адала молча, ведь девушке положено слушаться своего отца. Молодой моряк весь в белом, помощник капитана, сказал другому, который только что замешался в эту вечернюю сутолоку: - Кому-то надо выручить эту девушку. Ты или я? Второй вынул из кармана монетку. - Орел или решка? - Орел, - сказал первый. Выпала решка. - Везет тебе, - сказал второй и подобрал свою монетку. - Ничего, в другой раз повезет тебе. Оба засмеялись; танец уже кончался; проигравший тихо подошел и с величайшей почтительностью обратился к фрау Лутц. - Если позволите, - сказал он с поклоном, - я был бы счастлив потанцевать с вашей дочерью. - Можете ее пригласить, - снисходительно молвила фрау Лутц, будто оказывая ему неслыханную милость. Увы, Эльза была выше и крупнее и этого стройного, подвижного морячка, и остро ощущала это, и никак не могла попасть в такт. У него вспотел затылок, он покрепче обхватил партнершу и, пока длился вальс, с отчаянной решимостью продолжал передвигать ее, вялую, словно неживую, взад и вперед, изворачиваясь, чтобы она не наступала ему на ноги, и почти не расходясь с музыкой. Когда оркестр умолк, он рассыпался в благодарностях, подвел ее к родителям и сбежал. - Вот видишь? - сказала фрау Лутц. - Лиха беда начало. Мы пойдем посидим где-нибудь поблизости, поиграем в шахматы. А ты останься, повеселись. Через часок мы за тобой придем. Эльза в отчаянии озиралась по сторонам - где бы спрятаться или хоть посидеть? Когда палубу освобождали для танцев, убрали не все стулья, один стоял почти рядом с креслом больного старика - этот несчастный верил, будто способен исцелять других, хотя сам был при смерти. Эльза робко, нерешительно направилась к нему - может быть, ее соседство будет ему неприятно? Она столько мучилась, чувствуя себя отверженной, кому недоступны обычные, естественные радости, - это сделало ее чуткой и милосердной. Их еще разделяло несколько шагов, и тут умирающий радостно приподнял руку и указал на соседний стул. - Придвиньте его поближе и поговорим, - сказал он. Эльза пододвинула стул и села так неловко, что ее колени почти касались колен больного. Обернулась и стала грустно оглядывать танцующие пары: вот Дженни Браун с Фрейтагом; вот миссис Тредуэл с самым красивым из молодых моряков, - притом он в самом высоком чине, галуны у него золотые, а у того, с которым танцевала она, Эльза, были только серебряные. Хансен, как всегда, с этой ужасной Ампаро - и как ни трудно поверить глазам, но вот кружатся и покачиваются, прильнув вплотную друг к другу, угрюмый мальчишка Иоганн и девица по имени Конча. А для Эльзы нет никого - нет и не будет; вечно ей вот так сидеть и смотреть, как любимый танцует с другой - и всегда с кем-нибудь вроде Пасторы! У нее так заколотилось сердце, что толчки его больно отдавались во всем теле. Старик Графф заметил, что девушку что-то мучает, спросил ласково: - Как вы себя сегодня чувствуете? А она и не подумала справиться о его самочувствии! - Почему вы не танцуете? - мягко продолжал больной. - Вы такая славная девушка! Мой сумасброд племянник должен бы танцевать с вами, а не с той странной особой... - У меня, кажется, немножко болит горло. - Эльза не умела лгать без запинки. - Мама говорит, лучше мне посидеть спокойно. - Придвиньтесь ближе, - сказал Графф, - наклонитесь ко мне, я вылечу ваше горло. Вам незачем хворать, ведь Господь дал мне силу исцелить вас. Он приподнял руку и хотел дотянуться до Эльзы, тронуть ее. Но она откачнулась, ее неповоротливому уму и добродетельной плоти претила близость этого полутрупа, точно к ней тянулась сама смерть... - Тогда сначала станьте сами здоровы, - сказала она мягко, но решительно. - "Других спасал, пусть спасет себя самого, если он Христос" - помните? - мигом подхватил Графф, ему уже сколько раз это говорили. - Он наделил даром исцелять своих избранных мучеников и апостолов, однако никто из них тоже не мог спасти самого себя, так поныне и с нами, к кому перешел этот священный дар. Зачем бы мне исцеляться? Господь этого не пожелал, а значит, и я не желаю. Слушайте, дитя мое: если бы я мог исцелиться сам, я стал бы таким же себялюбцем, как другие; я искал бы удовольствий и позабыл бы о своем долге перед страждущими. Господь пожелал, чтобы я остался в домах болезни и смерти и страдал вместе с другими. Только в болезни я могу ему служить, он мне сам это поведал. И это не так трудно, - промолвил Графф шепотом, Эльза с трудом его расслышала за плеском волн, да и ветер шумел в ушах. Она ближе наклонилась к больному, почтительно вслушиваясь в слова, исполненные святости, и он прибавил: - Не надо меня жалеть. Это легко. Господь послал мне испытание, ибо возлюбил меня. Она молчала, еле сдерживая слезы. Пронзительная музыка зазвучала громче, ярко освещенная палуба, по которой проносились танцующие пары, выглядела так празднично, даже противные близнецы-испанчата сейчас казались счастливыми... и звезды казались совсем близкими, и ветер овевал лицо такой нежностью и чистотой, столько в нем было прохлады, и свежести, и доброты... - Мне надо идти, - смущенно сказала Эльза. - От всего сердца желаю вам доброй ночи, господин Графф. Спасибо, что вы хотели мне помочь... но я не больна, это на самом деле и не болезнь... - Я принял на себя все мучения людские, - сказал он, - недуги всех недужных приняла моя плоть, и так же я приму боль, поразившую ваше горло, и вашу скорбь... но для этого я должен вас коснуться. С усилием он подался вперед, приподнял голову, редкая острая бороденка, лежавшая у него на груди, тоже приподнялась. - Дайте мне коснуться вашего горла и помолиться за вас, и вы станете воистину здоровы телом и душой. Ей не хотелось быть грубой - и, прежде чем она посмела отпрянуть, старик протянул руку и взялся за ее шею холодной тощей ладонью, мгновенье костлявые пальцы бессильно льнули к ней - и разжались, соскользнули по груди Эльзы и вновь упали на плед, который покрывал его колени. Он увидел ужас в ее лице, ощутил, как содрогнулось под его рукой упругое тело. - Да простит вам Бог, жестокосердая, - сказал он сурово. Эльза выпрямилась, отвернулась, но успела заметить, что на глазах у него выступили слезы, покатились по щекам на редкую и какую-то словно нечистую бороду. В отчаянии она бегом кинулась по палубе, мимо танцующих, шарахнулась от белого бульдога Детки (он как раз спускался по трапу с палубы, где находились шлюпки) и вбежала в ярко освещенный салон. Ее родители так поглощены были партией в шахматы, что едва кивнули ей, когда она села неподалеку. Она слегка задыхалась. - Ты, кажется, запыхалась, Эльза? - спросила мать. - Ты что же, так усердно танцевала? И они широко, ласково, понимающе заулыбались, одобрительно глядя на дочь. - Ну вот и хорошо, - сказал отец. - Нашей дочке не пристало подпирать стенку. А теперь поди ложись, - распорядился он. - Чтобы завтра быть хорошенькой, надо лечь пораньше и как следует выспаться. Миссис Тредуэл танцевала со своим помощником капитана, он приглашал ее чуть не каждый вечер. Он давно уже назвал ей свое имя и даже имя города, откуда он родом; сперва она их путала, а потом уже не могла вспомнить ни то, ни другое. В минуты, когда она не смотрела на этого молодого человека, она едва могла припомнить его лицо и порой не сразу его узнавала, когда он подходил. После недавнего недоразумения с Лиззи и Фрейтагом она, как никогда, жаждала держаться от всех подальше - никого не касаться, и чтобы ее никто не коснулся ни рукой, ни словом. Эти субъекты даже разговаривают так, будто подглядывают за тобой или хватают тебя лапами, просто невыносимо. Ей нравилось, что молодой моряк едва придерживает ее кончиками пальцев, а правая рука покоится - нет, не покоится, почти что взвешена в воздухе у самого безразличного краешка ее существа - это совсем безобидное местечко чуть пониже правой лопатки. И ее ладонь тоже легко парит чуть выше его согнутого локтя, храня надлежащее расстояние между их телами - когда-то на уроках танцев ответственность за это безраздельно возлагалась на даму. "Если вы не уверены, соблюдаете ли должное расстояние, - наставляла ее учительница танцев, - мысленно поднимите правую руку, согнутую в локте, на высоту плеча и, если она едва касается груди кавалера, будьте спокойны, все правильно. Если вам покажется, что кавалер переходит эту границу, отстраняйтесь решительно, но грациозно, не сбиваясь с такта, пока он не поймет намека. И помните, если он настоящий джентльмен, он безусловно поймет намек. Если же не поймет, в другой раз вы не станете с ним танцевать..." Этот призрачный голос донесся из допотопных времен ее юности, долетел из бескрайних бездн забвения и так умилил миссис Тредуэл, что она поглядела на своего кавалера с мечтательной нежной улыбкой, словно сквозь сон, - и мгновенно очнулась, потому что он в ответ нахмурился - может быть, и не тревожно, но, во всяком случае, озадаченно. В то же время рука его сжалась чуть-чуть крепче, и он очень-очень осторожно привлек ее поближе. Миссис Тредуэл мысленно приподняла правую руку, согнув ее в локте. Молодой моряк тотчас же вновь расслабил руку и, глядя на Детку, который путался под ногами у танцующих, сказал задумчиво: - Интересно, почему пес бродит тут один? Миссис Тредуэл об этом понятия не имела, и они продолжали кружить в мирном молчании и полном согласии, пока не смолкла музыка. - Благодарю вас, - сказал моряк. - Это было восхитительно, - с улыбкой отозвалась миссис Тредуэл, глядя куда-то поверх его головы, - Спокойной ночи. И сейчас же ушла с палубы. Ампаро все еще учила Хансена танцевать, она поворачивала его и подталкивала, и на лице ее застыла безмерная скука. Как она ни старалась его направлять, он ухитрился вместе с нею едва не сбить с ног стремительно кружащихся Иоганна с Кончей, но те все-таки увернулись и унеслись прочь, как птицы. - Чурбан, - ругнулась Ампаро, это было первое слово, которое она ему сказала за весь вечер. - Долго еще, по-твоему, я должна с тобой топтаться? Хансен весь вечер молчал, промолчал и теперь, только стиснул ее еще крепче, тяжело двинулся по прямой, точно шагал за плугом, и едва не вломился вместе со своей дамой в оркестр. - Болван! - сказала она. Хансен затопал дальше, угрюмо задумался. - Я тебе плачу, верно? - мрачно сказал он наконец. - Ну, уж не за то, что все ноги мне отдавил! - вспылила Ампаро. - Буйвол! Гляди, куда копыта ставишь! Фрейтаг и Дженни усердно прикидывались друг перед другом, будто встретились они на палубе совершенно случайно, и мешкали в нерешимости: танцевать ли? От Дэвида в любую минуту можно ждать какой-нибудь нелепой выходки. Когда Дженни натолкнулась на Фрейтага, он стоял в одиночестве, чуть наклонясь, сунув одну руку в карман, и смотрел на танцующих или только притворялся; хмурое лицо его странно застыло, глаза широко раскрыты, так что вокруг радужной оболочки светится белок, и взгляд слепой, неподвижный; Дженни уже не раз видела его таким и сперва вполне верила тому, что видит, и досадливо сочувствовала, а потом засомневалась: может быть, он и вправду мучается, а может, отчасти актерствует. Но все равно каждый раз в ней вспыхивала досада на капитана, который так грубо и пошло оскорбил этого человека. Конечно же, виноват именно капитан, ведь только он одним своим словом мог прекратить всю эту чепуху; а он, напротив, все это поддержал и узаконил. Какая трусость и подлость - ударить того, кто не может дать тебе сдачи. Беднягу Левенталя тоже унижают, а Фрейтаг про это, кажется, ни разу и не подумал, что вовсе не делает ему чести. Нет, непременно надо давать сдачи, удар за удар - и еще сверх того, сколько сумеешь. Не сопротивляться, не отплатить тому, кто оскорбил тебя ли, другого ли, - значит примириться с несправедливостью, это самая настоящая нравственная трусость, и это она, Дженни, презирает больше всего на свете. С такими мыслями (впрочем, они с каждым ее шагом затуманивались и рассеивались) Дженни подошла к Фрейтагу, а когда он, увидев ее, встряхнулся и, словно бы радуясь, улыбнулся ей, и вовсе про них забыла. - Хотите потанцевать? - спросила она. - Дэвид такой подозрительный, мне надоело потакать его капризам. - Конечно, хочу! - отозвался Фрейтаг. - Весьма польщен! Такт-другой они приноравливались друг к другу, потом заскользили согласно, и Фрейтаг