и в первые годы Республики здесь двадцать три года жил с пышностью один из известных купцов, торговавший кожей и дровами с Советским Союзом, Маруф-бей и его семья -- вместе с поварами, слугами, запряженными лошадьми санями и повозками. В конце Второй мировой войны, когда началась холодная война. Управление национальной безопасности обвинило известных и богатых людей Карса, торговавших с Советским Союзом, в шпионаже, арестовало их и измывалось над ними, и они исчезли, чтобы никогда больше не вернуться, а особняк из-за судебных тяжб по наследству примерно двадцать лет простоял пустой. В середине 1970-х одна марксистская фракция с дубинами в руках захватила этот дом и использовала его как свой центр, здесь планировались некоторые политические преступления (мэр города, адвокат Музаффер-бей, был ранен, но спасся), а после военного переворота 1980 года здание опустело и позднее превратилось в склад бойкого продавца печей и холодильников, купившего маленький магазинчик по соседству, а три года назад было превращено в швейное ателье на деньги, накопленные одним предпринимателем и фантазером-портным, который поработал портным в Стамбуле и арабских странах и вернулся в родные места. Как только Ка вошел внутрь, в мягком свете оранжевых обоев с розами он увидел машины для пришивания пуговиц, каждая из которых выглядела как странный пыточный аппарат, большие швейные машины старых моделей и огромные ножницы, развешанные по стенам на гвоздях. Сунай Заим ходил взад-вперед по комнате. На нем было поношеное пальто и свитер, в которых он был два дня назад, когда его впервые увидел Ка, на ногах -- солдатские сапоги, в руке он держал сигарету без фильтра. Его лицо озарилось, когда он увидел Ка, будто увидел старого и любимого друга, -- подбежав, он обнял и поцеловал его. В том, как он поцеловал Ка, было нечто от человека с внешностью скотобоя в отеле, словно он говорил: "Да будет переворот во благо государству!", и нечто чересчур дружелюбное, что показалось Ка странным. Позднее Ка объяснит это дружеское расположение тем, что они оба были стамбульцами и встретились в таком отдаленном и нищем месте, как Карс, в таких трудных условиях, но теперь он знал, что часть этих трудностей создал Сунай Заим. -- Черный орел печали каждый день раскрывает крылья в моей душе, -- сказал Сунай с загадочной гордостью. -- Но не позволю себя увлечь, ты тоже держи себя в руках. Все будет хорошо. В снежном свете большого окна Ка увидел людей с рациями в руках, стоявших в просторной комнате с лепниной в углах высокого потолка и огромной печью, не скрывавшей, что когда-то она видела и лучшие дни, двух охранников огромного телосложения, пристально разглядывавших его, карту на столе, который стоял рядом с дверью, открывавшейся в коридор, оружие, пишущую машинку и папки и сразу же понял, что здесь был центр управления "переворотом", а сейчас в руках Суная большая сила. -- Когда-то и у нас были плохие времена, -- сказал Сунай, прохаживаясь по комнате, -- в самых далеких, в самых убогих и самых позорных провинциальных городах я узнавал, что у нас не только нет места, где мы сможем поставить нашу пьесу, но что мы не сможем найти хотя бы одну комнату в отеле, где можно было бы прилечь и поспать ночью, или когда я узнавал, что мой старый друг, про которого говорили, что он в городе, уже давно уехал оттуда, тоскливое чувство, которое называется грустью, начинало медленно шевелиться во мне. Чтобы не поддаваться ему, я бегал и ходил по докторам, адвокатам и учителям, чтобы узнать, есть ли в городе кто-нибудь, кому будет интересно современное искусство и мы, его вестники, прибывшие из современного мира. Узнав, что по единственному известному мне адресу никого нет, или поняв, что полиция не даст нам разрешения устроить представление, или когда глава местной администрации, к которому я хотел попасть на прием, чтобы -- последняя надежда -- получить разрешение, меня не принимал, я в страхе понимал, что мне уже не избавиться от мрачности. Тогда орел тоски, дремавший у меня в груди, медленно раскрывал свои крылья и поднимался в воздух, чтобы задушить меня. И я играл свою пьесу в самой жалкой чайной на свете, а если и ее не было, то играл на пандусе при въезде в автовокзалы, иногда на вокзале, благодаря начальнику, который положил глаз на одну из наших девочек, в гаражах пожарных частей, в классах пустых начальных школ, во временных столовых, в витрине парикмахерской, на лестницах деловых центров, в конюшнях, на тротуарах, я не поддавался тоске. Когда в дверь, открывшуюся в коридор, вошла Фунда Эсер, Сунай перешел с "я" на "мы". Между парой было такое взаимопонимание, что этот переход не показался Ка искусственным. Торопливо и изящно приблизив свое большое тело, Фунда Эсер пожала Ка руку, шепотом переговорила о чем-то с мужем и, повернувшись, ушла с тем же видом занятого человека. -- То были наши самые плохие годы, -- сказал Сунай. -- О том, что мы потеряли любовь общества, стамбульских и анкарских дурней, писали все газеты. В тот день, когда я поймал самую большую удачу в своей жизни (которая приходит только к удачливым людям, обладающим гениальностью), да, в тот день, когда я со своим искусством должен был войти в историю, земля внезапно выскользнула у меня из-под ног и за одно мгновение я оказался в самой ничтожной грязи. Но и тогда я не испугался, сражался с отчаянием. Я вовсе не потерял веру в то, что даже если погружусь в эту грязь еще больше, то среди невежества, нищеты, позора и нечистот я смогу найти настоящий сценический материал, как большой драгоценный камень. Чего же ты боишься? Из коридора показался доктор в белом халате, с сумкой в руках. Когда он, с несколько наигранным беспокойством, доставал и приспосабливал аппарат измерения давления, Сунай с таким "трагическим" видом смотрел на белый свет, лившийся из окна, что Ка вспомнил его "падение в глазах общества", которое произошло в начале 1980-х. Но Ка лучше помнил роли Суная 1970-х годов, которые сделали его знаменитым. В те годы, когда лево настроенный, политизированный театр переживал свой золотой век, в ряду многих маленьких театров имя Суная выделяло его лидерские качества, божий дар, который в некоторых пьесах, где он играл главную роль, находил в нем зритель, наряду с трудолюбием и актерским талантом. Молодой турецкий зритель очень любил те пьесы, где Сунай играл роли сильных исторических личностей, наделенных властью, Наполеона, Ленина, Робеспьера или революционеров вроде якобинцев и Энвер-паши или местных народных героев, уподобленных им. Студенты лицеев, "передовые" люди из университетов смотрели глазами, полными слез, и отвечали аплодисментами на то, как он громким и впечатляющим голосом переживал за страдающий народ, как он, получив оплеуху от тирана, гордо поднимал голову и говорил: "Однажды вы непременно нам за это заплатите", как он, в самые тяжелые дни (его обязательно должны были бросить один раз в тюрьму) с болью стиснув зубы, обнадеживал своих друзей, но, когда надо, мог ради счастья народа безжалостно использовать силу, даже если его душа разрывалась. Говорили, что когда в конце пьесы в его руки переходила власть, в решимости, которую он демонстрировал, наказывая плохих, особенно проявляются следы полученного им военного образования. Он учился в военном лицее "Кулели"[x]. Ему взбрело в голову, бежав на лодке в Стамбул, развлекаться в театрах Бейоглу и тайно поставить в школе пьесу под названием "Пока не растаял лед", поэтому его выгнали с последнего курса. Военный переворот 1980 года запретил левонастроенный, политизированный театр, и государство в честь столетия со дня рождения Ататюрка решило снять большой фильм "Ататюрк", который должны были показывать по телевидению. Никто и не помышлял о том, что этого светловолосого, голубоглазого великого героя европеизации сможет сыграть какой-нибудь турок, и в главных ролях этих великих национальных фильмов, которые никогда не были сняты, всегда видели таких западных актеров, как Лоуренс Оливье, Курт Юргенс или Чарлтон Хестон. На этот раз газета "Хюрриет", разобравшись в вопросе, заставила общественное мнение согласиться с тем, что какой-нибудь турок "уже" сможет сыграть Ататюрка. К тому же было объявлено, что актера, который будет играть Ататюрка, выберут читатели, которые вырежут и пришлют купон из газеты. Стало понятно, что среди кандидатов, указанных жюри, еще с первого дня народного голосования, начавшегося после того, как актеры долгое время демократично сами себя представляли, с заметным превосходством выходит вперед Сунай. Турецкий зритель сразу почувствовал, что красивый, величественный и внушающий доверие Сунай, много лет игравший якобинцев, сможет сыграть Ататюрка. Первой ошибкой Суная стало то, что он слишком серьезно воспринял, что его выбрал народ. То и дело он выступал на телевидении и в газетах и делал громкие заявления, заставил напечатать фотографии об их счастливой семейной жизни с Фундой Эсер. Рассказывая о своем доме, о повседневной жизни, о своих политических взглядах, он стремился показать, что достоин Ататюрка и что некоторые его пристрастия и черты характера похожи на него (ракы, танцы, элегантность, изящество), и он постоянно перечитывал его слова, позируя с томом "Речь"[x]. (Когда один мелкий журналист-паникер, рано начавший нападать на него, стал смеяться над тем, что он читал не саму книгу "Речь", а ее адаптированный вариант на современном турецком языке, Сунай сфотографировался в библиотеке с полным изданием "Речи", но, к сожалению, эти фотографии, несмотря на все его усилия, не были напечатаны.) Он приходил на открытия выставок, на концерты, на важные футбольные матчи и делал доклады: Ататюрк и живопись, Ататюрк и музыка, Ататюрк и турецкий спорт, давая интервью журналистам из третьеразрядных газет, спрашивающим обо всем всех и всегда. Желая быть любимым всеми, что совершенно не сочеталось с "поведением якобинца", он сделал репортажи в газетах сторонников религиозных порядков, врагов Запада. В одной из них, отвечая на не слишком провокационный вопрос, он сказал: "Конечно же, однажды, если народ сочтет меня достойным, я смогу сыграть Великого Пророка Мухаммеда". Это роковое заявление стало первым из ряда выступлений, которые все испортили. В маленьких журналах сторонников политического ислама написали, что никто не сможет -- упаси Бог! -- сыграть пророка Мухаммеда. В газетные колонки этот гнев попал сначала в виде фраз: "Он повел себя неуважительно по отношению к нашему пророку", а затем: "Он оскорбил Его". Когда заставить замолчать сторонников политического ислама не смогли и военные, гасить огонь выпало Сунаю. Надеясь успокоить общественность, он взял в руки Священный Коран и стал рассказывать читателям-традиционалистам, как он любит Нашего Великого Пророка Мухаммеда и о том, что вообще-то и пророк -- современен. А это предоставило удобную возможность мелким газетчикам-кемалистам, обиженным тем, что он ведет себя как "избранный Ататюрк", писать, что Ататюрк никогда не заискивал перед сторонниками религиозных порядков, перед мракобесами. В газетах постоянно перепечатывали фотографии официального сторонника военного переворота, позирующего с одухотворенным видом, с Кораном в руках, и задавали вопрос: "Это и есть Ататюрк?" В ответ на это и исламская пресса перешла в нападение, скорее из желания защитить себя, нежели из желания заниматься им. Они начали перепечатывать фотографии, на которых Сунай пил ракы под заголовками "Он тоже любитель ракы, как Ататюрк!" или "Это -- наш Великий Пророк?". Таким образом, ссора между сторонниками светских и религиозных порядков, разгоравшаяся раз в два месяца в стамбульской прессе, на это раз началась из-за него, но продолжалась очень недолго. За одну неделю в газетах появилось очень много фотографий Суная: он с жадностью пьет пиво в одном рекламном клипе, который был снят много лет назад, и та, где он получал пощечину в фильме, в котором снялся в молодости, и та, где он сжимал кулак перед флагом с серпом и молотом, где он смотрит, как жена-актриса по роли целуется с другим мужчиной-актером. Перепечатывались статьи, где рассказывалось, что его жена лесбиянка, что сам он все еще коммунист, как и