в этой гуще полицейский взмахами рук направлял поток в нужную сторону. -- Ну и толпа, -- заметил Джо, когда они объехали здание и свернули за угол к служебному входу. Настроение поднималось. Добрая толпа -- вот что им было нужно. Он даже озаботился Сониным самочувствием: -- Ты как? -- Она не ответила. В огромном зале топтался народ, кучкуясь у концессионных ларьков и столиков -- там громоздились искусно раскрашенные яйца, расшитые жилетки с треугольными лацканами, деревянные кружки, кольца колбасы, пироги, замысловатые бумажные фигурки, срезанные с "Дерева жизни", петухи и курочки, флажки, подписные квитки на "Польско-американский репортер"; в одном киоске собирали деньги семье преподобного Юзефа Журчука из западной Польши -- какой-то маньяк ворвался в церковь прямо посреди мессы и его зарубил его топором -- брошюрки о круизах через Атлантику на пароходе "Баторий", гордости "Гданьско-американских линий"; на другом ларьке висел большой красный транспарант: "ЗАЩИТИМ ПОЛЬСКУЮ ЧЕСТЬ!" -- Ты иди, -- сказал он Соне, -- а я посмотрю, что там такое. -- Оказалось, "Общество защиты польских американцев" собирает деньги, чтобы выставить иск Ассоциации американских кинематографистов за фильмы, оскорбляющие честь и достоинство поляков -- назывались "Тарас Бульба", Тони Кертис и Юл Бриннер, а также "Не позволяйте никому сочинять мне эпитафию" вместе с целым списком других картин, о которых Джо никогда не слыхал; отдельная петиция предназначалась голливудским продюсерам и призывала их представлять поляков в хорошем свете, благо тем есть чем гордиться, и почему бы не снять фильм о военной карьере, например, Пуляски или Косцюшко. Вокруг будки с "Польской честью" собралось множество хиппи. Джо стало слегка не по себе: польские хиппи, какие-то дикие наряды, яркие деревенские рубашки и короткие штаны, но большинство успело облачиться в расшитые жилетки, так что длинные волосы цеплялись за жесткие нити толстых плечевых стежков. Немало было и ветеранов вьетнамского контингента -- мускулистых коротко стриженных парней в футболках, каждый с легкостью раскрутил бы тяжелый молот -- они хлопали друг друга по плечам и поглядывали на выстроившиеся вдоль задней стены холодильники, которые откроют только после конкурса, когда начнутся танцы. Шум голосов перекрывал клацанье откидных кресел -- там, в глубине, рассаживалась по местам спрессованная толпа. Гримуборную оборудовали в коммунальном стиле -- перегородки отделяли раковины и места перед зеркалами. Соня вытащила прокатные аккордеоны из футляров и поставила их под стол рядом с обогревателем. Она рисовала на раскрасневшемся лице дуги бровей, красный кончик дожидавшейся своей очереди губной помады торчал из позолоченной коробочки, как собачий член. Костюм Джо висел на крюке. Соня подняла голову и подмигнула, мотнув подбородком в левый закуток. Джо сделал непонимающие глаза, и она показала, снова кивком головы, чтобы он посмотрел сам. Джо с равнодушным видом прошел через весь зал к двери туалета, бросив по дороге взгляд на соседей -- там готовились к выходу братья Бартосик. Но на месте был только Генри. На обратном пути Джо остановился и спросил: -- Здорово, Генри, как дела? А где Кэсс? Все в порядке? -- На виду был только один аккордеон и один набор грима. -- Застрял в пробке, там страх что творится. -- Метнув на Джо быстрый злобный взгляд ледяных глаз, Генри отвернулся, теребя полоску материи. Уже в собственном закутке Джо усмехнулся Соне и принялся намазывать на лицо жирный слой грима, придавая себе вид жизнерадостного здоровяка. Если Кэсс где-то пьет и не успеет приехать, или уже приехал, но валяется пьяный, то первое место у них в кармане -- даже с прокатными инструментами. На сцене уже начался конкурс, открыли его "Король и королева детской полечки", в уборной были хорошо слышны чересчур быстрые переборы "Польки конькобежца", волна аплодисментов и одобрительный свист. Овация стихла, только когда вышли "Лучшие комики с аккордеонами". Пока Джо волновало только одно: они с Соней выступали предпоследними, а самый желанный последний номер достался Бартосикам. Ну что ж, тут ничего не поделаешь. Он бочком пробрался к кулисам, чтобы хоть пару минут посмотреть на комиков. Толпа орала, заливаясь смехом по любому поводу, радовалась даже шутке о том, как женщина спускается с горы на лыжах и с аккордеоном в руках. "Польские полечные лодыри" Стас и Станки показали грубоватый, но смешной номер. Стас нарядился в юбочку из резиновых цыплят и соорудил себе гигантский розовый бюст с елочными лампочками вместо сосков, которые загорались вишневым светом, когда он нажимал на спрятанную в ладони кнопку. Волосатые ноги заканчивались башмаками с большими круглыми носами, в таких обычно ходят литейщики. Нелепые груди и эти красные лампочки застревали в мехах аккордеона, и Стас то и дело вскрикивал АХ! АХ! от притворной боли, распевая одновременно "Они всегда в пути". Станки, одетый в тесный черный костюм, играл, сильно наклонясь назад и продев руки под коленями -- поясница выгнулась, а аккордеон лаял что-то свое между черными шелковыми лодыжками. Слышались выкрики: -- А это вы слыхали? Сколько надо поляков, чтобы сделать попкорн? Четыре. Один будет держать кастрюлю, а трое трясти печку! Эй, а кто такой Александр Грэйм Ковальски? Первый телефонный пшек! Эй, а как вы отличите польский самолет? У него будут волосы под крыльями! Эй... Затем появился Горка, длинный-предлинный и тощий, в мешанине из женских тряпок, рыжем парике, с фальшивым носом, на шее хромированный свисток -- он свистел в него, лил себе в ухо воду, изумленно смотрел, как она бьет фонтаном из рукавов и ботинок, прикуривал гигантскую фальшивую сигару, которая тут же взрывалась облаком зеленой пыли. Трюковой аккордеон у него был приделан к стамп-скрипке, Горка ревел клаксоном, звенел колокольчиком и лупил по сковороде, исполняя при том "Да, сэр, это мое дитя". Потом, пританцовывая, выскочил Скиппо, запонки из оникса вытягивали из-под пиджака рукава, манишка из оранжевого шелка пузырилась золотыми и зелеными ромбами, а коричневый бархатный воротник был так заплиссирован, словно под подбородком у него уместился крошечный аккордеон. После комиков показали два переходных номера: сначала на сцену в сопровождении матери вышел Аркадий Крим, слепой мальчик из Дюранго, Колорадо, -- в десять лет он потерял зрение и три пальца на правой руке, решив поиграть с динамитной шашкой. Аркадий был одет в голубой костюм с блестками на лацканах. Аккордеон он перевернул вверх ногами и исполнил что-то религиозное, объявив, что музыка -- это Божий дар, и что он регулярно отклоняет выгодные предложения поиграть в придорожных клубах, считая свой талант собственностью высшей силы. После двух бисов его сменила женщина средних лет в вечернем платье с открытыми плечами, она начала с "Баллады о голубых беретах", потом сыграла "Винчестерский собор", "Вальс Теннесси", а закончила старой доброй польской мелодией "Грек Зобра". Опять в гримерке Джо еще до женитьбы на Соне стал завсегдатаем польских фестивалей и конкурсов, подстраивая под них свою жизнь -- катался из штата в штат, повсюду, где проходили этнические фестивали, танцы, приходские междусобойчики: "Польские дни" в дюжине штатов, с полными автобусами туристов, калифорнийский фестиваль "Золотой аккордеон", техасская "Чешская фиеста", "Дни польки в сердце страны", "Ночи под полечку", "Скотоводы Хьюстона" и "Полечный гала-концерт в честь святого Патрика" -- вплоть до "Польки-Аляски" в Фэрбенксе и " Праздника польки" в "Холидей-Инн" у международного аэропорта "О'Хэйр" под грохот реактивных самолетов. Только через год Соня начала выступать с ним вместе, сумев-таки побороть страх перед потной толпой, змеевидной веревкой вокруг пыльной сцены, оглушительными воплями и уверенностью, что она сейчас хлопнется в обморок на глазах у всего честного народа. В горле после линимента першило так, словно его натерли занозистой щеткой. Она едва могла говорить, вся сила ее голоса уходила в песни. Потом дела пошли хорошо, особенно, когда они стали побеждать в конкурсах, ей уже нравилось, как толпа выкрикивает имя Джо -- и ее имя! -- орет и свистит. Входили в моду экзотические аккордеоны, прекрасные инструменты от Карпеков -- все цвета и оттенки, перламутровое и бриллиантовое напыление, горный хрусталь, блестящие надписи, решетки из серебра, а то и настоящего золота, переставленные местами черные и белые клавиши. Организовывала фестивали обычно какая-нибудь грузная пара, посвятившая свою жизнь полькам и полякам. Они знали, как и что надо делать, не меньше чем за год снимали зал, приглашали прессу, сочиняли афиши и объявления, которые потом появлялись в "Мире аккордеона", "Новостях техасской польки", "Польско-американских поклонниках польки" В шестидесятых, когда первые фестивали только еще раскручивались -- покажем черным, что такое поляки -- больше Польши, больше музыки, организаторам нравилось, они просили участников петь на своем языке или местном диалекте, предпочитали необычные мелодии и замысловатые танцы, выучить которые стоило немалого труда, музыку изолированной от мира маленькой Польши. На выступления тогда ходили в основном поляки. Но фестивальное движение росло, превращалось в музыку для всех, в вечера под пиво, приятный отдых -- организаторы знали, что нужно толпе, а нужна ей была отнюдь не культура для посвященных. Позвонив как-то Джо, миссис Граб пустилась в объяснения: -- Ни экзотического, ни экстремального, понимаете? Такое теперь правило, ассоциации придумали себе правила. -- Она записала их участниками "Августовских полек свиноводов Миссури" -- Мы опять сняли аудиторию в центральном зале. -- Джо хмыкнул. Акустика там была ни к черту, вместо мониторов -- кое-как заклеенная старая рухлядь, что глушит музыку металлическим лязгом. -- Что за дела, сняли бы водосточную трубу размером с кинотеатр. Тот же эффект. -- Послушайте, Джо. Сувенирные киоски на восточной стороне, продуктовые на западной, столы для пластинок и кассет, а сзади мы поставим столик для лотереи. В этом году разыгрывается переливающийся "форд" цвета металлик, с рефлексной краской. И билетеры тоже у задней двери. Послушайте, музыкальные исполнители -- то есть вы -- имеют шесть минут на номер, во время танцев группы сменяются каждые пятнадцать минут. Побольше разнообразия. Танцы только в линию, танцоры должны стоять лицом к исполнителям, толпу нужно как следует завести, понимаете, для большей отдачи, люди хотят получать удовольствие, а не глазеть на веночки старомодных фанатиков и двухчасовые свадебные пляски. Танцы в линию хорошо смотрятся. На польском одну песню. Большинство не понимает языка, но одна песня придаст этнический колорит. Вот на что нужно сделать ударение: этнический колорит. Позвольте вам кое-что сказать, Джо. Этническая музыка уже не считается устаревшей. Сейчас всем подавай что-нибудь этническое, на этом можно делать неплохие деньги. Люди идут слушать музыку и проводить время. Ну и за пивом с колбасой. Зачем им унылый фолк или эти суперсложные парные хороводы, когда надо выгибаться не пойми как, падать на задницу и сталкиваться с другими рядами. Никаких "Kozacy na Stepi". Чтобы в них разобраться, надо быть польским профессором. Никому не в радость. Вы знаете, я не полька, я чешка. Что такое современный чех? Это вываренная смесь kolc, пряников и польки. Так что выходите на сцену и играйте погромче, дайте им быструю веселую польку. Быстро и весело. Покажите им, что такое этническая музыка. Три сотни я вам гарантирую, а если выиграете -- победитель определяется силой аплодисментов -- то пятнадцать сотен и корона "Августовской польки скотоводов Миссури" Выступление тогда получилось кислым. Соня ждала Флори, похудела на десять фунтов и чувствовала себя мерзко. (И Флори, и Арти родились в один день, пятнадцатого сентября, с разницей в два года.) Джо разучил медленную версию "Zеy Chеopiec", которую все называли "Очень плохой парень". Песню встретили не так, чтобы хорошо, но получше, чем номер Джерси Валда: тогда вышли танцевать всего три пары, а скудные аплодисменты тут же умолкли, когда здоровяк с прилипшими ко лбу тонкими волосами вдруг