сказал: - Я вам не рассказывал, как первый раз встретил свою жену? Мы были в одном очень дорогом и шикарном берлинском ночном клубе, это такое низкопробное заведение высшего сорта, открытое для всех и каждого. - Он запнулся. - То есть если вы хорошо одеты и ясно, что денег у вас вдоволь. Я танцевал с одной тамошней девицей, там, знаете, такие дамы - спина голая чуть не до пояса, и в перерывах между танцами они играют друг с дружкой в невинные игры, скажем перекидываются мячом, чтоб выставить напоказ свою фигуру и свою гибкость... ну и вот, а она, маленькая, прелестная, появилась там с небольшой компанией молодежи, бросалось в глаза, что все эти юнцы и девушки очень богаты... выглянула из-за плеча своего кавалера, рожица озорная, дерзкая, сразу видно - балованная особа, ничего на свете не боится, и крикнула мне, как будто я раньше ее спрашивал: "Что ж, пожалуйста, могу танцевать с вами следующий танец!" Сами понимаете, в перерыве я ее сразу отыскал и спросил, всерьез ли она это. "Ну и нахалка, - подумала Дженни. - Но это ей удалось, такое почти всегда удается". Фрейтаг стал вспоминать какой-то другой столь же нелепый случай, а Дженни терпеливо слушала, как он себя мучает, и гадала - понимает ли он, что рассказывает о своей жене в прошедшем времени? - На самом-то деле она была очень воспитанная девушка, обычно она ничего подобного не делала. Позже, много позже я ее спросил, и она сказала, что влюбилась в меня с первого взгляда и решила выйти за меня замуж, хотя еще не успела подойти поближе, еще не видела даже, какого цвета у меня глаза! Вот безумие, правда? - Чистейшее безумие, - подтвердила Дженни. - Просто самоубийство. Фрейтага это слово, кажется, смутило, но он предпочел обойти его молчанием. - Она была такая умница, - продолжал он с нежностью, - она будет еще умнее своей матери, когда доживет до таких лет... Она всегда в точности предсказывала мне как что будет, никогда не попадала впросак, бывало, сразу почует, где чем пахнет, и скажет: "Пойдем дальше, это место не для нас". Иногда я ей не верил или мне не хотелось верить, я сердился, что она слишком много думает о своей национальности, что она из тех евреев, которым вечно чудится, будто их ненавидят и преследуют. А она говорила мне прямо в лицо: "Все иноверцы ненавидят евреев, только некоторые притворяются, будто они нас любят, и эти хуже всех, потому что они лицемеры". А я ей говорил, что она так рассуждает, просто чтобы придать себе важности, мол, она тоже из числа избранных... Это ж надо - вообразить себя избранным народом, такое непростительное зазнайство и свинское себялюбие! Я ей говорил, постыдились бы все вы... Нет, мы не ругались, ничего подобного. Но иногда это всплывало, и она очень сердилась и кричала: "Говорила я тебе... все иноверцы так рассуждают!" А потом мы ужасно пугались, и скорей обнимали друг друга, и говорили - давай не будем ссориться, и все это забывалось, потому что мы ведь любили друг друга. Он говорил, говорил, будто завороженный плавным ритмом вальса и собственным голосом, звучащим в лад музыке. А Дженни спрашивала себя, помнит ли он и другие свои рассказы про жену, все эти слова, полные безмерного обожания, романтическую нежность, лучезарные самообманы медового месяца, неизменные похвалы, неизменную готовность охранять и защищать. А почему бы и не помнить? Все это было правдой, пока так оно шло, но, когда зайдешь так далеко, неминуемо надо возвратиться вспять, к самой основе, к истокам, и начать сызнова, и установить ряд других истин. Спишь - и это одна действительность, пробуждаешься - и действительность уже другая, или, может быть, та же самая, но в иных своих бесчисленных поворотах. Теперь понятно: Фрейтаг все время говорил о жене, как говорят о мертвых, и в этих непрестанных воспоминаниях словно бы приходил с цветами на ее могилу и читал надгробную надпись, которую сам же для нее сочинял. - ...ох, Господи, - говорил он еле слышно (они с Дженни легко скользили в кругу вблизи оркестра, Фрейтаг почти касался губами ее уха). - Как бы я хотел взять и увезти ее одну, без матери, та нипочем не даст нам забыть, что она чуть не всех своих друзей из-за нас лишилась... найти бы такую страну - есть же где-нибудь на свете такая страна! - где мы сможем жить как люди, как все люди! И никогда не услышим этих слов: еврей, христианин... - Вы можете поехать в Африку, - сказала Дженни. - Поищите какое-нибудь необыкновенное племя, там, наверно, еще уцелели людоеды и охотники за черепами, они вас обоих будут ненавидеть одинаково, потому что у вас кожа другого цвета. А вы преспокойно сможете их презирать, потому что от них скверно пахнет, и они все время чешутся, и поклоняются деревяшкам и камням, и надевают на себя чересчур яркие тряпки; они такие же самовлюбленные, как и мы, так же пылко собой восхищаются, а цвет нашей кожи напоминает им о привидениях и о смерти, и они говорят, что их тошнит от нашего запаха. Вам это больше понравится? Фрейтаг вскинул голову, посмотрел на Дженни сурово и укоризненно, по глазам было видно: он оскорблен и полон жалости к самому себе. - Вы очень легкомысленны, - сказал он. - Вы смеетесь над страшной человеческой трагедией. Движения их все замедлялись, они забыли о танце, вот-вот остановятся. - Иногда я говорю легкомысленней, чем думаю и чувствую, - сказала Дженни. - Такая у меня несчастная привычка. От нее почти все мои беды... Из-за плеча Фрейтага она увидела - на пороге появился Дэвид, мгновенно окинул взглядом происходящее и, ничем не показав, что заметил Дженни с Фрейтагом, скрылся. - Вот уходит Дэвид, - сказала она, ничуть не удивляясь. - Где? - Фрейтаг обернулся, но было уже поздно. Лицо его прояснилось, странная натянутая улыбочка искривила губы. Быстро, по-свойски, точно они оба - заговорщики, он привлек Дженни к себе, прижался щекой к ее щеке. - Он еще тут? И все еще ревнует? Ах, жаль, надо было дать ему повод для ревности! - Ему никакие поводы не нужны, - весело ответила Дженни; все же от дерзости Фрейтага ее покоробило, и она стала как деревянная в его объятиях. - Он и без вашей помощи прекрасно справляется, благодарю покорно. Фрейтаг от души рассмеялся, и Дженни мысленно отметила, что смех ему к лицу. Нет, он не годится в герои драмы, а тем более - трагедии. - Ах вы, жестокая женщина! Вы что же, хотите заставить его всю вашу совместную жизнь сражаться с призраками? Это просто грешно - не дать ему веских оснований, если они ему нужны позарез... - Ну нет, - возразила Дженни, - вы сильно ошибаетесь. Он вовсе не хочет, чтобы я ему изменяла. Ему только надо чувствовать, что это возможно, что другие мужчины на меня заглядываются, и, значит, он вправе обвинять меня во всех грехах... да если бы он всерьез верил в эти мои грехи, разве он был бы сейчас тут, со мной на корабле! Но знаете что? Давайте не будем говорить о Дэвиде. Он этого терпеть не может, и я его не осуждаю. - Я-то с вами говорил о моей жене, - напомнил Фрейтаг. - Вы говорили по-другому, - возразила Дженни. И подумала, что зря придирается. Оба они ведут себя глупо и пошло, и что до нее, она бы вовсе не прочь провести с ним ночь, и даже не одну, да только на этой несчастной посудине, в такой теснотище никуда не скроешься. Больше ей ничего от него не надо, а вот этого хочется до тихого бешенства, до лихорадочного жара, безоглядно, как во сне. Странный этот Фрейтаг, неужели он уж такой каменный, что не чувствует всем существом охватившего ее жара? - Да, верно, я говорил иначе, - согласился Фрейтаг, - но ведь ее здесь нет, это большая разница... Что же вы будете делать, дорогая? - спросил он с нежностью. - Не знаю, - сказала Дженни. - Знаю только, что близок конец. Он вдруг крепче сжал ее в объятиях и, кружа в вальсе, скользнул с нею к музыкантам. - Сыграйте, пожалуйста, "Adieu, mein kleiner Garde-offizier", - крикнул он тому, кто, сгорбясь, барабанил на плохоньком пианино. Пианист кивнул, довольный, что кто-то хотя бы мимолетно и его признал за человека. Когда Дэвид еще раз выглянул из другой двери, подальше, он увидел, что Дженни с Фрейтагом отплясывают какой-то собственного изобретения танец диких - двигаются большими шагами, размашисто, будто пьяные, и хохочут как сумасшедшие. Он повернулся и ушел в бар. - Осторожнее! - сказал Фрейтаг. - Это Детка, что он тут делает? Они и вправду чуть не наступили на бульдога. Он тоже попятился, они благополучно миновали друг друга, и Детка побрел дальше. Рик и Рэк тоже танцевали в сторонке, поодаль от взрослых. Как всегда, это была игра-сражение: они стали друг против друга так близко, что носы их башмаков почти соприкасались, крепко сцепились пальцами, откинулись назад как можно дальше и завертелись на одном месте, круг за кругом, точно неистовые планеты, четко пощелкивая носками, точно кастаньетами. Соль игры была вот в чем: кто выдохнется первым, ослабит хватку и с размаху шлепнется на пол. Или еще того лучше: неожиданно выпустить руки другого, причем самому рвануться вперед, чтобы сохранить равновесие, а тот грохнется затылком. Но на деле такие победы бывали редко, ведь и души и тела близнецов прекрасно уравновешивали друг друга. Когда один хотел разжать пальцы и распрямиться, всем телом метнуться вперед, другой крепче стискивал его руки и тоже рывком выпрямлялся; тогда, самое большее, они стоймя стукались лбами, а если день выдавался удачным, оба в кровь разбивали носы. Сегодня день скучный. Игра их не веселит, но оба слишком упрямы, чтобы прекратить ее, пока не удалось хоть как-нибудь, все равно как, сделать друг другу больно. И вот эта парочка вертится вокруг своей оси - плечи откинуты назад, подбородок прижат к груди, глаза впились в глаза так злобно, словно два малолетних отпрыска Медузы Горгоны пытаются обратить друг друга в камень. Ни тот ни другая не сдаются, кружатся все неистовей, впиваются когтями друг другу в запястья, стараются отдавить друг другу ноги и готовят минуту, когда, будто по молчаливому сговору, они разом отпустят друг друга и разлетятся в разные стороны - вот тогда поглядим, кто свалится, а если оба - кто расшибется больней! Конча танцевала с Иоганном, когда они очутились неподалеку от кресла его больного дяди, она вздрогнула всем телом и отвернулась. - Господи, он совсем как покойник... не надо туда. Отведи меня подальше. Почему он еще не умер? - Ей-Богу, я только этого и хочу, - с горечью сказал Иоганн. Он прижался щекой к ее прелестной, спокойно склоненной головке, совсем по-девичьи обвитой жгутами гладких черных волос, а его волосы поблескивали золотом даже здесь, в тусклом свете, и доктор Шуман, направляясь на нижнюю палубу принимать очередные роды, приостановился и залюбовался обоими, от души радуясь их свежести и красоте... как могла такая красота расцвести в такой бедности и убожестве? Он ведь знает, из какой среды эти двое, и, уж конечно, душой они так же нищи и жалки, как вся их жизнь, но вот они проходят в танце, безупречно сложенные, точно породистые скакуны, и страстная тоска и неуверенность на их лицах трогательны, как слезы обиженного ребенка. - Это все от дьявола, - сказал наконец доктор Шуман и пошел помогать явиться на свет еще одному комочку бренной плоти. - Дьявол одарил их этой красотой, и вскоре он их покинет... уже сейчас, в эти минуты, покидает, и это очень жаль! Танцуя с Иоганном, да и с любым другим, Конча не просто держалась совсем близко, прижималась к своему кавалеру, она с ним сливалась всем телом, словно растворялась в нем, теплая, крепкая и все же невесомая; ее чуть слышное дыхание ласкало его щеку, она нежно мурлыкала что-то ему на ухо, зарывалась лицом в щеку, под ухо, украдкой незаметно кончиком языка прокладывала на шее, под подбородком, влажный след - цепочку молниеносных леденяще-жгучих поцелуев. - Перестань! - сказал он, отчаянно обхватив ее вместо талии за шею. - Хочешь свести меня с ума? - Да, ты все только говоришь, говоришь, а не любишь меня... и не так уж сильно ты меня хочешь. - Она запрокинула голову ему на плечо, беспомощно заглянула в глаза. - Что же мне делать? Ты сказал, у тебя нету денег... так ведь и у меня нету. У тебя вон дядя, есть кому о тебе позаботиться, а я совсем одна. Я у тебя много не прошу, но хоть что-нибудь мне надо! Ты же сильней его, вот и заставил бы его