вида пронеслись святые отцы Гарса и Карильо в раздувающихся пузырями сутанах и старушечьих башмаках с резинками; от жестких, точно деревянных шляп с плоской тульей и загнутыми с боков полями падала тень на жесткие, сумрачные лица; вышагивая, точно страусы, они догнали и опередили неторопливых зевак с "Веры". Дэвид немного поразмыслил над своим положением - да, в общем-то, безнадежно... а впрочем, было ли когда-нибудь иначе? Куда бы его ни занесло, всегда тянет прочь, так и с жильем, и с работой: где ни случится осесть, только и думаешь, как бы оттуда вырваться. И никогда он не встречал женщины, которой мог бы довериться. Дженни - последняя соломинка, за которую он уцепился. Нет, он не в силах ее ненавидеть - пока еще нет, разве что порывами, приступами. Как бы ни изменились их чувства друг к другу, все же еще и сейчас можно считать это своего рода любовью... но обоим было бы лучше без этой любви... Много ли лучше и в каком смысле - этого он и сам не понимает. Да и что за важность... Настроение у него стало вполне приемлемое, и он торопливо пустился догонять Дженни, взял ее под руку, на ходу поздоровался с Фрейтагом, миссис Тредуэл и еще кое с кем и изложил свой план действий: - Дженни, ангел, давай поищем какой-нибудь симпатичный кабачок и выпьем здешнего вина с говяжьими колбасками, ладно? Я зверски проголодался, закусим, а потом походим и поглядим, что и как. - Пошли! - сказала Дженни и слегка подпрыгнула. Они помчались во всю прыть, далеко обогнали остальных и вышли на маленькую площадь, окруженную лавками и винными погребками. Все эти заведеньица на вид и на запах были одинаковы, и Дэвид с Дженни мешкали, не зная, которое выбрать, пока не заметили над одной дверью вывеску "Еl Quita Penas" {Забвенье всех забот (исп.).}. - Вот это для нас! - сказала Дженни. - Идем, Дэвид, лапочка, забудем все наши заботы. Они уселись за крохотный столик подле маленького темного окошка - и из окошка увидели, что с другой стороны на площадь вступают бродячие танцоры с "Веры". Вся труппа устремилась в лавку, дверь которой обрамляли живописно развешанные цветастые шелковые шали и обшитое кружевами белье, и набросилась на выставленные товары, а Рик и Рэк принялись шарить на прилавке снаружи у двери, ворочать и дергать рулоны тканей. Хозяйка выбежала шугнуть их и опять кинулась внутрь присмотреть за посетителями. - Это похоже не на прогулку за покупками, а на бандитский налет, - заметил Дэвид. - А это, наверно, и есть налет, - отозвалась Дженни. Но говорили оба лениво и продолжали отведывать вина из бочонков вдоль стены: закусывая обильными порциями вкуснейшего испанского перца и колбасками, они перепробовали малагу, мускатель, мальвазию, местный коньяк под названием "Tres Copas" {Три кубка (исп.).}, а потом, с кофе, - апельсиновый ликер, который немножко напоминал кюрасо. Вошел Дэнни, чуть ли не с нежностью их приветствовал и уселся к ним за столик, будто его приглашали. - Уф, запарился, - начал он. - Кажется, весь остров обегал, и все галопом. Видали вы этих девчонок с бидонами на голове? Ну вот, одна мне подмигнула, даже не сказать, чтобы мне как мне - знаю я эту породу, хоть бы она ходила в упряжи, как мул... ну, я и двинул за ней, думал, это она дает мне знать, что скоро кончит работу и не прочь... не прочь... э-э... - он сглотнул, покосился на Дженни, - немножко пообщаться, - и вот провалиться мне, как пошла она скакать вверх и вниз по этим камням да по тропинкам, ну сущая коза. Иногда подойдет к дому и даже толком не остановится, только согнет коленки, поднос на голове и не покачнется, тут выходит из дому хозяйка, посудину с водой снимет, пустую поставит - и та скачет дальше, прыг-скок, а я плетусь за ней высунув язык. А иногда она повернет обратно, идет мне навстречу и каждый раз эдак глянет - не улыбнется, только глазами сверкнет... Вы что пьете? - перебив себя, обратился он к Дэвиду. - Спросите и для меня, ладно? Не умею я трещать по-ихнему, не знаю названий... ну и вот, потом прикинул, наверняка вода у нее вся вышла, одни пустые жестянки остались, и пошел за ней вниз, шли-шли, наконец пришли - длиннейший навес, под ним полно бочонков, большущие бочки с водой, и куча девчонок - одни сидят, отдыхают, другие заново нагружают свои подносы. А моя отдыхать не стала. Набрала полный поднос и шмыг мимо меня, как дикая кошка, на этот раз прямо в глаза глянула и говорит: "Vaya, vaya!.." {Иди, иди!.. (исп.)} Ну, это я понял. Опять гонять по всему острову. Поглядел, что в этом водяном сарае творится, и решил - с меня хватит... - Что ж, правильно, - сказал Дэвид. - Подождите, может, в другой раз больше повезет. - Вот посмотрите на Пастору, - сказал Дэнни и протянул бокал, чтоб ему налили еще малаги. - Слишком сладкое пойло, у них что, не найдется чего-нибудь покрепче? - Пастора вон там, в лавке через дорогу, - ободряюще подсказала Дженни. - Ну и пусть ее, - ответил Дэнни. - Сейчас не до нее. Я не собирался вправду на нее смотреть. Хоть бы и совсем больше не видать, ни к чему она мне сейчас. Похоже, все эти испанки слишком норовистые кобылки, ни минуты спокойно не постоят, никакого толку от них не добьешься... - Что ж, вы всего насмотрелись, - сказала Дженни, - теперь мы с Дэвидом пойдем любоваться здешними чудесами. Дэвид расплатился американскими деньгами и получил сдачу - пригоршню испанской мелочи. - Эту монету лучше поскорей истратить, - посоветовал Дэнни. Махнул хозяину бокалом, чтобы налил в третий раз, спросил жалобно: - Как по-ихнему коньяк? Вот уходите вы, бросаете меня одного. А я тут влипну в какую-нибудь историю. Мне чего-то не по себе. Пожалуй, выпью лишнего и уж тогда наверняка пойду задам взбучку этой Пасторе... - Как бы она первая не задала вам взбучку, - весело сказал Дэвид, - Она покрепче, чем кажется с виду, и с нею там вся шайка. - А почему бы вам не поколотить какого-нибудь здешнего guardia civil? - предложила Дженни (она еще раньше приметила на пристани парочку внушительных национальных гвардейцев в глянцевитых треуголках с загнутыми полями, в тугих мундирах; рослые, дородные, крепкие, как дерево, - не сдвинешь, не пошатнешь). - Почему вам непременно надо колотить женщину? Неожиданно оказалось, что у Дэнни имеется логика, и даже смутное, отдаленное подобие таящегося глубоко в душе чувства справедливости, и какие-то нравственные понятия, и даже, можно сказать с некоторой натяжкой, своя этика. Или по крайней мере здравый смысл. - Потому что я на нее зол, - сказал он просто. - А ихние вардия шивил, они ж мне ничего худого не сделали. Дженни широко, от души, улыбнулась ему, но мигом спохватилась, сделала серьезное лицо: еще вообразит, будто она его завлекает! И все же сказала: - Вы совершенно правы! Слышишь, Дэвид? Мистер Дэнни только что высказал важнейшее правило кодекса чести. - Не слышал... что такое? - спросил Дэвид не без опаски. Но Дженни на сей раз дурачилась вполне безобидно. - Ну как же: не драться с теми, на кого не злишься. Не срывать зло на ком попало... и ничего не делать не подумавши. Они помахали Дэнни на прощанье и вышли. А он хмуро уставился на свой недопитый бокал. Уж не насмехалась ли над ним эта нахалка? Вот на кого он вовек не польстится... дождется она, как же - когда рак свистнет! Фрау Риттерсдорф чувствовала себя не очень ловко - одна, за столиком, который стоит прямо под деревом, очень странное место; хотя угрюмый старик разостлал перед нею потрепанную хлопчатобумажную скатерку и поставил чашку кофе, а из дома за его спиной, больше похожего на сарай, тянуло запахом жареного сала, всему этому плохо подходило название кафе... Она пониже надвинула на лоб свой розовый шарф, положила возле чашки раскрытый блокнот и начала писать: "На нашем корабле беспорядочно смешалось множество разнородных элементов, и это, естественно, повлекло ряд неприятнейших происшествий, таково логическое следствие недостатка дисциплины, дерзость низших классов, когда им предоставляют хотя бы малую толику свободы..." Она перечитала написанное - нет, негодование явно взяло верх над чувством стиля, и абзац ей не удался. Она зачеркнула его весь, каждую строчку, тонкой чертой: прочесть можно, однако это будет служить напоминанием, что формулировка ею отвергнута и впредь подобной несдержанности надлежит избегать. И принялась писать дальше: "Они наводнили все магазины, кишат везде, точно полчища крыс. Я наблюдала за ними и знаю - они воруют все, что попадется под руку. Не могу разглядеть, какие именно вещи они крадут и какими способами, для этого надо было бы подойти гораздо ближе. Я чувствую, они несут с собою некое поветрие, поистине источают метафизические миазмы зла". Фрау Риттерсдорф приостановилась и с восторженным изумлением перечитала эту сентенцию. Откуда такие слова? Неужели ее собственные? А может быть, она их где-то вычитала? Кажется, прежде ей никогда не приходила в голову подобная мысль, но, безусловно, она и не слыхала ни от кого ничего подобного. А существуют ли такие миазмы? Она всегда придерживалась мнения, что любая вещь, попав не на свое место, загрязняет его. Неопровержимый научный довод для поддержания порядка: низшие слои должны знать свое место. Она не нашла ответа на свои вопросы, но вновь вернулась к предмету размышлений. Бродячая труппа испанских танцоров, да и многие пассажиры первого класса на этом корабле, вне всякого сомнения, оказались не на своем месте - и вот уже последствия бросаются в глаза... "Несчастная condesa, - писала фрау Риттерсдорф. - Где-то она теперь, всеми покинутая узница на этом Острове Мертвых?" Она подняла голову, быстрым взглядом обвела все вокруг: деловитая суета, мужчины, женщины, дети всех возрастов, всякая домашняя живность, у каждого явно свои заботы, каждый занят своими мыслями невесть о чем. Жалкие, убого одетые, с такими усталыми лицами - ну для чего, спрашивается, они живут? И главное (вопрос, который всегда ее волновал), можно ли вообще считать, что они - живые люди? В нескольких шагах от фрау Риттерсдорф сидела прямо на земле, среди корзин с принесенной на продажу привядшей зеленью, какая-то женщина; она скрестила ноги, уложила меж колен, как в люльке, младенца и дала ему вздутую обнаженную грудь с огромным, точно большой палец, коричневым соском, а сама жадно ела лук, помидоры, колбасу, абрикосы, заворачивая все это в полусырые жесткие лепешки. Младенец сосал, блаженно дрыгал ножками, а мать поминутно отрывалась от еды: подходили покупатели, протягивали ей сумки, сплетенные из пальмовых листьев, она клала в сумки овощи, из плоской корзиночки, стоящей рядом на земле, отсчитывала сдачу. Зрелище это вызвало у фрау Риттерсдорф такое отвращение, что она не в силах была опять взяться за перо. Младенец - толстый, крупный, его давным-давно следовало отлучить от груди. Лицо, руки, шея матери - темные, грубые, точно старая дубленая кожа, боковых зубов нет, она раздирает еду передними, и однако ест с волчьим аппетитом. Ребенок сполз с ее колен, выпрямился. На нем одна лишь грязная рубашонка, коротенькая, едва до пупа. Он стал тверже, расставил ноги, младенческое украшение будущего мужчины задралось к небесам и высоко пустило сильную струйку, которая взвилась блестящей аркой и шлепнулась в пыль в двух шагах от безупречных светлых туфель и паутинных чулок фрау Риттерсдорф. Пораженная фрау Риттерсдорф чуть не вскрикнула, вскочила, попятилась, подобрав юбку. Мать не поняла ни ее движения, ни возмущенного взгляда, только протянула руку, ободряюще, любовно и ласково похлопала малыша по спине, а он преспокойно докончил свое дело, захлебываясь нечленораздельным, но довольным и радостным воркованием. Мать притянула его к себе, ладонью прикрыла срамное местечко, весело улыбнулась фрау Риттерсдорф и крикнула ей с гордостью: - Es hombre, de veras! {Настоящий мужчина! (исп.).