запрыгал и заорал во весь голос: -- Это не польская полька, это не польская музыка. Я поляк из Польши, в Польше бы вас оборжали, как я сейчас -- Ха! Ха! -- только заикнитесь, что этот мусор -- польская музыка! А это что, польская еда! -- он махнул рукой в сторону лужайки с этнической кормежкой: в каждой палатке десять на пятнадцать футов стояли плита, ледник, складные столики, и всем этим командовала бой-баба соответствующего вида. -- Это НЕ польская еда, это дерьмо, которое у вас называется колбаса и кишка. Нормальный человек не возьмет это в рот, даже с голодухи. И еще американская хрень -- картофельный салат с двуцветными оливками, ананасами и приторным майонезом. Ха! Язык? Я смеюсь вам в рожу! Ха! Ха! Запихали раздолбанные слова в веселенькие фразы, от вашей грамматики у настоящего поляка будет истерика, это вы называете языком предков? Никогда! Это не польский язык, а свинский! -- И так далее. Позже Джо опять попался на глаза этот мужик -- он сидел в одиночестве под деревом и поедал американский картофельный салат, зажав в каждой руке по ложке. Победители Они вышли на сцену, и все получилось отлично. Прокатные "Коломбо" служили, как надо, со временем они уложились тютелька в тютельку, Сонин голос звенел окровавленным кинжалом -- вот что значит полька: подавленное отчаяние, несправедливость с рождения, сила, закаленная в несчастьях, выносливость -- этот резкий шершавый голос мог держать ноту так долго, что зал глотал воздух и выдыхал вместе с певицей. А следом -- невозможная полька, хиппи захлопали в такт музыке, остальные подхватили -- хороший знак, зал был с ними. Они сорвали больше аплодисментов, чем все, кто выступал до сих пор, объявил Ян Реха, кивая на измеритель и пожимая им руки с притворным изумлением. Они убежали в уборную -- в поту и восторге оттого, что все уже прошло, и прошло хорошо. Готовый к выступлению Генри Бартосик трясся от ярости у выхода из своего отсека, не сводя глаз с задней двери сцены и Кэсса Бартосика, который только что оттуда появился, а сейчас срывал с себя пальто, одновременно нащупывая защелку аккордеонного футляра. -- Где тебя, блядь, носило? Наш выход. Я чуть с ума не сошел! -- Эти пробки, это что-то невозможное, я перся восемь кварталов пешком -- господи, как я замерз, пальцы не гнутся. Отвлеки их на минутку. -- Он пустил в раковину горячую воду. -- Подержи аккордеон у батареи, совсем заледенел, быстро, ну быстрее же. -- Это ты мне говоришь быстрее? Черт подери, я отсюда слышу, как ты провонял виски. -- Иди на хуй, я зашел перекусить. Я хреново себя чувствовал, неужели не ясно? Одну рюмку, всего одну рюмку, чтоб не болел живот. Отъебись от меня. -- Один растягивал меха, подставляя их под теплый воздух, жал на холодные клавиши. -- Ах, ты боже мой! -- Кэсс слабо рыгнул. Аплодисменты, предназначенные Джо и Соне, утихли, и конферансье объявил: -- Ну как, понравилось? Невероятный дуэт, муж и жена, одна сатана, Джо и Соня Ньюкамер. А теперь те, кого вы, мои юные друзья, так долго ждали, дуэт, окутанный свежей и печальной славой милуокского триумфа, лауреаты "Фестиваля польской улицы", непревзойденные исполнители польских мелодий в популярном стиле, братья Бартосик, Генри и Кэсс БАРТОСИК. -- Братья топали по лестнице, Генри проклинал все на свете, Кэсс рыгал, икал и бормотал, запинаясь: -- ... от мертвого осла уши. -- Сегодня братья Бартосик -- кстати говоря, друзья, Кэсс Бартосик еще и быстрее всех в Америке печатает на машинке -- решили нас удивить, популярные мелодии в полечном стиле немного меняются -- дуэт исполнит мемориальное попурри из Джими Хендрикса и Джэнис Джоплин -- но они вовсе не собираются топтать свои аккордеоны и бросать их в костер -- словом, слушайте рок! Братья Бартосик! Раздались аплодисменты, затем тишина ожидания, и два аккордеона запыхтели полькой "Я и Бобби Макги" Джо засмеялся. -- Ты только послушай, инструмент совсем холодный -- меха еле тянутся. Вот влипли. -- Он наполнил бумажный стаканчик виски на полдюйма, и Соня опрокинула его в рот, сразу почувствовав, как по телу разливается теплая слабость. И тут медленный аккордеон замолчал, повисла пауза, потом шквал смеха в зале, хохот все разрастался, несмотря на перекрывавший его более близкий шум потасовки и приглушенные крики. Все, кто был сейчас в уборной, наблюдали, сгрудившись у дверей, как на верхней ступеньке лестницы дерутся Кэсс и Генри. На самой сцене Ян Реха, смеясь, успокаивал зал, отпускал шуточки, старался перекричать взвизги и завывания. -- Что случилось, черт побери? -- воскликнул Джо и скоро разглядел, что Генри изо всех сил дубасит Кэсса, а тот сгибается все ниже, пытаясь укрыться от братских кулаков. В ту же секунду Кэсс сильно подался вперед, и его вырвало прямо на ступеньки. Джо заверещал: -- Господи, да он же заблевал всю лестницу. Совсем дошел. О благословенный Иисус, о Дева Мария, святые и великомученики, а если бы мы выступали после? Что за день сегодня, всех вокруг рвет. -- Но уже опустили занавес, и на сцену бросились две женщины со швабрами и ведрами. Генри, не поднимая головы, ушел в уборную, а рыгающего Кэсса охранник повел по коридору к туалету. Генри был вне себя от ярости, в нем пенилось грандиозное польское бешенство; Соне казалось, он выкинет сейчас что-то ужасное и непоправимое -- так пылали его щеки и такими белыми стали глаза -- но он всего лишь сунул аккордеон в футляр, надел пальто и ушел в ночь. В коридор ворвался крапчатый снежный вихрь. На сцене Ян Реха называл их имена, победители, победители, муж и жена, нежные голубки, дуэт Джо и Соня Ньюкамер! Женщина средних лет, та, что заполняла паузы между номерами, затянула "Взбирайся на каждую гору", и они поднялись на сцену -- получать чек и жать руку Яну Рехе. Подарок -- Золотко, ты что хочешь, пойдем поужинаем или возьмем с собой -- бутылку вина, жареного цыпленка -- можно ведь поесть в мотеле? Послушай, золотко, я знаю, это кошмарное место, но представь, если б мы не выиграли -- без этих денег другой отель нам просто не по карману. Смотри, какой чек, пятнадцать кусков -- миленькие, миленькие денежки. А ты у меня миленькая маленькая куколка, хочешь, переедем в другой мотель, куда-нибудь пошикарнее? Все, что ты пожелаешь, только скажи. Интересно, что если бы она сказала да? -- Не знаю. Не хочется никуда идти, там очень холодно, может, лучше побудем до конца программы, поесть можно и здесь: добрая польская кухня, слышишь, как вкусно пахнет. У них там пироги с картошкой и ростбиф. И танцы. -- Джо любил танцевать, но больше на уличных фестивалях, где не так тесно. -- Ага, отлично. Господи, ну и рожа была у этого Генри, видала? Им теперь кранты, это уж точно. Пилить ему на хордовоксе под спевки вашингтонских сенаторов. Это ж разойдется, как лесной пожар. Представляешь, звонит он Джерри и говорит: хочу засветиться в Дойлзтауне. А Джерри ему в ответ издевательским голосом: "Нет уж, спасибо, я не думаю, что из рыгалова на сцене получится хороший номер". Послушай меня, солнышко, эти аккордеоны надо сдать до одиннадцати. Давай я схожу в мотель, проверю, как там детки, возьму машину, отвезу аккордеоны, а потом вернусь, и мы отлично проведем время. Утром пойдем на мессу, на польскую мессу, прямо через дорогу, потом съедим польский завтрак и двинемся назад. Надо еще заехать в этот Морли -- потолковать с легавым насчет наших инструментов. А завтра к вечеру сесть бы часика на два и заплатить кое-что по счетам. Давай так, ладно? -- Она кивнула. -- Вот и хорошо, я побежал. Вернусь через часик. В полночь она еще ждала, ерзая на откидном стуле, болтая со знакомыми о музыке, братьях Бартосик и постоянно поглядывая на двери, потом вдруг почувствовала, что ужасно устала, и пошла в мотель -- пешком, по снегу, уже восемь дюймов, все сыплет и сыплет. В уличной хляби ползли и буксовали грузовики, легковушки, и Соня совсем продрогла, когда наконец показалась вывеска ОТЕЛЬ "ПОЛОНИЯ". Под фонарем в сотне футов от "Полонии" торчала из снега какая-то мелкая штука. Соня подняла, и это оказалась завернутая в бумажку и перетянутая резинкой стопка карточек. Бумажка -- десятидолларовая банкнотой. На карточках -- проститутки в причудливых позах. Он появился в два ночи, вошел бочком, от самой двери распространяя запах перегара. Она только что успокоила Арти, горло болело от линимента, пения и винегретного соуса, которым была полита свекла. От усталости Соня уже не держалась на ногах. Он, чертыхаясь, потыкался вокруг, нашел кровать и тяжело опустился на край. Она подвинула Флори поближе к стенке. -- Солнышко, -- сказал он. -- Я опоздал. Вернулся в зал, а там уже никого нет. Пришлось ехать домой. Он сражался с ботинками, пропитанные снегом шнурки не хотели развязываться. -- Заглянул в бар, а там все на взводе. Ну и сцена. Кэсс там же, нахрюкался, полез драться. Один старик играл на бандоньоне, слышала когда-нибудь? Танго. Какая-то пара пошла танцевать. Господи, как два кенгуру с клеем на подошвах. Так пристукиваются, будто собаки цапаются. О. У меня для тебя подарок. -- Она нащупала что-то твердое и квадратное, пальцы прошлись по кнопкам. Села на кровати и включила свет, приглушенный замотанным вокруг абажура полотенцем. Джо сидел весь расхристаннный, волосы мокрые от растаявшего снега, лицо горит, глаза красные, рубаха расстегнута до пупа. Он протягивал ей маленький зеленый аккордеон. -- Вот. Ты ж умеешь на таких играть. Маленький аккордеончик для моей маленькой женушки. Или отдай его маленькой Флори, как хочешь. -- Он сморщился и простонал: -- Солнышко мое. -- Соня выставила вперед руки и притянула его к себе; может она его все-таки любит. Зажатый между ними аккордеон жалобно хрюкнул. "Пудра белая на твоем лице..." Сдав аккордеоны, он вдруг понял, что совсем не хочет возвращаться в убогий мотель к нытью, кашлю и тошноте детей. Он замерз, он был вне себя от радости, чек в кармане рубашки согревал ему грудь. На полуночной станции он заправил машину бензином, залил банку антифриза, так что мороз ей теперь не страшен. Потом вспомнил о заглохшей печке, быть может, виноват предохранитель -- как он сразу не подумал? Так и оказалось. Надо было проверить с самого начала. Проползая по заледенелой улице, поглядывая на лежавший рядом подарок и с удовольствием ощущая ногами поток теплого воздуха, он заметил красную неоновую вывеску "Клуб Высоко-Низко" и хлопавшую по дверям тоже красную афишу "NA ZDOROWIE, ДРУЗЬЯ ПОЛЬКИ". Он втиснулся на забитую до отказа стоянку -- Господи, ну и холодрыга, -- и направился прямиком в шумный бар к взрывам аккордеонной музыки -- Кэсс Бартосик у микрофона, во всей своей пьяной красе -- пиво с виски, совсем немного, потом мимо длинной узкой стойки, вдоль всей стены к единственному свободному табурету. У половины посетителей были с собой аккордеоны; отовсюду лились звуки музыки или просто звуки -- "Осенние листья" мешались с "Что новенького, киска?" и с польками. На соседнем табурете сидел человек в сером свитере и черной шляпе, уже немолодой, с крупным носом, и слушал, как Бартосик наяривает свою рок-версию "Оки из Маскоги" -- Я презираю эту музыку, -- сказал серый свитер. -- Я тоже. Бартосик всех достал. Печатал бы лучше на своей машинке. -- Вы знаете этого человека? -- Свитер разговаривал с акцентом, который Джо не сразу распознал, что-то латинское. До него донесся запах кошек и консервированного тунца. -- Ага. Я только что с полька-матча -- этот хмырь заблевал всю сцену. А потом удрал, когда все заржали. -- Значит, вы играете на аккордеоне? -- Ага. А вы? -- Нет. -- Он показал на квадратный футляр у себя под ногами -- Бандоньон. Лучший из свободно-язычковых. Звучный, трагичный, яростный и всегда -- всегда -- чувственный. Я не играю попсу, эти несчастные польки -- я играю только танго, музыку трагических характеров, соединенную с муками любви, соединенную с сердцем, со страданием. -- Правда? -- переспросил Джо. -- А откуда вы? -- Буэнос-Айрес. Аргентина. Но я покинул свою страну несколько лет назад, поскольку думал, что передо мной откроются возможности. Жизнь в Буэнос-Айресе имеет некоторые аспекты, не слишком приятные. -- Правда? -- поинтересовался Джо. -- Хотите выпить? -- Спасибо, сэр. Вы человек с тонкими