дать тебе денег. - Он уже почти мертвец, это верно, - уныло сказал Иоанн. - И он оставит мне свои деньги, он часто говорит - потерпи, тебе уже недолго ждать. Ненавижу его, когда он так говорит, ненавижу, потому что он знает все мои скверные мысли, он говорит про это, а ведь знает, что мне все это - нож острый. Но он пока еще не умер, и я должен ждать. Голос его оборвался, он закрыл глаза и так стиснул Кончу, будто она - единственная его поддержка в жизни. - Не так крепко, пожалуйста, - попросила Конча и очаровательно улыбнулась; приятно, что он такой сильный. - Ну хорошо, любишь ты меня хоть немножко? Может, ты думаешь, я из тех, которые стоят по ночам в дверях и зазывают к себе? - Так ведь ты танцовщица? Разве ты не можешь прожить на свой заработок? - С грехом пополам, - равнодушно сказала Конча. - Пока я не знаменитая, этим много не заработаешь. Не хватит. А ты бесстыжий, ты что же, хочешь стать моим "хозяином" вместо Маноло? Если я не отдаю ему все деньги, он меня. бьет. Ты тоже станешь меня бить? - Если он у тебя отнимает все деньги, что толку тебе их зарабатывать? - спросил Иоганн. При мысли о финансовой стороне ее ремесла в нем встрепенулся истинно немецкий коммерческий дух, любопытство на минуту пересилило все прочие чувства. - Нет уж, всех-то денег ему не отнять, - сказала Конча. - А хоть бы и отнял, чем ты лучше его? Он хочет, чтоб я спала с другими мужчинами и деньги отдавала ему, а ты хочешь спать со мной задаром, и выходит, оба вы жулики! А еще говоришь про любовь! - Я не говорил! - вспылил Иоганн. - Не говорил я этого слова! - Что ж, - Конча презрительно засмеялась, и этот смех хлестнул его, как бичом, - ты просто трус... всего боишься, даже слова "любовь". Ты просто еще не мужчина... - Я тебе докажу, я докажу! - Иоганн в бешенстве рванулся вперед и так толкнул ее, что оба едва не упали. - Нет, - сказала Конча, - я совсем не про то... Быть мужчиной - другое, куда лучше. Да-да. Потанцуем в ту сторону, там никого нет, и я тебе объясню. - Она прижала ладонь к щеке Иоганна, сказала нежно: - Не сердись, миленький. - Она кружилась в лад и в такт с ним, но не подчинялась, а вела, и вдруг предупредила: - Осторожно! Они чуть не наткнулись на толстого белого бульдога, который бесцельно бродил среди танцующих. Он обнюхал парочку и равнодушно двинулся дальше. А они прислонились к перилам, и Конча сказала: - Не пойму я, чего ты терпишь столько неприятностей, вовсе это ни к чему. Очень даже легко и просто с этим покончить... никакой опасности нет. Погляди на него... С минуту они издали смотрели на Граффа - сидит в своем кресле, голова свесилась на грудь, глаза закрыты. - Та дылда нескладная ушла, - сказала Конча, - Слушай, да он и сейчас все равно что неживой. Почти и не дышит. Просто нужно на лицо подушку, мягенькую, совсем ненадолго - un momentito {На минуточку (исп.).}, - серьезно пояснила она и двумя пальцами отмерила крошечный кусочек времени. - Сколько раз это делали, и всегда получается. Тогда ты возьмешь деньги, которые сейчас при нем, а приедешь домой - и станешь богатый! Только будь немножко посмелее, миленький. И никто ничего не узнает, даже я! Если б он нынче ночью помер, я бы не стала удивляться и ничего спрашивать - и другие тоже не станут. Мы все только удивляемся, отчего это он еще жив? Как он еще дышит? Так что, сам понимаешь... Иоганн слушал с ужасом, и все вертел головой и трудно глотал, точно его душили. Он так часто желал дяде смерти, но это предложение убить старика своими руками его ошеломило. Нет, честное слово, никогда он ни о чем таком не помышлял! В ушах зашумело, все тело будто электрическим током прошило. В этот миг он даже не чувствовал, что маленькая рука пробралась в его рукав и скользит вверх, к сгибу локтя. - Сделай так, - настойчиво и нежно сказала Конча, дыша ему в лицо. - Сделай так, тогда узнаешь, что значит быть мужчиной. - Прямо сегодня? - выговорил он через силу. - А почему нет? Чем завтра лучше? - Я никогда ни о чем таком не думал! - вырвалось у него, точно крик боли. - Никогда! - Значит, самое время подумать, - сказала Конча. - Ой, вот бы нам это отпраздновать, шампанского выпить! Давай выпьем шампанского, неужели ты не можешь купить хоть маленькую бутылочку? Хоть немецкого? Прямо сегодня вечером? Иоганн даже застонал, жгучий стыд отравой разъедал все его существо. - Подожди, - заикаясь, взмолился он, - подожди! У меня нет ни гроша... но завтра, вот честное слово, самое честное, завтра я угощу тебя шампанским! - Ладно, тогда сейчас мы выпьем шампанского на мои деньги, а завтра ты мне отдашь. Только делай, как я велю, хватит быть трусишкой, ты не маленький. А сейчас я дам тебе денег... И она сунула руку в вырез своего тонкого черного платьишка. - Нет! - выкрикнул Иоганн, и ветер далеко разнес его крик над волнами. - Ничего ты мне не дашь! Ты что вздумала? Может, принимаешь меня за твоего кота? Ты еще увидишь, какой я мужчина... смеешь мне такое говорить! Ладно, только попробуй мне завтра это повторить! - А я смею сегодня, и завтра посмею. - Конча слегка прижалась к нему, погладила его по руке. - Ты не грозись. Я тебя не боюсь, с чего мне тебя бояться? Ты же мне плохого не сделаешь? Я с тобой буду хорошая, ласковая, ты век не захочешь сделать мне что плохое. Давай не будем ругаться, это скучно, давай лучше танцевать... - Не хочу я танцевать, - грубо и прямо заявил Иоганн. - Тошнит меня от этих танцев. Мне надо больше, я хочу кой-чего получше, хочу настоящего, довольно ты меня дурачила. В следующий раз будет по-другому! - Да уж надеюсь! - сказала Конча. - А то про что же мы толкуем? Ты уходишь? - Ну ясно, - сказал Иоганн. - Уже поздно, мне надо уложить дядю в постель. - Что надо сделать? - Уложить его в постель, я же сказал. А ты что думала? - А потом он у тебя уснет?.. Он стряхнул ее руку - грубо рванул, стиснув запястье, точно хотел отшвырнуть ее подальше. - Если он умрет сегодня ночью, ты же на меня и скажешь. Скажешь, это я виноват. Я тебе покажу... он сегодня не умрет, ты меня так просто не поймаешь! И он бросился к креслу больного, как бегут, спасаясь от смертельной опасности. - Тогда, может, завтра? - крикнула ему вслед Конча. Она стояла и смотрела, как он, толкая кресло, скрылся в дверях; потирала запястье, и ничего нельзя было прочитать у нее на лице. Потом вошла в бар, там сидел Маноло, перед ним - два стакана и наполовину пустая бутылка красного. Конча села напротив, на мгновенье глаза их встретились; она подтолкнула к нему стакан, Маноло налил ей вина. Они взяли по сигарете, и каждый сидел и курил так, словно был здесь один или словно они незнакомы. ...Проходя мимо Граффа, Детка на минуту задержался, вежливо обнюхал протянутую руку, а старик погладил его по голове и благословил. - Все мы чада Господни, все мы в его руках, и он хранит нас, - заверил Графф собаку. В ответ на такой доброжелательный тон Детка немного повилял хвостом, но сейчас же двинулся дальше и на ходу мотнул головой и фыркнул, чтобы избавиться от запаха этой руки; он свернул на нос корабля и скрылся из виду в ту самую минуту, как из дверей бара вышли профессор Гуттен с женой и стали спрашивать танцующих: - Вы не видали нашу собаку? Помните, наверно, такой белый бульдог? Рик и Рэк кружились все медленней и наконец остановились, им стало скучно, и они уже собрались всласть подраться, как вдруг разом, словно у них была на двоих одна пара глаз, увидели исполненный достоинства зад Детки, вперевалку удаляющегося от кресла больного старика. Они даже не обменялись взглядом - тотчас повернули и двинулись на безлюдную подветренную сторону, чтобы там его перехватить. Побежали со всех ног к носу корабля псу навстречу - Детка увидал их, неуверенно остановился, принюхиваясь. Рик и Рэк вихрем налетели на него, схватили решительно, за что попало, одна спереди, другой сзади и мигом потащили к перилам. Детку снова немного мутило, не было сил сопротивляться, но его до глубины души оскорбило такое обращение. Он заворочал глазами, негромко зарычал, забормотал что-то и слабо затрепыхался у них в руках. Они ухитрились поднять его на уровень перил, лапы его повисли, мягкое брюхо беспомощно подергивалось; на минуту он зацепился, повиснув задом на перилах, но близнецы дружно, изо всех сил подпихнули его - и, страдальчески тявкнув, бульдог рухнул за борт. Он шлепнулся в воду, точно мешок с песком, скрылся под водой, волна прокатилась над ним, он тотчас вынырнул, глубоко вздохнул и продолжал храбро держаться, задирая нос и неистово колотя передними лапами по воде. Дэнни слонялся по палубе, притворяясь, будто смотрит на танцующих, а на самом деле он старался только об одном - поймать взгляд Пасторы, но это никак не удавалось. В нее вцепился один из кубинских студентов, они танцевали все танцы подряд и явно настроились провести вместе весь вечер. Наконец Дэнни вынужден был признать, что надеяться ему не на что, от разочарования ему и пить расхотелось. В таких случаях напиться пьяным - не утешенье. Только по привычке он прямо у стойки опрокинул один за другим стакана четыре, потом взял с собой двойной бурбон и поплелся на другой борт - здесь никто его не увидит, можно в одиночестве предаваться мрачным мыслям, уставясь на все те же волны, исполосованные светом с палуб и из иллюминаторов, угрюмо растравлять в себе обиду и утешаться, плюя сквозь зубы и шепотом последними словами ругая женщин - не одну Пастору, но всех женщин, всю их подлую породу. Да разве Пастора одна на свете, их миллионы. Все они суки, решил он, и тут заметил, что примерно на полдороге от кормы к носу с палубы плюхнулся в воду какой-то пухлый белый сверток, должно быть тюк с отбросами из камбуза; в это время мимо пробежали Рик и Рэк - глаза вытаращены, рот раскрыт, язык высунут, всегда они какие-то бешеные, подумал Дэнни, и тотчас почти рядом с белым тюком упал в воду еще один, длинный и темный, - и на нижней палубе раздался протяжный, хриплый, леденящий душу вой, словно взвыла стая койотов. Все громче, громче, потом оборвался, зазвучал опять, теперь его перекрывали пронзительные женские вопли. Дэнни расплескал виски, уронил стакан, но даже не заметил этого, кинулся к внутренним перилам и заглянул на открытую часть нижней палубы; там толклась и мельтешила бесформенная живая масса, перегибалась через борт, суматошно вертелась, словно люди увязли в этой каше и никак не могут разделиться; но горестный вой стал человеческим голосом, полным слез, и Дэнни сквозь пьяный туман тоже почувствовал, как в груди закипают слезы. Он зажал рот ладонью и заплакал, снова кинулся к борту - и уже позади, где оставался за кораблем пенный след, увидел: качается на волнах с полдюжины спасательных кругов, а неподалеку барахтаются человек и белая собака, оба плывут, человек придерживает собаку за ошейник, и к ним идет шлюпка, изо всех сил гребут белые фигурки, то наклонятся, то откачнутся с каждым рывком вперед. Под ногами Дэнни вздрогнула палуба, корабль резко замедлил ход, словно разом остановились машины. Курс изменялся, корабль медленно поворачивал, огибая шлюпку и спасательные круги, тяжело плескалась и кипела вода за кормой. Слепящий белый луч прожектора осветил в волнах плывущего человека, все еще в boina,он тянулся к ближайшему спасательному кругу, но не достал и вновь ушел под воду. Собаку схватили и через борт втащили в шлюпку, а за ней, едва он опять показался на поверхности, вытащили и человека. На палубу вышел Баумгартнер, растревоженный больше обычного, спросил у Дэнни: - Почему они там воют? - Человек за бортом, - авторитетно разъяснил Дэнни, слезы его высохли. К его немалому удовольствию, слова эти потрясли слушателя. Баумгартнер так сморщился, что сдвинулись даже уши и кожа на лысине, хлопнул себя по лбу, громко охнул и заторопился поглазеть, чем дело кончится. Вскоре к нему присоединился Фрейтаг, а потом волнение - или, если угодно, развлечение - стало общим. Танцоры забыли о музыке, музыканты отложили инструменты, все столпились у перил, чтобы поглядеть на спасение утопающего. Помощники капитана, пробираясь в толпе, начали уговаривать - пожалуйста, не теснитесь к борту, посторонитесь, когда поднимут шлюпку, освободите место, смотреть тут нечего, человека уже спасли. Пассажиры оглядывались, словно бы