раньше, что они снимались дублерами в нелегальных порнофильмах, что за деньги он сыграет не только Ататюрка, но и кого угодно, что пьесы Брехта они на самом деле ставят на деньги, присланные из Восточной Германии, что они жаловались на Турцию после военного переворота, рассказывая, что "проводятся пытки над женщинами из Шведского общества, которые приехали в Турцию, чтобы провести исследования", и множество других сплетен о них. В те же дни "офицер высокого ранга", пригласив Суная в Генеральный штаб, кратко сообщил ему, что вся армия решила, что он должен снять свою кандидатуру. Этот офицер не был мыслящим добросердечным человеком, который вызвал бы в Анкару горделивых стамбульских журналистов, высоко возомнивших о себе и намеками критиковавших вмешательство военных в политику, и который, увидев, что журналисты вначале получили сильный нагоняй, были обижены и плакали, угощал бы их шоколадом. В действительности этот шутник-военный был более решительным, чем отдел по связям с общественностью. Увидев, что Сунай расстроен и испуган, он не смягчился, а, наоборот, стал смеяться над тем, как он говорил о своих политических взглядах, играя роль "избранного Ататюрка". За два дня до этого Сунай был с кратким визитом в городке, в котором родился, и там его встретили, как любимого политика, с автомобильным эскортом и овациями тысяч безработных и производителей табака, и он, забравшись на статую Ататюрка на городской площади, под аплодисменты собравшихся пожал ему руку. В ответ на вопрос одного популярного журнала, заданный в Стамбуле после этого случая: "Вы когда-нибудь перейдете в политику со сцены?", он ответил: "Если захочет народ!" А аппарат премьер-министра сообщил, что "в настоящий момент" фильм об Ататюрке откладывается. Сунай был достаточно опытен, чтобы выйти из этого ужасного поражения не дрогнув, но настоящий удар ему нанесли дальнейшие события: ему перестали предлагать дублировать роли, потому что он так часто появлялся на телевидении в течение месяца, чтобы закрепить за собой роль, что теперь все воспринимали его хорошо знакомый голос как голос Ататюрка. Телевизионные рекламисты, которые прежде предлагали ему роли практичного отца семейства, который умеет выбрать хороший, надежный товар, также отвернулись от него, так как неудачливый Ататюрк смотрелся бы странно, занимаясь окраской стен с банкой краски в руках или рассказывая о том, как он доволен своим банком. Но самым ужасным было то, что народ, свято веривший всему, что написано в газетах, поверил в то, что он является и врагом Ататюрка, и врагом религии; а другим не понравилось, что он молча воспринимает то, что его жена целуется с другими мужчинами. Все были настроены по меньшей мере на то, что дыма без огня не бывает. Все эти быстро развивавшиеся события сократили и количество зрителей, приходивших на его спектакли. Очень многие, останавливая его на улице, говорили: "Стыдно!" Один молодой студент из лицея имамов-хатибов, поверивший в то, что Сунай порочил пророка, и мечтавший, чтобы о нем написали газеты, напал однажды вечером на театр и бросился с ножом на актеров, плюнув нескольким из них в лицо. Все это произошло в течение пяти дней. Супруги исчезли. О том, что произошло потом, ходит множество разговоров: например, то, что они поехали в Берлин и стали учиться терроризму под видом театрального образования в ансамбле любителей Брехта, или что на стипендию, полученную от министерства культуры Франции, они легли во французскую психиатрическую лечебницу "Мир" в районе Шишли[x]. На самом деле они укрылись в доме матери Фунды Эсер, которая была художницей, на Черноморском побережье. Только на следующий год они нашли работу "аниматоров" в обычном отеле в Анталии. По утрам они играли в волейбол на песке с мелкими торговцами из Германии и туристами из Голландии, после обеда развлекали детей в образе Карагеза и Хадживата[x], коверкая немецкий язык, по вечерам выходили на сцену в костюмах падишаха и его наложницы из гарема, танцевавшей танец живота. Это было началом карьеры исполнительницы танца живота, это искусство Фунда Эсер в последующие десять лет будет развивать в маленьких городках. Сунай смог терпеть все это шутовство только три месяца и избил на глазах охваченных ужасом туристов одного парикмахера из Швейцарии, который, не ограничившись шутками над турками с фесками и гаремами на сцене, хотел продолжить это на пляже и заигрывал с Фундой Эсер. Известно, что после этого они нашли себе работу в свадебных салонах, в качестве ведущих развлекательных вечеров, танцовщицы и "актера" в Анталии и ее окрестностях. Сунай представлял дешевых певцов, фанатично подражавших стамбульским оригиналам, фокусников, глотавших огонь, третьеразрядных комедиантов, Фунда Эсер, вслед за краткой речью об институте брака, Республике и Ататюрке, исполняла танец живота, затем они оба, в атмосфере строгой дисциплины, в течение нескольких минут играли что-нибудь вроде сцены убийства короля из "Макбета", и им аплодировали. Эти представления были зародышем театральной труппы, которая впоследствии будет ездить по Анатолии. После того как ему измерили давление и он по рации, принесенной охранниками, отдал каким-то людям распоряжения, Сунай прочитал какую-то бумагу, которую ему только что доставили, и, с отвращением сморщив лицо, сказал: -- Все доносят друг на друга. Он сказал, что в течение многих лет ставил пьесы в отдаленных городках Анатолии и видел, как все мужчины этой страны прекращали что-либо делать из-за чувства тоски. -- Целыми днями напролет они сидят в чайных, ничего не делая, -- рассказывал он. -- В каждом городишке сотни, а во всей Турции сотни тысяч, миллионы безработных, безуспешных, потерявших надежду, бездействующих, несчастных мужчин. Мои братья не в состоянии даже привести себя в порядок, у них нет силы воли, чтобы пришить пуговицы на свои засаленные и заляпанные пиджаки, у них нет энергии, которая заставила бы их руки работать, у них нет внимания, чтобы до конца дослушать рассказ, они не в состоянии посмеяться над шуткой. Он рассказал, что большинство из них не могут спать, потому что несчастны, получают удовольствие от сигарет, потому что курение их убивает; многие из них из них бросают недочитанное наполовину предложение, которое начали читать, поняв, что дочитывать бесполезно; телевизионные передачи они смотрят не потому, что они им нравятся или они их развлекают, а потому, что они не могут выносить тоску и скуку окружающих их людей; в действительности эти мужчины хотят умереть, но считают, что недостойны самоубийства, на выборах голосуют за самых позорных кандидатов самых убогих партий, чтобы получить от них заслуженное наказание; предпочитают политиков, которые совершили военный переворот, и постоянно говорят о наказаниях, политикам, которые постоянно дают обещания и всех обнадеживают. Вошедшая в комнату Фунда Эсер добавила, что у них есть несчастные жены, присматривающие за детьми, которых они произвели на свет намного больше, чем нужно, которые даже не знают, где находятся их мужья, и зарабатывают на жизнь несколько курушей, работая либо служанками, либо на производстве табака или ковров, либо медсестрами. Если бы не было этих женщин, привязанных к жизни, постоянно плачущих и кричащих на детей, то миллионы этих похожих друг на друга небритых, печальных, безработных мужчин в грязных рубашках, не имеющих никакого занятия, заполонивших Анатолию, исчезли бы навсегда, как попрошайки, замерзнув на углу в морозную ночь, как пьяные, которые вышли из пивной и пропали, упав в открытый канализационный люк, как впавшие в детство дедушки, которые в тапочках и пижаме отправились в бакалейную лавку купить хлеба и заблудились. А между тем их слишком много, как мы видели, в "этом несчастном городе Карсе", и единственное, что любят эти мужчины, -- издеваться над своими женами, которым они обязаны жизнью и которых они любят, стесняясь признаться в этом. -- Десять лет своей жизни в Анатолии я посвятил тому, чтобы мои несчастные собратья перестали грустить и тосковать, -- сказал Сунай, совершенно не растрогавшись. -- Множество раз нас упекали в тюрьму, пытали, били, считая нас коммунистами, западными агентами, помешанными, свидетелями Иеговы, сутенером и проституткой. Нас пытались изнасиловать, бросали в нас камнями. Но они же научились любить свободу и счастье, которые дарили им мои пьесы и моя труппа. А сейчас, когда в моей жизни представился удобный случай, я не поддамся слабости. В комнату вошли два человека, один вновь протянул рацию Сунаю. Ка из разговоров, доносившихся из включенной рации, услышал, что в квартале Сукапы окружили одну из лачуг, что из нее стреляют, а в доме находится один из курдских партизан и какая-то семья. В разговорах по рации звучал голос военного, который отдавал приказы и к которому обращались "мой командир". Спустя какое-то время тот же военный о чем-то сообщил Сунаю, а затем спросил его мнение, словно разговаривал на этот раз не с лидером восстания, а с одноклассником. -- В Карсе есть маленькая военная база, -- сказал Сунай, заметив внимание Ка. -- Со времен холодной войны государство сосредоточило основные силы, которые должны будут сражаться против вторжения русских, в Сарыкамыше. Но сколько бы здесь ни было солдат, их сил хватило бы на то, чтобы отбить первую атаку русских. А сейчас они находятся здесь в основном для того, чтобы защищать границу с Арменией. Сунай рассказал, что после того, как два вечера назад вышел вместе с Ка из автобуса, он встретился в закусочной "Зеленая страна" со своим приятелем Османом Нури Чолаком, с которым дружил уже тридцать с лишним лет. Они были однокурсниками в военном лицее "Кулели". В те времена Сунай был единственным, кто знал, кто такой Пиранделло и что собой представляют пьесы Сартра. -- Ему не удалось, как мне, дать повод отчислить себя из школы из-за несоблюдения дисциплины, но и на службе в армии он особого рвения не проявлял. Так он не смог стать офицером высшего звена. Некоторые шептали, что он не сможет стать генералом из-за маленького роста. Он злился и расстраивался; но, по-моему, не из-за профессиональных неудач, а из-за того, что его бросила жена, забрав ребенка. Ему надоело одиночество, безработица и сплетни маленького города, но он, конечно же, сплетничает больше всех. В закусочной он первым заговорил о таких признаках вырождения, как незаконная торговля скотом, незаконное использование кредитов Сельскохозяйственного банка и открытие курсов Корана, которые я прикрыл после восстания. Он довольно много пил. Увидев меня, он обрадовался, потому что страдал от одиночества. Как бы извиняясь и слегка хвалясь, он сказал, что этой ночью военным комендантом и властью в Карсе является он и поэтому, к сожалению, надо рано вставать. Капитан Тугай из-за ревматизма жены уехал в Анкару, а его помощника-офицера вызвали на срочное собрание в Сарыкамыше, губернатор был в Эрзуруме. Вся власть была у него в руках. Снег все еще не прекратился,.