цей-шатенкой с серо-голубыми глазами. Через два года работы на женщину он понял, что она не ищет конкретного мужчину, знакомого или увиденного на фотографии, -- из сотен фотографий, которые он приносил ей по утрам, она отбирала понравившиеся, просила увеличить, каких-то мужчин просила сфотографировать в других позах, но это были совершенно не похожие друг на друга мужчины -- ни по возрасту, ни по типу лица. Они "сотрудничали" несколько лет, это их сблизило, поскольку у них было что-то вроде общей тайны. Иногда женщина говорила фотографу: "Что ты мне приносишь фотографии этих людей с пустыми, бессмысленными глазами, какие они невыразительные!" Но однажды на фотографии, где множество людей сидели за столом, она увидела среди бессмысленных лиц необычное, сияющее лицо и поняла, что ее поиски в течение одиннадцати лет не прошли даром. В ту же ночь фотограф снова сфотографировал крупным планом это удивительное молодое лицо, на котором читалось чистое, простое и откровенное -- любовь. Они узнали, что человек, у которого было такое лицо, работал в Карагюмрюке (Район в европейской части Стамбула) часовым мастером в маленькой мастерской, ему было тридцать три года; на лице его, по словам женщины, явно читались буквы любви, но фотограф их не видел, и женщина гневно назвала его слепым. Следующие несколько дней женщина провела в волнении, как невеста, которой предстояли смотрины; она страдала, как влюбленная, знающая наперед, что обречена на неудачу; потом наступал момент, когда ей казалось, что брезжит свет надежды, и тогда она предавалась мечтам о возможном счастье. За неделю женщина украсила все стены дома сотнями фотографий часовщика, сделанных под разными предлогами. Фотографу удалось сфотографировать часовщика с очень близкого расстояния. Но после этого часовой мастер вдруг пропал. Женщина буквально сходила с ума. Она отправила фотографа в Карагюмрюк, но мастера не было ни в мастерской, ни дома. Через неделю фотограф снова поехал в Карагюмрюк, и оказалось, что мастерская продается, а дома -- никого. С того дня женщина не желала смотреть ни на какие фотографии, кроме фотографий часовщика. В тот год осень наступила рано, задули холодные ветры. Как-то фотограф приготовил очередную серию фотографий и утром пришел к женщине. Дверь открыл всегда не в меру любопытный привратник и сообщил, что госпожа куда-то уехала. Фотографу оставалось только, зная начало, домыслить конец этой истории. Но настоящий конец он узнал через несколько лет из газетного заголовка: "Плеснула в лицо азотной кислотой!" Ревнивую женщину звали иначе, чем женщину из Шишли, она не подходила по возрасту и не была на нее похожа; муж, в лицо которого она плеснула азотную кислоту, был не часовым мастером, а прокурором небольшого городка в Центральной Анатолии. Ни одна из подробностей, приведенных в газете, не вязалась с мечтательной женщиной и красивым часовым мастером, но, прочитав слово "кислота", фотограф тотчас догадался, что речь идет именно о них; он понял, что много лет они были вместе, что они использовали его и устроили все эти игры для того, чтобы сбежать вдвоем. Увидев в тот же день в другой бульварной газете обожженное лицо часовщика, лишенное всякого выражения, он убедился, что прав в своих предположениях. Фотограф понял, что его рассказ вызвал интерес зарубежных журналистов, оценен по достоинству, и, чтобы закрепить свой успех, добавил последнюю деталь с таким видом, будто открывал военную тайну: та же фотография обожженного кислотой лица (спустя несколько лет) была опубликована в той же бульварной газете как фотография последней жертвы войны, длившейся много лет на Среднем Востоке. Под фотографией была подпись: "Как говорится, все -- во имя любви". Сидящие за столом охотно позировали фотографу. Галип заметил двух знакомых журналистов и лысого человека, который показался ему похожим на агента по рекламе; было еще несколько незнакомых ему людей. За столом установилась атмосфера легкой симпатии, какая бывает между людьми, делящими крышу на одну ночь или попавшими вместе в несерьезную аварию. Всем было интересно. Огни сцены давно погасли, в зале было тихо и безлюдно. Слово взял лысый старик, которого Галип принял за агента по рекламе. Искендер рассказал Галипу, кто этот старик: он встретился с ним в холле отеля "Пера палас" в те хлопотные дни, когда составлял программу для английских журналистов, стараясь ее максимально уплотнить, и разыскивал Джеляля -- да, кажется, это было как раз в тот день, когда он звонил Галипу. Человек стал помогать в поисках Джеляля, сказав, что знаком с ним и у него тоже есть дело к журналисту. Старик появлялся время от времени и оказывал англичанам кое-какую помощь: он был отставным военным и имел весьма широкие связи. Очевидно, что он не работает, любит делать добрые дела, ищет друзей и хорошо знает Стамбул. Рассказ лысого оказался рассказом-загадкой: старый чабан, изнуренный солнцем, днем возвращается домой, загоняет овец, входит в дом и видит в своей постели горячо любимую жену с любовником: на мгновение растерявшись, он хватает нож и убивает обоих. Сдавшись властям, он защищает себя перед кадием (Кадий -- судья шариатского суда), утверждая, что убил не жену, а незнакомую женщину, которая оказалась с любовником в его постели. Чабан рассуждает просто: долгие годы они жили в любви, женщина, которую он хорошо знал, верил ей, не могла так обойтись с ним; это значит, что и женщина в постели была другая, и он был не он. Чабан искренне верил в превращение, считал, что само солнце подало ему знак. Он, конечно, готов отвечать за преступление, совершенное тем, другим человеком, в которого он преобразился в момент преступления, но настаивал на том, чтобы убитых им мужчину и женщину считали ворами, бесстыдно воспользовавшимися его постелью. Каким бы ни было наказание, он его отбудет, а потом отправится искать жену: ведь он не видел ее с того дня, когда его чуть не хватил солнечный удар, а когда найдет, то с помощью жены будет искать свою собственную потерянную личность. К какому наказанию приговорил кадий чабана? Слушая ответы сидящих за столом на вопрос отставного полковника, Галип думал о том, что он то ли слышал, то ли где-то читал этот рассказ раньше, но где -- никак не мог припомнить. Он решил, что вспомнит, откуда знает и рассказ, и лысого человека, когда посмотрит фотографии, которые фотограф уже проявил и раздавал присутствующим; тогда он скажет лысому, кто он на самом деле, и таким образом раскроет тайну его не очень простого лица. Когда подошла его очередь, Галип сказал, что кадий должен был простить чабана, и понял, что угадал, что выражало лицо отставного полковника: казалось, тот был одним человеком, когда рассказывал свою историю, и стал совсем другим, когда закончил ее. Что же с ним происходило, когда он рассказывал, что изменило его во время рассказа? Теперь все смотрели на Галипа и ждали его историю; он стал рассказывать о любви пожилого одинокого журналиста, оговорившись, что эту историю когда-то поведал ему коллега героя повествования. Этот человек всю жизнь делал переводы для журналов и газет и, кроме того, писал статьи о новых фильмах и театральных постановках. Он никогда не был женат, больше интересовался женскими нарядами и украшениями, чем женщинами. Жил он в маленькой квартирке на окраине Бейоглу в полном одиночестве, с полосатой кошкой, которая выглядела еще более старой и одинокой, чем он сам. Единственным потрясением его плавно текущих дней стало то, что под конец жизни он начал читать поразительную книгу Марселя Пруста о поисках утраченного времени. Пожилому журналисту так понравилась книга, что он говорил о ней каждому встречному, однако никто не потрудился прочесть эту книгу по-французски, более того, журналист не встретил ни одного человека, который хотя бы проявил к ней интерес. Тогда он замкнулся и начал мысленно повторять сцены, которые читал и перечитывал по многу раз. Днем ему приходилось сталкиваться с неприятностями, иметь дело с раздраженными, бесчувственными, неделикатными, грубыми и бескультурными людьми; если ему было тяжело, он говорил себе: "Нет, я не здесь! Я дома, у себя в спальне, я думаю о том, что делает моя Альбертина: спит или уже проснулась и ходит по комнатам мягкими шагами, а я любуюсь ею!" Печально бродя по улицам, он точь-в-точь как рассказчик в романе Пруста, воображал, что его ждет молодая и красивая женщина по имени Альбертина, простое знакомство с которой уже было бы для него счастьем, а она у него дома и ждет его, и он думал о том, что она делает в ожидании. Он возвращался в свою двухкомнатную квартирку, печка никак не желала гореть, и старый журналист с грустью вспоминал другие страницы Пруста, где Альбертина покинула его; ощущая тоску пустого дома, он вспоминал, о чем они, улыбаясь, разговаривали с Альбертиной, как она приходила, позвонив в дверь, как они завтракали; он вспоминал свои частые вспышки ревности, мечты о путешествии вдвоем в Венецию; все это проходило перед его глазами как яркие картины, он был как будто одновременно и Прустом, и его возлюбленной Альбертиной; он предавался воспоминаниям, пока из глаз не начинали течь слезы, слезы печали и счастья. Старый журналист сокрушался, что никто не знал о Прусте и Альбертине, что у нас такая убогая и жалкая страна. Вот когда появятся здесь люди, понимающие Пруста и Альбертину, тогда, может быть, эти несчастные, которых он встречает на улицах, заживут другой, лучшей жизнью и не будут пырять друг друга ножами в припадках жестокой ревности, а, как Пруст, погрузятся в воспоминания, стараясь оживить перед глазами образы любимых. Все журналисты и переводчики, которые работали в газете и считались образованными людьми, на самом деле были противными невеждами, потому что они не читали Пруста, не были знакомы с Альбертиной и не знали, что их старый коллега, прочитав Пруста, стал одновременно и Прустом, и Альбертиной. Нет ничего странного в том, что пожилой одинокий журналист вообразил себя персонажем или автором романа; любой турок, прочитавший с удовольствием западную книгу, которую никто другой не читал, через какое-то время начинает искренне верить, что он не только с удовольствием прочитал, но и написал ее. И начинает презрительно относиться к окружающим не только потому, что они не читали этой книги, но и потому, что они не в состоянии написать так, как написал он. Неудивительно, что старый журналист годами воображал себя Прустом или Альбертиной, удивительно, что эту тайну, тщательно скрываемую от всех много лет, он открыл молодому коллеге. Выслушав историю тайной любви старого журналиста, тот сначала расхохотался, а потом сказал, что опишет этот любопытный факт в своей рубрике. Старый журналист понял, что мир его рухнул: теперь в пустой квартире он не мог думать ни о ревности Пруста, ни о прекрасных днях, проведенных с Альбертиной, ни о том, куда отправилась Альбертина. Необыкновенная любовь, которую он пережил и о которой в Стамбуле знал он и только он, великая любовь, единственный чистейший источник его гордости, скоро станет достоянием сотен тысяч безмозглых читателей, а это все равно что Альбертина, та, что долгие годы была объектом его поклонения, будет изнасилована. На обрывках газеты с именем Альбертины будут чистить рыбу, их будут бросать в мусорные ведра. Когда он думал об этом, ему хотелось одного -- умереть. Отчаяние придало ему смелости, и он позвонил молодому коллеге, умоляя его не писать об Альбертине и Прусте. "Ведь вы даже не читали это произведение Марселя Пруста!" Молодой журналист, который и думать забыл об исповеди старика, никак не мог понять, о чем идет речь: "Какой писатель? Какое произведение? О чем вообще речь-то?" Старик снова все рассказал, и опять молодой хохотал и говорил радостно, что об этой истории просто необходимо написать, и как можно скорее, пока старик не написал о ней сам. Статья действительно появилась. Старый журналист был потрясен, прочитав, как высмеивают его в этой статье. А когда он увидел в ней имена Пруста и Альбертины, единственное, что ему осталось, -- уйти из этой жизни. Он умер через три дня после появления жестокой статьи. Когда взломали дверь его двухкомнатной квартиры, выяснилось, что старый журналист тихо скончался