} - словно этим все объяснено, словно это радостный секрет, который ведом всем женщинам. Фрау Риттерсдорф собрала свои вещи и поспешила прочь, холодея от ужаса, будто костлявая рука дотянулась к ней из прошлого, стиснула ледяными пальцами и вновь потащила в чудовищную трясину невежества, нищеты и скотского существования, откуда она насилу вырвалась... с каким трудом! Глинобитный пол хижины, где жили ее дед с бабкой, где свинарник, коровник, крохотная каморка с насестами для кур - все выходили в единственную комнату, в которой ютилась вся семья; скучный, убогий деревенский домишко, где поселились ее отец-сапожник и мать-швея, гордые тем, что достигли столь высокого положения в своем мирке; их тщеславная мечта, чтобы она, их дочь, выбилась в учительницы деревенской школы... О, как вопиют все эти страшные воспоминания - не только голоса и лица давно умерших людей, тех, кого она столько лет старалась забыть, от кого старалась отречься, но даже та домашняя скотина, и душные стены, и глиняный пол, и вонючие кожи сапожника, и вкус намазанного салом кислого хлеба, который она брала с собой в школу, и самый этот ломоть хлеба - все вновь поднялось из глубокой ямы, где она когда-то похоронила эти воспоминания, они ожили все до единого - и их немой хор, леденящий кровь в жилах, взывал к ней, и жаловался, и обвинял, беззвучный, точно вопль отчаяния в страшном сне. Пол той хижины, те свиньи, и хлеб, и дед с бабкой, и мать с отцом - все кричали в один голос одни и те же грозные слова, и хотя слов она не разбирала, но знала, что ей хотят сказать. Фрау Риттерсдорф стояла пошатываясь, прижав ладонь ко лбу. Старик в грязном фартуке вежливо сказал ей что-то, протянул руку. - Да-да, - сказала она, - я вам должна. Старательно отсчитала ровно столько, сколько нужно, испанской монетой, на которую обменяла немного денег у судового казначея, прибавила несколько медяков и вложила в протянутую ладонь. У нее шумело в ушах, земля под ногами качалась, словно палуба "Веры". - Должно быть, у меня какой-то приступ, голова закружилась, - вслух подумала она по-немецки. И старик слуга учтиво согласился: - Si, si, senora, naturalmente {Да, да, сеньора, понятное дело (исп.).}. И ее передернуло от этого непрошеного сочувствия. На ходу ей сразу стало лучше, но все равно она недоумевала - что же это с ней случилось? Она решила возвратиться на "Веру" и там пообедать. Осторожно ступая по камням, она увидела сеньору Ортега с няней и младенцем (никаких забот у женщины, едет в Париж, замужем за преуспевающим дипломатом!) - они не спеша катили в нелепом с виду, но шикарном открытом экипажике, так называемой коляске, вернее сказать, такая коляска была бы шикарна, если бы к ней - да приличных лошадей и приличного кучера. Тут фрау Риттерсдорф почувствовала, что очень устала, неплохо бы и ей нанять коляску. Да, но ведь это расход. Если позволять себе столь легкомысленные траты, тебе уготована одинокая старость и пойдешь в услуженье в какой-нибудь мещанский дом, живущей гувернанткой, за стол и квартиру, да изредка в праздник перепадут чаевые, и изволь подлаживаться к несносным сорванцам в заурядном семействе, какое молодая, полная сил женщина не удостоила бы и взглядом... Если б Отто мог предвидеть, что ее ждет подобная судьба, неужели он, не подумав о ней, пошел бы навстречу своей геройской гибели? Что он ей оставил? Железный крест, парадный мундир и саблю. И если бы его родители не передали ей его скромное наследство, что было бы с нею сегодня? Ох, Отто, Отто, если бы ты видел меня сейчас, если б тебе приснилось во сне, что со мной станет, ты не расстался бы с жизнью понапрасну. С нею любезно раскланялись двое молодых помощников капитана. Когда она спускалась к себе в каюту, ей встретилась фрау Шмитт с вязаньем в руках. - Уже вернулись? Так быстро? - спросила фрау Риттерсдорф. - Довольно я насмотрелась, все одно и то же, - хмуро ответила фрау Шмитт. Фрау Риттерсдорф хотела пройти дальше, но, услыхав такие слова, остановилась. - Значит, тут все-таки есть на что посмотреть? - спросила она снисходительно. Это высокомерие всегда возмущало фрау Шмитт, не умела она как следует ответить. - Для тех, кто умеет видеть, кое-что есть, - сказала она. И сразу испугалась собственной смелости, даже чуточку закружилась голова, - и, прежде чем фрау Риттерсдорф успела опомниться и отбрить ее, пошла дальше, в обезлюдевшую гостиную, где ее ждали тишина и покой. Фрау Риттерсдорф, конечно, не пропустила мимо ушей столь дерзкий выпад, но решила пока оставить его без внимания. В мыслях она переступила некую границу, о существовании которой раньше и не подозревала, но граница уже осталась позади - и фрау Риттерсдорф ощутила странное облегчение, словно сбросила с души груз, который долгие годы тяготил ее и изматывал... Она открыла сумочку, достала бумажник, где хранила паспорт, осторожно пошарила двумя пальцами и извлекла из одного отделения маленькую фотографию мужа в плоской серебряной рамке. О нет, он был совсем не такой... Блистательному облику, что хранился в ее воображении, нанесен был тяжкий удар, как всегда, когда она смотрела на эту безжизненную армейскую фотографию: ни света, ни красок, прозрачные глаза как-то вытаращены, пустые и холодные, точно камешки. Нет, нет... хватит, довольно. Она сунула фотографию обратно, отложила сумочку. Отныне она забудет этого героя, ведь он-то ее забыл, оставил на произвол судьбы... какой эгоизм, какая жестокость - так поступить с женой, которая его обожала! Нет-нет. Она забудет, найдет себе другого мужа, на сей раз настоящего. Когда это дурацкое плавание закончиться, она останется на родине, вот где ее место, она будет жить среди людей, близких ей по духу, там мужчины сумеют оценить ее достоинства... В мозгу стали всплывать имена, лица. Она открыла блокнот и принялась записывать... "Начнем с самого важного", - мягко предостерегла она себя. Воображение увлекло ее в новые весенние края, где вполне возможны встречи с вполне подходящими женихами, знакомыми и незнакомыми, - восхитительные встречи, которые столько сулят. Перед глазами разыгрывалась одна сцена за другой. На минуту сюда же затесался дон Педро, но тотчас был изгнан, и снова длилось восхитительное шествие: она сама в сопровождении то и дело меняющихся спутников... и все время она приглаживала щеткой волосы, опять и опять, сотни раз, не считая. Она забыла про обед. Прежде она опасалась - как-то ее примут на родине друзья и знакомые и мужнина родня, после того как она (конечно же, они так полагают) потерпела в Мексике неудачу: ведь все, кто окружал ее в Мексике, старательно шаг за шагом сообщали им о ходе ее романа с доном Педро... да, и о развязке тоже... И еще, вечно над нею нависала грозная тень Немезиды; а вдруг однажды тень эта обретет плоть и кровь и в дом заявится какой-нибудь деревенский олух - родственничек, какой-нибудь племянник или троюродный братец? Разыщет единственную из семейства, о которой сложены легенды, что, мол, получила образование и вышла в люди и, уж конечно, разбогатела и рада будет помочь им добиться того же. Время шло, никто не появлялся, и страх понемногу притуплялся, а все же эта опасность существует. Фрау Риттерсдорф сосредоточенно изучала адреса, записанные в красной с золотом книжечке, медленно перелистывала страницы, то тут то там ставила против имени пометку; меняются обстоятельства, меняются номера телефонов; люди переезжают в другие дома, и сердца тоже находят для себя новые пристанища; не следует ждать чудес, а все-таки она напишет с полдюжины скромных записочек давним, испытанным вздыхателям, тем, кто, надо полагать, обрадуется весточке от нее; и еще есть один в Бремене, этому она сообщит, куда и на каком корабле прибывает, день и час прибытия - и, если женское чутье ей еще не вконец изменило, он встретит ее на пристани, да-да, пожалуй, что и с цветами, как в лучшие времена. - Слушай, Дэвид, я ничего подобного не представляла, - сказала Дженни, когда они наконец выбрались на улицу. - Да как же ты терпишь этого малого в своей каюте? - Ну, это не только моя каюта, - не без оснований поправил Дэвид. - Не придирайся, - сказала Дженни. - Ты прекрасно понимаешь, о чем я. Это же черт-те что! - Сперва я тоже так думал. На самом деле он просто зануда. Но сейчас-то он вел себя как нельзя лучше. Я только диву давался. - Может, он выбился из сил после этой гонки, - догадалась Дженни. - Давай посмотрим, что тут можно купить. На Кубе мы совсем ничего не купили. Какие же мы после этого туристы? И они пошли к сплошному ряду лавчонок на другой стороне площади. - А чего тебе хочется? - спросил Дэвид. - Сама не знаю, давай что-нибудь друг другу подарим. В них встрепенулось что-то от восторженной беззаботности, какая овладела обоими в Гаване; на миг они взялись за руки, потом стали заглядывать в двери лавок. - Никаких корзиночек, - сказал Дэвид. - И никаких кукол и зверюшек, - говорила на ходу Дженни, - и никакой глиняной посуды и украшений, но все-таки пускай это будет что-нибудь местной работы, образчик туземного искусства, правда, Дэвид? - Да, пожалуй, - неуверенно сказал Дэвид, - но только не сандалии, и не надо ничего кожаного и деревянного. - И не кружева, и не вышитое полотно? - спросила Дженни. - Во всяком случае, не для меня, - отрезал Дэвид. - Давай не будем решать, - немного устало предложила Дженни. - Просто будем ходить и смотреть, где что, увидим, что из этого получится. Так и сделали, поглядели, где что, и увидели, что получилось: из какой-то лавки неподалеку вышли миссис Тредуэл с Вильгельмом Фрейтагом, приветливо подняли руки на мексиканский манер, и Дэвид, к своему изумлению, очень охотно поднял руку в ответ. - Где они? - спросил Фрейтаг. - Видели вы их? - Речь идет о наших приятелях-танцорах, - пояснила миссис Тредуэл, тоже необычно оживленная. - Они вон там, - показала Дженни, - по крайней мере совсем недавно там были. А что? - Помните, они обещали накупить здесь, в Санта-Крусе, выигрышей для вещевой лотереи? - сказал Фрейтаг Дэвиду. - Так вот, вся суть в ловкости рук, на это стоит посмотреть! - Что ж, пойдем посмотрим, - сказал Дэвид. Они направились к той лавке, но оттуда как раз выбежали Рик и Рэк, а за ними появились и взрослые; живописной гурьбой, громко, оживленно болтая, они дружно свернули направо, в противоположную сторону от наблюдателей, быстро миновали три лавчонки и вошли в четвертую, дети вбежали туда первыми. Хозяйка лавки, где они только что побывали, вышла на улицу и стала отводить душу, высказывая все, что она о них думает. - Берегите зубы! - кричала она на весь белый свет. - Пересчитайте свои пальцы, а то и их стащат! Это такой народ, они не покупать ходят! - Она горестно морщилась и потрясала кулаками, разбирая свой разворошенный, беспорядочно раскиданный товар, потом печально обратилась к американцам. - Чистое полотно, - говорила она, - настоящие кружева, всюду ручная вышивка, такие хорошие вещи, красивые и совсем дешево... Но ясно было: она не надеется, что они что-нибудь купят, удачи сегодня уже не будет, она и не пыталась всерьез соблазнить их своим товаром. В отчаянии она пыталась хотя бы понять, что же у нее украли. Дженни с Дэвидом, Фрейтаг и миссис Тредуэл пошли вслед за танцорами в другую лавку. Пепе, который остался на страже у входа, шагнул в сторону и слегка им поклонился. Хозяйка по просьбе фрау Шмитт выкладывала перед ней льняные носовые платки с простой траурной каймой. Внезапное появление разношерстной толпы иностранцев (она мигом разобрала, что тут есть и люди порядочные, и проходимцы) встревожило ее. Она уже столько предлагала этой покупательнице коробок с самыми настоящими траурными платками, и все оказывалось не по ней: то они слишком велики, то слишком малы, то слишком тонкие, то слишком грубые, и каемка то чересчур узка, то чересчур широка, и они то чересчур дорогие, то чересчур дешевы... В панике хозяйка собрала все платки и почти закричала на фрау Шмитт: - Ничего у меня для вас нету, сеньора! Ничего! Ничего! Ибо она с отчаянием увидела, что порядочные иностранцы держатся поодаль, а на нее набрасывается воровская стая хищного воронья. Фрау Шмитт, изумленная и обиженная такой неожиданной грубостью, попятилась - и вот приятный сюрприз, тут, оказывается, ее корабельные попутчики! Она обрадовалась не испанцам, они не в счет, а этим странным американцам, они хоть и странные, но все же славные. Поневоле вспомнилось, как герр Скотт сочувствовал бедняжке резчику с нижней палубы... хорошо, конечно, если человек строг, хладнокровен, всегда и во всем непогрешимо прав, конечно же, таков капитан Тиле, но трогательны и те, кому не чужды человеческие чувства, любовь