и было ясно, что дороги будут несколько дней закрыты, как это бывает каждую зиму. Я сразу же понял, что это самая большая удача в моей жизни, и попросил для своего друга еще одну порцию двойного ракы. Согласно расследованию, проведенному впоследствии инспектором-майором, направленным из Анкары, приятель Суная по военному лицею, полковник Осман Нури Чолак (или просто Чолак, как называл его Сунай), голос которого Ка слышал по рации, воспринял эту странную идею военного переворота сначала просто как шутку, как развлечение, о котором они помечтали, сидя за столом с ракы, и даже в споре первым сказал, что для дела хватит и двух танков. Позднее он принял участие в этом деле по настоянию Суная, чтобы не запятнать свою честь и так как поверил в то, что после всего того, что будет сделано, Анкара будет довольна, а не из-за какой-либо ненависти, гнева или выгоды, свойственной человеку. (Согласно отчету майора, он, к сожалению, преступил и этот принцип и приказал напасть на дом одного зубного врача в квартале Республики, сторонника идей Ататюрка, из-за какой-то женщины.) В восстании принимали участие только половина роты солдат, которых использовали для нападений на дома и школы, четыре грузовика и два танка модели Т-1, которые нужно было очень осторожно заводить, так как у них не хватало некоторых запасных частей. Если не считать "частную команду" З. Демиркола и его друзей, которая приняла на себя "нераскрытые преступления", большая часть работы была проделана некоторыми трудолюбивыми сотрудниками НРУ и Управления безопасности, которые годами заносили информацию обо всех жителях Карса в картотеку и использовали каждого десятого жителя города как своего осведомителя, в сущности только потому, что наступил чрезвычайный период. Эти сотрудники, только узнав о планах переворота, были так счастливы, распространяя по городу сплетни о представлении, которое покажут в Национальном театре сторонники светских порядков, что отправили официальные телеграммы своим коллегам, находившимся в отпусках за пределами Карса, чтобы они как можно скорее вернулись и не пропустили веселья. Из разговоров, которые в тот момент вновь начались по рации, Ка понял, что столкновение в квартале Сукапы перешло в новую стадию. Сначала из рации донеслись три выстрела из стрелкового оружия, а через несколько секунд Ка услышал наяву эти звуки, приглушенные снегом, и решил, что звук, преувеличенный рацией, гораздо красивее. -- Не будьте жестокими, -- сказал Сунай рации, -- но заставьте их почувствовать, что восстание и власть сильны и не отступят ни перед чем. Он задумчиво взялся большим и указательным пальцами левой руки за подбородок особым театральным движением, и Ка вспомнил, как он произносил эту же фразу в одной исторической пьесе в середине 1970-х. Сейчас он уже не был таким красивым, как раньше, а был усталым, потрепанным и бледным. Он взял со стола военный бинокль, сохранившийся с сороковых годов. Он надел толстое поношенное суконное пальто, которое уже десять лет носил, разъезжая по Анатолии, и, нахлобучив папаху, взял Ка за руку и вывел его на улицу. Холод на мгновение поразил Ка, и он почувствовал, как же малы и ничтожны человеческие желания и мечты, политика и ежедневная суета по сравнению с холодом Карса. Одновременно он заметил, что Сунай хромает на левую ногу гораздо сильнее, чем казалось. Пока они шли по заснеженному тротуару, пустота белоснежных улиц и то, что во всем городе шли только они одни, наполнили его душу ощущением счастья. Это было не только желание любить и получать удовольствие от жизни, навеянное прекрасным городом в снегу и старыми пустыми особняками: Ка сейчас получал удовольствие от того, что был близок к власти. -- Здесь самое красивое место в Карсе, -- сказал Сунай. -- Это мой третий приезд в Карс с театральной труппой за десять лет. Каждый раз, когда вечером темнеет, я прихожу сюда, под тополя и дикие маслины, и, слушая ворон и сорок, предаюсь тоске и созерцаю крепость, мост и баню, которой четыре сотни лет. Сейчас они стояли на мосту над покрытой льдом речушкой Карс. Сунай указал на одну из лачуг в отдалении на холме слева напротив них. Немного ниже Ка увидел танк, стоявший чуть выше дороги, а подальше от него военную машину. -- Мы вас видим, -- проговорил Сунай в рацию, а затем посмотрел в бинокль. Через какое-то время послышались два выстрела, сначала из рации. Потом они услышали звук выстрела, отразившийся эхом в долине реки. Это был привет, посланный им? Поодаль, у начала моста два телохранителя ожидали их. Они смотрели на квартал нищих, наскоро построенных лачуг, расположившихся спустя столетие на месте разрушенных русскими пушками особняков богатых османских генералов, на парк на противоположном берегу реки, в котором когда-то развлекались богатые буржуа Карса, и на город за ними. -- Гегель первым заметил, что история и театр созданы из одной материи, -- сказал Сунай. -- История, как и театр, заставляет помнить, что предоставляет возможность играть "роли". Появление смельчаков на исторической сцене, как и на сцене театральной, также... Вся равнина сотряслась от взрывов. Ка понял, что в ход пошел пулемет на крыше танка. Танк нанес удар, но промахнулся. Последовавшие взрывы были взрывами ручных гранат, которые кидали солдаты. Лаяла собака. Дверь лачуги открылась, и наружу вышли два человека. Они подняли руки. Между тем Ка увидел, как из разбитого окна вырываются наружу языки пламени. Вышедшие с поднятыми руками легли на землю. Черный пес, с радостным лаем носившийся по сторонам во время всех этих действий, подбежал к лежащим на земле, размахивая хвостом. Затем Ка увидел, что сзади кто-то бежит, и услышал выстрелы солдат. Человек упал на землю, затем все звуки смолкли. Прошло много времени, и кто-то закричал, но Суная это уже не интересовало. Они вернулись в ателье, за ними следом шли телохранители. Как только Ка увидел прекрасные обои старого особняка, он понял, что не может сопротивляться новому стихотворению, которое появилось у него, и отошел в сторонку. 23 Аллах справедлив настолько, что знает, что вопрос заключается не в проблеме разума и веры, а в проблеме жизни в целом В штабе с Сунаем Когда Сунай увидел, что Ка написал стихотворение, то встал из-за своего стола, заполненного бумагами, поздравил его и подошел к нему, прихрамывая. -- Стихотворение, которое ты читал вчера в театре, тоже было очень современным, -- сказал он. -- К сожалению, в нашей стране зритель не того уровня, чтобы понять современное искусство. Поэтому в свои произведения я включаю танец живота и приключения вратаря Вурала, которые понятны людям. Но затем, не делая совершенно никаких уступок, я использую самый современный "театр жизни", проникающий в саму жизнь. Я предпочитаю творить и убогое, и благородное искусство вместе с народом, вместо того чтобы играть в Стамбуле на деньги какого-то банка бульварные комедии в подражание европейским. А сейчас скажи мне по дружбе, почему ты не опознал виновных среди подозреваемых сторонников религии, которых тебе показывали в Управлении безопасности, а затем на ветеринарном факультете? -- Я никого не узнал. -- Когда стало понятно, как ты любил мальчика, который отвел тебя к Ладживерту, солдаты хотели задержать тебя. У них вызывало подозрение, что ты накануне переворота приехал из Германии и то, что, когда убили директора педагогического института, ты был там. Они хотели допросить тебя и под пытками узнать, что ты скрываешь, но я остановил их, поручившись за тебя. -- Спасибо. -- До сих пор непонятно, почему ты поцеловал того мертвого мальчика, который отвел тебя к Ладживерту. -- Я не знаю, -- ответил Ка. -- В нем было что-то очень честное и искреннее. Я думал, что он проживет сто лет. -- Хочешь, я прочитаю тебе, что за фрукт был этот Неджип, которого ты так жалеешь? Он вытащил бумагу и прочитал, что Неджип в прошлом марте однажды сбежал из школы, был замешан в инциденте с разбитым стеклом в пивной "Радость" из-за того, что там продавали алкоголь в Рамазан, что какое-то время работал в областном отделении Партии Благоденствия по мелким поручениям, но его убрали оттуда или из-за его экстремистских взглядов, или из-за того, что он пережил нервный приступ, который всех напугал (в отделении партии действовали информаторы, и не один); что он захотел сблизиться с Ладживертом, которым восхищался, во время его приездов в Карс за последние восемнадцать месяцев, что написал рассказ, который сотрудники НРУ сочли "непонятным", и отдал его в одну религиозную газету Карса, которая выходила тиражом в семьдесят пять экземпляров, и после того, как его странным образом несколько раз поцеловал один аптекарь на пенсии, который в этой газете писал маленькие статьи, они со своим другом Фазылом строили планы его убить (оригинал письма с объяснениями, которое они собирались оставить на месте преступления, хранившийся в архиве НРУ, был украден и приобщен к делу), что они иногда прогуливались, смеясь, со своим приятелем по проспекту Ататюрка и в один из октябрьских дней делали неприличные знаки вслед проехавшей мимо них полицейской машине. -- Национальное разведывательное управление здесь работает очень хорошо, -- проговорил Ка. -- Они знают, что ты ходил в дом глубокочтимого Шейха Саадеттина, где размещена подслушивающая аппаратура, и, подойдя к нему, целовал ему руку, со слезами на глазах объясняя, что веришь в Аллаха; что ты ставил себя в неприглядное положение перед всеми, кто в почтении стоял там, но они не знают, зачем ты все это делал. Ведь очень многие поэты этой страны, придерживающиеся левых взглядов, беспокоятся о том, как бы "стать верующими, пока исламисты не пришли к власти", и перешли в их ряды. Ка густо покраснел. И смутился еще больше, так как почувствовал, что Сунай считает это смущение слабостью. -- Я знаю, то, что ты увидел сегодня утром, тебя расстроило. Полиция очень плохо обращается с молодыми людьми, среди них есть даже звери, которые избивают ради удовольствия. Но сейчас оставим это... -- Он протянул Ка сигарету. -- Я тоже, как и ты, в молодости ходил по улицам Нишанташы и Бейоглу, смотрел, как сумасшедший, западные фильмы, прочитал всего Сартра и Золя и верил, что наше будущее -- это Европа. А сейчас я не думаю, что ты сможешь спокойно наблюдать, как этот мир рушится, как твоих сестер заставляют носить платок, как запрещают стихи за то, что их не одобряет религия, как в Иране. Потому что ты -- из моего мира, в Карсе нет больше никого, кто читал стихи Т. С. Элиотта. -- Читал Мухтар, кандидат на пост главы муниципалитета от Партии Благоденствия, -- сказал Ка. -- Он очень интересуется поэзией. -- Нам уже даже не надо его арестовывать, -- сказал Сунай, улыбнувшись. -- Первому солдату, который постучал в его дверь, он вручил подписанную им бумагу, что снимает свою кандидатуру на пост мэра города. Раздался взрыв. Оконные стекла и рамы задрожали. Они оба посмотрели туда, откуда донесся грохот, в окна, выходившие в сторону речушки Карс, но, не увидев ничего, кроме покрытых снегом тополей и обледенелых карнизов обычного пустого дома на другой стороне дороги, подошли к окну. На улице не было никого, кроме охранника, стоявшего перед дверью. Карс даже в полдень был невероятно печален. -- Хороший актер, -- произнес Сунай как на сцене, -- выявляет силы, которые копились в истории за годы и столетия, силы, которые были спрятаны, которые не взорвались и не вырвались наружу, силы, о которых не говорили. Всю свою жизнь, в самых отдаленных уголках, на самых неизведанных путях, на самых маленьких сценах он ищет голос, который сможет даровать ему настоящую свободу. А когда его находит, то должен, не боясь ничего, идти до конца. -- Через три дня, когда снег растает и дороги откроются, Анкара призовет вас к ответу за пролитую здесь кровь, -- сказал Ка. -- Не из-за того, что им не понравится, что пролилась кровь. А из-за того, что им не понравится, что это сделали другие люди. Жители Карса возненавидят тебя и эту твою странную пьесу. Что тогда ты будешь делать? -- Ты видел врача, у меня больное сердце, я дошел до конца своей жизни, мне наплевать, что будет, -- ответил Сунай. -- Послушай, мне пришло в голову вот что: говорят, если мы найдем какого-нибудь человека, например, того, кто убил директора педагогического института, и сразу повесим его и даже покажем это в прямой трансляции по телевидению, весь Карс станет податливым, как воск. -- Они уже сейчас как воск, -- сказал Ка. -- Они готовят атаку террористов-смертников. -- Если вы кого-нибудь повесите, все будет еще ужасней. -- Ты боишься, что, если европейцы увидят, что мы здесь делаем, мне станет стьщно? Ты знаешь, сколько человек они повесили для того, чтобы построить тот современный мир, которым ты восхищаешься? Такого, как ты, либерального мечтателя с птичьими мозгами Ататюрк повесил бы еще в первый день. Запомни это хорошенько, -- сказал Сунай. -- Даже студентам лицея имамов-хатибов, которых ты видел сегодня, твое лицо врезалось в память, и оно больше никогда не забудется. Они могут кинуть бомбу везде, в каждого, лишь бы только их голос услышали. И кроме того, раз ты читал стихотворение прошлой ночью, значит, тебя считают участником заговора... Чтобы в этой стране могли дышать те, кто хоть немного европеизирован, в особенности эти задаваки-интеллигенты, презирающие народ, существует потребность в светской армии, или же сторонники религиозных порядков хладнокровно перережут их и