на пороге стоит муж Фридерики. Я хочу крикнуть, но звуки застревают в горле. Я впиваюсь глазами в его лицо, но не знаю, дрогнул ли на нем хоть один мускул, -- дверь закрылась, и он исчез. Я пытаюсь встать, освободить руки, на которых все еще лежит голова Фридерики, хочу что-то сказать, с трудом заставляю себя еще раз произнести ее имя, но тут она вскакивает -- бледная как смерть, -- властно шепчет: "Молчи!" -- поворачивается к двери и замирает, прислушиваясь. Потом чуть приоткрывает дверь и смотрит в щель. Я стою ни жив ни мертв. Она широко открывает дверь, берет меня за руку и шепчет: "Иди! Иди быстрее!" Она выталкивает меня, я торопливо крадусь по недлинному коридору, у лестницы еще раз оглядываюсь и вижу: в дверях стоит перепуганная насмерть Фридерика и нетерпеливо машет: "Уходи! Уходи!" Я пулей вылетаю из дома. То, что было дальше, мне вспоминается, как кошмарный сон. Гонимый смертельным страхом, я примчался на вокзал. Я ехал всю ночь, но так и не уснул в купе. Приехав домой, я был уверен, что родителям уже все известно; теплая, радостная встреча почти удивила меня. Много дней я провел в мучительном волнении, ожидая чего-то страшного; меня бросало в дрожь от каждого звонка у двери, от каждого письма. Наконец пришла весточка, которая меня успокоила, -- это была открытка с безобидными новостями и сердечными приветами от одноклассника, жившего в том маленьком городе. Следовательно, ничего ужасного не произошло; по крайней мере, скандал не получил огласки. Я мог думать, что объяснение между супругами происходило с глазу на глаз, что он простил ее, а она раскаялась. Тем не менее это первое любовное приключение продолжало жить в моей памяти как что-то печальное, почти мрачное; я казался себе человеком, безвинно нарушившим покой семьи. Постепенно это чувство угасло, и только позднее, когда новые переживания научили меня лучше и глубже понимать тот короткий час, на меня иногда находила странная тоска по Фридерике, похожая на печаль о несбывшемся чуде. В конце концов тоска тоже прошла, и я почти забыл молодую женщину. Но вот опять воскресло все, что сделало этот простой эпизод событием, и теперь оно сильнее, чем тогда, ибо я люблю Фридерику. Сегодня мне стало ясно все, что еще в последние дни казалось таким загадочным. Поздно вечером мы сидели у моря, вдвоем; мальчик был уже в постели. Утром я попросил ее прийти сюда самым непритязательным образом; я говорил только о ночной красоте моря и о том, какое наслаждение всматриваться с уснувшего берега в непроглядную тьму. Она ничего не ответила, но я знал, что она придет. И вот мы сидим у моря, почти молча, руки наши сплелись, и я чувствую, что стоит мне захотеть -- и Фридерика будет моей. Зачем говорить о прошлом, думал я: теперь я понял, что она думала так же со дня нашей встречи. Разве мы остались такими же, как тогда? Мы чувствуем себя так легко, так свободно; воспоминания далеки от нас, как птицы, парящие в высоком летнем небе. Может быть, за эти семь лет и у нее были другие увлечения -- что мне до этого? Сегодня мы живем настоящим, и нас влечет друг к другу. Может быть, вчера она была несчастной, легкомысленной -- сегодня она молча сидит со мною у моря, держит мою руку и жаждет моих объятий. Я не спеша проводил ее домой, надо было пройти всего несколько шагов. Деревья вдоль дороги отбрасывали длинные черные тени. -- Может быть, покатаемся утром на парусной лодке? -- сказал я. -- Хорошо, -- согласилась она. -- Я буду ждать на пристани, в семь. -- Куда мы поедем? -- спросила она. -- На остров... вон туда, где маяк. Видите его? -- О да, красный свет. Это далеко? -- Час езды, мы скоро вернемся. -- Спокойной ночи, -- сказала она и вошла в дом. Я ушел. Через несколько дней ты, может быть, опять забудешь меня, думал я, но