к ближнему, участие и милосердие к бедным и несчастным. Короче говоря, приятно увидеть в этом неприветливом месте лицо Скотта, хотя оно больше похоже на лицо восковой куклы с голубыми стекляшками вместо глаз. Молодая женщина, его спутница, - существо совершенно непонятное, вдова совсем не вызывает доверия, а герр Фрейтаг, безусловно, очень плохо поступил: выдавал себя за христианина, а сам женат на еврейке... "Но, Господи Боже мой, - жалобно подумала фрау Шмитт и незаметно, двумя пальцами перекрестилась, - что же мне делать? Умереть от одиночества?" Она подошла поближе к этим четверым, и они заулыбались, заговорили с ней, теперь все они стояли почти рядом - и все, каждый по-своему, увидели одну и ту же картину. Бродячая труппа снова разыграла отлично слаженный, отрепетированный спектакль, напористо, целеустремленно, с тем же наглым презрением к сторонним зрителям, как бывало на корабле: Ампаро и Конча направились в один угол лавки, подзывая хозяйку, сбивая ее с толку, потому что каждая брала что-то из товара и обе разом громко спрашивали о цене. Маноло вышел за дверь и стал на страже с Пепе. Пастора и Лола шумно заспорили с Панчо и Тито в другом углу, но без конца бегали через всю лавку к хозяйке с какой-нибудь вещью в руках, и ей приходилось отводить взгляд от Ампаро и Кончи, хотя она справедливо подозревала, что как раз с них-то и не следует спускать глаз. И все они так и мельтешили по лавке, поминутно подбегали к двери показать Маноло и Пепе, что они выбирают, и спросить совета, опять бросались к полкам, стаскивали оттуда, разбрасывали по прилавку и переворачивали на все лады новые и новые товары. Тут же вертелись Рик и Рэк - как всегда во время представления, они великолепно играли свою роль, клянчили и приставали: "Мама, ну пожалуйста, купи мне то, купи это!" - и размахивали каждой вещью, какую могли ухватить. Тогда Лола грозилась поколотить их, кричала, чтобы все положили на место, - и, разумеется, через несколько минут вся орава вывалилась через узкую дверь на улицу, громко возмущаясь: мол, в этой лавчонке и глядеть-то не на что и не станут они так дорого платить, что это за цены, прямой грабеж! И тут хозяйка тоже осталась в своей лавчонке, кипя от бессильной ярости, среди такого разгрома, что придется ей часами собирать, складывать, пересчитывать товар, пока она не выяснит, что же украдено. Так оно и шло еще и на других площадях, при других свидетелях. Профессор Гуттен с женой повстречали танцоров когда те гурьбой высыпали из какой-то конурки, громко, язвительно насмехаясь над человеком с безумными глазами, а он кричал, что они воры, и клял их на чем свет стоит. Ответом ему был взрыв хохота, от которого кровь стыла в жилах, и компания гордо прошествовала дальше. - Они и здесь так же нагло себя ведут, как на корабле! - сказала мужу фрау Гуттен. - Неужели мы ничего не можем сделать? Где здесь полиция? Где национальные гвардейцы? У них такой надежный, солидный вид. Где они? Наверно, нам следует их позвать? Профессор Гуттен нежно сжал ее локоть; да, конечно, вот это ему в ней всего милее, это живо и поныне, когда безвозвратно утрачены молодость, красота, изящество, нежная грудь в голубых жилках, душистые ямки подмышек и упругость розового подбородка, - жива непреходящая глупейшая, чисто женская уверенность, будто есть на этом свете власть, существующая только затем, чтобы по первому зову неукоснительно спешить на помощь невинным и угнетенным... - Позови полицию, - сказала она, милая дурочка. - Послушай, любовь моя, - сказал профессор. - Мы в незнакомой стране и не знаем ее обычаев. Здешним жителям мы наверняка не нравимся, мы из другой страны и говорим на другом языке... - Мы говорим по-испански не хуже их, а может быть, и лучше, - как девчонка похвасталась фрау Гуттен. Муж теперь часто приходил к ней с любовными ласками и она чувствовала себя уверенно, как новобрачная. С той самой ночи, когда, спасая Детку, утонул несчастный баск, муж, видно, вновь обрел былую мужскую силу. И она тоже стала как молоденькая, начала следить за собой, примеривалась - что надо сделать, чтобы оставаться привлекательной? Первым делом - похудеть. В волосах седые пряди, их надо покрасить. Муж, безусловно, найдет себе кафедру в каком-нибудь хорошем немецком институте. Она настоит, чтобы он нанял секретаршу, и освободится от вечной каторжной работы - от поисков цитат, переписки на машинке, вычитывания корректур, от всех этих скучных обязанностей профессорской жены. Она сохранит себя для любви. - Ты прав, - сказала она и взяла его под руку. - Это не наше дело, нас это ничуть не касается. Фрау Шмитт прошла было несколько шагов по улице за Фрейтагом и его компанией, но услышала, что он приглашает всех пойти выпить, и остановилась. К ней приглашение не относится, это ясно, они ее словно и не замечают. Не то чтобы они хотели ее обидеть, нет, этого быть не может; просто они молоды, беспечны, беззаботны и думают только о себе. А у нее тоже есть своя гордость, в критические минуты она никогда еще не теряла собственного достоинства: пусть в душе ее рана, она так недавно овдовела, она слаба и уязвима, но лучше умереть, чем кому-то навязываться. Она купила кулек засахаренных фруктов и пошла обратно на корабль. Шла и ела один кусочек за другим, как можно незаметней: ведь только плохо воспитанные люди едят прямо на улице. Оставалось лишь надеяться, что никто ее не видит. Движимый смутным желанием как-то скрасить свой убогий костюм, Глокен с завистью перебирал вывешенные у входа широкие алые пояса, какие носят только танцоры, нарядные ослепительно белые манишки в мелкую складку, кокетливые узкие воротнички для тореадорских рубашек. Галстуки все казались неподходящими - то узкие черные ленты, то уж такие яркие, кричащие, что в них только и идти на маскарад или какой-нибудь костюмированный бал. Глокен жадно взялся за тонкий шелковый шарф своего любимого ярко-красного цвета и набирался храбрости, чтобы спросить о цене, хотя заранее понимал, что такая покупка ему не по карману, но тут хозяйка, женщина с навек озабоченным лицом, мягко сказала ему: - Да вы зайдите... у меня тут есть кое-что получше, чем на выставке, и недорого... Глокен был не так глуп, чтобы усмотреть в этом деловитом лице хоть тень кокетства. Чего-то ей от него надо, но чего? Потом он услыхал хорошо знакомые ненавистные голоса бродячих танцоров, и хозяйка сказала настойчиво: - Войдите, пожалуйста. Помогите мне за ними последить! Он пошел за нею, не столько чтоб ей помогать, скорее чтобы укрыться самому, и прислонился горбатой спиной к скалкам шалей и мантилий. Он видел, что хозяйка - женщина хитрая и осмотрительная. Она встретила ораву резким окриком: пускай остаются на улице, войдет кто-нибудь один, только один, кому они поручат сделать все покупки. Но ее точно и не слыхали, ворвались в тесную лавчонку и пошли хвататься за что попало спрашивать цены и препираться друг с другом. Глокен пытался спрятаться, но его углядела Конча. - Смотрите, кто тут есть! Он нам принесет удачу! - закричала она в восторге, подбежала и дотронулась до его горба. И все стали протискиваться и тянуться к нему, суматоха утроилась. Глокен пытался защищаться, еще глубже зарылся спиной в развешанные шали, прикрыл плечи ладонями. Но они все равно доставали его, больно хлопали по чему попало, и он уже не мог больше вынести. В ужасе он прорвался сквозь толпу и выбежал наружу, а там стояли на стреме Рик и Рэк, они завизжали и кинулись его догонять, им тоже хотелось удачи. Не разбирая дороги, Глокен налетел на Баумгартнеров и сразу за ними на семейство Лутц. Миссис Лутц тотчас же снова проявила себя как истинная мать и воспитательница: в мгновение ока дала Рику подножку, так что он с размаху растянулся на земле, ухватила Рэк за плечо, закатила ей отличную увесистую затрещину и сурово сказала Глокену: - Почему вы не защищались? О чем вы только думаете? Глокен, огорченный и пристыженный, сказал кротко: - Ни о чем я не думал. Я, знаете, прямо как в осиное гнездо попал. Они подошли к той лавке, но не рискнули войти внутрь. Там все заполонили танцоры, хозяйка не в силах была за каждым уследить, не могла их выгнать, они ничего не слушали; наконец Лола, чтобы отвлечь ее внимание, бесконечно торгуясь, сыпля словами как горохом и всячески высказывая презрение к столь жалкому товару, взяла у нее крошечную пестро расшитую кисейную косыночку, отороченную кружевом, и выложила деньги. Тем временем дети вернулись на свой сторожевой пост; доведенная до отчаяния хозяйка, которую оттеснили куда-то в угол, закричала, чтобы все убирались вон. И пока Лола расплачивалась и хозяйка отсчитывала ей сдачу, остальные толпой повалили на улицу - и со стороны сразу бросалось в глаза, что у каждого в самых неподходящих местах под одеждой проступали какие-то бугры и комки, а у Ампаро из-под черной шали свисал бахромчатый угол другой, белоснежной. Орава хлынула через площадь и окликнула большой открытый экипаж, который волокла унылая костлявая кляча. Сперва в эту повозку взгромоздились женщины и дети; Маноло, Пепе и Тито уселись на подножках, а Панчо примостился рядом с кучером. - Гони, - распорядился он. - Гони, мы опаздываем! - Что за спех? - осведомился кучер. - Послушайте, сеньор, моя карета на шестерых, а вас десять; вы мне заплатите за десятерых. Я беру плату с каждого пассажира. - Грабеж! - заявил Панчо. - Не стану я так платить. Кучер натянул вожжи и остановил свою конягу. - Тогда все слезайте, - потребовал он. Лола подалась вперед. - Чего мы стали? - спросила она испуганно. - Он хочет нас ограбить, - сказал Панчо не слишком уверенно. - Скажи ему, пускай едет! - взвизгнула Лола. - Болван, осел! Поезжай! - Ты на кого орешь? Заткни глотку! - сказал Панчо. - Эй, Панчо, - вмешался Тито, - ты не со своей Пасторой разговариваешь. Тут Лола заправляет, забыл? Поехали... - и спросил кучера, который тем временем, кажется, уснул вместе со своей конягой: - Сколько тебе? Кучер мигом встрепенулся и назвал цену. - И деньги вперед, сеньор, прямо сейчас, - прибавил он с находчивостью и самообладанием, какие дает только опыт, многолетняя привычка к людскому коварству. - Сейчас, - повторил он и, не трогая вожжей, протянул ладонь горстью, - пускай тот, у кого есть деньги, положит их, куда следует. И Тито уплатил. Лутцы с Баумгартнерами разгуливали по острову и перепробовали все здешние удовольствия, в том числе и сладкие, крепкие местные вина, которые так веселят и успокаивают душу. Баумгартнер выпил стаканчика два-три лишних, да еще купил бутылку мальвазии, пообещав жене, что это ему будет вместо коньяка. Теперь, после неожиданного столкновения, миссис Баумгартнер сказала, что такова, видно, их злая судьба - нигде нет ни минуты покоя от этих негодяев танцоров: просто отравляют жизнь, и, видно, так будет до конца плаванья... - Нет, слава Богу, они сойдут в Виго, и все остальные с нижней палубы тоже, - напомнил Лутц. - Вот тогда на корабле станет приятно, - сказала его супруге фрау Баумгартнер. - Ну, едва ли станет намного приятней, - возразила фрау Лутц, гася всякую надежду, - но мы вправе рассчитывать хотя бы на пристойную обстановку. Если бы на свете существовала хоть какая-то справедливость, этих скотов (она дернула подбородком в сторону тяжело удаляющейся старой колымаги, из которой торчало множество голов, будто из перенаселенного птичьего гнезда) надо было оставить в здешней тюрьме... - Вместо несчастной графини, - прибавил Баумгартнер. - Я уверен, она ни в чем не виновата, просто несчастная дама очень больна, и у нее не хватает сил переносить страдания без помощи лекарств... - Я никак не одобряю эту женщину, - возразила фрау Лутц. - Ни одного довода не нахожу в ее защиту. Но все равно, по-моему, это несправедливо, что она понесет наказание - пускай даже заслуженное, - когда гораздо худшие преступники выходят сухими из воды... Но чего еще можно ждать на этом свете? Тут подал голос Глокен, смутно обиженный бестактным заступничеством фрау Лутц (конечно, она его выручила, но ведь и выставила на посмешище), и перевел разговор с отвлеченных рассуждений к фактам. - Они сегодня всюду воровали, на корабле они все время мошенничали... лотерею затеяли!.. а эти дети, маленькие