их крашеных жен тупым ножом. Но эти умники считают себя европейцами и брезгливо воротят нос от военных, которые на самом деле их защищают. Неужели ты думаешь, что в тот день, когда они превратят эту страну в Иран, кто-нибудь вспомнит, что такой сердобольный либерал, как ты, проливает слезы из-за парней из лицея имамов-хатибов? В тот день они убьют тебя за то, что ты немного европеизирован, что от страха не читаешь басмалу[x], что ты щеголь, что ты завязываешь галстук или зато, что носишь пальто. Где ты купил это красивое пальто? Я могу его надеть на спектакль? -- Конечно. -- Я дам тебе охранника, чтобы в твоем пальто не появилась дырка. Через какое-то время я объявлю по телевидению, что выходить на улицу можно будет только с середины дня. Не выходи на улицу. -- В Карсе нет "религиозных" террористов, которых надо сильно бояться, -- сказал Ка. -- Хватит и тех, кто есть, -- ответил Сунай. -- К тому же этим государством можно законно управлять, только посеяв в сердцах религиозный страх. И потом станет ясно, что этот страх, как всегда, справедлив. Если народ испугается сторонников религии и не найдет защиты у власти и армии, то впадет в анархию и в отсталость, как это происходит в некоторых клановых государствах Среднего Востока и Азии. Его речь, которую он произносил, стоя совершенно прямо, словно отдавая приказы, то, что он то и дело подолгу смотрел на воображаемую точку над зрителями, напомнило Ка его выступление на сцене театра двадцать лет назад. Но это его не развеселило; он чувствовал, что и сам играет в эту немодную игру. -- Теперь скажите мне, чего вы хотите от меня, -- сказал Ка. -- Если меня не будет, тебе будет трудно выстоять в этом городе. Сколько бы ты ни угождал любителям религии, все равно тебе продырявят пальто. Я твой единственный защитник и друг в Карсе. Не забудь, если ты потеряешь мою дружбу, то застрянешь в одной из камер на нижнем этаже в Управлении безопасности и отведаешь пыток. Твои друзья в газете "Джумхуриет" поверят не тебе, а военным. Знай это. -- Я знаю. -- Тогда скажи мне, что ты этим утром скрывал от полицейских, что ты похоронил в углу своего сердца вместе с чувством вины. -- Кажется, здесь я начну верить в Бога, -- сказал Ка, улыбнувшись. -- Именно это я, может, все еще скрываю даже от себя. -- Ты заблуждаешься! Даже если ты поверишь, нет никакого смысла верить в одиночку. Нужно, например, верить так, как верят бедняки, и быть одним из них. Только если ты будешь есть то же, что они, и жить как они, смеяться над тем, над чем смеются они, и сердиться на то, что сердит их, тогда ты поверишь в их Бога. Ты не сможешь верить в того же Аллаха, что и они, если ты будешь вести совсем другую жизнь. Аллах справедлив настолько, чтобы знать, что вопрос заключается не в проблеме разума и веры, а в проблеме жизни в целом. Но это не то, о чем я сейчас спрашиваю. Через полчаса я выступлю по телевидению и обращусь к жителям Карса. Я хочу сообщить им благую весть. Я скажу им, что поймали убийцу директора педагогического института. Вполне вероятно, что этот же человек убил прежнего мэра. Я могу им сказать, что ты опознал этого человека сегодня утром? А затем по телевидению выступишь ты и все расскажешь. -- Но я же не смог никого опознать. Сунай гневным движением, в котором не было ничего театрального, схватил Ка за руку, вытянул его из комнаты, провел по широкому коридору и втолкнул в белоснежную комнату, обращенную окнами во внутренний двор. Ка заглянул внутрь и испугался не того, что в комнате было грязно, а того, что увидел много интимных вещей, ему захотелось отвернуться. На веревке, натянутой между задвижкой на окне и гвоздем в стене, были развешаны чулки. В открытом чемодане у стены Ка увидел фен, перчатки, рубашки и такой большой бюстгальтер, какой могла носить только Фунда Эсер. Она сидела тут же, на стуле, одновременно перебирая предметы макияжа, помешивая что-то в миске, стоявшей на покрытом бумагой столе (Ка подумал: компот или суп?), и в то же время что-то читая. -- Мы здесь ради современного искусства... И неотделимы друг от друга, как ноготь с пальцем, -- сказал Сунай, еще сильнее сжав руку Ка. Ка, не понимая, что хочет сказать Сунай, терялся между театральной игрой и реальностью. -- Вратарь Вурал потерялся, -- сказала Фунда Эсер. -- Утром вышел из дома и не вернулся. -- Где-нибудь надрался и заснул, -- сказал Сунай. -- Где ему надраться? -- ответила жена. -- Все закрыто. На улицы выходить нельзя. Солдаты уже начали его искать. Я боюсь, как бы его не похитили. -- Дай бог, чтобы похитили, -- сказал Сунай. -- Сдерут с него шкуру, отрежут язык, отделаемся от него наконец. Несмотря на всю циничность того, как они выглядели, и того, о чем заговорили, Ка почувствовал в разговоре между супругами такой тонкий юмор и такое взаимопонимание, что у него появилось к ним уважение, смешанное с завистью. Столкнувшись в этот момент взглядом с Фундой Эсер, он, повинуясь интуиции, поприветствовал женщину, поклонившись ей до пола. -- Сударыня, вчера вы были чудесны, -- сказал он театральным тоном, но с искренним восхищением. -- Ну что вы, сударь, -- ответила женщина с легким смущением. -- В нашем театре мастерство принадлежит не актеру, а зрителю. Она повернулась к мужу. Супруги быстро переговорили, как трудолюбивые король и королева, озабоченные государственными делами. Отчасти с изумлением, отчасти с восхищением, Ка слушал, как они в мгновение ока договорились о том, какой костюм наденет Сунай, когда вскоре будет выступать по телевидению (штатскую одежду, военную форму или костюм?); уже подготовлен письменный текст того, что он будет говорить (часть написала Фунда Эсер); о доносе хозяина отеля "Веселый Карс", в котором они останавливались в прошлые приезды в Карс, и о том, что он попросил защиты (он беспокоился из-за того, что солдаты то и дело заходили в его отель и устраивали обыски, поэтому сам донес на двух молодых подозрительных постояльцев); они прочитали послеобеденную программу передач карсского телеканала "Граница", которая была написана после выкуренной пачки сигарет (в четвертый и пятый раз показать спектакль в Национальном театре, три раза повторить речь Суная, героические и приграничные народные песни, научно-популярный фильм, представляющий туристам красоты Карса, и фильм местного производства "Розовощекая"). -- Что будем делать с нашим запутавшимся поэтом, который мыслями в Европе, а сердцем с воинствующими студентами лицея имамов-хатибов? -- спросил Сунай. -- По твоему лицу видно, -- сказала Фунда Эсер, улыбнувшись. -- Он хороший парень. Он нам поможет. -- Но он проливает слезы из-за исламистов. -- Потому что он влюблен, -- сказала Фунда Эсер. -- Наш поэт слишком чувствителен в эти дни. -- А, наш поэт влюблен? -- спросил Сунай с театральным жестом. -- Только самые настоящие поэты во время восстания могут думать о любви. -- Он не настоящий поэт, он настоящий влюбленный, -- сказала Фунда Эсер. Безошибочно поиграв в эту игру еще какое-то время, супруги и разозлили Ка, и ошеломили. Потом они сидели друг против друга за большим столом в ателье и пили чай. -- Я говорю тебе, если ты решишь, что поможешь нам, это будет самым умным поступком, -- сказал Сунай. -- Кадифе -- любовница Ладживерта. Ладживерт приезжает в Карс не ради политики, а ради любви. Этого убийцу не арестовывали, чтобы выявить молодых исламистов, с которыми он связан. Сейчас раскаиваются. Потому что вчера он исчез в мгновение ока, перед нападением на общежитие. Все молодые исламисты в Карсе восхищаются им и связаны с ним. Он, конечно, где-то в Карсе и непременно будет искать тебя. Тебе, возможно, будет трудно сообщить нам, но если они прикрепят на тебя один -- или даже два -- микрофона, как это было у покойного директора педагогического института, а на твое пальто прикрепят датчик, то, когда он тебя найдет, тебе не нужно будет слишком сильно бояться. Как только ты отойдешь, его сразу же поймают. -- По лицу Ка он сразу понял, что ему не нравится эта мысль. -- Я не настаиваю, -- сказал он. -- Tы это скрываешь, но по твоему сегодняшнему поведению становится понятно, что ты осторожный человек. Ты, конечно, умеешь защитить себя, но я все же скажу тебе, что тебе следует обратить внимание на Кадифе. Подозревают, что все, что она слышит, она тотчас сообщает Ладживерту; и должно быть, сообщает и то, о чем дома каждый вечер за обеденным столом разговаривают ее отец и гости. В некотором смысле из-за удовольствия предать своего отца. Но также и из-за того, что она связана любовью к Ладживерту. Что в этом человеке, по-твоему, такого удивительного? -- В Кадифе? -- спросил Ка. -- В Ладживерте, конечно же, -- сказал Сунай, сердясь. -- Почему все восхищаются этим убийцей? Почему по всей Анатолии его имя -- легенда? Ibi разговаривал с ним, ты можешь мне сказать это? Когда Фунда Эсер вытащила пластмассовую расческу и начала нежно и старательно расчесывать выцветшие волосы мужа, Ка, которому было очень трудно сосредоточиться, замолчал. -- Послушай речь, с которой я выступлю на телевидении, -- сказал Сунай. -- Отвезем-ка мы тебя на грузовике в твой отель. До окончания запрета выходить на улицы осталось сорок пять минут. Ка попросил разрешения вернуться в отель пешком, они разрешили. На душе у него немного просветлело от пустоты широкого проспекта Ататюрка, от безмолвия соседних улиц под снегом, от красоты покрытых снегом старых русских домов и диких маслин, как вдруг он заметил, что за ним идет человек. Он прошел проспект Халит-паши и с Малого проспекта Казым-бея повернул налево. Шедший следом агент, охая, пытался поспеть за ним в рыхлом снегу. За ним следом пристроился и тот черный дружелюбный пес с белым пятном на лбу, который носился вчера по вокзалу. Ка спрятался в одной из мануфактурных лавок в квартале Юсуф-паши и стал наблюдать за шедшим следом агентом, а затем внезапно вышел перед ним. -- Вы следите за мной для того, чтобы получить информацию или чтобы охранять меня? -- Ей-богу, сударь, как вам будет угодно. Но человек был таким усталым и измученным, что был не в состоянии защитить не только Ка, но даже самого себя. Он выглядел, самое меньшее, лет на шестьдесят пять, лицо его было покрыто морщинами, голос был слабым, в глазах не было блеска, и он смотрел на Ка испуганно -- не как полицейский в штатском, а, скорее, как человек, который боится полиции. Увидев, что носки его ботинок марки "Сюмербанк", которые носит вся гражданская полиция в Турции, расклеились, Ка пожалел его. -- Вы полицейский, если у вас есть удостоверение личности, давайте попросим открыть здешнюю закусочную "Зеленая страна" и посидим немного. Дверь трактира открылась, в нее не нужно было долго стучать. Они пили со шпиком, которого, как узнал Ка, звали Саффет, ракы, ели пирожки, которыми он поделился с черным псом, и слушали речь Суная. Его речь ничем не отличалась от речи других лидеров, которые Ка слышал после прочих военных переворотов. Пока Сунай говорил, что сторонники курдского национализма и религиозных порядков, подстрекаемые нашими общими врагами, а также выродившиеся политики, которые делают все для того, чтобы получить голоса избирателей, привели Карс к краю пропасти, Ка даже заскучал. Когда он пил вторую рюмку ракы, шпик почтительно указал на Суная в телевизоре. С его лица исчезло служебное выражение, оно сменилось выражением несчастного гражданина, который подает прошение начальству. -- Вы с ним знакомы, и, кроме того, он вас уважает, -- сказал он. -- У нас будет небольшая просьба. Если вы у него попросите, я избавлюсь от этой адской жизни. Пожалуйста, пусть меня заберут с этих допросов по Делу об отравлении и направят в другое место. В ответ на вопросы Ка он встал и закрыл на задвижку дверь закусочной. Сел к нему за стол и рассказал о "допросах по делу об отравлении". Довольно запутанный рассказ, -- еще и потому, что и без того обалдевшая голова Ка моментально затуманилась, -- начинался с того, что военные и разведывательные организации заподозрили, что шербет с корицей, который продавался в буфете под названием "Современный буфет", где торговали бутербродами и сигаретами и куда ходило очень много солдат, был отравлен. Первое происшествие, которое привлекло внимание, произошло