слушали, но никто не отвечал и не сдвинулся ни на шаг. Фрау Гуттен, измученная долгими тщетными поисками, теперь была уже в совершенном отчаянии. Ее возмущало всеобщее равнодушие, никто ей не сочувствовал, никто не хотел помочь. Она рвалась вперед, увлекая за собой мужа, она теперь почти не хромала. Увидела поблизости Дэнни - и, невзирая на сомнительную репутацию сего молодого человека, забыв всякую сдержанность, чуть не со слезами кинулась к нему. - Ох, герр Дэнни, прошу вас... вы не видали моего милого Детку, моего бульдога? Мы нигде не можем его найти. Дэнни оглянулся, злобно оскалился (сам он воображал, будто на губах его играет насмешливая улыбка) и, ткнув пальцем за борт, спросил: - Это он, что ли? Фрау Гуттен поглядела вниз - оттуда уже поднимали шлюпку, на дне ее распластался Детка. Фрау Гуттен пронзительно вскрикнула, отшатнулась и так толкнула мужа в грудь, что едва не сбила с ног, потом повалилась вперед, но он успел обхватить ее за талию и удержал, не то она с размаху упала бы ничком и разбила себе лицо. Матросы подняли из шлюпки долговязое тощее тело, обмякшее, точно плеть водорослей; босые ноги с искривленными пальцами бессильно повисли, вокруг шеи все еще болтался жалкий черный шерстяной шарф, с одежды ручьями стекала вода; его осторожно понесли на нижнюю палубу. Два матроса передали в протянутые руки фрау Гуттен Детку. Она зашаталась под этой тяжестью, опустила вялое тело собаки на доски и, стоя над ним на коленях, разрыдалась громко и горько, точно мать над могилой единственного ребенка. - До чего отвратительно, - сказал Дэвид Скотт Вильгельму Фрейтагу, который оказался рядом. Его услышал Баумгартнер и не удержался - запротестовал. - Горе есть горе, герр Скотт, боль есть боль, чем бы они ни были вызваны, - сказал он, и углы его губ скорбно опустились. - Ох, уж это немецкое слюнтяйство, - с омерзением сказал, отходя, Фрейтаг. И тотчас его передернуло, вспомнилось: это - вечное присловье жены, присловье, которое всегда его обижало и сердило. Профессор Гуттен, обливаясь потом от унижения, заставил наконец жену встать, один из матросов помог ему нести Детку, и маленькая печальная процессия скрылась из глаз. Тем временем Лутцу пришло в голову подсказать одному из помощников капитана, что следовало бы послать доктора Шумана позаботиться о человеке, который чуть не утонул. - Ему уже делают искусственное дыхание, - строго ответил молодой моряк, явно недовольный непрошеным вмешательством. Однако он все-таки послал за доктором Шуманом - конечно же, он и сам собирался это сделать и совсем не нуждался в советах какого-то пассажира! Доктор Шуман медленно шел по коридору, ведущему на главную палубу, пытаясь понять по доносящемуся шуму, что там стряслось; на первом же повороте ему встретилась condesa - она брела как призрак, в черном капоте и длинной старой парчовой накидке, отороченной обезьяньим мехом. - А, вот и вы, - сказала она сонным детским голоском и, протянув руку, кончиками пальцев коснулась его лица, словно не уверенная, что перед нею живая плоть и кровь. - Почему такой странный шум? Наш корабль идет ко дну? - Не думаю, - сказал доктор, - Что вы здесь делаете? - Прогуливаюсь, так же как и вы, - отвечала condesa. - Моя горничная сбежала. А почему бы нет? Стюард ей сказал, что-то случилось. - Пожалуй, вам лучше пойти со мною, - сказал доктор Шуман и взял ее под руку. - Ничего лучше просто быть не может, - прошептала она. Доктор понял, что лекарство, которое он ей давал, перестает на нее действовать: в этот час она должна бы забыться таким глубоким сном, от которого не пробудит никакое кораблекрушение. Сердце его угрожающе заколотилось, когда он в бешенстве представил себе ее одну, брошенную трусихой горничной и - да, да! - брошенную им тоже, ведь он постарался сделать ее совсем беспомощной и потом оставил на произвол судьбы. В эти минуты, когда, быть может, грозит опасность, он ни на секунду о ней не вспомнил. "Господи, помоги мне", - подумал он, ужасаясь злу, которое так неожиданно в себе открыл. - Пойдемте немного быстрей, - сказал он. - Похоже, корабль поворачивает. Видимо, случилось что-то неладное. - Откуда вы знаете, что корабль поворачивает? - спросила condesa, и он подумал: она двигается так, словно уже погрузилась в воду. А condesa склонилась набок, прижалась щекой к его плечу и продолжала нетвердым голосом, нараспев: - Вообразите, если корабль потонет, мы вместе опустимся на самое дно, обнявшись, тихонько-тихонько, такая тайная, никому не ведомая любовь в глубине прохладных сонных вод. Доктора Шумана пробрала дрожь, зашевелились волосы на голове, в нем вспыхнуло дикое желание ударить ее, отшвырнуть это дьявольское наваждение, демона, что вцепился в него, точно летучая мышь, злого духа в женском обличье, конечно же, она явилась из преисподней затем, чтобы ложно его обвинять, совратить его ум, запутать фальшивыми обязательствами, стать ему бременем до конца его дней, довести до последнего отчаяния. - Тише, - сказал он. Это мягкое слово прозвучало весомо, как приказ, и дремлющее сознание женщины на миг пробудилось, даже в ее голосе вспыхнула искорка жизни. - Ах, да, - сказала она, - я и правда слишком много болтаю, вы всегда это говорите. - Я никогда ничего подобного не говорил, - отрезал доктор Шуман. - Ну... словами не говорили, - согласилась она, опять впадая в дремотное оцепенение. - А это не моя горничная возвращается? Да, навстречу шла горничная, и за нею стюард. - Вас просят вниз, сэр, - сказал он доктору. - Там человек тонул, вытащили полумертвого. - Отведите даму в ее каюту и впредь без моего разрешения не оставляйте одну, - сказал доктор Шуман горничной. Он пошел к себе за своим черным чемоданчиком и на ходу вспоминал, какое лицо стало у горничной, когда он ей выговаривал, - неприятнейшая смесь затаенной дерзости и лживого смирения, слишком хорошо ему знакомая мина обидчивого раболепия. Доктору стало не по себе: этой горничной доверять нельзя, а condesa, хоть и привыкла иметь дело с такими особами, сейчас не в силах с нею справиться. Он совсем разволновался, угнетало ощущение, что в мире миллионы недочеловеков, безмозглых смертных тварей, из которых даже порядочной прислуги не сделаешь, и однако их становится все больше, и эта огромная масса всеподавляющего, всеотрицающего зла угрожает править миром. На лбу Шумана выступил пот; он сунул себе под язык белую таблетку, подхватил чемоданчик и зашагал так быстро, как только осмеливался, в надежде спасти жизнь безымянному, безликому болвану с нижней палубы, у которого хватило дурости упасть за борт. - Иисус, Мария, святой Иосиф! - молился он, пытаясь разогнать ядовитый рой больно жалящих мыслей, и, выходя на палубу, широко перекрестился, ему было все равно, если кто и увидит. Увидела фрау Риттерсдорф, тоже невольно перекрестилась и сказала Лутцам, которые оказались рядом: - Какой хороший человек! Творить дело милосердия идет с молитвой. - Милосердия? - переспросил Лутц (он полагал, что фрау Риттерсдорф не по чину задается, не такая уж она важная дама, ничуть не лучше него!) - При чем тут милосердие? Он просто выполняет свои обязанности, в конце концов, ему за это жалованье платят! Фрау Риттерсдорф окинула его быстрым насмешливо-любопытным взглядом, точно какое-то странное насекомое, и молча пошла прочь. В душной каюте, у койки, на которой лежал утопленник, рыдали коленопреклоненные женщины и угрюмо молчали мужчины; когда в дверях появился доктор Шуман, отец Гарса поднялся с колен и обернулся к нему. С потолка слабо светила лампочка без абажура, да на шатком столике, который принес с собою святой отец для последнего напутствия умирающему, горела единственная свеча. Он задул свечу, собрал предметы, послужившие ему для священного обряда, и покачал головой. - Боюсь, для вмешательства медицины слишком поздно, - сказал он и довольно весело улыбнулся. - Все же кое-что следует сделать, - возразил доктор Шуман. Он подошел со стетоскопом и сел на край убогой грязной койки, подле мертвеца - обнаженный до пояса, омытый, очищенный солеными водами океана, тот лежал спокойный, умиротворенный, исполненный достоинства, которым его одарила смерть. За долгие, долгие годы доктор Шуман бывал невольным свидетелем смерти едва ли не во всех ее обличьях, но в ее присутствии его и поныне охватывал благоговейный трепет и сердце смягчалось. Вот и сейчас он чуть ли не воочию увидел эту тень, нависшую над всеми, кто был в каюте. И все зримые признаки, и собственные ощущения подсказывали ему, что человек этот мертв, и однако еще несколько минут он напряженно вслушивался через свой инструмент, не шепнет ли, не шелохнется ли жизнь в клетке едва обтянутых кожей ребер, в тощем длинном теле со впалым голодным животом, с огромными, выпирающими торчком плечевыми суставами, иссохшими костлявыми руками - крупные кисти изуродованы работой, но сейчас пальцы чуть беспомощно сжались, как у ребенка. Ничего. Доктор встал, в последний раз поглядел на измученное, печальное смуглое лицо, что замкнулось сейчас в слабой затаенной улыбке. Женщины, тесной кучкой сбившиеся в изножье покойника, начали громко молиться, постукивая четками, а один из мужчин подошел, скрестил на груди податливые руки и движением, полным нежности, укрыл мертвого с головой. - Можете вы себе представить такую нелепость? - на прескверном немецком языке заговорил отец Гарса, когда они с доктором медленно шли по палубе, возвращаясь снизу. - В темноте, в открытом море, человек на полном ходу прыгает с корабля - в высшей степени предосудительная неосторожность, не самоубийство, конечно, но заслуживающее всяческого порицания пренебрежение к жизни, ибо она не затем дана ему, чтобы ею бросаться, - и представьте, дорогой доктор, ради чего? Чтобы спасти собаку! Доктор Шуман вспомнил, как он неосторожно вскочил, чтобы спасти корабельного кота от Рика и Рэк... что-то подумал бы святой отец, если бы знал! Нет, ему, Шуману, вовсе незачем напрягать воображение, порыв того несчастного кажется ему таким естественным. - Я видел этого человека прежде там, внизу, - сказал он, немного помолчав. - Он сидел на палубе и карманным ножом вырезывал из дерева фигурки зверей. Он был баск, - прибавил он еще, словно это могло разъяснить некую загадку. - Дикие люди, никакой дисциплины, каждый сам по себе, - сказал отец Гарса. - И язык у них непостижимый, ничего не разберешь, и веруют они скорее не как католики, а как язычники... чего же от них ждать? Этого звали Эчегарай, - просмаковал он странное имя. - Надо будет запомнить, - сказал доктор Шуман. - Благодарю вас. Извините, мне нужно к больному, - Он шагнул было прочь, но вернулся. - Скажите, отец мой... как по-вашему, кто бросил собаку за борт? - Ну конечно, одержимые демонами дети испанских плясунов, кому же еще, - ответил священник. - Хотел бы я знать, видел ли это кто-нибудь, - любезно сказал доктор Шуман. - Может быть, они сами - доподлинные демоны и могут принимать любой образ, даже становиться невидимками, когда творят свои черные дела? - Хорошенько их высечь да подержать три дня на хлебе и воде - и прекрасно можно изгнать из них демонов, - сказал отец Гарса. - Самые обыкновенные маленькие грешники. Я не стал бы называть их демонами, от этого они только возомнят о себе лишнее. Основательно сечь почаще на пустой желудок - вот и все, что тут требуется. - Хотел бы я, чтобы это было так просто, - сказал доктор, в глазах его вспыхнуло нетерпение. Священник нахмурился, сердито поджал губы, он явно готовился поспорить, и доктор поспешно с ним простился. Гуттенов он застал на коленях посреди каюты: точно скорбные надгробные изваяния, они склонились над простертым на полу Деткой, а он время от времени приподнимал голову, и его тошнило морской водой. Когда Шуман вошел, они обратили к нему такие же угнетенные, горестные лица, какие он только что видел возле покойника, и фрау Гуттен, наперекор всем своим правилам скромности и приличия, заговорила первая: - Ах, доктор, я знаю, нехорошо вас об этом спрашивать, но как нам помочь Детке? Он так мучается! - У меня дома тоже есть собаки, - сухо сказал доктор Шуман. Он подсунул ладонь под голову Детки, приподнял ее и опять осторожно опустил. - Продолжайте покрепче его растирать, и пускай лежит плашмя на