чудовища, украли жемчуг графини и кинули за борт... - Ну, это не доказано, - возразил Лутц. - И еще неизвестно, был ли это настоящий жемчуг, неизвестно даже, может быть, они выбросили не ее ожерелье, а просто какие-то бусы... - Мой муж очень близорук, - холодно, сердито перебила фрау Лутц. - Во всяком случае, у него неважное зрение. Он не может в точности знать, что произошло, когда эти дети столкнулись с нами на палубе... А я все видела, и я точно знаю, это было жемчужное ожерелье с бриллиантовой застежкой, и эти выродки его украли, и девчонка швырнула его в воду. Только и всего, - язвительно сказала она. - Всего-навсего. Такие пустяки, разумеется, никого не волнуют, не следует беспокоиться из-за такой мелочи... Лутц в свою очередь обратился к остальным, будто жены здесь не было - пускай знает, что он ею недоволен: - Моя жена придерживается весьма строгих принципов, бедняжка, она полагает, что нет мелких прегрешений, каждое по меньшей мере стоит виселицы; не упомню случая, когда она бы проглядела малейший чей-нибудь недостаток, кроме своих собственных, и бесполезно объяснять ей, что нельзя судить по наружности, по внешним обстоятельствам - даже в простейших случаях они еще не могут служить серьезной уликой... - Эльза! - решительно вмешалась фрау Лутц. - Ты ведь тоже это видела, не так ли? До сих пор Эльза стояла молчаливая, удрученная, не смотрела на родителей и почти не слушала, что они говорят, но тут вздрогнула и мгновенно отозвалась: - Да, мама. Очнулся и Баумгартнер и стал пожимать руку Лутца. - Да вы говорите, как настоящий юрист, как хороший адвокат, это большая редкость, ведь неспециалисты обычно совсем не разбираются в великих принципах, определяющих цену свидетельских показаний, а это в судопроизводстве основа основ... Поздравляю вас! Вы, наверно, когда-то готовились на адвоката? - Нет, но у меня есть близкие друзья - юристы. В моем деле мне нужна бывала их помощь. Они давали мне хорошие советы. Глокен страдал от пережитого позора: надо было проявить стойкость, остаться свидетелем грабежа и разоблачить танцоров, и пускай бы их у него на глазах арестовали и потащили в juzgado {Участок, каталажка (исп.).}, - а он, чем бы повести себя как герой, малодушно сбежал. И даже допустил, чтобы фрау Лутц его защищала от детей... от детей, какое унижение! А потом он видел, как та банда удалилась с добычей, и другие тоже видели, но только смотрели и попусту болтали языками, и никто даже не заикнулся о том, что ведь и они виноваты, они - сообщники... - Я знаю одно, нам следовало что-то предпринять, - сказал он, обращаясь ко всем сразу, и каждый по-своему посмотрел на него свысока. - А что вы предлагаете? - спросил Лутц. - В моем деле мы на мелкие кражи смотрим сквозь пальцы: что потеряешь на одном посетителе, наверстаешь на другом. У нас в бюджете есть особая статья: замена мелочей, которые легко унести... вы не поверите, что за барахольщики эти туристы, даже самые почтенные с виду, - льстятся на всякую безделушку, сущие сороки. Так что я не отношусь к этому серьезно... Лутц глянул на свои часы, потом на солнце. С востока опять, как и накануне, наплывали большие темные тучи. Остальные тоже стали смотреть на часы, и миссис Баумгартнер сказала: - Уже поздно. Если мы пойдем пешком, как бы не опоздать на корабль. - "Вера" нас подождет, - сказал Лутц. Но приятный дурман от выпитого всеми вина уже рассеивался. На всех лицах отразилось смущение, каждому стало неловко перед остальными; порядком напуганные, они окликнули коляску и с неожиданной торжественностью подкатили к самому подножью трапа - матросы и впрямь уже готовились его поднять. В последнюю минуту, еле переводя дух, вся компания поднялась на корабль и присоединилась к остальным пассажирам, которые уже высыпали к борту полюбоваться суматохой отплытия. Поговаривали, что в открытом море разгуливается волнение. Оркестр заиграл "Прощай, мой маленький гвардеец", и сирийцы, которые кишели на пристани, пытаясь всучить туристам овчинные коврики и опиум, стали расходиться. Между бортом "Веры" и причалом уже ширилась полоска воды, Санта-Крус, отдаляясь, опять хорошел, как хорош показался издали впервые, а тем временем у борта стеснилась испанская труппа и в настороженном молчании не сводила глаз с какой-то женщины на берегу: женщина в отчаянии рыдала и, потрясая кулаками, выкрикивала яростные обвинения и проклятия верхней палубе отходящего корабля. Один из патрульных национальных гвардейцев, грозного вида верзила, оставил своего напарника и пошел унимать неприличный беспорядок. Взял женщину за плечи, повернул и торопливо повел подальше от иностранного корабля и его пассажиров. В его обязанности входило не допускать подобной вредной пропаганды. Такое поведение рисует город в невыгодном свете, как будто здесь не рады гостям. - Убирайся отсюда, - сурово приказал он плачущей женщине. Она окутала голову шалью и пошла прочь, не оглядываясь. Дженни и Дэвид облокотились на поручни, и Дженни сказала: - Одну остановку проехали. Теперь вот что, Дэвид... в Виго я попробую получить визу во Францию... - Если мы зайдем в Виго, - сказал Дэвид. - Говорят, зайдем. Высадят этих танцоров... и тогда я останусь в Булони. - Если мы зайдем в Булонь, - сказал Дэвид. - "Вера" станет там на рейде, а за нами придет катер, - сказала Дженни. - И мы переправимся. - Кто сказал? - Казначей. - А кто это "мы"? - Миссис Тредуэл, и я, и эти дураки студенты. Ну, пожалуйста, Дэвид, поедем со мной. Мне просто думать тошно, неужели ты поедешь дальше. Что ты станешь делать один в Испании? - А что ты станешь делать в Париже? - Там видно будет, - сказала Дженни. Они перешли к другому борту. - Сегодня ночью мы пройдем вдоль побережья Африки... в Санта-Крусе ничего нового и удивительного не было, правда? Очень похоже на Мехико, кривые старые улочки, и говорят по-испански, и такие же лавчонки, и штукатурка тех же тонов... но ты заметил, странно было как раз в новой части города, в центре, где ведут торговлю и прочие дела со всем миром? Ты видел - там на кирпичной стене есть медная табличка - отделение банка Британской Западной Африки? - Не видал, а что? - Знаешь, на секунду мне показалось, что я далеко-далеко от дома, в очень чужой стране, и мне там совсем не нравится. - А где он, наш дом, Дженни, ангел? - спросил Дэвид. В голосе его прозвучала нежность, всегда такая неожиданная, и, как всегда, сердце Дженни растаяло; влажно блеснули глаза, она замигала и осторожно улыбнулась Дэвиду. - Не знаю, - сказала она. - Все еще не знаю, только до него очень далеко. Оба склонились над перилами борта, потерлись щекой о щеку, прильнули друг к другу, потом поцеловались, и Дэвид сказал внезапно, небрежно, словно между прочим, словно и не ждал, что его услышат: - Получим в Виго французские визы, пересядем в Булони на катер и на другой день будем в Париже. Мне надоело спорить, Дженни. Дженни обвила рукой его шею, уткнулась макушкой ему под подбородок. - Хочешь, я расплачусь у тебя на груди, лапочка? Буду тереться носом о твой галстук и ронять слезы тебе за воротник? И пускай на нас смотрят, мне все равно! - Перестань, Дженни, - сказал Дэвид. - Ты что, забыла, где находишься? Она выпрямилась, достала из кармана пудреницу. - А немножко позже мы поедем в Испанию, - пообещала она. - В Мадрид, и Авилу, и в Гранаду, и всюду-всюду. Или, хочешь, давай поедем сперва в Испанию, а уже потом в Париж... правда, лапочка, я не против. Теперь мне все равно, куда ехать. Сойдем в Хихоне, ладно? И оттуда - в Мадрид. Бешенство поднялось в Дэвиде, словно терпеливо таилось в засаде поблизости и только и ждало своего часа. Вот она, ее хитроумная уловка: всегда она упрямится, пока он не уступит, а тогда вдруг сама сдается, прикидывается такой покладистой, будто только того и хотела, и он остается в дураках. Но сперва он должен уступить. "Я перестану, если ты перестанешь...", "Я все сделаю по-твоему, только сперва ты сделай по-моему..." Вот и опять она взяла верх, а теперь, не угодно ли, отдает победу ему, показывает, как легко ей быть великодушной, идти за ним, куда ему хочется, в счастливом согласии... вот бы и пошла на это с самого начала, а не дергала его столько времени и не тянула из него жилы! Теперь-то, конечно, она начнет командовать поездкой по Испании, все переиначит по-своему, начнет с Хихона, а ему и в голову не приходило там высаживаться... Он молчал так долго, что Дженни встревожилась. - Дэвид? - Она тихонько прислонилась к нему и заговорила самым нежным голоском. - О чем ты думаешь? Правда, было бы славно высадиться в каком-нибудь месте, о котором мы никогда и не думали, а оттуда просто пойти пешком по стране до самого Мадрида? - А почему, собственно, до Мадрида? - спросил Дэвид. - Я вовсе не думал о Мадриде. Предпочел бы пока оставаться на побережье - может, в Сантандере, или в Сан-Себастьяне, или доехать до французской границы, в Ирун... Дженни ощутила холодок разочарования. - Что ж, - сказала она, - поедем, куда хочешь. - Ты, кажется, забыла, мы едем в Париж. Испания отпадает, вспомнила? Мы едем вместе в Париж, а там посмотрим... Джении повернулась к нему, окинула строгим, оценивающим взглядом - не сердитым, не огорченным, не испуганным, не обиженным, нет, попросту критически неодобрительным, - и заговорила самым обычным своим голосом, усиленно обычным, можно сказать, в энной степени, кисло усмехнулся в душе Дэвид. - Хотела бы я, чтобы ты хоть один раз что-то выбрал, Дэвид, и уж держался своего выбора, пока мы не доведем дело до конца, или что-то не решим, или даже... а то, знаешь, сколько раз так бывало: ты тащишь меня за две мили к девяти вечера в ресторан ужинать, а у самых дверей передумаешь и тащишь меня еще милю куда-то в другое место, и кончается тем, что мы где-нибудь на улице, на углу, едим зеленые tamales {Мексиканское блюдо: толченая кукуруза с мясом и перцем.}, разогретые прямо в консервной банке... Неужели и вся эта наша поездка так обернется? Тогда, может, просто сейчас прыгнем за борт, и точка? Дэвид, ну чего ты, в конце концов, хочешь? Этот поток слов мало трогал Дэвида, все равно как с гуся вода. Когда в Дженни просыпалась самая обыкновенная баба и все черты ее характера сплавлялись в бессмысленной чисто женской сути, выливались в слова, лишенные всякого подобия логики и разума, Дэвид испытывал огромное облегчение: ослабевал внутри тугой узел вечного напряжения, так приятно не принимать ее всерьез, не утруждать себя попытками что-то ответить, объяснить, успокоить; ссоры теряли всякую остроту, даже воспоминание о любви теряло всякий смысл; человек не обязан ни на волос поступаться своим мужским достоинством ради женщины, не обязан хоть на миг принимать ее во внимание и хоть на грош уважать, если она так его шпыняет, все равно что булавками тычет. Нет, право, какое облегчение видеть, что Дженни, такая особенная, удивительная, не похожая ни на одну женщину на свете, сливается с безымянной, безликой, неисправимой напастью, бичом мужчины, - с болтливой, сварливой, придирчивой самкой Высшего Примата. Прыгнуть за борт? Да чего ради? Он заметил, что волна стала круче, уже ощущалась качка. На сей раз Дженни наговорила больше глупостей, чем обычно, когда она начинала рассуждать по-женски. - Мой выбор сделан, - сказал он. - Ты меня не слушала, Дженни, ангел. Мы едем в Париж, это решено бесповоротно. - (Место ничуть не хуже других, там вполне можно покончить с этой историей раз и навсегда: Берлин, Мадрид, Париж - не все ли равно?) - Оставим пока что Испанию в покое. Пора заняться Францией. - Ты и займись, - сказала Дженни так мило, будто перед тем не произнесла ни одного недоброго слова. - Посмотрим, как оно получится в Виго. - И прибавила почти робко: - Ты такой душенька, что не рассердился на меня, когда я сейчас взвилась. Дэвид, ты, конечно, не поверишь, но я очень счастлива... очень. Пожалуйста, забудь все, что я наговорила... - Я уже забыл, - успокоил Дэвид, и веселая злость заиграла в нем, точно затаенная улыбка. Раздался горн к ужину, но они еще несколько минут помешкали. Корабль выходил из гавани, тут волнение так разыгралось, что катерок лоцмана едва не захлестнуло. Матрос у руля промок до нитки и с немалым трудом удерживался на ногах. Лоцман