во сне. Упрямая печка дымила вовсю, а рядом с покойником сидела полосатая кошка, которая два дня ничего не ела, но не покинула хозяина. Несмотря на то что рассказ Галипа кончился печально, как и все другие, слушатели почему-то развеселились. Несколько человек, в том числе и иностранные журналисты, встали из-за стола и до самого закрытия развлекались, смеялись и танцевали с девушками. Я должен быть самим собой Если ты хочешь быть печальным, рассеянным, задумчивым или вежливым, надо просто старательно играть соответствующую роль. Патриция Хайсмит Лет одиннадцать или двенадцать назад, точно не помню (к сожалению, моего "тайного архива", к которому я обращаюсь в подобных случаях, когда память моя, как сейчас, слабеет, нет под рукой), я написал длинную статью о ночной прогулке по городу под неотступным наблюдением "глаза" и получил множество писем от читателей. Как всегда, большинство из них возмущались, что я не написал привычной статьи (о проблемах страны, о грустных стамбульских улицах под дождем), и, как всегда, в почте оказалось письмо читателя, который "чувствовал", что он разделяет мои взгляды "по очень важному вопросу". Я почти забыл о письме читателя, сообщавшего, что скоро посетит меня, чтобы задать вопросы, "глубокие" и "особенные", по которым, как он считал, мы сходимся во мнениях; о себе он сообщил лишь, что профессия его -- парикмахер (мне показалось это странным). Но однажды, после обеда, в день, когда верстался номер, когда надо было дописать несколько материалов и я был страшно занят, он предстал передо мной. Я думал, что парикмахер будет долго делиться своими горестями, а потом настаивать, требовать, чтобы я все это описал в газете. Я попытался избавиться от него, попросил, чтобы он пришел в другое время. Он напомнил, что письменно предупредил о своем приходе, и сказал, что в другой раз не сможет прийти. Он хочет задать мне всего два вопроса, сделать это можно на ходу. Мне понравилось, что парикмахер сразу перешел к делу, и я попросил его задать вопросы. --Трудно ли вам быть самим собой? . К столу подошли несколько человек, почуявшие, что происходит нечто необычное; они надеялись развлечься, думали, что я отвечу шуткой и мы вместе посмеемся; здесь были молодые журналисты, которым я покровительствовал, толстый и шумный футбольный обозреватель, вечно смешивший всех своими остротами. Я ответил "умной" шуткой, как от меня и ждали. Парикмахер внимательно выслушал шутку как ответ на первый вопрос и тут же задал второй. --Как сделать, чтобы человек всегда мог быть самим собой? Вид у него был такой, словно он задавал вопрос не для удовлетворения своего любопытства, а чтобы выполнить некую важную миссию. Ясно было, что он заранее заготовил вопросы. Смех, вызванный моим шуточным ответом, еще не смолк, он привлек других людей, и в таком положении я, естественно, не стал произносить философскую речь на тему, как человеку быть самим собой, а отпустил вторую шутку, как забил шар в лузу. Вторая шутка дополняла первую, и буквально из пустяка можно было сделать замечательный рассказ. Я до сих пор помню, как после второй шутки парикмахер сказал: --В сущности, я понял! - и ушел. Если слово двусмысленно, то наш народ воспринимает исключительно его второй смысл, в котором содержится презрение или унижение, поэтому меня совершенно не волновало, что парикмахер мог обидеться. Более того, скажу, что я его унизил, как унизил бы любого читателя, который стал бы задавать вопросы о смысле жизни или интересоваться, верующий ли я, застав меня в уборной застегивающим брюки. Но через некоторое время... Если читатели думают, что я напишу сейчас, будто раскаялся в своем нахальстве, постоянно думал о том, был ли уместен вопрос парикмахера, видел его во сне, испытывал чувство вины и просыпался весь в поту, то они сильно ошибаются. О парикмахере я вспомнил всего один раз. Дело в том, что задолго до знакомства с ним меня посетила мысль. Поначалу это даже и мыслью-то назвать было нельзя; у меня в ушах, нет, не в ушах, где-то в глубине души вдруг снова зазвучали слова, которые время от времени посещали меня в детстве: "Я должен быть самим собой, самим собой, самим собой... " Как-то после дня, проведенного среди людей -- родственников, "товарищей" по работе, -- ночью, перед тем как лечь в постель, я сел в старое кресло, вытянул ноги на подставке, закурил и стал смотреть в потолок. Голоса людей, с которыми я весь день общался, шум, просьбы слились в единый звук и доносились откуда-то из глубины неприятно и утомительно, как головная боль, нет, хуже -- как ноющая зубная боль. Слова из детства, которые я стесняюсь назвать мыслью, сначала возникли как "антизвук", чтобы заглушить неумолкающий гул, напомнить о возможном пути выхода: надо просто услышать собственный внутренний голос, погрузиться в собственное спокойствие, счастье, даже в собственный запах. "Ты должен быть самим собой, самим собой, самим собой!" Уже поздно ночью я вдруг понял, как доволен тем, что сижу дома, вдали от всей этой толпы, от убийственной суеты, которую они (имам с его пятничной проповедью, учителя, тетя, отец, дядя, политики -- все!) называли "жизнью", да еще хотели, чтобы и я, и все мы окунулись в нее! Я был так доволен, что прогуливался в саду собственных фантазий, а не их скучных, банальных сказок, что с любовью смотрел даже на свои вытянутые на подставке худые, совсем не стройные ноги и с симпатией наблюдал за некрасивой беспомощной рукой, подносящей ко рту сигарету, из которой я пускал дым в потолок. В кои-то веки я сумел стать самим собой! Я мог любить себя за это! В этот счастливый миг навязчивые слова вдруг зазвучали по-иному. Я повторял эти слова, как квартальный дурачок, идущий вдоль стены мечети, выкрикивает один и тот же бессмысленный повтор, как старик пассажир, который считает проплывающие мимо поезда столбы: один, один, один; надоевшие было мне слова вдруг превратились в истину, которая наполнила меня какой-то новой силой, преобразила не только меня, но и мою старую бедную комнату. И я повторял, но уже не занудно, а с каким-то радостным протестом: Я должен быть самим собой, я должен быть самим собой и не обращать внимания на их голоса, запахи, желания, любовь и ненависть, я должен быть самим собой, повторял я, глядя на свои. ноги, покоящиеся на подставке, и на сигаретный дым, который пускал в потолок; ведь если я не являюсь самим собой, я становлюсь таким, как они хотят, а я не хочу быть тем человеком, каким они хотят меня видеть, и я ничего не буду делать, чтобы стать тем невыносимым человеком, каким они хотят, чтобы я был, лучше пусть меня совсем не будет, думал я, потому что в молодости, когда я приходил в дом дяди и тети, в их взглядах я читал: "Как жаль, что он занялся журналистикой, но он много работает и, если и дальше будет так работать, бог даст, добьется успеха"; я становился тем человеком, каким они меня видели, и, чтобы стать другим, я работал много лет, и когда, будучи взрослым мужчиной, я приходил в дом, где отец жил уже с новой женой, я становился человеком, про которого они говорили: "Он много работал и добился-таки успеха"; самое скверное, что я не мог видеть себя другим, я не хотел быть таким, каким они хотели, чтобы я был, но этот образ прилипал ко мне, как кожа к мясу, и, находясь среди них, я ловил себя на том, что говорю слова не свои, а этого человека, которым мне так не хочется быть; вечером, вернувшись домой, я вспоминал фразы, что произносил там: "Я коснулся этой темы в большой статье", "Эту проблему я рассматриваю в своей последней воскресной статье", "В статье, которая появится завтра, я написал так". Потом я пытался говорить простые слова: "Я разбередил муравейник", потому что начинал задыхаться от штампов и хотел хоть немного стать самим собой. Вся моя жизнь -- цепь подобных неприятных воспоминаний. Сидя в кресле, наслаждаясь тем, что я являюсь самим собой, я вспоминал времена, когда не был самим собой. Я вспомнил, что во время всего срока службы в армии меня считали человеком, умевшим шутить в тяжелую минуту; я изо всех сил старался соответствовать этой характеристике: ведь "товарищи по оружию" решили, что я именно такой. Вспомнил, как в то время, когда мы разрабатывали планы подготовки военного переворота и мечтали о временах, когда власть перейдет в наши руки, я вел себя как горячий патриот, лишившийся сна от страха, что переворот совершится слишком поздно и народ будет продолжать страдать. Рядом с симпатичными женщинами я старался вести себя так, как, по-моему, им должно было нравиться: то я был человеком, думающим только о женитьбе и пытающимся устроиться в жизни, то решительным мужчиной, поглощенным заботами о спасении страны, то чувствительной натурой, уставшей от черствости и всеобщего непонимания, царивших вокруг, а то просто "романтичным поэтом". Вспомнил, наконец (да, напоследок!), как у парикмахера, к которому я ходил раз в два месяца, я не мог быть самим собой, я был личностью, соединившей в себе всех, кому подражал. Я отдавал себя в руки парикмахера (другого, не того, о котором шла речь в начале моей статьи). Мы вместе смотрели в зеркало на подстригаемые волосы, на голову, плечи, тело, и я всегда сразу понимал, что сидящий в кресле человек -- не я, а кто-то другой. Голова в руках парикмахера, спрашивающего: "Сколько снимем спереди?", шея, на которой держится эта голова, плечи, тело -- не мои, они принадлежат журналисту Джелялю. А у меня нет ничего общего с этим человеком. Это было настолько очевидно: я думал, что и парикмахер видит это, но он, кажется, не замечал. И все же, словно стремясь показать мне, что я -- не я, он задавал вопросы, какие обычно задают журналистам: "Победим ли мы греков, если начнется война?", "Правда, что жена премьер-министра -- проститутка?", "Лавочники сами поднимают цены?" Почему-то я был не в состоянии отвечать на эти вопросы; журналист, за которым я с непонятным изумлением следил в зеркале, бормотал вместо меня с умным видом: "Мир -- дело хорошее!", "Надо понимать, что, вешая людей, цен не снизишь!" Я ненавидел этого журналиста: он считал, что все знает, а когда чего-то не знал, то, зная, что не знает, умел снисходительно иронизировать над своим незнанием и недостатками! Ненавидел я и парикмахера за то, что уже первым вопросом он превращал меня в журналиста Джеляль-бея! Размышляя над всем этим, я и вспомнил парикмахера, пришедшего в газету задать мне странные вопросы. Той ночью, сидя в кресле, я говорил себе: "Да, господин парикмахер! Они никогда не позволят человеку быть самим собой, никогда, никогда не позволят!" Я говорил решительно и убежденно, но это не приносило мне желаемого покоя. Тогда я решил, что в моих воспоминаниях, освеженных визитом парикмахера, есть некий смысл, некий порядок, как бы "тайная симметрия"; мои самые внимательные читатели, я думаю, помнят, что я писал об этом и в других статьях. Словно бы это был знак, обращенный в мое будущее: возможность быть самим собой, сидя в одиночестве в кресле после долгого дня или даже вечера; это было что-то вроде возвращения домой после долгих, длившихся годами приключений. Вы меня узнали? И сейчас, когда я обращаю взор в те времена, я словно бреду наугад в беспорядочной толпе. Ахмет Расим Рассказчики вышли из клуба, но не разошлись, а, стоя под легким снежком, смотрели друг на друга в ожидании новых развлечений: будто они только что стали свидетелями убийства или пожара и были не в состоянии сдвинуться с места: вдруг еще рванет! Лысый, уже давно водрузивший на голову большую фетровую шляпу, повернулся к Искендеру: "Туда всех не пускают. Да и столько народу там не поместится. Я хочу повести только англичан. Пусть увидят и эту сторону нашей жизни". Взглянул на Галипа: "Вы, конечно, можете пойти с нами... " Когда они проходили мимо американского консульства, человек в фетровой шляпе спросил: "Вы бывали у Джеляль-бея в Нишанташи и Шишли?" -- "Что?" -- удивился Галип, глядя в лицо, которое не казалось ему выразительным. "Искендер-бей сказал, что вы племянник Джеляля Салика. Разве вы не разыскиваете его? Было бы хорошо, если бы он рассказал англичанам о проблемах нашей страны. Видите, мир уже проявляет к нам интерес". Галип: "Да, конечно". Человек в фетровой шляпе: "У вас есть его