животе. Он поправится. - И прибавил: - А тот человек, который прыгнул в воду, чтобы его спасти... этот человек умер. Фрау Гуттен откинулась назад и зажала уши ладонями. - Ох, нет, нет! - воскликнула она, потрясенная, почти сердито, но тут же опомнилась и сызнова принялась сжатыми кулаками мять бока и спину Детки, а он тихонько захрипел и отрыгнул пенистую воду. - Послушаем, что хотел нам сказать господин доктор, - церемонно произнес профессор Гуттен. Тяжело, с плохо скрытым усилием он поднялся на ноги и приготовился говорить с доктором как мужчина с мужчиной, предоставляя жене прозаические заботы о несчастном животном, которое (профессор волей-неволей отдавал себе в этом отчет) день ото дня будет для них все более тяжким бременем. - Так ли я вас понял, сударь? - спросил он. - Вы хотите сказать, что человек бросился в воду, чтобы спасти нашу собаку? - Я думал, вам это известно, - сказал доктор. - Спускали спасательную шлюпку, все пассажиры высыпали на палубу. Неужели вам никто не рассказал? - Я был занят заботами о жене, она едва не лишилась чувств, - чуть ли не с сожалением сказал Гуттен. - Да, мне что-то такое говорили, но я не поверил. Неужели нашелся такой дурак? - Нашелся, - сказал доктор. - Он был баск, его звали Эчегарай. Это тот самый, который вырезывал деревянных зверюшек... - А, вот оно что! - сказал профессор Гуттен. - Теперь я припоминаю... он был из этих опасных агитаторов... капитан приказал их разоружить... - Да, у него отобрали карманный ножик. - Доктор Шуман вздохнул, его захлестнула волна безнадежной усталости. - Это был совершенно безобидный и глубоко несчастный человек... - Ну конечно, он надеялся на вознаграждение! - воскликнула фрау Гуттен, словно ее вдруг осенило. - Мы бы с радостью хорошо ему заплатили! Как жаль, что мы уже не сможем пожать ему руку и поблагодарить! - Во всяком случае, - серьезно произнес профессор Гуттен, словно бы ожидая врачебного совета, - во всяком случае, мы можем предложить небольшое денежное пособие его семье... - У него никого нет, по крайней мере здесь, на корабле, - сказал доктор. По лицу профессора точно луч света промелькнул, он явно почувствовал облегчение. То же чувство отразилось на посветлевшем лице фрау Гуттен. - Что ж, тут уже ничем не поможешь, - сказала она почти весело. - Все кончено, от нас больше ничего не зависит. - Да, - согласился доктор. - Итак, спокойной ночи. Держите его в тепле. - Он кивнул на Детку, бульдог, видимо, уже чувствовал себя лучше. - Дайте ему теплого мясного бульона. Фрау Гуттен протянула мужу руку, и он ловко помог ей подняться на ноги. Она выскользнула из каюты вслед за доктором и знаком попросила его подождать, словно хотела сказать ему что-то по секрету. Но спросила только: - Как, вы говорите, его звали? Это было сказано почти шепотом, таинственно и с любопытством, и в ее толстом немолодом лице неожиданно проступило что-то ребяческое. - Эчегарай, - старательно выговорил доктор Шуман. - У басков это очень распространенное имя. Фрау Гуттен и не пыталась это имя повторить. - Подумать только, - сказала она. - Он пожертвовал жизнью ради нашего бедного Детки, и мы даже не можем сказать ему, как мы благодарны. Я просто не могу этого вынести... - Глаза ее наполнились слезами. - Похороны завтра утром, во время ранней мессы, - сказал доктор Шуман. - Может быть, вы хотите пойти. Фрау Гуттен покачала головой, ее передернуло. - Ох, да разве я могу... Но спасибо вам, - поспешно сказала она, моргая и кусая губы, и вернулась в каюту. - Как это его звали, сказал доктор? - переспросил профессор. Он стоял на том же месте, где она его оставила, и смотрел не на Детку, но куда-то сквозь стену каюты, по ту сторону корабля, словно где-то там был предел, граница, берег, где кончалось его недоумение. - Такое странное имя, - ответила жена, - почти смешное, варварское... Эчеге... Эчеге... - Эчегарай, - сказал Гуттен. - Да-да. Вспоминаю, в Мехико нескольких басков так звали... Признаться, дорогая, никак не могу понять, почему этот несчастный так поступил. Надеялся на вознаграждение... да, конечно, но это уж слишком просто. Может быть, он хотел привлечь к себе внимание, чтобы его сочли героем? Или, может быть - разумеется, неосознанно, - искал смерти и выбрал такой словно бы невинный способ самоубийства? Может быть... - Ах, откуда я знаю! - воскликнула жена. Ее охватило такое отчаяние, что впору рвать на себе волосы; но Детка избавил ее от столь неумеренного проявления чувств - его опять стошнило морской водой, и тошнило довольно долго, а профессор с женой по очереди растирали его коньяком и вытирали мохнатыми полотенцами, пока наконец горничная, сверкая глазами, вся заряженная возмущением, точно грозовая туча - молниями, не принесла им в большой миске целую кварту заказанного для Детки мясного бульона. Она протянула миску фрау Гуттен, круто повернулась и вышла: не желала она смотреть, как хороший, крепкий бульон, приготовленный для людей, скармливают никчемному псу - стыд и срам! - когда на свете столько ни в чем не повинных бедняков голодает, даже дети малые! А вот бедолага с нижней палубы, спасая эту скотину, нахлебался соленой воды и помер, задохнулся там, в вонючем закутке, так разве кто с ним нянчился? Он только и дождался сухой облатки от лицемера попа, и молитву над ним прочитали кой-как, людям на смех. Горничная почувствовала, что и сама захлебывается в бурном океане горькой ярости; даже руки и ноги свело, и она, точно калека, с трудом заковыляла по нескончаемому коридору. Но небеса ниспослали ей случай отвести душу: навстречу бежал с охапкой белья подросток-коридорный. - В этом гнусном мире надо быть собакой! - крикнула она ему в лицо. - Собаку богача поят мясным бульоном, а бульон варят из костей бедняков. Человеку живется хуже собаки - это что ж такое, скажи на милость? Понятно, коли это собака богача! Четырнадцатилетний парнишка, бледный и тощий (сразу видно, он и сам весь свой век жил впроголодь), сообразил, что этот гнев обращен не на него, и мигом оправился от испуга. - Прошу прощенья, фрейлейн, какая такая собака? - спросил он униженно, как привык говорить со старшими, то есть со всеми и каждым на корабле; в его повадке не было ни намека на чувство собственного достоинства: все и каждый приняли бы это за чистейшее нахальство с его стороны. - Этого пса поят бульоном! - снова взорвалась горничная, задыхаясь от ярости. - А тот бедолага помер! Помер, чтоб спасти пса! - выкрикнула она, размахивая длинной рукой, как цепом. Мальчишка в смятении юркнул мимо нее и побежал прочь, у него тряслись коленки. "По мне, пускай бы они оба потонули, и ты тоже, старая дура, ослица бешеная!" - сказал он про себя. Приятно было выговорить эти слова, и он все твердил их шепотом, пока не утихла обида. Как ни трудились над ним Гуттены, Детку все еще трясло, опять и опять по его нескладному телу пробегала дрожь. Наконец он приподнялся и сел, отупело покоряясь их заботливым рукам. - Я чувствую, что я ужасно виновата перед ним, - сказала фрау Гуттен. Ей казалось, в мутных глазах собаки она читает и сомнение, и пугающий вопрос. Даже своим молчанием он будто обвинял ее в каком-то недобром умысле. - У него вообще молчаливый нрав, - напомнил ей муж. - Это не ново. - Да, но сейчас совсем другое дело, - подавленно сказала жена. Она уже забыла, что прогневала супруга и он очень ею недоволен. И, как всегда, доверчиво прислонилась к нему, склонив голову, и опять потекли слезы. Ее рука искала его руку, и он тотчас ответил пожатием. - Детка нам верил, - всхлипнула она. - Он часть нашего прошлого, нашего счастливого прошлого, нашей с тобой жизни. Растрепанная, жалкая, она опустилась на край кровати, муж сел рядом. - Зачем, зачем мы уехали из Мексики! - воскликнула она, никогда еще он не слышал, чтобы она плакала так горько, - Зачем затеяли эту ужасную поездку! В Мексике мы были счастливы, там прошла наша молодость... зачем мы все это бросили? Впервые за многие годы профессор Гуттен и сам не удержался от слез. - Не надо так горевать, бедная моя девочка, - сказал он. - Это вредно для твоего сердца и совсем расстроит твои нервы. - Слезы капали у него с кончика носа. - Ты здесь в последние дни совсем на себя непохожа, - напомнил он. - Всех наших знакомых всегда так восхищала твоя скромность, и предусмотрительность, и твой ровный, спокойный нрав... - Прости, я виновата, - взмолилась жена. - Я слабая, помоги мне. Ты такой добрый. Конечно, это я оставила дверь открытой, это все моя вина, ты всегда прав. Профессор достал носовой платок, осушил свои слезы и отер лоб; в эти трудные минуты он решил быть твердым, он не даст нахлынувшим чувствам заглушить в его сознании ни подлинно важные события этого дня, ни справедливое недовольство поведением жены... и однако, ничего не поделаешь, поневоле он смягчился. Ему полегчало, уже не так мучили беспокойные мысли и уязвленное самолюбие, словно некий волшебный бальзам пролился на открытую душевную рану. Благожелательность, великодушие, христианское милосердие, супружеская снисходительность и даже простая человеческая нежность победным маршем вступили в его грудь, в полном порядке, названные своими именами, и вновь заняли там надлежащее место. Уже многие годы профессор не знал такого богатства чувств; настоящим блаженством наполнила его эта смесь добродетелей, которую признала и вновь пробудила в нем своими простыми словами жена. Он крепко, будто новобрачную, поцеловал ее в губы, дотянулся языком ей чуть не до гортани, ухватил за голову, как бывало когда-то, от нетерпения больно дернул за волосы. И каждый принялся неуклюже копаться в той части одежды другого, которая сейчас была самой досадной помехой; казалось, они готовы разорвать друг друга на части, они обхватили друг друга и тяжело шлепнулись, как лягушки. Непомерно долго они трудились, барахтались, охали и кряхтели, перекатывались, точно борцы в неистовой схватке, и наконец обмякли, слились в бессильной дрожи и долгих стонах мучительного наслаждения; и долго лежали, упиваясь победным изнеможением: вот и восстановилось их супружество, почти как в лучшие времена, и все их чувства обновились и очистились. - Женушка моя, - пробормотал профессор, совсем как в первую брачную ночь, когда после долгой пьянящей осады он ею овладел. - Муженек, - отозвалась она тогда по всем правилам приличия, и сейчас она повторила это слово как часть некоего обряда. Детка, забывшийся беспокойным сном на своем коврике в углу, вдруг разразился полным ужаса протяжным, хриплым, рыдающим воем - это было как болезненная встряска, обоих мигом выбило из чувственной расслабленности. Фрау Гуттен по привычке опять захныкала. - Он знает, знает, что они хотели его утопить! - выкрикнула она как обвинение, - Его сердце разбито! Нервы профессора, несколько натянутые после необычных испытаний, не выдержали. Он застонал, и на сей раз в стоне слышалось неподдельное страдание. - Ты не прольешь больше ни единой слезы по этому поводу! - громко распорядился он, вновь вступая в права мужчины, господина и повелителя. - Я тебе запрещаю. И потом, что это за "они"? Остерегайся необдуманных речей, дорогая моя. Он легонько, любя, стукнул ее, и она с радостью сделала вид, будто испугалась его гнева: это всегда ему льстило, даже если он сердился всерьез, а не только притворялся, как сейчас. И вдруг она подумала: а ведь в тот раз, единственный за всю ее жизнь, когда она испугалась его по-настоящему - всего несколько часов назад, когда она, конечно же, смертельно его оскорбила, - у нее не оказалось над ним никакой власти, не могла она прибегнуть ни к каким чарам и ни к какой хитрой уловке. Как странно и как страшно... такое никогда больше не должно случиться! - Пожалуйста, позволь мне пойти к нему, - сказала она, утирая слезы о рукав мужниной рубашки. И прибавила нарочито спокойным тоном: - Я имела в виду этих ужасных детей. Конечно, больше никто не мог так с ним поступить? - Согласен, - сказал муж. - И все равно нам не следует так говорить, ведь доказать это мы не можем. И потом, с точки зрения закона, может быть, утопить собаку - не преступление? - Да, но ведь по их вине умер человек! - В чем тут их вина? - осведомился профессор. - Разве его заставили кинуться в воду? Разве кому-нибудь, даже этим детям, могло прийти в голову, что он так безрассудно поступит? Фрау Гуттен ничего не ответила и медленно опустилась на колени, у нее опять разболелась нога; она сжала ладонями; широкую печальную морду Детки. - Это не мы виноваты, не твои Vati и Mutti {Папочка и мамочка (нем.).