теперь нет ни Джеляля, ни Рюйи. Теперь единственный у него, Мелиха, ребенок-Галип. Слезы. Молчание. Звуки незнакомого дома. Галип хотел сказать дяде Мелиху, что надо купить бутылку ракы в лавке на углу и скорее вернуться домой. Но вместо этого он задал вопрос себе; читатели могут представить, какой это вопрос, и пропустить один абзац. Какие истории, какие воспоминания, какие сказки, какие цветы в саду памяти Джеляля и Рюйи побудили Рюйю покинуть Галипа и перебраться сюда? Почему она это сделала? Потому что Галип не умел рассказывать истории? Потому что он не был интересным и веселым собеседником? Или потому, что некоторые рассказы он просто не мог понять? Или чрезмерным обожанием мешал их веселью? Или они сбежали от его постоянной грусти?.. Невозможно было примириться с потерей Рюйи, воспоминания о ней были непереносимы, казалось, от переживаемой им боли и тоски вещи начнут сдвигаться со своих мест; к концу лета Галип выехал из квартиры, которую они снимали с Рюйей, и перебрался в дом Шехрикальп, в квартиру Джеляля. ...В конце лета произошел военный переворот. Новое правительство, сформированное из почтенных людей, не запачканных грязью, называемой политикой, объявило, что найдет всех виновных в политических убийствах, совершенных в недавнем прошлом. В годовщину смерти Джеляля Салика газеты вежливо напомнили, что не раскрыто даже его убийство. Одна газета, но почему-то не "Миллиет", в которой работал Джеляль, посулила оказавшему содействие в поисках его убийцы приличное вознаграждение. Сумма была такая значительная, что получивший ее мог купить грузовик, маленькую хлебопекарню или бакалейную лавку, то есть обеспечить себя постоянным доходом до конца жизни. Началось расследование убийства Джеляля Салика. Власти в Стамбуле и в провинции засучив рукава принялись за работу. К этому времени я немного пришел в себя и начал потихоньку превращаться в деятельного человека. Этот новый человек, каким я стал, не особенно прислушивался к доходившим до Стамбула сообщениям провинциальных корреспондентов, например, о том, что убийца задержан в горном селении, около которого недавно упал в пропасть и разбился автобус с футболистами и болельщиками; потом поступило известие, что преступника поймали, когда он в приморском городке сидел и смотрел с тоской и чувством выполненного долга в сторону заморской страны, заплатившей ему мешок денег. Эти первые сообщения воодушевляли тех, кто раньше не осмеливался давать какую-либо информацию, а также побуждали власти работать еще усерднее. Сотрудники стамбульской службы безопасности стали вызывать меня по ночам, чтобы с моей помощью установить преступника. С наступлением комендантского часа и до утра отключали электростанцию, так как у муниципалитета не хватало на нее денег, и жизнь города разделилась на две половины - белую и черную. Спекулянты-мясники в темноте приводили в исполнение смертные приговоры, забивая старых лошадей. Жизнь города стала похожа на жизнь далеких провинциальных поселков. После полуночи, окутанный клубами сигаретного дыма, я вставал из-за рабочего стола, где с вдохновением, достойным Джеляля, писал новую статью, спускался к парадному дома Шехрикальп, выходил на пустую улицу и ждал полицейскую машину, которая везла меня в здание госбезопасности в Бешикташе, похожее на замок за высокими стенами. Насколько пустым, застывшим и темным был город, настолько оживленным, полным жизни и света был этот замок. Мне показывали фотографии самых разных молодых людей: то с мечтательными лицами, то с растрепанными волосами, то с воспаленными глазами. Разглядывая пугающие лица людей, вынужденных позировать фотографу среди некрашеных, грязных, неизвестно чем заляпанных стен отделов безопасности, я иногда различал какие-то показавшиеся мне знакомыми тени, задерживался взглядом, и тогда бдительные сотрудники, неизменно торчавшие рядом, сообщали мне жуткие подробности о человеке, мечтательное выражение лица которого я рассматривал на фотографии: этот парень был схвачен по доносу в кофейне "Улькюджю" в Сивасе, на его счету четыре убийства; этот молодой человек, у которого