Маме звонит папин друг-подружка Джо. Этот американский гомосексуалист с коровьими моргающими глазами. Жалуется на папу. Тот ему, видать, изменяет. Ну и папашка у меня! Хоть и гомик, а порядочный кобель! Бедняжка Джо! Вот он и ищет утешения у бывшей жены своего любовника в надежде, что она замолвит за него перед папой словечко. Потеха! Как говорила в Москве бабушка Сима: сойти с ума и то мало! Мама терпеливо выслушивает в трубке занудное поскуливание своего "соперника-соперницы", даже пытается утешить его по-английски с железным русским произношением, путая времена глаголов и опуская артикли. И обещает поговорить с папой, пристыдить его. Б.С. нервно ходит по комнате, краем уха ловя обрывки этой задушевной беседы. Ему нужен телефон. И он злится. - Да кончай ты, - говорит он маме в сердцах. - Пошли его в жопу! И вначале сам не понял, какой он отвалил каламбур, отправляя гомосексуалиста в жопу. Я пришла ему на помощь: - А ему только туда и надо! Б, С. глянул на меня, аж разинул рот, когда до него дошло, и расхохотался, сотрясаясь всем своим огромным телом мужчины-быка. Мы обменялись взглядами отлично понимающих друг друга единомышленников. Мама ничего не расслышала, она все еще кудахтала утешения в трубку и поэтому не была шокирована. У меня с прадедушкой Лапидусом свои тайны. Мы с ним играем в свои игры. Чтоб ни мои родители, ни дедушки с бабушками не слышали. А то бы прадедушке влетело за то, что он ребенку забивает голову всякой чепухой. Ребенок - это я. А всякая чепуха - это жизнь прадедушки Лапидуса, по которой можно лучше, чем по школьному учебнику, изучать историю России и революции. С той разницей, что прадедушка от меня ничего не утаивает, а в учебнике, как выражается моя мама, имеются большие пробелы. - Старик впал в детство, - сокрушаются наши, видя, как мы с пра гуляем вдвоем и без умолку болтаем. - Что стар, что млад. Они завидуют нашей дружбе. Потому что не умеют со мной разговаривать без сюсюканья, на равных. А пра Лапидус только такой разговор и признает. Мы играем с пра Лапидусом в Красную Шапочку и Серого Волка. Я - Красная Шапочка, задаю вопросы, а он отвечает. Как это в сказке? - А скажи, отчего у тебя такие большие уши? - Чтоб лучше слышать тебя. Так в сказке. А в нашей игре немножко другой текст. - А скажи, пра, за что ты сидел при царе? - Потому что хотел свергнуть царя и установить советскую власть - власть рабочих и крестьян. - А скажи, пра, за что ты сидел в тюрьме при советской власти? - Честно сказать? Не знаю. Я только добра хотел советской власти. - А скажи, пра, сколько ты сидел в тюрьме при царе? - Два года и три месяца. По сравнению с советской эта тюрьма была как курорт. И охраняли нас так, - что даже ребенок мог бы сбежать. Вот я и сбежал, - чтоб свергнуть царя. - А скажи, пра, сколько ты сидел при советской власти? - Двадцать лет. От звонка до звонка. И если б Сталин не умер, не видать мне свободы никогда. - А скажи, пра, тебя пытали в царской тюрьме? - Боже сохрани. - А скажи, пра, а в советской тюрьме? - Охо-хо. Еще как, деточка. До сих пор косточки ноют. - А теперь ты ответь мне, пра, зачем же было делать революцию и заменять царя советской властью? - Спроси меня что-нибудь полегче, внученька. За что боролись, на то и напоролись. А ты будь умницей. Что я сказал - запомни, но никому не говори. В школе на уроке отвечай по учебнику. Там точно сказано, как надо отвечать. - Хорошо, пра. Я буду умницей. Честное ленинское! А то тебя за такие разговорчики снова погонят старенького в Сибирь. Вот в такие мы игры играем с прадедушкой. В исторические. На нашей даче в саду есть беседка. В самом конце сада. Старая беседка, трухлявая. Кустами обросла до крыши. Утонула в кустах. Там удобно хорониться, когда, мы, дети, играем в прятки. Эту беседку облюбовали самые старые жители дачного поселка - старые большевики, которые уцелели после сталинских расстрелов и вышли на свободу еле живыми. Человек пять древних дедушек. Для моего поколения - прадедушек. Седых я лысых, сгорбленных, еле ноги передвигающих. Их при Сталине долго таскали по тюрьмам и били. Другие быстро умирали, а эти оказались самыми живучими. Они всех пережили. И царя, и Ленина, и Сталина. И даже Хрущева. Самый знаменитый среди них мой пра. При царе, когда готовилась революция, они, тогда совсем молодые революционеры, собирались в укромных местах, подальше от полиции и обсуждали положение. Теперь при той власти, которую они сами установили и которая им за это заплатила тюрьмой и Сибирью, они снова собираются в укромном месте и там шепчутся. Чтоб никто не слышал. Это укромное место-наша беседка. А нас, правнуков, просят постоять в саду на часах и при появлении опасности, например постороннего человека, дать им условный сигнал. Они тогда прикусят язык и умолкнут. И станут себе играть в домино, как ни в чем не бывало. Нам, детям, поначалу нравилась такая игра. Мы чувствовали себя, как те юные революционеры, которые совершали подвиги в царское время, приближая час революции. Как об этом мы читали в детских книжках. И стояли на часах и следили за всеми дорожками. Нет ли посторонних. Посторонними считались даже наши родители. Мой отец сказал однажды, видя, как старики ковыляют к беседке: - Старые болтуны? Не могут успокоиться! Сибирь их не остудила! Хорошо, старые большевики были глуховаты, им при допросах слух отбили, и не слышали папиных слов, а то обиделись бы. А зачем обижать стареньких? Вот и я не хотела обижать. Думала лишь пошутить. Мне скучно стало наблюдать за прохожими, и я тихонько подкралась к беседке, раздвинула ветки, а там седые и лысые головы склонились друг к другу и шамкают беззубо. Что-то вроде: - Идеалов нет... Всю Россию разворуют... От революции запаха не осталось... Тирания... А я как гаркну грубым мужским голосом: - Руки вверх! Я ведь только пошутить хотела. А получилось такое! Один старый большевик, как младенец, в штаны наделал, а другого отпаивали валерианкой. Слава Богу, никто не умер. Закаленный народ. Сол Лэп - родной брат моего прадедушки Лапидуса. Младший брат. И хоть он моложе и не сидел в тюрьмах при царе и при Сталине и не воевала гражданскую войну, а уехал совсем еще несовершеннолетним в Америку и всю жизнь занимался только одним - делал деньги, выглядит он хуже моего прадедушки. Тот - сухой, кожа и кости. И все суетится, бегает. Энергии - хоть отбавляй. А этот какой-то одутловатый, словно у него водянка. И глаза тусклые-тусклые. Такие бывают у очень старых собак. Должно быть, не такой уж у него был сладкий кусок хлеба. Как сказала бы бабушка Люба, которая осталась в Москве. Жизнь капиталиста, даже миллионера, тоже не усеяна розами. Как сказал бы мой папа - бывший лектор общества "Знание", который живет в Нью-Йорке, но не с нами, а отдельно. И не совсем отдельно. А со своим напарником Джо. Потому что они оба - го-мо-сек... Дальше не нужно договаривать. Сол Лэп - это по-английски. Он переделал свое имя на американский лад. В России, откуда он приехал с дыркой в кармане, его звали Соломон Лапидус. Ну, что ж. Лэп - так Лэп. Сол - так Сол. В чужой монастырь со своим уставом не лезут. Он не совсем забыл русский язык. Но допускает иногда очень смешные ошибки. Должно быть, американцам также хочется смеяться, когда я говорю по-английски. Со мной он разговаривает только по-русски. Чтобы вспомнить язык. И по-моему, даже любит меня. По крайней мере, из всей американской родни он - самый теплый. Но странный. Я все время изумляюсь, когда бываю с ним. У него богатый дом. И на стенах висят картины, подобные которым выставлены в лучших музеях. Цена им - уму непостижима. Миллионы. В первый раз, когда я была у него в гостях, спросила: - Дедушка, кто у тебя висит в гостиной? - А, - отмахнулся он. - Какие-то европейцы. А эти европейцы оказались, когда я их рассмотрела: один - Гоген и два - Матисса. Мы в Москве часами простаивали в музеях перед их картинами, млели от наслаждения. Всей семьей. И даже прадедушка Лапидус стоял очень близко и щурился. И у него текли слезы. А его единокровный брат Соломон в Нью-Йорке даже ухом не ведет на эту красоту. Хотя она висит у него дома, а не в музее. Для него, бедного, нет красоты. Матисс и Гоген - лишь хорошее капиталовложение. Они не падают в цене, как доллары. А наоборот, все время растут. Ну, чем он отличается от моего учителя в ешиве, раввина Моргенштерна? Который на уроке литературы про Шекспира сказал, пожав плечами: - А-а, этот гой... Однажды мы ехали с Солом в такси. Он машину не водит из-за старости и вызывает такси, когда ему нужно. За рулем сидит негр. Когда мы приехали, Сол посмотрел на счетчик, разбирая цифры, и, когда платил, попросил с последнего доллара пятьдесят центов сдачи. Шофер очень неохотно, не скрывая своего презрения, отсчитывал ему сдачи по пять центов. Даст монетку - и тянет. И смотрит. Язвительно и высокомерно. Сол сидит с протянутой ладонью и ждет. Как нищий. Я даже покраснела от унижения. И прошептала ему на ухо. По-русски: - Хватит! Мой папа дает на чай доллар! Сол покосился на меня и ответил по-русски: - Поэтому твой папа будет всегда голодранцем. А я - миллионер. - Скажи, Сол, - спросила я его как-то, когда никого рядом не было и мы могли поговорить наедине - он был со мной откровенней и теплей, когда мы оставались без чужих глаз и ушей. - Что бы ты сделал, если б был ужасно голодным, а сам вез целый эшелон хлеба? - Почему я должен быть голодным? - заблестел своими водянистыми глазками Сол и стал сразу похож на своего брата, моего прадедушку Лапидуса. - И с какой стати я повезу целый, как ты выражаешься, эшелон с хлебом? Хлеб возят люди, которые этим занимаются. А у меня совсем другой бизнес. - Забудь на минуточку слово "бизнес" и представь, что ты в России, а там революция и голод... - Зачем мне это представлять? - не понимает меня мой американский родственник - миллионер Сол Лэп. - У меня от таких мыслей поднимается давление. Я же, деточка, был умнее твоего прадедушки и бежал из России до революции и до голода... - А знаешь ли ты, - сказала я ему с вызовом, - что прадедушка, которого ты умнее, во время голода вез в Москву эшелон с хлебом, а себе не позволил всю дорогу лишней крошки в рот положить. И когда пришел к Ленину, в Кремль, доложить, что хлеб доставлен, упал на пол - у него был голодный обморок. - Да-а... - задумался брат моего прадедушки, и я все ждала, что в его водянистых глазках вспыхнет гордость от услышанного, но не дождалась. - А как его Ленин за это отблагодарил? Посадил в тюрьму? - Не Ленин, а Сталин посадил его. - От этого твоему прадедушке легче не было. - Нет, но ты ответь мне, смог бы ты сидеть на хлебе и голодать? - Сумел ли бы я? Не знаю. Не пробовал. Но то, что не стал бы, знаю точно. Быть праведником в наш век - невыгодный бизнес. Расходы не окупаются. - Замолчи! Несчастный бизнесмен! - закричала я на него как на маленького. А он, так ехидно улыбаясь, ответил: - А ты, Олечка, все еще коммунист. У тебя ко мне классовая ненависть. - Я вас всех презираю. Все вы хороши. - Красавица ты моя, - обнял меня Сол. - Узнаю характер моей мамы. Унаследовала через три поколения.. О том, что я не такая, как все, а еврейка, я узнала поздно. В семь лет. Когда училась в первом классе. До этого времени мама с папой и вся дружная стая дедушек с бабушками мужественно ограждали меня от низкой прозы жизни. От близкого знакомства с национальной проблемой в такой прогрессивной стране, как СССР. Наша учительница Мария Филипповна, деревенская баба с красными большими руками и круглыми глупыми глазами, как у подаренного мне ко дню рождения кукольного мопса из ГДР, решила объяснить нам, неразумным, что такое дружба народов СССР, в какой чудесной многонациональной семье народов нам посчастливилось родиться и жить. Беспрестанно улыбаясь и открывая металлические зубы, она стала нам демонстрировать свои мысли на живом примере, то есть на нас самих. - Иванов, Телятников, Софронова... - она насчитала еще с десяток ребятишек и велела им: - Встаньте! Когда они встали из-за своих парт, не