чувствами. Я играл во многих группах, почти никогда танго, только раз или два. Американцы не понимают танго. Они не знают бандоньона. Должен вам сказать, я презираю Америку -- кухню, женщин, музыку. Это моя ошибка, давайте смотреть в лицо фактам. Я многое сделал. Я высокомерен, признаю, поскольку считаю себя высшим существом и принадлежу к высшей культуре. Но здесь, сначала я старался, потом стал зол и надменен -- такова моя природа -- затем, поскольку я жаден до всего, я пошел по пути преступления. Я украл в супермаркете мясо, я пил прилюдно, я мочился на тротуар, я произносил безумные тирады всем, кто мог слушать, я выкрикивал непристойности в кинотеатрах, я безобразничал в ресторанах. Я мстителен. Если кто-то скажет обо мне плохое, я сплету заговор и уничтожу обидчика. -- Серое, как цемент, лицо человека в свитере скривилось от отвращения. -- Похоже, вы человек суровый, -- заметил Джо. -- Знаете, что я вам скажу, -- продолжал тот, доставая из кармана полускуренную сигарету, разминая ее и щелкая зажигалкой. -- Недавно меня оскорбил бармен. Я дождался на улице, пока он не пошел домой. Я следил за ним до самой двери. На следующий день, когда он был в баре, я вошел к нему в квартиру для отмщения. -- Что же вы сделали? -- Я его уничтожил. Я снял наклейки со всех его консервов. -- Он засмеялся. -- Пусть теперь думает, суп это или грушевый компот. -- И все? -- Еще я выкрутил болты из унитаза. -- Да, не хотел бы я быть вашим врагом. Выпейте еще. -- Я вам вот что скажу. Я уеду в Японию. Вся Япония сходит с ума по танго. Япония и Финляндия. Там живут понимающие люди. В Буэнос-Айресе меня называли Тигром Танго, Легендой бандоньона. -- Не слабо. Вы в самом деле хорошо играете? -- Возможно, я лучший в мире игрок на бандоньоне, лучше чем Астор Пьяццолла, и должен вам сказать, мои танго не так диссонантны, не так похожи на "новую волну", как у Пьяццоллы, который визжит, точно пластиковая молния на дешевой куртке, и эти его заговорщицкие паузы, и скрип, как два резиновых шарика друг о друга. У него серьезная, неулыбчивая, трудная музыка; лица танцоров напряжены, а его темп, и еще пристукивания, как будто кто-то взбирается по бетонной лестнице в горящем небоскребе. Там есть качество расчески с бумажкой, от которого дрожат черепные швы. Его набухание страсти -- как музыкальная крапивница. Я вспоминаю этого коротышку в кожаных туфлях, измученная скрипка истекала влагой, гнев, порывы, затрудненное дыхание, рулады, словно бисерины монпасье на полоске бумаги, иллюзия снега и паутины на падающих деревьях. Партии сталкиваются, как поезда. Занятие для цыплят. Назойливость петухов. Предсмертное мычание коров на бойне. А в моей музыке не так: в моей музыке настоящая дикость, неистовство в моей музыке, в моих танго. Во мне живет зверь -- он похож на лягушку с острыми когтями, прыгает и рвет меня на части. -- Человек вытянул вперед руки и показал деформированные большие пальцы. Джо уже порядком надоел вой Бартосика. Он встал и прокричал: -- Внимание! Леди и джентльмены. Внимание! Сегодня с нами -- как вас зовут? -- Карлос Ортиз. -- Сегодня с нами знаменитый аргентинский виртуоз свободно-язычковых инструментов, Тигр Танго, мистер Бандоньон, сам Карло Ор Тиз! -- Все захлопали; они тоже были сыты по горло Бартосиком. Джо вытолкнул человека в свитере к микрофону и помог ему расстегнуть футляр инструмента, приговаривая: давай, давай, давайте послушаем танго, что-нибудь новенькое, сядь, Бартосик, иди куда-нибудь наблюй. Человек встал перед микрофоном, взял в руки серо-серебряный восьмиугольный инструмент с узорами блестящих кнопок -- сто сорок четыре штуки. Потом сел на стул, расслабил руки. -- Спасибо. Это, конечно, неожиданно. Я сыграю вам несколько танго, такая вот музыка, чувственный и жестокий танец, его родина очень далеко от вашего города, в Буэнос-Айресе. Я начну с грустного и немного тоскливого "Lgrimas", или, как у вас говорят, "Слезинки". Народу понравилось, музыканту предлагали выпить, все оценили сложность инструмента и виртуозность исполнителя. Как следует приложившись, он сыграл "Злые мысли", "Тайные мечты", "Сумасшедший", "Мое прошлое в огне", "Шершавый и жесткий", "La yumba" Освальдо Пульези и даже невообразимую "Прекрасную марионетку" Карлоса де Сарли. Средних лет пара вышла танцевать. Они понимали толк в танго -- блистательная работа ногами, сближающиеся тела, статичные позы и медленные, тягучие шаги, низкий изгиб, резкий поворот головы. Они словно хвастались перед Ортизом: мол, тоже понимают эту мрачную, почти раздражающую музыку; он играл все неистовее. (Позже, этой же ночью, в номере отеля, после рискованных упражнений, которыми часто заканчиваются вечера с танго, мужчина-танцор получил сердечный приступ и в последнюю свою минуту проклял танго.) Но зрители уже устали от этой драматичной, словно израненной, музыки. Кэсс Бартосик, соорудив воронку из своих неуклюжих рук, прокричал: -- Послушай, парень. Эй, ты, это невозможно слушать. -- Он попер на Тигра, и вечер закончился дракой перед микрофоном, тычками и воплями сражающихся сторон. Тигр шипел: -- Пошел на хуй, козел, только сломай мне бандоньон, таких уже не делают. Прояви уважение к отличному инструменту. Польская свинья! Я тебя сейчас убью. Джо ушел и не видел, чем кончилось дело. (Когда в 1972 году вернулся из изгнания Перон, Тигр уехал в Аргентину. После смерти Перона он пожал плечами и решил остаться, поскольку был тогда влюблен в художницу, рисовавшую растения, и наслаждался успехом своих новых танго. В один прекрасный день он сыграл танго "Mala, mala, Junta", намекавшее на плохих компаньонов, необратимый упадок и вызывавшее опасные ассоциации с криминальными личностями, чем пробудил к себе интерес какой-то мелкой шавки из военной хунты. Ночью за ним пришли, забрали, пытали, перебили пальцы. С тех пор он больше не играл на бандоньоне.) Подарок Флори разбудила ее затемно. -- Мама, мама, я хочу жареной картошки. -- М-м-м? -- Мама, я хочу шоколадного молока. -- Ты проголодалась? -- Ага. -- Соня потрогала девочкин лоб, теплый и влажный, но жара не было. -- Значит тебе лучше? -- Она пыталась сообразить, что можно найти съестного в этой душной комнате в полпятого утра. Потом вспомнила, что в коридоре есть автомат с напитками и конфетами, а может и сухим печеньем. Шепнув: сейчас что-нибудь принесу, она перебралась через пьяно храпящего сквозь открытый рот Джо, подхватила сумочку и убрала дверную цепочку. Дверь она оставила приоткрытой. Пол в коридоре был усыпан серым тающим снегом, такого же цвета бумажками, уличными рекламками, зазывавшими партнеров по медленным танцам, фотографиями грудастой девахи с губками, сложенными в многообещающее "О", обрывками билетов, пустыми бутылками, мятыми банками из-под кока-колы, в углу валялась мокрая синяя варежка. Автомат жужжал и подрагивал в конце коридора. Ничего лучше апельсиновой шипучки и сырных крекеров Соня там не нашла. Флори набросилась на еду, как волчонок, и одним глотком выпила всю шипучку. Она уже выспалась, была готова к началу нового дня, глаза гуляли по убогой, но уже привычной комнатенке,: отцовская одежда свалена на спинку стула, лучик света, пробившись сквозь плотно-белое окно, блеснул на хромированной решетке магазинной тележки со спящим Арти, затем поймал отражение тумбочки и зеленый квадратный предмет с красным бантом. -- Что это? -- осторожно спросила девочка. -- А ты как думаешь? На что похоже? -- На подарок. -- От смущения, что вообще осмелилась произнести это слово, она спрятала лицо в одеяло. -- Это и есть подарок. Смотри. -- Соня перегнулась через Джо, и дала зеленый аккордеон Флори в руки, отстегнула ремешки, провела детской ладошкой по мехам, нажала на кнопки. -- Это кордион. Такой маленький. Мама, а где клавиши? -- У него нет клавиш. Только кнопки. Твоя мама как раз на таком училась играть. Слушай. Она пробежалась по клавишам, наигрывая "Черная овечка, бе-бе-бе, где же твоя шерстка?" -- Это мне, мама? Это мне подарок? -- Да. Тебе. Шериф Небо нависало тучами, темными от нового снега, и Джо гнал машину, надеясь уехать как можно дальше до того, как повалит. Дорогу почистили, но остался коварный лед. Обогреватель снова капризничал, и Соня, все той же кухонной лопаткой, которую Джо всегда держал на приборной доске, соскребала ледяные стружки с лобового и боковых стекол. -- Это? Этот город, "Морли, шесть миль"? -- Тут была забегаловка. Где мы ели пирог. -- И там у нас сперли аккордеоны. Ставлю сотню баксов, полиция знает, где искать этих пацанов. -- Джо, ты же не видел никаких пацанов. -- А чего мне на них смотреть? То я не знаю этих проклятых ниггеров и ихних жирных боссов, бабки на дурь, небось, понадобились. Кто, черт побери, еще будет таскать у людей аккордеоны? Они пересекли черту города: щебенка со складками льда, невзрачные магазинчики, цементные дорожки перед домами делят пополам квадратные площадки снега, седаны, гаражи на одну машину, бесполезные баскетбольные кольца над открытыми дверьми. Они уткнулись в хвост здоровенного трейлера, заклеенного эмблемами штатов, в которых тот успел побывать; Джо подъехал поближе и разглядел красно-желтую надпись "Флорида -- наш солнечный дом", посередине задней двери, над колышущейся занавеской и закрытым жалюзи -- улыбающееся личико солнца странно контрастировало с похожим на мошонку силуэтом какого-то другого штата. -- Что, черт возьми, он тут забыл среди зимы? -- воскликнул Джо. Но обогнав трейлер, они рассмотрели, что этот старый раздолбанный фургон тащит на себе аварийка. Они проехали мимо той самой забегаловки, сейчас наполовину загороженной фургоном, и Джо свернул на заправку "Шелл", где им навстречу вышел средних лет чернокожий в кепке, штанах и рубашке, напоминающей пижаму; он вытирал тряпкой руки, на коричневом черепашьем лице сидели бифокальные очки размером с пару соленых крекеров, нижние линзы ловили свет двойными бугорками. -- Залить доверху, сэр? -- Ага. Где тут у вас полиция? -- В Морли нет полиции. Казармы полиции штата примерно в двадцати милях к северу. -- А что делать честным гражданам, если совершается преступление -- например, прут из багажника аккордеоны, пока человек жрет холодные помои в проклятой придорожной забегаловке? Что им тогда делать? -- Идти к шерифу. Пять семьдесят, сэр, проверить масло? -- Нет. А где он? -- Очевидно у себя в кабинете, в ратуше. Проедете авторесторан, потом "Макдональдс" и школу, вы не пропустите, большое белое здание, там еще на площадке пушка и танк. Так это с вами приключилось? У вас украли аккордеоны, пока вы кушали? Можно сказать, музыкальное преступление. -- Он протер тряпкой заляпанное стекло. -- Точно, черт бы их побрал. -- Забрав мелочь в потную ладонь, Джо протянул ее Соне. Он остановился в десяти футах от знака "ОСТОРОЖНО, СОСУЛЬКИ", затем, перескакивая через две ступеньки и хрустя не то льдом, не то крупинками соли, взбежал по гранитной лестнице. Перегнувшись через спинку сиденья, Соня подоткнула Арти мотельное одеяло и дала Флори палочку жевательной резинки, но не успела она повернуться обратно, как Джо выскочил из дверей, плюхнулся на водительское место и взревел мотором. -- Его там нет? -- Есть. -- Слишком ты быстро. -- А чего ждать? Не буду я посвящать шерифа Гамадрила в свои дела. Этот сукин сын черный, как пиковый туз. Хорошо хоть не сблевнул, когда увидел. Шериф-ниггер. Ебал я их всех. Купим новые. Он вел машину обиженно и молча. Флори на заднем сиденье принялась жать кнопки зеленого аккордеона и запищала: -- Ой ты ниггер-шериф, у нас ниггер-шериф в городе живет. -- Эй, -- злобно выкрикнул Джо, и девочка заплакала. Обернувшись, Соня увидела, как Флори лепит к аккордеонным мехам жвачку, и забрала у нее инструмент. (Через год или два, прямо перед Польским клубом, три китайских юнца ограбили Джо. -- Валим отсюда, -- объявил он. -- В Техас. К черту ебаный снег и ниггеров с узкоглазыми. -- Во время дворовой распродажи под вывеской "Уезжаем в Техас" зеленый аккордеон возвышался на верстаке; рядом лежал фотоаппарат "Чарли Тунец", пластмассовые водяные пистолеты, грузовики, шарик на резинке, одноногая Барби с мольбой простирала тонкие ручки, настольная лампа в форме прозрачного