и усы еще не растут, опубликовал большую статью против Джеляля в журнале энверходжаевского толка; фотографию этого, с оторванными пуговицами на пиджаке, прислали в Стамбул из Малатьи (город в центральной части Анатолии)-он был учителем и лет десять назад, после публикации статьи Джеляля о Мевляне, настойчиво объяснял своим девятилетним ученикам, что Джеляль должен быть убит за оскорбление великого религиозного деятеля; человек средних лет с испуганными глазами, выглядевший как отец семейства, напившись в кабаке в Бейоглу, произнес длинную речь, призывая очистить страну от заразы; сидящий за соседним столом гражданин, мечтающий об обещанном газетой вознаграждении, донес на него в полицейский участок Бейоглу, сказав, что, говоря о заразе, он упомянул и Джеляля Салика. Знает ли Галип-бей этого человека с испитой физиономией, видел ли Галип-бей в последнее время рядом с Джелялем кого-либо из этих людей, чьи фотографии лежат перед ним? В середине лета, когда на новых пятитысячных купюрах появилось изображение Мевляны, я прочитал в газетах, что умер отставной полковник Фатих Мехмет Учунджу. Мои вынужденные ночные визиты в управление езопасности участились, а число предлагаемых мне фотографий увеличилось. Я увидел еще более печальные, страшные и странные лица, чем те, что были в скромной коллекции Джеляля. Мастера по ремонту велосипедов, студенты-археологи, портные, заправщики с бензоколонок, подмастерья в лавках, киностатисты, владельцы кофеен, авторы религиозных брошюр, кондукторы автобусов, сторожа парков, сводники, молодые бухгалтеры, продавцы энциклопедий... все они прошли через пытки, были измучены - кто больше, кто меньше - и смотрели в объектив с выражением "Я не здесь", "Это не я", прикрывающим печаль и страх, как будто они забыли тайну, хранившуюся в глубине их памяти, а поскольку забыли, то и не стремились постичь ее. Я не собирался говорить о буквах, которые видел на лицах, запечатленных на фотографиях, потому что не хотел снова возвращаться к старой игре, казавшейся мне (и моим читателям) давно законченной: все идет так, как идет, судьбой все предопределено. Но в одну из бесконечных ночей в замке (может быть, правильнее было бы говорить "крепость"?), когда я с неизменной решимостью отказывался узнавать показываемые мне лица, один из сотрудников службы безопасности - позднее я узнал, что он полковник генштаба, - спросил: "Вы совсем не видите букв? - и с профессиональной уверенностью добавил: - Мы тоже знаем, как трудно человеку в этой стране быть самим собой. Но все же помогите нам хоть немного". В другую ночь коренастый подполковник рассказывал, что в Анатолии еще сохранились остатки ордена, члены которого по-прежнему верят в Махди, причем не преподносил это как результат работы спецслужб, а будто дружески делился информацией: во время одного из своих тайных путешествий в Анатолию Джеляль завязал отношения с этими "реакционерами", ему удалось встретиться с ними то ли на окраине Коньи в доме автослесаря, то ли в Сивасе в доме одеяльщика, и он сказал, что в своих статьях поместит знаки, извещающие о приближении дня конца света. Так вот, статьи о циклопах, проливах, из которых ушла вода, переодевающихся пашах и падишахах полны этих знаков. Один из служащих госбезопасности объявил, что он в конце концов разгадал знаки и надеется расшифровать акростих, который складывается из начальных букв абзацев давнишней статьи Джеляля под названием "Поцелуй". Мне захотелось сказать: "Я знал". Я прекрасно понимал, зачем они разъясняют мне смысл названия книги "Разгадка тайны", где автор рассказывает о своей жизни и борьбе, и показывают фотографии, отснятые им на темных улицах Бурсы, когда он был в ссылке в этом городе; мне хотелось их прервать: "Я знаю". Я, как и они, после статей Джеляля о Мевляне знал о пропавшем человеке и забытой тайне. Они сказали мне с веселыми улыбками, что у Джеляля "винтики раскрутились", то есть память ослабла, и потому он искал человека, который убил бы его, чтобы "обрести" забытую тайну; среди выложенных передо мной фотографий я увидел лица грустные, серьезные, растерянные, похожие