понимая, за что их выделили, и пытаясь припомнить, не нашалили ли они на перемене, за что их собираются теперь наказать, Мария Филипповна умиленно сказала: - Вот эти дети, которых я назвала, - русские. Представители великого русского народа. Так сказать, старшего брата в семье других равных народов. Я не поняла, к чему она клонит и почему, например, Федя Телятников - старший брат, когда он на месяц моложе меня. Я была у них дома на дне рождения. - А теперь я попрошу встать, - сияя, как начищенный самовар, пропела Мария Филипповна и стала перечислять фамилии, среди которых моей не оказалось снова. - Вот эти дети - украинцы. Украинская республика входит в состав Советского Союза, как одна из пятнадцати республик-сестер. Потом она подняла мальчика и девочку и назвала их татарами, потом - грузина-мальчишку и армянскую девочку. - Уже весь класс стоял. Дружная семья советских народов. Братья и сестры. Одна я сидела. Мария Филипповна сделала паузу, и пока она молчала, меня стало подташнивать. У меня даже сердце запрыгало. А кто я? Кем прихожусь им? Двоюродной сестрой? Или троюродной? А может быть, я вообще чужая? Чужероднее тело? Пришелец из космоса? Весь класс, повернув, головы, косился на меня, ожидая с любопытством, куда же учительница пристроит меня. - Встань, Оля, - уже без вдохновения, уставшая, пока остальных представляла, сказала Мария Филипповна. - А вот Оля, дети, - еврейка. Что такое еврейка, я не знала. Хорошо это или плохо? И почему не такая, как большинство детей в классе? Почему меня назвали самой последней? Ведь я учусь лучше других. И нас только двое самых лучших. Я и Федя Телятников. Почему? Почему? Слово "еврейка", которое я услышала впервые, как ножом полоснуло меня по сердцу. Еще ничего не поняв, я нутром почуяла, что на меня поставили клеймо. - Я - не еврейка! - крикнула я в отчаянии. - Я - москвичка. И заплакала навзрыд. Я своими глазами видела, как пытают. И слышала крик истязуемого. До того только по кино знала, что это такое. Да еще по рассказам пра Лапидуса, который несмотря на строгий запрет моей матери: "ребенок будет плохо спать после таких историй", когда мы оставались одни, рассказывал мне, как его пытали на допросах при Сталине. - Чтоб правда не умерла, - оправдывался пра. - Ты передашь ее следующим поколениям. И вот мне самой привелось быть свидетелем пытки, и лишь тогда я поняла, всем своим существом ощутила, как это страшно. Мы проходили таможенный досмотр в московском аэропорту. Когда навсегда покидали Россию. Весь наш багаж перерыли и, оставили наши вещи в открытых чемоданах, вещи, которые мама перед дорогой всю ночь гладила утюгом и аккуратно укладывала, взъерошенным комом. Словно искали у нас запрятанные среди юбок и свитеров бриллианты или контрабандную литературу. Это при том, что у нас не только на бриллианты, на билеты еле хватило денег. А уж о подпольной литературе чего говорить? Мама такая трусиха, обходит политику за версту. Но это еще полбеды. Таможенникам положено рыться в вещах. А деликатность не входит в их обязанности. Страшно стало, когда маму и меня увели в отдельную комнату, закрыли двери и две строгие бабы с деревенскими лицами, но в форме таможни, обе, как сестры, похожие на мою учительницу Марию Филипповну, стали проводить личный досмотр. Маме велели раздеться догола. Она растерялась, покраснела, но не стала перечить. Сняла пальто, потом туфли, потом кофточку, потом юбку и складывала все на стул. Обе бабы в форме смотрели на нас тусклыми рыбьими глазами, и, хоть в комнате не было ни одного мужчины, мама смущалась все больше и больше, виновато смотрела в пол. Ей велели снять все остальное. И мама совсем растерялась. Как прибитая. Трусики и бюстгальтер уронила на пол и не подняла. Ладонями прикрыла груди. У меня закипели слезы, кулаки сжались от гнева. Я сразу вспомнила кинофильмы про фашистские лагеря смерти. Вереницы голых женщин у входа в газовые камеры. Меня охватил ужас. Показалось, что эти бабы сейчас рявкнут что-нибудь на немецком языке, и моя безвольная, пришибленная мама пойдет туда, где уже выстроилась очередь голых женщин. Лишь жалко улыбнувшись мне на прощанье. Честное слово, у меня зашевелились волосы на голове. К счастью, меня не стали раздевать, а только ощупали чужими гадкими руками. А то я не знаю, что бы сделала! В любом случае, был бы скандал. Но все это лишь цветочки, ягодки были впереди. Одна из этих тварей увидела у меня в руках мишку. Рыжего плюшевого медведя с янтарными круглыми глазами, в которых всегда вспыхивал огонь, когда солнечный луч попадал на них. Старенький, даже плешивый от моих объятий, медвежонок. И не только от моих объятий. Его тискала в детстве моя мама. А до нее бабушка Люба, когда была еще ребенком. Медведь-ветеран, верно служивший трем поколениям и сейчас покидавший Россию вместе со мной, как член семьи, чтобы, когда-нибудь, когда у меня появятся дети, стать их любимой игрушкой. Из всех игрушек, богатых и нарядных, я отдала предпочтение ему, когда мама сказала, что я должна выбрать что-нибудь одно. Мишка был такой родной, такой потертый и облезлый, как живой. Он был говорящим медвежонком. Стоило его наклонить, как внутри, в его брюхе раздавалось недовольное медвежье рычанье. А когда я его брала с собой в постель и, засыпая, крепко прижимала к себе, он начинал ласково урчать. Он мне был как младший и любимый братик и, я могу поклясться, единственным, кто понимал меня в нашей семье. Если не считать прадедушку Лапидуса. Однажды меня наказали за что-то и оставили одну в комнате. Я сидела на полу и ревела в три ручья. Мишка сидел в углу и пялил на меня свои грустные янтарные глаза. - Никто меня не жалеет, - горько пожаловалась я ему. - А я? - спросил Мишка. Честное ленинское! Клянусь! Я к нему не приблизилась, не коснулась рукой, не пошевелила. Он сам издал этот звук. - Тебе померещилось, - отмахнулась от меня бабушка Люба, когда я ей рассказала об этом. - Звуковая галлюцинация, - сказал дедушка Лева. - Ребенка надо отвести к врачу. А мой умный папа-лектор общества по распространению поли- тических и научных знаний, сказал авторитетно: - Неразгаданные тайны природы,. Я обиделась на них, прижала Мишку к груди и сказала ему в мохнатое ушко: - Пойдем отсюда, миленький. Нас здесь не понимают. И он согласно заурчал. И вот в аэропорту эти две таможенные бабы с рыбьими глазами увидели моего Мишку и попросили, чтоб я им его показала. Я, ничего худого не подозревая, протянула его им. Баба взяла его в свои ручищи, а другая достала из сумки длинную вязальную спицу и, как штыком, проткнула медвежонка насквозь. Как мне потом объяснила мама, таким путем проверяли, не зашиты ли в мишкином брюхе посторонние предметы. Это мне мама объяснила потом. Но тогда у меня глаза полезли на лоб. Моего живого, теплого Мишку, не способного защищаться, эти чудовища колют, протыкают железной спицей. При очередном уколе Мишка не выдержал и издал хриплый болезненный стон. Как от жуткой боли. Дальше я ничего толком не помню. По рассказам мамы, мое лицо налилось кровью, я сорвалась с места, вцепилась бабе со спицей зубами в руку так, что она уронила спицу и взвыла не своим голосом. Прибежали другие таможенники. Полная комната. Хотели составить протокол о нападении на представителя таможенных властей при исполнении служебных обязанностей. Меня спас мой возраст. Таких не сажают по политическим статьям. - А то было бы здорово! Я была бы самой юной политической заключенной, и во всем мире прогрессивное человечество устраивало бы демонстрации протеста и било бы стекла в окнах советских посольств. А уж как гордился бы мной прадедушка Лапидус - старый политический каторжанин, сидевший при всех властях. Яблоко, мол, от яблони недалеко падает. Жил на свете человек и любил всех людей одинаково. Был интернационалистом. И оттого у него было радостно на душе и взирал он на род людской с доверием и улыбкой. А потом воспитатель подрастающего поколения, педагог с дипломом, член коммунистической партии, дура непроходимая Мария Филипповна открыла ему глаза на мир, рассказала про дружбу советских народов, и свет погас в его очах и мир стал серым и неуютным. Меня отпаивали валерианкой, надо мной кудахтали бабушки и дедушки, папа и мама лезли из кожи вон, чтоб успокоить мой встревоженный умишко, приучить меня к тому, что я не как все, а - еврейка, что с этим тоже можно жить. Как живут до старости с наследственной болезнью. Не очень хорошо живут, но все же живут. Не умирают. Мне объясняли вперемежку с успокоительными каплями, что евреи не такие уж плохие люди. А совсем наоборот. Например, мама с папой. Разве они нехорошие? Я согласно кивала, тряся мокрыми зареванными щеками. А бабушка Люба? А дедушка Лева? А прадедушка Лапидус? Даже Карл Маркс - вождь мирового пролетариата был евреем. Эта новость подействовала лучше валериановых капель. Во мне пробились первые ростки национальной гордости. А когда мама сообщила мне, что моя любимая подружка из соседнего подъезда Инесса, по кличке "Инесс-Баронес", тоже еврейка, сладкий яд национализма разлился по моим жилам. - Мы лучше всех других людей! - твердо решила я и отныне стала смотреть на весь остальной мир свысока, презрительно прищурив глаза. Я узнала, что наши враги, именуемые антисемитами, изображают нас длинноносыми, с торчащими ушами, эдакими жалкими подленькими созданиями, сосущими кровь из всего человечества. У меня короткий нос и серые глаза. У папы - тоже. И у мамы. Идиоты эти антисемиты. Много они понимают. В нас, евреях. Теперь уж, когда я шла по улице или ехала в метро, больше не улыбалась всем подряд, а старательно искала среди множества лиц одно, с еврейскими чертами. И одаривала улыбкой только это лицо. Ничего, мол, держись! Мы с тобой один народ, а остальные - пусть живут сами по себе. Иногда я вваливалась домой с прогулки и ошарашивала домашних радостной новостью: - Сейчас мне попался на улице один еврей! Длинноносый! Уши торчат! Я залюбовалась им! Он был самый красивый среди всех... этих... остальных. Старшим становилось неловко от моих восторгов. Они отводили глаза и вздыхали. А пра Лапидус качал своей серебряной головой. - Стоило после этого делать революцию и положить столько жизней за равенство и братство. У Б.С. есть приятель-американец. Коллега. Врач. Он, видать, славный человек и хорошо относится к Б.С. Старается поддержать его морально в нелегкой битве, которую ведет Б.С. за американский медицинский диплом. Б.С. лезет из кожи вон, буквально грызет зубами гранит науки на чужом языке, и на очередном экзамене срывается, падает вниз. Трудно почти в пятьдесят лет снова учиться. Этот американец, по имени Сэймур покровительствует нашему незадачливому великовозрастному ученику. Бывает у нас в гостях, увозит к себе на Лонг-Айленд. Б.С. прихватывал и нас с мамой, и мы гостили у Сэймура в его двухэтажном доме, сидели у горящего камина, жарили шашлыки во дворе. Все это делали взрослые. А меня спроваживали к сыну Сэймура, которого звали Ларри. Такой же, как отец, славный мальчишка. На год моложе меня. Физически. А умственно, по знаниям, вдвое. Я себя уже чувствую женщиной. Меня волнует близость мужчины. А Ларри - рослый, крепкий, мускулистый. У него, как в кино, крутая челюсть, хороший профиль. И я чувствую, как у меня пылают щеки, когда он близко наклоняется ко мне. А он, как дитя. И в ус не дует. Ничего не чувствует. Толкает, - хватает меня руками, как мальчишка, сексуально абсолютно "спящая красавица". Проснется попозже. И тогда - держись, девчонки. Ох, и поплачут из-за него женщины. Этот сердцегрыз не одну сведет с ума. Не поплачут из-за Ларри женщины. Рыдает лишь одна женщина. Его мама. Да и моя немножко. И я не удержалась от слез. Ларри внезапно умер. Так и не став красавцем мужчиной, каким он обещал быть. Случилось нечто чудовищное, уму непостижимое. Его свалила какая-то болезнь, от которой нет спасения. Лучшие врачи и лучшей больнице Нью-Йорка-коллеги его отца-дрались за жизнь Ларри. И оказались бессильны. Ларри потерял сознание и больше уже не приходил в себя. Он впал, как говорят медики, в коматозное состояние. Это уже почти смерть. Его подсоединили к специальной машине, которая за него дышала и еще чего-то делала, чтоб поддержать искру жизни в его бесчувственном теле. Мать и отец не отходили от мальчика. Б.