с одним стамбульским офицером-пехотинцем в запасе. Два года назад, перед учениями, которые, как было понятно, будут весьма нелегкими, этот офицер начал дрожать от температуры так, что не мог стоять на ногах. В лазарете, куда его поместили, стало понятно, что он отравился, и солдат, решив, что умирает, в гневе обвинил горячий шербет, который пил, купив в буфете на углу проспекта Казыма Карабекира и Малого проспекта Казым-бея из любопытства, как нечто новое. Об этом случае, о котором забыли бы, не придав ему значения, потому что это было обычное отравление, вспомнили опять, когда еще два отставных офицера через небольшой промежуток времени были помещены в лазарет с теми же симптомами. Они тоже дрожали, заикались от дрожи, от слабости не могли стоять на ногах и обвиняли тот же горячий шербет, который выпили из любопытства. Этот горячий шербет делала одна курдская тетушка у себя дома в квартале Ататюрка, утверждая, что изобрела его сама, а когда он всем понравился, начала продавать его в буфете, которым владели ее племянники. Эта информация была получена в результате тайного допроса, сразу же проведенного в то время в военном штабе Карса. Однако в результате исследования на ветеринарном факультете тайно взятых образцов тетушкиного шербета никакой яд обнаружен не был. Когда дело уже должны были вот-вот закрыть, генерал, рассказавший своей ясене об этом деле, с ужасом узнал, что она каждый день пила по нескольку стаканов этого горячего шербета, решив, что он поможет против ее ревматизма. Многие жены офицеров да и многие офицеры часто пили шербет под предлогом того, что он полезен для здоровья, и просто от скуки. Когда короткий допрос установил, что офицеры и их семьи, солдаты, отпрашивающиеся на рынок, семьи солдат, приехавшие навестить своих сыновей, пили очень много этого шербета, продававшегося в центре города, где они проходили по десять раз за день и который был единственным новым развлечением в Карсе, генерал испугался первой полученной информации и, волнуясь, как бы чего не вышло, передал дело в органы Разведывательного управления и в инспекцию Генерального штаба. В те дни, по мере того как армия, насмерть сражавшаяся на юго-востоке с партизанами РПК, одерживала победы, среди некоторых безработных и потерявших надежду молодых курдов, мечтавших присоединиться к партизанам, распространялись странные и пугающие мечты о мести. Конечно же, различные шпионы управления, дремавшие в кофейнях Карса, знали об этих гневных мечтах, таких как бросить бомбу, украсть людей, разрушить статую Ататюрка, отравить воду в городе, взорвать мост. Поэтому дело восприняли всерьез, но из-за щекотливости вопроса сочли неудобным допрашивать владельцев буфета с применением пыток. Вместо этого, когда продажи возросли, на кухню довольной курдской тетушки и в буфет внедрили агентов из канцелярии губернатора. Агент в буфете снова указал, что никакой инородный порошок не попадал ни в напиток с корицей, который был собственного изобретения тетушки, ни в стеклянные стаканы, ни на тряпку для рук, намотанную на гнутую ручку жестяных черпаков, ни в коробку для мелких монет, ни на ржавые отверстия в посуде и мойке, ни на руки работавших в буфете. А через неделю он был вынужден покинуть работу с теми же признаками отравления, мучаясь рвотой. А агент, которого внедрили в дом к тетушке в квартале Ататюрка, был намного более трудолюбивым. Каждый вечер он сообщал обо всем в письменных рапортах, начиная с тех, кто входил и выходил из дома, и вплоть до описания использованных при приготовлении блюд ингредиентов (морковь, яблоки, сливы и сушеные тутовые ягоды, цветы граната, шиповник и алтей). Через короткое время эти рапорты превратились в достойные похвалы рецепты горячего шербета, пробуждавшие аппетит. Агент пил в день по пять-шесть графинов шербета и рапортовал не о его вреде, а о том, что считает его полезным, что он хорошо помогает против болезней, что это настоящий "горный" напиток и что он как будто бы взят из знаменитой курдской народной повести "Мем и Зин". Специалисты, присланные из Анкары, потеряли доверие к этому агенту, потому что он был курдом, и из того, что от него узнали, сделали вывод, что напиток травит турок, но не действует на курдов, но из-за того, что это не соответствовало государственной установке о том, что между турками и курдами нет никакой разницы, никому не сообщили о своих соображениях. Группа врачей, приехавшая после этого из Стамбула, открыла особую санитарную часть в больнице социального страхования, чтобы исследовать эту болезнь. Но ее заполнили совершенно здоровые жители Карса, которые хотели, чтобы их осмотрели бесплатно, страдающие от обычных болезней, таких как выпадение волос, псориаз, грыжа и заикание, что бросило тень на серьезность исследования. Так что пока этот постепенно разрастающийся шербетный заговор, который, если это правда, уже сейчас оказывает смертельное воздействие на тысячи солдат, не подорвал ничье моральное состояние, вся работа по разоблачению вновь легла на службы Разведывательного управления Карса и на их трудолюбивых сотрудников, среди которых был и Саффет. Множество агентов было выделено для того, чтобы следить за теми, кто пьет шербет, который с радостью варила курдская тетушка. Теперь вопрос заключался не в том, чтобы установить, как действует на жителей Карса яд, а в том, чтобы точно понять, травятся жители города на самом деле или нет. Таким образом, агенты следили за всеми гражданами -- и штатскими, и военными, любившими с аппетитом пить шербет с корицей, и иногда следили за каждым из них по отдельности, выслеживая их до дверей квартир. Ка дал слово этому агенту, у которого в результате этих дорогостоящих и утомительных действий иссякли силы и расползлись ботинки, рассказать обо всем Сунаю, все еще говорившему по телевизору. Шпик так обрадовался этому, что, когда они уходили, в благодарность обнял и поцеловал Ка, а щеколду на двери открыл собственными руками. 24 Я, Ка Шестиугольная снежинка Ка шел в отель, наслаждаясь красотой заснеженных пустынных улиц, а черный пес -- следом за ним. Джевиту на рецепции он оставил записку для Ипек: "Приходи скорее". Пока он лежал на кровати и ждал ее, он думал о своей матери. Но это долго не продлилось, потому что скоро он задумался об Ипек, которая все не шла. Даже столь недолго ждать Ипек доставляло такую острую боль Ка, что он с раскаянием стал думать, что заболеть ею да ехать в Карс было глупостью. Уже прошло много времени, а Ипек все не приходила. Она пришла спустя тридцать восемь минут после того, как Ка вошел в отель. -- Я ходила к угольщику, -- сказала она. -- Подумала, что после окончания запрета выходить на улицы в лавке будет очередь, и без десяти двенадцать ушла через задний двор. А после полудня немного прогулялась по рынку. Если бы знала, то сразу же пришла бы. Ка внезапно так обрадовался тому оживлению и бодрости, которое принесла в комнату Ипек, что сильно боялся омрачить момент, который сейчас переживал. Он смотрел на блестящие длинные волосы и на постоянно двигавшиеся маленькие ручки Ипек. (Ее левая рука за короткое время дотронулась до волос, которые она поправила, до носа, до пояса, до края двери, до красивой длинной шеи, до волос, которые она опять поправила, и до яшмовых бус, которые она, как заметил Ка, надела недавно.) -- Я ужасно влюблен в тебя и страдаю, -- сказал Ка. -- Не беспокойся, любовь, которая так быстро разгорелась, так же быстро и погаснет. Ка охватило беспокойство, и он попытался ее поцеловать. А Ипек, совсем наоборот, спокойно целовала Ка. Ка был ошеломлен, потому что чувствовал, как женщина держит его своими маленькими руками за плечи, и переживал всю сладость поцелуев. На этот раз он понял по тому, как Ипек прижималась к нему всем телом, что и она хотела бы заняться с ним любовью. Ка, благодаря способности быстро переходить от глубокого пессимизма к бурной радости, сейчас был так счастлив, что его глаза, разум, память раскрылись навстречу этому моменту и всему миру. -- Я тоже хочу заняться с тобой любовью, -- сказала Ипек. Мгновение она смотрела перед собой. И сразу подняв свои слегка раскосые глаза, решительно посмотрела в глаза Ка: -- Но я сказала, не под самым носом у моего отца. ; -- Когда твой отец выходит? : -- Никогда, он не выходит, -- ответила Ипек. Она открыла дверь, сказала: -- Мне надо идти, -- и удалилась. Ка смотрел ей вслед до тех пор, пока она не исчезла из виду, спустившись по лестнице в конце полутемного коридора. Закрыв дверь и сев на кровать, он вытащил из кармана свою тетрадь и сразу начал писать на чистой странице стихотворение, которое назвал "Безвыходные положения, трудности". Окончив стихотворение, он подумал, сидя на кровати, что впервые с того момента, как приехал в Карс, у него нет в этом городе никакого дела, кроме как распалять Ипек и писать стихи: это придавало ему и чувство свободы, и ощущение безысходности. Сейчас он знал, что если сможет уговорить Ипек покинуть Карс вместе с ним, будет счастлив с ней до конца жизни. Он был благодарен снегу, забившему дороги, устроившему совпадение времени, за которое Ка сможет убедить Ипек, и места, которое поможет этому делу. Он надел пальто и, не замеченный никем, вышел на улицу. Он пошел не в сторону муниципалитета, а налево, вниз от проспекта Национальной независимости. Зайдя в аптеку "Знание", он купил витамин С в таблетках, с проспекта Фаик-бея повернул налево и, глядя в витрины закусочной, прошел немного и повернул на проспект Казым-паши. Агитационные флажки, придававшие вчера проспекту оживление, были сняты, а все лавочки -- открыты. Из маленького музыкально-канцелярского магазина доносилась громкая музыка. Толпы людей, с целью просто выйти на улицу, бродили туда-сюда по рынку, глядя друг на друга и на витрины и замерзая. Множество людей, которые раньше садились на микроавтобусы в центральных уездах и приезжали в Карс, чтобы провести несколько дней, дремля в чайной или за бритьем у парикмахера, не смогли приехать в город; Ка понравилось, что парикмахерские и чайные дома пусты. Его сильно развеселили дети на улице, которые заставили позабыть о страхе. Он Увидел, что несколько мальчишек катались на санках, играли в снежки, бегали, ссорились и ругались, шмыгали носом, наблюдая за всем этим, на маленьких пустых участках земли, на площадях, покрытых снегом, в садах школ и государственных учреждений, на спусках, на мостах над рекой Карс. На некоторых были пальто, а на большинстве -- школьные пиджаки, кашне и тюбетейки. Ка наблюдал за веселой толпой, с радостью встретившей военный переворот, потому что школы не работали, и, как только сильно замерзал, заходил в ближайшую чайную и, пока агент Саффет сидел за столом напротив, пил стакан чая и снова выходил на улицу. Так как Ка уже привык к агенту Саффету, он его уже не боялся. Он знал, что если за ним действительно захотят следить, то приставят к нему малозаметного человека. Шпик, который заметен, годился для того, чтобы скрывать шпика, который не должен быть виден. Поэтому, когда Ка внезапно потерял Саффета из вида, он начал волноваться и искать его. Он нашел Саффета с полиэтиленовой сумкой в руке, запыхавшись, искавшего его на проспекте Фаик-бея, на том углу, где вчера ночью увидел танк. -- Очень дешевые апельсины, я не выдержал, -- сказал агент. Он поблагодарил Ка за то, что тот его подождал, и добавил: то, что Ка не убежал и не исчез, доказывает его добрые намерения. -- Теперь, если вы скажете, куда идете, мы не будем напрасно утомлять друг друга. Ка не знал, куда пойдет. Когда позднее они сидели в другой пустой чайной с заледеневшими окнами, он, выпив две рюмки ракы, понял, что хочет пойти к Глубокочтимому Шейху Саадеттину. Снова увидеть Ипек сейчас было невозможно, его душа сжималась от мыслей о ней и от боязни испытать любовные страдания. Ему хотелось рассказать Глубокочтимому Шейху о своей любви к Аллаху и повести изящную беседу об Аллахе и смысле мира. Но ему пришло в голову, что сотрудники Управления безопасности, оборудовавшие обитель подслушивающими устройствами, будут слушать его и смеяться. И все же, когда Ка проходил мимо скромного дома Досточтимого Шейха на улице Байтар-хане, он на мгновение