на те, что хранились у Джеляля в шкафу черного дерева; и опять мне захотелось сказать: "Я знал". А еше мне хотелось сказать, что я знаю, кто те влюбленные, к которым Джеляль обращался в статье об отступивших водах Босфора, и знаю, с кем он встречался в своих снах еще до того, как засыпал. . Может быть, им было прекрасно известно, что я знал и чего не знал, и они просто хотели поскорее закончить свое дело и изгнать все сомнения, которые были у меня и у читателей газеты, до того, как они непомерно разрастутся; они хотели лишить нашу жизнь тайны, раскрыть тайну Джеляля раньше, чем мы ее раскроем. Иногда, видя, что дело порядком затянулось, кто-нибудь из опытных работников, которого я впервые видел, или тщедушный прокурор, с которым познакомился давно, принимались выстраивать улики, как в плохих детективных романах. Они высказывали предположения, что убийца был пешкой, засланной внешними силами, желающими "дестабилизировать" наше общество, что преступниками являются бекташи-накшибен-дисты, возмущенные тем, что их тайны стали объектом насмешек, что виноваты некоторые поэты, пишущие акростихи размером аруз, то есть добровольные хуруфиты, которые, сами того не подозревая, взяли на себя роль представителей внешних сил в этом заговоре, толкающем нас к беспорядкам, своего рода Страшному суду. Нет, у этого убийства не было никаких политических мотивов: это легко понять, достаточно вспомнить, что убитый журналист долгие годы писал не имеющую ничего общего с политикой чушь, которую вбил себе в голову, причем старомодным стилем и так длинно, что никто не в силах был это читать. Убийца - или сам знаменитый бандит Бейоглу, считающий, что Джеляль распустил о нем оскорбительные слухи, или нанятый им человек. Наконец они решили, что убийца-парикмахер, на которого поступил донос. Мне показали этого маленького худого человека лет шестидесяти, увидели, что я не могу опознать и его, и после этого меня больше не звали в замок на безумные пляски смерти, жизни, тайны и власти. Через неделю все газеты сообщали о парикмахере, который сначала отрицал свою вину, потом признал, потом опять отрицал и снова признал. История была такая: Джеляль Салик написал об этом человеке в статье под названием "Я должен быть самим собой", которую впервые опубликовал много лет назад; в той статье и - позже -в других статьях Джеляль писал, как парикмахер пришел к нему в газету и задал вопросы, касающиеся Востока, нас и нашего будущего, вопросы глубокие, способные пролить свет на тайну; Джеляль на все эти вопросы дал шутливые ответы, причем в присутствии других людей. Парикмахер с возмущением увидел, что эти шутки, которые он принял как оскорбление, были использованы Джелялем в нескольких статьях. Когда спустя двадцать три года статью снова опубликовали под тем же названием и тем самым снова нанесли ему оскорбление, парикмахер не выдержал и решил отомстить журналисту (были здесь и другие причины). Осталось неизвестным, о каких других причинах, существование которых отрицал парикмахер, шла речь, но действия парикмахера, говоря языком полицейских и газет, были определены как "индивидуальный терроризм". Вскоре после этого в газетах была напечатана фотография измученного, усталого человека, на лице которого не было ни букв, ни смысла; быстро вынесли и утвердили приговор, и в назидание другим парикмахер был повешен; это произошло на рассвете, когда по улицам Стамбула бегают только собаки, не признающие комендантского часа. В те дни дома я работал над статьей о горе Каф, а в контору ко мне приходили посетители, которые хотели поговорить о Джеляле. Я слушал их в каком-то полусне и ничем не мог им помочь, просто выслушивал их излияния. Экзальтированный учащийся лицея им. Имама Хатипа говорил, что из статей Джеляля о палачах убийца мог сделать вывод, что Джеляль на самом деле Даджал, и тогда, убив Джеляля, этот человек становился Махди, то есть ставил себя на место Его; портной из Нишанташи уверял, что шил для Джеляля исторические костюмы, я с трудом вспомнил, что именно его видел сидящим в мастерской в ту ночь, когда пропала Рюйя, - так