завтра будет прекрасный день. На пристань я пришел раньше, чем она. Маленькая лодка уже ждала нас; старый Янсен поставил паруса и, сидя у руля, покуривал свою трубку. Я прыгнул к нему в лодку. Покачиваясь на волнах, я упивался минутами ожидания, как утренним нектаром. Дорога, на которую я пристально смотрел, была еще совершенно безлюдна. Минут через пятнадцать появилась Фридерика. Я увидел ее издалека; мне показалось, что она идет гораздо быстрее, чем обычно; когда она взошла на пристань, я поднялся; только теперь она увидела меня и приветливо улыбнулась. Наконец, она подошла к краю пристани, я подал ей руку и помог сесть в лодку. Янсен отвязал канат, и наше суденышко отчалило. Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу; Фридерика взяла меня под руку. Она была вся в белом, и ей можно было дать восемнадцать лет. -- Что интересного на этом острове? -- спросила она. Я невольно улыбнулся. Она покраснела и сказала: -- По крайней мере, маяк? -- Может быть, еще церковь. -- добавил я. -- А вы спросите лодочника... Она показала на Янсена. Я спросил его: -- Когда построена церковь на острове? Но он не понимал по-немецки, так что после этой попытки мы еще вернее могли чувствовать себя наедине, чем раньше. -- А на той стороне, -- спросила она, показывая туда глазами, -- тоже остров? -- Нет, -- ответил я, -- это уже Швеция, материк. -- Лучше бы поехать туда, -- сказала она. -- Да, -- ответил я, -- и остаться там надолго... навсегда... Если бы она сейчас сказала мне: "Давай уедем в другую страну и навсегда останемся там", я бы согласился. Пока мы плыли на этой лодке, овеваемые прозрачным воздухом -- над нами ясное небо, кругом сверкающая зыбь, -- мне почудилось, что мы королевская чета и совершаем увеселительную прогулку, а все, что прежде определяло нашу жизнь, перестало существовать. Скоро мы стали различать на острове маленькие домики; все яснее вырисовывалась белая церковь на холме, который, постепенно поднимаясь, тянулся через весь остров. Наша лодка летела прямо к берегу. Иногда нам попадались рыбацкие челны; на некоторых были убраны весла, и они лениво покачивались на волнах. Глаза Фридерики почти все время были устремлены на остров, но она не смотрела на него. Не прошло и часа, как мы вошли в гавань, которая была окружена со всех сторон деревянной пристанью и напоминала небольшой пруд. На пристани стояли дети. Мы вышли из лодки и не спеша направились к берегу; дети за нами, но скоро они отстали. Перед нами лежала вся деревня -- не более двадцати беспорядочно разбросанных домов. Мы буквально тонули в рыхлом буром песке, намытом здесь водою. На солнечном пустыре, спускавшемся к самому морю, висели растянутые для сушки сети. Кое-где у дверей сидели женщины и чинили сети. Через сто шагов мы остались совсем одни. Мы вышли на узкую дорогу, которая вела на другой край острова, к маяку. Налево от нас, за жалкой, все сужавшейся пашней, лежало море; справа поднимался холм, по гребню которого вилась дорога к церкви, оставшейся у нас за спиной. Над всем этим нависло солнце и тишина. Мы с Фридерикой все время молчали. Мне и не хотелось разговаривать; было так приятно идти с нею среди этого безмолвия. Но она заговорила. -- Неделю тому назад... -- начала было она. -- Что? -- Я еще ничего не знала... даже куда я поеду. Я ничего не ответил. -- Ах, как здесь хорошо! -- воскликнула она, взяв меня за руку. Она была прелестна; мне так хотелось обнять ее и поцеловать в глаза. -- Да? -- сказал я тихо. Она промолчала, но сделалась вдруг серьезной. Мы подошли к домику, пристроенному к башне маяка; здесь дорога кончалась; надо было возвращаться. На холм вела узкая, довольно крутая тропинка. Я колебался. -- Идемте, -- сказала она. Мы вступили на тропинку, и теперь церковь возвышалась