адреса?" Галип: "Нет, он никому их не дает". - "А правда, что он прячется там с женщинами?" -- "Нет". -- "Не сердитесь. Сплетни. Чего только не наговорят! На каждый роток не накинешь платок. Особенно если речь о такой знаменитости, как Джеляль-бей! Знаете, я ведь с ним знаком". -- "Неужели?" -- "Да, как-то он пригласил меня в одну из своих квартир в Нишанташи". -- "Куда именно?" -- "Тот дом давно снесли. Это был двухэтажный кирпичный дом. Он жаловался на одиночество. Сказал, что я могу видеться с ним, когда захочу". -- "Но он сам стремится к одиночеству". -- "Может быть, вы не так уж хорошо его знаете. Сейчас интуиция мне подсказывает, что он ждет от меня помощи. Вы не знаете ни одного из его адресов?" -- "Ни одного". -- "Неудивительно, что каждый находит в нем частицу самого себя. Замечательная личность!" -- заключил человек в фетровой шляпе, и они стали обсуждать последнюю статью Джеляля. Дверь, на которой было написано "Мастерская манекенов", открыл небритый человек лет тридцати. На нем были черные брюки и полосатая пижамная куртка. Пожав руку каждому из гостей с таким видом, будто они принадлежат к одному тайному братству, он пригласил всех в ярко освещенную комнату, пахнущую краской, заваленную коробками, болванками, жестянками, муляжами различных частей человеческого тела. Вытащив из угла и раздав пришедшим брошюры, он монотонным голосом начал рассказывать: -- Вы находитесь в лучшей из мастерских манекенов на Балканах и Среднем Восто ке. Уровень, на который мы поднялись за сто лет существования, показывает, каких вы сот достигла Турция в этом виде производства и его модернизации. Мы не только полно стью обеспечиваем страну руками, ногами и бедрами... -- Джеббар-бей, - тоскливо перебил его лысый, -- наши друзья пришли не в мас терскую, а для того, чтобы с вашей помощью посмотреть нижние этажи, подземелье, увидеть фигуры страдальцев, нашу историю, то, что делает нас нами. Гид с недовольным видом повернул выключатель, и сотни рук, ног, голов, торсов вмиг погрузились в беззвучную тьму; теперь горела только голая лампочка, освещающая маленькую лестничную площадку. Когда они спускались по железной лестнице, снизу повеяло влажностью, и Галип остановился. Джеббар-бей тут же подошел к нему. --Не бойся, -- сказал он с видом всезнающего человека, - ты найдешь здесь то, что ищешь! Меня послал Он, Он не хочет, чтобы ты шел по ложному пути, чтобы ты потерялся! Говорил ли он другим эти непонятные слова? Оказавшись в первом помещении, они увидели освещенные тусклыми лампочками фигуры турецких моряков, пиратов, писцов, крестьян, сидящих по-турецки на полу за трапезой; гид что-то невнятно бормотал. В следующем помещении была фигура женщины-прачки, обезглавленного безбожника и палача с орудиями казни в руках. Гид говорил, и на сей раз Галип отчетливо слышал его слова: --Сто лет назад, когда мой дед создавал первые фигуры, те, мимо которых вы про шли, у него в голове была единственная мысль: манекены, выставленные в витринах лавок, должны быть сделаны с наших людей. Но международный исторический заговор препятствовал воплощению этой идеи. Они спускались все ниже, переходили по ступенькам из помещения в помещение и видели сотни фигур, на которые с потолков падали капли воды; под потолком были натянуты провода, и на них, как на бельевой веревке, висели лампочки. Вот фигура маршала Февзи Чакмака: тридцать лет он был начальником Генерального штаба; ему все казалось, что его народ сотрудничает с врагами, а потому он собирался взорвать все мосты в стране и порушить минареты, чтобы они не стали ориентирами для русских; ему хотелось опустошить Стамбул, объявить его городом-призраком, чтобы, в случае если он попадет в руки противника, он предстал лабиринтом, из которого нет выхода. Рядом фигуры крестьян из Коньи: мать, отец, дочь, дед, дядя, и все похожи друг на друга как две капли воды -- результат множественных внутрисемейных браков. А вот старьевщики переходят от двери к двери и не подозревают, что собирают старые вещи, которые делают нас нами. Наши знаменитые артисты, которые, не будучи ни собой, ни другими, наилучшим образом играли в фильмах и себя, и героев, которыми они не могли быть; бедолаги, всю жизнь приспосабливающие к Востоку науку и искусство Запада: отставные паши, долгие годы вечерами с лупой в руках прокладывающие на картах вместо кривых стамбульских улиц липовые аллеи, как в Берлине, или расходящиеся звездными лучами прямые улицы и бульвары с мостами, как в Париже; фантазеры, которые мечтали прогуливать собак по их собачьим делам на поводке -- как на Западе - по современным улицам, но умирали, так и не осуществив своей мечты; сотрудники безопасности, до времени отправленные в отставку за то, что были приверженцами традиционных методов пыток и не использовали новых международных достижений в этой области; бродячие торговцы с палками-коромыслами на плечах, которые ходили из квартала в квартал и торговали шербетом, рыбой пеламидой и йогуртом. Незадолго до смерти, -- пояснял гид, -- мой дед понял, сколь силен стоящий перед ним международный противник. Определенные силы, не желающие, чтобы наша нация оставалась самой собой, в стремлении лишить нас самого ценного нашего достояния -- наших будничных движений, наших жестов -- прогнали моего деда из Бейоглу, выбросили его работы из лавок и витрин на проспекте Истикляль. Отец, когда дед был при смерти, понял, что ему в наследство остается подземелье, только подземелье, но тогда он еще не знал, что Стамбул на протяжении многих столетий всегда был подземным городом. Этому его научила жизнь: когда он расчищал подвал, чтобы разместить манекены, он наткнулся на подземные коридоры. Они спускались по лестницам в эти подземные коридоры, шли по ним, попадали в глиняные пещеры, которые и помещениями-то назвать было нельзя, и видели все новые фигуры несчастных. При свете голых лампочек эти фигуры напоминали Галипу терпеливых людей с покрытыми пылью и грязью лицами, ожидающих на остановке автобуса, который никогда не придет; иногда его охватывало ощущение, которое он испытывал, когда бродил по улицам Стамбула: ощущение того, что все несчастные -- братья. Он увидел игроков в лото с торбами в руках, насмешливых и нервных студентов университета, подмастерьев из лавок, торгующих фисташками, любителей птиц и искателей кладов. В одной пещере стояли люди с буквами на лицах, а рядом ученые, разгадавшие тайны этих букв, и знаменитости наших дней - ученики тех ученых. В углу пещеры, среди фигур знаменитых писателей и деятелей культуры нашего века, была и фигура Джеляля в плаще, который он носил двадцать лет назад. Показав на Джеляля, гид сказал, что на этого журналиста его отец одно время возлагал большие надежды, но тот использовал в недостойных целях тайну букв, открытую ему отцом, и продался ради дешевой популярности. Статья, написанная Джелялем об отце и деде гида, вставленная в рамку, была повешена на шею фигуры, как смертный приговор. Со стен в этих глиняных пещерах, выкопанных без разрешения муниципалитета и не оборудованных должным образом, -- в Стамбуле было много подобных подпольных лавок, - сочилась вода, а щекочущий ноздри запах плесени проникал прямо в легкие. Гид рассказывал, как его отец, после того как неоднократно сталкивался с предательством, связал все надежды с волшебством букв, которое познал в путешествиях по Анатолии; он высекал волшебные буквы на лицах и открывал для себя один за другим подземные коридоры, делающие Стамбул Стамбулом. Галип некоторое время стоял неподвижно перед фигурой Джеляля: большое тело, мягкий взгляд и маленькие руки. Ему хотелось сказать: "Из-за тебя я не сумел стать самим собой! Я верил во все басни, которые делали меня тобой!" Он внимательно и долго рассматривал фигуру Джеляля: так сын изучает фотографию отца, сделанную много лет назад. Галип любил его и боялся, хотел быть на месте Джеляля и бежал от него, искал его и в то же время пытался забыть. Галип не выдержал и схватил его за ворот плаща, словно хотел узнать у него смысл жизни, которого не мог понять, тайну, что знал, но скрывал в себе Джеляль, тайну другого мира в этом мире, способ выхода из игры, что, начавшись шуткой, превратилась в кошмар. Неподалеку слышался ставший привычным голос гида: - Мой отец с необыкновенной быстротой создавал фигуры и с помощью букв придавал их лицам выражение, какое сегодня вы не сможете увидеть на лицах людей на улицах, вообще нигде. В помещениях, которые мы открыли под землей, не хватало места. Конечно, не случайно, что именно в этот момент мы нашли коридоры, соединяющие нас с подземельем. Отец прекрасно видел, что отныне наша история будет вершиться под землей, что подземная жизнь -- это свидетельство краха жизни на земле, а у коридоров, каждый из которых выходит к нашему дому, и подземных путей, усеянных скелетами, есть исторический шанс обрести смысл и жизнь только благодаря лицам настоящих турок, созданных нами. Галип отошел, фигура Джеляля медленно качнулась вправо-влево, как оловянный солдатик на тонких ногах. Зрелище было странное, смешное и одновременно жуткое. Галип отступил на несколько шагов, закурил. Ему совсем не хотелось спускаться со всеми к началу подземного города, где "в один прекрасный день вместо скелетов все увидят манекены". Гид показывал гостям начало коридора на другом берегу Золотого Рога; этот коридор, соединяющий берега залива, византийцы вырыли тысячу триста шесть лет назад из страха перед нападением Аттилы; дальше пошли рассказы о скелетах, которые можно увидеть, если войти в подземелье с фонарем, о сокровищах, спрятанных от завоевателей шестьсот семьдесят пять лет назад и охраняемых скелетами, о столах и стульях, покрытых густым слоем пыли. Отец гида считал уход под землю вынужденным, признаком упадка и гневно говорил, что каждый подземный коридор времен и Византии, и Нового Рима, и Царьграда, и Константинополя стал впоследствии причиной ужасных беспорядков на поверхности: всякий раз подземная цивилизация мстила наземной, вытеснившей ее вглубь. Слушая все это, Галип вспомнил, что Джеляль в одной из статей писал об этажах домов как о продолжении подземной цивилизации. Гид рассказал, как его отцу захотелось заполнить фигурами все подземные дороги, все коридоры, забитые гниющими скелетами и затянутыми паутиной сокровищами: так он хотел стать участником неотвратимого светопреставления, страшного разрушения, предвестником которого было само существование подземной цивилизации; эта мысль наполнила жизнь отца новым смыслом, и он стал продвигаться по намеченному пути, изображая на лицах фигур тайные буквы. Галипу представилось, как этот гид каждое утро торопится купить газету "Миллиет", чтобы прочитать очередную статью Джеляля. Гид сказал, что те, кто способен вынести зрелище обнимающихся скелетов, которые некогда были византийцами, укрывшимися под землей из страха перед нашествием аббасидов, и евреями, бежавшими от крестоносцев, могут пройти в коридор, где с потолка свешиваются золотые ожерелья и браслеты. Галип понял, что гид внимательно прочел последнюю статью Джеляля. Гид живописал, как скелеты жителей Венеции, Амальфиля, Пизы, бежавших, когда византийцы семьсот лет назад вырезали в городе более шести тысяч итальянцев, и скелеты людей, спасшихся шестьсот лет назад от чумы и прибывших в город на корабле "Азак", склонившись друг к другу, сидят под землей за столами и терпеливо ждут Страшного суда. Слушая все это, Галип думал о себе и Джеляле и решил, что терпения у него, пожалуй, не меньше, чем у Джеляля. Гид повествовал о том, как в подземные коридоры, тянущиеся от Айя-Софии (главный византийский храм (VI в. ); после завоевания Константинополя турками был переделан в мечеть. В настоящее время -- музей) до Айя-Ирины (Айя-Ирина -- древний византийский храм; в настоящее время -- концертный зал. Древний византийский храм) и оттуда -- к Пантократору, устремились люди, спасаясь от османов, грабящих Византию, и не смогли поместиться там, и коридор был продлен до противоположного берега; а еще через двести лет туда устремились бежавшие после запрета на кофе, табак и опиум, наложенного Муратом IV; все они теперь, с кофейными мельницами, джезве, наргиле, курительными трубками, кисетами с табаком и