине генеральном директоре", без намека на иронию, только объективно констатируя факт, а генеральный директор в свою очередь называл д'Артеза, если о нем заходила речь, "мой брат, известный деятель искусств". Именовать брата артистом или комическим актером он избегал хотя бы из уважения к жене и детям, разумеется не раз слышавшим от знакомых: "Ах, вы в родстве с д'Артезом? Как интересно!" Что же до упомянутых поздравительных открыток, то д'Артез, следует заметить, и дочери советовал их посылать. Он даже составил для нее список дней рождения всех родственников. У Эдит Наземан это вызывало лишь раздражение, охотнее всего она ничего общего не имела бы с этим семейством. - Меня там только терпят, потому что и я случайно называюсь Наземан, им ничего другого не остается, - говорила она. - Зачем стану я посылать им открытки? Они еще вообразят, будто мне от них что-то нужно. - Они все равно так думают, - отвечал д'Артез, - иначе они думать не могут. Отчего бы тебе не сделать им это одолжение? Эдит Наземан никак не желала соглашаться с отцом, считая подобную тактику малодушной. Впрочем, и Ламбер, которому она как-то пожаловалась, не поддерживал идеи с поздравительными открытками. Тема эта, по-видимому, не однажды обсуждалась отцом и дочерью, и это тем более странно, что д'Артез, насколько известно протоколисту, всячески избегал давать советы другим, и прежде всего дочери, относительно ее поведения. В этом Ламбер был с ним полностью согласен. - Мы потеряли право что-либо кому-либо советовать, - заявил он однажды, когда протоколисту важно было получить его совет. Правда, Ламбер не всегда придерживался этого правила, темперамент его подводил. Эдит Наземан в конце концов примирилась с советом отца, не будучи убеждена в его правоте. Она сделала это больше из любви к отцу и полагала, что, рассылая дурацкие открытки к дням рождений, оказывает ему услугу. Трогательно было видеть, как она постоянно вставала на защиту отца, даже когда не понимала его. Тогда-то она и подавно вставала за него горой. Что касается дней рождения, то д'Артез сказал ей следующее: - Они нас так и так обсуждают, больше им не о чем говорить. Оттого-то нам и следует давать им пищу для разговоров, по крайней мере будешь знать, что о тебе говорят. Только этим от них и защитишься. Им хоть бы чем-нибудь себя занять. Представь себе, с какими минами они передают из рук в руки твою открытку! Пошлешь им репродукцию абстрактной картины - скажут: о, она строит из себя современную женщину. А пошлешь икону - удивятся: неужто она стала богомольной? Обо всем этом им легко говорить. И нам с ними надо говорить на их языке. Как иностранец иной раз правильнее говорит по-немецки, чем мы. Кстати, собираясь во Франкфурт, д'Артез всегда заранее предупреждал дочь, тогда как своему другу Ламберу звонил только по приезде в отель - правда, сейчас же, чтобы условиться на вечер. Все это в общих чертах было известно Управлению безопасности, и никакой надобности интересоваться этими делами во всех подробностях оно не видело. Однако же все разом изменил настоятельный запрос французской полиции, которая обратилась в Управление за сведениями о лицах, известных в Германии под именем д'Артез. Они и в самом деле запрашивали о лицах, словно их было не одно и не два. Запрос был послан из Бонна в Западный Берлин, а оттуда уже во Франкфурт, так как д'Артез по случаю кончины матери находился именно там, и на сей раз даже больше недели. 3 Погребение престарелой госпожи Наземан состоялось на бад-кенигштейнском кладбище, в тесном семейном кругу, как было объявлено, что, разумеется, не соответствовало действительности, ибо клиенты и заказчики не преминули принять участие в похоронной процессии и пожать над могилою руки скорбящим родственникам. В траурном извещении выражалась просьба воздержаться от возложения венков и рекомендовалось вместо этого передать пожертвование в Красный Крест. Режиссура, как якобы сказал д'Артез, не упустила даже самой малости из того, что производит на читателя газет впечатление благочестия и скромности. Прессу же, и не только местную, больше всего заинтересовало, что гроб был установлен для прощания в одном из громадных цехов завода. Это позволило сделать превосходные по сюжету снимки для иллюстрированных журналов и кинохроники. Усыпанный цветами гроб, венки с гигантскими, живописно расправленными лентами, чтобы каждый прочитал, что на них начертано: "Нашей незабвенной директрисе" или: "Попечительной матери нашей фирмы" и многое другое, что создавало впечатление царящего на заводе климата сердечности. Добавьте к этому станки и конвейеры вокруг гроба и, наконец, персонал, торжественным потоком обтекающий гроб, женщины и девушки, возлагающие на него трогательные букетики, все, само собой, в рабочей одежде и, стало быть, совершенно стихийно выражающие свое горе. Весь персонал отпустили с половины рабочего дня. Нечего и говорить, что в видных