спустился по веревочному трапу, словно паук по паутинке, и спрыгнул в катер, который едва не опрокинулся. Взялся за руль и круто повернул суденышко. Яростная короткая схватка - и мотор заглох. Минуту-другую лоцман стоял неподвижно, удерживая рулевое колесо в нужном положении, и глядел вверх, на высоченный, угрожающе нависший над ним нос корабля. - Нет, ты только посмотри на него! - сказала Дженни. Она перегнулась через перила, сорвала с себя красный шарф и принялась вовсю им размахивать. Наконец лоцман заметил ее знаки; широким движением, полным изящества, он снял скромную лоцманскую фуражку и помахал в ответ. Дэвид стиснул пальцами перила и откачнулся назад, руки его напряглись, закаменели до самых плеч. Его передернуло. А Дженни все медлила у борта, шарф болтался в руке, черты смягчились, лицо так и светилось весельем и лаской. Дэвид взял ее за локоть и почти оттащил от борта. - Подожди, посмотрим еще, как он справится, - сказала она. Но Дэвид на сегодня был по горло сыт ее причудами. - Он прекрасно справится, а сейчас пора обедать, - сказал он. И Дженни пошла, как это изредка случалось, с хорошо разыгранной покорностью. Обычно это означало, что она уже обдумала для себя новую забаву, еще того похлеще. За ужином она подняла первый бокал вина и, глядя на Дэвида, сама не зная отчего почувствовала, что никогда в жизни ей не было так хорошо и весело. Дэвид задумался о чем-то своем; корабль сильно зарывается носом, и от качки должно бы, кажется, холодеть все внутри, но Дженни не ощущает холода. Все те же столики вокруг, и за ними все те же пассажиры - да, почти все здесь, и у всех обычные, уже хорошо знакомые лица. Дженни еще не пила, вовсе не канарское вино дурманит ее этой чудесной радостью. Вот, немного припоздав, явились танцоры, усаживаются за стол хмурые, молчаливые; даже Рику и Рэк изменила обычная живость. - Я слышала, детей ужасно избили из-за того жемчужного ожерелья... прямо до бесчувствия, - сказала Дженни. - Но по ним этого совсем не видно, правда? - Я ничего такого не слышал, кто тебе сказал? - Вильгельм Фрейтаг, а ему сказал казначей. А condesa остановилась в какой-то маленькой гостинице, и студенты проводили ее до самых дверей, потом накупили на рынке цветов, полную тележку, и расставили у нее под окнами и велели слугам убрать цветами ее балкон. Но condesa к ним не вышла и не захотела с ними говорить. - Кто тебе все это рассказал? - спросил Дэвид. - Фрейтаг, пока мы шли в гору, а ты крался по пятам. - Крался по пятам, - задумчиво повторил Дэвид. Потом спросил: - А откуда Фрейтаг так быстро это узнал? - Один агент тайной полиции все видел, а перед отплытием приходил на корабль. - Сдаюсь, - сказал Дэвид. - Не понимаю, когда можно было все это успеть. - Как-то успелось, - сказала Дженни. - Раз все это произошло. Дэвид заговорил о другом. Не без любопытства он наблюдал за испанцами. Они сосредоточенно ели, не разговаривая, почти не поднимая головы, набивали полный рот. - Прямо как немцы, - заметил Дэвид. - Что ж, наверно, когда полдня воруешь по магазинам, можно проголодаться. Дженни рассеянно потыкала вилкой увядший салат. - Ну скажи на милость, неужели нельзя было запастись на острове свежим салатом. - Можно и тифом и холерой, - кратко ответил Дэвид, не желая отрываться от Eisbein mit Sauerkohl und Erbsenpuree {Свиные ножки с кислой капустой и гороховым пюре (нем.).} и, конечно, от горки жареного лука. - Уж эти чистюли, - сказала Дженни. Жизнь в Мексике отнюдь не научила ее опасаться микробов, напротив, она прониклась искренним презрением к иностранцам, которые непременно все кипятят перед тем, как надеть или взять в рот, и не знают вкуса сочных плодов и восхитительных национальных блюд, что дымятся в глиняных горшках по индейским деревням. Сейчас она была не голодна, по крайней мере этой плотной, тяжелой еды вовсе не хотелось. Удивительно, Дэвид всегда с одинаковым аппетитом уплетает, что ни дадут, - будто на редкость прожорливый птенец поминутно разевает клюв и заглатывает без разбору все, что перед ним маячит. Но у него хотя бы отличные манеры, он не хватает жадно большие куски, не давится, не чавкает, не захлебывается, не разговаривает с набитым ртом. Старые тетки-скупердяйки хоть и морили его в детстве голодом, но то немногое, что давали, научили есть прилично. И все-таки поразительно, до чего неутомимо он очистил полную тарелку и положил себе еще. Всегда он доедает все до кусочка, до последней крохи, и не только за завтраком, обедом и ужином, но и в полдень допьет до капли бульон, и за вечерним чаем не оставит ни единой хлебной крошки. А меж тем, когда он опускает глаза или смотрит по сторонам, примериваясь, что бы еще съесть, веки его как-то жалко вздрагивают, губы приоткрываются - этакая фальшивая мина голодного несчастного сиротки... видя его таким, Дженни всегда ожесточалась. Вот и сейчас к ее веселости примешалась злость, и она стала про себя сочинять историю Дэвида заново. Он, конечно, подменыш, как в сказке, вот он кто. Проказники-эльфы выкрали младенчика из колыбели и взамен подкинули матери свое исчадие. Все приметы сходятся, бедный мой Дэвид. Такой ребеночек все ест, ест - и никак не насытится, и ничуть не прибавляет в весе; как бы нежно его ни любили, он не умеет полюбить в ответ; ничто не заставит его заплакать, и ему плевать, сколько горя он доставляет всем вокруг; он берет все, что только может, но никогда ничего не дает; а потом однажды он исчезает без следа, не простясь, ни слова не сказав. - Вот чем кончают эти негодники, - рассказывала старая няня-шотландка, когда Дженни было шесть лет. - Сколько есть на свете таких матерей: думает, бедняжка, что ее неслух сынок сбежал в матросы или пошел бродить по свету, в Индию там, или в Африку, или в пустыни Калифорнии, и удивляется, несчастная, я ж, мол, на него всю душу положила, а он какой неблагодарный. А того не знает, что все время пригревала на груди змею... нет, эти гаденыши промеж людей не остаются, они уж непременно воротятся к своей нечистой силе и потом весь свой век тоже выкрадывают младенцев, а в колыбели кладут подменышей! Лишь много лет спустя Дженни пришло в голову: а что же они делали с крадеными младенцами? - но поздно, задать этот вопрос было уже некому. Стюард наконец забрал у Дэвида тарелку и поставил перед ним большущее яблочное пирожное со взбитыми сливками. - Ну и проголодался же я, - признался Дэвид, дружески улыбаясь Дженни, и вонзил вилку в пирожное. А что же делали эльфы с крадеными младенцами? Дженни поглядела по сторонам. - Похоже, все устали. Так было и в Веракрусе, и в Гаване. Вспомнили, что все мы чужие и друг другу не нравимся. Все куда-то едем и рады будем друг с другом распрощаться. Брр, я до самой смерти не пожелаю даже открытку от когонибудь из них получить, просто думать противно! Дэвид подхватил еще кусок пирожного. - Даже от Фрейтага противно? - переспросил он. Дженни отложила ненужную вилку, взяла салфетку, бросила. - Ладно, Дэвид. Спокойной ночи. Приятных снов, - сказала она гневно. Поднялась - легко, стремительно, словно в ней распрямились не мышцы, а пружины, - и понеслась прочь летящей походкой, вся прямая, скользя, как на коньках... А Дэвид доел пирожное и выпил кофе. Пассажиры вразброд выходили из кают-компании, делали круг-другой по палубе и скрывались. В иллюминаторах рано погас свет. Капитан, стоя на мостике, проглотил таблетку висмута и отправился спать, махнув рукой на легенду, будто он, а не второй помощник выводит корабль в открытое море после того, как его покидает лоцман. Казначей послал за кофе и пирожным и, подкрепляясь, то и дело клевал носом над своими счетами и ведомостями. Доктор Шуман, двигаясь как во сне, пошел в обход по нижней палубе, осмотрел новорожденного с воспаленным пупком, дал успокаивающего человеку, который страдал от судорог, перевязал рану на лбу одному из участников недавней драки, и теперь старался худо ли хорошо ли скоротать эту злополучную ночь, и чувствовал, как все ширится океан, и даль, и само время, отделяя его от острова, которого ему больше не видать, да, в сущности, он и не увидел этот остров, а лишь крутую дорогу от порта в гору, и на дороге - маленькую белую коляску, что медленно взбиралась по склону и уносила с собой тщетные надежды и суетные мечты всей его жизни. Хорошо отцу Гарса говорить: "Обращайтесь с ней как с закоренелой грешницей, с неисправимой еретичкой, не попадитесь в ее тенета", ничего эти слова не меняют, ничего не значат. Доктор прошел по верхней палубе, приветственно махнул рукой музыкантам - они, сыграв что-то для порядка, уже убирали на ночь свои инструменты; уступил дорогу матросам, которые в этот час безраздельно хозяйничали на корабле - великолепные здоровые молодые животные, ни у кого ни одного издерганного нерва, такие счастливцы, во всей команде ни одного больного, разве только паренек с блуждающей почкой, да и тот все еще заправляет подвижными играми на палубе, и ему это, похоже, ничуть не вредит, и никто не обратил внимания на совет доктора Шумана подлечить и поберечь этого малого. Доктор Шуман подавил желание спросить, как он себя чувствует, и на ходу мельком, без обычной щемящей жалости, глянул, как молодой красавец, олицетворение бессмысленного здоровья, вывозит в кресле на колесах свихнувшегося умирающего старикашку - глотнуть перед сном свежего воздуха. В который раз доктор Шуман отметил на угрюмом, надутом лице красавца непоколебимую утробную уверенность в своем праве обижаться на весь свет и ощутил внезапный укол странной зависти: неплохо быть таким вот нелепым бессердечным глупцом. Похоже, они теперь идут вдоль берегов Африки, решил Глокен, ведя пальцем по карте атласа, взятого в судовой библиотеке. Он никак не мог отделаться от мыслей о минувшем дне в Санта-Крусе - вспоминался не город, не люди, но собственная неприглядная роль в том, что произошло на глазах у других пассажиров "Веры", - теперь они, конечно, станут его презирать за то, что ему не хватило присутствия духа, даже за трусость. Стоило мысленно произнести это слово, и его бросило в дрожь. Холод болью пронизал все тело, оледенил все кости и кровь в жилах, заныли зубы, даже двойная доза лекарства почти не облегчила страданий. Он все-таки поужинал - надо же как-то поддержать силы - и рано лег, чтобы хоть час побыть в каюте одному. Свернулся на боку под одеялом, взбил повыше подушки и раскрыл большую неудобную книгу, полную сведений, которые, пожалуй, помогут уснуть. "Новейшие карты, - обещало предисловие, - все страны... все государства... климатические пояса, - путешествия и открытия... статистические сведения об океанах, озерах, реках, островах, горах и звездах..." Водя пальцем по карте, Глокен ясно видел, что в эти часы корабль огибает ничем не примечательные берега Африки, тут даже нет ни одного порта. Не все ли равно, где он, Глокен, сейчас находится и что делает? И он уснул. Когда немного позже пришел Дэвид, свет в каюте еще горел, но Глокен дышал ровно, лицо его заслонял раскрытый атлас. Дэвид осторожно убрал книгу и погасил свет, не потревожив спящего. Потом вспомнил, что видел в баре Дэнни, который, кажется, уже насквозь пропитался спиртным, если вздумает закурить и чиркнет спичкой, того и гляди сам воспламенится. Хотя нет, не дождешься такого счастья; просто он явится среди ночи, пойдет спотыкаться обо все, что есть в каюте, наполнит ее вонью перегара и пота, пьяным бормотаньем... Поразмыслив, Дэвид задернул койку Глокена занавеской, снова зажег лампу, чтобы Дэнни не путался в темноте, лег в постель и тоже задернул занавеску. Сознание словно выключилось, не изменил лишь самый краешек, во всяком случае, слышна была лишь одна мыслишка, упрямый голос, что опять и опять твердил тупо, как попугай: "Все к черту. Удрать с корабля. Сойти в Виго и двинуть куда глаза глядят. Удрать с корабля. Все к черту..." Так оно и гудело в голове, пока Дэвид не сообразил, что с таким же успехом можно считать баранов. И стал медленно считать: один баран, два барана... и при этом глубоко, мерно дышать - этой хитрости его научила мать, когда ему минуло пять лет и колыбельные песенки и сказки его уже не усыпляли. И старое-престарое средство отлично подействовало: он проснулся наутро