опием, с чашечками, под густым слоем шелковистой пыли, опустившейся на них, как снег, ждут, чтобы фигуры наконец показали им дорогу к свободе. Галип подумал, что таким же слоем шелковистой пыли будет когда-нибудь покрыт и манекен Джеляля. Показав гостям коридоры и манекены, гид сказал, что у них с отцом есть мечта: в жаркий летний день, когда Стамбул с его мухами, грязью и облаками пыли будет дремать в полуденный зной, устроить в холодных, влажных и темных коридорах под землей праздник для скелетов и фигур; это будет бурное веселье, прославляющее жизнь и смерть, вне времени и истории, вне законов и запретов. Гости представили себе жуткую картину счастливых фигур, танцующих со скелетами, разбивающих чашки и чаши с вином, вообразили себе музыку и тишину, ужас и экстаз, скрип, сопровождающий совокупление пар. Они двинулись в обратную сторону; на лицах фигур, мимо которых они проходили не останавливаясь, Галип видел горечь, которую гид уже не считал необходимым пояснять. Все увиденное и услышанное в подземелье обрушилось непомерной тяжестью. Слабость в ногах была не от высокого подъема или напряжения долгого дня. Усталость на лицах фигур, мимо которых они проходили не останавливаясь, отзывалась усталостью в его теле. Эти фигуры исстрадавшихся людей со склоненными головами, согнутыми спинами, кривыми ногами были как бы продолжением его собственного тела. Эти лица были его лицом, их несчастья -- его несчастьем, и ему не хотелось смотреть на эти фигуры, обступающие его, не хотелось встречаться с ними взглядом, и в то же время он не мог оторваться от них. Галипу хотелось думать (как в юности, когда он читал статьи Джеляля), что за видимым миром кроется простая тайна, разгадка которой делает человека свободным, но он тут же, совсем как при чтении статей Джеляля, ощутил, что его окружает непонятный мир, и вспомнил: такое случалось всякий раз, когда он пытался разгадать тайну; он не понимал, зачем мир воплощен в этих фигурах, зачем он здесь с этими иностранцами, не понимал смысла букв и лиц, не понимал, наконец, тайны своей жизни. В одной из верхних комнат, проходя мимо фигур простых людей, он вдруг понял, что думает, как они, и у него с ними общая судьба; когда-то они жили осмысленной жизнью, но почему-то она лишилась смысла, а они - памяти. Когда они пытались найти этот смысл, их память плутала в коридорах, затянутых паутиной, а разум не находил дороги в кромешной тьме; они так и не сумели найти ключ к новой жизни, упавшей в бездонный колодец их памяти, и на лицах их светилась неизбывная печаль тех, кто потерял свой дом, свою родину, свое прошлое и свою историю. Горечь от того, что ты далеко от дома, сбился с пути, была так сильна и невыносима, что оставалось только терпеть и не стараться постичь утраченный смысл, разгадать загадку; следовало покорно ждать, когда пройдет медлительное время. Галип поднимался по лестнице, и ему казалось, что он не выдержит ожидания и не сможет обрести покой, когда найдет то, что ищет. Чем быть человеком, утратившим прошлое, память и мечты, не лучше ли стать, пусть и плохим, подобием кого-то другого? По мере продвижения к железной лестнице Галип размышлял о том, что все эти фигуры не что иное, как идефикс, скверная карикатура, неостроумная шутка, пустой вздор! А гид, который был карикатурой на самого себя, словно в подтверждение его мысли говорил: -- Отец не верил, что ислам запрещает изображение лиц, для него мысль была не чем иным, как лицом, и все эти лица вы видели здесь. Они вернулись в комнату, с которой начинали экскурсию; гид попросил внести посильный вклад в их великое дело: опустить в зеленый ящик добровольные пожертвования. Бросая в ящик тысячу лир, Галип встретился взглядом с женщиной. -- Вы меня узнали? -- спросила женщина. У нее было лицо только что проснувше гося ребенка, а глаза в полутьме светились, как у кошки. -- Вы что-то сказали? -- смутился Галип. -- Ты не узнал меня. Мы учились в одном классе. Я -- Белькыс. -- Белькыс, -- повторил Галип, понимая, что не может вспомнить ни одной одно классницы, кроме Рюйи. -- Я на машине, -- сказала Белькыс, -- и живу тоже в Нишанташи. Могу подбро сить тебя. Они сели в старенький "мурат" и направились в сторону площади Таксим; Белькыс спросила про Рюйю. Галип ответил, что Рюйя нигде не работает, читает детективные романы и иногда для своего удовольствия переводит их. -- Ты замужем? -- поинтересовался Галип. -- Мой муж умер, я вдова. -- Совсем не помню тебя по школе, -- признался Галип. На улице, по которой Галип редко ходил, они вошли в угловой дом, недалеко от дома тети Хале, удивительно похожий на дом Шехрикальп, и подъезд был такой же. До утра они вспоминали школьные годы, а когда в комнату через открытые занавески ударил солнечный свет, сели завтракать. - Я знаю, как трудно человеку быть самим собой, -- продолжала Белькыс начатую тему, и было видно, что она долго думала над этим вопросом, -- но поняла я это после того, как мне исполнилось тридцать. До этого у меня была другая проблема -- быть такой, как Рюйя. Ночью, лежа на спине, не в силах уснуть, разглядывая тени на потолке, я хотела стать другой, желание было таким сильным, что мне казалось, я могу снять собственную кожу, как перчатку с руки, влезть в шкуру Рюйи и начать новую жизнь. Иногда, думая о Рюйе, о том, что я не могу жить, как она, я так страдала, что у меня из глаз лились слезы. Белькыс рассеянно водила ножом по тонкому поджаренному ломтику хлеба, словно мазала его маслом, хотя масла не было. -- Почему люди хотят жить не своей, а чьей-нибудь жизнью, -- продолжала она, -- этого я не понимаю и сейчас, по прошествии стольких лет. Я даже не могу точно сказать, почему хотела быть именно на месте Рюйи, а не какого-нибудь другого человека. Единственное, что я могу сказать уверенно: это болезнь, которую мне пришлось скрывать долгие годы. Она продолжалась до смерти моего мужа. Возможно, я и сейчас не вылечилась окончательно, но я уже не воспринимаю это состояние как болезнь. Белькыс рассказывала о себе, а Галип чувствовал, как тепло комнаты обволакивает его тело и оно медленно погружается в непреодолимый сон, в невесомость, какая бывает только во сне. Когда Белькыс начала рассказывать историю Наследника, которую считала "связанной со всем этим", он попросил разрешения немного вздремнуть. Да, был такой Наследник, который открыл, что самая важная проблема жизни каждого человека -- возможность или невозможность быть самим собой. Галип погрузился мысленно в то время и сам стал превращаться в другого человека, потом в дремлющего человека и -- заснул. Знаки города Скажите мне сначала, кто я? Если мне это понравится, я подпишусь, а если нет -- останусь здесь, пока не превращусь в кого-нибудь другого! Льюис Кэрролл Утром Галип отправился прогуляться по Галатскому мосту; он шел в медлительной воскресной толпе, охваченный предчувствием, что вот сейчас он разгадает тайну, которую пытался постичь годами, ведь только сейчас он осознал, что именно ищет. Хотя он догадывался, что это обманчивое ощущение возникло как бы во сне, как плод долгого ожидания, но эти противоречивые чувства не мешали друг другу. Мужчины, вышедшие за покупками, рыбаки, семьи с детьми, спешащие на паром, -- никто не замечал, что жизнь их окружена тайной, и разгадать ее предстояло Галипу. Когда он разгадает эту тайну, они -- и этот отец с младенцем на руках и идущим рядом сыном в галошах, направляющиеся в гости, и эти мать с дочерью в платках на автобусной остановке -- обретут истину, которая много лет подспудно определяла их жизнь. Галип двигался по тротуару моста, со стороны, обращенной к Мраморному морю; ему почему-то захотелось пойти против движения: на лицах идущих навстречу людей иногда мелькало выражение недоумения, растерянности. Люди удивлялись тому, что Галип идет наперерез, а он смотрел в их глаза и на их лица, стараясь прочесть тайну. Большинство из них были одеты в старые потертые пальто и пиджаки. Они ступали по мостовой, и мир для них был столь же обыден, как эта мостовая; однако они не обрели своего места в этом мире. У них был отсутствующий вид, они даже не подозревали, что истинный смысл их жизни таится где-то в далеком прошлом. Шагающие по мосту люди держали в руках пластиковые пакеты. Он впервые обратил внимание на эти прозрачные пакеты, сквозь которые можно было различить бумажные кульки, какие-то металлические и пластмассовые детали, картонки; Галип внимательно читал надписи на пакетах: ему вдруг показалось, что слова и буквы на них являются знаками, которые укажут на "ту, настоящую" правду; появилась надежда. Но знамение слов и слогов на пакетах, высветившись на мгновенье, пропадало, так же как и мелькнувший смысл на проплывающих мимо лицах. Галип старательно читал: "Молочный кисель"... "Атакей"... "Тюрксан"... "Фрукты"... "Часы"... "Дворцы"... Увидев на пакете у старого рыбака, удящего рыбу, не буквы, а изображение журавля, Галип подумал, что рисунки на пакетах можно читать так же, как и слова. На одном пакете он увидел довольных родителей, уверенно глядящих в мир, а рядом с ними двух детей: девочку и мальчика; на другом было две рыбы; потом он увидел на пакетах обувь, карту Турции, силуэты зданий, пачки сигарет, черных кошек, петухов, подковы, минареты, сладости, деревья. Очевидно, что все они были знаками какой-то тайны, но какой? Перед Ени Джами он увидел женщину, продающую корм для голубей; на пакете, стоящем рядом с ней, была изображена сова. Галип сразу понял, что это та самая сова -- эмблема полицейских романов, которые читала Рюйя, -- и почувствовал некую направляющую силу. Стало быть, то, что он пытается обнаружить и расшифровать, составляло часть игры этой силы; это был тайный смысл, на который, кроме него, никто не обращал внимания. Никто, хотя все были окутаны этой забытой тайной! Чтобы поближе рассмотреть сову, Галип купил у женщины, похожей на ведьму, тарелочку проса. В один миг над зернами образовался черный и некрасивый голубиный круг, словно с шумом раскрылся зонтик. Сова на пакете была та самая, что и на обложках романов, которые читала Рюйя! Неподалеку стояли родители, счастливо и гордо наблюдавшие, как их маленькая дочка кормит птиц. Им дела не было до совы, воплощающей истину, или других знаков, им вообще ни до чего не было дела, и Галип рассердился на них. Они ни в чем не сомневались, ни о чем, не догадывались. Они забыли все. Галип вообразил себя детективом из романов, которые читала Рюйя, когда ждала его дома. Ясно, что узел была способна развязать лишь скрытая сила, умеющая мастерски выстроить цепочки знаков тайного смысла, и притом оставаться в тени. Он определил, что клещи означают "внимание", маслины в банке -- "терпение", счастливый шофер с рекламы шин -- "приближение к цели", одним словом, он медленно и верно приближался к желаемому. Вокруг было еще множество сложных знаков, которые необходимо было разгадать: телефонные кабели, объявление об исполнении обряда обрезания, знаки дорожного движения, упаковки хозяйственного мыла, лопаты без ручек, неразборчиво написанные политические лозунги, номера с подсветкой, стрелки-указатели, чистые листы бумаги... Наверное, спустя какое-то время это все обретет смысл, но пока был только шум, хаос и усталость. Героям романов, которые читала Рюйя, было легче: они жили в спокойном мире, ограниченном набором улик, которые предоставляли им авторы. Подходя к рынку, Галип подумал: "Получается, что, когда я читал в первый раз статьи Джеляля, я видел один смысл, а когда читал во второй, возник совершенно иной". Галип не сомневался, что при каждом новом их прочтении будет появляться все новый и новый смысл: и пусть это было похоже на ребусы в детских журналах, но, проходя в открывающиеся одна за другой двери, он приближается к цели. Рассеянно шагая вдоль овощных и фруктовых рядов, Галип подумал, что хорошо бы оказаться там, где он мог бы прочитать все, написанное Джелялем. ... Как же войти в загадочный мир вторых смыслов? Как разгадать их? Ему чудилось, что он уже стоит на пороге открытия нового мира, но никак не может сделать первый шаг, чтобы войти внутрь. В конце романов, которые читала Рюйя, наступала развязка, открывался второй, скрытый до этого момента мир, и тогда первый, ставший