деятелях недостатка не было. Фотографии запечатлели министра, двух-трех обер-бургомистров с супругами, изобразившими на лицах скорбь, и даже генеральский мундир. - Гляди-ка, - заметил будто бы д'Артез, разглядывая снимки, - обо всем подумали. - Чистейшее надувательство! - возмущенно воскликнул Ламбер, как впоследствии рассказала протоколисту Эдит Наземан. На похороны были, конечно, приглашены пресса и телевидение. Без конца вспыхивал магний, и все действо освещалось прожекторами. Для журналистов и операторов в столовой завода был приготовлен богатый выбор холодных закусок. Эдит Наземан тоже считала все это чистейшим надувательством. К бабушке своей она ни малейшей симпатии не испытывала. - Она меня иначе как Эдитхен не звала, понимала, чем взбесить. Не помогло и объяснение Ламбера, не усматривавшего в этом злого умысла. Просто в Саксонии существует обычай, когда надо и не надо, прицеплять уменьшительный суффикс "хен", чтобы все сравнять с собой. На все смотрят со своей колокольни. Эдит, кстати, поздно узнала свою бабушку - по сути, всего два года назад - и отчасти поэтому чувствовала себя в семье чужой, считая, что ее там едва терпят. - То знать меня не знали, - говорила она, - а теперь я вдруг член семьи? На рождество ее шофер развозил подарки по всему городу и мне сверток с провизией завез. Точно я себя не прокормлю! И что этой женщине в голову взбрело! Я все раздала моим квартирным хозяевам и сослуживцам. Да еще домой послала, матери вся эта всячина никогда не помешает. Но отец, видимо, не поддержал ее. - По мнению папы, я радоваться должна, что мне прислали только сверточек. Разыграйся у нее воображение и придумай она для меня оригинальный подарок, я бы пропала. Теперь же я числюсь в списке тех, кто получает сверточки, и могу жить как моей душе угодно. Тем не менее Эдит Наземан воспринимала эти подарки как подачки бедной родственнице. Ламбер был, собственно говоря, прав, когда называл похоронные торжества рекламной шумихой. Престарелая госпожа Наземан, хоть и была главным держателем акций предприятия, нисколько не интересовалась производством. Она появлялась на людях, лишь когда открывали новую столовую или учреждали родильный дом. В списках жертвователей на церковные организации ее имя стояло первым. Однако даже язвительные замечания Ламбера не изменили точки зрения д'Артеза. - Как раз потому, что это чистейшая комедия, - сказал он, - так легко им подыгрывать. Меня даже забавляет, что я в их комедии играю лучше, чем они. Это сбивает их с толку. Но попробуй не прими участие в их комедии, они это сочтут за протест, и ты дашь им в руки преимущество воспринимать себя всерьез, то есть преимущество спокойной совести. Протест! Словно у людей нет дел важнее, чем ополчаться против их скверной комедии и пунцовых пятен на щеках моей сестрицы Лотты. Если же ты им подыгрываешь, они теряются и не отваживаются входить в раж. Погоди, что-то еще будет при вскрытии завещания. Кое-какие подробности о том, как прошло вскрытие завещания, протоколисту известны. Так, к великому изумлению всех участников, д'Артез ввел в игру свою дочь Эдит в качестве, так сказать, ключевой фигуры. Эдит Наземан пришла в ярость. - И зачем это папе понадобилось? Мне до всего этого дела нет. Пусть не нарадуются на спои капиталы. Ламбер тоже возражал, ибо д'Артез тем самым навязывал дочери роль, которая ей явно не по плечу. Мнение протоколиста запросили потому лишь, что он изучал юриспруденцию и, как считал Ламбер, лучше разбирался в этих вопросах. Хотя, по сути дела, речь здесь шла отнюдь не о юридической проблеме. Именно из-за вскрытия завещания д'Артез задержался во Франкфурте на день-другой после похорон. Процедура вскрытия происходила на нейтральной территории, на Ратенауплац, в конторе нотариусов Видемана, Иле и Кранца, юристов фирмы "Наней". Присутствовали: генеральный директор Отто Наземан с женой Амелией, урожденной Блиц из Швартау близ Любека; госпожа Шарлотта Фишер, урожденная Наземан, с мужем, директором банка Урсом Фишером из Базеля, и Эрнст Наземан, называемый д'Артез. Протоколисту представляется излишним высказываться здесь об условиях завещания, в целом их можно характеризовать как справедливые и вполне приемлемые. Д'Артез, несмотря на дистанцию, которую он в течение более чем трех десятилетий соблюдал по отношению к семье и к фирме "Наней", существенно обделен не был. В завещании имелась фраза: "Моему сыну Эрнсту, никогда не пользовавшемуся преимуществами остальных моих детей..." и т.д. и т.