уг какой-то шофер говорит: "Вы можете всю жизнь прожить в этом городе и все-таки и половины его не узнаете". И это тоже было воспоминание - ведь так мне один раз сказал шофер в Нью-Йорке. Потом появилась миссис Тоска, вся в слезах, и говорит: "Неужто вы убьете такого мальчугана?" Тут я открыл глаза. Я свесил голову и посмотрел вниз на Виктора - он еще спал. Видно, я тоже не совсем очнулся, ибо я ответил миссис Тоска: "Нет, миссис Тоска, никто не может убить такого мальчугана, как ваш". - Что это вы там бормочете? - спросил писатель. Тут уж я проснулся окончательно. - Долго я спал? - спросил я. - Десять минут, - говорит писатель. - Десять минут? - удивился я. - Так мало? А вы поспать не думаете? - Нет, мне не спится, - сказал писатель. - Я слишком устал. Хотите, пойдем посмотрим Лондон? Джо и Виктор спали, и мы решили их не будить. Было только около пяти часов дня, но темно, почти как ночью. Здание, где нас разместили, очевидно, раньше было гостиницей. Там было много маленьких комнат и две довольно большие. Наша была так мала, что в ней едва умещались четыре койки - по две в два этажа, - так что здесь были только мы вчетвером, в вечернем сумраке. Пока я одевался, мне вспомнились мои сны. Я посмотрел на писателя, чтобы проверить, похож ли он на человека в колеснице, - и, оказалось, верно, он походил на древнего грека, которому место в колеснице. Раньше я этого не замечал. Я хотел было рассказать ему этот сон, но потом решил, что это будет слишком долго, и рассказывать не стал. Пока мы одевались, проснулся Джо Фоксхол и пожелал узнать, что тут у нас происходит. Мы говорим: идем смотреть на Лондон, - и Джо слез со своей койки, чтоб идти с нами. Мне не хотелось оставлять Виктора одного, я подошел к нему и тихо его позвал. - Мы идем смотреть Лондон, - сказал я. Он сразу проснулся и говорит: - Подождите меня. ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ Писатель, Джо Фоксхолл, Виктор Тоска и Весли отправляются ужинать в Сохо и показывают друг другу свои семейные фотографии Мы все вчетвером вышли на улицу - и словно провалились в пропасть. Тьма была кромешная, нигде, конечно, ни огонька, но у Джо был электрический фонарик, так что мы не падали с лестниц и не натыкались на телеграфные столбы, как это постоянно случается с другими, если верить досужей молве. Писатель предложил отправиться в Сохо, в один из тамошних ресторанов, и шикарно поужинать. Мы так решили, но добирались до Сохо очень долго. Писатель бывал раньше в Лондоне, но он знал только, как ездить по Лондону на такси. Несколько машин, попавшихся нам на улице, не остановились по нашему знаку, и мы стали спрашивать прохожих, как попасть в Сохо. Прохожие нам объясняли. Они не жалели времени и рассказывали очень подробно, но один говорил одно, а другой - другое. Выполнив указания пяти разных лиц, мы наконец добрались до Сохо, и скоро писатель нашел ресторан, который он помнил. Мы подождали, пока освободится столик, потом сели и заказали бутылку вина. Выпили по стаканчику и пошли пировать. Ужин-то был не ахти какой, потому что продукты были нормированы, но ведь мы пересекли холодный океан, приняли горячую ванну и были вместе, а поэтому чувствовали себя отлично. Сразу после ужина мы стали вспоминать Америку. Писатель вспомнил своего сынишку, которому исполнилось ровно пять месяцев, так как он родился 25 сентября. А ведь это и мой день рождения, и я сказал об этом писателю, а он на это заметил: - Рождество, знаете ли, - вот отчего так получается. Он показал нам фотографию своего сынишки, как это делают, наверное, все отцы, и, ей-богу, мальчишка был вылитый папаша и хмурился точно, как он. И мы стали говорить, как это хорошо, когда любишь и когда жена родит тебе сынка или дочку, и я сказал себе: "Нужно мне жениться. Непременно". Писатель расспрашивал Виктора о его жене, о ее беременности, и Виктор показал нам ее карточку, она была снята в Нью-Йорке дня за два до того, как нас перевели в портовые казармы. Очень она была хорошенькая, и уже видно было, что она собирается стать матерью. - Я счастливее вас, - сказал писатель. - Мне повезло, я был с женой, когда родился мой сын. Я увидел его через несколько минут после рождения. И, как вы думаете, что я обнаружил? Что новорожденный младенец - это тот же старик. Он старше любого из нас. Старику этому требуется время, чтобы превратиться в младенца, - примерно месяц, я бы сказал. Тут он теряет свой возраст и начинает жизнь так, будто он первый человек на земле, а не последний. Он начинает с самого начала, как будто жизнь его не возникла еще тысячи и миллионы лет тому назад. Раз уж все стали показывать свои карточки, я тоже показал фотографии отца, моей матери, Вирджила и дяди Нила, которые мне прислал отец. Потом Джо Фоксхолл выложил карточку какой-то девицы в купальном костюме - воплощенный секс. Карточка обошла всех, но никто ничего не сказал, и она вернулась к Джо, и он тоже молча на нее посмотрел, и тогда я спросил: - Кто это, Джо? - А черт ее знает, - ответил он. - Я нашел ее у Вулворта. Она стоила всего десять центов, и я ее купил. Какая-нибудь киноактриса, наверное, которая еще не успела прославиться. - Так на что она тебе? - спросил я. Ты ведь ее не знаешь. - На что она мне? - сказал Джо. - Считается патриотичным иметь при себе портрет какой-нибудь шлюхи. Ты обратил внимание, ведь целые страницы "Янки мэгэзин" заполнены фотографиями голеньких девчонок, верно? А зачем? Чтобы мы не забывали, во имя чего сражаемся. Во имя Ее. Я такой же патриот, как и всякий другой. Свой голенький идеал, за который я сражаюсь, я таскаю с собой повсюду. Мне не нужно выискивать его каждую неделю в "Янки мэгэзин". Я предпочитаю обладать своим собственным идеалом, а не всеобщим. За этот свой идеал я заплатил десять центов у Вулворта, и он принадлежит мне одному и никому больше. Военное министерство очень ловко придумало эту самую популярную страничку в "Янки мэгэзин". Когда посылаешь людей на смерть, надо им сначала показать немножко голеньких девчонок, ясно? Ребят нужно подбадривать хотя бы раз в неделю. А на мой взгляд, им можно было бы показать на этой страничке нечто более соответствующее обстоятельствам. - В самом деле, разве это нужно ребятам? - спросил Виктор. - Я один из этих ребят, - сказал Джо,- и это совсем не то, что мне нужно. Кто решает за нас, что нам нужно или не нужно? Но к черту все это, пошли отсюда, побродим по улицам Лондона. ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ Ребята посещают площадь Пиккадилли, видят разбомбленные лондонские семьи, живущие под землей на станциях метро, и приобщаются к науке противовоздушной обороны Мы вышли из ресторана и побрели. От Сохо мы прошли до площади Пиккадилли, где было полным-полно проституток. Это место было точно язва на теле города. У всех были карманные фонарики, и кругом плясали тонкие лучики, но света было недостаточно, чтобы толком что-нибудь разглядеть. Тротуары кишели солдатами и английскими девушками, они перемешивались между собой, словно красные и белые кровяные шарики в крови больного. Девушки прогуливались взад и вперед, останавливались, чтобы перекинуться с кем-нибудь несколькими словами, а потом либо уходили с новым знакомым, либо шли дальше. Со всех сторон доносились разговоры, и тихие и громкие, и смех, и крики, и пение; то тут, то там какая-нибудь девушка выкрикивала грязные ругательства солдатам, чем-то ее обидевшим, солдаты отвечали ей тем же, но вы не видели ни солдат, ни девушки, а между тем прибывали все новые и новые люди и занимали их место. И вдруг среди этого шума и гама завыли сирены воздушной тревоги, и толпа стала разбегаться по убежищам, хотя многие остались на улице. Двое патрульных из наших Эм-Пи порекомендовали нам спуститься в метро тут же, на станции Пиккадилли. Там внизу мы увидели настоящую достопримечательность. Вдоль стен станции разбомбленные семьи устроили себе маленькие жилища - койки в два этажа с каким-нибудь ковриком перед ними. Здесь была вся семья: отец, мать, двое-трое детей; малыши спят, а отец с матерью спокойно беседуют, не обращая внимания на всю эту толпу кругом, как будто сидят в своей собственной гостиной. Воздух там был спертый, но люди к этому привыкли. Время от времени с грохотом подъезжали и останавливались поезда. Толпа народу входила и выходила, а женщина в комбинезоне, кондуктор, покрикивала на людей: "Шагай веселей, пошевеливайся!", "Быстрей, быстрей посадка", - и прочее в этом роде. Мы слонялись по платформе, в то время как зенитные орудия палили по самолетам, а самолеты сбрасывали бомбы. Мы разглядывали людей, которые ведут свое хозяйство глубоко под землей, под улицами Лондона, на станциях метро, или как они называют более точно, в подземке. Поезда все приходили и уходили, и вот пришел один поезд, который направлялся в Кокфостерс (Буквально - курятник, инкубатор). И тогда Джо предложил поехать в Кокфостерс - и, черт возьми, в самом деле, ведь мы пересекли океан и остались целы и невредимы, а сейчас вот город бомбят и масса людей теснится под землею - и поэтому нам показалось очень смешно, что поезд отправляется в курятник. Мы стали шутить и смеяться по этому поводу, а англичане, улыбаясь, говорили друг другу: - Уж эти американцы - вечно они смеются. В названии Кокфостерс ничего смешного для англичанина нет. Это какое-то местечко, где живут обыкновенные люди, и никому в Англии не приходит в голову смеяться над этим. Нужно приехать из Америки, чтобы увидеть в нем что-то смешное, и, конечно, на самом деле это совсем не смешно, но нам казалось - ничего смешнее мы не слышали. Мы вышли на Риджент-стрит. На станции было три или четыре подземных этажа, и мы осмотрели каждый, а потом вышли на улицу, но воздушный налет еще продолжался. Мы полюбовались огнями в небе, послушали, как где-то в стороне палили орудия, - все это напоминало детский праздник, - но тут патрульные из Эм-Пи сказали нам, чтобы мы оставались в укрытии, так как очень много народу было убито осколками зенитных снарядов - это еще опаснее, чем бомбы. Все-таки мы решили рискнуть. Мы прошли по Риджент-стрит к колонне Нельсона на Трафальгар-сквер, и писатель сказал: - Здесь гулял по утрам Бернард-Шоу. Но зенитки так грохотали, что мы с трудом разобрали его слова. Джо Фоксхол разговорился с писателем о Лондоне, о том, как великолепно он изображен в литературе, и о прочей ученой материи, а мы с Виктором только ушами хлопали. Время от времени нам чудился свист падающего осколка, и мы ныряли в какой-нибудь проем, чтобы укрыться, но ни одного осколка за все время не обнаружили. Позже трудно было найти парня в армии, у которого не было бы своего осколка. И у каждого была к нему история, чаще всего выдуманная. Вам расскажут, что осколок каким-то чудом принял форму шестиногого слона, и пересчитают для вас ноги, покажут туловище и хвост и будут назойливо восхищаться куском стали, который отлетел, накаленный докрасна, от крупного снаряда где- нибудь на высоте мили в небесах. И каждый, у кого я видел зенитный осколок, считал себя старым рубакой. Я не мог удержаться и сказал одному парнишке, у которого был осколок, пожалуй, вдвое больше серебряного доллара, чтобы он пробил им себе череп и поглядел, что из этого выйдет. После этого он стал всем рассказывать, что осколок угодил ему в голову и лишь каким-то чудом он остался жив. Иному парню все равно, верят ему или нет, лишь бы у него был свой осколок, а к нему - подходящий рассказ. Налет, казалось, никогда не кончится, и мы решили идти потихоньку, вплотную к домам, по направлению к нашей казарме. Но Эм-Пи все время к нам цеплялись и гнали нас в укрытия. С ними самими, дескать, ничего не станется, так как на них стальные каски. Я спросил: а что, если осколок минует каску и угодит в плечо? А они говорят, осколки, дескать, поражают всегда только голову, и ступайте, дескать, в укрытие, - ну а мы продолжали себе потихоньку двигаться вперед и минут через сорок пять дошли до нашей казармы. Мы поднялись по лестнице на наш пятый, верхний этаж, улеглись на койки, поболтали немножко и спокойно заснули. Итак мы в Лондоне. Мы посмотрели город, увидели, какие замечательные в нем люди, а ведь их выгнало бомбами из дому и живут они в туннелях метро! На следующую ночь опять была бомбежка. Мне с писателем посчастливилось