гуся, пластмассовые линейки, набор бледно-желтых, почти бесцветных меламиновых тарелок, солонка в форме атомной бомбы, вафельница, коробка из-под конфет с пуговицами с обрывками ниток, бусы, три фонарика без батареек, продавленная коробка старых номеров "Полонского Горна" и стопка пластинок на 78 оборотов. Они переехали сперва в Коскюшко, Техас, затем в Панна-Мария, где Джо устроил сомовую ферму, на которой потом стал выращивать божьих коровок для рынка органических огородов; за десять лет он добился некоторого успеха, но не показывал виду, гордился только про себя и покупал продукты все в том же магазине "Снога". Он выучился ездить верхом, стал носить ковбойские сапоги, шляпу и кожаный ремень ручной работы с серебряной пряжкой, на которой было выгравировано "ПОЛЬКА ТЕХАСА". В Сониных волосах появились серебряные нити, но в 1985 году они полностью выпали из-за химиотерапии -- наступали последние месяцы ее мучений от рака горла. Когда в 1987 году в Сан-Антонио прибыл с визитом Папа Иоанн Павел II , Джо со своей второй женой был удостоен чести представлять панна-марийцев на специальной аудиенции, Арти же, воспользовавшись подходящим моментом, удрал в Лос-Анджелес. Сперва он отправился прислуживать трем клезмер-музыкантам, игравшим эпизодические роли в комедийном фильме "Скряга", потом эмигрировал в Австралию и там, в какой-то глухомани, устроился скотником.) ЦВЕТА ЛОШАДЕЙ Концертина Древний Египет Коня, значит, похоронили, а он вернулся -- вынесло из-под земли неизвестной антигравитационной силой, и вот он лежит на боку, зубы расслабленно скалятся засохшей землей, веснушчатые губы и нос покрыты белоснежными волосами, изгиб верхней ноздри напоминает вход в загадочную страну тела. Окровавленное ухо напряжено и словно к чему-то прислушивается, грива распутана и перевязана веревкой, глаз не видно. Это Древний Египет, и, господи боже, как же ей хотелось, чтобы добрый Фэй Макгеттиган никогда его не показывал -- никогда. Эта штука на крыше Она ехала на ранчо примерно в то же время -- летом 1980 года, но не одна, а с Верджилом Уилрайтом, ветераном вьетнамской войны; это навсегда, писала она им, это настоящее. Он рулил вместе с ней через всю страну, она везла его к отцу и матери, которых не видела пять лет, с того самого дня, когда ее первый муж Саймон Ульц застрелил коня и получил от отца пулю. Она не рассказывала родителям, что Верджил был раньше женат на медсестре, познакомившись с ней еще во Вьетнаме, -- их неудачный брак, полный умопомрачительного пьянства, наркотиков, ругани и мордобоя, развалился, когда Лили, так звали его жену, подала сперва на Верджила в суд, потом на развод и уехала в неизвестном направлении. Так это все и кончилось. Время от времени она говорила: вот подожди, познакомишься со старым Фэем, ему, должно быть, уже семьдесят лет, это работник с их фермы, он, можно сказать, ее вырастил; вспоминала стеклянную молочную бутылку с монетами у него в трейлере, как он хорошо разбирается в лошадях, знает все конские болезни. Была еще фотография -- пришпиленная к стене, сказала она, -- Фэй там совсем ребенок -- одному богу известно, кто и зачем направил на него камеру -- он там сидит на деревянном бочонке, босой, лет, наверное, двенадцать, в рваных штанах и мужском пиджаке без единой пуговицы, вместо пуговиц такие коротенькие деревяшки, наверно их пришивали иголкой для мешков с зерном и двойной ниткой, они кривые, эти иголки, а дюймовые деревяшки на тех местах, где должны быть пуговицы -- он продевал их в петли, и вроде бы все держалось. Она больше говорила о Фэе, чем о Кеннете и Бетти, своих родителях. Рассказывала, как Фэй хватал ее за лодыжки и поднимал в воздух вниз головой, все тогда плыло, как на качелях, руки вытянуты, пальцы растопырены, все вертится, желтый горизонт закручивается в воронку, силуэты коней куда-то несутся, глаза разбегаются, а Фэй поет: "Все наши бумаги упали в цене..." -- какую-то свою песню. Этих старых, всеми забытых песен он знал сотни -- в основном похабные ковбойские, но были еще ирландские, он затягивал их грустным, но таким красивым тенором и подыгрывал себе на маленькой пищалке. Она описывала свои вращения так, словно эти приключения ее детства были чем-то экстраординарным, хотя на самом деле, думал Верджил, они банальны, как трава, -- любого ребенка когда-нибудь да крутили в воздухе; гораздо интереснее было бы послушать о той стрельбе -- но о стрельбе она не говорила почти ничего. Выкручивалась, ускользала и резко переводила разговор на другое. Он поглядывал время от времени на знакомые волосы цвета сухой пшеницы, зачесанные наверх от широкого лба, бесцветные брови и ресницы, которые она изредка подкрашивала коричневым карандашом, длинный нос краснел на холоде, ноздри такие тонкие, что, кажется, ей должно быть трудно через них дышать, и все равно, все равно она постоянно мучилась от воспаления пазух. Рот узкий и бесцветный. Про себя он называл это нордическим лицом, хотя она говорила -- ничего подобного. Он не знал ее национальности, да и какая разница? Ему нравились невзрачные женщины. Оставалось еще два штата, но это уже был запад, все в порядке, и они ехали по красной и пыльной дороге. Затем показался горбатый переезд, рельсы рассекали шоссе, а скалы с двух сторон нависали так близко, что, казалось, они сейчас обвалятся, сползут прямо у них на глазах и улягутся осколками камней вокруг шпал и под ними. Шпалы горят, шпалы дымят, толстые белые веревки закручиваются кольцами в застывшем воздухе. Изогнутые рельсы отражали свет, гладкая поверхность, только и всего. Они остановились: здесь кто-то разводил огонь из палочек и сухой травы -- прямо на шпале, левая сторона дымилась. Он забросал кострище землей, она вылила туда кувшин родниковой воды -- поднялся столб пара, словно там, внизу, укрывался дьявол, а из-под шпалы торчали его рога. Верджил, присев на корточки, смотрел на ее серьезное, даже хмурое лицо, молочные незагорелые ноги, гладкие и расслабленные, перламутровый лак на ногтях, босые пальцы в деревенских босоножках -- он вдруг подумал, что все это ради нее, вся эта поездка к чужим людям, которые наверняка окажутся нудными уродами. Родители его первой жены Лили строили свою жизнь по астрологическими прогнозами и спонтанным предчувствиям, кормили его замороженными тако и консервированным грушевым компотом, заставляли сидеть и улыбаться, пока сами отщелкивали бесконечные фотографии и уговаривали не смотреть так серьезно. Он женился на Лили через три недели после Вьетнама. За тридцать шесть часов он перебрался из Да-Нанга сперва на военно-воздушную базу в Трэвисе, потом в фабричный городок Нью-Гемпшира, где прошло его детство. Два часа он болтался по дому и слушал отцовские разглагольствования о том, как искать хорошую работу; мать лишь подталкивала ему миску политого маргарином поп-корна. Он сбежал в Бостон, забурился в мотель и целую неделю провисел на телефоне, лихорадочно названивая Лили, уговаривая ее немедленно лететь в Бостон, они должны пожениться. По тридцать раз в день он жал в туалете на спуск -- просто посмотреть, как льется вода. -- Кому приспичило поджигать шпалу? -- Джесси Джеймсу. Доебаться до экспресса и обобрать пассажиров. Несколько минут спустя он чуть не впилился в брангусскую корову, застывшую прямо посередине дороги, теленок остался за изгородью. -- Блядь! Ебаная телка. От резкого толчка хлам на заднем сиденье сдвинулся и пополз вниз. Джозефину тянуло на приключения, и в каждом штате она выискивала дворовые распродажи: в сельской части Нью-Йорка они купили разукрашенную фанерную табличку "БЛАГОСЛОВИ ЭТОТ БАРДАК", в Пенсильвании -- безликого "Пражского младенца" и книжку Зэйна Грэя "Ступени песка", в Огайо -- двенадцатифутовую трость, инкрустированную стекляшками, и кожаную подушку с выжженным изображением бегущего страуса, в Индиане -- пепельницу с корридой. Иллинойс? Ничего там не было, кроме жутких пробок и бессчетных будок на дороге, десять центов, двадцать центов, сорок пять центов, пока на самой окраине Чикаго Верджил не свернул раньше времени, и она сразу увидела эту дворовую распродажу: верстак перед убогим, проеденным пылью домиком, надпись на картонке "Уезжаем в Техас". Джозефина потрогала куклу, лампу-гуся, набрала горсть пуговиц и высыпала их обратно, покрутила в руках солонку в форме атомной бомбы с надписью "Толстяк". -- То, что надо! -- воскликнула она и заплатила доллар. -- Эта хуйня, что -- от Лоренса Уэлка? -- Верджил взял в руки аккордеон и просопел двумя аккордами. Три бакса. -- На хуя нам это дерьмо? -- Он запихнул солонку в бардачок и кинул аккордеон на заднее сиденье, к остальному барахлу. -- Ладно, -- добавил он, -- это Чикаго. Что дальше, ебучая Айова? -- Ебучая Айова. Поехали отсюда. -- Улицы портились, появилась грязь, полусгнившие дома, на тротуарах толпы чернокожих. -- Влипли, блядь, давай-ка сюда, -- сказал Верджил, карабкаясь на пандус, но на полпути выяснилось, что въезд перегорожен, и ему пришлось сдавать назад, вывернувшись на сиденье и глядя в заднее стекло. Сверху доносился грохот автотрассы. -- Господи, нет бы поставить эту блядскую загородку в самом начале? Ладно, будет другой въезд. Прорулим под трассой, найдется, скрутила бы косяк, что ли? -- Это тянулось долго: очень долго и опасно было пробираться через кишащие народом улицы, черные перлись по диагонали, не обращая внимания на движение и светофоры, пьяно пошатывались, по щиколотку в водоворотах бумажного и пластикового мусора, каждое второе здание оказывалось винным магазином или гадальной конторой, темные лица поворачивались в их сторону, смотрели на машину, смотрели на них, кучки крепких молодых людей в спортивных штиблетах и рубашках -- толкались, швыряли в воздух всякую дрянь, беспокойно оглядывались. -- Боже, -- воскликнула Джозефина, -- как же отсюда выбраться? -- Верджил молчал. Какой-то человек с ногами, как ходули, бросил взгляд в их сторону, потом состроил гримасу, словно отдавал команду; один из пацанов подобрал с земли пинтовую бутылку и, прислонившись к исписанной стене, лениво метнул ее в их сторону. Бутылка разбилась прямо перед машиной, осколки стекла простучали по капоту. -- Ебаный ишак, -- ругнулся Верджил. -- Слава богу, промазал, -- сказала Джозефина, хватаясь за сиденье; этой машине не повредили бы тонированные стекла. -- Недоебыш промазал специально. Попугать решили -- эти уебки дуются в баскетбол по шестнадцать часов в день, влепить с сотни футов по летучей груше рисовым зерном им как нехуй делать. -- Это утешает. -- Она смотрела в боковое зеркало на то, как они притворно швыряют им вслед всякий хлам -- возможно, опять стеклянные бутылки, этого она уже не видела -- блестящие снаряды неслись к заднему стеклу со скоростью пятьдесят или шестьдесят миль в час. -- Вот оно. -- Ехавшая впереди машина свернула на пандус, они двинулись следом, через несколько секунд оказались на трассе и, вместе с уплотнявшимся потоком, двинули на запад -- начинался час пик. Поток все замедлялся, потом встал; высунувшись в окно, Верджил увидал далеко впереди мигание красно-синих лампочек. -- Авария. -- Они ползли, поглядывая сверху на пустыри за кирпичными и деревянными заборами, прислушивались к громовому пульсу и рокоту завода; мимо проплыла реклама пива "Бад", а прямо под ней -- закопченная фотография Папы Иоана Павла II; заброшенные трущобы, кирпичные дома с выбитыми стеклами, выпирающей арматурой, дренажными трубами, пожарными лестницами, проводами; на первых этажах уродливые лавчонки: "Парихмахерская", "Все для рестарана"; прислонясь к ограде, стояла проститутка, над ее лбом цвета яичной скорлупы вздымался черный блестящий парик, у подъездов каркасы с остатками бледных вывесок: "Мясо Банжо", "Маленькие барашки", у дверей открытые кузова грузовиков. Показались пилоны, и Верджил сказал: -- Нет, это дорогу ремонтируют, -- впереди замаячила оранжевая табличка "Объезд", и полицейский, взмахнув из-за своей загородки рукой, отправил их обратно, в лабиринт улиц и ежовые рукавицы светофоров. -- Господи, мы когда-нибудь отсюда выберемся? Они стояли на перекрестке, запертые со всех сторон рокочущим потоком, красноватое мигание тормозных огней придавало всей