С., хоть еще не имеет американского диплома, тоже не вылезал из больницы. Сэймур очень уважает его медицинский опыт и талант и попросил его дать свое заключение. Б.С. хотел бы сказать что-нибудь утешительное, но, как и американские врачи, никакого спасительного выхода не увидел. Даже если мальчик чудом не умрет, он обречен быть идиотом, растением, а не человеком. И тогда Сэймур, отец Ларри, потребовал, чтоб отключили от сына машину. То есть умертвить его. Убить. Когда я об этом узнала, со мной сделалась истерика. Я выла в потолок, как ненормальная. Хладнокровно решили убить человека. Родной отец. И Б.С. со своими знаниями и талантами. Я не поехала на похороны. Я не хотела видеть его родителей. И их знакомых врачей. Моя мама тоже не поехала. Поехал Б.С., ласково и покровительственно похлопав меня по плечу: - Это жестоко, но разумно. Если бы удалось сохранить Ларри жизнь, он бы этого даже не ощутил. А для родителей был бы сплошной кошмар. Кому же от этого польза? - Польза? - закричала я. - Какое гадкое слово! Не произносите его при мне. - Никуда не денешься, милая, - сказал Б.С. - Тебе еще не раз придется с ним сталкиваться в жизни. Когда он ушел, я с надеждой посмотрела маме в глаза. Может, она утешит меня? Но я тут же отвела взгляд. Я вспомнила, как еще в Москве мама сказала мне эту фразу: - Жестоко, но разумно. Таков неписаный закон жизни. Да пропадите вы все пропадом с такими законами, которые даже постеснялись написать, чтоб никому лично не брать на душу греха. К нам на балкон повадились дикие голуби. Парочка. Стали в клювах таскать всякий мусор, чтобы свить гнездо. Была ранняя весна. Балкон еще с зимы был наглухо закрыт, и это позволило голубям свить гнездо. Мама не успела вымести мусор с балкона. Когда спохватилась, было поздно. В гнезде вылупились из яиц два птенца. Уродливые голые создания. Их тронуть мама не посмела. Из-за гуманизма. И терпела грязь и писк на балконе. Я же задохнулась от радости. Мне сама судьба подкинула подарок: наблюдать день за днем чудо природы, как из черт знает чего возникают красивые благородные птицы. Один птенец был покрепче другого и отбирал пищу у своего брата. Второй, хилый, несчастненький, голосил от голода, тянул открытый клювик к матери, а она, сука, все отдавала своему любимцу, крепышу. Однажды утром я обнаружила, что несчастненького мать выбросила из гнезда, и он, жалко растопырив голые фиолетовые крылышки, бился на скользких плитках балкона. А мать, как ни в чем не бывало, ворковала над своим любимцем. Мое сердце сжалось от боли. Хватило бы у меня жестокости, я бы вышвырнула это гнездо с балкона, а сиротку забрала к себе и вскормила искусственно. Но, во-первых, я - не жестокий человек, во-вторых, мама бы ни за что не позволила держать этого несчастного уродца в доме. Я снова положила его в гнездо. Утром он снова был выброшен и слабо трепыхался у самого края балкона, над бездной семиэтажной высоты. Я накричала на голубицу и водворила малыша в гнездо. На следующий день я его нигде не могла обнаружить. Мать столкнула его с балкона. И, очень довольная, обволакивала своей любовью того, крепкого обжору, Моя мама очень огорчилась, напоила меня валериановыми каплями и, чтоб утешить, объяснила, почему, на ее взгляд, так поступила гадкая голубица: - Закон выживания. Выживает сильнейший. Тот, второй, все равно был не жилец на этом свете. Даже если б она поровну кор- мила обоих. У него не хватило бы нужных качеств, чтобы выжить, победить в борьбе за существование. Поэтому она, мать, движимая разумным инстинктом, сосредоточила свою любовь на более крепком, способном постоять за себя. - А слабого убивать? Так, что ли? - взвизгнула я. - Жестоко, но разумно, - ответила мама. - Станешь старше, поймешь. - Я не стану старше! - закричала я. - И никогда этого не пойму! Теперь вот история с мальчиком Ларри. - Жестоко, но разумно. Боже мой, до чего вы мне все гадки со своим разумом. Разум-то ваш - куриный! Все считают, что Москва - некрасивый город. Вот Ленинград - красавец! Рига - красавица! А Москва... Велика Федора, да дура. Так можно говорить только от зависти. А завистью страдают все провинциалы. Из того же Ленинграда, из той же Риги. Москва - столица СССР. И всего прогрессивного человечества. Правда, я не совсем понимаю, как делится человечество на прогрессивное и непрогрессивное и сколько на земле людей прогрессивных и сколько непрогрессивных. Но зато я точно знаю, что Москва не меньше Нью-Йорка. А если и меньше, то чуть-чуть. И уж по уродливости и грязи Нью-Йорк переплюнет Москву. В нашей бесплатной школе идиоты, то есть мои одноклассники, на полном серьезе спрашивали меня, есть ли в Москве на перекрестках светофоры и продается ли в магазинах хлеб. Вот такие у них знания о мире. Как будто живут не в Нью-Йорке, а Тьмутаракани, и телевидение еще не изобретено. Так знайте вы, дубины разноцветные, что в московских магазинах продается торт "Пражский", который вы тут днем с огнем не найдете. А советские конфеты "Мишка на Севере" такой вкусности, какая вам и не снилась. Я люблю Москву. Потому что я - москвичка. И Москва - мой дом. Я там все исторические памятники знаю. Сколько там памятников! Потому что у России богатейшая история. Голова может лопнуть, пока запомнишь хотя бы краткий курс истории, что мы проходим в школе. А какая у вас история? Еще совсем недавно вас вообще не было в истории. Когда вас Колумб открыл? Почти вчера. Вот и вся ваша история. С историческими памятниками у меня даже получился конфуз. Я когда была еще совсем глупой, училась в первом классе. Как-то в выходной день дедушка Лева с бабушкой Любой (в это воскресенье меня по графику сплавили, чтоб дать моим родителям возможность отдохнуть от меня) повели меня гулять в Центр. Мы шли по улице Горького от памятника Пушкину к памятнику Юрию Долгорукому. Пушкин - великий русский поэт и поэтому стоит на своем памятнике пешим и с задумчивым лицом. А Юрий Долгорукий - князь, основатель Москвы. Это он основал мой родной город более восьмисот лет тому назад. Как и полагается князю, он в железном шлеме и в железной кольчуге восседает на огромном чугунном коне. Который задрал передние копыта вверх, и поэтому, когда смотришь снизу, видишь лишь ступни князя и живот коня. - А что это такое? - спросила я, показав пальчиком на два чугунных шара в конце конского живота у самых задних ног. Бабушка переглянулась с дедушкой и шлепнула меня по руке: - Сколько раз тебе говорили, нельзя показывать пальцем. Так ведут себя невоспитанные дети из плохих семей. Надо спрашивать без пальца. - Хорошо, - согласилась я и чтоб больше не искушать судьбу, спрятала обе руки в карманы, - так что же висит у коня между задних ног?.. Такие круглые, как... пушечные ядра? Бабушка заглянула коню под брюхо и отвела глаза, пожав при этом плечами. Дедушка Лева заговорил в нос, что с ним обычно бывало, когда он попадал в затруднительное положение: - Понимаешь, деточка... Это ведь конь... мм... не живой, а железный... Когда его делали на заводе... мм, понимаешь, то... не убрали лишний металл... вот и остались такие два выступа... - А у живого коня? - распахнула я мои, как говорит мама, до безобразия большие глаза. - Тоже есть такие выступы? - Как тебе сказать... - совсем замялся дедушка Лева. - Мм... понимаешь... тут надо учесть различные факторы... мм. - Какие факторы? - вмешалась бабушка, смерив мужа гневным оком. - Что ты мекаешь и что ты бекаешь? А ты, - сказала она мне сердито, - не приставай к дедушке и не мучай его глупыми вопросами. Он старенький и на пенсии, и может сморозить глупость, как грудной младенец. Что стар, что млад. Обязательно ей нужно знать, что у памятника между ног? Подрастешь немного, будешь проходить по зоологии про лошадей и все узнаешь. Я, конечно, не стала дожидаться, когда я подрасту и буду изучать в школе зоологию, а навела справки в нашем дворе у мальчишек. Они не стали мекать и бекать, как дедушка Лева, а все объяснили мне коротко и ясно. Потом наш класс как-то был на экскурсии, и учительница Мария Филипповна привела нас к памятнику Юрию Долгорукому, как цыплят поставила тесным кружком вокруг гранитного пьедесталами, задрав голову, мы ничего, кроме донского живота, не увидели. - А я знаю, что это такое! - показала я на чугунные ядра между лошадиными ногами. - Это - яйца! С нашей учительницей Марией Филипповной чуть не сделалось дурно. Но она устояла, потому что она - крестьянского происхождения, а не гнилая интеллигенция. Маму с папой вызывали в школу. Дома меня поставили в угол, и я слышала, как за стеной, в гостиной, папа отчитывал своего отца, дедушку Леву, за то, что тот не мог дать ребенку вразумительный ответ и погасить нездоровое любопытство. В Москве - масса исторических памятников, и Нью-Йорку в этом отношении еще очень далеко до Москвы. Все время я только и слышу: Америка - образец свободы, Россия - тюрьма народов. Здесь все прекрасно, там - жуть. Эмигранты только об этом ведут разговоры, спорят, ругаются. Нервы не в порядке. Правда, Б.С. не совсем разделяет такой взгляд, он не дает в обиду Россию. - Это потому, что ты никак не сдашь экзамен на врача, - сказал ему один наш гость. - Поэтому ты и на солнце видишь пятна. А открыл бы частный кабинет, положил бы сто тысяч зелененьких в карман, и ты бы Америке ножки целовал. Б.С., душечка, не стал ему возражать, а молча взял за воротник, приподнял, левой рукой распахнул дверь и выбросил гостя в коридор, как нашкодившего котенка. Жена этого гостя не стала дожидаться особого приглашения. Гневным жестом запахнула на шее черно-бурую лису (русскую) и побежала догонять мужа. Моя мама считает, что Б.С. испытывает такую ностальгию по России, потому что там прошла его юность, и он тоскует не так по России, как по своей молодости. В этом что-то есть. У меня - тоже ностальгия. Там мне было легче. Я была совсем маленькой. И мне все казалось прекрасным. Ну, не совсем все. А здесь - сплошные проблемы, как говорят американцы. Все пойми, все раскуси. Что к чему? Как у них принято? Да еще на чужом языке. Не только затоскуешь. А взвоешь. И вспомнишь нашу бедную, несчастную Россию. Ту самую, где в городе Москве стоит семиэтажный кооперативный дом, а возле него двор, и во дворе растут вишни. Их сажал мой папа вместе с другими жильцами, а когда мы уезжали, на деревьях висели темно-красные вишенки. И никто их не срывал - они были общей собственностью, и не для еды - а для удовольствия глазу. Как говорила наша лифтерша Аграфена Степановна. В этом дворе - толстая девочка с толстыми косичками. С рыжими веснушками на толстых щеках. Моя любимая незабываемая подружка Инна. По кличке "Инесс-Баронес". Сейчас мне кажется, что мы с ней никогда не ссорились и не дрались. А наши старушки-лифтерши? Какие ласковые, какие заботливые. Захотелось домой, возьмут за ручку, поднимут на лифте, в дверь достучат, прямо в руки маме передадут. И в квартиру заглянут - как-никак, любопытно знать, как люди живут. Папа говорил, что все лифтерши - агенты КГБ и обязаны доносить куда следует, кто к кому ходит, кто о чем говорит. И меня предупреждали, чтоб я при этих ласковых старушках язык не слишком распускала, а если спросят меня о чем-нибудь, сказать, что ничего, мол, не знаю, спросите у папы. Папа им не доверяет, это - его дело. Он больше моего понимает. Не зря работает лектором в обществе "Знание". А мне что? Что с меня возьмешь? Пусть доносят. Ну, снизят мне в школе отметку по поведению. И - все. Детей же в тюрьму не сажают. Даже в Советском Союзе. Ну, а метро? Как вспомню, хочется зареветь. Нет в мире лучшего метро. Станции - как сказочные дворцы. Стены из мрамора, люстры, как в театре. Чисто. Ни окурка, ни плевка. Даже хулиганы там смирнеют, ведут себя, как шелковые. Как сравнишь с Нью-йоркским сабвеем, снова хочется реветь. Тут могут ограбить, зарезать, сбросить под поезд. И никто не вступится. Никто не рискнет своей шкурой ради тебя. Потому что каждому лишь своя шкура дорога. Как говорит Б.