п. Фраза, несущая в себе оттенок предпочтения, хотя материального выражения, к удовольствию прочих наследников, оно и не получило. По прочтении завещания, с содержанием которого другие наследники, судя по всему, были уже знакомы, д'Артезу, как старшему сыну, был для проформы задан вопрос, согласен ли он с объявленными условиями. Все присутствовавшие, и прежде всего генеральный директор Отто Наземан и госпожа Шарлотта Фишер, очевидно, считали его согласие само собой разумеющимся. Брат, они полагали, будет приятно удивлен, что и о нем, невзирая на полное его равнодушие к фирме "Наней", позаботились со столь неожиданной, чтобы не сказать незаслуженной, щедростью. Правда, что касается продажи акций, то в завещании имелись пункты, должным образом оберегающие фирму от проникновения иностранного капитала; управление переходящим к д'Артезу состоянием оставалось, таким образом, исключительно за дирекцией. Положение это, однако, не затрагивало той значительной доли дохода, которая должна была поступать д'Артезу. А потому все ушам своим не поверили, когда на поставленный вопрос д'Артез со свойственной ему невозмутимой вежливостью ответил: - Я вынужден просить время на размышление. Все взоры устремились на него. Пятна на щеках его сестры Лотты побагровели. Она локтем подтолкнула мужа, директора Фишера, что, видимо, означало: ну, разве я тебе не говорила? Но адвокат Видеман, опытный председательствующий, еще удерживал в руках бразды правления. - Время на размышление? Но почему, позвольте спросить? - Потому что решение зависит не от меня. - Ах, вот как, понимаю. От кого же зависит ваше решение, позвольте спросить? - От Эдит Наземан. Тут-то и разразилась буря. - От Эдит? - воскликнула Шарлотта Наземан. Д'Артез дружелюбно кивнул ей. - Но какое отношение имеет к этому Эдит? И так как д'Артез, не отвечая ей, по-прежнему дружелюбно поглядывал на нее, она в поисках поддержки переводила глаза с одного на другого и в конце концов обратилась к мужу: - А ты что скажешь, Урс? Но директор банка Урс Фишер ответил только: - Да уж ладно! Ладно! - Но ведь об Эдит вообще и речи нет, - не унималась госпожа Шарлотта Наземан. Пятна на ее щеках полыхали огнем. - О твоих детях в завещании тоже речи нет, если я его правильно понял. А ты что скажешь, Урс? - со своей стороны спросил д'Артез директора банка, который и на сей раз ответил тем же "Да уж ладно! Ладно!". Господин Видеман попытался включиться в разгоревшийся спор, но тягаться с госпожой Шарлоттой Наземан было и ему не под силу. - Эдит же слишком молода для подобных вопросов, - вскричала она с оттенком пренебрежения в голосе. - Именно поэтому, - ответил д'Артез, не изменяя своей невозмутимой вежливости. - Я не понимаю тебя, Эрнст. - Этого никто и не требует, Лотта. Наконец господину Видеману удалось вставить слово. Он позволил себе обратить внимание присутствующих на то обстоятельство, что предполагаемые правопреемники наследников в утверждении завещания действительно никакой роли не играют, замечание, которое госпожа Шарлотта Наземан одобрила торжествующим "Видишь? Видишь?" и "Что ты скажешь, Урс?". Но господин Видеман не позволил прервать себя репликами и спросил д'Артеза, не ускользнул ли от него смысл заключительного пункта завещания. А пункт этот гласил, что тот из наследников, кто, не соглашаясь с условиями завещания, воспрепятствует его осуществлению, будет ограничен лишь обязательной долей. - Не смею предположить, - изрек господин Видеман, - будто вы намерены создавать трудности, которые заставили бы нас обратиться к упомянутому заключительному пункту. - Трудности? - переспросил д'Артез и удивленно вздернул бровь, как весьма выразительно делал в своих пантомимах. - Я просил бы, господин Видеман, занести в протокол этого совещания, что выражение "создавать трудности" введено в беседу не мною, а вами! Это замечание смутило даже нотариуса; к счастью, однако, выкрики госпожи Шарлотты Наземан избавили его от необходимости отвечать. - Но ты же создаешь трудности! - взвизгнула она. - Я? - Или твоя Эдит. - Моя Эдит не более, чем твои дети, заинтересована в том, чтобы, по выражению господина Видемана, создавать трудности. В конце концов, речь идет об уйме денег. Что ты скажешь, Урс? Таким-то образом, обратившись как бы между прочим и в спокойной форме к миролюбивому директору швейцарского банка, д'Артез отнял у госпожи Шарлотты Наземан возможность апеллировать к своему директору-консорту и этим до предела накалил атмосферу, что подтверждалось пылающими пятнами на щеках госпожи Шарлотты Наземан. На мгновение возникла опасность, что она обрушится на мужа, не успевшего даже ответить д'Артезу своим "Да уж ладно! Ладно!" Но прежде чем дело дошло до тягостной сцены, взгляд ее упал на более мощного союзника. - А что ты скажешь, Отто? - воскликнула она, обращаясь к другому брату, сидевшему напротив. - Эрнст же вечно создавал трудности. Господин генеральный директор Отто Наземан, к которому она обратилась, до сей поры только слушал и даже проявлял известное равнодушие к дискуссии. Вне сомнения, он обладал достаточным опытом в подобного рода обсуждениях и знал, что самая надежная тактика в этих случаях - дать партнерам выкричаться, ни во что не вмешиваясь. Когда же пыл уляжется, не составит труда достичь желаемых результатов. - Мне тоже не по душе слово "трудности", господин доктор