прямо перед нами. Мы направились к ней. Было очень тепло. Я обнял Фридерику за шею. Ей не оставалось ничего другого, как покорно идти рядом, иначе она скатилась бы вниз. Рукою я чувствовал, как горят ее щеки. -- Почему вы все-таки ни разу не написали нам за все это время? -- спросила она вдруг. -- Мне хотябы? -- добавила она, подняв на меня глаза. -- Почему? -- повторил я отчужденно. -- Да! -- Как же я мог? -- Ах, поэтому... -- сказала она. -- Неужели вы тогда обиделись? Я был так поражен, что ничего не мог ответить. -- Что вы, собственно, подумали тогда? -- Что я... -- Да. Или вы уже ничего не помните? -- Конечно, помню. Но почему вы заговорили об этом сейчас? -- Я давно хотела спросить вас, -- сказала она. -- Так говорите же, -- взволнованно попросил я. -- Вы, должно быть, сочли это за каприз... О, конечно, -- с чувством добавила она, заметив, что я собираюсь что-то возразить. -- Но поверьте, это был не каприз. Сколько я выстрадала в тот год -- и представить себе нельзя. -- В какой год? -- Ну... когда вы у нас... Почему вы спрашиваете? Сначала я себе сама... Впрочем, зачем я вам это рассказываю? Я пылко схватил ее за руку. -- Нет, рассказывайте... Пожалуйста... Я же люблю вас. -- А я тебя! -- воскликнула она, взяла мои руки и начала их целовать. -- Всегда любила, всегда. -- Продолжай, пожалуйста, -- попросил я. -- И расскажи мне все-все... Мы медленно шагали по залитой солнцем тропинке, и она рассказывала: -- Сначала я говорила себе: он еще ребенок... я люблю его, как мать. Но чем ближе подходил час вашего отъезда... Она остановилась на полуслове. Потом продолжала: -- И вот этот час наступил... Я не хотела к тебе идти; что привело меня наверх, сама не знаю. А когда я уже была у тебя, я совсем не хотела тебя целовать, но... -- Дальше, дальше, -- говорил я. -- И вдруг я велела тебе уйти. Ты, конечно, решил, что все это была комедия, не правда ли? -- Я тебя не понимаю. -- Так я и думала. Я даже хотела написать тебе... А для чего?.. Так вот... Отослала я тебя потому... Я вдруг испугалась. -- Я это знаю. -- Знаешь? Почему же ты тогда не писал мне? -- взволнованно воскликнула она. -- Чего ты испугалась? -- спросил я, начиная догадываться. -- Мне померещилось, что кто-то идет. -- Померещилось? Но почему? -- Мне показалось, что я слышала в коридоре шаги. Да. Шаги! И подумала, что это он... Тогда на меня напал страх -- было бы ужасно, если бы он... О, я даже думать не хочу об этом. Но там никого не было. Никого. Он пришел домой только поздно вечером. Ты давным-давно уехал... Она рассказывала это, и я чувствовал, как что-то холодеет у меня в груди. А когда она кончила, я взглянул на нее так, словно собирался спросить: "Кто ты?" Я невольно обернулся к гавани, где белели паруса нашей лодки, и подумал: как давно, как бесконечно давно мы приехали на этот остров. Я сошел на берег с женщиной, которую любил, а теперь со мной стоит чужая. Я слова не мог вымолвить. Едва ли она заметила это; она взяла меня под руку; мое молчание она, вероятно, сочла за немую нежность. Я думал о нем. Значит, он ничего не сказал ей! Она не знает и никогда не знала, что он видел ее у моих ног. Он неслышно ушел тогда и вернулся лишь через несколько... через много часов и ничего не сказал ей! И все эти годы он прожил рядом с нею, не выдав себя ни единым словом. Он простил ей, а она не знала этого! Мы подошли к церкви; до нее оставалось каких-нибудь десять шагов. Я заметил крутую дорожку, которая через несколько минут должна была привести нас в деревню, и свернул на нее. Фридерика последовала за мной. -- Подожди, -- сказала она, -- а то я упаду. Я, не оглядываясь, протянул ей руку. -- Что с тобой? -- спросила она. Я ничего не мог ответить и только крепко пожал ей руку. Это, кажется, успокоило