остановился. И посмотрел наверх, в окна. Через какое-то время он увидел, что дверь в областную библиотеку Карса открыта. Он вошел и поднялся по грязной лестнице. На лестничной площадке, на доске объявлений были аккуратно прикреплены все семь местных газет Карса. Поскольку, как и городская газета "Граница", другие газеты тоже вышли вчера после обеда, они писали не о восстании, а о том, что представление в Национальном театре прошло успешно, и о том, что ожидается продолжение снегопада. В читальном зале Ка увидел пять-шесть школьников, хотя школы не работали, и несколько пенсионеров и служащих, сбежавших от холода в домах. В стороне, среди потрепанных зачитанных словарей и наполовину разорванных детских иллюстрированных энциклопедий, он нашел тома старой "Энциклопедии жизни", которую очень любил в детстве. На последнем развороте каждого из этих томов были вклейки из цветных рисунков, листая которые можно было увидеть анатомические таблицы, где в отдельности, подробно были показаны органы человека, части кораблей и машин в разрезе. Повинуясь интуиции, Ка разыскал на задней обложке четвертого тома изображение матери и ребенка, лежавшего, словно в яйце, внутри ее располневшего живота, однако эти рисунки были вырваны, и он смог увидеть только место разрыва. В том же томе (ИС-МА) на 324-й странице он внимательно прочитал одну статью. СНЕГ. Твердая форма воды, которую она принимает, падая, перемещаясь или поднимаясь в атмосфере. Снег существует в виде красивых кристальных звездочек шестиугольной формы. У каждого кристалла неповторимая шестиугольнал конструкция. Тайны снега с древних времен вызывали интерес и изумление человека. В 1555 году в шведском городе Упсала священник Олаус Магнус, заметив, что каждая снежинка обладает неповторимой шестиугольной конструкцией и, как было видно по форме.... Я не могу сказать, сколько раз в Карсе Ка читал эту статью и насколько вобрал в себя в то время рисунок этого снежного кристалла. Спустя много лет я пошел в их дом в Нишанташы и однажды, в тот день, когда мы долго говорили о нем со слезами на глазах с его всегда беспокойным и подозрительным отцом, я попросил разрешения посмотреть их старую домашнюю библиотеку. Я думал не о детской и молодежной библиотеке в комнате Ка, а о библиотеке его отца, находившейся в темном углу гостиной. Здесь, среди книг по юриспруденции в шикарных переплетах, переводных и турецких романов, оставшихся с 1940-х годов, и телефонных справочников я увидел эту "Энциклопедию жизни" в особом переплете и взглянул на анатомическое строение беременной женщины на задней обложке четвертого тома. Когда я небрежно раскрыл книгу, передо мной сама собой появилась 324-я страница. Там, рядом с той же статьей о снеге, я увидел промокашку тридцатилетней давности. Глядя в энциклопедию перед собой, Ка, как ученик, выполняющий домашнее задание, вытащил из кармана свою тетрадь и начал писать десятое по счету стихотворение, которое пришло к нему в Карсе. Ка начал свое стихотворение с мысли о неповторимости каждой снежинки и образа ребенка в животе матери, изображение которых он не смог найти в томе "Энциклопедии жизни", и назвал это произведение, где он обосновал свое место и место своей жизни в этом мире, свои страхи, особенности и неповторимость, -- "Я, Ка". Он еще не закончил свое стихотворение, как почувствовал, что кто-то сел к нему за стол. Подняв голову от тетради, он поразился: это был Неджип. В нем проснулся не ужас и не изумление, а чувство вины от того, что он поверил в смерть того, кто не должен был умереть так легко. -- Неджип, -- сказал он и захотел обнять и поцеловать его. -- Я Фазыл, -- ответил юноша. -- Я увидел вас по дороге и пошел следом за вами. -- Он бросил прямой взгляд на стол, за которым сидел шпион Саффет. -- Скажите мне быстро: это правда, что Неджип умер? -- Правда. Я видел собственными глазами. -- Тогда почему вы назвали меня Неджипом? Все-таки вы не уверены. -- Не уверен. Лицо Фазыла мгновенно побледнело, но затем он усилием воли взял себя в руки. -- Он хочет, чтобы я за него отмстил. Поэтому я понимаю, что он умер. Но я хочу, когда откроются школы, как и раньше, учить свои уроки, а не вмешиваться в политику и мстить. -- И к тому же месть -- страшная вещь. -- И все-таки, если он и в самом деле хочет, то я отомщу, -- сказал Фазыл. -- Он рассказывал мне о вас. Вы отдали Хиджран, то есть Кадифе, письма, которые он ей писал? -- Отдал, -- ответил Ка. Он забеспокоился под взглядом Фазыла и подумал: "Поправиться, сказать: „Я собирался отдать?"" Но он уже опоздал. И к тому же его почему-то успокаивало лгать. Его обеспокоило выражение боли, проявившееся на лице Фазыла. Фазыл закрыл лицо руками и всхлипнул. Но он так злился, что не пролил ни одной слезинки. -- Если уж Неджип умер, то кому мне надо мстить? -- Увидев, что Ка молчит, он пристально посмотрел ему в глаза. -- Вы знаете. -- Он говорил, что вы иногда одновременно думали об одном и том же, -- сказал Ка. -- Раз ты мыслишь, значит он существует. -- Меня наполняет горечью то, о чем хотел он, чтобы я думал, -- сказал Фазыл. Ка впервые в его глазах увидел свет, который видел в глазах Неджипа. Ему показалось, что перед ним был призрак. -- О чем он заставляет тебя думать? -- О мести, -- ответил Фазыл. И всхлипнул еще раз. Ка сразу понял, что месть не была главным, о чем думал Фазыл. Он сказал об этом, увидев, что агент Саффет встал из-за стола, откуда внимательно смотрел на них, и подходит к ним. -- Предъявите ваше удостоверение личности, -- сказал агент Саффет, строго глядя на Фазыла. -- Мой школьный билет на столе выдачи книг. Ка увидел, что Фазыл сразу понял, что перед ним -- полицейский в штатском, и его охватил страх. Они вместе пошли к столу выдачи книг. Когда агент из школьного билета, который он выхватил из рук служащей, выглядевшей так, будто она боялась всего на свете, узнал, что Фазыл -- ученик лицея имамов-хатибов, он взглянул на Ка обвиняющим взглядом, словно говоря: "Ну мы же знали". А затем положил школьный билет к себе в карман с видом взрослого, который забирает мяч у ребенка. -- Придешь в Управление безопасности и заберешь свой школьный билет, -- сказал он. -- Господин сотрудник, -- сказал Ка. -- Этот мальчик ни во что не вмешивается, и к тому же он сейчас узнал о смерти своего самого любимого друга, отдайте его удостоверение. Но Саффет не смягчился, хотя в полдень просил у Ка покровительства. Ка верил, что сможет забрать удостоверение Фазыла у Саффета в каком-нибудь углу, где никто не увидит, и поэтому договорился с Фазылом в шесть часов встретиться в Демиркепрю. Фазыл сразу ушел из библиотеки. Весь читальный зал забеспокоился, все решили, что будет проверка документов. Но Саффет этого не заметил, сразу вернулся за свой стол, и продолжил перелистывать номер журнала "Жизнь" начала 1960 года, и смотрел на фотографии грустной принцессы Сурейи, которой пришлось развестись, так как она не смогла родить ребенка иранскому шаху, и на последние фотографии бывшего премьер-министра Аднана Мендереса перед тем, как его повесили. Ка, решив, что в библиотеке не сможет забрать удостоверение у агента, вышел из библиотеки. Увидев красоту заснеженных улиц и радость детей, воодушевленно игравших в снежки, он оставил все свои страхи позади. Ему захотелось побежать. На площади Правительства он увидел толпу грустных мужчин с матерчатыми сумками и с пакетами из газетной бумаги, перевязанными веревкой, замерзая, стоявших в очереди. Это были осторожные жители Карса, которые всерьез восприняли объявление чрезвычайного правительства и покорно пришли сдать оружие, которое было у них дома. Но власть им совершенно не доверяла, и поэтому хвост очереди не впускали в здание областной администрации, и они все мерзли на улице. Большая часть жителей города после этого объявления, открыв в полночь двери своих домов, закопали оружие в заледеневшую землю, туда, где искать никому не придет в голову. Шагая по проспекту Фаик-бея, он встретил Калифе и густо покраснел. Он только что думал об Ипек, и Калифе ему показалась кем-то невероятно близким и прекрасным, связанным с Ипек. Если бы он не сдержал себя, то обнял бы девушку в платке и расцеловал. -- Мне нужно с вами очень срочно поговорить, -- сказала Кадифе. -- Но за вами идет тот человек, а говорить я хочу не тогда, когда он смотрит. Можете в два часа прийти в отеле в 217-й номер? Это последняя комната в конце того коридора, где находится ваша комната. -- Мы сможем там спокойно поговорить? -- Никому ни слова, -- широко раскрыла глаза Кадифе, -- если вы не скажете никому, даже Ипек, никто не будет знать о нашем разговоре. -- И пожала руку Ка официальным жестом, чтобы это увидели люди, внимательно смотревшие на нее. -- А сейчас осторожно посмотрите мне вслед, сколько за мной шпиков, один или два, потом скажете. Ка, улыбнувшись краем губ, кивком головы ответил "да" и сам удивился хладнокровию, которое напустил на себя. Между тем его на какое-то мгновение ошеломила мысль встретиться с Калифе в какой-нибудь комнате, втайне от ее сестры. Он сразу понял, что не хочет, пусть даже случайно, встретить в отеле Ипек до встречи с Кадифе. Поэтому он побрел по улицам, чтобы убить время до встречи. Казалось, никто не жаловался на военный переворот; точно так же, как было в его детстве, царила атмосфера перемен в жизни и начала чего-то нового. Женщины держали сумки и детей и принялись щупать и выбирать фрукты в бакалейных и фруктовых лавках, торговаться, а множество усатых мужчин встали на углах улиц и, куря сигареты без фильтра, стали рассматривать прохожих и сплетничать. Не было на своем месте попрошайки, прикидывавшегося слепым, которого Ка видел вчера два раза под карнизом пустого здания между базаром и гаражами. Ка не увидел и легких грузовых автомобилей, которые парковались на близлежащих улицах и торговали яблоками и апельсинами. Движение транспорта, и так редкого, сильно сократилось, но было трудно понять, из-за военного переворота или из-за снега. В городе было увеличено число полицейских в штатском (один из них был поставлен в ворота детьми, игравшими в футбол в нижней части проспекта Халит-паши), а также на неопределенное время была запрещена темная деятельность двух отелей рядом с гаражами, которые были публичными домами (Отель "Пан" и гостиница "Свобода"), было запрещено устраивать петушиные бои и незаконный забой скота. Жители Карса уже привыкли к звукам взрывов, то и дело доносившимся из кварталов, застроенных лачугами, и это никого не смущало. И поскольку Ка остро ощущал в себе чувство свободы, которое придавала эта музыка безразличия, он купил в "Современном буфете" на углу проспекта Казыма Карабекира и Малого проспекта Казым-бея горячий шербет с корицей и с удовольствием выпил. 