бодрый и свежий, над ухом громко зевал и что-то бурчал Дэнни, Глокен умолял кого-нибудь подать ему стакан воды, а за стенами каюты горн настойчиво звал завтракать. Дженни проснулась рано, выглянула в иллюминатор - какова погода? Небо белесое, солнца не видать, вода серая, и на ней впервые серебрятся барашки. Ей стало зябко, и, одеваясь, она натянула свитер. Ночью корабль пересек некую границу, тут было уже не лето, но ранняя осень. Эльза открыла глаза, потянулась, подошла к иллюминатору и с наслаждением вдохнула прохладную сырость. - О, посмотрите, - удивилась и тихо обрадовалась она,это совсем как в Европе, так туманно, и смутно, и мягко, теперь я вспоминаю. Как будто мы уже почти дома. Даже странно, что я когда-то жила в Мексике... - Но ведь в Швейцарии, я слышала, сплошь - солнце и яркие краски? - заметила Дженни. - Я думала, там никогда не бывает пасмурно. Только солнце и снег. Во всех путеводителях так сказано. Эльза, которая совсем было высунулась в иллюминатор, обернулась к ней. Не по-девичьи грубоватые черты ее смягчило подобие улыбки - не Бог весть какая обаятельная, она все же украсила это всегда унылое и недоумевающее лицо. - Нет-нет, - сказала девушка со странной горячностью, даже с гордостью, - у нас в Санкт-Галлене и туман бывает, и дождь, как повсюду. - И прибавила со вздохом, с надеждой отчаяния: - Может быть, там будет лучше жить. Доска объявлений вновь запестрела чисто морскими сведениями: прибытие и отправление кораблей, забастовки и Другие непорядки в разных портах мира; волнения на Кубе, волнения в Испании, волнения в Германии; узлы, широта, долгота, восход и заход солнца, в какой фазе Луна, какая погода ожидается на завтра; а кроме того - разные игры, "бега", кино, корабельный бильярд - и ко всему испанская труппа известила, что долгожданное празднество в честь уважаемого капитана "Веры" состоится нынче же вечером: будет ужин музыка, танцы, блестящее комическое представление силами артистов труппы - устроителей вечера и, наконец, будут разыграны великолепные призы для счастливцев, которые запаслись билетами вещевой лотереи. Приходите в масках, наряжайтесь как душе угодно. Праздничное новшество: все пересаживаются за любой стол, кому как захочется. Еще осталось i несколько непроданных билетов, донья Лола и донья Ампаро будут рады предложить их всем желающим. Утром в баре выставлены будут для всеобщего обозрения призы, которые предстоит разыграть в лотерее. Милости просим. Несколько пассажиров, которые прежде служили мишенью для грубых нападок из-за этой лотереи, теперь проходили мимо доски, осторожно, искоса на нее поглядывая - в том числе Глокен, Баумгартнеры; Рибер улучил минуту, когда Лиззи не было по соседству: мало ли что еще выдумают эти подонки; и даже Фрейтаг из чистого любопытства подошел и начал читать. - Совсем другой тон, - сказал он Гуттенам, которые подошли следом. - Я бы сказал, зловещая перемена. Что-то поздновато они надумали щеголять перед нами своими манерами. - Хорошими манерами, - поправил профессор. - Они уже довольно долго нам демонстрировали свои дурные манеры. Что ж, это перемена к лучшему. Я бы сказал, дорогой сэр, даже если перемена чисто внешняя, кратковременная и вызвана не слишком достойными побуждениями... - А какие у них еще могут быть побуждения? - спросил Фрейтаг. Он вдруг развеселился. В том, как господин профессор мгновенно ухватывает любую тему, любой предмет и любые обстоятельства, вливает в изложницу своего сознания и выдает вам уже переплавленную, отлитую в стандартную форму без единого шва и зазубринки, есть что-то донельзя потешное, подумал он не без злорадства. Это уже занудство на грани гениальности. Фрау Гуттен слегка дернула поводок, подавая знак Детке. Муж понял намек, и они отправились в бар. Супруге профессора не терпелось посмотреть, с какой же добычей вороватые танцоры возвратились на корабль. И не ее одну одолевало любопытство. Лола и Ампаро, на диво свеженькие и не такие неприветливые, как обычно, стояли по обе стороны своеобразной выставки: тут был длинный узкий стол на козлах и над ним полка, подобие витрины, которую соорудили общими силами буфетчик и судовой кладовщик, - то и другое заполнено очень недурными трофеями разбойничьего налета; больше всего тут было предметов по дамской части, предполагалось, что выиграют их женщины либо мужчины для своих дам. - Что ж, если вам по вкусу кружева, это годится, - заметил Дэвид, обращаясь к миссис Тредуэл. Она неопределенно улыбнулась. - Обычно кружева мне по вкусу, но не сегодня, - сказала она и прошла мимо. Выставлено было довольно много высоких резных черепаховых гребней тонкой работы, несколько кружевных скатертей, прозрачная черная кружевная мантилья, большая, расшитая цветами белая шаль, яркие шарфы, довольно грубое кружевное покрывало, немало белых и черных кружевных вееров, две нижние юбки со множеством оборок и солидный кусок воздушно легкой вышитой белой ткани. Фрау Шмитт не могла понять, то ли это материя на оборки для нижних юбок, то ли для алтарного покрова. Так или иначе, она запретила себе льститься на эту ткань или хотя бы восхищаться ею, ведь тут все краденое, и этих испанцев надо бы разоблачить и наказать. Но кто их разоблачит? И перед какими властями? Кто станет ее слушать? Довольно у нее своих забот и своего горя, нестерпима самая мысль из-за чего бы то ни было еще раз выслушать от кого-то грубые, унизительные слова. Ужасный мир, дурной и недобрый, и она в нем так беспомощна. Она протянула руку, осторожно двумя пальцами потрогала материю. - Очень красиво, - почти шепотом по-немецки сказала она Ампаро. Ампаро мигом выставила правую руку с билетами, левой вытянула один из пачки. - Четыре марки, - сказала она, как будто фрау Шмитт уже попросила билет. - Подождите, - задохнулась фрау Шмитт и принялась шарить в сумочке. Дэнни, изрядно помятый после вчерашнего, все же ухитрился на минуту перехватить Пастору. И вот они сидят за столиком в баре, неподалеку от стойки. Он для подкрепления сил пьет пиво, она маленькими глотками прихлебывает кофе и зорко присматривается к нему. Позднее он сообщил Дэвиду, что никак не может понять, в чем суть всей этой затеи с праздником, но по словам Пасторы выходит, будто предстоит отличная и вполне невинная забава, "самый настоящий baile {Бал, танцевальный вечер (исп.).}, - сказал он, - этакий общий пляс, в Браунсвилле и в окрестных городках мексикашки чуть не каждый день такие танцульки устраивают. Что ж, ладно. Так ли, эдак ли, а я сегодня от этой девки своего добьюсь или уж буду знать, какого черта она меня водит за нос". А пока он решил воздержаться от спиртного и на танцульку явиться в наилучшем виде. У господина Баумгартнера была излюбленная теория: участвовать во всяком празднестве, не нарушать компанию - святая обязанность каждого человека, и все равно, здоров ли ты, болен ли душой или телом, уклоняться от нее нельзя ни под каким видом. Его родители поначалу одобряли такое поведение сына, ведь все дети любят веселиться; потом стали огорчаться, видя, что он готов пренебречь всеми домашними обязанностями, забросить все уроки, нарушить подчас самым дерзким образом все установленные в семье правила и порядки ради самых пошлых мимолетных развлечений - и порой в самой нежелательной компании. Фрау Баумгартнер долгие годы терпела мужнины причуды и поневоле согласилась с его родителями: есть в нем какое-то неизлечимое легкомыслие, с этим ничего поделать нельзя. И однако она не могла удержаться, опять и опять наставляла и остерегала супруга, протестовала не против каких-нибудь невинных развлечений (кто же тут станет возражать?), но против возвращений среди ночи, неумеренной выпивки, бесконечной картежной игры с неизбежными проигрышами; протест вызывали чисто мужские забавы Turnverein, где без конца гоняли шары на бильярде, чуть не до утра хором горланили песни, размахивая пивными кружками; и напрасно он с оравой приятелей гоняет по ярмаркам, по уличным тирам и стреляет по глиняным мишеням, и до тошноты объедается острой мексиканской стряпней, а потом приносит домой охапки "трофеев" - безвкусные дрянные куклы, какие-то вазы, заводные игрушки, давно уже неинтересные даже Гансу, хоть он из вежливости притворяется, будто рад им. О, она старалась изо всех сил и однако, быть может, сама виновата, что мужа - а ведь он, конечно же, ее любит, и в первую пору их брака был такой восхитительно веселый, и до последних лет, надо признать, оставался преданным мужем, отцом и кормильцем семьи, - не она ли виновата, что его не удовлетворяют радости домашнего очага, мирные семейные обычаи, общество милых его сердцу жены и сына? Страшно подумать, но, кажется, никогда она этого не узнает. И потому она не удивилась, только смотрела с неудовольствием, когда среди дня он стал шарить по тесной каюте, отыскивая что-нибудь позанятнее из одежды, что пригодилось бы для карнавала, для корабельного маскарада. Он натянул на себя ее жакет из шотландки в белую и красную клетку - оказалось, жакет сидит на нем как раз настолько нескладно, что смешно смотреть. - Что ты делаешь? - спросила жена. Она заранее знала ответ. - Просто не понимаю! - воскликнула она, - С какой стати нам связываться с этими негодяями? Они уже выманили у нас деньги, а в Санта-Крусе тащили все, что попадалось под руку... мы же своими глазами видели. Ну зачем, зачем ты пойдешь на их праздник? - Все равно это праздник, - серьезно сказал Баумгартнер, примеряя фальшивую бороду, которая так напугала однажды маленькую кубинку. - Зачем же омрачать общее веселье. Детям, уж во всяком случае, можно немножко позабавиться. - И он улыбнулся Гансу, который так и сиял, глядя на отцовские приготовления. - Уж дети-то ни в чем не повинны, - прибавил Баумгартнер вкрадчиво, - зачем же их наказывать за грехи старших? - Ах, дети! - язвительно повторила жена и так сурово посмотрела на Ганса, что он поежился. - Это что ж, по-твоему, их бандиты близнецы ни в чем не повинны? Забыл, как они бросили за борт несчастную собаку и из-за них утонул тот бедняга с нижней палубы? Ты о них тоже заботишься? - А почему бы и нет? - спросил Баумгартнер, ни к селу ни к городу впадая в благочестивый тон, что всегда бесило жену. - Господь им судья, не нам их осуждать. И потом, еще не доказано, что это их рук дело. - Не доказано! - Миссис Баумгартнер изо всех сил сдерживалась и не повышала голоса. - Какие нужны доказательства? Кто еще на корабле и вообще в целом свете способен на такую гадость, кроме этой парочки? Нет, видно, ты сам - святая невинность, даже чересчур. - Что ж, надеюсь, хоть прошло немало лет, я сохранил крупицу такой святости, - самодовольно ответил супруг и нацепил огромный красный картонный нос, который держался, точно очки, на проволочных оглоблях. - Я поступлю очень просто. Раздобуду каких-нибудь игрушек для детей и постараюсь их немного позабавить. Но хотел бы я, чтобы ты относилась к этим безобидным развлечениям с толикой доброты моя дорогая. Жена была застигнута врасплох. - Но я же и не хочу быть недоброй... только иногда я не совсем понимаю... - Пожалуйста, нарядись и ты, - сказал муж. - Надень то миленькое крестьянское платье, в Мексике на наших праздниках ты всегда наряжалась баварской крестьянкой. Ну пожалуйста, ради меня! - упрашивал он, и глаза его увлажнились от нежности, которая не очень сочеталась с шутовским красным носом. - Я подумаю, - сказала жена, и он тотчас понял, что она исполнит просьбу. Ганс сидел в сторонке, на нем была бумажная ковбойская широкополая шляпа, на шее висел маленький барабан, и он, как всегда, терпеливо ждал, когда же родители все обсудят и что будет дальше. Но вот отец сказал: - Ну, Гансик... Мальчик вскочил, шагнул к двери. Но тотчас раздался голос матери, в котором звучала знакомая предостерегающая; нотка, - и он замер на месте, по затылку пошел холодок. - Поди сюда, поцелуй меня, - велела мать. Он послушался, и сейчас же они с отцом улизнули, отец вдруг нахмурился, точно у него опять заболел живот. Прежде чем выйти на палубу, Баумгартнер остановился, вытащил из заднего кармана бумажный колпак, который дал ему стюард, и нахлобучил до самых ушей. - Ну, - весело крикнул он и наклонился, чтобы Ганс получше его разглядел, - по-твоему, кто я такой? И запрыгал, заплясал по кругу: гоп-гоп-прыг-скок! - Румпельштильцхен! {Карлик, гном в немецких сказках.