}, запомнишь? Не мы тебя обидели. Мы тебя любим, - горячо уверила она, поглаживая уши и шею бульдога. - Он прекрасно все понимает, - сказала она мужу. - Спи, мой миленький, - и она опустила голову Детки на коврик. - Да, я тоже не прочь поспать, - сказал профессор и помог жене подняться. Уже в полусне они сбросили с себя оставшуюся одежду и натянули ночные рубашки; корабельная качка, всегда ненавистная, сейчас убаюкивала их, точно в колыбели. Сквозь сон профессор прошептал: - Как же это, сказал доктор, его звали? Странно, не могу вспомнить. - А что толку вспоминать? - устало вздохнула фрау Гуттен. - Не стоит труда. Эльза лежала, заложив руки под голову, и сонно смотрела на кружок ярко-голубого неба - казалось, оно прильнуло вплотную к иллюминатору. - В такую рань? - без любопытства спросила она, глядя, как торопливо умывается и одевается Дженни. - Я так не могу, я слишком ленивая. - Сегодня утром будут хоронить беднягу, который утонул, - сказала Дженни. - Подумайте, его там оставили совсем одного. - Ну, он ведь этого не знает, - рассудительно заметила Эльза. - Не все ли ему равно? Мой отец говорит, этот человек поступил очень глупо. Он говорит, такие глупые люди всегда поступают не подумавши и от них всем одни неприятности. Он говорит... - Он хочет сказать - не думая, спасают глупых собак других глупых людей? Про такие поступки он говорит? - ледяным тоном спросила Дженни. Эльза порывисто села на постели, огорченно поморщилась. - Отец не про то говорил, - горячо вступилась она. - Он человек добрый, он никому зла не сделает. Он совсем не потому так сказал, что ему того человека не жалко. Это очень трудно объяснить... Дженни причесывалась, холодно молчала, предоставляя Эльзе выпутываться. - Просто он иногда бывает уж очень практичный, почти как мама. Он говорит, жизнь - для живых, мертвым уже ничего не нужно, и не следует давать волю чувствам, когда от этого нет никакого толку! А мама говорит... Дженни не выдержала и рассмеялась. - Ox, Эльза, наверно, вы будете рады и счастливы, когда школа кончится? Эльза посмотрела на нее недоверчиво - в последнее время это случалось все чаще. Кажется, ее соседка по каюте человек как человек, и все же... никак не определишь, в чем тут дело, но есть в ней какая-то странность... - Я уже не учусь в школе, - сказала Эльза. Дженни повязала голову темным шелковым шарфом. - Ну, все равно, - сказала она, - Пойду попрощаюсь с ним, провожу, неважно, услышит он или нет. Блики утреннего солнца плясали на волнах и отражались в глазах отца Гарса; он стоял у перил нижней палубы подле своего переносного алтаря, но мельком взглянул наверх - и с удивлением увидел гирлянду любопытных лиц, свесившихся с верхней палубы: стервятники почуяли смерть и не удержались - пришли поглазеть. Отец Гарса на долгом опыте и по себе, и по другим хорошо узнал человеческую природу и научился не доверять бескорыстию и чистоте людского сочувствия и жалости. Да, он смело может сказать - ни в ком из этих зевак не сыщешь подлинно христианской мысли, ни от кого не услышишь искренней молитвы. Покойника уже приготовили, в нужную минуту его отправят за борт: длинное окоченелое тело, обернутое, точно мумия, в темный брезент, лежало поперек поручней, его удерживали в равновесии несколько белобрысых молодых матросов в белых полотняных робах, розовые обветренные лица торжественны, как оно и подобает, когда совершается обряд погребения. Пассажиры нижней палубы, оборванные, грязные, унылые, почтительно теснились поодаль и приглушенно гудели, как пчелиный рой: постукивают четки; непрестанно крестясь, мелькают руки; глаза устремлены в одну точку, что-то шепчут губы. Только толстяк в ярко-оранжевой рубашке с небольшой кучкой своих приверженцев стоит в сторонке - эти все начеку и готовы заварить любую кашу. Время от времени толстяк громко рыгает и, приставив большой палец к носу, растопырив остальные, передразнивает крестное знамение. Он отлично видит, что в толпе молящихся многие мужчины не сводят с него свирепых взглядов, и это его только подзадоривает на новые кощунственные выходки. Отец Гарса это замечает, как замечает все вокруг, хоть и поглощен заупокойной службой, которую бормочет про себя, словно требник читает. "Помогите ему, святые угодники, примите его душу, ангелы небесные, вознесите ее пред очи Всевышнего... Упокой его душу, Господи, даруй ему вечный отдых, и да воссияет над ним вечный свет... Примите его душу и вознесите ее пред очи Всевышнего... Помилуй, Господи, душу раба твоего Хуана Марии Эчегарая, припадаем к стопам твоим, да обретет мир вечный, да упокоится во Христе". Горсточка вышколенных матросов вокруг покойника оставалась безмолвной и неподвижной: мерный плеск волн, однообразное жужжанье множества голосов, беспокойное непрестанное колыханье толпы и непристойные выходки толстяка - ничто их не задевало. Обряд совершался как положено, прочитаны все молитвы, не забыт ни единый знак уважения к смерти, святая вода и звон колокольчика, священная книга и свеча, ладан и крестное знамение - и вот зашитое в брезент тело с привязанным к ногам грузом, тело, что прежде заключало в себе душу живую, слегка наклонили, выпустили из рук и, когда оно заскользило вниз, напоследок чуть подтолкнув, отправили за борт; ногами вперед оно ударилось о воду и стало неторопливо погружаться, а корабль уже уходил прочь. - Прими, Господи, его душу, - шептали фрау Шмитт, и молодые кубинцы, и доктор Шуман, и сеньора Ортега, молодая жена мексиканского дипломата; все они втайне повторяли те же слова, и даже фрау Риттерсдорф перекрестилась; в косых лучах утреннего солнца, пронизывающих прозрачную воду, им еще видно было уходящее в глубину тело. К тому времени, как оно скрылось из глаз, корабль отошел довольно далеко, и не успел отец Гарса подняться на верхнюю палубу, а мертвец уже остался позади. Потеряв едва ли несколько секунд, чтобы спрятать в карман четки, верующие ожесточенно набросились на богохульников. Яростной живой лавиной обрушились они на толстяка с его дружками (те, впрочем, почти не шли в счет) и прежде, чем матросам удалось их оттащить, голыми руками изрядно помяли врагов религии и добропорядочности. Только у одного оказался неведомо где и как раздобытый небольшой гаечный ключ - и одним метким ударом по макушке, вернее, по темени он ухитрился покончить с деятельностью толстяка по меньшей мере до конца плавания. Дженни сразу отыскала Дэвида - он облокотился на поручни, наклонился так, что воротник всполз ему на уши, и, прищурясь, в кулаки, как в бинокль, старался разглядеть, что делается на нижней палубе. Он был очень близорук, но никак не мог заставить себя носить очки - разве только в одиночестве, за работой. Однако обоим приятно было считать, что близорукость ему к лицу, что это некий особый дар. Когда они вдвоем бродили по лесу, Дэвид всегда находил какой-нибудь крохотный причудливый цветок или необычное растеньице, и оказывалось, это редкая ботаническая диковина; на морском берегу он отыскивал ракушки, вся красота которых открывалась только под увеличительным стеклом; на базарах в индейских поселках он шел прямиком к игрушкам таким крошечным, словно смастерить их могли лишь тоненькие пальцы малого ребенка. И на днях он несколько раз с гордостью показывал Дженни только что приобретенные сокровища: у него был полон карман маленьких, не больше дюйма в длину, вырезанных из дерева зверюшек, он купил их у человека, чьи похороны совершались сейчас на нижней палубе. Она молча стала рядом; не сразу он ее заметил. - А, Дженни, ангел, - сказал он. Но ясно было: он погружен в себя, занят какими-то своими чувствами и коснись она его или скажи хоть слово - мигом закаменеет. И Дженни сейчас же отошла - не думать бы о нем, не ощущать эту знакомую ледяную, сосущую пустоту внутри, она так презирает себя за эту слепую, бессмысленную боль, которую он может вызвать в любую минуту вот этим своим чудовищным трюком - отрешаясь от всего на свете. В смятении она едва успела отвести глаза, чтобы не встретиться взглядом с Дэнни - он мчался навстречу с кружкой пива в руке. За ним хмурый, ни на кого не глядя, шагал Арне Хансен; у этого, не впервые подумала Дженни, вид такой, будто он один на необитаемом острове. Рик и Рэк, шалые и встрепанные еще больше обычного, вскарабкались на перила, уселись на них верхом, точно на сук, перегнулись вниз - вот-вот свалятся - и, раскрыв рты, колючими глазами диких зверенышей впились в занятное зрелище на нижней палубе. Никто не обращал на них внимания, даже проходивший мимо матрос не дал себе труда согнать их с перил. Зрители, стоящие в одиночку или парами, держались отчужденно, будто и не замечали остальных, каждый выбрал себе отдельный наблюдательный пункт; но все смотрели в одну и ту же точку, будто их сейчас всех вместе сфотографируют. Дженни стиснула руки у груди и тоже смотрела, как идет заупокойная служба, как разместились человеческие фигурки - сверху они кажутся укороченными, от них тянутся вбок Длинные синеватые тени; смотрела и запоминала, чтобы, едва вернется в каюту, перенести все это карандашом на бумагу - почему она не догадалась захватить то и другое с собой? И почему она сейчас так равнодушна? Будто все это ненастоящее - просто движутся на веревочках марионетки, разыгрывая какое-то представление, и никогда не было живым то, что обернуто сейчас куском темного брезента; она удивилась своему бессердечию - и тут же почувствовала: глаза полны слез, бессмысленных слез ни из-за чего, и ничего эти слезы не изменят, и даже нисколько не облегчат боль, мучительную пустоту внутри; словно сквозь туман она увидела, как брезентовый сверток метнулся за борт и ушел в воду. Дженни сосредоточенно следила, как он погружается в глубину, и почти не заметила последующей суматохи: драка вспыхнула слишком внезапно и слишком быстро кончилась. Вдруг совсем рядом заорал Дэнни: - Ага, черт меня подери! Добрались до него! Черт меня подери! Только теперь она заметила, что несколько матросов волокут на свободное место раненого толстяка, а другие ловко растаскивают нападающих - те, впрочем, сразу успокоились и отступали, не сопротивляясь. Что ж, дело сделано, они добились своего - и очень довольны, и готовы за это расплачиваться. Арне Хансен сжал кулаки и, потрясая ими, в ярости закричал вниз: - Трусы! Дураки! Рабы! Убивайте врагов, а не друзей! Дураки! Дураки! Он все кричал, судорожно, словно уже не в силах остановиться, и наконец те, кто стоял поближе, начали растерянно переглядываться. Внизу несколько человек из тех, что нападали, подняли головы, лица у всех были жесткие, суровые, один презрительно крикнул в ответ: - Заткни глотку, швед, cabron! Не суйся, куда не просят! И все громко, насмешливо захохотали. Хансен втянул голову в плечи и тяжело, неуклюже зашагал прочь. Толстяк распластался на спине, из ярко освещенной солнцем, разверстой, устрашающего вида раны сочилась кровь. Доктор Шуман не ждал, пока его позовут, он почти сразу спустился на нижнюю палубу и заговорил с отцом Гарса - тот, как всегда проворный и равнодушный, уже собрался уходить. - Ничего серьезного, доктор, я вам не понадоблюсь! - только и сказал он и коротко, язвительно хохотнул. Дэвид, все еще поглощенный своими мыслями, внезапно очнулся - выражение его лица не изменилось, но глаза оживились, вспыхнули странной радостью. - Что ж, он свое получил! Я так и думал, что они до него доберутся! - Вот-вот, Дэнни то же самое говорит! - вдруг вспылила Дженни. Дэвид близоруко всмотрелся в ее лицо, увидел еще не просохшие следы слез, сказал резко: - О черт, вечно ты во все встреваешь! Тут-то тебе, спрашивается, из-за чего плакать? - Из-за всего, - дрожащим голосом ответила Дженни. - Из-за всего на свете. Тогда по крайней мере не чувствуешь себя посторонней... И опять она увидела в его глазах искорку удовольствия: он рад, что всегда может вывести ее из равновесия, вырвать признания, в которых она после раскается. И как бы ни каялась, уж конечно, это