смутно помнится фильм, увиденный много лет назад. Пришел Саим, стал просвещать меня на предмет богатства архива госбезопасности; пока он рассуждал о названии статьи "Я должен быть самим собой", ставшей причиной убийства, я унесся мыслями куда-то далеко-далеко и от себя, и от Сайма. Некоторое время я полностью посвятил себя адвокатской практике, делам, которые вел. Я жил активной жизнью, нашел старых друзей, завел новых, проводил вечера в компаниях. Иногда я замечал, что облака над Стамбулом окрашены в необычный желтый или пепельный цвет, иногда видел знакомое, привычное, обычное небо. По ночам, написав на одном дыхании две-три статьи, как делал это Джеляль в свои лучшие годы, я вставал из-за стола, садился в кресло около телефона, вытягивал ноги на подставке и ждал, когда окружающие меня вещи превратятся в знаки другого мира. И тогда я чувствовал, как в глубине моей памяти шевелится какое-то воспоминание, оно как тень перебирается из одного сада памяти в другой и третий, и я в этот момент будто открывал и закрывал двери своего "я" и постепенно превращался в другого человека, который мог бы встретиться с этой тенью и быть счастлив с ней; я ловил себя на том, что был готов заговорить голосом этого другого человека. Я старался владеть собой, поменьше отдаваться воспоминаниям о Рюйе - они наваливались, как правило, в самое неподходящее время - и очень боялся, что меня может одолеть меланхолия. Два-три раза в неделю я вечерами ходил к тете Хале, после ужина кормил с Васыфом японских рыбок, но никогда не садился на край постели и не смотрел газетных вырезок (один раз все же посмотрел и увидел вырезку, где фотография Джеляля была напечатана вместо фотографии Эдуарда Робинсона; так я открыл, что они немного похожи, как дальние родственники). Когда становилось поздно, мой отец или тетя Сузан говорили, чтобы я поторопился и не опоздал домой - как будто меня там ждала больная Рюйя, - а я им отвечал: "Да, пойду, пока не наступил комендантский час". К дому Шехрикальп и нашему старому дому я никогда не ходил мимо лавки Алаад-дина, я шел окольным дальним путем по переулкам, стараясь не оказаться на тех улицах, где мы гуляли с Рюйей и по которым шли Рюйя и Джеляль, выйдя из кинотеатра "Конак". В результате я попадал в странные стамбульские переулки с фонарями, буквами, незнакомыми стенами, страшными слепыми домами, окна которых были задернуты темными занавесками. Плутание в темноте по незнакомым местам делало меня настолько другим человеком, что, когда я подходил к дому Шехрикальп уже после наступления комендантского часа и видел все еще висящий кусок материи, привязанный к решетке балкона на верхнем этаже, я с радостью воспринимал это как знак того, что Рюйя ждет меня дома. Увидев эту синюю тряпку, я неизменно вспоминал одну ночь в третий год нашей женитьбы: мы по-доброму разговаривали в тишине, как старые друзья, хорошо понимающие друг друга, и беседа не тонула в бездонном колодце равнодушия Рюйи. Открыл тему я, но заработало ее воображение, и мы вместе стали представлять, как проведем день вдвоем, когда нам будет по семьдесят три года. Итак, нам по семьдесят три года, и зимним днем мы вместе идем по улицам Бейоглу. На сэкономленные деньги мы покупаем друг другу подарки: свитер или перчатки. На нас старые, тяжелые, сохраняющие наш запах пальто, к которым мы привыкли и потому любим. Мы идем бесцельно, просто разговариваем и равнодушно смотрим на витрины. Мы ругаем все подряд, жалуемся, что все переменилось, вспоминаем, насколько лучше была раньше одежда, витрины и люди. Причем мы прекрасно понимаем, что разговоры наши вызваны тем, что мы старые, что нам нечего ждать от будущего, но все равно ведем мы себя именно так. Мы покупаем килограмм засахаренных каштанов, тщательно следя, как их взвешивают и заворачивают. Потом на одной из улочек мы набредаем на старую книжную лавку, которую никогда раньше не видели, и поздравляем друг друга с этим удивленно и радостно. В лавке низкие цены, здесь продаются детективные романы, которые Рюйя не читала или забыла, что читала. Мы разгребаем книжные завалы, выбирая книги; старая