побывать на плоской крыше шестиэтажного дома - мы были в гостях у его приятеля, - и мы наблюдали всю картину, то и дело кланяясь падающим осколкам, которые с шумом ударялись о крыши и мостовую. Это было страшное зрелище, даже для тех, кто еще не до конца понимал, что это связано с разрушением и убийством. Зенитные орудия забили сразу же после объявления воздушной тревоги, и мы слышали, как люди разбегаются по убежищам, но не видели их. Яркие лучи забегали над городом, стали обшаривать небо в поисках самолетов. Всякий раз, когда на мгновение замолкали зенитки, было слышно, как где-то очень высоко в небе гудят бомбардировщики. Мы видели, как самолеты сбрасывают осветительные снаряды. Сбрасывали их пачками по три, и они медленно опускались, скользя по ветру и давая массу света, чтобы летчикам было видно, куда бросать бомбы, если только зенитки их раньше не собьют. Потом небо стали долбить пурпурные, розовые, темно-красные ракеты, взлетавшие, точно фейерверк, и озарявшие чашу неба своим жутким, диковинным светом. Друзья писателя, у которых мы были в гостях, сошли вниз, в бомбоубежище, потому что им совсем не нравилась вся эта катавасия, но писатель спросил, нельзя ли ему остаться наверху и посмотреть, и ему сказали, что можно, если он такой сумасшедший, и тогда я тоже попросил разрешения остаться. Друзья писателя сказали, чтобы он все-таки не валял дурака и по крайней мере оставался под прикрытием, не торчал бы на виду на крыше, не высовывался, чтобы что-нибудь разглядеть, и вообще поскорее прекратил бы свои наблюдения и спустился с крыши в убежище. Ну, мы стояли и смотрели, пока налет не кончился, а продолжался он часа полтора. К счастью нас не задел ни один осколок, и ни одной бомбы не упало поблизости. Впрочем, мы видели, где упала одна: там все было в огне. Позднее мы узнали, что бомбы попали в три или четыре места и там тоже были пожары. О таких вещах в газетах не пишут, и единственный способ что-нибудь узнать - это увидеть собственными глазами или послушать, что говорят. Но слухи распространялись самые неправдоподобные: если верить молве, то весь Лондон горел: и хотя кругом не видно ни малейших следов пожара, сплетник тут же назовет вам какую-нибудь отдаленную часть Лондона: "Там, за Элефант и Касл, все сплошь в огне". По счастью, это было не так. ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ Писатель и Весли устраиваются в своей собственной конторе Второй день нашего пребывания в Лондоне прошел очень оживленно, и мы получили некоторое представление о том, зачем мы в Англии. После обеда нас построили, и сержант сделал нам внушение, которое всегда получают вновь прибывшие. Он сказал нам, чтобы мы не забывали, что мы в Лондоне гости и что от нас самих зависит произвести хорошее впечатление на англичан. Никакого озорства, никакой развязности, никаких диких трат, ибо только дурак может мотать деньги в такой стране, как Англия, где людям уже давно приходится во многом себе отказывать. Он сказал нам, что англичане живут намного хуже американцев и ничего не может быть оскорбительнее, чем видеть, как американские солдаты являются в Лондон и швыряют деньгами, точно миллионеры. Он разъяснил, какой у нас будет распорядок дня, указал в чем будут заключаться наши обязанности. Особое внимание он просил нас уделять нашей выправке, - быть всегда бравыми и подтянутыми. Вскоре после этого Джо Фоксхол пришел наверх и сообщил, что мы, вероятно, сможем, если захотим, переехать из казармы на частную квартиру, потому что другие уже так делали, и хотя это не было разрешено официально, но фактически поощрялось, так как казарменных помещений не хватало. Джо сказал, что обрабатывает сержанта, - похоже, что дня через два-три ему удастся оформить сделку и, может быть, нас даже освободят от несения нарядов. Это была самая приятная новость для нас за долгое время. На третий день нам сказали, куда ходить на работу. Это было красное кирпичное здание недалеко от Гровенор-сквер. Мне с писателем отвели для занятий уютную комнату с двумя столами, двумя пишущими машинками и телефоном, - там мы и обосновались. Джо Фоксхол и Виктор Тоска устроились через коридор в другой комнате, почти такой же, как наша, только без телефона и с одним столом и стулом. Впрочем, делать им особенно было нечего, так что они попросту слонялись из угла в угол и болтали. Еще когда мы возвратились в Нью-Йорк из Огайо, писатель оформил меня как своего сотрудника. Мы написали с ним один сценарий, который нам не очень претил, ибо речь там шла о том, как грузить товарные вагоны, и убивать никого не нужно было. Мы обсудили еще пять или шесть сценариев, в задачу которых входило воодушевлять людей на смерть, но писать их не стали, уж больно противно было. Сценарий о товарных вагонах я сделал ам, но для этого не нужно быть писателем. Мы были рады, когда узнали, что учебного фильма по этому сценарию делать не будут. Для этого была использована чья-то другая работа. Тот сценарий, что мы написали о физкультуре, тоже не был поставлен. Мы всегда радовались, если наш материал не шел в дело. Теперь мы с писателем только писали письма и болтали. Писатель отвечал на телефоннные звонки. Время от времени кто-нибудь изъявлял желание получить от него интервью. Он обычно старался уклониться, но журналисты - народ упрямый, а американское пресс-бюро давало им на это разрешение, так что у нас в конторе то и дело появлялись представители то одной, то другой лондонской газеты. Я в таких случаях вставал, чтобы уйти, но писатель всегда просил меня остаться. Интервьюер обычно задавал писателю вопросы в таком духе, как задаются Джорджу Бернарду Шоу или Г.Дж. Уэлсу, но писатель ничуть не смущался и спокойно отвечал на вопросы. Они записывали все, что он говорил, а что бы он ни говорил, все было приятно слушать, потому что он всегда ухитрялся говорить правду, как бы несвоевременно она ни звучала. Он знакомил меня со всеми, кто приходил его интервьюировать, и говорил, что я его сотрудник. - Если хотите знать правду, - говорил он, - этот девятнадцатилетний юноша - лучший писатель, нежели я. Ну, интервьюеры, конечно, полагали, что он шутит, ибо считалось, что он всегда говорит вещи, которые можно истолковать так и этак, но он уверял их, что это серьезно, и они восклицали: - Вы хотите сказать, что, по-вашему, есть на свете писатель лучший, чем вы? А мы -то думали, вы считаете себя лучшим писателем в мире. А писатель говорит: - Я лучше большинства, но он лучше меня. В девятнадцать лет я и наполовину не был таким писателем, как он. Вы о нем еще услышите, если он останется жив. Его спрашивали, что он думает об англичанах, и он говорил: - Англичан я всегда любил, и теперь люблю их еще больше. Им хотелось бы знать почему, и он отвечал: - Потому что я их знаю теперь немножко лучше. Они не лучше и не хуже других народов, но я их люблю чуточку больше других за их писателей. Я терпеть не могу их политических деятелей, но люблю их писателей. Время от времени он давал мне задание написать короткий рассказ - он отводил мне на это три часа, - а потом прочитывал рассказ вместе со мной и объяснял, что в нем хорошо и что плохо, и таким путем многому меня научил. Он говорил, чтоб я не считал себя невеждой только оттого, что я не ходил в университет. Он утверждал, что это совсем не так, а вот в моих писаниях нет-нет да и проглянет сомнение в своих силах. Я ему объяснял, что это выходит как-то само собой, а он говорил, что такого нельзя допускать. Пусть только правильные вещи происходят сами собой. Чем больше человек допустит правильного и чем меньше неправильного появится на свет при его попустительстве, тем лучшим он станет писателем и, что еще важнее, тем лучше сделается сам. Единственное, что ценно в писательстве, - это то, что оно облагораживает прежде всего самого писателя, а отсюда уже способствует моральному росту читателя. Так изо дня в день я узнавал от него все больше полезного, но и я не сидел да слушал молча все, что он мне говорил. Слушать-то я слушал во все уши, но и у меня являлись свои собственные мысли, и чаще всего они ему нравились. Всякий раз, когда его спрашивали, пишет ли он сейчас что-нибудь, он говорил, что не пишет; когда его спрашивали почему, он отвечал, что не может, потому что носит военную форму, - он подождет, пока война кончится; вот уж тогда хватит времени и на писание. А когда его спрашивали, не собирается ли он написать о войне или об армии, он говорил: - Ради бога, не задавайте глупых вопросов. Я не журналист, я поэт. Я пишу обо всем. И люди не знали, как это принять, потому что весь свет только и говорил что об американских писателях и газетчиках, которые пишут книги о войне. Не было американского газетчика в Лондоне, который не выпустил хотя бы одной книги о войне. Многие из них напечатали по две и по три, а вот этот чудак писатель ждет, когда война кончится. Он говорил, что ждет, пока кончится вся эта истерика, и тогда он сможет приняться за работу с того самого места, на котором его прервали. Он говорил: - Самый истеричный народ в мире - это американцы, ужасно наивный и легко возбудимый. Чем спокойнее они с виду, тем нервознее на самом деле. ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ Писатель решает проблему, как поступить с немецким народом Вскоре начались новые литературные события. Стали устраивать литературные конференции при участии офицеров высшего ранга. Мы с писателем всегда приезжали, и я слушал все, что там говорилось. Писатель был совершенно прав: внешне спокойные, все эти люди ужасно нервничали. Первая встреча состоялась за обедом, который сопровождался неофициальным обменом мнений. Мы с писателем были единственными рядовыми среди присутствующих. Остальную компанию составляли старшие офицеры, начиная с капитанов и кончая полковниками, и множество штатских, иные из которых были гораздо моложе нашего писателя - окопавшиеся в тылу молодчики, на казенных хлебах и с большими деньгами, которым и делать- то было нечего, как только есть да болтать языком. Мне совсем не хотелось ходить на такие собрания, но писатель сказал, что я обязан сопровождать его всюду, где он должен бывать по службе. Это мой долг перед ним, говорил он. Вся эта музыка чересчур утомительна для одного человека. Так вот на этом первом собрании все наелись до отвала, потом появились бутылки и началась выпивка. Атмосфера была приятная, полная неподдельной сердечности. Молодой штатский, руководивший совещанием от имени английскиого правительства, поставил на обсуждение следующий вопрос: "Как быть с Германией после войны?" Наш писатель держал язык за зубами так долго, как только мог. Я видел, каким несчастным он себя чувствовал среди чванных болтунов, ибо все эти людишки в военном и в штатском, никогда в своей жизни ничем путным не занимавшиеся, да и сейчас ничем серьезно не интересующиеся, разыгрывали настоящую комедию, пыжились и важничали необычайно. И эти хвастунишки и пустомели взялись рассуждать о том, что делать с пятьюдесятью или шестьюдесятью миллионами человек. Все их предложения звучали просто чудовищно. Послушать их, так все немцы - сплошь преступники. Наконец кто-то неосторожно спросил писателя, каково его мнение. Писатель оглядел всех присутствующих. Я сразу увидел, как он сердит, но он начал спокойно. - Единственное, что можно сделать, это перебить их всех, одного за другим, пока ни одного в живых не останется. Слишком сложна проблема для всякого иного решения, по крайней мере в настоящем собрании. Все молчали, и он продолжал: - Позвольте спросить, почему мы вообще обсуждаем эту проблему и кто нас об этом просил? Ибо если подойти к делу серьезно - а мы делаем вид, что это так, - то эта проблема потребует огромной напряженной работы всех лучших людей Америки, работы, которую нельзя завершить ни в пятьдесят, ни даже может быть, в сто лет, и я не думаю, чтобы наша страна жаждала взять на себя такую ответственность. А если она и готова взять на себя эту ответственность, боюсь, что лично я не смогу разделить ее ни в какой степени, так как у меня несколько иные планы на будущее. Прежде всего, я думаю, такая работа настолько значительна, что должна привлечь усилия людей, более к ней подготовленных, чем мы с вами. Если же мы здесь собрались, чтобы есть, пить и разговаривать, и разговоры наши не следует принимать всерьез, то я предложил бы лучше обсудить, что нам самим делать после войны, ибо тут мы все сможем с большим успехом использовать наше время и силы, чем в приложении к той проблеме, которая, как мне кажется, должна решаться самим немецким народом. Есть среди присутствующих хоть один немец? Я было думал, что такими речами он навлечет на себя кучу неприятностей, но ничуть не бывало, ничего не произошло - все тотчас же забыли, о чем он говорил, и продолжали молоть всякий вздор, толочь воду в ступе, как говорится. Я уже здорово был на взводе к тому времени, так что мне было на них наплевать. Я знал, что им все равно не справиться и с самими собой, не говоря уже о немцах, и поэтому не принимал никакого участия в их трескотне, хотя тот парень, что задавал обед от имени правительства, то и дело справлялся о моем имени. Я ему только отвечал: "Да ну вас всех... не приставайте!" - и все подливал и подливал себе. Из этой первой встречи я многое узнал о людях подобного типа, которые пытаются изобразить из себя представителей целой нации - в данном случае американцев, - а в самом деле, насколько я понимаю, принадлежат к представителям низшей разновидности человечества. Людей, которым претит все это кривлянье и многоглаголание, не больно-то, видно, тянет к государственной деятельности. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ Ребята снимают квартиру на Пэл-Мэл, Весли пишет письма и получает от своего дяди Нила письмо, полное хороших новостей В один прекрасный день Джо Фоксхол нам сказал, что достиг взаимопонимания с сержантом, и если мы сумеем подыскать квартиру и если мы четверо хотим жить вместе и делить между собой расходы, то можем переехать туда из казармы и обрести, таким образом, немножко больше свободы. Нам всем хотелось остаться вместе, так что мы тут же взялись за поиски жилища и через два дня переехали в квартиру из трех комнат: гостиная, две спальни с двумя кроватями в каждой и прекрасная большая ванная с душем. Мы с Виктором заняли одну спальню, Джо с писателем - другую, а гостиная была общая для всех. Все получилось отлично. Этот дом назывался Локсли Мэншн. Когда-то это был прекрасный особняк. Он помещался на Пэл-Мэл, улице лондонских клубов, в двух кварталах от Сент-Джемса справа и в двух от Трафальгар-сквер слева. Джо ухитрился выменять у одного лейтенанта продуктовые карточки за бутылку шотландского виски (которую Джо приобрел по знакомству за три фунта стерлингов через одного из мальчишек-лифтеров в здании, где мы работали). Благодаря этому мы смогли договориться с содержателями Локсли-Мэншн, чтобы нам подавали завтрак, обед и ужин. Итак, мы вполне устроились, и у нас была уйма времени, чтобы поразмыслить о вторжении. Мы воображали, что оно начнется этак недели через две, в середине марта, но, конечно, этого не случилось. Вторжение целиком занимало умы всех людей в Лондоне, в Англии да и в Америке, вероятно, тоже. Им пестрели все газеты. Каждый по мере сил пытался угадать, когда оно начнется, и вскоре прошел слух, что никакого специального вторжения не будет: дескать, вторжение идет все время и так - с востока на русском фронте и с воздуха. Мы держим немцев в смятении и беспокойстве - вот это и есть вторжение. Итак, теперь у нас была своя собственная квартира и свои кабинеты. Скоро все было оформлено более или менее официально, с разрешения начальства, так как нам с писателем полагалось бывать по вечерам на совещаниях, а раз мы были писатели, считалось, что мы работаем дома в любой час дня и ночи. Как-то писатель мне сказал, что у нас с ним все улажено и что он старается теперь устроить Виктора и Джо. У меня и у писателя всегда был на руках какой-нибудь материал для сценария, который нужно было просмотреть и изучить, но он мне говорил, чтобы я не принимал этого слишком всерьез. Нужно, мол, прочесть материал, разобраться в нем и быть готовым ответить на возможные вопросы, но писать только письма друзьям да время от времени какой-нибудь рассказ. Я написал отцу, написал матери, написал Вирджилу и дяде Нилу, потом - Лу Марриаччи и Доминику Тоска; написал я и женщине, с которой дружил в Нью-Йорке, и другой, которая уехала домой в Сан-Франциско из Огайо, и написал матери Виктора, как обещал. Я рассказал ей, как нам повезло, как удачно складывались наши дела и как счастлив был Виктор, да и я тоже. Написал я также Гарри Куку, и Нику Калли, и Вернону Хигби, и еще одно письмо Какалоковичу, Я получил ответ от каждого из них, но самое замечательное письмо было от мамы. У нее был такой красивый почерк, и писала она такие чудесные вещи - я просто в нее влюбился. Письмо от матери Виктора, написанное за нее его женой, тоже было удивительное. Она молилась все время за нас с Виктором, и да благословит нас бог еще и еще раз, и пусть я позабочусь о Викторе, а Виктор - обо мне. Ну а дядя Нил! Черт возьми, я совсем с ним не был знаком, но он рассказал мне о том, что мне хотелось знать, больше, чем отец, мать и Вирджил, вместе взятые, - вероятно потому, что они не знали, как это выразить. Он писал, что отец работает у него и очень ему помогает. "Твоего отца все очень любят", - писал он. Старые ворчуны покупатели, которые раньше причиняли дяде массу беспокойств, совсем перестали ему докучать с тех пор, как отец подружился с ними и стал проявлять интерес к их жизни и хозяйству. У отца есть машина, писал дядя Нил, и он постоянно разъезжает с визитами к людям, с которыми знакомится в магазине. Он ни чем не торгует, а просто ездит, чтобы посудачить с людьми, посмотреть их хозяйство, но вскоре после его визитов люди опять приезжают в лавку и заказывают товару больше, чем когда бы то ни было. И заказывают не отцу, а самому дяде Нилу. Стали приезжать и новые люди - те, что познакомились с отцом у фермеров, которых он навещал. Дядя Нил сам человек непьющий, а вот отец, тот постоянно приглашает кого-нибудь из посетителей лавки в бар, просиживает там с ними и выпивает, и они становятся добрыми друзьями, и, когда после этого люди заходят в лавку, торговля идет куда веселее, чем прежде, это он признавал. Вряд ли, как писал дядя Нил, отец делает все это намеренно - он совершенно лишен коммерческой жилки, - просто его добросердечие привлекает людей. Теперь уж они с матерью никогда не расстанутся - это факт, утверждал дядя Нил. Сухой, теплый климат, видно, был отцу на пользу; на щеках у него появился румянец. Дядя Нил очень радовался, что у отца все пошло на лад; раньше он все удивлялся, почему его сестра не подумает о том, чтобы избавиться от моего отца, и не выйдет замуж за кого-нибудь другого, а теперь понял. Он писал также, что просто не знает куда девать деньги, - совсем как раньше говорил Лу Марриаччи, - так что отец теперь получает свою долю и будет получать всегда. Папа, мама и Вирджил переехали в свой собственный дом с десятью акрами хорошей приусадебной земли, а дядя Нил наконец собрался с духом и женился. Он писал, что все они ждут, чтобы я приехал к ним в Эль- Пасо надолго и хорошенько отдохнул, но я знал, что нигде никогда не останусь надолго, кроме как в моем родном Сан-Франциско, где я буду жить со своей женой и детьми. Но все-таки я был рад, что отец обосновался в Эль-Пасо. Вирджил тоже написал. Он рассказывал о том, как раза два ездил с отцом на охоту, и как один раз они уговорили маму тоже поехать с ними, и как хорошо провели они время все вместе. Написала мне и моя нью-йоркская подруга; она обещала писать не реже двух раз в неделю - и сдержала слово. Письма свои она печатала на машинке, и я всегда читал их с удовольствием, так как они полны были разных подробностей, понятных только нам двоим. Я ей тоже написал раза два или три. Гарри Кук и Доминик уже давно закончили специальное обучение. Специальность свою они ненавидели, но скоро их должны были отправить на фронт - вероятнее всего, на Тихий океан. Они оба писали мне об этом, а Доминик, кроме того, все расспрашивал о Викторе. Он просил нас с Виктором сфотографироваться в Лондоне, и мы заказали одному из наших армейских фотографов полдюжины карточек и отослали их Доминику. Я посоветовал Виктору отправить по карточке жене и матери. Себе я заказал отдельно полдюжины и разослал своим: маме, нью-йоркской знакомой и той другой, в Сан- Франциско. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ Весли находит себе невесту, Джиль Мур из Глостера Как только выдавалась свободная минута, я вытаскивал Виктора Тоска погулять по городу. Как-то в воскресенье мы прошли пешком до самого Лаймхауза, по Ист-Индиа-Док-Роуд и через Пеннифилдс, китайскую часть Лондона. Я рассказывал Виктору, что мой отец родился где-то в районе Ист-Энда. Я там все внимательно разглядывал, потому что, черт побери, может быть, отец когда-нибудь смотрел на то же самое. Попадается на глаза какая-нибудь старая церквушка, и я уж знаю, что ее-то отец видел наверняка, и разглядываю ее подольше. Там было очень много мест, разрушенных бомбами, - эта часть Лондона особенно пострадала во время больших бомбежек - бедному люду всегда достается больше. Мы с Виктором много гуляли по Лондону. То пройдемся как-нибудь вечерком в Риджентс-парк, то по Сренду. А то и в Уайт-холл или Гайд- парк. Мимо собора св.Павла и по Треднидл-стрит. Мимо Олд-Бэйли к станции Ливерпул-стрит. Через мосты Ватерлоо, Вестминстерский, Лондонский, Блекфрайерс, Тауер - через все, какие ни на есть. Лондон - самый лучший город для прогулок. Но, черт возьми, я все не встречал своей девушки, а именно этого мне хотелось больше всего. Много раз я ходил и на площадь Пиккадилли поглядеть на девиц, которые отчаянно торговались с ребятами, стараясь не продешевить, я и сам несколько раз договаривался с этими девицами, но они нагоняли на меня такую тоску, что в другой раз уже не хотелось с ними встречаться. Как-то вечером, когда я слонялся по Пиккадилли, разглядывая прохожих, ко мне подошла какая-то девчушка. Она была так молода, что я не поверил своим глазам, и мне это совсем не понравилось. Ей можно было дать лет четырнадцать-пятнадцать. Казалось, она сама не понимает, что делает, и я предложил ей пройтись. Мы прогулялись до Сент-Джеймс-парка, сели на скамейку и поговорили. Я почти сразу почувствовал, что это, может быть, моя девушка, но мне была ненавистна мысль, что она гуляла по площади Пиккадили и подошла ко мне с определенной целью, потому что, если это было так, она не могла стать моей девушкой, даже если она была мне предназначена, - я этого не допускал. Я ей сказал, чтобы она говорила мне правду - ни в коем случае мне не лгала, потому что я ненавижу ложь. Я сказал ей, что она мне нравится и если то, о чем я думаю, правда, то это разобьет мне сердце, и все же она не перестанет мне нравиться. Она мне рассказала, что приехала в Лондон из Глостера только сегодня днем - она убежала из дому. Она была голодна, и у нее не было денег. Одна уличная женщина посоветовала ей заняться тем самым, что она пыталась делать. Эта женщина разрешила ей воспользоваться своей квартирой, если ей удастся кого-нибудь подцепить. Я сказал девушке, чтобы она проводила меня в эту квартиру. Мы прошли с полмили и остановились у каких-то дверей, и девушка позвонила, но никто не ответил. Мы зашли в соседнюю закусочную и поели картошки с рыбой, а потом вернулись к тем дверям и опять позвонили, и нам открыла какая-то женщина. Я сунул ей фунтовую бумажку и зашел с ней в переднюю. Я попросил ее рассказать про девушку. Она сказала, что встретилась с ней в первый раз только несколько часов тому назад. По ее словам, эта девушка очутилась в Лондоне без гроша, слегка ошалелая, как многие другие в эти дни, и она пожалела ее и сказала, что она может остаться у нее ночевать и, может быть, заработать фунтик- другой, если у нее есть на это способности. Я поблагодарил эту женщину и повел свою девушку обратно в Сент-Джемс- парк, чтобы обсудить все как следует. Что ни говори, она мне нравилась. Я не был уверен, что люблю ее так, как должен был бы любить свою девушку, но я чувствовал, что она мне очень нравится. Она сказала, что ей уже почти семнадцать, а выглядит она моложе оттого, что семья у них бедная и они никогда не едят досыта - она всегда немножко голодная. Я привел ее к себе домой. Писатель сидел в гостиной и читал. Джо и Виктор уже легли. Я спросил писателя, что