} - во все горло заорал Ганс. - Верно! - восторженно рявкнул отец. И они выбежали на палубу, для обоих праздник уже начался. Дженни сидела на краешке шезлонга и при лучах предвечернего солнца по памяти рисовала морскую чайку в полете. Исчеркала несколько страниц - тут и с полдюжины торопливых набросков, в которых кое-как угадывается летящая птица, и сухо, старательно вычерченная голова чайки, где каждое перышко отчетливо, как звено старинной кольчуги. По обыкновению все никуда не годится. Дэвид сидит рядом, перечитывает "Дон Кихота" - наверно, в десятый раз. "Лучший способ освежить свои познания в испанском", - говорит он. Его альбом для зарисовок, перевязанный тесемкой, прислонен к шезлонгу. С тех пор как Дженни не пожелала показать ему свой рисунок, прямо из рук вырвала, он больше не рисует, сидя рядом с ней, и никогда не спрашивает, над чем она работает. А она прикидывается, будто ничего не замечает... интересно знать, долго ли так может продолжаться. - Пожалуй, я пойду, пора переодеться, - сказала она. - Может быть, стюард лишний раз устроит для меня душ. Не поднимая глаз от книги, Дэвид сдержанно осведомился: - Ты что же, в самом деле собираешься наряжаться для этого дурацкого праздника? - Нет, я просто хочу переодеться, - сказала Дженни. - Вечером я всегда переодеваюсь. Ты разве не замечал? Господин Баумгартнер появился во главе процессии, взмахивая какой-то палкой, точно тамбурмажор; он выступал гусиным шагом, и так же гусиным шагом, толпясь и визжа, топали за ним детишки. Судовой кладовщик раздал им дудки, барабаны, трещотки, свистульки - и они дудели, свистели, трещали, барабанили всласть. Ганс шагал рядом с отцом, за ними - маленькие кубинцы, а близнецы замыкали шествие: Рик бил в барабан, Рэк стучала одну о другую сушеными тыквами, на лицах у обоих было непривычное, едва ли не впрямь ребяческое удовольствие. Когда процессия подошла ближе, Дженни улыбнулась и легонько зааплодировала. Баумгартнер сверкнул на нее глазами поверх картонного носа и крикнул с жаром, в котором не было никакого веселья: - Пошли бы с нами! Помогли бы! - На что вам моя помощь, - возразила Дженни. И все-таки пошла с ними. Дэвид со страхом затаил дыхание - не хватало еще ей перейти на гусиный шаг! От нее всего можно ждать, она способна в любую минуту выставить себя на посмешище. Он всегда терпеть не мог в женщинах шутовства и сейчас, как всегда в подобных случаях, с отчаянием думал, что Дженни очень свойственно кривляться и дурачиться. Вот она скрылась в баре вслед за маленьким карнавальным шествием, прошла обычной спокойной походкой, только мерно хлопала в ладоши: Баумгартнер с Гансом увлеченно запели: "ist das nicht ein gulden Ring? Ja, das ist ein gulden Ring" {Где колечко золотое? Вот колечко золотое (нем.).}, а близнецы и маленькие кубинцы только взвизгивали более или менее в такт. Они шагали между столиками, высоко выбрасывая несгибающиеся ноги, и все, кто сидел в баре, поспешно убирали подальше стаканы и рюмки. Баумгартнер на минуту перестал петь, посмотрел по сторонам и, озабоченно хмурясь, горестно воззвал ко всем присутствующим: - Пошли бы с нами! Помогли бы! Маленьких весельчаков удостоили снисходительными взглядами и сладкими улыбочками, как оно и положено в таких случаях: детские радости, увы, мимолетны и, разумеется, священны, как бы они нам порой ни докучали, - но никто не поднялся, даже головы не повернул, не поглядел вслед, когда беспокойные гости удалились; Баумгартнер постарался скрыть разочарование и вывел шествие на палубу, топая все тем же гусиным шагом, который болью отдавался в позвоночнике и который был ему ненавистен еще в годы военной службы. Он провел их по палубе вокруг всего корабля и отпустил, снова подойдя к бару, - пускай бегут к родителям... только Ганса он отослал в каюту к матери, точно в наказание неизвестно за что. Ганс пошел, унося игрушки и чуть не плача: что случилось, что он сделал плохого? Близнецы и кубинские малыши, каждый со своей добычей, тотчас разошлись в разные стороны, не обменялись ни словом, ни взглядом, про Баумгартнера они мгновенно забыли. А он только того и хотел - быть забытым и все забыть: остаться бы одному, укрыться от всех глаз, да бутылку бы коньяку!.. Но ничего этого не удалось, и он спросил большую кружку пива и сел, смущенный, виноватый, не смея приняться за коньяк, покуда не пришла жена - она взяла с него слово, что он никогда больше не станет пить в ее отсутствие. Так он уныло сидел несколько минут, потом спохватился и снял фальшивую бороду, картонный нос и колпак. Перед самым ужином к нему присоединились жена с Гансом; на ней был кружевной чепец с развевающимися лентами, сборчатая кофта и широчайшая юбка, она напудрилась, и пахло от нее французским одеколоном "Сирень"; Баумгартнер отставил третью кружку пива и с благодарностью наклонился к жене. - Грета моя, ты очаровательна... ты все та же, моя девочка. Ты ни капельки не изменилась со дня нашей свадьбы! Прошло столько лет... - Ровно десять, - добродушно перебила она. - И у тебя очень короткая память. Ты же обещал не пить без меня... - Ну да, - подтвердил он жизнерадостно, вновь ощущая в желудке не боль, но приятное тепло, - но я думал, речь шла только про коньяк. - Ни про какой коньяк мы не говорили. Ты вообще никогда ничего не должен пить один! Он попробовал обратить все в шутку: - Даже лимонаду нельзя? И воды? И кофе? - Чепуха, - резковато сказала фрау Баумгартнер. - Ты выворачиваешься как юрист. Мы оба прекрасно знаем, что ты обещал. И напрасно ты надел мой жакет. Растянешь его, и он потеряет всякий вид. Я считаю, неприлично мужчине рядиться в женское платье, даже и на маскарад... - Она стесненно огляделась, но бар почти опустел, - Еще пойдут толки, - прибавила она. - Я поищу что-нибудь другое, - огорченно сказал Баумгартнер. - Зачем? Слишком поздно... - возразила жена. - Все уже видели тебя в моем жакете. Знаешь, пожалуй, я тоже выпью пива. Ганс сидел облокотясь на стол, упершись подбородком в ладони и ждал, пока кто-нибудь из них вспомнит заказать для него малиновый сок. Фрейтаг вернулся к себе в каюту, собираясь вымыться и побриться, и застал там Хансена, тот, полуодетый, раскинулся на верхней полке, с койки свешивались босые ноги. - Что случилось? Укачало? Над краем койки появилась широкая унылая физиономия. - Меня-то укачало? - Он, кажется, готов был разобидеться. - Я родился на рыбачьем судне. После такого, можно сказать, откровенного признания он опять повалился на койку, уставился неподвижным взглядом в потолок. - Я думаю. Фрейтаг стянул с себя рубашку и налил в тазик горячей воды из крана. - Я думаю, как люди во всем свете на тысячу ладов мучают друг друга... - А что вашей матушке понадобилось на рыбачьем судне? - спросил Фрейтаг. - Я думал, ни одну женщину не допускают... - Это была шхуна моего отца, - угрюмо пояснил Хансен. - Понимаете, в чем вся беда: никто никого не слушает. Люди ничего слышать не хотят, разве только про всякую ерунду. Вот тогда они слышат каждое слово. А когда начинаешь говорить что-нибудь дельное, они думают, это ты не всерьез, или вообще ничего не смыслишь, или это все неправда, или против Бога и веры, или просто не то, что они привыкли читать в газетах... Тут Фрейтаг перестал его слушать и начал сосредоточенно намыливать щеки и подбородок. Ловко приноравливаясь к качке, он ухитрялся бриться опасной бритвой - искусство, которым он всегда гордился. Если какой-нибудь случайный свидетель с ним об этом заговаривал, Фрейтаг неизменно отвечал, что, по его мнению, только так и можно как следует побриться. Но Хансен за все время плаванья ни разу не обратил внимания, как бреется Фрейтаг; сам он выжимал из тюбика готовый бритвенный крем, наскоро скреб щеки и подбородок маленькой безопасной бритвой и, видно, даже не подозревал, что побриться можно еще и какими-то другими способами. Когда Фрейтаг вновь прислушался к голосу Хансена, тот говорил: - Нет. Не желают. Во Франции, к примеру, белое вино, красное, розовое, всякое, кроме шампанского, - в таких бутылках, что вроде как плечистые, верно? - Совершенно верно, - подтвердил Фрейтаг, свернул свои носки и сунул в коричневый холщовый мешок с вышитой зелеными нитками надписью: "Wasche" {В стирку (нем.).}. - Ну вот, а поезжайте в Германию, даже не в самую Германию, в Эльзас, только-только границу перейти - и не угодно ли? Все бутылки узкие, прямые, как кегли, ни одной нет с широким верхом! Все это говорилось с неподдельным возмущением, которое действовало Фрейтагу на нервы. Очень понятно, что никто этого Хансена не слушает, подумал он безжалостно. Хотел бы я знать, что сейчас вызвало эти громы и молнии - та испанка, или Рибер, или еще кто? Ибо он давно уже подметил в Хансене свойство, присущее, как он догадывался, почти всем людям: их отвлеченные рассуждения и обобщения, жажда Справедливости, Ненависть к Тирании и многое другое слишком часто лишь маска, ширма, а за нею скрывается какая-нибудь личная обида, весьма далекая от философских абстракций, которые их будто бы волнуют. Это простейшее свойство человеческой натуры Фрейтаг открыл как слабость, присущую другим, но и не думал примерить эту истину на себя. Конечно же, трудное положение, в котором он очутился, - совершенно исключительное, не подходит ни под какие правила, так ни с кем больше не бывало и не будет. Все, что он по этому поводу чувствует, безусловно, справедливо, никто, кроме него самого, разобраться в его чувствах и судить о них не может, и просто смешно было бы сравнивать все это с жалкими переживаньицами какого-то Хансена. - Вот так оно и получается, - говорил меж тем Хансен. - В одном месте люди упорно делают бутылки с широким верхом, а в двадцати шагах, по другую сторону чисто воображаемой линии, которой вообще не было бы, если б не всесветная человеческая глупость и жадность, делают бутылки узкие, лишь бы доказать свою независимость! Надо было запастись терпением; словно плотный тяжелый туман окутал Фрейтага и погасил его приподнятое настроение. - Да ведь линия не воображаемая, она для того и проведена, чтобы что-то определить, воплотить идею: выразить разницу в языке и обычаях разных народов... послушайте, - прибавил он, взглянув на свесившееся с верхней койки напряженное, непроницаемое лицо, - никто не воюет из-за того, какой формы бутылка. Воюют потому, что у них различный склад ума, а уж от этого они и бутылки делают разные... Хансен порывисто сел на своей койке. - Ну да, да, я же вам про то и толкую! - загремел он. - Я это самое и говорю! - Значит, я вас не понял, - сказал Фрейтаг, складывая бритву. - Ну еще бы! Никто никого не слушает, - грубо отвечал Хансен; на лице его застыла такая безнадежность, что Фрейтаг не обиделся. Хансен сел, надел носки, башмаки, соскочил на пол и потянулся к верхней перекладине шкафчика за своей рубашкой. - Везде одна подлость и обман, - сказал он. - Взять хоть этих испанцев! Сами знаете, что это за народ - коты да шлюхи; никому не охота идти на их праздник - а ведь все платим за билеты и все пойдем, как стадо баранов! Они вымогатели" жулики, врут бессовестно, в Санта-Крусе всех обокрали, и все мы это видели, все знаем - а что делаем? Ничего. А несчастный толстяк с нижней палубы - какое такое преступление он совершил? Сказал при попе слово "свобода"? Так ему раскроили башку, а потом зашили - вот, мол, мы и о нем позаботились, о самом что ни на есть отщепенце. Всюду религия и политика - что я вам говорил? Он хрипло, глухо ревел, как бык, все громче и громче, невыносимо было слушать. - Да, верно, говорили, - любезно согласился Фрейтаг. Куда спокойней было бы иметь соседом по каюте Левенталя, если б только избавиться от Рибера, но с тем никто поселиться не хочет. А впрочем, даже Рибер, пожалуй, лучше, чем этот несчастный псих. Несчастные должны страдать в одиночку и молча, решил Фрейтаг, это одно из преимуществ человека - наслаждаться своими горестями, не примешивая к ним чужие... а хуже всего, когда тебе выражают сочувствие совсем некстати и не по тому поводу, да еще те, кто вовсе и не имеет права сочувствовать. Он, конечно, думал