сцене тепловатую интимность, грузовики и легковушки прижимались друг к другу плотно, как створки устричных раковин. Светофор переключался снова и снова, несколько машин пытались выбраться из пробки, но железный узел затягивался все туже, и тут что-то плюхнулось на крышу машины -- раздался тяжелый удар, потом скрежет. На секунду в ветровом стекле показалась мохнатая морда с красными глазами и тут же исчезла. -- Ах! -- только и могла сказать Джозефина, а Верджил поинтересовался, что это еще за хуйня. Хуйня, кем бы она ни была, резво промчалась у них над головами и пропала. В соседнем ряду кто-то жал на клаксон: бип-бип-бип-бип. -- Вот она. -- Джозефина показала на непонятную живность, которая, проскакав по передним машинам, запрыгнула на крышу белого грузового фургона с надписью "Быстрый" на задней двери. Пробка начала рассасываться, поток разъезжался -- от греха подальше, запирались магазинчики, зажигались фонари и витрины, Верджил рывком перестроился в соседний ряд, но следующий въезд на трассу тоже оказался закрыт, и поток отправили в новый объезд. -- Кто, черт побери, это был, ебучая обезьяна? -- От белого фургона их отделяло восемь или десять машин. Перед самым концом объезда серой дырой открывалась какая-то улица, и машину подбросило так, будто они наехали на что-то колесом. -- Это пандус. -- Джозефина вгляделась в зеркало заднего вида. Но рассмотреть ничего не удалось. Это могло быть все, что угодно. И вновь Верджил нырнул в западное течение грузовиков и легковушек, а Джозефина резко откинулась на сиденье -- теперь она была спокойна, ей даже нравилось смотреть в небо, само как тонированное стекло, чистое на горизонте и плотно синее на полпути к зениту. Одинокие облака, словно ленты рваного тюля, потом еще и еще, подтертые белые мазки, грязноватые и чуть розовые. Какая-то белая точка быстро проплыла над трассой с юга на север, почти у них над головами -- детский воздушный шарик из милара, она хорошо его видела и не сводила глаз, пока шарик не исчез. Дорога серела, яркие фары встречных машин били в глаза, но небо было ясным, теперь янтарно-розовым, его заполняли неизвестно откуда набежавшие облака, усыпанные мерцающими кляксами. -- Давай поищем, где остановиться, -- предложила Джозефина. Она с удовольствием думала о том, как залезет в ванну, выпьет чего-нибудь, с часик почитает "Имя розы" Умберто Эко, весь день этот толстый том ерзал туда-сюда по нейлоновому коврику у ее ног. Она добралась всего-то до пятьдесят третьей страницы. Верджил ничего не ответил, но она знала, что он сейчас тоже мечтает о том, как будет лежать голышом на кровати, в стакане позвякивает лед, пахнущий смалкой дымок затеняет свет телевизора, там показывают новости, он слишком устал, лень идти ужинать, может она закажет прямо в номер, давай, а потом полезай в постель, смотри, как торчит, сделай что-нибудь хорошее, какого черта? Что еще за дела, она что, теперь фригидная? Нет, ответит она и сделает все, как он захочет. Она включила радио, по Национальному государственному каналу рассказывали занудную историю о человеке, придумавшем строить из переработанного пластика бунгало для районов с тропическим климатом. Они проехали мимо перевернутого грузовика с химическими удобрениями, колеса еще крутились, а по дороге растекалось что-то белое. -- Как пить дать, обезьяна, -- сказал Верджил. -- Съебалась откуда-то. Я тебе рассказывал, как в Наме хавал ебучие обезьяньи мозги? Дороги Выезжая на следующий день из Колдаста, он спросил: как ты думаешь, сколько ебучих фруктовых палаток поставили на священных камнях? Она не знала. Ладно, а сколько ебаных дорог проходит через ебаные колдовские ущелья? Опять не знала. Охуеть, ты, наверное, думаешь, эта страна настоящая, сказал он. -- Настоящая что? К этому времени над каждым черным строением уже клубилось розоватое по краям облако, а некоторые даже исторгали из себя пар цвета наступающего дня. Выхлоп электростанции, жирный и прекрасный, как фиолетовая туча, муаровые отстойники лазури и кобальта, пурпур, гигантские равелины бульдозерных отвалов, которые пассажирам реактивных самолетов, что любят выглядывать в окна размером с их головы, наверняка казались наползающими друг на друга фруктовыми дольками топографического tarte aux pommes. Черные угольные конусы железнодорожных приемников поднимались, словно египетские пирамиды, в ореоле легкой пыли, хибарки с зелеными крышами и газовыми баллонами, окна с красными рамами. По бокам простиралась грязно-коричневая земля, когда-то давно -- ровная прерия, когда-то давно -- шелестящая на ветру трава. Верджил прочно держался центральной трассы, мимо проплывали трейлерные городки: две ступеньки перед каждой дверью, антенны на крышах, драные занавески в открытых окнах -- у самого шоссе с его копотью и ревом -- а за этими трейлерами сотни, тысячи других, желтая вывеска над трейлерным кафе "Прыгунок". Над ними священные узлы облаков влажноватого цвета пропускали сквозь себя неоновый отсвет. Обжигающе горячий воздух из выхлопных труб грузовиков, запах дизельного масла и жженой резины; они двигались к ночи и дождю. Кивнув на темнеющий утес, Верджил сказал: что это, наверное, трафаретная копия чьей-то руки, знаки жизни, напоминание. Подписи и головоломки на самых черных скалах, следы птичьих фекалий изгибались плавными линиями там, где ничто другое не могло изогнуться. Где-то далеко -- белый обожженный камень, к которому с незапамятных времен запрещено прикасаться, и который все же превратили в линию фронта, в потрескавшийся пейзаж с поверхностью пережаренной яичницы, утыканной глубокими ямами бомбовых кратеров, брызгами покореженных грузовиков, поломанных сенокосилок и жаток, бульдозерными хлопьями на рябой земле. Все это изувечено умышленно, сказал он, чтобы доказать, что все это можно изувечить. На следующий день они пересекли реку. Охуеть, как глубоко, сказал Верджил. В четверти мили под ними сальная вода цвета хаки вгрызалась в бурый камень, тянула за собой скалы и откосы, вылизывала пещеры, длинные горизонты известняка и окаменелостей, толстые панцири белых тростников, похожих на птичьи кости, простыни камня. И сам унылый мост, линейка дороги на вершинах красных, упирающихся в бетон арок, по бокам монотонная изгородь, больше символ, чем надежная защита. Этот день подошел к концу на площадке для отдыха у серо-аммиачного бассейна, мелкого пенящегося овала щелочной воды, забитого пивными банками, детскими стульчиками, мятой пластмассой, камнями. Вокруг холмы, тридцатисемиградусные склоны, темно-синие на блеклом небе, неустойчивый горизонт. Свет зажжен, все двери нараспашку, радио вопит; она вышла из машины, присела в грязи и расставила ноги, но видимо недостаточно, потому что брызги все равно попадали на лодыжки, она стала смотреть на белый радиатор машины. В надвигавшихся сумерках, машина вызывала такое же тоскливое чувство, как зажженное окно в какой-нибудь северной деревушке. Фэй Макгеттиган Бетти Свитч встретила их в тугих расшитых джинсах и мужском пуловере -- она открыла дверь, обняла Джозефину и протянула Верджилу руку. От нее пахло бурбоном, духами и тунцом. Она провела их в гостиную, обставленную в западном стиле бревенчатой мебелью, на полу ковер из медвежьей шкуры, края пергаментных абажуров обшиты пластиком, стилизованным под сыромятную плеть. -- Вы впервые на западе, Верджил? -- Она смотрела в сторону. -- Нет. Бывал раз десять. Еще в колледже два лета подряд вкалывал на ранчо, "Триппл-Уай Бриггинс" в пятидесяти милях к западу, в самом ебучем округе Гонт-Ривер. Тридцать две тыщи акров. Океан травы. И так далее. -- Ну что ж, вам должны нравиться открытые пространства. Здоровая сельская жизнь. На зиму мы с Кеннетом обычно уезжаем, оставляем все на Фэя, это наш работник, Джо вам наверняка рассказывала, они так дружили, когда она была маленькой. Прошлой зимой мы были в Монсеррате на Карибском море -- я бы осталась там навсегда, сине-зеленая вода и белый песок. Но в этом году мы едем в Самоа. Вы бывали на Южных морях, Верджил? -- Ага, два года назад, в Западном Самоа, на Уполу. -- Если будет возможность, обязательно поезжайте -- это исключительное место. В том пансионате, куда мы собрались, есть пляж с черным песком. Однако, сейчас мы в Монтане, так что приятно провести время. Коктейль в пять часов, когда вы немного отдохнете. -- Я не пью, -- соврал Верджил, чувствуя примерно то, что должен чувствовать пожарник, позади которого обвалилась лестница -- на самом деле, он пил бочками. -- Ну и отлично, выпьете фруктового сока или минеральной воды, чего пожелаете. Чувствуйте себя, как дома. -- И она ушла наверх. Меньше чем через тридцать секунд с лестницы спустился Кеннет, пожал руку Верджилу, поцеловал дочь. Джозефина сказала: -- Папа, это Верджил. Он был во Вьетнаме. Во флоте. Кеннет ответил: -- Отлично. Покажи своему другу, что тут есть интересного, девочка. Мы с мамой должны кое о чем поговорить. -- Перепрыгивая через ступеньки, он умчался по лестнице наверх, и через минуту оттуда послышались резкие выкрики. -- Не нравится мне все это, -- понизив голос, проговорила Джозефина. -- Ничего не меняется. Пошли, познакомишься с Фэем. Единственный, кто того стоит. Первым делом Фэй сказал ей, что позавчера вынесло наружу Древнего Египта, коня ее детства, ее добросердечного мерина. -- Это молния, Джо, все из-за нее. Две недели назад тут была такая гроза, все раскалывалось от молний. Я прибивал дранку на сарае -- эти чертовы штуки сыпались оттуда, как перхоть с головы -- и поглядывал сверху, как Древний Египет пасется себе за фургоном (ты, наверное, не знаешь, года два назад Кеннет купил у какого-то орегонского мужика старый фургон "Конестога" и притащил его домой). Ветер разносил пыль, и конь повернулся к нему задом. Мог спрятаться в сарае, дверь была открыта, но ты же знаешь, как ему всегда нравился дождь -- такие кони очень любят дождь. Я торопился закончить свои дела, пока гроза не разошлась, но не успел -- пошел град, у меня сорвало шляпу, потом жуткий грохот, вспышка, я думал -- ослепну, этот яркий голубой свет и такая штука, будто по земле бежит здоровенная голубая крыса, шипит, трещит и поджигает траву, и тут смотрю -- Древний Египет лежит на земле и молотит ногами, как будто удрать хочет. Наверное думал, что и в самом деле куда-то бежит. И тут вторая вспышка -- расколола Кеннету грушевое дерево, пополам, так что я в сарай и не вылазил, пока молнии не убрались на более-менее приличное расстояние, потом подошел к Древнему Египту. Он не двигался, но был еще живой. Пахло от него паленым волосом, от правого уха до носа все обгорело, пропалина шла дальше по шее, грива тоже сгорела. На ощупь холодный, а глаза выкатились. Я хотел было его поднять, но он не шевелился, потом сильно задрожал и затих. Фургон "Конестога" весь прокоптился. Я только никак не возьму в толк, почему его потом вынесло наружу. Мы вырыли мотыгой здоровенную яму, чего еще надо. Если только посмотреть разок на тебя. -- Фэй засунул в левое ухо мизинец и, выковыривая оттуда серу, добавил: -- Ладно, как говорится, коням помирать, а воронам поживать. -- Слишком это грустно, -- сказала Джозефина. -- Мы тебе кое-что привезли. -- Правда, Джо? Вот спасибо. Ах, ты ж моя лапочка. Такая бурная благодарность привела Джозефину в замешательство -- что он ожидал получить, кожаный пиджак, набор импортных ножей для бифштекса? -- Это ерунда, на самом деле, больше шутка, чем подарок. Заглянули по пути на дворовую распродажу. Кеннету и Бетти я привезла солонку в форме атомной бомбы. А Верджил купил тебе этот старый аккордеон. Я же помню, ты когда-то играл на таком маленьком аккордеончике. И знал кучу деревенских песен, я помню. -- На концертине, -- сказал он. -- Я и сейчас играю. Досталась от объездчика мустангов, а ему еще от кого-то. Если с ними обращаться, как положено, переживут хозяина. Но, ты знаешь, я всегда хотел аккордеон. Вот, думал, добуду хороший маленький си-до двухрядник -- то что надо для старых добрых ирландских мелодий. Давай-ка поглядим. Верджил достал из-под заднего сиденья перепачканный инструмент, меха исчерканы фломастером, лак облупился, кожаные полоски болтаются. Фэй осторожно взял