Видеман, - сказал он, обращаясь к нотариусу. - Но зачем нам, взрослым людям, спорить о каком-то неудачном выражении? Мы же все знаем, что нам необходимо обсудить куда более важные вопросы. - Да уж ладно! Ладно! - послышалось наконец одобрительное урчание. - Денежные, - произнес д'Артез дружелюбно, прямо-таки мечтательно. - Судьбу фирмы "Наней", - возразил ему брат не без пафоса. Но д'Артез парировал его пафос сентиментальностью. - Полагаю, нам прежде всего важна последняя воля нашей дорогой мамочки. И если я правильно понимаю заключительный пункт, в чем нас, по всей вероятности, не замедлит просветить господин Видеман, то прежде всего усматриваю в нем ее волю обеспечить мирное единение семейства Наземан. Наша дорогая мамочка, как всем нам, а тебе, Лотта, лучше, чем кому бы то ни было, известно, всегда ратовала за мир. - Видишь, видишь! - воскликнула госпожа Шарлотта Наземан, растроганная словами "мир" и "дорогая мамочка". Тут наконец ей удалось разразиться слезами. - А потому, - продолжал д'Артез, - если только я верно трактую означенный пункт, что нам может подтвердить лишь господин Видеман, я вижу единственно истинную нашу цель в том, чтобы сохранить столь желанный нашей дорогой мамочке мир. - Но зачем же ты тогда создаешь трудности? - всхлипнула госпожа Шарлотта Наземан. - Мы ведь решили впредь не употреблять слово "трудности", - довольно резко заметил генеральный директор Наземан своей сестре. - Извини, Эрнст. Вернемся к делу. Я, естественно, тоже немало удивлен, что ты требуешь время на размышление. Ты все еще настаиваешь на этом? - Да, Отто, и теперь еще решительнее, чем прежде, если хочу выполнить волю нашей дорогой мамочки. Да, теперь, после нашей краткой беседы, у меня, пожалуй, даже больше сомнений, чем вначале. Мне придется добросовестно над этим подумать, чтобы принять решение, действительно отвечающее желанию нашей мамочки. - Я полагал, ты хочешь переговорить с Эдит, хотя господин Видеман и растолковал тебе, что ни Эдит, ни Лоттины дети, ни мои никакой роли при утверждении завещания не играют, по крайней мере с юридической точки зрения, ибо они не названы в нем наследниками. Надеюсь, я верно выразился, господин Видеман? - Ты меня превратно понял, Отто, - ответил д'Артез. - Не юридическая сторона меня заботит. Это не проблема, а если и проблема, так столь простая, что мы ее с легкой душой передоверим господину Видеману. Меня заботит едва ли учитываемая с юридической точки зрения воля нашей дорогой мамочки, послужившая, несомненно, истинным мотивом завещания, с такой точностью сформулированного юридически. Ты скажешь: судьба фирмы "Наней". Я полностью согласен, как генеральный директор, ты ничего другого сказать не можешь, такова и должна быть твоя позиция. Но для меня, извини, подобная позиция чересчур абстрактна. Для меня, разумеется. Я не собираюсь никому навязывать свое мнение. Ибо, как уже сказано, речь идет об уйме денег. - Ну так что же ты, собственно говоря, хочешь? - спросил Отто Наземан. - Быть может, мне легче будет принять решение, если ты пояснишь мне, что подразумевалось под выражением "создавать трудности". - Но мы же договорились не пользоваться больше этим выражением. - Извини, если я все-таки воспользуюсь им. Я, по всей вероятности, тоже не обратил бы на него внимания, не сорвись у Лотты с языка замечание, что я вечно создавал трудности. - Но оно именно сорвалось у нее с языка, как ты сам говоришь. - Вот это я и должен знать со всей определенностью, Отто, мало того, от этого даже зависит мое решение. Как же иначе распознаю я волю нашей дорогой мамочки? Ведь вполне возможно, что обращаться к выражениям "трудности" и сорвавшемуся с языка касательно меня "вечно" было некой семейной традицией, о которой я из-за многолетней отлучки не мог знать. Если наша дорогая мамочка придерживалась этой семейной традиции, то, само собой разумеется, это не может не отразиться на толковании ее последней воли. - Но она же особо упомянула тебя в завещании. Я просто не понимаю, чего еще тебе надо. Как записано в том пункте? - обратился генеральный директор Отто Наземан к господину Видеману, который в ответ на это еще раз огласил спорный пункт: - "Моему сыну Эрнсту, никогда не пользовавшемуся преимуществами остальных моих детей..." - Благодарю вас, достаточно. Вот видишь, Эрнст. Надеюсь, ты удовлетворен? - И я так считаю, - подала голос Шарлотта Наземан. - Вообще какие преимущества? - Прошу тебя, Лотта, позволь нам... - попытался удержать сестру Отто Наземан. - Какие преимущества? Я ничего такого не приметила. И нам еще этим глаза колоть? Разве мы виноваты, что Эрнст вечно создавал трудности? - Прошу тебя, Лотта, это к делу не относится. - Но ведь так оно и было, Отто. Именно вечно. И раньше еще, когда я ребенком была и не слишком этим интересовалась. Но уж позднее, когда Эрнст полез в политику... - Прошу тебя, Лотта, не будем сейчас говорить об этом. - Эрнст прав, мама