С., уверенный, что я не слышу: свобода, бля, свобода! Эх, слезы подступают, как вспомню наш двор и продуктовый магазин напротив. "Комсомолец" назывался. С утра, когда я в школу шла, магазин еще заперт, а у входа толпятся работяги, ждут заветной минуты, когда двери распахнутся и можно будет купить поллитра на троих. А если денег совсем мало, то бутылку плодово-ягодного вина, которое называют "чернилами" за темный цвет. И тут же распивают бутылку на улице. Без стаканов. Прямо из горлышка. Передавая друг другу. Что правда, то правда. Россия - страна алкоголиков. За исключением нашей семьи. Да и у нас был свой алкоголик. Дедушка Степан. Майор КГБ в отставке. Он - единственный русский у нас. И, как говорит другой мой дедушка, Лева, дедушка Степан работал на вредном производстве - пытал людей на допросах. Поневоле сопьешься, если хоть капля совести осталась. А сейчас в отставке он пьет от тоски по человеческой крови. Как говорит бабушка Соня, его жена. Где они, мои дедушки? Где они, мои бабушки? Остались в России - в тюрьме народов. А я, их единственная внучка, наслаждаюсь свободой в самой свободной стране мира - в Америке. И до того мне здесь свободно, что боюсь одна выйти на улицу, а уж спуститься без сопровождения взрослых под землю, в сабвей, можно отважиться, только окончательно лишившись разума. Здесь, в Америке, я обнаружила интересное явление. Дети из Советского Союза, почти все, учатся намного лучше американцев. Б.С. говорит, что в Израиле то же самое. Один мальчик из Ленинграда, он ходит иногда к нам в гости с родителями, очень состоятельными людьми, учится в дорогой частной школе, и даже там он обогнал своих американских одноклассников. Даже по английскому языку! Который для них родной, а для него - седьмая вода на киселе. Если в метро или в автобусе ребенок встанет и уступит место старшему, так и знай, этот самый ребенок недавно приехал из СССР и еще не совсем стал американцем. Я многого не могу понять. И уже перестала спрашивать маму. Не хочу ее ставить в тупик. Ей самой не всегда весело. Зачем ее мучить вопросами? Ну, вот таким, например. Почему здесь, в школе, где я учусь, дети ходят на головах, вытворяют, что вздумается, и учителя побаиваются их. И смотрят на маленьких разбойников, особенно черненьких, с мольбой во взоре: мол, потише, пожалуйста, не подожгите школу, не засадите нам, вашим воспитателям, ножичка в бок, и дайте, ради бога, дотянуть урок до конца. А разбойники, особенно черненькие и получерненькие, которые из Пуэрто-Рико, иногда дают учителям такую поблажку, а иногда не дают. В зависимости от того, как будет угодно их черненькой или получерненькой душе. Это, - объясняет мне папа, - свободное воспитание. Дети растут гармонично, свободными от страха и насилия. Ну и папа! Объяснил! От такого гармоничного свободного воспитания нормальные люди не вырастут. Они очень свободно и очень гармонично становятся гангстерами и насильниками. Грабят старух в Бронксе, насилуют своих же учительниц. И режут и стреляют. Всех, кто подвернется. Из-за денег. И просто так. От скуки. Чтоб это понять, не нужно прожить столько лет на земле, как мой папа, и иметь репутации прекрасного лектора общества "Знание" (там, в СССР) и тоже лектора еврейской филантропической организации (здесь, в Америке). Надо смотреть телевизор. Там только и мелькают лица насильников и убийц, схваченных полицией. Точно такие же рожи, но чуть помоложе, резвятся в моем классе, лениво вкушая плоды просвещения от робких несчастных учителей. Когда-то, совсем маленькой, я мечтала стать учительницей. Как моя мама. Здесь, в Америке, пойти в учителя - значит поставить крест на себе. Злейшему врагу своему такой профессии не пожелаю. Да и платят им, со слов моей мамы, ничтожно мало. Намного меньше, чем мусорщикам, например. Так вот. Почему в СССР, где нет свободы и демократии, в школах порядок, дети ведут себя, как следует быть? Учителей уважают, а если не очень уважают, то, по крайней мере, побаиваются. Как я, например, боялась нашей дурехи Марии Филипповны. Учитель входит, мы встаем, покидает класс, мы тоже встаем. Скажешь лишнее слово - вылетаешь из класса за дверь. А там, глядишь, вызовут родителей, а те будут тебя корить, а если они не очень культурные, то и по попке ремнем съездят. Не очень расшалишься. - Ну и чего хорошего? - удивляется моим рассуждениям папа.В советской школе воспитывали послушного, не рассуждающего робота. Ребенок, как солдат. Встать! Сесть! Вон из класса! - Разве я робот? Я не научилась рассуждать? - Ты, - говорит папа, - последнее поколение. Уже не то. А мои сверстники, мы учились при Сталине, ходили по струнке и с казенной мякиной в голове. - А почему же тогда, - не унимаюсь я, - мы здесь по знаниям затыкаем америкашек за пояс? А почему нам ставят самые лучшие отметки? У кого в голове мякина? У этих-то и мякины нет. Торичеллиева пустота. - А ты все позабыла, - криво усмехается папа. - Как вам внушали чудовищные глупости в советской школе. И вы слушали и балдели. Тут я немного спускаю пар, сбавляю шаг. Отец попал в точку. - Я слушала, но не балдела, - все еще не сдаюсь я. - А задавала вопросы. - А что тебе было за эти вопросы? - Что было? Плохо было... Знаете ли вы, кто такой Павлик Морозов? Ну, и очень хорошо, если не знаете. Я из-за него хорошенько поплакала. И в школе меня водили к директору и стыдили, как будто я что-то украла. И дома от родителей досталось на орехи, чтоб я прикусила язык и не лезла с глупыми вопросами. И не подводила папу с мамой под монастырь. То есть под большие неприятности. Павлик Морозов - не мой соученик, и я с ним не сидела за одной партой. Этот мальчик, русский, советский мальчик погиб в моем возрасте и сейчас, останься он жив,, был бы старше моего папы. Его убил классовый враг. А кто был такой этот классовый враг? Его родной дедушка. Можете себе представить, что меня убивают мои дедушки Лева и Сема? Идиотизм! Ну, дедушка Степан еще может быть... Потому что он служил в КГБ и мучил заключенных, но когда я родилась, он уже был в отставке, и у него руки тряслись... Курицы зарезать не мог, не то что меня. Между прочим, он, хоть и бывший палач, а любил меня, и когда бывал слегка пьян, у него можно было выпросить все, что душе вздумается. Мог последнюю рубаху отдать. А уж на мороженое давал денег, сколько попросишь! Его жена, моя бабушка Соня, у которой душа была не такая широкая и совсем не русская, следила за ним в оба глаза и сдерживала его благие порывы. Хотя любила меня не меньше, а даже больше. Дедушка Степан добрел ко мне, когда был под хмелем, а бабушка любила меня всегда, двадцать четыре часа в сутки и триста шестьдесят пять дней в году. А если выпадал год високосный, то все триста шестьдесят шесть дней. Павлика Морозова убил его родной дедушка. За что? Вот тут я сначала совсем ничего не могла понять. Жил Павлик в глухой деревне, в Уральских горах. Было это давным-давно, еще до рождения моего папы. У Павлика тоже был папа. Деревенский человек. Крестьянин. У него было маленькое хозяйство. Он сеял хлеб и доил свою корову, чтоб у детей было свежее молоко. В это время по приказу Сталина по всей России у крестьян стали отнимать землю и скот и делать все общим. Чтобы жить по-социалистически, а не частным образом. Короче говоря, сделали колхоз. Это такое сокращенное слово, которое расшифровывается как коллективное хозяйство. Отец Павлика не хотел расставаться со своей землей и был против колхоза. А таких людей Сталин называл "врагами народа" и отправлял в тюрьму, где они обычно умирали, побывав на допросах у таких "друзей народа", как мой дедушка Степан. Никто не знал, что отец Павлика против колхоза. Знал Павлик, который подслушал ночной разговор папы с дедушкой. И пошел в милицию и донес на родного отца. За что того немедленно арестовали, и Павлик остался сиротой. Потому дедушка зарубил его топором. За то, что продал отца. Наша учительница Мария Филипповна, когда рассказывала нам о подвиге Павлика Морозова, чуть слюнями не изошла, умиляясь этому отцепродавцу, как святому. - Для него, как для подлинного патриота нашей Родины, дело коммунистической партии было выше традиционной сыновней любви. Берите пример с него, дети. С кого пример брать? Какой пример? Доносить на своих родителей? Сажать их в тюрьму? За что? За дело коммунистической партии? Какое дело? Что такой ребенок понимает в политике? Какое ему дело до взрослых дел? У него есть отец. И нет никого выше отца. Даже сам Сталин. Хоть его и называли отцом народов. Но то - народов, а то - мой, собственный. Как может у ребенка язык повернуться предать родного отца, отправить его на смерть? Это надо быть ненормальным, с мозгами набекрень. И таких детей надо строго изолировать и насильно лечить. А ему, маленькому доносчику, ставят памятники на площадях, его простоватая угрюмая мордашка пялится на нас с портретов, повешенных в классе и в пионерской комнате. Нас заставляют отдавать ему пионерский салют. Блаженная Мария Филипповна умоляет нас брать пример с этого людоеда и поступать со своими родителями, как это сделал он. В моей глупой башке это все не смогло перевариться, и меня нелегкая толкнула задать парочку недоуменных вопросов учительнице. В духе моих размышлений. Честное ленинское, если б Сталин уже давно не умер, мне бы быть "врагом народа", а уж моих несчастных родителей точно бы сгноили, в Сибири. За то, что воспитали такого врага. То есть меня, дуру языкатую. Но, слава богу, все обошлось. Меня таскали к директору. Стыдили, Орали. Потом вызвали родителей. И их стыдили и на них орали, Потом они, бедные, меня долго стыдили и орали на меня. И даже топали ногами. И папа глотал валерианку. А старый политкаторжанин прадедушка Лапидус дал им дельный совет: унести из дома всю литературу, которая не внушает доверия. На случай обыска. А мне он сказал, горько качая головой, что хотела я этого или не хотела, но, кажется, я повторила подвиг Павлика Морозова и навлекла на голову моих родителей репрессии. Никаких репрессий я не навлекла. Даже в школе об этом забыли через неделю. Только Мария Филипповна сказала перед всем классом, что у меня мозги вывихнутые. А я хотела ей ответить, что у нее у самой вывихнутые. Но - проглотила язык. Конечно, папа прав. Там, в России, нам, детям, забивали головы глупостями. И очень опасными. Потому что - что ребенок смыслит в политике? Повторяет за взрослыми, как попугай. А взрослые врут, обманывают всех и самих себя. Говорит одно, а думают другое. Все кричат "ура" советской власти, а в душе, небось, думают: провались она пропадом. Хорошо. Значит, мы росли среди лжи. И мои заботливые родители постарались увезти меня из этой "тюрьмы народов" в свободный мир. А здесь разве не врут? - Врут, - неохотно соглашается мой папа. - Но хоть никого не заставляют верить этой лжи. - Здесь бьют и разрешают плакать. А в СССР надо при этом делать идиотское лицо, словно тебя осчастливили, - добавляет Б.