его в руки, бросил взгляд на ряды потертых кнопок и растянул меха: до-аккорд прогремел громко и властно, затем невнятная звуковая вспышка, спотыкающаяся дорожка западающих кнопок, кислая одышка, от которой у Верджила заломило зубы. -- Что ж, неплохой двухрядничек. -- Фэй запел, заглушая скрип: -- Ох как пляшет та красотка и цветет, что маков цвет, всем дает за пару баксов, никому не скажет нет... Живой еще. Пожалуй, можно привести в чувство. Голос вроде грудного. Он обнял Джозефину, сказал спасибо, но Верджил видел, что старик разочарован, примерно как он сам в детстве, когда, рассчитывая на этот ебучий калейдоскоп -- столько было намеков -- получил в подарок замотанный куском рваной гнилой кожи дедовский телескоп с мутными линзами, через которые можно было разглядеть разве что рой каких-то точек. Он подумал, что Фэй похож на потертого мужичка из тех, что сидят у края стойки в каждом дублинском пабе: недорасчесанные непослушные волосы, из плоского уха торчит желтая сера, костистое румяное лицо, вся мышечная масса сконцентрировалась в губах, которые с силой тянутся к кружке горького пива, блеклые голубые глаза. Однако вместо униформы пьяниц: засаленного пиджака и кривого галстука на тощей шее, -- Фэй был наряжен в потертую рубаху и джинсы, которым не давал упасть ремень, утыканный стеклянными бляхами, в большинстве отвалившимися, так что на их месте остались только металлические штырьки; на ногах сбитые башмаки, а на голове -- шляпа, потертая и почерневшая настолько, что носить ее можно было только с вызывающим видом. Протянутую руку Фэй сдавил безжалостными тисками и безо всякого выражения посмотрел Верджилу в глаза -- так бесхитростно смотрят на свою жертву некоторые собаки перед тем, как вцепиться в глотку. -- Ну и как тебе Фэй? -- спросила потом Джозефина. -- Правда, он настоящий? -- Подразумевалось, что Кеннет и Бетти не настоящие, а самозванцы, аппалузское ранчо -- сплошное надувательство, и что все это давно бы рухнуло, как уже было два раза, если бы не Фэй, который удерживает его в целости силой своей шляпы. -- Да уж, -- сказал Верджил, -- этот ебаный щелкунчик непрост. -- Щелкунчик? Так звали того подлого брыкучего мустанга, если можно так выразиться, и только эта женщина, индеанка по имени Красная Птица в 1916 году смогла его объездить, -- раздался из соседней комнаты голос Кеннета. Ранчо В 1953 году Кеннет и Бетти Свитч перебрались из Бостона в Монтану с небольшой суммой денег, которые, как думала Бетти, достались Кеннету в наследство (он украл их, работая в кредитном обществе -- после того, как правление отказалось повышать его в должности), и купили старое запущенное ранчо по соседству с резервацией кроу. Ранчо примыкало к землям, отведенным резервацией под разведение бизонов. Много лет спустя Кеннет любил повторять, что когда они только начинали растить коров и телят, они "совершенно не понимали, как можно дышать, не набирая полные легкие пыли". Пробираясь на машине по красной дороге к вздымающимся гребням, они дрожали от возбуждения: ландшафт разворачивался на шестьдесят миль и втыкался в Биг-Хорнз, а на передний план выступали твари из непристойного западного прошлого -- опущенные вниз громадные головы, выпученные сверкающие глазки; появлявшиеся милей дальше их собственные лысые создания казались нелепыми, как раскрашенная фанера. Беда пришла через два года, на стадо напал бруцеллез; окружной чиновник сказал, что, скорее всего, занес какой-нибудь бизон, и теперь придется уничтожить всех животных, а через несколько лет начать все сначала, может быть. -- Что тут скажешь, -- сообщил чиновник, -- если дела хоть иногда не идут плохо, то откуда нам знать, что они идут хорошо? На ошибках учатся. -- Он явно держал их за восточных придурков, у которых денег больше, чем соображения, и которые могут позволить себе каждые несколько лет начинать все сначала, словно это институт экспериментального животноводства. Дожидаясь, пока земля излечит саму себя, Бетти устроилась по пятницам секретаршей в суд, а Кеннет стал помогать местному лошадиному аукционщику Гибби Амакеру -- сперва разбираться со счетами, билетами и другими бумажками, но постепенно он учился понимать толк в лошадях, в их породах и окрасах, узнал, что кони бывают буланой масти и каракотовой, рыжие, чубарые леопардовые и чубарые с попоной, серые в яблоках и серые в гречку, с медицинскими колпаками и военными беретами, светло-бурые, гнедые и серые, вороные, каштановые, коричневые, мышастые и пегие, игреневые, соловые, красно-бурые, оверо, тобиано, товеро и калико, изабелловые, черно-пегие и золотисто-гнедые, чалые и розовато-чалые; аппалузы с белыми пятнистыми попонами, леопардовыми и тигриными плащами, со снежинками, ледяным и мраморным отливом, с отпечатками ладоней или двухцветных павлиньих хвостов, в крапинку и гладкие; лошади с отметинами на лбу -- полосами, надрезами, дождевыми каплями, долларами, брызгами и звездами, с мордами фартуком, шапочкой и просто гладкомордые; день за днем он смотрел, как кони разных пород выходят на аукционный ринг и сходят с него: рысаки, морганы, арабские, полуарабские и англо-арабские скакуны, аппалузы, квартехорсы. Он вдруг заметил, что присматривается к аппалузам -- с нетерпеливым любопытством и даже со страстью. Их стоимость постоянно росла с того самого дня, как он стал работать на Гибби: если раньше стартовая цена была не больше тридцати долларов, то позже за некоторых лошадей, особенно за выращенных на определенных ранчо, в частности у Пиви Лавлесса, давали уже сотню; Пиви Лавлесс задался целью вернуть, как он говорил, былую славу этим прекрасным равнинным коням, охотничьим и военным, самой этой породе, испорченной неотесанными иммигрантами и ничего не понимающими в конском деле восточными переселенцами, которые скупили у нез-персэ остатки северо-западных "палоузов" с ободранными копытами и белыми ободками вокруг глаз; табун был конфискован правительством США и продан на пункте сосредоточения, перед этим вождь Джозеф и его команда прогнали их тысячу сто миль, сперва по разлившейся Змеиной реке, потом через Биттеруты по тяжелейшему перевалу Лоло, сквозь тринадцать сражений и стычек с десятью различными подразделениями американской армии, и каждый бой, благодаря этим великолепным животным, кончался разгромом федеральных врагов и их бегством к месту дислокации -- все это, однако, лишь для того, чтобы в конце концов прибыть в Айдахо, в резервацию Лапвай, где коней отобрали, а каждому всаднику выдали по Библии. Везучие, но бестолковые покупатели невероятных лошадей превратили их в нечто, передвигающееся на четырех ногах и помахивающее гривой, так что за двадцать или тридцать лет эти пятнистые равнинные кони, потомки лошадей ледникового периода, изображенных на стенах французских пещер, легендарных коней Ферганы, взращенных между Сырдарьей и Аму-Дарьей в степях Центральной Азии и Узбекистана, потомки Ракуша, пятнистого коня храброго Рустама, увековеченного на персидских миниатюрах и в эпической поэме Фирдоуси "Шах Намэ", дальневосточных китайских серебристых скакунов, мифических коней, что потели кровью, галопирующих кобылиц Монгольской Орды и хана Аттилы, андалузских лошадей Испании, привезенных на корабле в Мексику для диких набегов конкистадоров, целого трюма пятнистых скакунов из табуна липпизанов самого Триеста, высадившегося в Веракрузе примерно в 1620 году, тех самых коней, которых шестьдесят лет спустя бросили перепуганные восстанием пуэбло испанцы и продали куда больше интересовавшимся овцами землепашцам -- шошонам, каюсам, нез-персэ, черноногим, кайна, арикара, сиу, кри, кроу -- так что теперь в степях Северной Америки, больше известных как Великие Равнины, эти кони были низведены до уровня собачьего мяса. Через несколько месяцев, наслушавшись от Пиви аппалузских историй, Кеннет спросил его прямо: -- Пиви, как ты думаешь, если разводить аппалузов, что-нибудь получится? На них есть спрос? -- Хороший вопрос. Знаешь, мой младший сейчас на каникулах, заговорили, чем ему заняться, и тут он заявляет, что и не думает оставаться на ранчо. Ладно, говорю, не хочешь, не надо, ты уже взрослый. Но будь я помоложе и начни все с начала, я бы подумал об аппалузах, много кто приглядывается сейчас к аппалузам. И знаешь, что он мне ответил? Ни за что, говорит, не буду возиться с лошадьми, хочу, говорит, найти работу с телекамерой, повторял тебе тысячу раз. Ну да, он с детства возится с фотокарточками, но они все какие-то странные, и кто будет платить за это деньги? Но он говорит, это совсем другое дело, это все новое, видеоленты или что-то вроде, вот что он имеет в виду. Может, спутался с чертовыми коммуняками, не знаю. Ладно, ему охота туда, где потруднее. А на твой вопрос -- если человек хоть что-то понимает в лошадях, если есть интерес и кое-какие средства, если не бояться затянуть потуже пояс, то я бы на его месте подумал -- аппалузы очень неплохая ставка. -- Предположим, он знает совсем мало, а средств нет, что тогда? -- Тогда он или научится или сломает шею, чего уж проще? В округе несколько человек уже разводят хороших аппалузов. Это практично, есть даже чертов производитель, да, отличный скаковой конь с естественной плоской поступью, старый индейский шаффл, оттого-то он и ходит так долго и не останавливается. Два моих кореша начинали еще в тридцатых, но война все поломала. Ты с кем-нибудь говорил? -- Только с тобой. -- Я не в счет. Можно потолковать, например, на ранчо Кука Роберда из Колорадо. Он много лет возится с аппалузами и кватерхорсами, вывел весьма качественного чистокровного производителя, поговаривают, из австрийско-польских пятнистых коней, такие тут ходили слухи, ох, сто лет назад, их еще называют липпазанеры, слыхал про таких? А еще говорят, что этот конь достался ему от цыгана, когда через те края проходил табор. Еще есть Клод Томпсон в Орегоне, разводит арабских скакунов. Живет тут неподалеку отставной вояка, Джорж как-там-его, они на пару кое-что сделали для конского аппалузского клуба. Я слыхал, его пра-пра-дядюшка или прабабка, а может еще кто купил пару коней у нез-персэ, давным-давно, на правительственной распродаже, так им досталась эта порода. И еще пара человек. Нужно сказать, эта порода давно потерялась, а они восстанавливают. Национальная Ассоциация признала ее всего два года назад. Но тебе придется бросить работу. На твоем месте я бы начал с серьезной селекции. Займись качеством: всех, кто не вписывается в первый класс -- кастрировать, бесполезных, калек и просто слабых посылай на консервную фабрику. Это будет нелегко. И как следует веди записи. Через полчаса, проходя мимо чужого забора, Кеннет увидал, как Пиви рассказывает что-то Гибби Амакеру; оба смеялись, как он тут же решил, над новым анекдотом о Кеннете Свитче, разводящем аппалузов -- он тогда подумал, что хорошо смеется тот, кто смеется последним, и Кеннет Свитч им еще покажет. (Ему не представилось такой возможности. В середине зимы Пиви утонул -- совсем юный жеребенок, на котором он перебирался через неглубокий водослив, вдруг наступил копытом на треснувший лед, перепугался и нырнул в глубину. А в день святого Патрика умер Гибби Амакер -- задохнулся, сунув в рот кусок мясного филе; он решил посмеяться над строчками забавного рассказа о пастухах-басках -- это был не тот грубый анекдот о баране, резиновых сапогах и заскорузлых трусах, и не тот, что про чистку ботинок атласным одеялом, и не про скороварку, а всего лишь детская игра в слова, говорил сквозь тяжелые светлые усы его зять Ричард. -- Слушай, Гибби, семейство басков застряло в крутящейся двери. Знаешь, в чем тут мораль? Не толкай все свои баски к одному выходу... Господи, неужели так смешно? Эй, Гибби, что с тобой? Кто-нибудь! Эй, кто-нибудь, ПОМОГИТЕ.) Зонтико На следующее после приезда утро Верджил проснулся от немилосердного петушиного вопля. Электрические часы, жужжа и потрескивая, показывали 5:47. Он спустился вниз, и Кеннет налил ему в чашку тепловатого кофе, Джозефина с Бетти еще спали. Верджил нервно переминался у кухонного стола. На двери висел плакат с всадником верхом на быке и в клубах пыли, внизу надпись "Господи, помоги удержаться". Небо