кошка бродит среди книжных груд и мурлычет, а понятливая продавщица улыбается нам. Потом мы заходим в кондитерскую, радуясь, что книги, купленные так дешево, обеспечат Рюйю чтивом минимум на два месяца; за чаем у нас возникает маленькая ссора: поскольку нам по семьдесят три года, мы, как все люди этого возраста, ссоримся оттого, что все эти семьдесят с лишним лет жизни прошли впустую. Мы возвращаемся домой, разворачиваем пакеты, раздеваемся и, не стесняясь наших белых, дряблых тел, предаемся любви, поедая каштаны и запивая их сладким сиропом. Блеклый цвет наших старых, усталых тел похож на полупрозрачную кремовую белизну нашей кожи шестьдесят семь лет назад, когда мы только познакомились. Рюйя, у которой фантазия всегда была развита сильнее, чем у меня, сказала, что, занимаясь любовью, мы закурим сигареты и будем плакать. Я заговорил на эту тему, потому что знал, что в семьдесят три года Рюйя уже больше не будет тосковать по другим своим жизням и будет любить меня. А Стамбул, как понимают читатели, будет оставаться таким же бедным. Иногда в старых коробках у Джеляля, среди вещей в моей конторе или в одной из комнат у тети Хале я все еще натыкался на какие-то старые вещи, не выброшенные лишь оттого, что я почему-то не обратил на них внимания. Фиолетовая пуговица от цветастого платья, которое было на ней в тот день, когда мы познакомились; "модные" очки с приподнятыми верхними краями: в шестидесятые годы они появились в европейских журналах на лицах богатых женщин, тогда же носила их и Рюйя, но месяцев через шесть перестала; маленькие черные шпильки: одной она обычно закалывала волосы, укладывая их обеими руками, а другую зажимала в уголке рта; крышка от деревянной коробочки, в которой она держала иголки и нитки и о пропаже которой сильно жалела; каким-то образом оказавшееся среди адвокатских дел дяди Мелиха задание по литературе: Рюйя с помощью энциклопедии сочинила рассказ о птице Симург, живущей на горе Каф, и приключениях тех, кто искал ее; написанный рукой Рюйи список покупок, которые я должен был сделать (соленый тунец, журнал "Бейяз пердэ", газ для зажигалки, шоколад с фундуком "Бонибон"); дерево, которое Рюйя нарисовала под руководством Дедушки; зеленый носок, один из тех, что я видел на ней, когда она девятнадцать лет назад садилась на взятый напрокат велосипед. Перед тем как осторожно опустить эти предметы в мусорный ящик возле дома на улице Нишанташи и убежать, я несколько дней, иногда несколько недель, даже - да, да! - несколько месяцев, носил их в набитых всякой ерундой карманах, а когда, выбросив, уходил, всегда мечтал, что однажды эти грустные вещи вернутся ко мне вместе с воспоминаниями, так же как выступают из тьмы вещи в квартире Джеляля. Сегодня мне от Рюйи остались только записки: мрачные, черные, совсем черные страницы. Тут записаны рассказы о палачах и сказка о Рюйе и Галипе, услышанные от Джеляля ночами, когда шел снег; я вспоминаю, что единственный способ для человека стать собой - это стать другим, заплутаться в историях другого; эти истории мне хотелось бы поместить рядом в черной книге, они напоминают мне о наших воспоминаниях и любовных историях и сказках, рассказанных нам другими, а еще напоминают о влюбленном, потерявшемся на улицах Стамбула, и человеке, забывшем смысл выражения своего лица и старающемся разгадать тайну; таким образом, я подхожу к концу своей книги, усердно занимаясь новой работой, которая состоит в новом пересказе старых, очень старых историй. В конце моей книги Галип пишет последнюю статью Джеляля, ее надо вовремя передать в газету; но в общем-то этими статьями уже никто не интересуется. Под утро я с горечью вспоминаю Рюйю и, встав из-за стола, смотрю в темноту просыпающегося города. Вспоминаю Рюйю и, встав из-за стола, смотрю в темноту города. Я вспоминаю Рюйю, и мы словно вместе смотрим в темноту Стамбула, и когда вдруг начинает казаться, что между сном и явью я найду ее след на голубом клетчатом одеяле, нас охватывают печаль и волнение. Потому что нет ничего более удивительного, чем жизнь. Кроме слова. Кроме утешительного слова. 1985-1989