С. - В этом основное различие между социализмом и капитализмом. Умные люди, а все видят только поверхностно. Здесь тоже лгут и сердятся, если ты не веришь этой лжи. Я на этом погорела с ходу, Как в Москве в школе с Павликом Морозовым. Мы проходили в ешиве на уроке Торы, как иудейский полководец Иисус Навин завоевал Иерихон. Я эту легенду знала еще в Москве по книге "Библейские сказания", которую папа раздобыл где-то для меня, чтоб я хоть что-нибудь знала из истории нашего народа, которого в СССР не считают народом и поэтому в школе не изучают. Словно мы не существуем и не существовали никогда. Хотя каждому ребенку известно, что у нас, у евреев, было свое государство и свой единый Бог, когда славяне еще сидели на деревьях и поклонялись каждому встречному предмету. Я не хочу этим оскорбить славян. Мы, евреи, на несколько тысяч лет раньше их спустились с деревьев. И что, нам от этого лучше? Мы даже не смогли себе выбрать какую-нибудь приличную территорию. Дело не в этом. А в том, что я кое-что знала из еврейской истории и сразу поймала нашего учителя на лжи. Как Иисус Навин завоевал Иерихон? Заслал в город разведчиков и те укрылись на постоялом дворе у местной распутницы Рааф. Рааф их не выдала своим горожанам. Потому что израильтяне пообещали ей за оказанные услуги пощадить ее и ее семью, когда они захватят город. Так и случилось. Войска Иисуса Навина, использовав добытые разведчиками сведения, легко овладели Иерихоном и беспощадно истребили все его население. За исключением Рааф и членов ее семьи. Наш учитель с длинными пейсами и бородкой мочалом точно, как некогда Мария Филипповна умилялась "подвигом" Павлика Морозова, на все лады расхваливал Рааф, называя ее героиней и всякими другими высокими словами. Я задала ему два вопроса. Первый. Почему в книге, которую я читала, Рааф называют распутницей, а он, учитель, обошел это и говорит о ней, как о святой. - Потому что у нас не урок сексуального воспитания, - смерил меня нехорошим взглядом учитель Торы. - И только испорченная девочка может знать и произносить такое слово. Ты выросла в безбожной стране, где нет морали. Я не стала с ним спорить, но не удержалась и задала второй вопрос. - Как можно считать Рааф героиней и чуть ли не святой, если она, ради спасения своей шкуры, совершила страшное преступление: предала свой народ. - Но помогла нам, евреям, - парировал учитель Торы. - От этого ее предательство меньшим не стало. - Но зато мы, евреи, понесли меньшие потери. - Но ее-то народу, истребленному евреями, от этого легче не стало? Учитель Торы даже с некоторым испугом посмотрел на меня, пожевал губами и изрек: - Твои слова отдают антисемитизмом. И это неудивительно, потому что ты приехала из антисемитской страны. Убедительный аргумент в споре! Как и в антисемитской Москве, в славном проеврейском городе Нью-Йорке моих родителей призвали к ответу. Вызвали папу. Я чуть не сдохла со смеху. Мой папа, бывший лектор на антирелигиозные темы, вызван в религиозную школу для того, чтоб он повлиял на меня и помог раввинам привить мне религиозное чувство. Папа извинялся, ссылался на то, что я еще глупая, у меня - ветер в голове. Слава богу, здесь, в Нью-Йорке не надо было уносить из дому нежелательную литературу, ожидая обыска. И никто не грозил уволить папу с работы. Но меня отчислить из ешивы грозились. Мол, меня сюда взяли бесплатно, из сочувствия к эмигрантам из антисемитской России. Вот тебе и свободный мир! Тех же щей да пожиже влей! А после того, как на уроке литературы раввин Моргенштерн раздраженно ответил на мой вопрос: - Какой еще Шекспир? А-а, этот гой? Я сказала маме, что моей ноги в ешиве больше не будет, - А куда же ты пойдешь? В государственной школе - сплошные черные. А на частную школу у нас нет средств. - Ничего, не пропаду. Здесь свободная страна. - Что же ты будешь делать? - Стану библейской Рааф. - Предашь свой народ? - съязвил умный папа, бывший антирелигиозный лектор, знакомый с героями "Библейских сказаний". - У нее было ремесло, - ответила я с вызовом. - Она была распутницей. Моя сексуально озабоченная мама захлебнулась. Папа - гомосексуалист, не зная, как реагировать, сделал круглые кроличьи глаза. А мне захотелось завыть в голос и затопать ногами. Есть такие дети, которые все знают. Не только то, что в школе проходят, но и что в газетах пишут, по телевизору показывают, на лекциях объясняют. Они знают всю энциклопедию наизусть. Разбуди их внезапно ночью, и они без запинки, с пулеметной скоростью выпалят вам, когда была битва при Бородине, имена всех наполеоновских маршалов. Даже знают, какого глаза недоставало одноглазому фельдмаршалу Кутузову, и какой глаз и где потерял Моше Даян. Ходячие энциклопедии. На все имеют точный ответ. Такие мальчики (девочек таких я не встречала) особенно часто попадаются среди еврейских детей. В школе их терпеть не могут ученики и при малейшей возможности делают им всякие пакости. Учителя их тоже еле терпят. Потому что эти компьютеры, с большими ушами, вислыми, сливой носами и печальными еврейскими глазами знают то, о чем учителя даже не догадываются, и так как особой скромностью не отличаются, то ставят учителей в тупик. Своими каверзными вопросами. И своими же ответами. Мне повезло. В нашем классе, к счастью, такого не было. Иначе нашей учительнице Марии Филипповне пришлось бы переквалифицироваться в уборщицы. Он бы ее, дуреху, со свету сжил. Да и у нас, оболтусов, вызвал бы острое чувство неполноценности. А среди равных тебе по незнанию кретинов ты - венец творения, царь природы. Но все же судьба меня не уберегла. В самый последний день пребывания на моей родине, даже в самые последние часы в международном аэропорту Шереметьево перед посадкой в самолет "Аэрофлота", следующий по излюбленному евреями маршруту Москва - Вена, я все же наскочила на такой компьютер моих лет. С еврейским носом, ушами, как лопухи, и с непросыхающей верхней губой. Был он острижен наголо. Что довольно редко встречается в наше время. Тем более, в таком культурном центре, как Москва. Его мама, пухленькая маленькая еврейка с вытянутыми в трубочку, как куриная гузка, губами, объяснила нам такую сверхмодную стрижку сына тем, что он не давался мыть голову и поэтому пришлось срезать волосы под корень. Голова у него стала похожа на турнепс. Хвостом вниз. А уши, как ручки у кастрюли. На носу-сливе сидели, рискуя соскользнуть, очки в круглой роговой оправе. Отчего он походил на сову, которой ощипали голову. Они тоже летели в Вену. А оттуда, как и мы, в Рим и Нью-Йорк. Они - это мальчик Фима. Так звали эту ходячую энциклопедию. И его мама с папой. Про папу речь потом. Этот человек вошел в историю. Нос у мальчика Фимы не только напоминал сливу, но еще был до отказа набит аденоидами. Поэтому он гнусавил, и каждый раз, когда заговаривал, у меня сжималось сердце от страха, что сейчас у него в носу булькнет, из ноздри выдуется сопля в форме мыльного пузыря. Говорил он без умолку. Невыразительно. Безо всякой интонации. Как автомат. Но сведениями засыпал меня с головой. Так, что я еле могла дух перевести. Он жонглировал английскими названиями, как гид по Нью-Йорку. Словно он родился там и прожил сто лет. Эмпайр стейт билдинг, Пятая авеню, Таймс сквер, Гринич виллидж, Сентрал-парк... Я еле успевала поворачиваться под этим градом. Фима перечислил мне столицы всех европейских государств. Даже таких крошечных, как Лихтенштейн и Сан-Марино. Он знал точные цифры населения Нью-Йорка и Москвы. Знал имя самой младшей дочери американского президента Картера - Эми, и его жены - Розалин. Раскрыл мне секрет родословной вождя советской революции Ленина. Что он на одну четверть еврей. Дедушка Ленина по материнской линии был нижегородским купцом Израилем Бланком и был вынужден креститься, принять православие и сменить свое имя на Александр, В честь его брат Ленина был назван Александром. Потом этот брат был повешен после неудачного покушения на царя. И дальше, без остановки, сразил меня пикантной новостью. Жена нынешнего советского вождя Брежнева - еврейка. Я чуть не задохнулась. Меня спасло то, что я вспомнила, как дедушка Лева объяснял антисемитизм другого моего дедушки Степана. - Теперь я знаю, почему Брежнев такой антисемит, - перебила я Фиму. - Почему? - умолк на мгновение Фима. - Прожив столько лет с еврейской женой, невольно станешь антисемитом. - Интересная гипотеза, - протянул через аденоиды Фима. - Достойна внимания. В самолете Фимина семья сидела впереди нас. Нас кормили красной икрой, которой нет в московских магазинах. Самолет был советский. Стюардессы говорили по-русски. И я со щемящим сердцем подумала, что слышу русскую речь в последний раз. По радио объявили, что самолет пересек государственную границу СССР. И тогда со своего сиденья вскочил мальчик Фима с наголо остриженной головой и, булькая соплями, закричал на весь самолет: - Ура! Мы - на свободе! За что тут же схлопотал по черепу от своей мамаши. Я услышала, как она испуганно шипела: - Дурак безмозглый! Мы же в советском самолете! Он еще может повернуть назад! Тогда твоему папе, век свободы не видать! Но все обошлось. Советские стюардессы, которые, конечно, агенты КГБ, сделали вид, что не заметили ничего. Возможно, из-за Фиминых аденоидов они не разобрали слов. Самолет продолжал лететь на Запад. Фиму то и дело хлопали по макушке. То мать, то отец. За то, что у него - длинный язык. И этот язык их доведет до тюрьмы. В самолете с его папашей произошел конфуз. Он наложил в штаны. Укакался. Сидя в кресле. И даже не успев подняться, чтобы побежать в хвост самолета, где находится туалет. О том, что это произошло, мы, в нашем ряду определили по нестерпимому запаху. Я решила, что виной всему то, что самолет резко снизил высоту. От этого у меня, например, закладывает уши. А кое-кто накладывает в штаны. Вонь дошла до стюардесс, и они, брезгливо сморщив красивые носики, предложили Фиминому папе пройти в туалет и привести себя в порядок. Он почему-то стал отбиваться, даже кричать на стюардесс, что их, мол, специально к нему подослали. - Зачем подослали-то? - обиделась стюардесса. - Нюхать? - Да! - крикнул Фимин папа. - Принюхиваться! Что к чему! Тогда вмешалась его жена. Она улыбнулась куриной гузкой и попросила стюардесс отойти, сказав: - Я дико извиняюсь. Пусть это останется в семье. И повела бледного, с потухшими глазами Фиминого папу в хвост самолета. И по мере того, как они проходили мимо кресел, один ряд пассажиров за другим дружно зажимал носы. Там были и советские пассажиры, и иностранцы. И если среди них оказались антисемиты, то они получили большое удовольствие. Фима за родителями не побежал. А став ногами на кресло, свесил через спинку к нам свою совиную голову и, захлебываясь и булькая, раскрыл нам подлинную причину папиного конфуза. Папа его укакался не от резкой смены высоты. И не случайно. Его на таможне напоили слабительным. Чтоб проверить, не проглотил ли он бриллиант, чтоб таким образом вывезти его контрабандой за границу. Фимин папа действительно проглотил в аэропорту бриллиант. Из СССР ничего вывозить нельзя. Даже деньги. Даже если они заработаны честным трудом. Фимин папа имел деньги. Не знаю, каким трудом заработанные. На весь свой капитал он купил большой бриллиант и перед таможенным осмотром незаметно сунул его в рот и проглотил. Чтобы потом выкакать его уже по ту сторону железного занавеса. В Вене. Но то ли таможенники заметили, как он глотал, то ли просто заподозрили что-то, но Фиминого папу заставили покакать по эту сторону железного занавеса. В московском аэропорту. А чтобы он не особо тужился, принудили проглотить большую дозу слабительного. И его тут же пронесло. Не в унитаз, конечно. А в бумажный пакет, который таможенники аккуратно подсунули ему под зад. Пакет унесли в другую комнату. А Фиминому папе сделалось дурно. Не от слабительного. А от мысли, что они там сейчас выгребают из пакета бриллиант, в который вложено все его состояние. Бриллианта в пакете не оказалось. Фимин папа был удивлен не меньше таможенников. Но свое удивление скрыл. Иначе его бы просветили рентгеновскими лучами. А так отпустили. Бриллиант задержался в желудке. Пожалев Фиминых родителей, которые в этот бриллиант вложили все свои надежды на успешное устройство в Нью-Йорке, где они рассчитывали на этот бриллиант купить небольшой бизнес. - Загадочная история, - сказал Фима, когда папу выпустили. - Еврейское счастье. За что тут же схлопотал по затылку. Дважды. Сначала от папы. Потом от мамы. В самолете слабительное оказало свое действие второй раз. И с такой внезапностью, что бежать в туалет уже не имело смысла. Когда Фимина мама привела папу в замытых штанах из хвоста самолета, на нем лица не было. Ну, это понятно. Слабительное. Но и на ней тоже не было лица. Бриллиант снова не вышел. Уже запахло катастрофой. - А может быть, - высказал предположение умный сын, - папа положил его не в рот, а мимо. Он же рассеянный. За что