на востоке было кроваво-оранжевым. Низкий голос Кеннета вжимал Верджила в клеенчатое сиденье испанского кресла, восьмиугольные головки гвоздей больно врезались в ляжки. Складки, тянувшиеся от носа Кеннета к углам рта, точно повторяли линию подбородка, получалась ромбовидная печать, разделенная пополам широкими потрескавшимися губами. Огромные глаза глубокого серого цвета частично прикрывались занавесками дряблой кожи, что свисала с бровей и опускалась на веки. Очки с полумесяцами бифокальных линз еще больше увеличивали глаза. Брови и редкие волосы сливались цветом с желтовато-коричневой кожей. -- Ты что-нибудь понимаешь в коневодстве, Верджил? -- Ни хрена. -- Ему хотелось спросить Кеннета, почему он никогда не крутил свою дочь за лодыжки, предоставив это дело своему работнику. -- Ну что ж, думаю, к тому времени, когда ты покинешь ранчо Свитчей, ты будешь знать немного больше. Могу тебя заверить, что двадцать семь лет назад, когда мы только начинали это дело, я тоже ни черта не понимал. Все мои тогдашние познания о лошадях уместились бы на ногте большого пальца. Но у меня хватило ума понять, что я ничего не понимаю, и я взял к себе на работу Фэя Макгеттигана, который раньше служил у Пиви Лавлесса; Пиви утонул незадолго до этого, и уж Фэй-то знал -- знает -- лошадей, как никто другой. В первые годы было очень тяжело, особенно Бетти -- она с трудом привыкала, но все закрутилось благодаря одному-единственному коню, одному коню: Зонтико -- он из самых прекрасных аппалузов-производителей, когда-либо топтавших копытами эту землю. Видел в гостиной картины? Это Зонтико. -- (В гостиной действительно висело множество фотографий мускулистого и атлетичного коня мышастой масти: павлиньи разводы расходились от блестящей белой попоны, прикрывавшей крестец и спину, над копытами белые носки, белая морда, на шее белый щиток. Кроме фотографий там висело еще несколько слабых, нарисованных по квадратам картин с акриловыми лошадиными мордами. Верджил догадался, что Кеннет писал их сам. Фотографии запечатлели Зонтико в разных позах и движениях -- он несся галопом мимо привязанного к колышку теленка, стоял, о чем-то задумавшись, вырывался вперед на скачках, катался по траве, отдыхал, сидя на заднице, рвал голубую финишную ленточку, бросался в ключевую воду, принюхивался, спал и стоял на высокогорной тропе под качающимися на ветру ветками сосны -- некрупный, но превосходно сложенный конь с веселыми живыми глазами, пухлые щеки придавали ему плутовской вид, но клочковатый крысиный хвостик вызывал у Верджила отвращение.) Кеннет тянул сквозь зубы кофе и говорил с искусственным западным акцентом: -- История о том, как я нашел этого коня, забавна сама по себе, я никогда бы не поверил, если бы это произошло с кем-то другим. Я поехал в Айдахо на родео, тогда еще работая несколько часов в неделю на Гибби Амакера, -- это было за пару недель до того, как он решил посмеяться над басками и подавился мясом -- один техасский объездчик мустангов продавал там пони, и нужно было выбрать нескольких штук, но так, чтобы не прозвучало имя Гибби; ему позвонили, и старик сказал: нет проблем, я пошлю Кеннета -- в этом весь Гибби, в мои обязанности вовсе не входило выбирать для него лошадей, но он мог запрячь кого угодно на что угодно. Фэй тогда только начал на меня работать, так что я уговорил его поехать со мной, и вот мы прибыли на место и смотрим, что у этого мужика неплохие квартехорсы, ему было жалко их продавать, но, видимо, проблемы с деньгами. Что поделаешь, только так этот лошадиный мир и крутится. Значит, мы их погрузили, я дал хозяину чек, но тут одна кобыла заржала во весь голос, и мужик как начнет причитать: ох, моя Жемчужина, ох, я не могу продавать Жемчужину, сует мне обратно чек, бежит отпирать дверь, выводить свою Жемчужину наружу. Послушай, сказал я ему, ты говорил о трех лошадях, я дал тебе чек, дело сделано, кони погружены. Нет, говорит, я дам тебе вместо Жемчужины другого коня. У меня есть аппалуз-производитель, я выставлял его на скачках, чтобы придерживать, он быстрый и сметливый, забирай его вместо Жемчужины. Она для меня важнее. Услыхав слово "аппалуз", Фэй посмотрел на меня со значением. И вот мы идем на противоположный конец ярмарки, и там у него стоит этот другой конь, по имени Пятнастик; Фэй так саданул мне локтем в ребра, что я чуть не заорал во весь голос. Тогда я не понял, что в нем такого особенного, зато Фэй влюбился с первого взгляда. Пятнастику было шесть лет, его не холостили, и Фэй сразу разглядел, что это идеальный конь. Ну вот, так все случайно и вышло. Фэй спрашивает, ты что о нем знаешь? Бьюсь об заклад, это метис неизвестной породы. Ага, говорит мужик. Все вышло на родео. Какой-то жеребец на колорадском родео -- сорвался и покрыл двух кобыл, одна точно была Жемчужина. Надо думать, ты не знаешь, как звали того жеребца, спрашивает Фэй на всякий случай. Да знаю, отвечает тот, конь Кука Роберда, не то Вискарь, не то Визз. Не сходя с места, я выложил парню двести долларов; ни за какие коврижки этот конь не попадет на арену к Амакеру. А по дороге домой Фэй говорит: "Потому у меня сердце и стукнуло, что этот самый Визз породил Рентгенчику, недавнюю чемпионку мира среди скаковых кобыл-кватерхорсов, так что Пятнастик -- единокровный брат чемпионки мира". Дундук-ковбой этого, естественно, не знал, а то бы он в жизни не продал нам Пятнастика, или Зонтико, как мы его назвали. -- Охуеть можно, а почему именно Зонтико? -- Кофе давно остыл, а ярко разгоревшееся солнце не позволяло Верджилу смотреть никуда, кроме Кеннета, поедавшего сырые сосиски прямо из пакета. Красный свет отражался в двойном стекле за его спиной, и казалось, будто там за дверью, на всколоченном кусте форситии, прямо у Кеннета над головой повисли две темно-красных ягоды. Когда Верджил поворачивал голову, ягоды шевелились. -- Знаешь, я перебрал много имен, но каждый раз объявлялась чертова лошадь, которую уже так назвали и успели зарегистрировать, страшно трудно найти свежее имя, мы с Фэем сидели в этой самой кухне и что-то такое придумывали, и вдруг мне на глаза попался зонтик Бетти, вон там, на вешалке; Зонт, говорю, такого имени точно ни у кого нет, но, ты знаешь, оказалось, есть уже конь с таким именем тоже, тогда, говорю, пусть будет Зонтик, но, черт бы их всех побрал, это имя тоже было занято, так что Фэй назвал его Зонтико, а начальство согласилось. И мы никогда не жалели. Он прожил у нас с 1973 года, пятнадцать лет, выстроил нашу жизнь и это ранчо. Победитель всеамериканского чемпионата на лучшего производителя, первый приз за внешний вид. Он породил Зонтико-младшего, чемпиона монтанской ярмарки, Малыша-Прицела, который держал мировой рекорд в четыре-сорок на триста ярдов; Вождя Твердопанциря, чемпиона по скачкам и выводкам, победителя во всеамериканском забеге; Записного -- больше ста наградных лент и призов, всевозможные каттинги, рейнинги, выездки, неофициальные забеги; Древнего Египта, это конь Джозефины, но он получил больше ста пятидесяти кубков в конкуре; Пегаса, Поэзию, Пуддинга, Мишень -- я могу перечислять до вечера. -- Он допил остатки кофе и налил еще. Верджил наклонял голову, и ягоды повисали каждый раз на новых ветках. Снова зазвучал грозный голос. -- А потом все кончилось: самый бессмысленный акт насилия, который только можно себе представить. Джозефина приехала в гости со своим, если можно так выразиться, мужем -- надутый ублюдок, Ульц его звали, спуталась в какой-то чертовой коммуне, чуть пониже, в Нью-Мексико, мужики там отращивают волосы до задниц и таскают на себе психоделические тряпки, браслеты и всякий разный мусор -- господи, этому сукиному сыну невозможно было пожать руку, столько на ней болталось колец. Еще борода и тряпка вокруг головы, как будто от пота. Мы воспитывали ее, как приличную девушку, в шесть лет посадили на лошадь, ни в чем не отказывали, и что же в ответ -- поселилась в травяном лагере, напялила на себя сарафан и спуталась с этим Ульцем, отец у него торгует трубами, ему должно быть стыдно за такого сына. Ну вот, этот сукин сын укурился, свихнулся, встал в одно прекрасное утро, снял с двери мое ружье тридцать на тридцать, ввалился в конюшню, вывел оттуда Зонтико и застрелил его, не сходя с места. Естественно, я проснулся от этого выстрела, смотрю в окно и вижу, как Зонтико корчится на земле, Ульц тащит куда-то ружье, а на роже такая полуулыбка, ясно, что накачался наркотиками, нетрудно догадаться, что произошло, и что произойдет следом, так что я перемахнул через три ступеньки вниз и выскочил через заднюю дверь в ту самую секунду, когда он ступал на крыльцо, с ружьем; он стал его поднимать -- о, у меня ни на миг не возникло сомнений, что он собрался меня застрелить, и не только меня: Джозефину, Бетти, меня, может даже кошку -- но я не оплошал, до сих пор не понимаю как -- возможно, от неожиданности, но я выхватил ружье у него из рук и выстрелил ему в плечо прежде, чем он успел понять, что происходит. Он заверещал, свалился с крыльца, да так и растянулся там в грязи. Я забежал в дом, налил себе стакан виски, быстро проглотил и бросился к Зонтико -- пришлось перешагивать через этого чертова Ульца, так что заодно я дал ему хорошего пинка -- но мой самый лучший чемпион-производитель был мертв, я позвонил в контору шерифа, объяснил, как все было, и сказал, что если бы не остановил этого Ульца, он бы довершил свое черное дело. Бетти и Джозефина совсем помешались, можно подумать, они что-то понимали. Джозефина винила во всем меня, орала: как ты мог в него стрелять? Мы надолго поссорились, она увезла его в больницу, а может в какой притон, но видишь, какое дело, вскоре после того они развелись. Я не знаю деталей, до сих пор не знаю, но они развелись меньше чем через год, если вообще были женаты. Разве что какая-нибудь идиотская хипповая церемония с травой, ситаром и тофу. Не знаю. Спроси ее сам. -- Не говорит. -- Ее можно понять, разве нет? Я сам ненавижу вспоминать те дела. Это было воскресенье, Фэй бухал с кем-то в городе, а когда прослышал, что стряслось, плакал, как ребенок. Коня потом похоронили, я сам его похоронил. -- Кеннет отправил в рот еще одну сырую сосиску. -- Фэй, что Фэй? Я лучше расскажу тебе, какая у нас тогда была повариха. Оделла Хуки, из какой-то вегетарианской подсекты трясунов. Не прикасалась к мясу, вообще ни к чему животному. Ни бекона, ни бифштексов, ни яиц, ни печенья на лярде, ни масла. Мы думали приучить ее готовить на кукурузном масле, но она не верила, что масло бывает из кукурузы. С фасолью все было в порядке, но в ней же никакого вкуса. И вот наконец Фэй не выдержал, явился в кухню с пятифунтовым куском мяса в одной руке и горячей сковородкой в другой, видно было, как дрожит над ней разогретый воздух, явился и говорит: "Ты сейчас пожаришь мне это мясо или я пожарю тебя", -- берет ее руку и держит над сковородкой, в полудюйме от железа, она вырывается, а он тянет все ниже, так что она все-таки обожгла пальцы, шипело аж на другом конце кухни. Так что мясо она тогда пожарила, хоть и причитая, что это неслыханно, но на следующее утро ушла, и целых полгода готовить приходилось Фэю, пока мы не нашли новую повариху. Верджил и Фэй Джозефина уехала кататься. Нет, сказал он ей, я буду чистить тебе сапоги и куплю "кадиллак", только не сажай меня на лошадь, меня уже сто лет назад заебали эти непредсказуемые, безмозглые, блядские твари. Он подпирал забор, щурясь сквозь сигаретный дым на солнечный зайчик, игравший на заутюженной складке джинсов, и тут подошел Фэй. -- Я в город. Поедешь со мной? -- Ну, бля! -- удивленно воскликнул Верджил. Ему неохота было никуда ехать, особенно со стариком Фэем, но почему бы и не сгонять, делать все равно нечего, разве что сидеть в гостиной среди всех этих рогов, черепов, шпор и индейских попон, да листать старые выпуски "Западного лошадника" и "Монтанского дикаря". -- Конечно поеду. Помогу дотащить корм. --- Он слышал, как Бетти говорила старику, чтобы тот не забыл опять про куриный корм, его уже почти не осталось. -- Кто ж откажется от подмоги? -- Ровный взгляд щелкунчика. Кабина грузовика была завалена хламом: нераспечатанные конверты со следами