25 Единственное время свободы в Карсе Кадифе и Ка в комнате отеля Через шестнадцать минут Ка вошел в комнату отеля номер 217, он боялся, что кто-нибудь его увидит, и, чтобы начать веселый и непринужденный разговор, рассказал Кадифе о шербете, слегка терпкий привкус которого еще чувствовал во рту. -- Одно время говорили, что в этот шербет разгневанные курды бросали яд, чтобы отравить личный состав армии, -- сказала Кадифе. -- А чтобы расследовать это дело, государство прислало секретных инспекторов. -- Вы верите в эти рассказы? -- спросил Ка. -- Все образованные и европеизированные приезжие люди, попавшие в Карс, -- проговорила Кадифе, -- как только слышат эти рассказы, желая доказать, что они не верят в эти сплетни, идут в буфет и пьют немного шербета -- и травятся самым глупым образом. Потому что то, что говорят, -- это правда. Некоторые курды настолько страдают, что даже забыли Аллаха. -- Как же власть позволяет подобное? -- Как и все европеизированные интеллигенты, вы, сами того не замечая, больше всего полагаетесь на наше государство. НРУ знает и об этом деле, так же как оно знает обо всем, но не вмешивается. -- Хорошо, а они знают, что мы находимся здесь? -- Не бойтесь, сейчас совершенно точно не знают, -- улыбнувшись, сказала Кадифе. -- Но однажды непременно узнают, а до этого времени мы здесь свободны в своих действиях. Единственное время свободы в Карсе -- это время, которое длится недолго. Цените его, пожалуйста, снимите ваше пальто. -- Это пальто спасает меня от неприятностей, -- сказал Ка. Он увидел выражение страха на лице Кадифе. -- К тому же здесь холодно, -- добавил он. Это была половина маленькой комнаты, которая когда-то использовалась как кладовая, с узким окошком, выходившим во внутренний двор, в комнате была маленькая постель, на которую они сели, стесняясь, и стоял душный запах влажной пыли, свойственный плохо проветриваемым гостиничным номерам. Кадифе потянулась и попыталась повернуть кран батареи, но он был сильно закручен, и она бросила это занятие. Увидев, что Ка нервно встал на ноги, она попыталась улыбнуться. Внезапно он понял, что Кадифе получает удовольствие от того, что находится здесь вместе с ним. Ему и самому было приятно после долгих лет одиночества находиться в одной комнате с красивой девушкой, но для Кадифе эта встреча не была "легким." развлечением, а чем-то более глубоким и разрушительным, он видел это по ее лицу. -- Не бойтесь, потому что за вами не было другого полицейского, кроме того бедолаги с сумкой апельсинов. А это говорит о том, что власти вас не боятся, а хотят только немного попугать. А кто был у меня за спиной? -- Я забыл посмотреть вам вслед, -- сказал Ка стыдливо. -- Как это? -- Кадифе внезапно с иронией посмотрела на него. -- Вы влюблены, ужасно влюблены! -- сказала она. И сразу же взяла себя в руки. -- Извините, мы все очень боимся, -- проговорила она, и лицо ее опять приняло совершенно другое выражение. -- Сделайте счастливой мою сестру, она очень хороший человек. -- По-вашему, она меня любит? -- спросил Ка почти шепотом. -- Любит, должна любить; вы очень приятный человек, -- сказала Кадифе. Увидев, что Ка вздрогнул от этих слов, он сказала: -- Потому что вы по гороскопу Близнецы. -- Она стала вслух рассуждать о том, почему мужчина-Близнецы и женщина-Дева должны подходить друг другу. У Близнецов, наряду с двойственностью личности, есть своеобразная легкость и поверхностность, а женщина-Дева, которая все воспринимает всерьез, может быть и счастлива с таким мужчиной, и питать к нему отвращение. Вы оба заслуживаете счастливой любви, -- добавила она утешительным тоном. -- Сложилось у вас впечатление из разговоров с вашей сестрой, что она сможет поехать со мной в Германию? -- Она считает вас очень симпатичным, -- сказала Кадифе. -- Но она не может вам полностью доверять. Для этого нужно время. Потому что такие нетерпеливые, как вы, думают не о том, чтобы полюбить женщину, а о том, чтобы заполучить ее. -- Она так вам сказала? -- спросил Ка и удивленно поднял брови. -- В этом городе у нас нет времени. Кадифе бросила взгляд на часы. -- Прежде я хочу поблагодарить вас за то, что вы пришли сюда. Л позвала вас из-за очень важного дела. Есть обращение, которое Ладживерт отдаст вам. -- На этот раз они сразу найдут его, проследив за мной, -- сказал Ка. -- И всех нас будут пытать. Тот дом, где мы были, захватили. Полиция все прослушала. -- Ладживерт знал, что его прослушивают, -- сказала Кадифе. -- До этого переворота это было философское послание, предназначенное вам и через вас -- Западу. Оно предупреждало: не суйте нос в наши самоубийства. А сейчас все изменилось. Поэтому он хочет отменить прежнее заявление. Но еще важнее вот что: есть совершенно новое обращение. Кадифе настаивала, Ка сомневался. -- В этом городе невозможно пройти незамеченным из одного места в другое, -- сказал он позже. -- Есть лошадиная повозка. Каждый день она подъезжает к кухонной двери во дворе, чтобы оставить воду в бутылках, уголь, баллоны "Айгаз". В ней развозят все это и по другим местам и, чтобы спрятать все, что в повозке, от снега, сверху набрасывают брезент. Возничему можно доверять. -- И я, как вор, должен спрятаться под брезентом? -- Я много раз пряталась, -- сказала Кадифе. -- Очень приятно проехать по городу, никем не замеченной. Если вы пойдете на эту встречу, я искренне помогу вам с Ипек. Потому что я хочу, чтобы она вышла за вас замуж. -- Почему? -- Каждая сестра хочет, чтобы ее сестра была счастлива. Но Ка совершенно не поверил этим словам не только потому, что всю жизнь видел между турецкими братьями и сестрами искреннюю ненависть и помощь, которую оказывали через силу, а потому, что в каждом движении Кадифе он видел неискренность (ее левая бровь незаметно для нее поднялась, приоткрылся рот, как у невинного ребенка, который сейчас расплачется, -- это она переняла из плохих турецких фильмов, и она нагнулась вперед). Но когда Кадифе, взглянув на часы, сказала, что через семнадцать минут приедет повозка с лошадью, и, если он сейчас даст слово поехать вместе с ней к Ладживерту, поклялась все рассказать Ипек, Ка тут же ответил: -- Даю слово, еду. Но прежде всего скажите, почему вы мне так доверяете? -- Вы, как оказалось, простой и скромный человек, так говорит Ладживерт, он верит, что Аллах создал вас безгрешным с рождения до самой смерти. -- Ладно, -- сказал Ка торопливо. -- А Ипек знает об этом? -- Откуда ей знать? Это слова Ладживерта. -- Расскажите мне, пожалуйста, все, что обо мне думает Ипек. -- Вообще-то я уже рассказала обо всем, о чем мы с ней разговаривали, -- сказала Кадифе. Увидев, что Ка разочарован, она немного подумала или сделала вид, что подумала -- Ка не мог разобрать этого от волнения, -- и сказала: -- Она находит вас занятным. Вы приехали из Европы, можете многое рассказать! -- Что мне сделать, чтобы убедить ее? -- Женщина даже не с первого раза, а за первые десять минут сразу понимает, по меньшей мере, что собой представляет мужчина и кем он может стать для нее, сможет она полюбить его или нет. Чтобы точно понять и знать то, что она чувствует, нужно, чтобы прошло время. По-моему, пока это время проходит, мужчине особенно нечего делать. Если вы и вправду верите, что любите ее, то расскажите ей о своих прекрасных чувствах. Почему вы ее любите, почему хотите на ней жениться? Ка замолчал. Кадифе, увидев, что он смотрит в окно, как грустный маленький ребенок, сказала, что Ка и Ипек могут быть счастливы во Франкфурте, а Ипек будет счастлива, стоит ей только покинуть Карс, и сказала, что может живо представить себе, как они вечером, смеясь, пойдут по улицам Франкфурта в кино. -- Как называется кинотеатр, куда вы можете пойти во Франкфурте? -- спросила она. -- Любой. -- "Фильмфорум Хехст", -- ответил Ка. -- У немцев нет таких названий кинотеатров, как "Эльхамра", "Мечта", "Волшебный"? -- Есть. "Эльдорадо"! -- сказал Ка. Пока они оба смотрели во двор, по которому нерешительно прогуливались снежинки, Кадифе сказала, что в те годы, когда она играла в университетском театре, двоюродный брат ее однокурсника предложил ей роль девушки с покрытой головой в совместной турецко-германской постановке, но она отказалась от роли; а теперь Ка и Ипек будут очень счастливы в Германии; она рассказала, что сестра была создана для того, чтобы быть счастливой, но до настоящего времени счастлива не была, потому что не умела быть счастливой; и что Ипек горько, что у нее нет ребенка; что больше всего она расстраивается, что ее сестра такая красивая, такая изящная, такая чувствительная и такая честная и, наверное, потому такая несчастная (тут ее голос еще раз дрогнул); что с такими прекрасными качествами и такой красотой сестра все время чувствует себя плохой и уродливой, она скрывает свою красоту, чтобы сестра не чувствовала всего этого. (Сейчас она плакала.) Со слезами и вздохами она, дрожа, рассказала, что, когда они учились в средней школе ("Мы были в Стамбуле и тогда не были таким бедными", -- проговорила Кадифе, и Ка сказал, что "вообще-то и сейчас" они не бедные. "Но мы живем в Карсе", -- быстро ответила она), учительница биологии, Месуре-ханым, однажды спросила у Кадифе, которая опоздала тем утром на первый урок: "Т^оя умная сестра тоже опоздала?" и сказала: "Я пускаю тебя на урок, потому что очень люблю твою сестру". Ипек, естественно, не опоздала. Повозка въехала во двор. На боковых бортиках были нарисованы красные розы, белые ромашки и зеленые листья, это была обычная старая повозка. Из покрытых льдом ноздрей старой усталой лошади валил пар. Пальто и шапка коренастого и слегка горбатого возничего были покрыты снегом. Ка с бьющимся сердцем увидел, что и парусина покрыта снегом. -- Смотри не бойся, -- сказала Кадифе. -- Я тебя не убью. Ка увидел в руках у Кадифе пистолет, но даже не осознал, что он направлен на него. -- Я не сошла с ума, -- сказала Кадифе. -- Но если ты мне сейчас что-нибудь устроишь, поверь, я тебя убью... Мы подозреваем журналистов, которые идут разговаривать с Ладживертом, подозреваем всех. -- Это же вы меня искали, -- сказал Ка. -- Верно, но даже если ты и не собирался доносить, сотрудники НРУ, они, может быть, закрепили на тебе микрофон, предположив, что мы будем искать встречи с тобой. И я сомневаюсь потому, что ты только что отказался снять свое любимое пальтишко. Сейчас быстро снимай пальто и клади его на кровать. Ка сделал то, что ему сказали. Кадифе быстро обыскала каждый уголок пальто своими маленькими, как у сестры, руками. Не найдя ничего, она сказала: -- Извини. Снимай пиджак, рубашку и майку. Они имеют обыкновение приклеивать пластырем микрофоны даже на спину или на грудь. В Карсе, наверное, сотня людей постоянно ходит с микрофонами на себе. Ка, сняв пиджак, как ребенок, показывающий живот врачу, задрал рубашку и майку до самого верха. Кадифе посмотрела. -- Повернись спиной, -- сказала она. Наступила пауза. -- Хорошо. Извини за пистолет... Но если уж они прикрепляют микрофон, то не дают возможности обыскать человека и не будут спокойно ждать... -- Однако пистолет свой она не опустила. -- Слушай сейчас вот что, -- сказала она угрожающим тоном. -- Ты ничего не скажешь Ладживерту о нашем разговоре, нашей дружбе. -- Она говорила как врач, который предостерегает больного после осмотра. -- Tы ничего не скажешь об Ипек и о том, что влюблен в нее. Ладживерту такая грязь вовсе не понравится... Если вздумаешь говорить об этом, если он тебя после этого не погубит, то будь уверен, это сделаю я. Поскольку он проницателен, как дьявол, он может попытаться выведать У тебя все. Сделай вид, что только видел Ипек, вот и все. Понятно? -- Понятно. -- Веди себя с Ладживертом почтительно. Смотри не вздумай унижать его своим самовлюбленным видом и тем, что ты видел Европу. Если про себя и подумаешь о подобной глупости, не улыбайся... Не забывай, европейцам, которым ты подражаешь, восхищаясь, даже дела до тебя нет... Но Ладживерта и таких, как он, они очень боятся. -- Я знаю. -- Я твой друг, будь со мной откровенен, -- сказала Кадифе, улыбнувшись, как в плохом фильме. -- Возничий поднял брезент, -- сказал Ка. -- Возничему доверяй. В прошлом году его сын погиб во время столкновения с полицией. И насладись путешествием. Сначала вниз спустилась Кадифе. Когда она вошла в кухню, Ка увидел, что повозка подъехала к подворотне, отделяющей внутренний двор старинного русского дома от улицы, и, как они и договорились, он вышел из комнаты и спустился вниз. Не увидев никого на кухне, он заволновался, но перед дверью во двор его уже ждал возничий. Ка тихонько лег на свободное место между баллонами "Айгаз", рядом с Кадифе. Путешествие, которое, он сразу понял, никогда не забудется, продолжалось только восемь минут, но Ка показалось, что оно длилось гораздо дольше. Ему было любопытно, в какой части города они находятся, и Ка слушал скрип телеги, разговоры жителей Карса, когда они проезжали мимо них, дыхание вытянувшейся рядом с ним Кадифе. В какой-то момент его испугала стайка детей, ухватившихся за задний бортик повозки, чтобы проскользить по снегу. Но ему так понравились милые улыбки Кадифе, что он почувствовал себя таким же счастливым, как те дети. 26 Причина нашей привязанности к Аллаху -- не наша нищета Заявление Ладживерта для всего Запада Ка лежал в телеге, резиновые колеса которой приятно пружинили на снегу, и как только ему в голову начали приходить новые строки, телега вздрогнула, поднимаясь на высокий тротуар, и, проехав немного, остановилась. Возничий поднял брезент после той тишины, во время которой Ка нашел новые строки, и он увидел двор, покрытый снегом, внутри которого были авторемонтные