о Дженни - с ее возвышенной точки зрения, расовые предрассудки и вообще всякие предрассудки - верный признак душевной и нравственной ненормальности, и особенно это относится к антисемитизму, который гнусен и непростителен со всех точек зрения. Фрейтаг насилу сдержался, так велик был соблазн перебить ее высокопарную проповедь и сказать - а я, мол, знаю очень многих людей, которым сильно не по вкусу евреи, однако антисемитами их не назовешь, некоторые из них просто обожают арабов! Но она едва ли помнит, что арабы тоже семиты, не поняла бы его шутки, да и глупо спорить, только обидишь ее и оскорбишь, а это ни к чему. С ней приятно потанцевать и порой довольно занятно наблюдать, как среди беспечной болтовни вдруг всплывает редкостное простодушие, ребяческая наивность, этакая глуповатая ограниченная добропорядочность, словно мутные пузырьки на глади пруда, и поневоле начинаешь гадать, что за странная рыба плавает в глубине... или, может быть, там затонуло нечто неведомое, и со дна поднимаются пузырьки-сигналы... Мари оценила бы эту особу с одного взгляда и отделалась бы от нее одним словечком - налепила бы какой-нибудь остроумный ярлычок, быть может, не слишком точный или даже очень далекий от истины, но убийственно злой, и тут хоть сгори со стыда, что обратил внимание на такую девицу. Но Мари никогда не узнает про Дженни - чего ради ей рассказывать? Повязывая галстук, он ощутил внутри веселый холодок, все нарастающий радостный трепет, словно вот выйдет сейчас на палубу - и увидит Мари; словно корабль уже швартуется в заветной гавани и там, на пристани, ждет Мари и уже высматривает его в бинокль. Он так возликовал, так далеко занесся в воображении, что лишь под конец, торопливо приглаживая волосы двумя английскими щетками из китового уса (когда-то Мари подарила их ему ко дню рождения), вдруг услышал тишину: Хансен умолк. И Фрейтаг поспешил для приличия проявить малую толику внимания. - Конечно, нехорошо, что тому толстяку проломили голову, - осторожно сказал он, - но я не уверен, что он уж так заслуживает сочувствия. Все-таки нормальный человек не станет скандалить на похоронах, да еще когда хоронят такого же бедняка, труженика. Мог бы проявить немного уважения к покойнику... - Снова здорово! - простонал Хансен и на минуту даже схватился обеими руками за голову. - Вечно одно и то же: уважайте покойников, а вот живых уважать не надо! - Пойдемте наверх, выпьем, - предложил Фрейтаг, чтобы как-то с этим покончить. Хансен уронил руки, замотал головой. - Не хочу я пить, - сказал он с бесцеремонной прямотой пятилетнего ребенка. С долгим вздохом облегчения Фрейтаг вышел из каюты, встряхнулся, будто сбросил с плеч постылый груз: наконец-то отвязался! Миссис Тредуэл, касаясь узкой ладонью перил, спустилась по трапу в кают-компанию и критически оглядела свое отражение в широком зеркале на площадке. Из золоченых сандалий выглядывали пальцы ног, ногти покрыты ярко-красным лаком. Фигурка очень недурна, хоть и немного плосковата, подумала она, и головка тоже ничего. Жаль только, что заметны эти черточки от крыльев носа к углам губ, особенно справа, да чуточку намечается складка под подбородком. Не будь этих намеков, можно бы еще долго ни о чем не беспокоиться; но они есть, и не исчезнут, и будут все заметней, и к ним станут прибавляться все новые черточки, и складочки, и тени, отмечая каждый шаг на долгом одиноком пути к старости. Сорок шесть тоже опасный возраст. Еще неизвестно, когда хуже - в четырнадцать, когда ты уже не ребенок и еще не женщина, или вот как сейчас - и не молода, и не стара. Ну как теперь быть, как держаться? - спрашивала она себя едва ли не с тем же недоумением, что и тогда, в четырнадцать. Я пока еще танцую не хуже прежнего, пока еще езжу верхом, плаваю, пока еще могу и люблю много такого, что могла и любила в юности... пока, пока... ужасное слово! Она так тщательно оделась - может быть, этот вечер все же чем-нибудь порадует; так захотелось немного повеселиться! Но как быть веселой, беззаботной, если тут не с кем разделить беззаботность и веселье? Наверно, один или два румяных молодых моряка степенно пройдутся с нею несколько кругов, держась на расстоянии вытянутой руки, но, когда так любишь танцевать, порой и скучный кавалер лучше чем ничего. Хоть бы один из красавчиков сутенеров меня пригласил... как бы не так. Эти негодяи по обыкновению будут танцевать и ссориться и заниматься любовью со своими потаскушками - те по крайней мере молоды, а больше ничего и не требуется... Меж бровей прорезалась морщинка - совсем новая, всего несколько дней как появилась; стоя перед зеркалом на ярко освещенной площадке, миссис Тредуэл придирчиво себя рассматривала. Да, это правда, она старая, уже много лет немолода - и не знала этого, не боялась, даже не думала об этом; а вот сейчас посмотрела на себя трезвым, беспощадным взглядом, как смотрят посторонние, - и эта горькая истина бросается в глаза, и невозможно в нее поверить. Всегда казалось: возраст - это что-то необязательное, он существует сам по себе, словно платье - захотела и скинула, словно маска намалевана и ее в любую минуту какое-то нехитрое колдовство поможет смыть с лица. О Господи, да если не поостеречься, пожалуй, докатишься - начнешь платить сутенерам, чтоб было с кем посидеть в ночном клубе! Скоро из моих очаровательных друзей не останется никого, кто бы посылал мне цветы, и танцевал со мной, и водил меня в театр. Буду сидеть одна где-нибудь в углу за столиком или на террасе, и какой-нибудь проныра с завитыми волосами и нечистым взглядом подойдет с усмешечкой: "Сударыня, не угодно ли потанцевать?" - и я... нет-нет, ни за что, никогда! Я буду стареть с изяществом, как меня наставляли заранее в ту пору, когда я твердо знала, что буду вечно молода... буду сохранять лживую маску неизменного достоинства. Никто не заподозрит, что я все та же несчастная девчонка, которая никак не могла повзрослеть, что в оболочке умудренной годами почтенной старушки я старательно прячу свое шестнадцатилетнее сердце. Это будет мой никому не интересный секрет. В Париже я прежде всего оденусь по-другому, под стать возрасту. Это легкое тонкое платье в мелкую складку, алое, как роза, перехваченное широким золоченым кожаным поясом, так мягко спадает с обнаженных плеч, так облегает маленькие острые груди - их форму искусно создает кружевной лифчик... все очень мило, но впервые она заметила, как все это не сочетается с ее лицом. Что же, мне надо ходить в черном? И даже если я намажу ногти на ногах зеленым лаком, разве хоть кому-то не все равно? Тут ей стало до того грустно - впору вернуться в каюту и надеть что-нибудь самое будничное. И в эту минуту ее догнал шедший позади Дэвид Скотт, остановился и с удовольствием, с одобрением посмотрел на нее, этот блеск в мужском взгляде ей был хорошо знаком и никогда не надоедал. - Вы замечательно выглядите, - сказал Дэвид, и это прозвучало именно так, как надо. Вот от кого она никак не ждала ничего подобного! С обаятельной улыбкой, полной доверия, миссис Тредуэл взяла его под руку. - Какой вы милый, что так говорите! - сказала она. Дальше они пошли вместе. Она заметила, его черный вязаный галстук чуточку съехал набок и полотняный костюм не грех бы прогладить, но что за важность. Ее пальцы легли на его рукав, рядом настоящий привлекательный мужчина - и от этого чувствуешь себя уверенней и спокойней. - А я думал, все мы решили держаться подальше от этого праздника, - сказал Дэвид. - Ну, все-таки это праздник, кто бы его ни затеял, - возразила миссис Тредуэл. - Я хочу немного потанцевать, с удовольствием выпью шампанского и совсем не прочь притвориться, что мне веселей, чем на самом деле... по крайней мере сейчас. Вдруг за этот вечер случится что-то более или менее приятное или хоть забавное - понимаете? - какая-нибудь нелепость. Ведь это смешно, грязные бродячие танцоры устраивают для всех празднество! А если они и правда наворовали вещи для лотереи да еще лазили по карманам? Я им не давала ни гроша, и вы тоже. Почему бы не посмотреть, если разыграется скандал? - Ну, они выйдут сухими из воды, - сказал Дэвид. - Им всегда все сходит с рук. - Как я устала от строгой морали, - тихо промолвила миссис Тредуэл. - Кто такие "они"? И не все ли мне равно, чем "они" занимаются? Это равнодушие показалось Дэвиду отвратительным, он словно закаменел, невольно отдернул локоть. Миссис Тредуэл сняла ладонь с его рукава, опустила руку. - Для меня "они" - просто чужие, те, кто мне скучен или ведет себя со мной глупо, и все в этом роде. А эти испанцы... какое мне дело, что они натворили или могут натворить? Они хорошо танцуют, на свой дикарский неряшливый манер они красивы, так пускай хотя бы нас развлекают! На что еще они годны? Ведь и они только скуку наводят, когда всех высмеивают этими мерзкими злыми объявлениями. - Это особый вид шантажа, и он почти всегда удается, - сказал Дэвид. Он покосился на спутницу - она не слушала. Они уже замешались в толпу, сходящую к кают-компании, и миссис Тредуэл слегка кивнула кое-кому: Фрейтагу, который ответил кивком без улыбки; молодой кубинской паре с двумя малышами; новобрачным - эти улыбнулись ей в ответ; казначею - он расплылся до ушей; Дэвид понял, она кивает кому попало, но, похоже, никого по-настоящему не замечает. В сущности, она ведет себя как Дженни, только Дженни чего-то ищет, добивается какого-то отклика, и всегда это у нее получается либо чересчур напористо, либо уж чересчур кротко, никогда он не мог понять, с какими она подходит мерками, и не мог в них поверить. Но возмутительно, что она так старается его обезоружить, любыми средствами разрушить крепость, в которой он всю свою жизнь замыкался, сопротивляясь жизни - любому окружению, любому обществу, в какое ни попадал. Нет, уж лучше миссис Тредуэл с ее непритязательным, даже не лишенным изящества равнодушием к нравственным принципам, чем беспокойная, беззаконная, вечно чего-то ищущая Дженни, которой непременно надо найти точки соприкосновения с теми, кто оказался рядом - все равно с кем. А вот ему невыносима вынужденная близость. Дэвид почти забыл, что возле него другая женщина, так вскипела в крови привычная ненависть к Дженни... и вдруг он увидел ее - стоит внизу у стены, запрокинула голову и смотрит, ждет его, такая красивая, в одном из своих простеньких белых платьев, которые утром ли, вечером всегда на ней хороши. Есть в ней строгость и простота мраморной статуэтки, вся она, с головы до ног, - спокойная гармония, не заметно ни пудры, ни помады, никакого лака на ногтях, такая она свежая и прелестная, точно сад, полный роз; она улыбнулась ему, и он улыбнулся в ответ, и так глубоко, шумно вздохнул, что миссис Тредуэл посмотрела вниз, кивнула Дженни и опять обернулась к Дэвиду. И поразилась: как он бледен, как стиснуты зубы и горят глаза... - Вот она, - сказал Дэвид. И, едва кивнув миссис Тредуэл, кинулся вниз по трапу к Дженни, которая уже шла ему навстречу. Рибер ни на минуту не отказывался от намерения найти способ и возможность с успехом, вполне и до конца соблазнить Лиззи. "Где-нибудь, когда-нибудь, так или иначе", - напевал он мысленно припев своей любимой модной песенки; но нет, это должно совершиться здесь, на корабле, сегодня или никогда. После прибытия в Бремерхафен у него не останется ни минуты свободной: уже на пристани его встретят несколько подчиненных. Он только и сумеет посадить Лиззи на автобус до Бремена и любезно с нею распрощаться - любезно, но, разумеется, церемонно и окончательно. С того злосчастного вечера с бульдогом Деткой и прочим переполохом ему только однажды удалось опять заманить Лиззи на шлюпочную палубу; но на этот раз она была воплощенная скромность и сдержанность, не позволяла даже толком до себя дотронуться, пока он не додумался до новой тактики - стал кроток и послушен, как ребенок. Положил голову ей на колени и пролепетал, что она его маленькая кисонька. Она рассеянно погладила его по лбу, словно думая о чем-то другом. Да так оно и было. Она спрашивала себя, почему за все время их бурного романа Рибер ни разу не упомянул о браке? Не то чтобы она собиралась за него замуж - отнюдь! В постоянные спутники жизни - а она твердо решила, что следующий