тут же был награжден двумя затрещинами по черепу. От мамочки и от папочки. Стюардессы принесли баллончик и обрызгали воздух вокруг нас ароматным облачком. Чтоб окончательно рассеять вонь. А Фиминому папе по-змеиному прошептали: - Стыдитесь. Он не ответил. Потому что оглох. Прислушивался только к своему желудку. В венском аэропорту он бросился через кордон полицейских в туалет. Бдительные австрийцы поставили охрану у дверей, пока он там, запершись, ковырялся в своем дерьме. Потом полицейские отпаивали его валерианкой. Или еще чем-то. В общем, каким-то успокоительным лекарством. Бриллианта не было. - Загадочная история, - сказал мальчик Фима. И, конечно, получил по голове. От мамы. Потому что папа лежал на скамье без сознания. Его сфотографировали в таком виде. А через два дня в австрийских газетах появился снимок человека, распростертого на скамье, в окружении полицейских. Под снимком было написано, что это эмигрант из СССР, потерявший сознание от счастья, что он вступил в свободный мир. И стояла фамилия Фиминого папы. Написано было по-немецки, и нам это перевели в отеле, где нас поселили. Рядом с Фиминой семьей. Поэтому я знаю эту историю до конца. Фимин папа слегка спятил. Он купил ночной горшок и не выходил на улицу. Вместе с мамой они ковырялись каждый день в дерьме. Мальчик ходил со мной и с моей мамой по Вене и поражал нас своими знаниями по истории Австрии. Он перечислял одного за другим австрийских императоров, называл дворцы, построенные ими. Потом взялся за композиторов. Сыпал названиями оперетт. Фиминого папу просветили рентгеновскими лучами. За счет еврейской организации "Джойнт". И снова ничего не обнаружили. - А что, если папин желудок переварил бриллиант? - высказал предположение Фима. - У него же повышенная кислотность! Бриллиант растворился в желудочном соке советского человека! Сенсация века! Он тут же схлопотал по макушке. От мамы. Папа не среагировал. Он был невменяем. В тот же день его увезли в психиатрическую больницу. А через две недели, когда мы уезжали в Рим, чтоб там дожидаться виз в Америку, к нам пришел попрощаться Фима. - Мы в Америку не едем. Соединенные Штаты не принимают психически больных. Только Израиль принимает. Потому что еврейское государство готово принять любого еврея. Даже психического. Это самое гуманное государство в мире. Я рад, что буду его гражданином. Я обняла его и поцеловала в щеку. У него появились слезы за стеклами круглых очков, и его стриженая голова ощипанной совы грустно закачалась. И тут же, с места в карьер, он стал рассказывать нам об Израиле. будто он только что оттуда. Перечислял города. Даже назвал имя жены премьер-министра Менахема Бегина - Элиза и имя жены египетского президента Анвара Садата - Джихан. Где ты теперь, мальчик Фима? С носом, полным аденоидов. И со стриженой головой, набитой сведениями, нужными и ненужными. В какой ты живешь Петах-Тикве, или Ришон-Леционе, или Кирьят-Шмоне? Как тебе живется в этой маленькой и жаркой стране, которая не отказывает во въезде даже сумасшедшим? Нью-Йорк преет во влажной духоте. Ад! Так и хочется посыпать весь город тальком. По субботам и воскресеньям все, кто может и кто не может, ползут из каменного смрада к океану. Там хоть ветерок продувает и можно опустить свое распаренное тело в теплую, будто кипяченную, морскую воду пополам с мочой. Ведь несколько миллионов человек одновременно мочатся в эту воду. Наше святое семейство тоже направляется на пляж. Нас - пятеро. Мама и я. Мамин сожитель - любовник Б.С. Мой папа, который хочет провести уикэнд в семье. И его гомосексуальный друг-подружка Джо. Мама разгуливает по пляжу среди этих трех мужчин, как Мессалина. На ее обычно антично-строгом лице учительницы пробивается нечто порочное, и взгляд у нее плотоядный. Как у самки времен матриархата. Б.С. лежит в песке, большой, волосатый, с синей морской татуировкой на буграх мышц. Рядом с тщедушной парой гомосексуалистов он лежит как усталый старый лев возле тощих шакалов. Но при этом он с ними довольно мил. Болтает о всякой всячине, в глазах - злая насмешка. Они это чувствуют и ежатся под его тяжелым взглядом. Мама настороженно поглядывает, опасается полового конфликта. Я - наслаждаюсь. Вот оба гомика: мой папа и Джо, взявшись за руки, запрыгали к воде, купаться. Я гляжу им вслед. Сзади они как братья. Узкие спины, плоские зады, тонкие бедра. Держатся за ручки, бедняжки. Чтоб их никакая сила не разорвала. - Водой не разольешь, - хмыкает Б.С. - Любовь, мать их за ногу. - Я прошу тебя, - недовольно хмурит брови мама. - Это тебя не касается. Каждый живет, как хочет. Здесь свободная страна. - Верно, - соглашается Б.С. - Наконец я понял, по каким политическим мотивам твой муж стал в Москве диссидентом. Там за такие проделки упекают за решетку на пять лет. Вот он и поднял знамя священной борьбы за то, чтоб вырваться из оков коммунистического пуританства и воссоединиться со своими гомосексуальными братьями на вольном Западе! Худо будет СССР - гомосексуалисты покидают корабль. - Замолчи, - оглядываясь, шепчет мама. А в воде плещутся, как дети, мой папочка и его подруга Джо. Они держатся поближе к берегу: не умеют плавать. Б.С. встает и вразвалку идет к воде. Тяжело разбегается и, как бомба, плюхается в воду, закрыв брызгами папу и Джо, выныривает далеко от берега и красивыми сильными рывками плывет туда, где никого нет и море чистое. Он плывет как дельфин, мощно рассекая воду. Мужчина! Моряк! Сила! А эти два жалких обормота, из коих один - мой папочка, плещутся на мелком месте, обрызгивая друг друга взмахами ладошек. Голубки. От чего, в сущности, все зависит в этом мире? Меня бы не было на свете в помине, если б мой папа чуть раньше испытал влечение к мужскому заду. Тогда бы сперматозоид, от которого я была зачата, не проник бы в мамину яйцеклетку, а бесславно погиб в чьей-нибудь волосатой заднице. Мне даже стало жаль себя. - О чем ты думаешь? - настороженно взглянула на меня мама. - О том, что мы, женщины, несчастные существа. - Не темни. Скажи, о чем ты думаешь? - О чем? О том, что мой папа совершил два тяжких греха. - Первый я знаю. Второй? - Он дважды изменил. Сначала женской половине человечества. А сверх того, древнему племени иудеев. Ведь Джо - не еврей. Что ж это получается? Абсолютная ассимиляция. - А может быть, они счастливы, - задумчиво глядя на море, где торчат тысячи голов, говорит мама. - Нам это не дано понять. - Ты все еще веришь в счастье? - Верю. Вопреки всему, - мама кладет голову мне на колени, щекочет волосами мои бедра, и мне становится легко и хорошо. Зверинцы - моя страсть. Я лучше лишний раз схожу в зверинец, чем в кино. В кино - одно и то же: сквернословят и целуются до омерзения, а потом долго и скучно раскачиваются друг на друге, сопя при этом и постанывая. Господи, будто вся жизнь человека сводится лишь к сексу! Все остальное в кино - так, мимоходом, чтоб разбавить секс. В советском кино не намного легче. Там секс вообще выметен под метелку, и можно подумать, что люди в СССР размножаются другим способом, как некоторые растения, описанные в учебнике ботаники. В советском кино главное - труд, работа во славу отечества, от чего на экране становится тоскливо до ломоты в зубах. Все другие стороны человеческой жизни показываются бегло, только лишь для того, чтоб немного разбавить трудовые сцены. Как зрелище я предпочитаю зверинцы. Я обожаю зверушек и готова целый день простоять перед клетками, наблюдая их жизнь. В Нью-Йорке есть небольшой, но славный зверинец в Сентрал-Парк. Бесплатный. В воскресенье, если погода хорошая, мы едем туда. То с мамой, то с Б.С. Он тоже любит зверей, как и я. А кого я больше всего люблю в зверинце? Конечно, обезьян. Не маленьких и вонючих макак, а наших предков - человекоподобных обезьян. Огромных, волосатых и серьезных горилл и шимпанзе, посматривающих с таким презрением из-за решеток на свое потомство - людей, которым они когда-то дали начало, а те, в благодарность, заточили их в клетки и приходят поглазеть и позубоскалить. Ох, сколько гордого презрения в человечьих глазах обезьян! И сколько пустоты в обезьяньих глазах публики. Обожаю это зверье. В отличие от людей, они абсолютно искренни в своих чувствах и поступках. Если чешется, они чешутся, а когда им надоедает глазеющая публика, они плюют через решетки в омерзевшие им лица. Однажды в этом зверинце я наскочила на сценку, за которую дорого бы дали советские карикатуристы, потому что трудно придумать что-нибудь позлее об Америке. Толпа зевак, в основном, - дети, а среди детей, в основном, - черные, столпились у одной клетки и покатывались с хохоту. Я подошла туда, и сердце мое дрогнуло. Кто-то, очень умный, просунул за решетку американский звездно-полосатый флажок. Обезьяна взяла его, уселась удобней на автомобильную шину и стала рвать флаг на полоски и полоски эти швырять обратно в публику. Это было глумление над американским флагом, а толпа юных американских балбесов получала от этого превеликое удовольствие. Ах, если б советские журналисты подвернулись тут, изображение обезьяны, рвущей американский флаг, обошло бы все газеты! А американцам - потеха. Мне - еще не американке, но уже не советской, стало муторно на душе. И за флаг, национальный символ, и за безмозглую американскую публику, которой все - нипочем, лишь бы была потеха. Я стояла и думала о том, что все эти дети, когда подрастут, то вряд ли захотят отдать свои жизни за этот флаг, и так же, потешаясь, как сейчас, позволят чужеземцам оккупировать и закабалить их страну. В маминой спальне, на ночном столике, стоят в деревянных подставках за стеклом, слегка повернутые друг к другу, два портрета: мой, еще снятый в Москве, с длинными косами, в коричневой школьной форме с черным передником и белыми кружевами на воротничке, а также с непременным красным галстуком пионера, повязанным на шее; и красивого моряка с шотландской курчавой бородкой, в лихо заломленной морской фуражке с эмблемой и трубкой, зажатой в крепких зубах. Это - Б.С. Лет на пятнадцать моложе. Орел! Морской волк! С тяжелыми верхними веками, косо нависшими над глазами от привычки щуриться на соленом морском ветру. Такими изображают моряков в хороших фильмах - красивыми, но не приторно-сладкими, а суровыми, грубоватыми и немногословными, от одного вида которых начинают учащенно биться женские сердца, а головы кружатся как во хмелю. Б.С. и сейчас нисколько не изменился. Только стал тяжелее. И в волосах, как пишут в романах, серебрится седина. Эти седые нити в густой шевелюре и курчавой бороде придают ему еще больше шарма. На ночном столике у мамы судьба свела нас с ним, и я не отрываю глаз от него ни днем, ни ночью, а он, в свою очередь, немного снисходительно и меланхолично поглядывает на меня. Мама же лежит в своей кровати и смотрит то на меня, то на него. Уверена, что больше на него. Меня она любит, а к нему у нее страсть. Это временное чувство, но вспышка сильнее. О Б.С. хорошо сказала одна мамина приятельница, зашедшая к нам в гости. Женщина опытная: три раза была замужем в России, четвертого мужа подцепила в Нью-Йорке. - Вот это мужик! - закатила она глаза, когда Б.С. на минутку вышел из гостиной. - Только взглянуть на него достаточно, чтоб забеременеть. Но иногда портрет исчезает с маминого столика, и тогда я остаюсь там одна в печальном одиночестве. Это случается каждый раз, когда мама поссорится с Б.С. А ссорятся они довольно часто, из педагогических соображений стараясь это делать не в моем присутствии. Но я узнаю об этом тут же. Не по маминому замкнутому и угрюмому виду, и не по усиленному сопению Б.С., раскуривающего трубку у себя в комнате. Стоит мне заглянуть в мамину спальню и обнаружить исчезновение его портрета - и мне все ясно. Ссорятся они потому, что у них абсолютно разный подход к одной проблеме. Мама страшно боится упустить, потерять его, и предел ее мечтаний - женить его на себе. А он, негодник, как раз этого и не хочет и открыто говорит маме, чтоб на долгую связь не рассчитывала. У мамы, естественно, не выдерживают нервы, и она начинает рыть копытом землю, как говорит Б.