всегда опасалась, как бы он опять чего не натворил. Как же все это было тягостно! И сколько это причинило папе забот из-за нашего завода, нацистам могла же броситься в глаза связь между нами и Эрнстом. Все это мне прекрасно известно, Отто. И мы еще, выходит, виноваты? Что ты скажешь, Урс? - Но так мы с места не сдвинемся, - с отчаянием заключил Отто Наземан. - Напротив, Отто, - вновь вмешался в спор д'Артез, - мы уже очень и очень продвинулась. Я целиком согласен с Лоттой. Тот самый спорный пункт, в котором я упомянут, может быть понят как своего рода возмещение. - Возмещение! - Пожалуйста, Отто, не раздражайся из-за этого нелепого модного слова. Сейчас главное - верно понять последнюю волю нашей дорогой мамочки. И в этом отношении я целиком на твоей стороне, Лотта. Я никак не возьму в толк, почему это некоему Эрнсту Наземану следует за твой счет выплачивать возмещение. - Возмещение! - во второй раз воскликнул генеральный директор Наземан. Несмотря на большой опыт, накопленный в переговорах с норовистыми партнерами, тут уж и он потерял терпение. - О каком-либо возмещении или претензии на таковое не может быть и речи, поскольку это касается нашей семьи или фирмы "Наней". Весьма сожалею, что об этом вообще заговорили, считаю этот разговор излишним, но не я его начал. Позволь тебе сказать, Эрнст, что в условиях тогдашнего режима, да к тому же в военное время, мы в самом деле оказались в весьма затруднительном положении, когда узнали, что один из носителей нашего имени арестован и заключен в концлагерь. Подобная ситуация в тех условиях легко могла привести к краху фирмы "Наней". - Папа в ту пору вовсе потерял аппетит. Помнишь, Отто? - вставила госпожа Шарлотта Наземан. - Прошу тебя, Лотта, дай мне кончить. Мне, как я полагаю, лучше известны все те печальные обстоятельства. Несмотря на это, Эрнст, можешь быть уверен, мы не оставили тебя в беде. Вопреки затруднительному положению, в каком оказалась наша семья из-за фирмы "Наней", мы тотчас же предприняли для тебя все, что было в наших силах. У нас, естественно, были связи, и папа... - Мама даже пошла на унижение, отправилась к той бабенке, жене какого-то гауляйтера или как их тогда называли. Боже, до чего все это было неприятно! - вновь перебила его госпожа Шарлотта Наземан. - Право, Эрнст, все это подразумевалось само собой. Мы выполняли наш долг. Я упоминаю об этом лишь потому, что ты подверг сомнению завещание, просишь, как ни странно, дать тебе время на размышление, и потому еще, что ты заговорил о возмещении. Извини, Эрнст, но можно было бы привести и противоположные аргументы. К тебе, по всей вероятности, относились снисходительней, чем к другим заключенным. Кто знает, не спасли ли наши связи тебе жизнь, если, конечно, то, что нынче пишут о концлагерях, соответствует истине. Но обстоятельства эти уже в прошлом, нечего больше о них толковать. Я обратил твое внимание на них лишь потому, что и в завещании речь идет единственно о фирме "Наней". Иначе мы и словом бы об этом не обмолвились. - Благодарю тебя, Отто, - дружелюбно ответил д'Артез. - Выслушав твое разъяснение, я еще более настоятельно прошу дать мне время на размышление, чтобы обсудить этот вопрос с Эдит. - Какое отношение имеет к этому Эдит? - вновь воскликнула с негодованием сестрица Лотта. - О, самое непосредственное. Именно теперь, после сообщения Отто, я понял последнюю волю нашей дорогой мамочки в том смысле, что обязан фирме "Наней" и всем вам выплатить возмещение. - Да кто же об этом говорит? - воскликнул Отто Наземан. - Об этом говорю я. И как ты понимаешь, Отто, вопрос о выплате столь значительного возмещения я не могу решить, не заручившись согласием моей предполагаемой наследницы. - К чему такая сверхщепетильность? - с отвращением вскричал генеральный директор. - Но кто же из нас, здесь присутствующих, так сверхщепетилен? - обратился д'Артез с приветливой улыбкой к сестрице Лотте. - Я? - вскричала она. - Уж во всяком случае, не я. Ни одна душа не требует от тебя денег. Что за нелепая идея! Речь идет вовсе не о деньгах. - Вот как, выходит, я все время ошибался. Так что же, господин Видеман, мы, стало быть, поручим решать это вам, как юристу. Не могли бы мы сейчас?.. Завершение переговоров не нуждается в дословной передаче. Д'Артез просил месяц на размышление, две недели у него все-таки выторговали, хотя и этот срок вызвал протест госпожи Шарлотты Фишер, урожденной Наземан. - Нам придется еще раз приезжать, - сетовала она, - а все из-за твоих нелепых размышлений. Что ты скажешь, Урс? Но это возражение удалось свести на нет, когда господин Видеман пояснил, что письменного, нотариально заверенного согласия со стороны д'Артеза будет вполне достаточно. Кроме того, был составлен и подписан документ, в котором говорилось что управление фирмой "Наней" в течение этих двух недель остается в руках господина генерального директора Отто Наземана, как и предусмотрено завещанием, и