ее. Затем, лишь бы сказать что-нибудь, я заметил: -- Жаль, можно было осмотреть церковь. Она засмеялась: Мы прошли мимо, даже не обратив на нее внимания. -- Может быть, вы хотите вернуться? -- спросил я. -- Нет, нет. Я хочу поскорей обратно в лодку. Давайте как-нибудь покатаемся на парусной лодке вдвоем, без этого старика, -- Я не умею управлять парусами. -- А, -- сказала она и замолчала, как будто ее внезапно поразила мысль, которую она хотела скрыть. Расспрашивать ее я не стал. Вскоре мы очутились на пристани. Лодка была готова. Возле нее опять стояли дети, которые встретили нас, когда мы приехали. Они смотрели на нас большими голубыми глазами. Мы отчалили. Море успокоилось. Закрыв глаза, трудно было заметить, что находишься в движении. -- Я хочу, чтобы вы легли у моих ног, -- сказала Фридерика, и я устроился на дне лодки и положил голову Фридерике на колени. Я был доволен, что мне не приходится смотреть ей в лицо. Она говорила, а мне казалось, что ее слова звучат где-то далеко-далеко. Я все понимал и в то же время мог спокойно предаться своим мыслям. Она внушала мне ужас. -- Вечером покатаемся по морю вдвоем, -- сказала она. Что-то призрачное, казалось мне, витало вокруг нее. -- Сегодня вечером, -- медленно повторила она, -- на весельной лодке. Грести ты, надеюсь, умеешь? -- Да, -- сказал я. Глубокое прощение окружало ничего не подозревавшую Фридерику, словно непроницаемой оболочкой, и приводило меня в трепет. Она все говорила. -- Нас унесет в море, и мы будем вдвоем... Почему ты молчишь? -- спросила она. -- Я счастлив, -- сказал я. Я с ужасом думал о безмолвном жребии, который она, сама того не зная, влачила уже столько лет. Лодка неслась вперед. У меня мелькнула мысль: "Скажи ей. Сними с нее этот ужас; тогда она опять станет для тебя просто женщиной, такою, как все, и ты возжелаешь ее". Но какое я имел право на это? Мы причалили. Я выпрыгнул из лодки и помог сойти ей. -- Мальчик, наверно, уже скучает. Мне надо спешить. Не провожайте меня. На взморье было очень людно; я заметил, что на нас смотрят. -- А вечером, -- промолвила она, -- в девять... да что с тобой? -- Я очень счастлив, -- сказал я. -- Вечером, -- продолжала она, -- в девять часов, я приду сюда на взморье, приду к тебе. До свидания! -- И она убежала. -- До свидания! -- повторил я, не двигаясь с места. Но виделись мы в последний раз. Теперь, когда я пишу эти строки, я уже далеко, и с каждой секундой уношусь все дальше; я пишу в купе поезда, который час тому назад вышел из Копенгагена. Уже девять. Она пришла на взморье и ждет меня. Стоит мне закрыть глаза, как предо мною возникает этот образ. Но не женщина бродит там в сумерках по берегу -- там витает тень. МЕРТВЫЕ МОЛЧАТ Спокойно сидеть в коляске больше, не было сил; он вышел и стал прохаживаться невдалеке. Уже стемнело; огни редких в этом глухом переулке фонарей трепетали под ветром. Дождь перестал; тротуары почти высохли; но немощеные улицы были еще влажны, и кое-где стояли небольшие лужи. "Странно, -- подумал Франц, -- до Пратерштрассе каких-нибудь сто шагов, но так и кажется, что ты попал в захолустный венгерский городок... Ну и пусть -- здесь мы хоть можем чувствовать себя в безопасности; тут ей нечего бояться встречи со знакомыми". Он посмотрел на часы... Семь, а уже ночь ночью. Рано в этом году началась осень. И эти проклятые ветры. Он поднял воротник и стал еще быстрее шагать взад и вперед. Стекла фонарей дребезжали. "Еще полчаса, -- сказал он себе, -- и можно будет уйти. А! Я, кажется, не возражал бы, чтобы они уже миновали". На углу он остановился. Отсюда ему открывался вид на обе улицы, по которым она могла прийти. "Да, сегодня она придет, -- подумал он, придерживая шляпу, готовую улететь. -- Пятница -- заседание профессорской коллегии, сегодня