неинтересным, отступал в тень. "Убийца -- отставной полковник, мстящий за нанесенное ему оскорбление!" -- говорила ночью Рюйя, кидая в рот каленый горох, купленный в лавке Алааддина, и Галип понимал, что жена забыла про английских слуг, зажигалки, обеденные столы, фарфоровые чашки и пистолеты, подробным описанием которых изобиловала книга, и вошла в мир нового и тайного смысла, на который указывали предметы и персонажи. Галип же лишь надеялся в него попасть. Размышляя об этом, Галип внимательно посмотрел в лицо пожилого старьевщика, расставившего на подстилке очаровательные предметы, словно мог прочесть на его лице тайный смысл. -- Сколько стоит телефон? -- А ты действительно покупатель? -- спросил старик, оживляясь. Неожиданный вопрос по выяснению его статуса поразил Галипа. Он подумал: "Ну вот, меня считают знаком чего-то другого!" Нет, это был не тот мир, куда он хотел войти, ему нужен был мир, созданный Джелялем. Джеляль возводил его годами, подробно перечисляя предметы и рассказывая истории в своей рубрике; Галип чувствовал, что сейчас Джеляль укрылся за стенами этого мира, а ключ спрятал. Лицо старьевщика, вспыхнувшее на миг волнением предстоящей возможности поторговаться, обрело прежнее спокойствие. Выйдя на мост Ататюрка, Галип решил: "Буду смотреть только на лица". Каждое встреченное лицо порождало новый вопрос, как в переводных комиксах, но с исчезновением его исчезал и вопрос, оставляя лишь маленький след. Он попытался было связать выражение лиц с окружающей панорамой города, но из этого ничего не вышло. Пожалуй, на лицах прохожих можно было прочесть историю города, его потрясения, былое великолепие, грусть и горечь, но это не указывало на сознательно хранимую тайну, а скорее свидетельствовало о соучастии в истории, поражении, преступлении. В пенистых валах, тянущихся за буксирами, холодная свинцовая голубизна Золотого Рога приобретала пугающий коричневый цвет. До того как Галип зашел в кофейню в переулке за туннелем (фуникулер, соединяющий район Каракей с проспектом Истикляль.), ему встретилось семьдесят три лица. Довольный увиденным, он сел за столик, заказал мальчишке чай, привычным движением вытащил газету из кармана, снова стал перечитывать статью Джеляля. В статье уже не было ни одного незнакомого слова, фразы или буквы, но, читая, Галип находил подтверждение мыслям, которые прежде никогда не приходили ему в голову. Эти его новые мысли удивительным образом совпадали с мыслями Джеляля. Галип ощутил внутреннее спокойствие, совсем как в детстве, когда он думал, что у него хорошо получается подражать человеку, на месте которого он хотел бы быть. На столе лежал бумажный кулек. По горке подсолнечной шелухи нетрудно было догадаться, что лоточник продал семечки тем, кто сидел за этим столом до Галипа. Кулек был свернут из листка школьной тетради. Он прочитал написанное старательным детским почерком: "6 ноября 1972. Задание: наш дом, наш двор. Во дворе нашего дома растет четыре дерева. Два тополя и две ивы: большая и маленькая. Папа сделал ограду из камней и проволоки. Дом -- это убежище, которое зимой защищает людей от холода, а летом -- от жары. Дом защищает нас от плохого. У нас в доме одна дверь, шесть окон и две трубы". Под сочинением Галип увидел рисунок дома и деревьев во дворе, раскрашенных цветными карандашами. Черепица была нетерпеливо закрашена красным. Галип увидел, что дверь, количество окон и деревьев соответствуют написанному в сочинении, и ему стало еще спокойнее. Перевернув листок, он стал быстро писать на обороте. Он не сомневался, что слова, которые он писал на линейках, обозначают нечто реальное, как и слова, написанные ребенком. У него было ощущение, что благодаря этой страничке школьного сочинения он снова обретает слова, утраченные с детства. Мелкими буквами столбиком он набросал кое-какие соображения и, заполнив почти всю страницу, подумал: "Как, оказывается, все просто!" И еще: "Чтобы убедиться, что мы с Джелялем мыслим одинаково, мне надо видеть как можно больше лиц!" Зайдя в еще одну кофейню, Галип вытащил из кармана домашнее сочинение и стал читать, как статью Джеляля. Теперь он отлично сознавал: если читать подряд написанное Джелялем, можно узнать, где тот находится. Надо только найти место, где хранится весь архив Джеляля. Читая и перечитывая домашнее сочинение, он уверился, что это может быть только дом: "место, которое защищает нас от плохого". Непосредственность ребенка, смело называющего окружающие предметы, обнадеживала, что он вот-вот определит место, в котором ждут его Рюйя и Джеляль. В каждой очередной кофейне он вписывал новые строчки на обратной стороне школьного домашнего сочинения. К тому моменту, как он снова оказался на улице, некоторые предположения он отмел, другие выплыли на первый план: за городом они быть не могли, потому что Джеляль не любил жить нигде, кроме Стамбула. Вряд ли они были на азиатской стороне: она, по словам Джеляля, была недостаточно "исторической". Не могли прятаться Джеляль и Рюйя у кого-нибудь из друзей: общих друзей у них не было. Вряд ли Рюйя решилась бы пойти с Джелялем к кому-нибудь из своих приятелей. Бесполезно искать их в гостиничных номерах, где их не мучили бы воспоминания: мужчина и женщина, даже брат с сестрой, вызвали бы подозрение. Посидев в очередной раз в кафе, он стал более оптимистично оценивать свое положение. Ключевые слова выглядели простыми и понятными, как домашнее сочинение, на обороте которого он их написал. В дальнем углу кафе по черно-белому телевизору показывали футбольный матч. Футбольное поле было покрыто снегом, пробегающие футболисты оставляли на нем черные дорожки, как линии, прочерченные углем, мяч, катающийся по грязи, был черным. Присутствующие, кроме нескольких человек, играющих в карты за пустым столом, наблюдали за этим черным мячом. Выходя из кафе, Галип подумал, что тайна, которую он пытается разгадать, так же ясна, как этот черно-белый футбольный матч. Ему надо только идти туда, куда несут его ноги, а по дороге смотреть на изображения и лица. В Стамбуле полно кофеен; заходя через каждые двести метров в кофейню, человек может обойти весь город. Недалеко от площади Таксим он вдруг оказался в толпе, вышедшей из кино. Лица людей, которые шли, засунув руки в карманы, глядя в землю, или спускались по лестнице, держась под руку, были настолько полны смысла, что собственный кошмар, в котором он жил эти несколько дней, показался ему не таким уж страшным. На лицах у вышедших из кино было написано спокойствие: они забыли о собственных несчастьях, погрузившись с головой в чужую жизнь. Они были одновременно и здесь, на этой убогой улице, и там, в той жизни, где им хотелось быть. Их память, набитая неудачами и горечью, сейчас наполнилась чувствами, заглушающими каждодневную тоску. Галип печально подумал: "Эти люди могут верить, что они -- другие!" Чтобы стать другим, человек должен приложить все имеющиеся у него силы. Галип был полон решимости собрать всю свою волю для этой цели. "Я -- другой!" -- сказал он себе и с радостью почувствовал, что изменилась не только обледеневшая мостовая под ногами, не только площадь, увешанная рекламой кока-колы и консервов, но и сам он до кончиков ногтей. И внутри него зазвучала, как новая жизнь, музыка, наполненная воспоминаниями и печалью того, другого человека, которого он не хотел называть по имени. Он больше не чувствовал необходимости заходить в кофейни, чтобы читать людские лица, и потому направился через Харбие прямо в Нишанташи. Он решил, что Рюйя с Джелялем в воскресенье пойдут в "Конак" на вечерний сеанс в семь пятнадцать, и помчался к кинотеатру, но ни на улице, ни у входа в кинотеатр их не было. Побродив еще немного по улицам, он пошел к дому Шехрикальп. Из всех окон домов на улице, кроме окон дома Шехрикальп, лился голубоватый свет телеэкранов: так было каждый вечер в восемь часов. Глядя внимательно на верхние этажи дома Шехрикальп, Галип увидел привязанный к решетке балкона верхнего этажа кусок темно-синей материи. Такого же синего цвета ткань висела на этом балконе и тридцать лет назад, когда в доме жила вся семья: тогда это был знак для водоноса. Человек, развозивший воду в цинковых бидонах на конной повозке, по этим синим тряпицам понимал, на каких этажах кончилась питьевая вода, и соответственно поднимал воду наверх. Галип стоял, раздумывая о том, что это могло означать: это мог быть знак, что Рюйя и Джеляль здесь, а могло быть приметой того, что Джеляль возвращается к некоторым мелким деталям своего прошлого. Около половины девятого он наконец сдвинулся с места и пошел к себе домой. Еще совсем недавно вечерами они сидели в этой гостиной с Рюйей, читали газеты и книги, курили; и сама комната и лампы в ней были полны невыносимых воспоминаний и невыносимой грусти, как фотографии потерянного рая, попавшие на страницы газет. Ничто не говорило о том, что Рюйя вернулась или приходила: знакомые запахи и тени приветствовали вернувшегося домой усталого мужа. Оставив сиротливые вещи под печальным светом ламп, Галип темным коридором прошел в темную спальню. Снял пальто и улегся в темноте на кровать. Он лежал на спине; отсвет ламп из гостиной и пробивающийся через коридор свет уличных фонарей превращался на потолке спальни в изображение тонколицего дьявола. Когда Галип поднялся с постели, он точно знал, что будет делать. Он просмотрел в газетах телепрограмму и программу ближайших кинотеатров; последний раз пробежал глазами статью Джеляля; открыл холодильник, достал давно лежавшие там маслины и брынзу, съел их с черствым хлебом. В большой конверт, найденный в шкафу у Рюйи, сунул несколько газет, надписал на конверте имя Джеляля. В четверть одиннадцатого он вышел на улицу, добрался до дома Шехрикальп и стал ждать. Зажегся свет на лестнице, и неизменный привратник дома Исмаил с сигаретой во рту вытащил бачки и стал высыпать мусор в большой контейнер, стоявший недалеко от каштана. Галип пересек улицу. -- Здравствуйте, Исмаил-эфенди, я принес пакет для Джеляля. - А-а, Галип, -- отозвался привратник с радостью и удивлением директора лицея, через многие годы узнавшего старого ученика, -- но Джеляля здесь нет. - Я знаю, знаю, что он здесь, но я никому не говорил. -- Галип решительно напра вился к парадному. -- Он сказал мне: смотри никому не говори, что я здесь, а пакет оставь внизу, у Исмаила! Спустившись по лестнице, пахнущей, как и раньше, газом и пригорелым маслом, Галип вошел в квартиру привратника. Жена Исмаила, Камер, сидя в том же, что и всегда, кресле, смотрела телевизор, стоявший на подставке, на которой раньше стоял приемник. -- Камер, смотри, кто пришел, -- окликнул ее Галип. -- Ах! -- воскликнула женщина и встала. Они обнялись. -- Совсем вы нас забыли! -- Как можно вас забыть?! -- Все мимо ходят, но никто не заглядывает. -- Я принес это Джелялю! -- Галип показал пакет. -- Исмаил сказал? -- Нет, Джеляль сам сказал, -- ответил Галип. - Я знаю, что он здесь, но вы никому не говорите об этом. -- Что нам остается, уж так он просил. -- Знаю. Он сейчас наверху? -- Понятия не имею. Приходит поздно, когда мы спим. Уходит рано, когда мы спим. Мы его не видим, только слышим голос. Забираем мусор, оставляем газеты. Иногда га зеты за много дней скапливаются под дверью. -- Я наверх не пойду, -- сказал Галип. Он оглядел квартиру, словно ища место, где бы оставить конверт: обеденный стол под той же голубой клеенкой в клеточку, те же выцветшие занавески, скрывающие ноги прохожих на улице и грязные колеса машин, коробка с шитьем, утюг, сахарница, газовая плитка, батарея с облупившейся краской. На гвозде, вбитом в край полки над батареей, на обычном месте Галип увидел ключ. -- Я заварю тебе чай, садись вот сюда, на кровать. -- Одним глазом она посматри вала на экран. -- Что делает Рюйя-ханым? Почему у вас до сих пор нет детей? На экране, который теперь поглощал все внимание Камер, появилась девушка, отдаленно напоминающая Рюйю: волосы непонятного цвета растрепаны, кожа белая, взгляд наигранно ребяческий. Со счастливым выражением она красила губы. -- Красивая женщина, -- тихо сказал Галип. -- Рюйя-ханым красивее, -- так же тихо возразила Камер. Они вместе смотрели на женщину с восхищением и некоторой робостью. Галип ловким движением сдернул