что другие наследники против этого не возражают. На том переговоры и закончились. Прозвучали еще две-три учтивые фразы. Госпожа Амелия Наземан, например, на протяжении дебатов не проронившая ни слова, выразила д'Артезу сожаление, что он остановился не у них, в ответ на что он сослался на великое множество деловых телефонных разговоров, которые внесли бы в домашний уклад лишнее беспокойство. Госпожа Шарлотта Фишер, правда, не удержалась, чтобы не сказать на прощание: - Не понимаю я тебя, Эрнст. Вопреки своему первоначальному намерению протоколист предпочитает уже сейчас сообщить о решении, принятом д'Артезом через две недели, хотя самого протоколиста в эти подробности посвятили лишь спустя много времени. Поскольку о вскрытии завещания сообщено во всех подробностях, можно заблаговременно осветить и этот вопрос. Что до переданного выше хода переговоров, то протоколист узнал о нем только от Ламбера, так как Эдит Наземан и вовсе но была в курсе дела. Представляется даже, что д'Артез сознательно оставил ее в неведении, не желая, должно быть, оказывать на нее какое бы то ни было давление. Протоколист вынужден признаться, что не сразу уяснил себе мотивы д'Артеза, после того как Ламбер изложил ему ход переговоров. Только теперь, по долгом размышлении, он начинает понимать, что из всего сказанного недвусмысленно следует, какой целью задался д'Артез. Как и в своих пантомимах, он лишь слегка поиграл на нервах собеседников, поддался искушению их обескуражить, пародируя их нравы и предубеждения. Иными словами, д'Артез с самого начала решил отказаться от наследства, теперь это ясно как день, и, приняв другое решение, он, пожалуй, обманул бы все наши ожидания. А медлил он с отказом, для него само собой разумеющимся, исключительно из-за дочери. Друзья, видимо, обстоятельно обсудили этот вопрос. Ламбер, естественно, тоже был за отказ, в связи с чем весьма резко отозвался о фирме "Наней" и о семействе Наземанов. В сущности, оба и не сомневались, что Эдит одобрит намерение отца. Но д'Артез боялся прежде всего, как бы она из преданности ему не приняла решения, о котором впоследствии, возможно, пожалеет. И только поэтому против их обыкновения он столь обстоятельно обсудил свое чисто личное дело с Ламбером. - Мы, таким образом, вторгаемся в жизнь другого поколения, а это нам не положено, - будто бы сказал д'Артез. Ламбер предложил, чтобы д'Артез согласился получить единовременно некую сумму, которая фирме "Наней" так или иначе ущерба не причинит. Тем самым он раз навсегда порвет как с фирмой, так и с семейством Наземанов. - Если же вы с Эдит никак этих денег не хотите, - заметил он, - передай их в дар жертвам нацизма или бывшим узникам концлагерей. Однако предложение это было категорически отвергнуто д'Артезом. - Если бы даже я решился на подобную полумеру, такое пожертвование пошло бы только на пользу фирме "Наней". Пусть, если это им нравится, рекламируют свою продукцию прелестными девичьими ножками, но не фальшивыми благодеяниями. Был, наконец, еще вопрос, о котором д'Артез весьма неохотно и с величайшей деликатностью отважился поговорить с дочерью, опасаясь оказать на нее давление или тем более оскорбить ее чувства. Речь шла о семье Эдит Наземан, о ее, стало быть, матери, разведенной жене д'Артеза, об отчиме, а также сводных брате и сестре. - Ничего не попишешь, она ее мать, - сказал д'Артез Ламберу, - а говоря о семье Эдит, нельзя не вспомнить ее отчима и его детей, от этого никуда не уйдешь, в общем и целом она чуть ли не двадцать лет прожила с ними и выросла среди них. Ламбер не скрывал своей неприязни к ее так называемой семье, которую, не считая матери, он вовсе не знал. Он даже пытался впоследствии повлиять на протоколиста, чтобы тот поговорил на эту тему с Эдит. - Разубедите ее, втолкуйте, что благодарность к ним - чувство ложное, - настаивал он. - Благодарность! Глупейшее табу, удавка, от которой задыхаются многие. Можете не сомневаться, эта так называемая семья Эдит уже отъелась на ее хлебах. Ламбер предложил д'Артезу, чтобы Эдит, выплатив единовременную сумму, навечно откупилась, как он выразился, от этой семьи. Не так уж дорого это ей станет, заверял он. Дай им пятьдесят тысяч, и они в пляс пойдут от радости. Нет, возразил д'Артез, через год-другой они ей все уши прожужжат своим нытьем, почему-де только пятьдесят, почему не сто тысяч, так уж у этих людей водится. - Нет, деньги тут дело последнее, деньгами не поможешь. Это, к счастью, одна из тех проблем, которую каждый человек должен решать сам, рискуя даже свернуть себе шею. Со временем можно ему и подсобить, если уж очень он сиротливо себя почувствует, оттого что далеко забрел от родного муравейника, и неуютно ему станет без семейной вонищи, но решение каждый должен принять самостоятельно. Вероятно, д'Артез выразился по-иному, слишком явственно проступает в передаче лексика Ламбера. Как бы там ни было, д'Артез категорически