она рискнет отлучиться и может даже пробыть со мной подольше... " Он услышал, как прозвонила конка; потом где-то рядом загудел колокол церкви святого Непомука. Улица немного ожила. Чаще стали появляться прохожие -- главным образом, как ему показалось, приказчики из магазинов, закрывавшихся в семь часов. Все шли быстро и были поглощены борьбой с ветром, который мешал идти. На него никто не обратил внимания, кроме двух-трех продавщиц -- в их взглядах мелькнуло легкое любопытство. Вдруг он увидел быстро приближавшуюся знакомую фигуру. Он поспешил ей навстречу. Потом подумал: "Пешком? Она ли это?" То была она; заметив его, она ускорила шаг. -- Ты пешком? -- спросил он. -- Я отпустила фиакр еще у Карлтеатра. Я, кажется, уже один раз ехала с тем же кучером. Какой-то господин, поравнявшись с ними, мельком взглянул на даму; встретив строгий, почти угрожающий взгляд молодого человека, он быстро удалился. Дама проводила его глазами. -- Кто это был? -- спросила она боязливо. -- Не знаю. Можешь быть спокойна: знакомых здесь нет... А теперь быстро -- вон фиакр. -- Это твой? -- Да. -- Открытый? -- Час тому назад была прекрасная погода. Они поспешили к фиакру; молодая женщина села в него. -- Извозчик! -- позвал молодой человек. -- Где же он? -- спросила молодая женщина. -- Даже не верится, -- воскликнул он, -- этот тип куда-то провалился! -- Господи! -- тихо вскрикнула она. -- Подожди-ка минутку, дорогая, он, должно быть, тут. Молодой человек отворил дверь маленького трактира; за одним из столов, занятых посетителями, сидел извозчик; он проворно поднялся. -- Сию минуту, сударь, -- проговорил он и стоя допил свой стакан вина. -- Что вы себе позволяете? -- Пожалуйте, ваша милость; я тут как тут. Пошатываясь, он поспешил к лошадям. -- Куда прикажете, ваша милость? -- В Пратер, к Люстхаузу. Молодой человек сел в коляску, верх ее был поднят, и его спутница уже сидела там, забившись в угол. Франц взял ее руки в свои. Она не шелохнулась. -- Может быть, ты хоть пожелаешь мне доброго вечера? -- Прошу тебя -- подожди немного; я все еще не могу отдышаться. Молодой человек откинулся в другой угол. Некоторое время оба молчали. Фиакр свернул на Пратерштрассе, миновал монумент адмирала Тегетгофа и через несколько секунд покатился по широкой темной аллее Пратера. Тут Эмма порывисто обняла любимого. Он молча откинул разделявшую их губы вуаль и поцеловал ее. -- Наконец-то мы вместе! -- сказала она. -- Знаешь, когда мы виделись в последний раз? -- воскликнул он. -- В воскресенье. -- Да, и то лишь издали. -- Как? Ты же был у нас. -- Да-да... у вас. Ах, больше так продолжаться не может. К вам я вообще больше не приду. Что с тобой? -- Мимо нас проехал чей-то экипаж. -- Милая, тем, кто сегодня катается по Пратеру, право же, не до нас. -- Да, конечно. Но вдруг кто-нибудь случайно заглянет в нашу коляску. -- Сейчас все равно никого не узнаешь. -- Прошу тебя, поедем куда-нибудь в другое место. -- Как хочешь. Он окликнул извозчика, но тот, видимо, не услышал. Тогда Франц наклонился и тронул его за плечо. Извозчик обернулся. -- Поворачивайте обратно. И зачем вы так нахлестываете лошадей? Мы не спешим. Поедем на... знаете, аллея, которая ведет к Имперскому мосту. -- На шоссе? -- Да. Но не гоните так, в этом нет никакой надобности. -- Пожалуйста, сударь; это все буря, из-за нее кони так бесятся. -- Что и говорить, буря. Франц сел на свое место. Извозчик завернул лошадей. Они поехали обратно. -- Почему я тебя вчера не видела? -- Где бы ты могла меня видеть? -- Я думала, что моя сестра тебя тоже пригласила. -- Ах, так! -- Почему ты не пришел? -- Потому, что я не в силах встречаться с тобою на людях. И больше этого не будет. Никогда. Она пожала плечами. -- Где мы сейчас? -- спросила она немного спустя. Они