ей не простится. Будет только еще один повод для мучительства. Дженни в свой черед вгляделась в него так пристально, точно и она совсем близорукая, и сказала быстро, очень резко: - Нет, Дэвид, не смей... не начинай сначала... только не теперь! И неторопливо - пускай он видит, что она прекрасно владеет собой! - пошла прочь, но сразу обернулась, бросила в бешенстве: - И не ходи за мной... не говори ничего! Лицо Дэвида застыло, черты заострились. - Не беспокойся, - сказал он. - Я и не собираюсь. Рик и Рэк, все еще сидя верхом на перилах, неистово замахали руками и, кивая на воду, стали пронзительно выкрикивать одно и то же слово. - Киты, киты, киты, киты! - в восторге визжали они. И правда, мимо плыли киты, все, кто тут был, поневоле в этом убедились, когда нехотя поглядели в ту сторону; каждый втайне упрекнул себя за неуместное, неприличное легкомыслие - и однако, бросив первый взгляд, они уже не могли оторваться: весело было смотреть, как неподалеку, на самом виду, плывут, словно бы по воздуху, почти не касаясь воды, три огромных кита, серебром сверкают в солнечных лучах, высоко выбрасывают белые фонтаны... они мчались прямиком на юг, мощно, уверенно, точно быстроходные катера, и никто не мог отвести глаз от этого великолепного зрелища, пока исполины не скрылись вдали, и все словно омылись, не стало мыслей о смерти и насилии. - Киты! - опять завопили Рик и Рэк, подскакивая на своем насесте, и, потеряв равновесие, едва оба не полетели за борт. Закачались, затрепыхались ошалело, но одолели растерянность и, целые и невредимые, спрыгнули на палубу. Ни одна рука не протянулась помочь им, хотя поблизости стояли человек десять. Никто и не шевельнулся. На опасность, которой подвергались близнецы, смотрели не то чтобы равнодушно, а, пожалуй, даже с интересом: упади они за борт, все приняли бы это как непостижимое нарушение законов природы, но отнюдь не как бедствие. В самой глубине души каждый поневоле соглашался с остальными, что за бортом - и чем глубже, тем лучше - для Рика и Рэк самое подходящее место. Каждый бы возмутился, если бы его обвинили в недостатке возвышенных чувств, какие полагается испытывать при виде малого дитяти; но Рик и Рэк отщепенцы рода людского. Да, бесспорно, они отщепенцы и давно это знают, они предпочитают быть сами по себе и отлично могут за себя постоять. Итак, они вновь обрели равновесие, по-обезьяньи ловко и цепко повисли на перилах и с криком и визгом продолжали развлекаться; развлечением были и похороны человека, которого они убили (так им сказал, к величайшему их восторгу, полоумный старик в кресле на колесах), и драка на нижней палубе, и киты. Отличный выдался денек! Одно жалко - нельзя прокатиться верхом на ките. Дженни шла по палубе, на полпути остановилась взглянуть на китов - и забыла о своем огорчении. Сейчас же подошел Дэвид, взял ее под руку. - Может быть, хватит ссориться? - сказал он. - Пойдем выпьем кофе. - Пойдем, - согласилась Дженни и на ходу стала рассказывать: - Знаешь, Дэвид, лапочка, один раз в прекрасный солнечный день я купалась в бухте Корпус Кристи, заплыла далеко, а когда возвращалась к берегу, смотрю, навстречу целая стая дельфинов, они выскакивали из воды и опять ныряли и показались мне огромными, как горы, я думала - умру от страха, а они разделились и проплыли мимо меня дальше, в Мексиканский залив. И мне вдруг стало ужасно хорошо, я подумала - это самая приятная минута в моей жизни! - И это правда была самая приятная минута? - спросил Дэвид очень ласково и чуточку поддразнивая. - Почти, - сказала Дженни. - Слава Богу, никаких ножей, спасибо твердости и предусмотрительности нашего капитана, - спустя несколько часов заявил в баре герр Баумгартнер. - А им ножи без надобности, - сказал казначей. Он был так доволен ходом событий, что забыл об осторожности и рассудительности. Его мало трогало, что там случится с католиками, плевать ему, какие они там представления разыгрывают; но давно пора было кому-нибудь окоротить этого большевика, и, если это сделали католики, все равно хорошо. - У них есть кой-что не хуже, - прибавил казначей и удовлетворенно улыбнулся, глядя в первую за день кружку пива. - Большевик, католики... Пускай их перебьют друг друга - чего лучше! Отец Карильо, вообще-то человек миролюбивый, не охотник до свар и споров, рад был отслужить ежедневную мессу, а работу погрубее предоставлял отцу Гарса, тот ею наслаждался; сейчас отец Карильо сидел за столиком поодаль от стойки, с рюмкой хереса в руке, но нелепые слова казначея услышал и счел нужным его поправить. - Никакой это не большевик, а самый заурядный испанский синдикалист худшего пошиба, - мягко заметил он. - Вы путаете совсем разные вещи. Заблуждаетесь, подобно многим. - Тут самообладание едва не изменило ему, лицо гневно вспыхнуло, - И если вы хотите, чтобы другие уважали вашу религию, какова бы она ни была, вам следует пристойнее отзываться о чужой вере. Он порывисто встал и пошел вон из бара, даже не пригубив херес. Казначей, испуганный своим промахом, сполз с высокого табурета и вытянулся. - Виноват, сэр, виноват! - крикнул он вдогонку суровой, неумолимо прямой фигуре священника. - Прошу прощенья, сэр! Но у него, истого лютеранина, язык не повернулся выговорить слово "отец" - и патер, словно не услыхав, вышел. Казначей весь побагровел, казалось, лицо и шея его даже вспухли от прилива крови; все еще стоя, он вылил пиво себе в глотку, точно в кухонную раковину. - Ну и черт с ним, - сочувственно заметил Дэнни. Казначей и не поглядел в его сторону, о Дэнни он был даже более низкого мнения, чем о католической церкви: уж с этим-то смело можно не церемониться! Конечно, одна из важнейших обязанностей судового казначея - соблюдать вежливость равно со всеми пассажирами без исключения и без разбору, как бы противны они ему ни были. Нелегкая задача, повседневное самопожертвование: вот уже тридцать лет в каждом рейсе ему приходится одолевать и подавлять обуревающее его жгучее желание раскроить башку по меньшей мере двум десяткам человек - это всегда пассажиры и почти всегда мужчины. К женской половине человечества он питает безмерное презрение, смешанное с толикой благоразумного страха и совершенной неспособностью постичь помыслы этих особ или справиться с их капризами; все эти чувства он скрывает, прикидываясь снисходительно-добродушным, и личина эта обманывает или хотя бы успокаивает почти всех женщин; ведь все они только того и хотят, чтоб им льстили, - он давным-давно открыл для себя эту истину, и это очень упрощает дело... Итак, казначей ни слова не сказал, только злобно глянул на Дэнни свиными глазками, не стал заказывать вторую кружку пива, хотя с удовольствием предвкушал ее, еще до половины не допив первую, и грузно затопал к выходу; брюхо его переваливалось, зад колыхался, жирный затылок вздрагивал при каждом шаге. Дэнни приглушенно фыркнул. - Немчура! - пробормотал он в пустую пивную кружку, потом поднял ее и кружкой махнул буфетчику: - Эй! Через три табурета от него, облокотясь на стойку, обхватив голову руками, сидел над непочатым пивом Арне Хансен. Теперь он обернулся к Дэнни, лицо его выражало безмерное отчаяние. - Если б я верил в Бога, я бы его проклял, - негромко, хрипло пробурчал он, словно больной медведь. - Я бы плюнул ему в рожу. Я бы его послал в ад, который он сам же устроил. Ух, что за мерзость эта религия! Возьмите этих, на нижней палубе. Они гнут спину и пресмыкаются, и отдают свои деньги попам, и живут как шелудивые псы, всякий их пинает, а что им дают? Веревочку с бусами, чтоб вертеть в руках, да кроху сухого хлеба на язык!.. Он ухватил себя за прядь волос на макушке и рванул ее. Дэнни принял эту речь на свой счет и смешался, но отчасти и возмутился. - Вы бы все-таки полегче, - сказал он. Смутное у него было чувство: ругаться и чертыхаться можно сколько душе угодно, если это не всерьез. Над религией можно и посмеяться, во всем на свете найдется нечто забавное, без шуточек не проживешь, в нашей жизни куча всякого такого, что если не спасаться шуткой, так и рехнуться недолго... но во что-то все-таки верить надо! Дэнни с детства приучили до смерти бояться Бородатого Старика в Небесах, грозного и опасного, который в конце концов почти всех отправляет в ад. Конечно, есть еще и рай, но Дэнни что-то не слыхал, чтоб хоть кто-нибудь туда отправился, уж во всяком случае, при нем и в его краях такого не случалось. Его двоюродный брат, отъявленный хулиган, верзила чуть не вдвое выше и старше Дэнни, однажды схватил его за руку и прижег ладонь спичкой. Дэнни завопил, запрыгал от боли и стал лизать обожженное место, а двоюродный братец заявил: "Вот, я только показал тебе, каково это будет, с головы до пят и все время без роздыху, как только ты помрешь и пойдешь в ад!" - "Ты сам пойдешь в ад!" - заорал в ответ Дэнни, но легче ему от этого не стало. Еще долго терзался он страхом перед преисподней - и, вспоминая об этом, всякий раз чувствовал себя круглым дураком. Потом он это в себе одолел - и прекрасно, что-что, а вопросы веры ничуть его не волнуют, и все-таки, вот чудно, безбожников он терпеть не может. А этот малый разговаривает как завзятый безбожник. И вовсе не в шутку. - Вы бы полегче, - сказал он Хансену. - Чем вам не угодила религия... ну то есть именно религия, вера? Я не про четки говорю, и не про причастие, и не про всякие шаманские штучки, а просто... ну, не пойму я вас. - Ясно, не поймете, - пробурчал Хансен. - А знаете, что было нынче утром на похоронах того бедняги? Он пожертвовал жизнью ради никчемного пса, баловня этих жирных буржуев, которые... - Я почти все пропустил, - сказал Дэнни. - Пришел, когда там уже шла потасовка. Слушайте, черт возьми, да я же стоял рядом с вами! - Я вас не видал, - сказал Хансен. - Да, я почти все к черту прозевал, - сказал Дэнни. Он потерял нить мыслей и уже забыл, что хотел доказать. А Хансен, видимо, совсем забыл про Дэнни, с тупой свирепостью он уставился на свое пиво и не сказал больше ни слова. К стойке несмело подошел приунывший Левенталь, кивнул Дэнни - одному из немногих пассажиров, с которыми он еще мог поддерживать хоть какое-то знакомство. Он сморщился, приложил ладонь к животу. - Тошно мне, - признался он. - Подумать только, зашили человека в мешок и швырнули за борт, как собаку! Мне прямо тошно... - Ну а что еще можно было с ним сделать? - рассудительно сказал Дэнни. - Отчего же, положили бы в ящик со льдом, пока не пристанем к берегу, и похоронили бы в земле, как человека, - сказал Левенталь. - Непрактично, - сказал Дэнни. - Слишком дорого. И потом, это ведь старый обычай... если умираешь на корабле, тебя хоронят в море, верно? - Я все время плаваю взад-вперед, взад-вперед, сколько раз плавал - никогда еще такого не видал. Прямо как дикари. - Ну да, - нехотя согласился Дэнни. - Они же католики. Но что вы так расстраиваетесь? - Я не расстраиваюсь, - возразил Левенталь. - Не хватало мне огорчаться из-за того, что христиане вытворяют друг с другом... у меня и так забот довольно. Но мне от этого тошно. Настал черед Дэнни призадуматься. Дурацкое положение. С одной стороны - безбожник, который рассуждает как большевик. А с другой - еврей, который осуждает христиан... то бишь католиков. Ладно, католики, на вкус Дэнни, ничуть не лучше, чем безбожники, но, когда еврей худо отзывается о христианах, это тоже не очень-то приятно. Вот взять сейчас и сказать Левенталю: "По-моему, евреи - дикари", - как-то он это примет? Сразу же заявит, что он, Дэнни, преследует евреев... От этих мыслей Дэнни устал, даже голова заболела. Хорошо бы поскорее отбыть, сколько надо, в Германии и вернуться в Браунсвилл, там по крайности ясно и понятно, кто - кто и что к чему, и черномазые, полоумные шведы, евреи, мексиканцы, тупоголовые ирландцы, полячишки, макаронники, гвинейские обезьяны и чертовы янки - все знают свое место и не лезут, куда им не положено. Тот жирный нахал с нижней палубы получил по заслугам, нечего было безобразничать на похоронах, так только безбожники поступают, но что ему проломила башку орава католиков - это тоже довольно-таки противно. - Итальяшки, - громко сказал Дэнни в пространство, - макаронники несчастные. - Итальяшки? - смятенно переспросил Левенталь, и в глубине его зрачков