отказался воздействовать на дочь и говорить с ней по этому делу. Одной-единственной репликой: "Чем ты докажешь, что мы поступили правильно?" - он привел Ламбера к молчанию. Сама же Эдит Наземан безмерно обиделась, что отец вообще советуется с ней по поводу завещания. - Я же знаю, папа хочет отказаться от наследства. Неужто он считает меня такой жадной? Какое мне дело до этих Наземанов? Я с ними всего два года знакома, да и то ради папы: он полагал, что так правильно. Пусть не нарадуются на свои капиталы. Надо же, какая нелепость! Папа боится, как бы со временем, когда у меня самой будут дети, я не пожалела об этом. Пусть лучше, сказала я папе, у меня не будет детей, если это связано с наземановскими деньгами. Но все это говорилось много-много позднее. Что же до завещания, то господину Видеману еще до истечения двухнедельного срока был вручен нотариально заверенный акт отказа от наследства, не только подписанный д'Артезом, но включающий также согласие Эдит Наземан с отказом ее отца. В акте не оговаривались причины отказа, а также ни словом не упоминалось о том, как распорядиться освободившейся частью наследства. На чем сошлось семейство Наземанов и сохранили ли они при этом "столь желанный нашей дорогой мамочке мир", к теме этих записок не относится. Тем не менее существует еще и эпилог этой истории, о нем известно лишь немногим, кто видел по телевидению пантомиму, идею которой, несомненно, подсказала д'Артезу процедура вскрытия завещания. На сцене на полу поначалу виден лишь открытый пустой гроб, крышка лежит рядом. Чуть сбоку стоит женский манекен, полногрудый, с крутыми бедрами, иначе говоря, обтянутый черным коленкором торс без головы и треножник на резиновых колесиках вместо ног. Манекен этот играл, как мы еще увидим, большую роль в замыслах Ламбера к пантомимам. Можно, пожалуй, сказать, что единственным партнером д'Артеза был манекен. У Ламбера подобная кукла стояла даже в комнате. И он уверял протоколиста, который, признаться, струхнул, впервые увидев это чудище, что нет-нет да перекидывается словом со своим манекеном. Это заставляет тебя быть реалистом, пояснил он. Эдит Наземан ненавидела манекен. Она, правда, воздерживалась от замечаний, об этом было, по-видимому, достаточно переговорено, но каждый раз, когда она входила к Ламберу и убеждалась, что манекен все еще здесь, на лице ее появлялась гримаса отвращения. И протоколист охотно верил, что присутствие манекена оказывало на их беседу определенное воздействие и даже затрудняло ее. К этому старомодному женскому торсу был прилажен вместо рук проволочный остов на шарнирах. Но для портновских ли целей - на случай модели с рукавами, как считала Эдит, - протоколист утверждать не берется. Ламбер иной раз набрасывал на проволочные руки свой плед. А по ночам уважаемой даме приходится держать мою рубашку и кальсоны, рассказывал он с ухмылкой. Она нисколько не возражает, не правда ли? И он похлопывал манекен по спине. Как видно будет впоследствии, манекен играл в жизни Ламбера более существенную роль, чем мог предположить протоколист, считавший куклу чудаческой забавой оригинала. Скорее была права Эдит Наземан, инстинктивно ненавидевшая манекен. Но как относился к манекену д'Артез? Знать это было бы небезынтересно. Эдит утверждала, что отец обращает на него внимание не больше чем на любой другой предмет обстановки. Для папы он не что иное, как театральный реквизит в его пантомимах, считала она. Папа совсем иначе думает о женщинах, брала она отца под защиту. Разыгрывая по телевидению пантомиму, д'Артез выходил на сцену в обычном своем строгом костюме: темная визитка, брюки в легкую полоску, черная фетровая шляпа, перчатки, трость, и, разумеется, как всегда на сцене, маленькие английские усики. Увидев открытый гроб, он робеет, но тут же, как и подобает, снимает шляпу. А увидев стоящую поодаль даму-манекен, подходит и с серьезным лицом выражает ей соболезнование. Все происходящее описать невозможно, слова никакого впечатления не производят. Но, глядя на сцену, мигом понимаешь, что д'Артез не только выражает этой особе соболезнование, нет, он не сомневается в том, что гроб предназначен ей, и силится ее утешить. Так и слышишь, что он говорит ей: поразмыслите хорошенько, душа моя, это, пожалуй, для вас лучший выход. Без мучительных недугов, которые стоят семье немалых денег, и без излишней суеты. Право, прекрасная смерть. Однако д'Артез глубоко заблуждается, гроб предназначен не манекену, а ему самому. О чем разъяренный манекен, видимо, и ставит его в известность. Д'Артез отступает примерно на полшага, не то чтобы от испуга или неожиданности, а так и слышишь, что он спрашивает: стало быть, мне? И указательным пальцем тычет себя в грудь. Затем, надо думать, побуждаемый тем же манекеном, оглядывается на гроб: да, в самом деле, к изножию гроба привинчена серебряная овальная пластинка, а на ней выгравировано: "Д'Артез". Он подходит чуть