С. Он человек далеко не мягкий и в ответ врезает ей пару "ласковых слов". Мама тоже не из тех, кто за словом в карман лезет. В результате - портрет исчезает с ночного столика. У Б.С. характер железный. И, конечно, первой сдается мама. Одну-две ночи она проводит в одиночестве в своей спальне, долго ворочаясь с боку на бок и вздыхая. На третью ночь я слышу, как она босиком крадется мимо моей двери к его комнате, и, сильно напрягши слух, я могу разобрать ее смущенный голос, оправдывающийся и побежденно выясняющий отношения. Потом ее беспомощные всхлипывания, от чего у меня больно сжимается сердце, и я готова бежать ей на помощь и бить кулаками Б.С. по голове. Однако делать это мне не приходится. Б.С., насладившись маминым унижением, сдается. Мимо моей двери в обратном направлении легко шлепают мамины ноги и, прогибая половицы, - его. Наутро на ночном столике воскресает портрет моряка, который ехидно поглядывает на мой портрет, а я смотрю в ответ растерянно и удивленно. При всех моих достоинствах я отличаюсь одним, особенно выдающимся. Я - лунатик. Первый в нашем роду. Дедушки и бабушки перерыли в памяти всю нашу родословную и не обнаружили и намека на то, что хоть кто-нибудь из моих предков имел пристрастие разгуливать во сне по крышам и карнизам домов. Скажу откровенно, я по крышам не хожу. Должно быть, еще слишком мала. Незрелый лунатик. Но уже кое-какие коленца отколола в сонном состоянии. В нашей семейной хронике зарегистрировано, по крайней мере, два случая моего лунатизма. Впервые это появилось, когда мне было года три. Ночью я встала из постели и пошла в туалет. Все сделала, что надо, и на обратном пути, не дойдя до спальни, распахнула в коридоре двери платяного шкафа, забралась в нижний ящик на кучу обуви и, свернувшись калачиком, уснула. Я бы задохнулась от сильного запаха нафталина, если бы мама не хватилась, что меня нет в спальне, и после суетливых поисков на пару с папой не обнаружила меня полузадохнувшейся в шкафу. Семейный совет, в состав которого входила опытный врач - бабушка Сима, а она позвала еще одного своего коллегу, вынес решение, что случай не смертельный. Это еще не лунатизм, а какие-то намеки на него. Ребенок очень впечатлительный, легко возбудим. Нужно усиленное питание, прогулки на свежем воздухе и категорически запретить перед сном смотреть телевизор. На всякий случай стали на ночь запирать балкон и окна. Это для того, чтоб я не могла прогуляться на крышу. Второй случай произошел пятью годами позже. Семейный совет вдруг обнаружил, что я расту одна среди взрослых и меня забаловали. Поэтому решено было, чтоб я летом поехала не на дачу со стариками, а с детьми, в пионерский лагерь. Я не возражала. Мне самой надоело толкаться среди взрослых. В лагере, который располагался в сосновом лесу под Москвой, мы спали в больших комнатах на десять-двенадцать кроватей. Двери всегда были распахнуты настежь. Окна без занавесок, и огромная луна всю ночь висела перед глазами, и, чтоб уснуть, приходилось с головой прятаться под одеяло. Дети в моей комнате все были старше меня и перед сном, уже лежа в кроватях, имели обычай рассказывать всякие истории, одна страшнее другой. Про привидения, про ведьм. Я холодела от ужаса, слушая, как эти дуры рыкающими и шипящими голосами пугали друг друга, и лежала, не шевелясь, со всех сторон подоткнув под себя одеяло, чтоб мохнатая рука очередного чудовища не могла коснуться моего, покрытого гусиной кожей, тела. Однажды, вот так вот уснув, дрожа от страха, я проснулась от того, что кто-то чем-то колотил меня по голове. Я открыла глаза и, к своему необычайному удивлению, обнаружила, что я не лежу в своей кровати, а сижу на полу, положив голову на чужую кровать кому-то на ноги. А обладатель этих ног, которому моя голова явно мешала, отталкивал меня пятками и пинался. Вскочив на ноги, я обнаружила еще одну новость: я была не в своей комнате, а в совершенно другой, расположенной в самом конце длинной веранды, опоясывавшей спальный корпус. Значит, я во сне проделала такой маршрут? Сломя голову бросилась я бежать назад к себе, а войдя в свою комнату на цыпочках, чтоб никого не разбудить и не вызывать нездорового любопытства, пробралась в свою кровать и затаилась. Огромная луна, моя искусительница, продолжала висеть за окном и, казалось, подмигивает мне, как сообщница. Об этом втором случае я никому не рассказала. И моим домашним тоже. Заодно я скрыла от них еще одно немаловажное происшествие, случившееся со мной в пионерском, лагере, куда меня направили заботливые родственники, чтоб я приобрела навыки коллективизма. В лагере мне преподали первый урок сексуального воспитания. Моими педагогами были мальчики-пионеры, великовозрастные балбесы, которым тогда было столько, сколько мне нынче, примерно по тринадцать лет. Случилось это в "мертвый час". "Мертвый час" - это один час после обеда, когда дети должны спать. Мертвым он называется потому, что считается, что в этот час дети лежат, не шевелясь и не болтая, как мертвые. И отдыхают. Набираются сил, чтоб коленки не тряслись в новом учебном году. Иногда, в хорошую погоду, "мертвый час" мы проводили не в спальном корпусе, а на свежем воздухе, на лоне природы. Невдалеке от лагеря была большая поляна в сосновом лесу. Поляну пересекал извилистый и мелкий, по колено, ручей. В нем рыба не водилась, а только носились стайки головастиков, а по поверхности воды, чуть-чуть морща ее, бегали водяные паучки. Мы плескались в ручье, сколько влезет, благо, начальство не боялось, что мы утонем, и играли в разные игры, прячась в нависших над водой зарослях орешника, которые нам служили африканскими джунглями. Туда-то, на эту поляну, каждый приносил свое одеяло, стелил на траве и ложился, закрыв глаза, делая вид, что он спит. Самые непоседливые старались укрыться от глаз вожатого в зарослях орешника. Я была самой младшей во всем лагере, меня называли "Кнопкой" и никогда всерьез не принимали. А я - непоседа, норовила быть везде, куда меня не звали, и поэтому тоже уволакивала свое одеяло в кусты и располагалась там, рядом с большими мальчиками, которые втихомолку курили, разгоняя руками дым. Сначала я опасалась, что они меня прогонят. Но гляжу - нет. Наоборот, поманили меня пальцем, чтоб я ближе к ним подтащила свое одеял о и предложили мне, как равной, сыграть с ними в очень интересную игру. Я, дуреха, не раздумывая, согласилась. Так была польщена их вниманием. Мы стали играть в "доктора и больного". Я была "больная", а они - "врачи". Мы углубились в заросли, чтоб никто нам не мешал. Мальчики по очереди носили меня на спине, и мне это жутко нравилось. У некоторых из них верхняя губа была темной - там пробивались усики. Нашли укромное местечко, сделали из всех одеял одну мягкую постель и меня положили туда. А сами на коленях окружили меня. Заглядывали в рот, проверяя гланды, потом по очереди прикладывали ухо к моей груди, слушая сердце. Я захлебывалась от восторга - так мне нравилось играть с большими мальчиками. Я даже и не заметила, пребывая в ажиотаже, как они сняли с меня трусики и стали по очереди трогать пальцем у меня между ногами. Мне стало щекотно, и я сжала колени. - Раздвинь ножки, Оленька, а то доктор не будет тебя лечить. Что мне оставалось делать? Я, конечно, подчинилась. Но трогать пальцем у меня между ногами скоро приелось моим докторам, и они предложили новую игру, которую они называли "Здрасте-здрасте". Трусики надеть мне не разрешили и велели лежать как и раньше, раздвинув ножки пошире. И при этом уговаривали, тяжело дыша: - Ах, какие у тебя ножки! Как сдобные булочки! И вся ты, как куколка! Кому такие комплименты не вскружат голову? Я уж ни в чем не могла отказать этим кавалерам. А игра становилась все интереснее. Мальчики, оглядываясь по сторонам, не слышно ли за кустами голосов, сняли с себя трусики, и я увидела их пиписьки. Какие-то странные. Не такие, как у детей. А побольше и прямые-прямые, как карандаши. У меня аж дух захватило от удивления и любопытства. Один мальчик склонился надо мной, став на колени между моих ног и упираясь в траву руками. И тут я почувствовала прикосновение. - Здрасте, - сказал мальчик, тяжело дыша и вспотев. А я должна была ответить: - Здрасте. Что я и сделала. Потом второй мальчик сменил первого. И тоже коснулся меня своей пиписькой. - Здрасте. - Здрасте. После второго мальчика мне больше не захотелось играть, и я попыталась подняться, но они прижали меня к одеялу. Тут я рассердилась. Вцепилась зубами одному в руки, второго пнула ногой. Вырвалась. И побежала через кусты, забыв свое одеяло. Я бежала голая, без трусиков, не разбирая дороги, хоть никто меня не преследовал. Ветки стегали меня по лицу и плечам, сухие сучки царапали босые ноги. Первый человек, на кого я налетела, выскочив из кустов, был наш вожатый Толя, уже взрослый парень лет семнадцати, с лицом красным и бугристым от прыщей. Я уткнулась ему в живот и разрыдалась. И вот так, плача, рассказала ему подробно, как эти дрянные мальчишки играли со мной в "Здрасте-здрасте". Вокруг собрались дети, самые послушные и дисциплинированные, проводившие "мертвый час" на своих одеялах на поляне под наблюдением вожатого Толи. Они, раскрыв рты, слушали мое сенсационное сообщение. Потому что были старше меня и сразу учуяли, что от этой истории пахнет жареным. Вожатый Толя покраснел до кончиков ушей и помчался в лагерь докладывать начальству. Я оказалась в центре внимания всего лагеря. Я, "Кнопка", самая младшая, которую раньше просто не замечали. И я вовсю наслаждалась внезапной популярностью. Дети разных возрастов ходили за мной гурьбой, и, в который раз, я, уже охрипнув, пересказывала им, что произошло со мной в кустах, изображая все в лицах, с помощью мимики и жестикуляции. Пока начальство не вызвало меня и, заперев двери, велело все в подробностях повторить, а затем строжайше приказало об этом нигде не распространяться и ждать дальнейших указаний. Все четверо мальчишек, пытавшихся совратить меня придуманной ими скверной игрой "Здрасте-здрасте", подверглись самому настоящему аресту. Их заперли в кабинете начальника, а у дверей посадили часовым вожатого Толю. Ужин им принесли туда, как заключенным. Лагерь гудел как пчелиный улей. Аромат запретного плода витал над незрелыми детскими мозгами. Как я понимаю сейчас, начальство решало сложную задачу. Если предать огласке случай со мной, это наложит тень на репутацию лагеря, и самому начальству крепко влетит за плохую воспитательную работу с детьми. Мальчишек полагалось выгнать из лагеря и сообщить об их поведении в школы. Но тогда все происшествие выплывет наружу со всеми вытекающими последствиями. А хотелось найти из этого положения такой выход, чтоб и волки были сыты и овцы целы. Какой выход нашли? Мальчишек отчитали, попугали, довели их до истерического плача и затем еще заставили попросить у меня прощения за свой хулиганский поступок. На виду у всего начальства, застывшего с суровыми каменными лицами. Я их великодушно простила. Первая часть дела была улажена. Сейчас на очереди была вторая часть и самая трудная: заставить меня заткнуться, прикусить язык, чтоб больше ни слова обо всем этом никто не слышал. В лагерной жизни есть свой прелестный ритуал: день начинается с подъема красного флага на высокой мачте и кончается день спуском флага. В торжественной обстановке, когда обитатели лагеря, умытые и причесанные, в белых рубашках и блузках и с красными галстуками на чистых шеях, выстраивались в линейку перед знаменем. Под барабанную дробь и звуки серебристого горна. Поднимать и опускать флаг - самое высокое поощрение, и удостаиваются этой чести лишь самые лучшие дети. Кто отличился в спорте, в чтении стихов, в пении, в танцах. Одним словом, эту честь надо заслужить. Я, "Кнопка", и не мечтала быть удостоенной этой чести. И вдруг эта честь мне была оказана. За клятвенное обещание держать язык за зубами. Это мое обещание было приравнено к подвигу. На закате солнца все дети выстроились перед флагштоком. Четверо провинившихся тоже стояли в строю с зареванными лицами. Старший вожатый с трибуны сделал доклад о высоком моральном облике советского человека и в пример привел основоположников коммунистического учения Маркса и Ленина, которые являют нам образец. (Значительно позже я прочитала, что Карл Маркс не был уж таким святошей и в одной анкете написал: "Ничто человеческое мне не чуждо". А у Ленина при живой жене была любовница - Инесса Арманд. Но это просто так, к слову.) Затем громко назвали мое имя, и под грохот барабана и рев горна я, не чуя ног под собой, побежала из самого конца строя, потому что я была замыкающей, к флагштоку, ухватилась за веревку, потянула, и флаг, колыхаясь, пополз вниз. Все дети с завистью смотрели на меня и отдавали мне пионерский салют, приложив правую руку к голове. Салют отдавался флагу, но я приняла его на себя. Обратно в строй я возвращалась бегом, и дети хлопали мне в ладоши. Пробегая мимо четырех несчастных, у которых лица опухли от слез, я не сдержалась и подленько прошипела им: - Здрасте-здрасте. Дома, в Москве, я, конечно, ничего не сказала. Но слух дошел до них. И в совершенно преувеличенном виде. Что меня в лагере изнасиловали. В доме началась очередная паника. Меня на руках отнесли в поликлинику. Почему на руках? Я могла сама отлично дойти. Но на руках - это выглядело драматичней и соответствовало настроению всей родни. Врачи удостоверили, что моя невинность не нарушена. Моя родня дружно возликовала и успокоилась. Пожалуй, каждый ребенок переживает полосу увлечения морской романтикой, а моряки в своей волшебной униформе кажутся девчонкам идеалом мужчины. Б.