вспыхнула гневная искорка. - Какие итальяшки? - Взял свой стакан и, не дожидаясь ответа, быстро пошел прочь. - Не знаю никаких итальяшек, - бросил он через плечо. - Пархатый, и точка, - убежденно пробормотал себе под нос Дэнни. У Фрейтага и Левенталя, хотя они об этом так и не узнали, а если бы узнали, нипочем бы в этом не признались, была общая причина благодарить судьбу: гибель и похороны безрассудного баска, чьего имени и сейчас уже никто не помнил, кроме, может быть, двух-трех таких же безымянных бедняков с нижней палубы, отвлекли от них обоих внимание пассажиров. Когда Фрейтаг вспылил и разобиделся из-за дрянного мелкого скандала за капитанским столом, он очутился в дурацком положении, какого совсем не желал; эта вспышка выставила его в самом неподходящем и ложном свете - ничуть не менее ложном оттого, что подобные случаи с ним бывали уже не раз - и снова и снова будут повторяться, потому что он женат на Мари. Но вот что скверно в этой истории: впервые такая неприятность приключилась, когда он путешествовал один, без жены. Пришлось себе сознаться, что он с удовольствием предвкушал те редкие случаи, когда они хотя бы на несколько дней расставались и можно было вновь с легким сердцем наслаждаться правом (драгоценнейшее право, сущий дар богов, как мог он в прежние времена этого не ценить?) - правом принадлежать к господствующему классу господствующей расы: тогда тебе все доступно в этом мире, можешь выдвинуться на любом поприще, сколько хватит таланта, можешь без помех подняться в обществе на самый верх. Как же он своей безрассудной женитьбой все это для себя отрезал... и что же он сделал с Мари, ведь и ее жизнь тоже под угрозой? И вдруг, начисто забыв о приличиях (он сидел в шезлонге на палубе), Фрейтаг прижал к глазам кулаки и громко застонал: - Мари, дорогая, прости меня! И тотчас ему послышался ее милый веселый голосок: - Ну конечно, прощаю - а что ты натворил? Во всем виноват он один, с начала и до конца - оставалось лишь признать эту суровую истину и корчиться, страдая от уязвленной гордости: как же он может хоть на грош себе доверять, если его угораздило свалять дурака, когда речь идет о всей жизни его и Мари? В нем опять с прежней силой вскипела ярость, он зол на всех, кто был свидетелем его унижения, кто словно бы жалеет его, извиняется - на это ничтожество Баумгартнера - и кто словно бы ощущает его обиду как свою, на эту сентиментальную особу, Дженни БраУН, вечно она всюду лезет со своим сочувствием. Право, уж куда лучше миссис Тредуэл, этой ни до кого нет дела. А все остальные, особенно безмозглые тупицы за капитанским столом - если б только он поглядел в их сторону, они бы с наслажденьем оскорбительно задрали перед ним нос... ах, какая Досада, что с ним здесь нет Мари, она бы над ними поиздевалась, она так беспощадно остроумна, так очаровательно безжалостны ее лукавые насмешки. "Послушай, Мари, - сказал он ей однажды, пораженный и восхищенный, - как ты можешь быть такой жестокой? Как будто ты сама - не человек!" Она тогда минуту помолчала, искоса зорко глянула на него и сказала: "Да, я не совсем человек - разве ты забыл что я еврейка?" Левенталь, несмотря на неприятную обстановку (он к такому давно привык), просто из общительности охотно завязал бы разговор едва ли не с первым встречным, лишь бы собеседник не касался религии - его, Левенталя, религии, других он не признавал: все, кто исповедует иную веру, просто язычники и поклоняются ложным богам, как бы они там себя ни называли. Не однажды какой-нибудь иноверец, охотник до споров, напоминал ему, что на свете существует примерно два миллиарда человек, созданных, надо полагать, одним и тем же богом, а евреев всего-то каких-нибудь двадцать миллионов. Так с чего бы Господь Бог оказался столь несправедливо пристрастен? Но Левенталя такими вздорными рассуждениями не смутишь. "Ничего не могу вам сказать, - отвечает он в подобных случаях. - Вам надо бы потолковать с каким-нибудь раввином. Раввину я верю, он в божьих делах понимает". Но Левенталю не по себе уже оттого, что приходится произнести имя Господне, пусть на языке дикарей, пусть не истинное имя, а лишь замену священного имени, которое произносить не дозволено. И он всегда старается перевести разговор на другое, а если это не удается, просто встает и уходит. Неважно, что думают о нем иноверцы, нравится он им или нет. Они-то ему не нравятся, тут у него перед ними преимущество. Он вовсе не желает от них милостей и одолжений - того, что ему от них надо, он сам добивается и никого не должен за это благодарить. Ему нужно в жизни только одно: право быть самим собой, ездить, куда потянет, и делать то, к чему лежит душа, и чтобы они ему не мешали - какое они имеют право?.. Никогда за всю историю человечества ни одно племя и ни один народ не пользовались такими правами, но это Левенталю все равно, где уж ему горевать из-за того, что его не касается. Все в нем возмущалось и кипело, гнев бурлил в груди, точно лава под землей, если ей некуда излиться. Всем иноверцам нельзя доверять, но особенно тем, которые пристают к тебе с разговорами про то, как они не одобряют расовых предрассудков, и сами, мол, такими предрассудками вовсе не страдают, и как им неприятен поступок капитана, и что у них у самих есть добрые друзья - евреи, и, мол, всем известно, что среди самых больших талантов на свете немало было евреев. И евреи, мол, такие великодушные, всегда кому-нибудь помогают. Левенталь поджал губы, едва не плюнул в физиономию этой особе, американке, которая всюду таскается с альбомом для рисования, у нее есть тут спутник, они не женаты, но это все равно. Не угодно ли, подошла сзади и, даже "здрасте" не сказав, пошла с ним рядом и начала трещать: она, мол, считает, что вся эта история просто позорна, и пускай он знает, что она возмущена. - Чем возмущены? - переспросил он, не глядя на нее, и сам почувствовал, как лицо его искривилось отвращением: эта особа подошла почти вплотную. Она вытягивала шею, пытаясь поймать его взгляд, но он лишь на миг встретился с ней глазами и тотчас отвел свои. Он не выносил христианских девиц. - Что это вас так возмутило? Она не поняла намека и продолжала свое - ей, мол, невыносимо, чтоб он думал, будто все настроены как капитан или как Рибер и... и другие вроде Рибера. Почти всем, с кем она говорила, эта история просто отвратительна, но ведь капитан на корабле хозяин, что же могут поделать пассажиры? - Я просто хотела, чтобы вы это знали, - докончила она несмело. Как будто своими разговорами она что-то поправила, как будто ему важно, что она там думает, как будто ее слова чтото для него меняют. Вот нахалка! - Ну а я здесь при чем? - сказал Левенталь. - Я не расстраиваюсь, я сижу, где меня посадили, в чужие дела не суюсь; может, это вы господину Фрейтагу должны сочувствовать. Его вышибли, не меня. Я и так всегда был на отшибе. Я не жалуюсь, я давно привык к тому, что я еврей. Американка будто с разбегу на стену налетела. - Вы всегда такой по-дурацки грубый или это специально для меня? - сердито спросила она. И, не дожидаясь ответа, круто повернулась и пошла в противоположную сторону. А ноги у нее тощие, как у цапли, отметил про себя Левенталь. Он с удовольствием закурил хорошую сигару и растянулся в шезлонге. И щелкнул пальцами, подзывая проходящего мимо стюарда. - Пива, - распорядился он коротко, но добродушно. Одна из танцовщиц-испанок остановилась подле него и протянула два картонных прямоугольника, на них было что-то напечатано. - Вот ваши два билета на наш праздник, - сказала она, приглушая свой резкий голос до хриплого шепота. Левенталя осенило: забавно притвориться, будто он считает это подарком. - Что ж, благодарю, - сказал он покровительственно и сделал вид, что готов сунуть билеты в карман. - Два доллара, - сказала испанка, подставила ладонь ковшиком и выразительно потерла большим пальцем указательный. - Как? Разве вы их продаете? И куда же эти билеты? - На Левенталя нашло шутливое настроение. - Будет праздник. - Какой же праздник? - Будем танцевать и петь, есть и пить, а потом будет маленькая лотерея, разыграем красивые вещицы - может, какой-нибудь ваш билет выиграет? А может, оба! Кто знает? Оживление Левенталя угасло. - Кто знает? Я-то знаю одно, я такой счастливчик: если у меня в кармане номер, который выиграл, так, пока я попаду в такое место, где можно получить выигрыш, этот номер сам собой переменится... И не уговаривайте, - прибавил он и сунул билеты ей в руку. - Забирайте их и уходите. - Свинья паршивая, - сказала она по-цыгански. - Шлюха, - ответил он по-еврейски. Маноло поклонился маленькой сеньоре Ортега, нагнулся над ее шезлонгом и, протягивая билеты, стал многословно, скороговоркой объяснять, что к чему. Тут же сидела няня-индианка с младенцем на руках, она мельком глянула на билеты и тотчас опустила глаза, лицо ее оставалось невозмутимым. Она не умела читать, но издали чуяла всякую азартную игру, умела распознавать цифры и покупала хоть долю билета во всякой лотерее, какая только подворачивалась, ибо хорошо знала еще одно: для таких, как она, кто родился на соломенной циновке и проходит босиком весь путь от земляного пола хижины до могилы, есть на свете единственная надежда - только раз, один только разок вытянуть счастливый билет! Ее покойница мать часто приходила к ней во сне и говорила горячо: "Николаса, дочка, слушай меня внимательно - слышишь, Николаса? Сейчас я назову тебе счастливый номер для следующей лотереи. Купи не долю, а целый билет, найди, у кого он. Этот человек живет на улице Чинко де Майо. Его зовут..." - и всякий раз, как она начинала говорить имя, номер билета и серию, голос ее затихал, слова становились невнятными, лицо расплывалось в тумане - и Николаса в испуге просыпалась и слышала свой голос. "Мама, постой, - кричала она, - не уходи! Скажи мне, скажи..." Сеньора Ортега посмотрела на ее спокойное лицо и улыбнулась. Она хорошо знала это спокойствие и понимала, что оно означает. Она купила у Маноло два билета, молча протянула индианке и поспешно отняла руку, чтобы та не стала ее целовать. Потом отпустила Маноло, точно бестолкового слугу, даже не взглянув на него, и сказала девушке: - Дай я немного подержу малютку. Он сегодня утром такой милый. Маноло - человек вспыльчивый и дерзкий, но деньги он получил, так не обижаться же ему на какую-то полукровку-мексиканку. И в общем-то он очень доволен: ему здорово повезло там, где он и не надеялся на удачу, - прежде чем настроение подпортилось, он успел продать билеты Баумгартнерам и новобрачным, они и не думали отбиваться. Но две пары глаз - голубых и темно-синих - еще издали сверкнули ему навстречу откровенной холодной враждебностью, и она ничуть не смягчилась, когда он подошел ближе к этим американским малярам. Никакими словами он не мог бы высказать, до чего презирает он эту пару: бесполые, бесцветные, живых соков в них не больше, чем в какой-нибудь репе, рассиживаются со своими альбомами и изображают из себя художников. Маноло прошел мимо, даже не замедляя шаг,этих он предоставит Лоле или Ампаро, лучше Ампаро, она и тигров укротит. Дженни и Дэвид мирно сидели вдвоем и смотрели, как Маноло важно прошествовал мимо и нарочно для них вызывающе вильнул задом. - Мне они нравились больше, пока не начали к вымогательству припутывать общественную деятельность, - сказал Дэвид. - Видала ты сегодня утром доску объявлений? - Я так обозлилась на этого Левенталя, что уже ничего не видела, - сказала Дженни. - А что они еще затеяли? - Я мог бы тебе заранее сказать - не разговаривай с Левенталем, - заметил Дэвид. - Во-первых, все это тебя не касается, а если бы и касалось, он бы все равно с этим не согласился. Для него ты просто еще одна христианка, человек другой веры, иначе говоря, враг. - Мне казалось, он поймет, если к нему отнестись по-дружески, - сказала Дженни, и лицо у нее по обыкновению стало грустное. - Что ж, по-твоему, он сделал бы для тебя исключение? Поневоле почувствовал бы, что ты такая искренняя и к нему всей душой? Так вот, Дженни, ангел, как раз за это он может тебя еще пуще возненавидеть! Разве не понятно? Дженни наскоро косыми штрихами набрасывала фигуру уходящего Маноло; она ответила, осторожно выбирая слова: - Право, я ничего от него н