же мне с ней делать. Он сказал, ей нужно принять ванну и лечь спать - можно в гостиной на кушетке. Я ей так и сказал, пусть она примет ванну, и дал ей одну из своих пижам. Мы с писателем приготовили ей постель на кушетке. Скоро она вышла из ванной и легла спать. У нее было нежное личико со вздернутой верхней губой, что придавало ей по-детски недоуменный вид, и масса мягких, густых, падающих на плечи светлых волос. Она была вся такая маленькая, беленькая, с детскими ручонками и по-детски маленькими ножками. Но что особенно проняло мое сердце, это ее большие, широко раскрытые голубые глаза - изумленные глаза испуганной девочки посредине сумасшедшего и жестокого мира. Писатель закрыл дверь в гостиную, и я попросил его пройтись со мной по улице, так как хотел с ним поговорить о ней. Но он сперва прошел в ванную и позвал меня; оказывается, девушка выстирала всю свою одежду и повесила сушить. Мы вышли на улицу, и я стал рассказывать о ней писателю: - Она подошла ко мне на площади Пиккадилли, совсем как настоящая проститутка. Я не поверил своим глазам и повел ее в Сент-Джемс-парк, и там мы с ней поговорили. Ей почти семнадцать, но выглядит она моложе. Она убежала из дому, потому что семья у них очень бедная и она не может ужиться с матерью, а отец умер. Как вы думаете, она правду говорит? - Достаточно на нее посмотреть, - сказал писатель, - Конечно, она не лжет. - Ну так что же мне с ней делать? - Женитесь на ней. Мы шли по улице, и я вспоминал девушку, и то, что она мне рассказывала, и ее глаза, которые пристально смотрели на меня, и ее чистенькие ручки после ванны, и маленькие ножки, - и, черт возьми, наверное я не знал, но мне казалось, что это моя девушка. Мне казалось, что вот я нашел ее наконец, и мне оставалось только увериться. Она была как раз такая, какой должна была быть по моим представлениям, и мне оставалось в этом убедиться. Но я должен был также выяснить, нравлюсь ли ей я сам. Я напомнил писателю об армейских порядках относительно солдат, которые женятся на англичанках: начальник гарнизона назначит обследование, которое будет тянуться два или три месяца, потому что они всегда рады расстроить англо-американский брак, а попробуй-ка обойдись без разрешения начальства; словом, все это ужасная волынка. - А вы просто женитесь, и все тут, - сказал писатель. - То есть как это? - Проверьте прежде, подходит ли она вам. Узнайте, подходите ли вы ей. Можете вы так полюбить друг друга, чтобы пожениться и иметь детей и прожить всю жизнь вместе? Забудьте о начальстве. Скажите мне, что вы решили, и я что-нибудь придумаю. - А что вы по-честному о ней думаете? - По-моему, она изумительная. Из всего, что я понял в ней - это ваша жена. Вам обоим здорово повезло. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ Весли и Джиль посещают миссис Мур, которая благословляет свою дочь на замужество Конечно, это была моя девушка. Мы провели неделю в прогулках и разговорах, и все, что я себе позволял, это подержать иногда ее руку в своей. Ни разу я ее не поцеловал и не тронул, потому что был в нее влюблен так, как бывают влюблены друг в друга дети. Она познакомилась с Виктором Тоска и Джо Фоксхолом, и все хорошо понимали, как обстоят дела. Чтобы не усложнять положения, мы решили ничего не сообщать о ней персоналу Мэншна, так что ей приходилось вставать спозаранку, убирать с кушетки свою постель и не показываться, пока не подадут завтрак, а тогда мы все садились за стол, и она завтракала вместе с нами. Однажды после обеда я поехал с Джиль к ней домой в Глостер, чтобы познакомиться с ее матерью. Они жили в грязном ветхом домишке на грязной улице, и там было еще пятеро детей, из которых только один парнишка был старше Джиль - брат ее, приехавший в отпуск из армии. Он был примерно одних лет со мной, немножко похож на сестру, но парень он был угрюмый. Нищета его угнетала. - Что вам нужно от моей сестры? - спросил он. - Я хочу на ней жениться. Скоро из другой комнаты к нам вышла ее мать. Нельзя сказать, чтобы она была некрасива - просто это была бедная, усталая женщина, много пережившая в своей жизни. - Вы кто будете? - спросила она. - Меня зовут Весли Джексон. - А дочка моя вам на что? - Я приехал, чтобы просить у вас ее руки. - А содержать ее вы сможете? - Да, смогу Она предложила мне сесть. Мы все присели и поговорили, и она задала мне кучу вопросов о моей семье, и вероисповедании, и о всяких других вещах, о которых хотят знать матери, когда кто-нибудь хочет жениться на их дочери. Казалось, она проявляет больше любопытства ко мне, чем беспокойства о судьбе своей дочери, но она была совсем не плохая женщина, просто бедная и потерявшая надежду на какое-нибудь улучшение в жизни семьи. Все-таки было видно, что она была когда-то красивой женщиной и недурной матерью, но обстоятельства сложились слишком неудачно для нее. Парень, который был в отпуске, постепенно стал держаться куда приветливее, и мать Джиль наконец спросила: - Когда вы собираетесь жениться? - Да хоть сейчас. - Ей еще нет семнадцати. - Я думаю, вы могли бы написать мне какую-нибудь бумажку, - Что вы хотите, чтобы я написала? - Ну хотя бы так? "К сведению всех, кого это касается. Настоящим одобряю брак моей дочери Джиль, рожденной тогда-то и тогда-то, там-то и там-то, с Весли Джексоном, рожденным в Сан-Франциско 25 сентября 1924 года". И ваша подпись. Она подошла к столу, достала семейную Библию, пачку линованной писчей бумаги, бутылочку чернил и перо. Открыла страницу Библии, где она записывала даты рождения и смерти членов своей семьи, написала нужную бумажку и подала мне. "К сведению всех, кого это касается. Настоящим одобряю брак моей дочери Джиль, рожденной 11 сентября 1926 года в Глостере, Англия, с Весли Джексоном, рожденном в Сан-Франциско, Америка. Моя девичья фамилия - Скотт, место рождения - Данди. Мой муж Майкл был ирландец, но пресвитерианского вероисповедания. Он был рыбак, погиб в море шесть лет тому назад. Пэг Мур. Глостер, 17 марта 1944 г.". После этого она протянула руки к своей дочери, и Джиль с плачем бросилась к ней, они расцеловались, магь слегка похныкала и высморкала нос, потом обняла меня, и мы с ней тоже нежно поцеловались. Потом Джиль поцеловала брата, который был в отпуске, и по очереди расцеловалась с двумя младшими сестрами и двумя младшими братьями, и тут мы с ними простились. На обратном пути к вокзалу я в первый раз обнял свою невесту, и на глазах у меня выступили слезы, оттого что я увидел слезы на глазах у нее. Я поцеловал ее в глаза и в губы и понял, что нашел наконец свою девушку, потому что певец моей песни запел в моем сердце, запел во весь голос "Валенсию". Сердце мое взыграло, и я благодарил бога за жену, за ее мать, и братьев, и сестер, и за ее отца, погибшего в море: особенно за него благодарил я бога, за Майкла Мура, которого я не знал, ибо я был полон любви, обнимающей даже мертвых. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ЧЕТВЕРТАЯ Джо Фоксхол из Бейкерсфилда совершает брачный обряд над Весли Джексоном из Сан-Франциско и Джиль Мур из Глостера, а Виктор Тоска и писатель присутствуют как свидетели Сидя в поезде на обратном пути в Лондон, я чувствовал себя уже женатым, я знал, что у меня есть жена и будет когда-нибудь сын, потому что в кармане у меня лежала бумажка от матери моей невесты, а сама она сидела бок о бок со мной - о радость, о счастье! - мой собственный ангел бок о бок со мной. Я наслаждался ее прикосновением, ее запахом, ее нежностью и кротостью. Я был так счастлив, что почти благодарил бога за то, что идет война, что меня призвали, перевезли через океан по воле его и высадили в Лондоне; за то, что я пошел на площадь Пиккадилли поглядеть на людей, - ведь если бы этого не случилось, я бы не встретил своей любимой, Я молил бога простить мне, что я прежде ненавидел тех людей в Америке. Я не мог их больше ненавидеть, ибо они послали меня в Лондон, где я нашел свою жену. Скоро мы были уже дома. Писатель сидел в гостиной и читал мой рассказ, написанный по его заданию. Я протянул ему бумажку, которую получил от матери своей невесты. Когда он ее прочел, я сказал: - Мы хотим пожениться сегодня же вечером. - Правильно, - сказал писатель. Тут как раз зашел Джо Фоксхол, и ему я тоже показал бумажку, а писатель спросил: - Джо, вы понимаете что-нибудь в брачных обрядах? - А что тут понимать? - говорит Джо. - Ну вот и хорошо, - сказал писатель. - Надо устроить Джиль и Весли самый что ни на есть лучший обряд. Джиль знала, как обстоит дело в армии, - обо всей этой волынке с получением разрешения от начальника гарнизона и прочей канцелярщине, - и поэтому мы решили совершить обряд по-своему. Библии у нас под рукой не оказалось, и Джо позвонил прислуге и попросил одолжить нам их Библию. Старый Дэн, который обслуживал весь дом, принес нам Библию, и Джо стал ее просматривать в поисках чего-нибудь подходящего к случаю. Потом пришел Виктор Тоска, ему я тоже показал свою бумажку, словом все уже было готово для предстоящей церемонии. Кольцо я купил еще утром, оно лежало у меня в кармане. Я весь дрожал от волнения, это был самый важный день в моей жизни - день, о котором я так мечтал, - и вот наконец я стою рядом с моей прекрасной Джиль, а она, бледная, с широко раскрытыми глазами, ждет, когда ей нужно будет свою роль в брачном обряде. Виктор был в восторге, он попросил нас чуточку обождать и выбежал. Минут через десять он возвратился с двумя бутылками шампанского. Старый Дэн внес за ним ведро со льдом и пять бокалов. Он увидел Джиль в первый раз и поклонился ей. Я спросил у него, не найдется ли в доме свободной квартиры для меня и моей молодой жены. Он нас поздравил и сказал, что есть небольшая квартирка, которую он может нам сдать на недельку, а после придется ее передать тем людям, которые закрепили ее за собой. Тут я дал ему три фунта и попросил достать немного цветов и поставить их в этой квартирке - алых роз, сказал я. Словом, я обалдел. Я не знал, смеяться мне или плакать, все в голове перемешалось. Но вот Джо сказал, что он готов, и тут уж я совсем разволновался. Джо поставил писателя рядом со мной, Виктора - рядом с Джиль, а сам стал напротив нас и приступил к выполнению обряда. Это была самая прекрасная церемония, какую я когда-либо видел. Не знаю, что тут было из Библии, а что Джо сам придумал, но он, по-моему, говорил как раз то, что нужно. Я не мог удержаться от слез, ибо найти свою девушку и жениться на ней - это самое трудное и прекрасное в жизни, а я ее нашел и женился. Наступила минута, когда я должен был надеть обручальное кольцо на пальчик моей невесты, и я это сделал, а Джо сказал: - Перед богом и друг перед другом ты, Весли Джексон из Сан-Франциско, и ты, Джиль Мур из Глостера, отныне и вовеки - муж и жена, а в грядущем - отец и мать. Джо закрыл Библию, а я обнял Джиль и поцеловал. После этого писатель, Джо и Виктор поцеловали ее тоже один за другим, и Джиль заплакала, а за нею и я. Но наши друзья были так за нас счастливы и веселы, что, глядя на них, и мы рассмеялись сквозь слезы. Виктор откупорил шампанское и наполнил бокалы, и все выпили за Джиль и за меня. Я тоже выпил за каждого - за долгую и счастливую жизнь Виктора Тоска, Джо Фоксхола и писателя. Потом я выпил за свою молодую жену, а она за меня. Пили мы до тех пор, пока не выпили все, что было. Потом пришел старый Дэн с ключом от моей квартиры, и друзья велели мне отвести жену домой и перенести ее через порог на руках. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЯТАЯ Весли и Джиль становятся мужем и женой, чтобы иметь сына, если будет на то божья воля Я взял Джиль за руку, и мы вышли. Но мы не пошли сразу домой. Мне хотелось сначала побродить с молодой женой по улицам Лондона. Мы прошли по Риджент-стрит на площадь Пиккадилли, где мы первый раз встретились. Мы постояли на том самом месте, где стояли в тот вечер. Мы прошли в Сент-Джемс-парк и посидели на той скамейке, где сидели тогда и разговаривали. Потом прошли к дому, где жила та женщина, и я позвонил. Когда она открыла дверь, я сказал: - Мы теперь женаты, и я пришел поблагодприть вас за участие к моей жене, когда она была одна во всем городе. Мне хотелось подарить этой женщине что-нибудь за ее доброту, но у меня с собой ничего не было, кроме денег, а денег в такую торжественную минуту я дать не мог. Женщина молча уставилась на меня, и я не совсем уверен, поняла ли она, о чем я ей говорил. Мы пошли обратно к площади Пикккадили, по Хэймаркет, а там, на тротуаре, сидел на табуретке старик и играл на старом разбитом пианино. Я подошел к нему и, когда он кончил играть, попросил: - Не можете ли вы сыграть для меня песню, которая называется "Валенсия"? И старик сыграл "Валенсию", а я, счастливый, крепко обнял свою жену и сказал ей: - Это наша песня - песня нашей с тобой жизни. Я дал старику горсть монет и опять пошел бродить по Лондону со своей подругой, восхищаясь городом и всеми встречными. Когда мы подошли к дверям нашего жилища, я поднял свою Джиль на руки и перенес ее через порог. Итак, теперь мы муж и жена навеки. У нас был свой угол, повсюду алели розы. А на столе две бутылки вина - от Виктора, Джо и писателя. Я откупорил бутылку и налил жене и себе по бокалу, и тут пришел старый Дэн, чтобы узнать, что мы хотим на ужин. Я был слишком взволнован, чтобы есть, но Джиль поесть было нужно - ей много нужно было теперь есть, - и поэтому мы заказали всякой всячины, и старый Дэн стал подавать нам блюдо за блюдом, а мы с женой сидели за столом, и ели, и смотрели друг на друга. Я все ел да ел и глядел на мою милую Джиль. Всю эту ночь я продержал ее в объятиях, до самого утра. Утром мы встали, отдернули светомаскировочные шторы и стали смотреть на незнакомый нам мир, и он показался нам прекрасным. Потом я отослал Джиль обратно в постель. Когда она снова уснула, я подошел к ней, и залюбовался ее милым спящим лицом, и поцеловал ее в губы. Так было и в следующую ночь и еще в следующую - так было много ночей подряд, пока я не понял, что для Джиль пришла пора стать истинной женой своему мужу и, слив его любовь со своей любовью, испытать, не воплотится ли их взаимная нежность по милости божьей в сыне. Я купил семейную Библию и записал в ней дату, когда мы с Джиль в первый раз были вместе: "В ночь с субботы на воскресенье, 26/26 марта 1944 года, - сына ради, если будет на то божья воля". Потом мы стали ждать и надеяться, и, когда пришло время, узнали, что наши ожидания были не напрасны. С каждым днем мы убеждались в этом все больше и больше, и вот как-то утром Джиль почувствовала сильную тошноту, и я повел ее к доктору. После нескольких визитов он подтвердил, что это так, и я полюбил Лондон даже больше, чем Сан-Франциско, потому что в Лондоне была зачата жиэнь моего сына. Теперь уже я стал не тем Весли Джексоном, каким был прежде. Теперь я был мужем и отцом, и все вокруг для меня изменилось. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ Весли и Джиль находят квартиру, получают подарки и деньги и просто оглушены своим счастьем Джиль нашла для нас небольшую квартирку на улице Карла Второго. Она возилась с ней до тех пор, пока квартирка не стала походить на нее самое - поистине это был наш родной уголок! Была там и маленькая кухонька, и Джиль стала готовить мне завтраки и ужины. Она не позволяла мне отдавать белье в прачечную, так как это было слишком долго, а потом просто ей самой хотелось мне постирать. С каждым днем она становилась все прелестнее, а чем прелестней она становилась, тем больше я изумлялся своему необыкновенному счастью. Я написал маме и все ей рассказал, потому что такого рода новости больше касаются матери, чем отца. Я послал маме несколько наших фотографий и сообщил, что Джиль ожидает ребенка и мы надеемся и верим, что это будет сын. Я написал также миссис Тоска, так как знал, что ей будет приятно услышать, что я наконец нашел себе жену. Она меня об этом спрашивала в Нью-Йорке, и я ей тогда сказал, что давно уже ищу невесту, но все никак не найду. Написал я и Лу Марриаччи, и моему старому другу из Сан- Франциско Гарри Куку - и тоже послал им наши фотографии. Письмо, которое я получил в ответ от мамы, было такое чудесное, что Джиль над ним плакала. А Лу - этакий чудак, совсем сумасшедший - прислал мне свадебный подарок - пятьсот долларов. Я и без того не знал, когда смогу с ним расплатиться, но он мне писал, чтобы я об этом и думать не смел, потому что его новый ресторан все равно дает ему слишком много. Он писал, что я принес ему такую удачу, какой у него не было за всю его жизнь. Писал, что ему очень недостает моего отца, но он рад, что отец дома и что жизнь у него наладилась. Отец уже давно посылал мне деньги каждую неделю, а на этот раз по случаю моей женитьбы, прислал сразу крупную сумму. Я открыл на имя Джиль текущий счет в банке и заставил ее купить себе белья и одежды, сколько можно было получить по ее талонам. Мы с писателем просиживали целые дни в нашей конторе и болтали обо всем на свете. Раз в три-четыре дня он заставлял меня написать рассказ, и я писал, а он читал и давал свою оценку. Он утверждал, что я пишу все лучше с каждым днем. С Виктором Тоска мы тоже частенько посиживали и рассуждали о нашем житье-бытье, о том, какие мы с ним счастливые, что у нас такие прелестные жены и у каждого скоро будет наследник; если бог пошлет - то сын; но если и дочь - все равно; я так любил мою Джиль, что иногда даже сомневался, а не лучше ли вместо сына маленькую девчурку, похожую на мать, и все-таки я надеялся, что это будет сын. И Джо Фоксхолл всегда был тут же и все сетовал, что вот мы все женаты, а он нет. Чудесные деньки шли один за другим, и мы с Джиль были так счастливы, что нам просто не верилось, что это правда. Приду, бывало, домой, а она сидит на кухне и плачет, как дурочка. Я спрашиваю, что это с ней, а она мне говорит: - Никогда мне и не снилось, что я могу быть так счастлива. Никогда не думала, что можно так полюбить человека, как я тебя люблю, но, когда я вижу тебя, я чувствую, что ты меня любишь еще больше, и от этого я делаюсь такой счастливой - кажется, что все это мне снится. Живу, как во сне, - а вот мама... Ну какое счастье она, бедная, видела в жизни? Я сказал Джиль, чтобы она взяла из банка двадцать пять фунтов и съездила навестить мать, но она все не решалась. Я уговаривал ее целую неделю, пока она наконец не согласилась. Я знал, что ее мать будет очень счастлива, если она приедет, а я хотел, чтобы все, кого мы знаем, были счастливы. Да и самой Джиль, конечно, приятно побывать у своих. Я ей сказал, что, когда мне перепадут какие-нибудь деньги, я пошлю их ее матери. А пока, сказал я, я буду посылать ей через банк, скажем, пять фунтов в неделю. Это немного, но для ее матери кое-что будет значить. Так я и сделал. Когда Джиль вернулась из первой поездки к родным, она мне рассказала, как была счастлива ее мать, и как гордилась своей дочкой, и как обрадовалась, узнав, что Джиль ждет ребенка. До чего же был счастлив я сам, услышав все это. Я сказал Джиль, чтобы она навещала мать хотя бы раз в две недели. И каждый раз, побывав у матери, она казалась еще счастливее. Говорят, что семейное счастье - конец всему. Говорят, когда парень женится на девушке - это уже все, конец. Но вы не верьте этому, это не так, это вовсе не конец, а только начало; ничто не начинается до тех пор, пока парень не женится на девушке, пока она не забеременеет и не станет расцветать с каждым днем, пока сердце парня не наполнится до краев любовью к ней, и к жизни внутри нее, и ко всему окружающему. Это только начало, а вовсе не конец. Когда парень и девушка принадлежат друг другу, когда они составляют одно, только тогда и начинается настоящая жизнь, и нет ей конца и края; и, естественно, здесь не может быть никакого конца, раз они вместе и составляют одно, ибо это в природе вещей, в этом вся суть, весь шум из-за этого; это смерть получила коленкой под зад, это жизнь несется, хлопая крыльями; рождество наступило, рай на земле, все поет и танцует, речка смеется, океан разливается счастьем, ветер встречает всех поцелуями, небо раскрыло объятья, деревья пляшут от радости, камень протяжно гудит, ночь уходит с ласковым шепотом - ясный день наступает. Если найдутся люди, которые вам скажут, что семейное счастье - это конец, если скажут, что от него тупеют, что ничего хорошего оно не дает - ни силы, ни знания, - не верьте им: они не изведали счастья. Если они вам скажут: поцелуи - удел дураков, - отвечайте: это ложь. Если они вам скажут: обожание - удел глупцов, - назовите их сукиными детьми и скажите, что они лгут. Они вам скажут: нежность - это слабость, - а вы ответьте: вы не мужчины. Они вам скажут: боль выше наслаждения, - отвечайте: нет, как раз наоборот. Хорошее - это начало. Плохое - это еще не конец, это просто помеха. Все истинное бессмертно. Ничто так не истинно, как любовь. Виктор Тоска знал это. Джо Фоксхол - тоже. Любовь - это вершина всего. Это высшая величина: одна и единственная. Это три, семь, девять, одиннадцать и все остальные величины, слитые вместе в одно чудесное целое. Любите бога. Любите жену свою. Любите сына своего. Любите ближнего своего. Любите врага своего - этого сукина сына, - любите, чтобы там ни было. Дайте бедняге возможность исправиться - любите его. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМАЯ Весли и Джиль встречают святого на Фицрой-сквер Как-то утром в воскресенье мы с Джиль пошли погулять. Дойдя до Фицрой-сквер, мы увидели какого-то человека в длинном сюртуке, который стоял посреди улицы и проповедовал. Это был человек среднего роста, лет пятидесяти пяти, с крупной седой головой. Одежда на нем была рваная, на голове - старая потрепанная шляпа, которую он то и дело снимал. Еще не видя его, мы услышали его голос и поняли, что это святой. Я никогда не слышал такого волнующего голоса. Никогда не слышал такого великолепного сочетания благородного гнева с мягкостью и задушевностью. Джиль испугалась этого человека, да и я боялся подходить к нему слишком близко. Не то чтобы мы приняли его за сумасшедшего, хотя это было нетрудно, - нет, просто его гнев был так величествен, что казалось, он не был жителем нашей ничтожной планеты, а лишь случайно забрел к нам, на эти улицы, из иного, лучшего мира, и он ужаснулся при виде нашей жалкой жизни - ее низости, жадности, мелочных дрязг, убого тщеславия. Он был так громогласен, словно лучшим его другом был не кто иной, как сам господь бог. Голос его покорял сердца. Ну что ж, Лондон есть Лондон, в нем полно всяких странных и удивительных людей. Я взял Джиль под руку, мы остановились шагах в двадцати от этого человека и стали слушать. Люди пробуждались от воскресного сна, поднимались с постели, подходили к окнам, бросали взгляд на проповедника и возвращались к своим делам. Время от времени он прерывал свою речь и запевал какой-нибудь псалом. Потом снова гремел на всю улицу: - Вставайте, жители вероломного мира! Вставайте, павшие духом, и исцелитесь! Потом пел несколько строк из другой, пришедшей ему в голову песни: О сын лучезарный рассветшего утра! Погрязшим во мгле протяни свою длань! И снова восклицал громогласно: - Восстаньте ото сна! Пробудитесь! Встречайте благодатное утро! Зачем выбирать стезю смерти, когда стезя жизни от тебя в двух шагах! Вставайте вы, мертвые, - вставайте и возродитесь! И опять пел: Во славу божью хор звенит, И громок общий глас. Пускай на разных языках, Но песнь одна у нас. Когда он дошел до слова "громок", он проревел его громче всех других слов песни. Обитатели домов, видимо, почувствовали, какое величие низошло на их улицу, потому что, не умея придумать ничего лучшего, стали заворачивать в бумажку монеты и бросать их в окно. В Лондоне я видел много людей, которые распевают на улицах, чтобы получить подаяние. Когда им бросают монету в бумажке, они торопятся ее поднять, но этот человек так не делал. Разумеется, он подбирал деньги, но не раньше, чем находил это нужным. Без денег, конечно, не проживешь, но не для этого он вышел на улицу. Случалось, народ бросал ему деньги, и случалось, он их собирал, но он не был нищим. Он был святой. Человек праведной жизни. Мало-помалу он приблизился к нам. Я видел, что Джиль перестала бояться, и заговорил с ним. Он сказал, что его зовут Берри и что вот уже больше двадцати лет ходит он по улицам Лондона и взывает к народу. Ему было почти шестьдесят. Он сказал, что верит не только в бога, но и во всех хороших людей, набожных и вообще всяких. Он веровал во все, что может пробудить людей к жизни, поднять их из бедности, лени и косности, направить к истине, красоте и величию, избавить от ужасной душевной путаницы и смятения, излечить от недугов. Он стоял за все, что может помочь возрождению жизни. Я спросил его, не был ли он актером - ведь он так великолепно владеет своим голосом. Это его неприятно поразило. Конечно, он не был актером, сказал он. Разве найдется такой театр, который мог бы вместить его голос? - Теперь, - сказал он, - я опять поговорю и спою, а вы слушайте. Он перешел на соседний перекресток, и голос его звучал все громче и громче, пока мы с Джиль не услышали в нем великого зова истины. Он обернулся к нам и так же громко сказал: - Ни один театр в мире не может вместить такой голос, но в Англии я везде дома. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВОСЬМАЯ Писатель знакомится со святым из Фицрой-сквер и толкует с Весли о деньгах и нравах Я был уверен, что писателю будет интересно узнать об этом человеке и послушать его голос, и поэтому, когда он кончил свою проповедь и подошел опять к нам, я попросил его прийти на следующий день к дому, где находилась наша контора, чтобы мы могли послушать его там. Он обещал. На следующий день часа в три я услышал его голос и стал с любопытством ждать, что будет делать писатель. Он послушал с минуту. Потом встал и открыл окно. Еще через минуту он поспешно выбежал из конторы. Я увидел его в окно, он стоял на улице и ждал, когда сможет заговорить с проповедником. Наконец тот кончил свою речь, писатель сунул ему что-то в руку, и они немного поговорили. Потом писатель стал в сторонку, а проповедник опять обратился к народу. Прохожие останавливались послушать. Этот человек завораживал их своим голосом, своими словами. Писатель наблюдал за людьми. Все бросали проповеднику деньги. Он простоял перед нашим домом минут сорок пять, и ему все время подавали. Я боялся, как бы с ним не случилось какой- нибудь беды от такого успеха. Он собрал, наверно, фунта три или четыре, а то и больше. Я подумал, не совершил ли я ужасной ошибки, пригласив его сюда, ведь праведному человеку не годится попадать в положение, когда познаешь свой успех в такой грубой форме, как деньги. Величие этого человека настолько было связано с его отчужденностью от мирской суеты, что я испугался, как бы успех не соблазнил его, не осквернил его душу, не разрушил его величия, не заставил его думать о ничтожных вещах. Видно, он и сам понял эту опасность, так как больше ни разу не приходил на нашу улицу. Он был куда величественнее в Фицрой-сквер, где вокруг него не создавали никакой суматохи. Когда писатель вернулся к своему столу, он сказал, что, кажется, только что видел одного из величайших людей нашего времени. Тогда я рассказал ему, что встретил этого человека во время прогулки с Джиль и пригласил на нашу улицу, так как был уверен, что писателю будет интересно с ним познакомиться. - Я не знал толком, что делать, - сказал писатель, - и дал ему фунт. Конечно это большая ошибка. - Деньги ему пригодятся. - Разумеется, пригодятся, но сам-то он призывает людей освободиться от гнета денег. А что делают люди, что делаю я? Подаю ему деньги. Ну куда это годится? Тут мы заговорили о деньгах, и писатель сказал: - В один прекрасный день вы начнете зарабатывать кучу денег; вам не придется особенно стараться - это случится само собой. Так вот, когда это произойдет, не придавайте большого значения, не увлекайтесь деньгами, не поддавайтесь их власти, не желайте большего и не жалейте, если получите меньше. Будьте выше этого. Не позволяйте себе думать, что вы богаты или бедны. Деньги могут погубить даже хорошего человека. Мне захотелось узнать, откуда это мне вдруг привалит куча денег, и я спросил об этом писателя. - Пишите, - ответил он. - Вы и сейчас неплохо пишете, но скоро, я думаю, вы станете большим писателем. - Откуда вы знаете? - Знаю, и все тут. Но когда разговор заходит о таких интересных вещах, особенно если дело касается тебя самого, хочется, конечно, узнать побольше, и я спросил: - А все-таки почему вы так думаете? - Я прочитал все, что вы написали по моему заданию. Вы и сейчас уже пишете лучше большинства наших писателей, а ведь вы едва начинаете. Писатели обычно не любят писателей. Они боятся друг друга. Но я не из таких. Писателей я люблю. Я только не люблю людей, которые упорно продолжают писать, хотя они совсем не писатели. Ну а вы - писатель. Когда вы станете зарабатывать кучу денег, не придавайте им большого значения - вы будете миллионером и без этого. - Миллионером? - Конечно, - сказал писатель. - Вы прирожденный миллионер. Вы из тех миллионеров, которым не нужны деньги. Постарайтесь только уцелеть на войне, вот и все. Я сказал, что стараюсь и так. Потом писатель вернул мне мой последний рассказ, написанный по его заданию, но почему-то ничего не сказал. Тогда я спросил: - Ну а как с этим рассказом? - Теперь вы писатель вполне самостоятельный, - ответил он. - Мне больше не приходится вас учить. Я ужасно обрадовался и говорю: - А что же мне теперь делать? - Сами увидите, - сказал он, - А пока пойдем выпьем пива. Мы пошли к "Бегущей лошади", выпили пива, сыграли в шарики по полкроны партия, поболтали о вторжении. Мне это вторжение совсем не улыбалось. Я бы хотел, чтоб война провалилась ко всем чертям, но это было, разумеется невозможно. Конечно, война так или иначе когда-нибудь кончится и все опять пойдет, как всегда, но не раньше, чем она сделает свое черное дело и оставит всех в дураках. Все придет к тому же, к чему пришло бы и без войны, но так как война шла и все были в нее втянуты, то люди уверили себя, что, если только им удастся выпутаться из этой войны, все пойдет совершенно по-новому. Однако я ни капельки не верил в это. Я не считал, что война - это тот путь, идя которым можно достичь чего-нибудь нового, необычного, справедливого или доброго, или совершенного, или великого, или благородного, или истинного, или хотя бы сколько-нибудь человечного. Я считал, что война - это просто несчастье, которое почему-то допустили люди, и что когда-нибудь она выдохнется и умрет, а все наиболее существенное останется на своих прежних местах. Я просто не верил в войну. Не верю в нее и сейчас. И никогда в нее не поверю. По-моему, война - это только жалкое оправдание политических неудач. Для каких- нибудь смертоносных микробов это самое подходящее дело - вести в человеческом теле войну против микробов жизнетворных. Таков закон природы. Но ведь люди-то не микробы. ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ Весли и Джиль слушают, как поет и ораторствует лондонский уличный нищий Однажды в воскресенье утром, около восьми, какой-то человек остановился на улице Карла Второго, где мы тогда жили, и запел. Песня его нас разбудила, и мы ужасно обрадовались, потому что он пел: Вам не узнать, как я по вас тоскую. Вам не узнать, как нежно вас люблю. Я крепко обнял и поцеловал свою Джиль, а человек, окончив песню, стал собирать завернутые в бумажку монеты, которые бросали ему из окон. Потом он произнес небольшую речь. - Леди и джентльмены, - сказал он. - Мне совсем не приятно выходить вот так на улицу по воскресным дням и петь ради денег, но жена моя лежит в больнице в очень тяжелом состоянии. Спасибо, леди и джентльмены, пошли вам бог здоровья и удачи. После этого он запел: Снова вспыхнут огоньки в окнах у людей. Он пел, и переходил от дома к дому, и собирал деньги. Пропев вторую песню, он снова заговорил. Это было очень интересно, потому что на этот раз он добавил к своей речи нечто новое. - Леди и джентльмены,- сказал он. - Помогите человеку в моем положении. Он прошел немножко дальше по улице и запел: А я янки Дудл денди Это было ужасно смешно, потому что какой из него янки, когда он просто лондонский кокни, самоуверенный нахал лет двадцати пяти. В своей третьей речи он сказал: - Леди и джентльмены, я ветеран прошлой войны, сражался в нескольких разных местах и награжден несколькими разными орденами. Орден у него имелся только один - его собственный красный нос, но голос у него был хороший, и песни его нравились всем, как и нам с Джиль. Мы знали, что все он врет, но есть такие врали, которые почему-то всем нравятся. Мы надеялись, что он придет и в следующее воскресенье, и он явился. Он спел все те же три песни и произнес те же три речи с незначительными отклонениями. Лондонский уличный люд я очень люблю. Мы с Джиль частенько ходили послушать старика, игравшего на пианино в Хай-маркет, и заказывали ему "Валенсию"; там был еще бродячий дуэт - банджо с кларнетом; музыканты обычно проходили по улицам перед заходом солнца и исполняли "Шепот травы", и эта вещь нам очень нравилась. Весь город был полон чудесной и странной музыки. В одно из воскресений нищий певец, как обычно, разбудил нас все той же песней: "Вам не узнать, как я по вас тоскую", - и мы, конечно, встали, обнялись, поцеловались и стали ждать его речи, и он, разумеется, повторил все то же, что говорил обычно, только, когда он дошел до жены, которая лежит в больнице в тяжелом состоянии, что-то ему вдруг помешало, и он замолчал. Я подбежал к окну, чтобы посмотреть, в чем дело. Оказалось, это лондонский бобби взял певца за плечо и легонько его подталкивал, что, по-моему, было совсем ни к чему. Впрочем, в следующее воскресенье наш певец был на месте как ни в чем не бывало. Но самую замечательную музыку нам удавалось иногда послушать вечером, уже после захода солнца, когда на все ложилась ночная тень. Играл на кларнете один шотландец, и играл мастерски. Эта чистая, грустная музыка вызывала во мне такое чувство, будто я живу уже тысячу лет. Он кончал играть, наступала ночь, и нередко самолеты прилетали бомбить Лондон. Выли сирены, люди спешили укрыться в убежища, но мы с Джиль решили, что единственное убежище, в котором мы нуждаемся, - наши собственные объятия. Ни к какой другой защите мы ни разу не прибегали. Это была самая надежная защита, и мы ни чуточки не боялись, мы просто не могли поверить, что в нас попадет какая-нибудь бомба, - и верно, ни одна бомба нас не тронула. Где-то в ночи гремели орудия - иногда так близко, что весь дом содрогался, - бомбы падали и взрывались, но нам не было страшно, потому что мы были вместе. Лондон по-прежнему был прекрасен; для меня он лучший город в мире, даже лучше моего Сан-Франциско, лучше Нью-Йорка, лучше Чикаго, ибо в Лондоне я нашел свою Джиль, а разве не это заставляет нас полюбить город? Я сам никогда бы не попал в Глостер, но Джиль просто суждено было приехать в Лондон, потому что я ждал ее там. Конечно, я полюбил бы Лондон и так, даже если бы не повстречался там с нею, но раз уж я ее там встретил, я буду всегда любить Лондон больше всех городов на свете. В Лондоне началась моя жизнь. Как бы далеко от него я ни оказался, где бы нас с Джиль ни настигла смерть, мы всегда будем жить на улицах этого сумрачного, гордого и прекрасного города. ГЛАВА ШЕСТИДЕСЯТАЯ Весли и Джиль отправляются в Виндзор и выигрывают кучу денег на скачках Однажды в субботу я надумал съездить с Джиль за город. Она приготовила бутерброды, и в полдень мы выехали поездом с вокзала Виктории в Виндзор на скачки. В Виндзоре мы увидели ка лужайке какого-то человека, который стоял, окруженный людьми, и держал речь. Мы остановились послушать. Он утверждал, что он не чета иным субъектам, не имеющим деловой репутации. Он, дескать, человек, заслуживший большую известность за последние девять лет, человек, знакомый с такими людьми, как Селфриджи, Клэриджи, Тэттерсоллы. Деньги, мол, его не интересуют. Чтоб доказать это, он вынул из кармана пригоршню монет и стал их разбрасывать перед собой на лужайке, приговаривая: - Полкроны, крона, семь с половиной шиллингов, десять, двенадцать с половиной, пятнадцать, семнадцать с половиной - фунт. Я здесь не для денег. Я мог бы обратиться к любому из своих друзей и без единого слова - без единого слова, леди и джентльмены, - получить любую сумму, какую только пожелал бы назвать. Он говорил и говорил и в конце концов добрался до сути: у него есть листок, где он записал номера лошадей, которые, по его мнению, должны выиграть в очередных пяти забегах. Мне как раз такой листок был нужен, но он не сказал, сколько он за него хочет, и я спросил. Он ответил: полкроны. Я дал ему полкроны и пошел поставить фунт на первый в его списке номер, который принадлежал лошади по кличке "Демобилизованный". Мы с Джиль и еще несколько человек пересекли беговую дорожку и подошли к перилам недалеко от финиша. Там один парень стал меня просвещать насчет скачек: что нужно знать, чтобы угадать победителя. Я ему сказал, что купил этот список у "жучка" за полкроны и поставил фунт на Демобилизованного. А парень говорит, Демобилизованный никуда не годится, но я не придал его словам никакого значения. Мне понравилась речь "жучка". Скоро на дорожке показались лошади, галопом проскакавшие к старту, и я увидел свою лошадку. Она показалась мне такой резвой, что я сказал Джиль, чтобы она поберегла мое место, а сам пошел к одному из букмекеров на внутреннем поле, чтобы поставить на свою лошадку еще два фунта. Букмекер предложил мне семь против одного. Я возвратился к Джиль, и наш сосед напомнил мне цвета моего жокея: красная рубашка, зеленое кепи. Потом все кругом зашумели, скачки начались. Но мы ничего не увидели, так как старт был за поворотом дорожки. Немного погодя лошади показались из-за поворота, но они были так далеко, что я не мог различить цвета. Они подходили все ближе и ближе, и вот поскакали вверх по уклону, потому что так уж устроено в Англии: беговая дорожка постепенно повышается к финишу. И тут я увидел, что далеко впереди всех подпрыгивает на лошади красная рубашка, а над красной рубашкой - зеленое кепи, так что было похоже, что Демобилизованный вырвался вперед. Сосед мой согласился, что это так, но сказал, что его лошадь обойдет Демобилизованного на следующих тридцати ярдах. Этого, однако, не случилось. Демобилизованный пришел к финишу первым, опередив остальных на целых пятнадцать ярдов. Я пошел и получил свой выигрыш, а потом поставил все целиком на следующий номер по списку "жучка"; эту лошадь звали "Сын войны". Как я мог не поставить на лошадку с таким именем, если Джиль в то время носила под сердцем нашего сына войны? Разницу, правда, давали не такую высокую, как за Демобилизованного, но тоже все-таки неплохую: четыре против одного. Я сказал Джиль, что, если Сын войны выиграет, мы больше сегодня ставить не будем, а пойдем куда-нибудь на берег Темзы, полежим на травке, вздремнем и позавтракаем. Вскоре лошадки пошли галопом к старту, и начался новый забег. Это было почти невероятно, но Сын войны совсем легко пришел первым, оставив всех далеко позади, и даже не запыхался. Я так обрадовался, что тут же обнял Джиль на глазах у всего Виндзора. Когда результаты были объявлены, я получил свой выигрыш - восемьдесят четыре фунта, что составляло приблизительно триста тридцать шесть долларов на американские деньги. Я вложил деньги в руку Джиль. - Это тебе. Я знал, что она на днях собирается съездить к своей матушке и отвезти ей денег, и я это одобрял. Направляясь к выходу, мы прошли мимо "жучка", у которого я купил его список за полкроны. Он был вне себя от гордости: уже двое из его фаворитов пришли первыми. Я почувствовал симпатию к этому человеку, который так удачно предсказал победителей и принес мне такой крупный выигрыш, а ведь ничто не делает влюбленного таким счастливым и еще более влюбленным, как удача. Я сохранил его листок и на следующий день просмотрел в газете общие результаты скачек. Как же я был огорчен, когда увидел, что остальные три лошади, которых он выбрал, даже не вошли в число победителей! Но зато я обрадовался, что ничего на них не поставил. Мы с Джиль нашли славное местечко для привала на берегу Темзы. Трава была свежая, чистая и такая зеленая, какая бывает только в Англии. Повсюду росли полевые цветы, они кивали и улыбались друг другу; пчелы жужжали свои любимые песни; бабочки беззаботно порхали кругом; кузнечики и всякие букашки прыгали во все стороны. И, черт возьми, какие это были чудесные минуты, ибо среди всей этой зелени, на берегу Темзы, близ Виндзора, в стороне от ипподрома, моя красавица, моя милая Джиль была самым прекрасным цветком во всем мироздании. Я кивнул цветам в ответ и поблагодарил их так, как благодарят бога, за то, что я очутился вот здесь, в Англии, в тех местах, где гуляли когда-то короли и королевы, на берегу ленивой старой Темзы, вдвоем со своей милой англичаночкой. После того как мы выспались на Виндзорском лугу, проснулись, нацеловались, позабавились, наблюдая изменчивые очертания облаков, мы съели свой завтрак. Потом Джиль скинула туфли и чулки и стала бегать по траве и плясать босиком, - о Джиль, как я люблю твои благословенные ножки! Я погнался за ней и поймал ее, поднял на руки, потом опустил на зеленую траву Англии и стал целовать ее ножки за то, что они такие проворные, забавные и серьезные. Я расцеловал все пальчики на обеих ее ногах, ступни, и ямки, и лодыжки, а она, дурачась, облобызала мои солдатские башмаки, и я хохотал, и цветы перемигивались и смеялись, позабыв об этой злосчастной войне. Потом Джиль вырвалась и опять убежала , а я погнался за ней, поймал и принес обратно. Куда только девалась та девушка, которую я встретил на площади Пиккадилли? Ничто больше не напоминало в Джиль ту несчастную, растерявшуюся девчонку. Мы вернулись в Виндзор, побродили по городу, поднялись на холм к замку, потом спустились к реке посмотреть, как парни и девушки катаются на лодках. Потом сели на поезд и поехали домой. И до чего же хороша была Англия! Такая милая и приветливая. Луга самые зеленые в мире; деревья, кусты с их свежей листвой так нежно ласкали глаз,- а все потому, что Джиль, Джиль Английская была моей королевой и я сам был король этого дивного мира. ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ Джо Фоксхол знакомит друзей с "трепещущей девицей" Итак, мы с Джиль переехали на новую квартиру, а Джо, Виктор и писатель продолжали жить все вместе на Пэл-Мэл. Писатель все больше читал; а кроме того, ему приходилось бывать на всяких "говорильнях", как он называл банкеты и совещания (иногда и я был вынужден его сопровождать, хотя всякий раз старался отделаться, так мне все это надоело). Поэтому получалось так, что Виктор и Джо много времени проводили вдвоем. Я был этому рад, так как я дал слово матери Виктора, что буду за ним приглядывать, и намеревался свое слово сдержать. Но я не знал тогда, что найду свою девушку и женюсь, заживу своим домом в Лондоне и буду ждать рождения сына. Этого я не знал - и вот теперь нарушил свое обещание. Но оказалось, что Джо Фоксхол куда лучший товарищ Виктору Тоска, чем я, и поэтому я не очень страдал оттого, что не сдержал своего слова. Джо Фоксхол умел и развлечь и посмешить, а мне это как раз не очень-то хорошо удавалось, и, таким образом, хотя он и не давал никаких обещаний, Джо не только приглядывал за Виктором, но и заставлял его смеяться, что хорошо и в мирное и в военное время. Все наши знакомые из переправленных в Англию (за исключением Виктора и писателя) постарались найти себе подружек, с которыми они могли бы проводить время, пока не начнется вторжение, и вот Джо Фоксхол тоже обзавелся подружкой. Как-то поздно вечером зашли мы с писателем в Польский клуб выпить по стаканчику. Мы побывали только что на очень важной "говорильне", от которой нас и тошнило - стыдно было за Америку. Мы выпивали у стойки, когда из задней комнаты неожиданно явился Джо Фоксхол. - Как я рад, что вы оба здесь, - сказал он, - я хочу вас представить одной даме, с которой познакомился сегодня в Грин-парке. Он уже успел приложиться, и настроение у него было приподнятое, но, кажется, он не слишком радовался своей находке. - Знаете, - сказал он, - обожаю девушек, которые все время так и трясутся от возбуждения. Ей-богу, я такую нашел. Пойдемте, я вас познакомлю. Мы проследовали за Джо в заднюю комнату, куда допускались только избранные. Поскольку клуб назывался Польским, можно было подумать, что эта комната предназначалась только для поляков; но нет - она была только для американцев, да и то далеко не для всех. А поляки совсем перестали ходить в этот клуб, с тех пор как там стали появляться американцы. Так вот, в этой задней комнате за столиком в углу сидела какая-то совершенно неправдоподобная женщина - воплощенный секс! Она дрожала с головы до ног, точь-в-точь как говорил Джо. Ее лицо расплылось в какое-то пестрое пятно. Джо нас предупредил, и мы с писателем не слишком удивились, увидев ее, но я никогда не забуду, какая она была пышная, горячая, сочная и трепещущая. Разговаривала она вполне нормально, но в этом не было большой надобности - она могла обойтись и без слов. Голос у нее тоже все время дрожал. Я даже рассердился на Джо за то, что он держит ее в таком напряжении. И только позже я от него узнал, что она всегда такая, в любой час дня и ночи, безразлично, где бы она ни находилась, кто бы ни оказался поблизости и как бы неуместно это ни было. Такая уж она была от природы. Рядом с ней сидел Виктор Тоска. Но, черт возьми, он держался великолепно, и казалось, он даже не подозревает, что эта женщина дрожит от возбуждения. Он беседовал с ней, как джентльмен беседует с изящной и спокойной светской дамой, - с ней так приятно поболтать, с ней чувствуешь себя легко и непринужденно. Мы с писателем подсели к столу, выпили и стали слушать Джо. Он говорил, как человек серьезный и чувствительный, счастливый и раздраженный в одно и то же время. Не думаю, чтобы женщина понимала хоть что-нибудь из того, что он говорил, но его это ничуть не смущало. А Виктор благодаря своим прекрасным манерам поддерживал беседу на легком и изящном уровне. Когда мы вышли, я спросил писателя, не скучно ли ему так долго быть вдали от жены, и он сказал, что это, конечно, плохо, но в то же время как будто и хорошо. Это вообще полезно, так как много прекрасных произведений искусства и научных открытий появилось на свет благодаря разлуке или несчастной любви. Придя домой, я застал свою бедную Джиль всю в слезах, за шитьем распашонок для сына. Я поспешил ее обнять и прочел ей на ухо стихи, которые сочинил для нее в тот день. Я пристрастился каждый день ей что-нибудь писать - письмо, стихи, предсказание будущего или какое- нибудь смешное воспоминание, зная, что это ее развеселит. И в эту ночь я прошептал ей на ухо одну вещичку, которую наполовину сочинил, а наполовину украл из стихов, когда-то где-то мной прочитанных: Вверх и вниз по Темзе, Взад-вперед по Стрэнду, Рука об руку с Джиль - Вот такая жизнь по мне. Джиль засмеялась было, но тут же опять заплакала, и мне пришлось продолжать. Но я больше ничего сочинить не успел, так что вынужден был придумывать на ходу. На Трафальгар-сквер посидеть, Вдоль Олд-Бейли погулять, Рука об руку с Джиль, моей Джиль - Вот такая жизнь по мне. ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ Весли и Джиль изучают улицы Лондона в ожидании начала вторжения Лондон - самый восхитительный в мире город для влюбленных. Мы с Джиль любили в нем каждый уголок, находили красоту и прелесть в каждой мелочи. Как-то, идя воскресным утром к Трафальгар-сквер, мы случайно взглянули наверх и увидели слово, которое до того видели много раз, но в тот момент оно нам показалось таким прекрасным, что я обнял Джиль и поцеловал и обратился к ней с этим словом, как будто оно вмещало в себе все тайные, нежные помыслы сердца, которых никакими другими словами не выразить: - Бовриль. Вслед за этим я прошептал ей на ушко еще и другое слово, которое я только что увидел: - Без Муссека нигде не обойтись. Джиль понравились эти словечки, и она шепнула в ответ: - Что Муссек для тебя, то он и для меня. Я расхохотался - это было очень смешно. Муссек - такое забавное слово, а Джиль произнесла его так нежно и лукаво. - Это ты мой Муссек, - прошептал я. - А ты - мой, - шепнула она. Прогулкам по городу мы отдавали каждую свободную минуту. Как-то вечером после ужина, который, как всегда, приготовила сама Джиль, мы пошли через Трафальгар-сквер к вокзалу Чэринг-кросс, потом по Стрэнду к мосту Ватерлоо и дальше через мост по старинным улицам - к Импириэл- хаус; он был весь разрушен временем и бомбами и пришел в полное запустение, но несмотря на это, все так же гордо высился, как и в 1865 году, когда он был воздвигнут, оставаясь и поныне Импириэл-хаус. Оттуда мы направились к докам на Темзе; узкие улочки были сплошь забиты народом, но нам они казались чудесным садом; потом по Бэнскайд к Клинк-стрит, мимо моста Блейкфрайер и дальше, к докам Сент-Мэри-Овери и Первому Лондонскому мосту. Там один чистокровный кокни провел нас к убежищу и показал то место, где пятьсот семейств из разбомбленных домов ютились в побеленных землянках в ожидании, когда кончится война. Он рассказал нам о Больнице Гая и о нем самом, невообразимом скряге: Гай пускал к себе гостей, если они очень настаивали, но, как только гость усядется, хозяин тут же гасил свечу, чтобы не тратить сала, и гостю приходилось сидеть в темноте. Это было много лет тому назад. А когда он умер, то оставил все свои деньги больнице - Больнице Гая, но ее мы не стали осматривать. Оттуда мы прошли к Денмарк-хаус поглядеть на двух херувимов на кровле, таких симпатичных и пухленьких. Потом перешли через Лондонский мост и спустились по лестнице к Рыбным торговым рядам на Нижней Темзе. Оттуда вдоль Верхней Темзы - к Фай-Фут-Лэйн, где остановились поболтать с бобби, который нам рассказал, что по плану Лондона, выпущенному Стоу в 1665 году или около этого, переулок назывался Файв-Фут-Лэйн, но потом его переименовали в Фай-Фут-Лэйн, что звучало так же хорошо, если не лучше. Мы смотрели на величественные развалины Лондона и любовались травой и цветами, которые выросли среди руин там, где обломки были убраны. Рядом с Афганским банком было одно здание, разрушенное бомбами. Там, в вышине, на верхнем этаже, висела полуоткрытая дверь, за которой, наверно, была раньше гостиная, так как в простенке виднелся камин. - Приходит человек домой, - сказал я Джиль, - в надежде посидеть в своей гостиной у огня и почитать газету. Открывает дверь и видит: ничего не осталось от гостиной - пустое место. Он, наверно, так удивился, что сказал: "Ой, что это?" (Когда мы в следующий раз проходили мимо того же места, Джиль взглянула наверх, на все еще полуоткрытую дверь, стиснула мне руку и прошептала: "Ой, что это?" Я ее успокоил и сказал, чтобы она не боялась; это только война, будь она проклята.) Потом мы подошли к какой-то лачуге - мастерской портного, стоявшей посреди развалин больших домов и каким-то чудом уцелевшей. У порога мастерской валялся на тротуаре наполовину пустой мешок с песком. - Погляди-ка, -сказал я Джиль, - вот что защитило портновскую лачугу - вот этот жалкий, наполненный только до половины мешочек с песком. Каждое утро портной отпирал дверь своей мастерской, входил, брал мешок и бросал его у порога для защиты от бомб. И, гляди-ка, все эти мощные здания с их тысячами туго набитых защитных мешков, сложенных кучей один на другом, сгорели или обрушились, а лачуга портного не тронута. Мы поглядели на мешок, и он показался нам таким милым и трогательным, что мы оба засмеялись в душе, и каждый из нас знал, что другой смеется. Дома мы, бывало, вспомним об этом среди ночи, во время налета, и Джиль говорит: "Кинь за дверь мешочек с песком, чтобы бомба нас не задела". И я встаю с постели, беру с кушетки подушку и бросаю ее за дверь, а Джиль просто пляшет от восторга, потому что уверена, что с нами ничего не случится. Было много всяких чудесных вещей в нашей жизни, о которых никто не знал, кроме нас, и от этого наша радость и любовь только усиливались. Почти каждый день приносил что-нибудь новое, и от этого все становилось еще чудеснее. Но мы боялись - господи боже, мы оба боялись до смерти, - потому что война все приближалась к нам, и мы это знали. Мы знали, что война рано или поздно настигнет нас, и я думал о том, что, если конец мой наступит раньше времени - о, черт побери, это будет ужасно, безбожно! - ведь мой призрак станет вечно скитаться по Лондону в поисках Джиль или ее тени. Моя смерть погубит не только меня, но и Джиль. А вместе с Джиль погибнет и мой сын - мой сын тоже умрет, - и никто не будет знать ни о Джиль, ни о нем, ни обо мне. Все для нас будет кончено, мы вечно будем томиться гневом и ужасом, не в силах примириться с тем, что наша жизнь прервалась там, где она только должна была начаться, как раз когда, казалось бы нам выпала удача - один из нас мог бы добиться своего и, как говорил отец, утвердить себя на земле, стать наконец Человеком... Мы боялись, и это было ужасно. Я знал, как это ужасно не только для меня, но и для Джиль, ибо почти каждую ночь она мне шептала: "Если что-нибудь случится с тобой, - и тут она начинала плакать, - если что-нибудь случится с тобой, я убью себя - ничего не поделаешь, я не смогу прожить и дня без тебя. Не допускай же, чтобы что-нибудь с тобой случилось, пожалуйста, не надо". И каждую ночь я говорил Джиль: "Бог обо мне позаботится - и о тебе и о нашем сыне", - ибо я знал, черт возьми, что никто другой не станет о нас беспокоиться. Я знал, что Джиль все время молится о нас. Мне все равно, что думают другие, - я верю в молитвы. И, конечно, я верю в молитвы Джиль больше, чем во что-либо еще на земле и на небе. Я верю в любовь, а любящие всегда молятся. Я верю в молитвы, в числа, в приметы - во все, что способно отвести от нас беду, направить ее на тех, кто не любит и не мечтает. Я верю в предчувствия и верю в истину, но больше всего я верю в любовь. Я не хочу, чтобы кто-нибудь другой пострадал за меня, - я хочу, чтобы все избежали беды, - но я знаю одно: любовь - это единственная защита от беды, и верю, что наступит время, когда каждый человек найдет свою любовь, услышит свою песню, увидит своего сына, и рука всевышнего его зашитит. ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ Весли знакомится с лордами, леди и миллионерами, находит их придурковатыми и произносит перед ними речь Банкету, на которм мы побывали с писателем в тот вечер, когда Джо Фоксхол познакомил нас с женщиной из Грин-парка, придавалось большое значение, поэтому там присутствовали разные важные персоны. Мне ужасно не хотелось оставлять Джиль дома одну, ведь мы даже не знали, долго ли еще нам удастся быть вместе, и я просил писателя освободить меня от этого банкета, но он сказал: - Придется пойти нам обоим, потому что все читали в "Тайм энд тайд" ваш очерк о Лондоне и хотят с вами познакомиться. Не вы туда пойдете ради меня, а я пойду ради вас. Дело в том,что писателя как-то попросили написать о Лондоне для "Тайм энд тайд", и он тогда мне сказал: - Я-то напишу, но мне бы хотелось, чтобы и вы написали тоже. Мы написали каждый свое, и он прочел мой очерк, а я его. Он тогда сказал, что его очерк бледнеет перед моим и он не станет его посылать; он им сообщит, что очень занят - может быть, когда-нибудь позже напишет, а сейчас он посылает мою вещь вместо своей. Мой очерк был напечатан в "Тайм энд тайд", но это меня уже не так взволновало, как та первая вещь, что появилась в "Нью рипаблик". На этот раз я отнесся к делу довольно спокойно. Министерство информации запросило у меня разрешить поместить очерк в журнале, издававшемся на Востоке для английских солдат, а несколько позже ко мне обратились с подобной же просьбой от Британского радиовещания. Такой шум подняли вокруг моей вещички, что я едва не возгордился. Отовсюду стали поступать ко мне небольшие чеки в уплату за его использование в той или иной форме. Я отдавал все эти деньги Джиль, так как, по мнению писателя, мой рассказ о Лондоне своим появлением был обязан ей. Банкет, о котором я говорю, начался с коктейлей, потом был ужин, а после ужина состоялась неофициальная беседа "О роли английского и американского кино в послевоенном мире". Меня представили нескольким ужасно важным персонам. Я обменялся рукопожатием с двумя лордами, тремя миллионерами, пятью леди, с массой писателей, режиссеров и директоров киностудий и с целой кучей государственных чиновников Англии и Америки. Оба лорда и все пять леди меня страшно разочаровали. Эти лорды и в подметки не годились Джо Фоксхолу, Виктору Тоска и писателю. А что до миллионеров, то я никак не мог уяснить себе, какими же достоинствами нужно обладать, чтобы попасть в миллионеры - заполучить все эти деньги и уметь с ними управляться. Эти господа были ничуть не умнее других. Пожалуй, даже глупее. Как же случилось, что они завладели такими деньгами? В чем тут секрет? Лорды, те, видно, родились с деньгами, и леди тоже, а вот с миллионерами как? Если бы человека делали богатым ум, интеллигентность, гуманность, то Джо Фоксхол был бы богатейшим человеком на свете, богаче индийского набоба, какого-нибудь там магараджи, обладающего крупнейшим в мире алмазом и самыми большими запасами золота и серебра. Однако у Джо не было ни гроша. Так чем же особенным отличаются миллионеры? У меня было время тщательно за ними понаблюдать - за коктейлями и обедом и во время дискуссии, - послушать их разговоры, официальные и неофициальные, - и я нашел, что они действительно обладают некоторыми особыми свойствами, каких Джо Фоксхол никогда бы себе не позволил. Прежде всего они ни в грош не ставят правду, хотя в своих официальных речах делают вид, что ценят ее очень высоко. Во-вторых, они страшно боятся, как бы вдруг не наступило царство справедливости, ибо, очевидно, понимают, что тогда уж им не быть такими богачами, как теперь. И, наконец, я убедился - для этих людей главное в жизни - наживать деньги; это гораздо важнее для них, чем познать истину и стать по-настоящему великим (как велик Джо Фоксхол, или, по-своему, Виктор Тоска, или писатель, тоже по-своему), чем проявлять великодушие, любить ближнего своего и не желать ему зла и чем многое другое, что имеет огромное значение для истинно благородных людей. Миллионеры по самой натуре своей люди неполноценные, но им на это решительно наплевать. Оба присутствовавших на банкете лорда были слабоумные. Но я обнаружил это, только когда они стали произносить речи; раньше было трудно догадаться, ибо манеры у них превосходные. Что до писателей, режиссеров и директоров киностудий, то хотя я должен признать, что по общему уровню они несколько превосходили миллионеров, но ничем особенным тоже не блистали, по крайней мере я ничего такого в них не заметил ни за коктейлями, ни за обедом, ни во время дискуссии. Один задирал нос в восторге от своей собственной работы - он только что поставил картину, которая как будто понравилась публике. Другой высокопарно разглагольствовал о значении фильмов после войны, но мудрости особенной не обнаружил, - он просто утверждал, что нам нужно будет делать картины получше, если мы хотим, чтобы война не оказалась напрасной. Третий сыпал анекдотами из жизни великих актрис и актеров, с которыми ему пришлось иметь дело за двадцать лет работы постановщиком пьес и фильмов в Англии. Один американский майор из кинорежиссёров был слишком уж осторожен в выражениях, а молодой американец в штатском, связанный с Бюро военной информации, сказал самую плохую речь, ибо в ней не содержалось ни одной разумной мысли, несмотря на обилие таких слов, как "авгуры", "рудиментарный", и бог знает каких еще. У меня создалось впечатление, что хотя его и принимают за значительную фигуру, но, вероятно, по какому-то давнишнему недоразумению, и он занимает свое теперешнее положение только благодаря тому, что состоит при этом бюро уже очень давно. Но вот предоставили слово нашему писателю. Настала и его очередь высказаться, и он, конечно, чувствовал себя самым несчастным человеком. Он поднялся со стула, где сидел согнувшись в три погибели, выпрямился и сказал: - Я всегда считал, что есть что-то нечестивое в подобных сборищах, где слишком много едят и пьют, и всегда относился к тому, что говорится в подобной обстановке, весьма критически, поэтому, да извинят меня выступавшие здесь ораторы, я буду продолжать в том же духе. Я согласен, что мы имеем возможность с помощью фильмов доставлять зрителям удовольствие, но, по-моему, главное, что интересует людей, занятых в кинопромышленности, то есть владельцев компаний, производящих фильмы, и кинотеатров, которые их демонстрируют, - это деньги, и поэтому все остальное, о чем бы мы ни говорили, - пустая болтовня. Впрочем, я был бы очень рад, если бы вопреки всему нам удалось хоть изредка выпускать на экран хорошую, честную, человеческую картину. Время уже приближалось к одиннадцати, и я думал, говорильня подходит к концу, - но тут встал председатель и повел о ком-то из присутствующих речь, полную такого льстивого вздора, что мне стало жалко беднягу. Но у меня прямо дух захватило, когда я вдруг обнаружил, что речь идет обо мне. Я перепугался до смерти и с каждым его словом все ниже опускался на стуле