С. возвращает меня с небес на землю, прокалывая злым своим языком мои восторги, как мыльные пузыри. Как-то, залюбовавшись его портретом, я сделала ему комплимент, сказав, что он выглядит настоящим морским волком. Б.С. рассмеялся, не вынимая изо рта трубку: - У тебя книжное представление о морских волках. Настоящие моряки так не выглядят, как я на портрете. Потому что я не моряк, а всего лишь морской врач. Так сказать, пассажир на корабле. А те, что отстаивают вахты и цепляются, раскорячившись, за палубу при сильной качке, то есть настоящие моряки, не имеют романтического вида. У них широкие крестьянские лица с шершавой продубленной кожей, руки, как клешни у краба. Задница шире плеч, как у баб. Потому что мало двигаются и много едят. Они больше похожи на портовых грузчиков, чем на ловких молодцов, какими рисуются воспаленному воображению девиц. И при этом он приводил смешной пример. К ним в океан прибыла на попутном корабле киносъемочная группа и, отблевавшись положенное время, стала подыскивать подходящий морской типаж. И кого же они выбрали из сотен моряков? Б.С. - корабельного доктора и еще одного человека с гибкой фигурой и вихляющей походкой, на котором очень ловко сидела морская одежда и залихватски приплюснутая фуражка. Этим человеком оказался начальник продовольственного снабжения всей флотилии, человек абсолютно сухопутный, до поступления на флот слывший в Ленинграде неплохим учителем танцев. В поисках настоящего типажа для рассказа о русских моряках киношники остановили свой выбор на двух единственных евреях, меньше остальных во флотилии имевших отношение к морским профессиям. Я смеялась. Но в то же время огорчалась, слушая рассказы Б.С. Мама сказала, что он - циник. А Б.С. ответил, что он - реалист и не любит розовые слюни. Иногда он рассказывает о море мягко, даже лирично. Но кончает свой рассказ самым неожиданным образом, стирая всю романтику. Океан. Ночь. Луна серебрит слегка волнующуюся поверхность воды. Черные силуэты кораблей с матчами и трубой рассыпаны в океане порой за сотни миль друг от друга. Корабли не движутся, лежат в дрейфе. Это - рыболовные траулеры, выставившие сети на качающихся поплавках. Только утром лебедка потянет из океана бесконечную сеть с застрявшей в ее ячеях живой, бьющейся сельдью. А пока - короткий отдых. Моряки спят в кубриках. Только на мостике дежурят два человека: штурман и рулевой. Да еще в радиорубке стучит ключом радист, посылая сигналы по азбуке Морзе. Точка. Тире. Точка. Точка. Тире. Тире. Точка. Тире. Так по буквам уходят в эфир слова. Радист постучит, а потом слушает ответ. Аппарат попискивает теми же точками и тире. И радист хохочет так, что с мостика на него оглядываются штурман и рулевой и, прислушавшись к писку морзянки, тоже начинают улыбаться. Радисты с разных кораблей балуются в эфире, угощают один другого анекдотами, передавая их по азбуке Морзе. В особо соленых местах штурман качает головой и только кряхтит: - Добро женщин рядом нет. Они б со стыда сгорели. По радио с земли портовые радисты регулярно сообщают морякам сводку о поведении их жен: с кем их на танцах видели, кто утром из их дома, крадучись, выходил. Ревность закипает в моряцких сердцах, а к концу четырехмесячного рейса экипаж горит желанием реванша. По общему согласию они, приближаясь к родным берегам, дают ложную информацию о своем местонахождении, чтоб усыпить бдительность жен, и врываются в порт среди ночи нежданно-негаданно. После быстрого завершения всех формальностей экипаж строится в колонну и оцепляет первый дом. Муж стучит в двери, его товарищи хватают прыгающего из окна незадачливого любовника. С женой расправляется муж самолично, любовнику мнут бока коллективом. Затем идут к следующему дому. Пока не обойдут все. Потом пьют беспробудно. А потом... опять в море. Я знала, что моряки далеко не трезвенники, но то, что я услышала от Б.С., не могло уложиться в моей голове. На советских кораблях для борьбы с пьянством введен сухой закон: употребление спиртных напитков категорически запрещено, и при посадке на корабль все вещи моряка тщательно обыскиваются, не запрятана ли контрабандная бутылка. Голь на выдумку хитра. Русский народ славится своей смекалкой. Моряки обходят сухой закон самыми невероятными путями. Пьют одеколон и даже дамские духи, скупая всю парфюмерию в магазине на флагмане. На этот товар запрета нет. А когда выпьют весь запас парфюмерии, тогда переходят на "подножный корм". Выдавливают в стакан с водой тюбик зубной пасты, размешивают ложечкой, и этот густой белый раствор выпивают залпом. Одного стакана достаточно, чтоб глаза на лоб полезли. Люди шалеют, как от двух бутылок водки. Самые отчаянные алкоголики из офицеров: капитаны траулеров, штурманы усиленно ищут дружбы с доктором в надежде поживиться у него медицинским спиртом. Но спирт - такой деликатес, что если и удается выкроить немного, то Б.С. сам выпивал на пару со своим помощником - фельдшером. В аптеке на бутылях с опасными лекарствами наклеены предупреждающие этикетки: череп с костями, чтоб остановить дрожащую руку алкоголика, способного взломать аптеку в поисках спиртного. Б.С., смеясь, рассказывал, как однажды он застал у себя в аптеке капитана траулера, знаменитого на весь Советский Союз, с Золотой Звездой Героя на груди. Этот краснокожий детина сбил замок со шкафа и схватил бутыль с черепом на этикетке. - Ага, доктор, я тебя раскусил! - подмигнул он вошедшему Б.С., прижимая бутыль к груди. - Небось, сам пьешь, а нас, дураков, черепами пугаешь. И стал зубами вырывать пробку из бутыли. В ней был литр сулемы, одного глотка которой было достаточно, чтоб знаменитый капитан сжег все свои внутренности и скончался тут же на месте, корчась на полу в страшных муках. Капитан был здоровее Б.С., и отнять у него бутыль силой представлялось явно невозможным. Тогда врач-хирург схватил металлическую палку, подвернувшуюся под руку, огрел ею капитана по голове, оглушил и отнял у него, беспамятного, смертельный яд. Потом взвалил окровавленного моряка на операционный стол и без наркоза наложил ему швы на рану, которую сам нанес. Я слушала морские байки Б.С., и морская романтика улетучивалась из моей головы. Мне становилось обидно. Порой лучше не знать правды. Б.С. сравнивает это с поведением страуса, который в минуту опасности прячет голову под крыло, уверенный, что он никому не виден. Что такое "Синяя птица"? Если вы спросите у кого-нибудь из маминого поколения или из бабушкиного, вам тут же ответят, что это даже смешной вопрос, и любой ребенок ответит на него, не задумываясь. Потому что еще в детстве моих бабушек у них появилась подружка - маленькая девочка Тиль-Тиль, которая отправилась на поиски Синей птицы и до сих пор, до моих дней все ищет ее. На сцене московского Художественного театра. В чудесной сказке-спектакле "Синяя птица". А вот если спросить про "Синюю птицу" у моих сверстников, то они сразу сделают хитрые рожицы. Мол, знаем, знаем. Не маленькие. Потому что сейчас "Синей птицей" называют в Москве обыкновенную курицу. Ощипанную, с пупырышками на коже и безголовой шейкой. Курочку, которую продают и магазинах. А "Синей птицей" называют теперь курицу в Москве потому, что куры вдруг стали такими тощими, что выглядят почти синими от истощения. Когда маме удается достать, отстояв в очереди, "Синюю птицу", тогда у нас бывает приличный обед. С бульоном. И куриной ножкой. А если это не удается маме, то тогда она жарит мороженую рыбу под названием "Серебристый хек", от которой вонь на всю квартиру, и есть ее неприятно. И потом обязательно тошнит. В Москве плохо с продуктами. То есть, их трудно достать. За деньги. И все взрослые бегают, как ошалелые, после работы по магазинам и тратят на это свои вечера. И им некогда сходить в кино. Вот так живет столица моей бывшей родины - прекрасный и несчастный город Москва. Где всегда на что-нибудь дефицит. На продукты особенно. Дефицит был и когда мама родилась. И даже когда бабушка на свет появилась. Лишь один член нашей семьи знал времена, когда не было дефицита. Прадедушка Лапидус. И было это при царе. До революции. Тогда зачем было делать революцию? Проливать столько крови? Чтобы был дефицит? И за каждым пустяком стоять в очереди часами? Я ничего не могу понять. Может быть, когда я стану старше и у меня вырастет зуб мудрости, смогу во всем этом разобраться. Но в нашем семействе есть еще один человек, который хоть и родился после революции, но для которого дефицит не существует. И "Синяя птица" его не интересует. Он ее даром не возьмет. Вы, конечно, догадались, кого я имею в виду? Конечно, он. Позор семьи. Дедушка Сема, который торгует в пивном ларьке на Тишинском рынке. У него есть все. Как в Нью-Йорке в витринах супермаркета. И икра. Красная и черная. И гуси и индейки. И свиная вырезка и седло барашка. И зимой свежие красные помидоры и огурцы. И мандарины и апельсины. Все это добыто нечестным путем. Так объяснил мне папа, чтоб я не завидовала. Все это добыто из-под полы. Тайком. По знакомству. И если милиция когда-нибудь доберется до дедушки Семы, сидеть ему в тюрьме до конца своей жизни. Если не удастся откупиться. А я останусь без вкусных вещей. И буду рада, когда мама добудет в очереди "Синюю птицу". Я обожаю гостить у дедушки Семы. Там я обжираюсь. Там наедаюсь впрок, на будущее. И когда ухожу, мне дают с собой. Но с одним условием. Не есть все эти редкие вкусности на улице и во дворе. А то другие дети, которые этого в глаза не видят, будут мне завидовать и глотать голодные слюнки. Это неэтично, - внушает мне бабушка Сима, намазывая бутерброд красной икрой. Толстым-толстым слоем. Так что отдельные икринки падают через край. Неэтично дразнить других детей тем, чего у них нет. Я соглашаюсь. Но на языке вертится вопрос. А этично ли иметь дома то, чего другие не имеют, даже если им не показывать? Не только поэтому дедушка с бабушкой запрещают мне выходить во двор с апельсинами или куском семги на булке. А потому что не только дети, но и взрослые увидят. И подумают они, откуда это у внучки дедушки Семы такая невидаль, такая роскошь в руках? И вспомнят, что он, не профессор и не летчик-испытатель, а всего-навсего торгует в пивном ларьке на Тишинском рынке, И сообщат куда следует. И ночью к дедушке Семе позвонят, сделают обыск и прикажут следовать за ними с запасной парой белья. Мне даже страшно порой с