ближе, наклоняется, чтобы прочесть надпись, и, выпрямившись, легким пожатием плеч и едва заметным жестом словно бы говорит: что ж, ничего не поделаешь! Затем откладывает шляпу, перчатки и трость, подходит к гробу, оглядывает, каков он изнутри, даже пробует рукой, мягкая ли подушка. Все это, по-видимому, в известной мере его удовлетворяет, он с дружелюбной улыбкой возвращается к манекену, который все это время не двигается с места. - Да это, конечно же, тетя Лотта! - воскликнула Эдит Наземан, когда вместе с протоколистом смотрела пантомиму по телевизору. Д'Артез извлекает из внутреннего кармана визитки какую-то бумагу и скрюченным пальцем подзывает манекен, подойди, мол, поближе. Манекен и впрямь чуть-чуть повернулся к нему и с помощью невидимых зрителю тесемок или проволоки начинает двигаться на своих колесиках. Д'Артез развертывает бумагу, и зрителю ясно видна надпись: "Мое завещание". Он показывает бумагу и манекену, кивая ему дружелюбно и поощрительно. В конце концов он передает ему бумагу, вернее говоря, прикрепляет ее к одной из торчащих проволочных рук. Тут манекен сразу же от него отворачивается, завещание интересует его больше, чем что-либо другое. Но д'Артеза это как будто ничуть не огорчает. Он возвращается к гробу и подбирает свои вещи - перчатки, трость, черную шляпу. Он даже надевает шляпу и тотчас снова снимает, так как - нет! - в гробу в шляпе не лежат, это не принято. И, перешагнув за бортик, ложится в гроб. Тут он аккуратно одергивает брюки и визитку, чтобы все выглядело достойно. Руки складывает на животе, не выпуская шляпу и перчатки. Наконец, убедившись, что все у него в лучшем виде, закрывает глаза. В это мгновение слышно, как на фисгармонии начинают тихонько наигрывать пьесу Генделя в темпе ларго. Поначалу очень тихо. Манекен словно бы и не замечает происходящего. К гробу он стоит спиной, вернее, выпирающим задом и целиком поглощен завещанием. При этом он слегка поворачивается то влево, то вправо, а то и к публике. Он, похоже, не скрывает, что вполне удовлетворен завещанием. И зритель, сопереживая, мысленно рисует себе беззаботную жизнь, какую манекен сможет вести на унаследованные деньги. Какое счастье, что этот субъект так вовремя приказал долго жить. Какой был бы прок от денег, получи я наследство слишком поздно. Д'Артез тем временем мирно лежит в гробу, и пьеса Генделя постепенно звучит все громче. Но лишь до известной минуты. Тут д'Артез внезапно поднимает голову, видит, что манекен не скорбит утроба, а целиком и полностью поглощен завещанием, и тогда он встает из гроба. Музыка резко обрывается, но манекен и этого не замечает. Д'Артез надевает шляпу, вешает на левую руку трость и направляется к манекену. Тот, оторопев, испуганно замирает. Д'Артез, глазом не моргнув, отбирает у него завещание и возвращается к гробу. Манекен, подпрыгивая, точно курица, семенит следом. Создается впечатление, будто он бешено жестикулирует, хотя на самом деле этого нет. Но д'Артез никакого внимания на него не обращает. Нисколько не торопясь, он рвет свое завещание на мелкие клочки, восемь раз, если протоколист не ошибается, и разжимает пальцы. Обрывки плавно летят в гроб. Затем д'Артез натягивает одну перчатку, слегка приподнимает шляпу в сторону гроба и удаляется. Скорбящая родственница остается у гроба, она безутешна и время от времени заглядывает в гроб. Саксофон имитирует безудержные женские рыдания. Занавес! Протоколист просит извинить его за чересчур обстоятельное и - увы! - несовершенное описание разыгранной пантомимы. Миллионы телезрителей, несомненно, видели ее и составили себе о ней представление. Для протоколиста же сцена эта важна лишь оттого, что позволяет, пожалуй, понять, в какой мере пантомимы д'Артеза были навеяны повседневными событиями и ситуациями, хоть он и выдает себя за абсолютно незаинтересованное лицо. Вернемся в последний раз к погребению престарелой госпожи Наземан: в одном смысле помпезно разыгранная комедия, кажется, все-таки принесла Эдит Наземан удовлетворение. Это было заметно, когда она показывала протоколисту фотографии и газетные вырезки. Она снова и снова тщательно изучала снимки, на которых тоже была запечатлена, - они, должно быть, вполне отвечали ее требованиям. Спору нет, на этих снимках они с отцом невольно обращали на себя внимание, разительно отличаясь от прочих участников, стоящих вокруг них, и точно в таких же позах. Человек, с ними незнакомый, и то спросил бы: а это кто ж? С особенным одобрением Эдит Наземан отзывалась о двух фотографиях. На одной траурный кортеж за гробом снят сзади и наискось по пути следования от часовни к могиле. Д'Артез пропустил вперед брата, генерального директора, и его супругу, но сразу же вслед за ними шествуют они с Эдит, которую он поддерживает под руку. Другой снимок, сделанный подле гроба, установленного в цеху на возвышении, вновь увековечил все семейство в окружении выдающихся участников траурной цере