мастерские, сварочные аппараты и сломанный трактор. Черный пес на цепи в углу тоже увидел выбравшихся из повозки и несколько раз гавкнул. Они вошли в дверь орехового дерева, и Ка, пройдя через вторую дверь, обнаружил Ладживерта, который смотрел из окна на заснеженный двор. Его каштановые волосы с легкой рыжиной, веснушки на лице и светло-синий цвет глаз, как и в первый раз, поразили Ка. Простота и пустота комнаты, те же предметы (та же щетка для волос, та же полураскрытая сумка и та же пластмассовая пепельница, на которой было написано "Эрсин Электрик" и по краям которой были османские узоры) готовы были создать впечатление, что Ладживерт ночью не поменял пристанища. Но на его лице Ка увидел хладнокровную улыбку, говорившую о том, что он уже смирился с произошедшими со вчерашнего дня событиями, и Ка догадался, что он поздравляет себя, что сбежал от тех, кто устроил переворот. -- Теперь ты не напишешь о девушках-самоубийцах, -- сказал Ладживерт. -- Почему? -- Военные не хотят, чтобы о них писали. -- Я не говорю от лица военных, -- ответил Ка осторожно. -- Я знаю. Какое-то время они натянуто и напряженно смотрели друг на друга. -- Вчера ты сказал мне, что можешь опубликовать в западной прессе статью о девушках-самоубийцах, -- сказал Ладживерт. Ка стало стыдно этой маленькой лжи. -- В какой западной газете? -- спросил Ладживерт. -- В какой из немецких газет у тебя есть знакомые? -- Во "Франкфуртер рундшау", -- ответил Ка. -- Кто? -- Один немецкий журналист-демократ. -- Как его зовут? -- Ханс Хансен, -- сказал Ка, заворачиваясь в свое пальто. -- У меня есть заявление для Ханса Хансена о военном перевороте, -- сказал Ладживерт. -- У нас немного времени, и я хочу, чтобы ты записал его сейчас. Ка начал записывать на обороте своей тетради со стихами. Ладживерт сказал, что с момента военного переворота, начавшегося в театре, до настоящего времени были убиты, по меньшей мере, восемьдесят человек (настоящее количество погибших было семнадцать, включая убитых в театре), рассказал о захвате домов и школ, сообщил, что сожжены девяносто лачуг, в которые въехали танки {на самом деле четыре), о студентах, погибших под пытками, об уличном столкновении, о котором не знал Ка, и, не останавливаясь особо на страданиях курдов, в то же время немного преувеличил страдания сторонников религиозных порядков; он сообщил, что глава муниципалитета и директор педагогического института были убиты властями, потому что это создавало почву для военного переворота. С его точки зрения, все это было сделано, "чтобы воспрепятствовать победе исламистов на демократических выборах". Пока Ладживерт, чтобы доказать этот факт, рассказывал о других деталях, как, например, о том, что была запрещена деятельность политических партий и союзов и так далее, Ка посмотрел в глаза слушавшей его с волнением Кадифе и сделал на полях страниц тетради рисунки и наброски, свидетельствовавшие о том, что он думал об Ипек, которые он потом вырвет из своей тетради: шею и волосы женщины, а за ней из игрушечной дымовой трубы игрушечного домика выходящий игрушечный дым... Ка задолго до поездки в Карс говорил мне, что настоящий поэт должен принимать лишь непреложные истины, которые он признает, но которых боится из-за того, что они могут исказить его стихи, и окажется, что тайная музыка этого противоречия станет его искусством. И к тому же слова Ладживерта уже нравились Ка настолько, чтобы записать их в свою тетрадь слово в слово. "Причина того, что мы здесь так сильно привязаны к Аллаху, не в том, что мы такие убогие, как считают европейцы, а из-за того, что нам больше всего интересно, что нам следует делать на этом свете и что мы будем делать на том". В заключительных словах Лаживерт, вместо того чтобы вернуться к истокам этого любопытства и объяснить, что нам суждено делать в этом мире, воскликнул, как бы обращаясь к Западу: -- Выступит ли Запад, который с виду верит больше в демократию, в свои собственные достижения, нежели в слова Бога, против этого военного переворота в Карсе, направленного против демократии? -- спросил он с демонстративным жестом. -- Или же важна не демократия, свобода и права человека, а то, чтобы остальной мир, как обезьяны, подражали Западу? Может ли Запад смириться с демократией, которой добились его враги, совершенно непохожие на него? К тому же я хочу обратиться с воззванием к тем, кто не относится к Западу: братья, вы не одиноки... -- На мгновение он замолчал. -- Но ваш друг во "Франкфуртер рундшау" напечатает обращение? -- Нехорошо говорить все время "Запад, Запад", будто там есть только один человек и только одна точка зрения, -- сказал Ка осторожно. -- И все же я в это верю, -- сказал Ладживерт в самом конце. -- Запад един и точка зрения у него одна. А другую точку зрения представляем мы. -- И все же на Западе живут не так, -- сказал Ка. -- В отличие от того, что принято здесь, там люди не хвалятся тем, что думают как все. Все, даже самый заурядный бакалейщик, горды тем, что имеют личное мнение. Поэтому, если вместо слова "Запад" написать "демократы Запада", мы сможем глубже задеть совесть тамошних людей. -- Хорошо, сделайте так, как вы считаете нужным. Есть у вас еще исправления, необходимые для издания? -- Вместе с последним обращением получилось очень интересное заявление, которое содержит в себе гораздо больше, чем обычная статья, -- сказал Ка. -- И подпишут его вашим именем... И, может быть, будет еще несколько слов о вас... -- Я об этом подумал, -- сказал Ладживерт. -- Пусть они напишут, что автор -- один из передовых исламистов Турции и Среднего Востока, и достаточно. -- В таком виде Ханс Хансен не сможет это напечатать. -- Почему? -- Потому что публикация в социально-демократической "Франкфуртер рундшау" заявления отдельно взятого турецкого исламиста будет означать, что они поддерживают его, -- сказал Ка. -- Если господин Ханс Хансен не возьмет на себя это дело, значит, он осторожный человек, -- сказал Ладживерт. -- Что нужно сделать, чтобы его убедить? -- Даже если немецкие демократы выступят против какого-либо военного переворота в Турции -- не театрального, а настоящего, -- они в конце концов будут обеспокоены тем, что люди, которых они решили поддержать, -- исламисты. -- Да, они все нас боятся, -- сказал Ладживерт. Ка не смог понять, сказал он это с гордостью или с болью, что их неверно понимают. -- Поэтому, -- продолжил он, -- если это заявление подпишет какой-нибудь старый коммунист, либерал и какой-нибудь курдский националист, то "Франкфуртер рундшау" спокойно издаст его. -- То есть как это? -- Вы сейчас должны подготовить совместное заявление еще с двумя людьми, которых нужно найти в Карсе, -- сказал Ка. -- Я не могу пить вино, чтобы быть приятным европейцам, -- сказал Ладживерт. -- Я не могу из кожи вон лезть, чтобы стать похожим на них, для того чтобы они меня не боялись и поняли, что я делаю. Я не могу упасть ниц перед этим европейским господином Хансом Хансеном, чтобы они нам посочувствовали вместе с атеистами-безбожниками. Кто этот господин Ханс Хансен? Почему ставит столько условий? Он еврей? Наступило молчание. Ладживерт почувствовал, что Ка думает о том, что Ладживерт сказал что-то неправильное, и в какой-то миг он посмотрел на Ка с ненавистью. -- Евреев в этом мире угнетают больше всех, -- добавил он. -- До того как вносить в мое заявление какие-либо изменения, я хочу познакомиться с этим Хансом Хансеном. Как вы познакомились? -- Один приятель-турок сказал мне, что во "Франкфуртер рундшау" выйдет обзор, посвященный Турции, и что автор хочет поговорить с кем-нибудь, кто знает о турецких делах. -- Почему Ханс Хансен задал эти вопросы тебе, а не твоему приятелю-турку? -- Мой приятель-турок интересовался этими вопросами меньше меня... -- Знаю я, что это за вопросы такие, -- сказал Ладживерт. -- Это такие унижающие нас проблемы, пытки, издевательства, тюремное заключение. -- Известно о случае, когда в Малатье студенты лице имамов-хатибов убили одного атеиста, -- сказал Ка. -- Я не могу вспомнить такого случая, -- сказал Ладживерт, внимательно рассматривая собеседника. Насколько низки так называемые исламисты, которые ради славы убивают одного несчастного атеиста и, выступая на телевидении, гордятся этим, настолько же жалки и газетные обозреватели событий, происходящих на Востоке, раздувающие эти события, чтобы унизить исламское движение во всем мире, говоря, что погибло десять-пятнадцать человек. Если господин Ханс Хансен такой же, забудем о нем. -- Ханс Хансен спрашивал у меня кое-что о Евросоюзе и о Турции. Я ответил на его вопросы. Через неделю он позвонил. И пригласил меня вечером к себе домой на ужин. -- Ни с того ни с сего? -- Да. -- Очень подозрительно. И что ты увидел в его доме? Он познакомил тебя со своей женой? Ка увидел, что Калифе, сидевшая рядом с раздвинутыми занавесками, слушает с большим вниманием. -- Семья Ханса Хансена -- прекрасная, счастливая семья, -- сказал Ка. -- Однажды вечером перед выходом газеты Ханс Хансен забрал меня с вокзала. Через полчаса мы прибыли в красивый светлый дом в саду. Они очень хорошо меня приняли. Мы ели картошку с курицей, запеченные в духовке. Его жена сначала сварила картошку, а потом запекла в духовке. -- Какая у него жена? Ка представил себе продавца Ханса Хансена из "Кауфхофа" и сказал: -- Ханс Хансен светлый и широкоплечий, и такие лее светлые и красивые Ингеборга и их дети. -- На стене был крест? -- Не могу вспомнить, не было. -- Был, конечно же, но ты, наверное, не обратил внимания, -- сказал Ладживерт. -- В противоположность тому, что представляют себе наши восторгающиеся Европой атеисты, все европейские интеллигенты привязаны к своей религии, к кресту. Но наши турки, вернувшись в Турцию, об этом не упоминают, потому что озабочены необходимостью доказать, что технологическое превосходство Запада является победой атеизма... Расскажи, что ты видел, о чем вы говорили. -- Хотя господин Ханс Хансен занимается зарубежными новостями во "Франкфуртер рундшау", он -- любитель литературы. Разговор перешел на поэзию. Мы говорили о поэтах, о рассказах, о разных странах. Я не заметил, как пролетело время. -- Они жалели тебя? Они сочувствовали тебе из-за того, что ты -- турок, несчастный, одинокий и бедный политический ссыльный, из-за того, что ради развлечения молодые, скучающие, пьяные немцы оскорбляют таких сиротливых турок, как ты? -- Я не знаю. Ко мне никто не приставал с расспросами. -- Даже если они и не стали приставать к тебе с расспросами и показывать, что сочувствуют тебе, у каждого человека есть внутреннее желание, чтобы его пожалели. В Германии живут десятки тысяч турецких и курдских интеллигентов, которые превратили в деньги это желание. -- Семья Ханса Хансена, его дети, оказались очень хорошими людьми. Они были тактичными, мягкими. Может быть, именно благодаря тактичности они не дали мне почувствовать, что жалеют меня. Я полюбил их. Даже если бы они и пожалели меня, я уже не обратил бы на это внимания. -- То есть эта ситуация совсем не задела твою гордость? -- Может быть, и задевала, но все же в тот вечер я был очень счастлив с ними. Лампы по краям стола светили приятным оранжевым светом... Вилки и ножи были такие, каких я никогда не видел, но не настолько незнакомые, чтобы доставлять беспокойство... Телевизор был включен, они время от времени смотрели его, и это позволяло мне чувствовать себя как дома. Увидев, что мне иногда не хватает моего немецкого, они объясняли что-то по-английски. После еды дети спросили у своего отца, когда им завтра на уроки, и родители поцеловали детей перед тем, как те легли спать. Я чувствовал себя так комфортно и спокойно, что даже взял второй кусочек пирожного и прилег после еды. Этого никто не заметил, но если бы заметили, то восприняли бы это естественно. Потому что я потом об этом много думал. -- Что это было за пирожное? -- спросила Кадифе. -- Это было венское пирожное с шоколадом и инжиром. Наступило молчание. -- Какого цвета были занавески? -- спросила Кадифе. -- Какой был на них рисунок? -- Беловатые или кремовые, -- ответил Ка, сделав вид, что пытается вспомнить. -- На них были маленькие рыбки, цветы, медведи и разноцветные фрукты. -- То есть как ткань