ключ с гвоздя и опустил в карман, где лежал листок с домашним сочинением школьника и его пометками. Привратница ничего не заметила. -- Куда положить конверт? -- Давай мне. Через маленькое окошко, выходившее на дверь в парадное, Галип увидел, что Исмаил вошел в дом и направился к лифту, чтобы поставить на место пустые мусорные бачки. Свет в лифте дрогнул, на миг ухудшилось изображение в телевизоре; Галип встал и попрощался с Камер. Топая, он поднялся по лестнице к входной двери. Открыл дверь и, не выходя, с шумом закрыл. Потом тихонечко вернулся к лестнице и на цыпочках, с волнением, с которым никак не мог совладать, поднялся на два этажа вверх. Сев на ступеньки между вторым и третьим этажом, он стал ждать, когда на лифте спустится Исмаил, расставлявший баки по верхним этажам. Одновременно на всех этажах погасли лампы. "Автоматика!" -- пробормотал Галип, вспомнив это волшебное и зовущее в далекие страны слово из своего детства. Лампочки зажглись снова. Когда лифт - слышно было, как привратник вошел в него, -- двинулся вниз, Галип стал медленно подниматься наверх. На двери этажа, где одно время он жил с родителями, поблескивала медная табличка адвоката. На двери этажа, где жили Дедушка с Бабушкой, он увидел табличку гинеколога, а перед дверью -- пустой бак. На двери Джеляля не было никакой таблички. Привычной рукой старательного инспектора, принесшего квитанцию за газ, Галип нажал кнопку звонка. Когда он позвонил второй раз, лампочки на лестницах опять погасли. Из-под двери не было видно никакого света. Нажимая на звонок третий и четвертый раз, он пытался нащупать ключ в кармане; когда он нашел ключ, звонок еще продолжал звонить: "Прячутся в одной из комнат, -- подумал Галип, -- или сидят в гостиной друг против друга и молча ждут". Ключ никак не влезал в замок, Галип даже подумал, что это не тот ключ, но вдруг он с какой-то поразительной легкостью встал на место: так бывает с памятью, в которой все перепутано, а потом неожиданно наступает момент просветления. Галип понял, что дверь в темную квартиру открылась, а потом услышал, как в темной квартире зазвонил телефон.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  Дом-призрак И тут у него в душе стало пусто, как в доме, откуда вынесли все вещи. Флобер Телефон зазвонил через несколько секунд после того, как открылась дверь, но Галип вдруг забеспокоился, подумав, что между дверью и телефоном есть автоматическая связь, как в фильмах о гангстерах, и телефонный звонок показался ему сигналом тревоги. На третьем звонке Галипу почудилось, что сейчас на него наткнется Джеляль, спешащий к телефону; на четвертом он решил, что в квартире никого нет; на пятом -- что кто-то здесь все же есть, потому что так долго могут звонить, только если знают, что хозяева дома. На шестом звонке Галип бросился к телефону: он стал нащупывать выключатели, пытаясь вспомнить расположение мебели в этом полузабытом жилище, где был последний раз пятнадцать лет назад, в спешке спотыкался обо что-то, ударяясь о какие-то вещи. Наконец он добрался до телефонного аппарата и снял трубку. Тело само нашло кресло и опустилось в него. - Алло! -- Вы все-таки подошли, -- сказал незнакомый голос. -Да. -- Джеляль-бей, я давно вас ищу. Извините, что беспокою в столь поздний час. Мне надо увидеть вас как можно скорее. -- Простите, кто говорит? -- Много лет назад мы познакомились на балу в честь Дня Республики. Я сам пред ставился вам, но скорее всего вы теперь не помните этого. Потом я написал вам два пись ма под вымышленными именами, которых сейчас не помню: одно касалось возможно сти раскрытия тайны смерти султана Абдулхамида, другое относилось к делу студентов, известному как "сундучное убийство" ( Громкое убийство, совершенное в Стамбуле в 1970-х гг., которое было раскрыто после обнаружения трупа в сундуке). Я дал вам понять, что в этом деле присутствовал некий агент, который потом исчез, и вы, с вашим глубоким умом, поняли суть проблемы и посвятили ей статью. -- Чего вы хотите? -- Передо мной сейчас другое досье. -- Оставьте в редакции. -- Я знаю, что вы давно не ходите в редакцию. К тому же не уверен, что могу дове рить работающим в газете материалы на такую острую тему. -- В таком случае оставьте привратнику. -- Я не знаю вашего адреса. Справочная дает номера телефонов, но не дает адресов. Этот телефон вы зарегистрировали на другое имя. В справочнике вообще нет телефона на имя Джеляля Салика. Есть телефон Джалалиддина Руми, наверняка псевдоним. -- А тот, кто дал вам телефон, не дал адреса? -- Нет. -- Кто вам дал телефон? -- Наш общий друг. Об этом я тоже хотел бы рассказать вам при встрече. Я давно вас ищу. Использовал самые невероятные возможности. Звонил вашим родственникам. Встретился с тетей, которая вас так любит. Я ходил в те места, которые -- я знал это из ваших статей - вы любите, в надежде встретить вас: на улицу Куртулуш, в квартал Джихангир, в кинотеатр "Конак". Пока я искал вас, я узнал, что группа английских телевизионщиков, остановившаяся в отеле "Пера палас", тоже ищет вас, как и я. Вы знаете об этом? -- Что у вас за досье? -- Не хочу говорить по телефону. Дайте адрес, и я тотчас приеду. Вы ведь в Нишан таши, да? -- Да, -- сказал холодно Галип, -- но меня эти темы больше не интересуют. -- Как? -- Если бы ты внимательно читал мои статьи, ты бы понял, что подобными сюжета ми я больше не занимаюсь. - Нет-нет, эта тема как раз для вас. И с английскими телевизионщиками вы можете обсудить ее. Адрес. - Извини, -- сказал Галип с удивившей его самого веселостью, -- я больше не встречаюсь с любителями литературы. Он спокойно положил трубку. Протянул руку и включил лампу. Удивление и ужас, которые он испытал, когда комната осветилась бледным оранжевым светом, он потом определит как мираж. Комната была абсолютно такой же, как двадцать пять лет назад, когда Джеляль жил здесь холостым журналистом. Ничего не изменилось: вещи, занавески, цвета, тени, запахи, даже лампа на том же месте. Некоторые новые вещи будто играли с Галипом в игру, имитируя старые, стараясь убедить его, что этих двадцати пяти лет как бы и не было. Но, приглядевшись повнимательнее, он поверил, что вещи не играют, а время, прошедшее с его детства до сегодняшнего дня, вдруг -- словно по мановению волшебной палочки -- куда-то исчезло. Вещи, на которые он натыкался в тревожной темноте, не были новыми. Они предстали перед ним такими, какими он видел их в последний раз, они постарели вместе с его воспоминаниями, некоторые из них должны бы были развалиться, и вдруг -- вот они, у него перед глазами. Старые столы, выцветшие занавески, грязные пепельницы, усталые кресла не покорились времени и судьбе, которую предопределил для них Галип после того дня (дня, когда дядя Мелих с семьей приехал из Измира и поселился в доме); они словно восстали против уготованной им доли и пытались жить собственной жизнью. Галип ужаснулся, убедившись в том, что все вещи стоят именно так, как стояли, когда Джеляль был начинающим журналистом и жил здесь с матерью. В одной из последних статей Джеляль написал: "Некоторые вещи мы просто не помним, а про некоторые вещи мы даже не помним, что не помним их. Их надо найти!" Галип все еще сидел в пальто в старом кресле и, когда снова раздался звонок, машинально протянул руку к знакомому телефонному аппарату: он был уверен, что сможет говорить голосом Джеляля. Голос в трубке был тот же. На этот раз по просьбе Галипа он представился: Махир Икинджи. Имя ни о чем не говорило Галипу. - Они готовят военный переворот. Маленькая религиозная организация внутри армии. Новая секта. Они верят в Махди. Верят, что время пришло. К тому же руководствуются твоими статьями. - Я никогда не занимался такими вздорными делами. - Занимался, Джеляль-бей, занимался. Сейчас ты пишешь, что ничего не помнишь: то ли потерял память, то ли хочешь все забыть. Просмотри свои старые статьи, почитай их - вспомнишь. -- Не вспомню. -- Вспомнишь. Насколько я тебя знаю, ты не из тех, кто может спокойно сидеть в кресле, получив известие о готовящемся военном перевороте. -- Был не из тех. Сейчас я совсем другой. -- Я приеду к тебе сейчас, напомню прошлое, воскрешу забытые тобой воспоми нания. Ты поймешь в конце концов, что я прав, и возьмешься за это дело. -- Я бы хотел, но не могу с тобой увидеться. - Я с тобой увижусь. - Если сможешь найти мой адрес. Я никуда не выхожу. - Послушай, в стамбульском телефонном справочнике триста десять тысяч або нентов. Поскольку я знаю три первые цифры, я могу быстро -- пять тысяч номеров в час просмотреть справочник. Это значит, что самое большее через пять дней я найду и твой адрес, и твое вымышленное имя, которое меня так интересует. -- Зря стараешься! - сказал Галип, пытаясь придать уверенность голосу. -- Этого номера в справочнике нет. -- И отключил телефон. Галип долго сидел в кресле. Потом стал обследовать другие комнаты квартиры-призрака, в которой Джеляль воссоздал обстановку своего детства и юности: вдруг что-то укажет ему на место, где скрываются Джеляль с Рюйей. В течение двух часов он был скорее увлеченным почитателем, осматривающим с любовью и восхищением музейные экспонаты, чем детективом поневоле, ищущим следы пропавшей жены; осмотрев комнаты и коридоры дома-призрака, исследовав шкафы, он получил следующие результаты предварительного расследования. Судя по двум чашкам, стоящим на подставке, которую он опрокинул, когда пробирался в темноте по коридору, Джеляль приводил кого-то в дом. Хрупкие чашки разбились, и нельзя было попробовать тонкий слой осадка и сделать из этого какой-либо вывод (Рюйя всегда пила очень сладкий кофе). Судя по последнему номеру из скопившихся под дверью газет "Миллиет", Джеляль заходил в эту квартиру в день, когда исчезла Рюйя. Около старой пишущей машинки "ремингтон" лежала газета за тот день со статьей "Когда отступили воды Босфора", где его решительным почерком зеленой ручкой были исправлены опечатки. В шкафах у входной двери и в спальне не было ничего указывающего на то, что Джеляль отправился в путешествие или надолго ушел из дома. Армейская пижама в голубую полоску, обувь со свежими следами грязи, темно-синее пальто, которое он часто надевал в такую погоду, зимний жилет, несчетное количество белья (в одной из статей Джеляль писал, что разбогатевшие после проведенных в нищете детства и юности мужчины в зрелом возрасте покупают трусы и майки в таких количествах, что большинство из купленного они не успевают надеть), грязные носки в пакете для стирки-- обычный дом человека, который в любую минуту может вернуться с работы. Галипа ошеломило навалившееся на него прошлое, он почувствовал горечь, когда вспомнил о вещах, которые не помещались в доме, были проданы старьевщику и, качаясь в его конной повозке, отправились в забвение, аллах знает в какие дальние края; немного придя в себя, он пошел в коридор, туда, где увидел единственное "новое" в доме -- длинный застекленный шкаф, занимающий стену между кухней и уборной. После не слишком долгих изысканий он нашел на полках, где царил исключительный порядок, следующее: вырезки газетных новостей и репортажей Джеляля -- начинающего корреспондента; вырезки всех статей, написанных "за" и "против" Джеляля, все статьи и фельетоны, написанные Джелялем под псевдонимами; все статьи рубрики, которую Джеляль велпод своим именем; вырезки подготовленных Джелялем для публикации материалов в разделах: "Хочешь -- верь, хочешь -- не верь", "Разгадываем ваши сны", "Сегодня в истории", "Невероятные происшествия", "Читаем ваш почерк", "Ваше лицо, ваша личность","Кроссворды и ребусы"; вырезки интервью с Джелялем; материалы, не пошедшие в печать; какие-то наброски; десятки тысяч газетных вырезок и фотографий, которые он собирал годами и хранил; тетради с записями снов и всяких фантазий; тысячи читательских писем, уложенных в коробки из-под орешков, засахаренных каштанов и обуви; романы с продолжением, полностью или частично написанные Джелялем под псевдонимами; копии сотен писем, написанных Джелялем; сотни журналов, брошюр, книг, школьных и военных ежегодников; коробки, набитые фотографиями людей, вырезанными из газет и журналов; порнографические фотографии; рисунки странных животных и насекомых; две большие коробки со