ботинок, "Человек весом в 500 фунтов победил в родео", бутылка "Мочи рыжей лисицы" Хобейкера, пивные банки, снежные цепи, веревка, старые уздечки, мятая шляпа, пара галош с уплотненным носком, чтобы подходили к ковбойским сапогам, конфетные обертки и скомканные сигаретные пачки. Сидеть было неудобно, левая нога, задранная выше правой, упиралась в груду цепей. Из кресла во все стороны торчал поролон. Из пепельницы вываливались чинарики, Фэй закурил еще одну. Лобовое стекло представляло собой два мутноватых полукруга в поле грязных полос. До города было сорок три мили, и всю дорогу Фей то бормотал, то напевал: -- Эй ты, шляпа-ковбой, зря кобылку шпоришь, я-то знаю, что ты ни гроша не стоишь, -- лишь хмыкая в ответ, когда Верджил задавал вопросы, или высказывал предположения о глубине снега на дальних вершинах, или интересовался, кто живет в старом товарном вагоне посреди семидесяти или восьмидесяти раздолбанных машин, будто после взрыва. В середине дороги он подумал: пошло оно все к черту, и скрутил из остатков травы косяк. Когда они приехали в город и остановились у магазина "Машины Басри", Фэй, подобрав с сиденья список покупок, наконец открыл рот, чтобы сказать: тут, в четыре, -- Верджил перевел дух и очень обрадовался. Он побродил по городу, заглянул в аптеку, купил там аспирин и крем для бритья; в буфете выпил кофе и съел клейкий кусок пирога с чем-то красным, официантка сказала, клубника с ревенем; в "Уголке ковбоя" пощупал скроенные на западный манер рубашки, примерил пару штиблет от Ларри Махана: -- Ручная работа, ручная колодка, прибивка тоже ручная, широкая стальная набойка и утолщенная подошва, сносу не будет, -- бубнил продавец -- серые, жесткие, как шерсть шнауцера, волосы, красное пятно между глаз; он стоял, привалившись к стене, рядом со вставленной в рамку бумагой, чем-то вроде диплома: "Награда Присуждена Советом Гражданских Патриотов В Знак Благодарности За Добровольно Взятые На Себя Обязанности По Ежедневному Поднятию Нашего Государственного Флага", Верджил только теперь сообразил, что хлопавший над окном кусок материи был уголком громадного флага, прикрепленного к раме на верхнем этаже, но башмаки сидели как-то странно, ему не нравилась эта давящая дуга на подошве и смущал высокий каблук. -- Я еще подумаю, -- сказал он приунывшему продавцу и бросил взгляд на шляпы -- черт, а хорошо бы прикупить себе эту ебучую ковбойскую шляпу, ему бы такую в Наме, но вместо этого вышел на улицу и там рассмотрел флаг, рваный и грязный. Вывеска в окне гласила: "Покупайте американские товары". До четырех часов он успел заглянуть во все магазины: крошечный гастроном с надписью от руки "Не самый худший в мире инжир. И есть хороший изюм", контора городского клерка, поликлиника, почта. Мимо прошел старик в грязной шляпе с носом, как куриная табакерка, на шее у него висел плакат: "От Волка Не Бывает Толку". Фэя в грузовике не было, равно как мешков или ящиков, и Верджил полчаса прокорячился бугристом сиденье -- изогнув шею, смотрел, как плывет на север небо, а длинные ребра облаков загибаются у самой земли, -- временами он изучал афишу фильма "Приключения Баккару Банзая". Он остановил в магазине продавца, у которого одна щека казалась больше другой, и трудно было понять, где на левой стороне его лица начинается рот, но продавец сказал: не-а, не видал я твоего Фэя, глянь-ка через дорогу. Он заметил его не сразу. Фэй сидел у дальнего конца стойки, выпрямив спину, и склонившись к смуглому, как орех, и вонявшему овцами старикашке; кружка пива прижимала к стойке листок бумаги со списком покупок. Каждый посетитель этого заведения нес на себе какую-то отметину -- надпись или картинку на пряжке ремня, футболку, кожаную нашлепку на джинсах, имя, вышитое на шляпной ленте, тисненое "Король лассо" на кепке. Верджил махнул, чтобы ему налили пива, и сел рядом с Фэем, который тут же обернулся и спросил: -- Все купил? -- А чего мне покупать? Зубную пасту. И еще эти ебаные марки. -- Ты не забыл про куриный корм? -- Голос прозвучал жутковатым подражанием Бетти. -- Я думал, ты купишь. -- О господи! "Я думал, ты купишь"... -- Он сморщился. -- Нет! Это ТЫ должен купить куриный корм, а у меня других дел по горло. -- Еб твою мать, Фэй, откуда я знал, что ты решил повесить этот хлам на меня? Сколько ей надо? Сейчас принесу. -- Все в этом проклятом списке, каждую неделю в этом проклятом списке первой строчкой, куриный корм, куриный корм -- проклятые куры дорастут до мулов, если их так кормить. -- Давай сюда свой ебаный список, Фэй. Давай список, будет тебе куриный корм. -- Там не только куриный корм, там еще корзинка для негров, запихиватель тампаксов и микстура от техасской чесотки. Верджил взял листок. Половину прочесть невозможно, пиво размыло чернила. -- Куплю, что будет. -- Давай, давай. -- И Фэй затянул своим гладким тенором: -- В каждой деревне свои мудаки -- мерзавцы, придурки и пьяницы... Выйдя на улицу, Верджил направился к этому ебаному грузовику, надеясь, что ебучие ключи на месте. Четверть, блядь, пятого. Если ебаные магазины закрываются в пять, ему пиздец. Первым делом этот проклятый ебаный куриный корм. Чтоб ты охуел, Фэй. Продавец в магазине ему обрадовался и с довольным видом хлопнул по мухе пластиковым пакетом с сушеной фасолью. -- Куриный корм. -- Сусло? Молотая кукуруза? -- Хуй его знает, что всегда берет Фэй? -- Ничего он ни разу не берет. -- Шуршащий смех, как радиопомехи. -- Можно телефон? Позвоню на их ебаное ранчо. Никто не ответил, и Верджил припомнил, что они, кажется, собирались ехать к большой луже в северной части ранчо. Эти уебки говорят "луржа", даже Джозефина. Наверное, они там, а может, уперлись еще куда на своих кобылах. Он попытался рассмотреть, что еще перечислено в списке: Куриный корм. Спички. Сухое молоко. Распорки для заборов. Добавки. Бекон. Ключи. Поп-корн. И еще шесть или семь ебаных пунктов, которые он не мог разобрать -- бритва или брюква, вакцина или вазелин, сода или вода, мясная кость или мучная каша -- Давай каждого по мешку. -- Пятьдесят фунтов? -- Ага. А эти ебаные распорки у вас есть? -- Сколько и какого размера? -- По десять каждого. Счет присылай Свитчам на ранчо. А как насчет добавок? -- Кену Свитчу? -- продавец хихикнул. -- Как там его любовь? Какие он хочет добавки -- лошадиные, коровьи, бараньи, козлиные, кошачьи или человеческие? Тоже каждого по десять? -- Блядь, откуда я знаю? -- Куриный корм у него по крайней мере есть. Фэй был не настроен уходить из бара, он смеялся, курил, заглатывал виски с пивом и обсуждал со стригалем человека, которого они называли Псих, "ублюдок из ублюдков", "мудак, ссыт в раковину, так хоть бы затычку вытащил" и "в башке вареные опилки" Ладно, подумал Верджил, этот уебок работает не на меня, а я ему, блядь, не родственник. Он заказал рюмку "акульих соплей", потом еще одну или две. Куриный корм он, по крайней мере, купил. Прислушался, о чем говорят вокруг. -- Тока и сделал хорошего, это когда с гремучей змеей. Знаешь, про что я? У него вечно за щекой табак. Так вот, гремучка выползает из ворот, а он подъезжает на лошади и недолго думая выпускает струю прямо гремучке в рот, смертельный удар, змеюгу точно вывернуло наизнанку -- все, насмерть. С другой стороны сидела пара работников, у одного шляпа лежала на стойке. -- Я ему так и сказал, нет проблем, говорю. -- В том-то и беда. Стараешься по-человечески, говоришь, я не могу, но нет проблем, а он говорит стоп. Я говорю, это ты сказал стоп. -- Я никогда так не говорю. У меня свои способы. Коротко, мягко. Но только не на трезвую голову. Бармен наклонился над стойкой и спросил Верджила, понизив голос: -- Зачем баски таскают в кошельках говно? -- Не знаю, а зачем? -- Вместо паспорта. Пьяный за рулем Было уже темно и неизвестно, который час, когда они вывалились из бара и влезли в грузовик. -- Сколько времени? -- спросил Верджил. -- Черт побери, откуда мне знать? У меня отродясь не было часов, колец и золотых цепей. Я не рассказывал, как мой батя заполучил часы? Часы, ванну, унитаз, газовую стиральную машину -- и все за один день. Лучший день в его жизни, бедный затраханный ирландец. Продал своих коров, здоровых и крепких, в удачное время, цены подскочили, один раз за всю его жизнь. Через год правительство вытрясло из него душу, и он остался без ранчо. А в тот, значит, день, про который я тебе говорю, он в первым делом полез в ванну. Установил ванну и унитаз -- "чтоб вы мне больше не ныли, что нам ссать некуда" -- на кухне и завесил одеялом. Не доставало до пола на восемнадцать дюймов. Мы уселись смотреть, как теперешние дети смотрят телевизор. Матушка нагрела на плите воду -- все горшки и кастрюли, который только были в доме, -- и вылила в ванну, он еще разжился куском туалетного мыла, и слышно было, как там, за одеялом поет "Розу Трайли", раздевается, снимает башмаки и ссыт в унитаз. Мы видели только ноги. Он расстелил на полу полотенце, рядом с ванной. Снял часы -- Иисус и Иосиф, как же он гордился этими часами -- никогда в жизни у него не было никаких часов: слышно было, как он кладет их на полку, там, на стенке, была такая маленькая полочка. Потом лезет в ванну, плещется, валяется, поет песни, до нас долетал запах этого мыла и бульканье, он кричит, чтобы принесли кружку, набирает воды и льет себе на голову, сползает вниз, лезет под воду, верещит, как койот в колодце. Через час вылезает из ванны. Становится на полотенце, ноги -- два вареных свинячих окорока. Потом берет другое полотенце, чтоб вытереться и, шутя, хлопает им в воздухе -- весь чистый, первый раз в жизни помылся в настоящей ванне -- и тут край полотенца задевает полку с часами, и они летят прямо в унитаз. Который он так и не спустил. Господи, как он тогда матерился, настоящие вопли банши. Полез прямо в зассанный унитаз, вытащил часы, но поздно, они встали. Тогда еще не придумали ссаконепроницаемых часов. Два года эта несчастная херовина провалялась в сигаретной коробке, пока мой братишка Доннел не взялся их разбирать, там разжалась какая-то пружина, раскрутилась, как гремучка, и заехала ему в правый глаз, так что он до конца жизни, хоть и недолгой, остался одноглазым. Так что не надо мне теперь никаких часов, от них одни неприятности. Ох, я веселый булочник, пеку я пирожки, и скалка моя больше всех, понятно, мужики? Верджил сказал, что он, блядь, запросто сядет за руль, но Фэй тут же встрепенулся: -- Тока через мой труп. Ты надрался в зюзю, и нихера не петришь, что такое пьяный за рулем. Это искусство. Смотри и учись. И рано утром бабонька в мою стучится дверь, в одной рубашке беленькой, уж ты-то мне поверь... -- Он медленно сдал назад, переключился на первую скорость и с рычанием покатил по улице; ни вой клаксонов, ни мигание встречных машин не заставили его включить фары, и лишь в темноте городской окраины, когда кончились уличные фонари, он догадался, что что-то не так. Когда на хороших тридцати пяти милях в час они нырнули во тьму, и правое переднее колесо воткнулось в белую линию, Фэй заговорил опять. -- Расслабься: ночь, пьяный шоферюга медленно везет тебя домой, а в ветровое стекло пялится пузатая луна. Кругом ни души. Ты сам по себе. Тебе еще и домой не захочется. Елда у них заместо трости, вот же сукины сыны. -- Мне, блядь, уже хочется, -- сказал Верджил. -- Ты мудак. В Наме я хуярил по таким местам, где бы ты сдох за пять минут. Меня пронесло, старик. Но насмотрелся такого, что ты бы ослеп на месте. -- Послушай, я знаю, что надрался в зюзю и вообще мне пора на тот свет, но, что за дела, мы все тут еле дышим, нет, скажешь? Я просто первый в очереди. Ах, целых двадцать годиков не видел он седла. Ты видал, как я умею поворачиваться? Когда-нибудь видал, как я бегаю или танцую, мистер Всезнайка? О, я умею шевелить ногами. Теперь, ясное дело, уже не то, но каков я был в прежние времена, никому со мной не сравняться, и никто мне слова поперек не скажет, особенно бабы, -- я плясал, как бешеный, до кровавых мозолей на подошвах. Был там парень, высокий, стройный сто двадцать фунтов весу, полиэфирный костюмчик, шляпа с полями, морда как будто мелом намазана. Ах, целых двадцать годиков не видел он седла, зачем такого дурика кобылка р