статьями и публикациями о хуруфизме и науке о буквах; корешки старых автобусных билетов, билетов в кино и на футбольные матчи, испещренныезнаками, буквами, какими-то символами; альбомы с фотографиями и пачки фотокарточек, не вклеенных в альбом; грамоты, полученные от журналистских обществ; вышедшие из употребления деньги, турецкие и царской России; телефонные и адресные книжки. Взяв три адресные книжки, Галип вернулся в гостиную, снова сел в кресло и стал внимательно просматривать их, страницу за страницей. Минут через сорок он понял, что с людьми, адреса и телефоны которых здесь указаны, Джеляль общался в пятидесятые -- шестидесятые годы, и через них Рюйю и Джеляля он найти не сможет: номера телефонов давно изменились вместе с адресами хозяев, старые дома которых, скорее всего, пошли на снос. Он снова отправился к застекленным полкам шкафа, нашел письмо Махира Икинджи по поводу "сундучного убийства", о котором когда-то говорил Джеляль, и другие письма, полученные Джелялем в семидесятые годы, прихватил и статьи на эту тему и начал все это читать. Галип с лицейских лет знал некоторых людей, причастных к событиям, к политическому убийству, которое прошло в газетах как "сундучное убийство". У Джеляля были другие мотивы интересоваться этим сюжетом: он говорил, что все на свете является подражанием чему-то, что уже было, и в нашей стране одаренные молодые люди, сами того не сознавая, повторили с точностью до мелочей действия такой же группы заговорщиков из романа Достоевского "Бесы". Перелистывая письма того времени, полученные Джелялем, Галип вспомнил, как несколько вечеров Джеляль рассуждал на эту тему. Те неприятные, холодные, без солнца дни хотелось забыть, и он забыл их: Рюйя тогда была замужем затем "очень хорошим" парнем, к которому Галип испытывал нечто среднее между уважением и презрением; Галип тогда не сумел подавить любопытства, о чем впоследствии весьма сожалел; он слушал сплетни, пытался понять, что к чему, но получал сведения не столько о счастливой жизни молодоженов, сколько о последних политических событиях. Зимним вечером, когда Васыф привычно кормил японских рыбок (красные wakin и watonai с облезлыми по причине брачного периода хвостами), а тетя Хале разгадывала кроссворд, изредка поглядывая в телевизор и устремив взор в холодный потолок холодной комнаты, умерла Бабушка. Рюйя тогда пришла на похороны в выцветшем пальто и блеклом платке, одна (дядя Мелих, открыто ненавидящий зятя-провинциала, сказал, что так оно и лучше, выразив тем самым мысли Галипа), и быстро ушла. После похорон Галип как-то встретился с Джелялем, и тот стал интересоваться, не знает ли Галип чего-нибудь о "сундучном убийстве"; однако он не узнал того, что хотел: читал ли кто-нибудь из знакомых Галипу политизированных молодых людей книгу русского писателя? "Все убийства, -- сказал в тот вечер Джеляль, -- как и все книги, повторяют друг друга". Далеко за полночь, когда Галип просматривал вынутые из шкафа статьи Джеляля, свет ламп начал тускнеть, как в театре перед открытием занавеса, мотор холодильника простонал печально и устало, как старый, набитый до отказа грузовик, переключающий скорость на крутом подъеме, и стало темно. "Сейчас включат", -- понадеялся Галип, привыкший, как все Стамбульцы, к отключению электричества, и довольно долго неподвижно сидел в кресле, держа папки, набитые газетными вырезками. Он слушал давно забытые звуки дома: бульканье в батарее, поскрипывание паркета, стон в кранах и трубах, глухое тиканье часов, пугающий гул, доносящийся с улицы. Прошло много времени, пока он в темноте на ощупь добрался до комнаты Джеляля, улегся, но заснуть сразу не смог. Кто убил Шемса Тебризи? Сколько буду я искать тебя от дома к дому, от двери к двери? Сколько буду искать от угла к углу, от улицы к улице? Мевляна Галип проснулся поздно утром; свет старой лампы, свисающей с потолка, напоминал цвет пожелтевшей бумаги. Не снимая пижаму Джеляля, в которой он спал, Галип обошел квартиру, погасил все включенные лампы, взял просунутый под дверь номер "Миллиет", сел за рабочий стол Джеляля и стал читать: увидев в статье опечатку, которую он заметил еще в субботу, когда был в редакции (вместо "вы были самими собой", было написано "мы были самими собой"), он потянулся к ящику стола, нашел зеленую ручку и исправил опечатку. Откладывая статью, он подумал, что Джеляль каждое утро в этой пижаме в голубую полоску садился за этот стол и закуривал, внося правку в статью этой самой ручкой. Он был убежден, что все идет как надо. С аппетитом завтракая, как человек, который хорошо выспался и уверенно начинает новый день, он был самим собой и не ощущал потребности быть кем-то другим. Приготовил кофе, достал из шкафа несколько коробок со статьями, газетными вырезками, письмами и водрузил их на стол. У него не было сомнения, что, внимательно прочитав лежащие перед ним бумаги, он найдет то, что ищет. С одинаковым интересом он читал воспоминания помощника механика, водившего первый появившийся в Стамбуле "форд" модели "Т", и рассуждения о необходимости поставить в каждом районе Стамбула башню с музыкальными часами; в одной статье объяснялось, почему в Египте были запрещены те места сказок из "Тысячи и одной ночи", где изображались свидания гаремных женщин с черными рабами; далее шли разглагольствования о том, как удобно спрыгивать на ходу из старого трамвая на конной тяге, рассказ о том, почему из Стамбула улетели попугаи, а вместо них прилетели вороны, отчего в городе начались снегопады. Он вспрминал, как читал эти статьи в первый раз, а сейчас делал заметки на клочке бумаги, иногда перечитывал какие-то абзацы, предложения; прочитанные складывал в коробки и с волнением доставал новые. Солнце двигалось в сторону дома напротив; постепенно оптимизм Галипа стал улетучиваться. Вещи, слова, понятия как будто оставались на своих местах, но чем больше он читал, тем больше чувствовал, как ускользает прочная нить, связывающая их с Джелялем. Читая письма, вынутые из другой коробки, он, почти как в детстве, восхищался и радовался, что такие разные люди проявляют интерес к Джелялю: в письмах просили денег, обвиняли друг друга, сообщали, что жены других журналистов, с которыми авторы писем полемизировали, -- проститутки, доносили о заговорах тайных сект, о взятках, получаемых монополистами, выражали свою любовь и ненависть; чтение писем не принесло Галипу успокоения, напротив, усилило нарастающую в нем неуверенность. Наверно, это было связано с тем, что по мере чтения менялся образ Джеляля, существовавший в его представлении. Утром все вещи и предметы были продолжением понятного мира, Джеляль же в своих статьях неизменно подчеркивал "неизвестные" стороны жизни. После обеда Галип понял, что Джеляль в его представлении перестал быть такой совершенной личностью, как прежде. Стол, за которым он сидел, мебель вокруг и вся комната изменились. Вещи стали опасными, совсем не дружественными знаками мира, который не откроет так просто своих тайн. Эта перемена была как-то связана с тем, что Джеляль написал о Мевляне, и Галип решил заняться этой темой. Он вытащил все статьи Джеляля о Мевляне и стал читать их. К самому значительному в истории поэту-мистику Джеляля привлекали не стихи, написанные в Конье (Конья -- город в Турции, где долгие годы жил и умер Д. Руми и где сейчас находится его музей.) в тринадцатом веке по-персидски, и не знаменитые строки, отобранные как примеры для преподавания на уроках в средней школе. Мевлевийские радения (Исполнение традиционного обряда дервишей ордена мевлеви -- танца "вертящихся дервишей".), на которых зарабатывали туристические фирмы и изготовители рекламных открыток, интересовали его не больше, чем отделанные перламутром старые книги посредственных писателей. В течение семисот лет после смерти Мевляны о его ордене и творчестве, получивших широкое распространение, были написаны десятки тысяч томов толкований; Джеляль-журналист испытывал неизменный интерес к его личности. Больше всего в Мевляне Джеляля интересовала мистическая и сексуальная связь с некоторыми мужчинами в разные периоды жизни и то, какое отражение нашло это в его поэтических произведениях. В Конье, где Мевляна получил по наследству от отца звание шейха, его любили не только его мюриды, но обожал весь город; уже немолодой Мевляна попал под влияние бродячего дервиша' Шемса Тебризи, чьи взгляды на жизнь были совершенно не похожи на его собственные. Джеляль считал, что это обстоятельство невозможно понять без нового подхода. И свидетельством тому были усилия толкователей, на протяжении семисот лет пытавшихся объяснить эти отношения. После того как Шемс пропал или был убит, Мевляна, вопреки недовольству других мюридов, приблизил к себе обыкновенного, ничем не примечательного ювелира. Джеляль полагал, что такой выбор -- знак, указывающий на нравственное состояние самого Мевляны, а не показатель чрезвычайно сильного влияния Шемса из Тебриза, как это пытались доказать все толкователи. После того как умер второй "близкий друг", его место занял третий, такой же заурядный. Джеляль считал, что выдумывать невесть что, пытаясь сделать непонятное понятным, наделять каждого из приближенных Мевляной к себе трех халифов2 несуществующими добродетелями, а тем более выстраивать фальшивое генеалогическое древо, приобщая халифов к роду Мухаммеда и Али -- а это продолжалось на протяжении веков, -- значило упускать что-то очень важное в Мевляне, нашедшее отражение в произведениях поэта. Джеляль посвятил Мевляне воскресную статью в день ежегодных памятных церемоний, устраиваемых в Конье. Когда Галип читал статью в детстве, она показалась ему скучной, как и все статьи на религиозные темы, он запомнил ее лишь потому, что в том же номере газеты были изображены только что выпущенные марки с портретом Мевляны (розовая -- за пятнадцать курушей3, голубая -- за тридцать и самая редкая, зеленая -- за шестьдесят); сейчас, спустя двадцать два года, когда он перечитал статью, он почувствовал, что все окружающее предстало в новом свете. Джеляль верил, что Мевляна, как об этом тысячи раз писали толкователи, поддался влиянию бродячего дервиша Шемса Тебризи сразу, как только увидел его в Конье. Но не потому, что из диалога, начавшегося вопросом, заданным Шемсом Тебризи, Мевляна понял, что дервиш--ученый человек. Даже в наиболее ортодоксальных книгах разговор между ними представляется как самый рядовой, один из тысяч образцов "смирения и скромности". Если Мевляна действительно такой ученый человек, как утверждают, на него не могла оказать воздействие такая обычная беседа, однако он мог сделать вид, что оказала. Именно так он и поступил. Он сделал вид, будто открыл в Шемсе глубокую, сильную духом личность. По мнению Джеляля, в тот дождливый день Мевляна, которому было сорок пять лет, испытывал потребность встречи с кем-то, в ком увидел бы отражение самого себя. Поэтому, встретившись с Шемсом, Мевляна вообразил, что это именно тот человек, которого он ищет, а уж убедить Шемса, что он высокодуховная личность, было совсем не трудно. Сразу после встречи 23 октября 1244 года они закрылись в келье медресе и ни разу не вышли оттуда в течение шести месяцев. Чтобы не сильно гневить верующих читателей, Джеляль осторожно касается "светского" вопроса, которого редко касаются толкователи и исследователи: что делали они в этой келье шесть месяцев, 6 чем разговаривали, -- а потом переходит к основной теме. Мевляна всю жизнь искал "другого", кто вдохновит его, заставит действовать, искал зеркало, которое отразит его лицо и душу. Поэтому то, что они говорили и делали в келье, было словами, делами, голосами или одного человека, который воплотился в образы сразу нескольких людей, или нескольких людей, которые слились в образ одного человека. Чтобы противостоять восхищению окружающих его глупых (и вездесущих) мюридов и удушающей атмосфере анатолийского города тринадцатого века, поэту нужны были люди, за которыми он мог бы при необходимости укрыться, спрятаться, как в хранившихся в шкафу одеяниях. В другой статье Джеляль повторил это соображение, написав, что Мевляна вел себя как падишах, не выдерживавший груза власти в дикой стране среди подхалимов и хранивший крестьянскую одежду в шкафу, чтобы, надев ее, найти успокоение в ночных прогулках. Через месяц после публикации этой статьи, на которую, как и ожидал Галип, фанатичные читатели откликнулись письмами, где угрожали автору смертью, а светские читатели поздравлениями, Джеляль снова затронул эту тему, хотя владелец газеты просил к ней не возвращаться. Новую статью Джеляль начал с обстоятельств, которые знали все мевлевиты: других мюридов мучила зависть из-за того, что Мевляна так приблизил к себе этого дервиша, какую-то темную личность, и они пригрозили Шемсу смертью. После этого утром 15 февраля 1246 года (Галип очень любил пристрастие Джеляля к точным датам, как в лицейских учебниках по истории) Шемс исчез из Коньи. Мевляна не мог перенести отсутствия своего любимого второго "я". Получив письмо от Шемса из Дамаска, он предпринял все возможное, чтобы вернуть свою "любовь" (Джеляль сознательно писал это слово всегда в кавычках, чтобы еще больше заинтриговать читателей) и тут же женил "любимого" на одной из своих приемных дочерей. Но это не убавило зависти мюридов, и вскоре, в последний четверг декабря месяца 1247 года, группа заговорщиков -- среди них был и сын Мевляны Алааддин -- устроила Шемсу засаду и заколола его ножами; труп в ту же холодную и дождливую ночь был брошен в колодец неподалеку от дома Мевляны. Джеляль рассказывал о Мевляне так, будто рассказывал о себе; пользуясь незаметной читателю волшебной игрой слов, он превращался в Мевляну. Галип убедился в этом, видя, как повторяются в неизменном виде предложения и даже целые абзацы в "исторических" статьях о Мевляне и тех, где Джеляль писал о себе. Подтверждение этой пугающей игры Галип нашел в личных его тетрадях, неопубликованных черновиках, беседах на исторические темы, эссе о Шейхе Галипе, толкованиях снов, воспоминаниях о Стамбуле и многих других статьях. В рубрике "Хочешь -- верь, хочешь -- не верь" Джеляль написал сотни историй о королях, которые представляли себя кем-то другим, о китайских императорах, которые, чтобы стать другими, сжигали свои дворцы, о падишахах1, для которых переодевание и хождение в народ стало чем-то вроде болезненной страсти, и они проводили много времени вне дворцов, забросив государственные дела. В одной тетради Галип прочитал недописанные рассказики, похожие на воспоминания, где Джеляль в обычный летний день видел себя поочередно Лейбницем, знаменитым богачом Джев-дет-беем, Мухаммедом, владельцем газеты, Анатолем Франсом, хорошим поваром, знаменитым имамом-проповедником, Робинзоном Крузо, Бальзаком и еще шестью людьми, о чем писал с некоторым смущением. Галип увидел карикатуры на Мевляну, изображаемого на марках и плакатах; попался ему также не очень удачно выполненный рисунок гробницы, на которой было написано: Мевляна Джеляль. А одна из ненапечатанных статей начиналась словами: "Месневи", книга, которую называют самым великим произведением Мевляны, от начала и до конца -- плагиат!" Перелистывая "Месневи", Галип увидел, что Джеляль отчеркнул непристойные места, некоторые страницы были испещрены вопросительными знаками, междометиями, исправлениями, а отдельные абзацы даже гневно вычеркнуты зеленой ручкой. Прочитав эти страницы с густыми пометками Джеляля, Галип понял, что многие статьи, которые он в детстве и юности читал как оригинальные сочинения Джеляля, на самом деле взяты из "Месневи" и приспособлены к Стамбулу двадцатого века. Галип вспомнил, что Джеляль мог часами говорить о подражании в искусстве, утверждая, что только в этом -- настоящее мастерство; пока Рюйя поглощала купленные по дороге пирожные, Джеляль рассказывал, что многие, а может быть, и все публицистические статьи он пишет с помощью других, и добавлял, что важно не создать нечто совсем новое, а вытащить из забвения то гениальное, что создавали тысячи умов на протяжении тысячелетий и на основании этого сказать что-то свое. Галип вернулся к колодцу с пауками, куда был брошен труп Шемса. Мевляна, потеряв "друга и любимого", обезумел от горя. Он не верил, что Шемс убит и брошен в колодец, мало того, он гневно обрушивался на тех, кто хотел показать ему этот колодец, находящийся у него под носом, он придумывал всякие предлоги, чтобы искать "любимого" в других местах: разве не мог Шемс отправиться в Дамаск, как это было, когда он исчез в первый раз? Мевляна отправился в Дамаск и начал искать "любимого" на улицах города. Он обошел все улицы, проверил каждый дом, каждое питейное заведение, каждый угол, заглянул под каждый камень, навестил старых друзей "любимого", общих знакомых, мечети, обители, места, которые тот любил, в общем, проверил все, что было можно; через какое-то время искать стало чем-то вроде самоцели, более важным, чем найти. В этом месте статьи читатель попадал в пронизанный мистикой и пантеизмом мир, где были летучие мыши, розовая вода и наркотики, где главным был не исчезнувший любимый, а любовь как повод, где тот, кого ищут, и ищущий менялись местами и главным было не найти любимого, а поиск, движение к цели. Далее проводилась параллель между приключениями поэта на улицах города и ступенями, которые следовало преодолеть вступающему в орден на пути к совершенству: изумление, когда он узнал, что любимый сбежал, и начало поисков соответствуют ступени отрицания утверждения; хождение по местам, где бывал Шемс и жгли душу горькие воспоминания, где можно было встретить его друзей и врагов, соответствует ступени испытаний. И если сцена в публичном доме - это растворение в любви, то исчезновение в долине тайн, о чем писал Аттар (Фарид ад-дин Аттар (ок. 1142-1220) - знаменитый персидский поэт-мистик) , означало - потеряться в раю и аду строк, содержащих игру слов, литературные ловушки и псевдонимы, вроде зашифрованных в письмах, которые были обнаружены в доме Хал-ладж-и-Мансура (Халладж-и-Мансур (857-922) - персидский мистик.) после его смерти. "Любовные истории", которые рассказывают посетители питейного заведения, взяты у Аттара из поэмы "Беседа птиц"; из той же книги и образ поэта, бродящего среди лавок и домов по улицам города, полным тайн; поэта вдруг осеняет: то, что он ищет на горе Каф, - это он сам, это пример, абсолютного отождествления (абсолютного растворения). В длинной статье Джеляля приводились эффектные строки аруза (Аруз - система стихосложения в арабской, персоязычной и тюркоязычной поэзии.), написанные другими суфиями по поводу единства того, кого ищут, и того, кто ищет. Джеляль ненавидел стихотворные переводы, поэтому вставил прозаический перевод знаменитой строки Мевляны, уставшего от многомесячных поисков в Дамаске. "Оказывается, я - это он! - сказал поэт в один из дней, когда заблудился в лабиринтах города. - Зачем тогда я ищу?" В этом месте статьи Джеляль изложил известный всем мевлевитам факт: после явившегося ему откровения Мевляна собрал все свои стихи, написанные в тот период, в книгу, которую озаглавил "Диван Шемса Тебризи". В этой истории Галипа, как в детстве, больше всего заинтересовала детективная часть сюжета. Джеляль приходил к выводу, вызвавшему гнев религиозных читателей и радость светских читателей-республиканцев: "Мевляна сам повелел убить Шемса и бросить его в колодец!" Свое мнение Джеляль обосновал с помощью доводов, к которым часто прибегали прокурор и полицейские в те времена, когда он в пятидесятые годы работал корреспондентом в Бейоглу и министерстве юстиции. С уверенностью прокурора Джеляль заявлял, что из убийства любимого самую большую пользу извлекал Мевляна: из рядовых хаджи4 он попал в ряд крупнейших мистических поэтов, а потому больше всех этого убийства желал именно он. Шаткий юридический мостик между "хотеть" и "осуществить" Джеляль преодолевает, показывая, что нежелание Мевляны верить в смерть, потеря им рассудка, отказ взглянуть на труп в колодце, являются выражением чувства вины, которое, как известно, часто испытывают убийцы, совершившие преступление впервые; далее Джеляль переходит к новой теме: что же означают поиски, которые после убийства месяцами ведет преступник в Дамаске, подолгу бродя по одним и тем же улицам из конца в конец города? По карте Дамаска, которую Галип нашел в коробке, где хранились билеты на давние футбольные матчи (Турция - Венгрия, 3 : 1) и в кино ("Женщина в окне", "Возвращение домой"), и по некоторым заметкам в тетрадях Галип понял, что этой темой Джеляль занимался гораздо больше, чем могло показаться при чтении статьи. Маршруты Мевляны в Дамаске были отмечены зеленой авторучкой. Поскольку Мевляна не мог искать Шем-са, зная, что тот убит, он должен был заниматься в городе чем-то другим; чем же? Был отмечен каждый уголок города, куда заглядывал поэт; названия кварталов, домов, караван-сараев, мейхане, куда он заходил, были написаны на обороте карты. В буквах и словах, составляющих эти названия, выписанные одно под другим, Джеляль пытался выискать какой-то смысл, искал в них тайную симметрию. Уже вечером Галип нашел карту Каира и выпущенный в 1934 году стамбульским муниципалитетом "Гид по Стамбулу"; они лежали в коробке, где хранились всякие мелочи, попавшие в руки Джеляля в те дни, когда он опубликовал статью о детективных историях в сказках "Тысячи и одной ночи" ("Али Зайбак", "Ловкий вор"). Места действия сказок были отмечены на карте Каира зеленой авторучкой. На картах городского путеводителя он тоже увидел зеленые стрелки, правда нанесенные другой ручкой. Следя за продвижением зеленых стрелок по разложенным перед ним картам, Галип обнаружил, что видит географию своих прогулок по городу. Он пытался убедить себя, что заблуждается, что зеленые стрелки указывают на дома, в которых он не был, мечети, куда не заходил, подъемы, по которым не поднимался, но понимал, что он был в соседних домах, заглядывал в мечети, находящиеся рядом с указанными на карте, взбирался на отмеченные холмы, хотя и по другим улицам: словом, карта ясно показывала, что немало людей бродили по Стамбулу одними и теми же маршрутами. Он решил сравнить карты Дамаска, Каира и Стамбула, как об этом писал когда-то Джеляль, вдохновленный Эдгаром По. Для этого пришлось из книги-путеводителя вырезать карты; на лезвии, взятом из ванной, сохранилось несколько волосков - доказательство того, что оно скользило по подбородку Джеляля. Когда карты легли рядом, он сначала не мог сообразить, как сопоставить нанесенные на них черточки и значки. Потом он поступил так, как они поступали с Рюйей в детстве, когда перерисовывали картинки из журналов: он наложил карты одну на другую на стекло двери гостиной, направил с противоположной стороны свет от лампы и стал рассматривать. Потом разложил карты на столе, том самом, где мать Джеляля когда-то раскладывала выкройки, и стал смотреть, пытаясь вычислить недостающие части ребуса. Единственное, что ему удалось разглядеть в наложенных одна на другую картах, было едва различимое лицо очень старого человека, морщинистое и незнакомое. За завтраком он осознал, почему испарился оптимизм, с которым он садился за письменный стол: после восьми часов чтения его представление о Джеляле в корне переменилось; таким образом, он и сам словно бы стал другим. Еще совсем недавно он верил в мир, простодушно думал, что, усердно работая, он разгадает главную тайну, которую этот мир прячет от него, и ему совершенно не хотелось быть кем-то другим. Но внезапно статьи и все предметы в этой комнате, которую он, казалось, так хорошо знал, превратились в непонятные объекты неведомого непостижимого мира, и Галипу захотелось лишь одного: избавиться от человека внутри себя, так безнадежно смотрящего на мир, он жаждал стать другим. Когда он начал читать некоторые воспоминания Джеляля, чтобы ухватить нити, которые помогут ему лучше раскрыть отношение Джеляля к Мев-ляне и ордену мевлеви , в городе наступило время ужина, из окон домов с телевизионных экранов на улицу Тешвикие полился голубой свет. Джеляль интересовался орденом мевлеви не только потому, что эту тему страстно любили читатели, но и потому, что к этому ордену принадлежал его отчим. Мать Джеляля была вынуждена развестись с дядей Мелихом, долго не возвращавшимся из Европы и Северной Африки, и, не в состоянии прокормить себя и сына шитьем, вышла замуж за человека, посещавшего мевлевийскую обитель на окраине района Явуз Султан, недалеко от