проехали под железнодорожным мостом и свернули на шоссе. -- Скоро Большой Дунай, -- сказал Франц, -- мы едем к Имперскому мосту. Знакомых ты здесь не встретишь, -- добавил он насмешливо. -- Экипаж ужасно трясет. -- Да, мы опять едем по мостовой. -- Почему он едет такими зигзагами? -- Это тебе кажется. Он, однако, и сам считал, что качало их гораздо сильнее, чем следовало. Но говорить он об этом не хотел, чтобы не напугать ее еще больше. -- Сегодня нам нужно о многом серьезно поговорить, Эмма. -- Тогда начинай, в девять я должна быть дома. -- Все можно решить двумя словами. -- Господи, что же это такое?.. -- вскрикнула она. Коляска каким-то образом оказалась между рельсами конки и теперь, когда извозчик попытался выехать, накренилась так, что едва не опрокинулась. Франц схватил извозчика за шиворот. -- Остановитесь, -- закричал он. -- Вы же пьяны. Извозчик с трудом остановил лошадей. -- Но, сударь... -- Давай сойдем, Эмма. -- Где мы? -- Уже у моста. Буря теперь приутихла. Пройдемся немного пешком. Когда едешь, все равно толком не поговоришь. Эмма опустила вуаль и последовала за ним. -- Приутихла, говоришь? -- воскликнула Эмма; не успела она выйти из коляски, как ветер едва не сбил ее с ног. Он взял ее под руку. -- Следуйте за нами, -- крикнул он извозчику. Они, не спеша, двинулись вперед. Поднимаясь на мост, оба хранили молчание; потом они услышали внизу шум воды и остановились. Густая мгла обступала их. Под ними катила свои воды река -- серая и безбрежная; вдали виднелись красные огоньки, которые отражались в воде и, казалось, парили над нею. С берега, только что покинутого ими, в воду падали дрожащие полосы света; на другом берегу река как бы терялась в черных лугах. Вдруг послышался далекий, все нарастающий гул, -- оба невольно взглянули туда, где мелькали огни; между железными арками, неожиданно выхваченными из ночного мрака и тут же, казалось, опять потонувшими в нем, проносился поезд с ярко освещенными окнами. Мало-помалу гул стих, наступила тишина, нарушаемая лишь неожиданными порывами ветра. После долгого молчания Франц промолвил: -- Надо уехать отсюда. -- Конечно, -- откликнулась тихо Эмма. -- Надо уехать; я имею в виду: уехать совсем, -- живо сказал Франц. -- Это невозможно. -- Потому что мы трусы, Эмма; только поэтому. -- А ребенок? -- Он бы оставил его тебе, я совершенно уверен в этом. -- И как? -- спросила она тихо. -- Убежать ночью, тайком? -- Зачем? Ты просто скажешь ему, что жить с ним больше не можешь, потому что принадлежишь другому. -- Ты в своем уме, Франц? -- Если хочешь, я избавлю тебя и от этого, -- я сам поговорю с ним. -- Ты не сделаешь этого, Франц. Он попытался разглядеть ее лицо, но в темноте ничего не увидел, кроме того, что она вскинула голову и повернула ее к нему. Он помолчал немного, Потом спокойно сказал: -- Не бойся, не сделаю. Они приближались к другому берегу. -- Ты ничего не слышишь? -- спросила она. -- Что это? -- Это с той стороны, -- сказал он. В темноте тарахтела какая-то повозка; навстречу им плыл красный огонек; скоро они увидели, что это свет небольшого фонаря, укрепленного на переднем конце оглобли; была ли на повозке кладь и ехал ли на ней кто, они не видели. Следом проехали еще две повозки. На последней они заметили человека в крестьянской одежде, он раскуривал трубку. Повозки проехали. Опять слышался лишь глухой шум фиакра, следовавшего за ними в двадцати шагах. Мост теперь отлого спускался к противоположному берегу. Они видели, как теряется во мраке между деревьями дорога. Внизу справа и слева от них расстилались луга; они глядели туда, как в пропасть. После долгого молчания Франц вдруг сказал; -- Значит, это последний раз... -- Что? -- озабоченно спросила Эмма. -- Что мы вместе. Оставайся с ним. Я уйду, -- Ты серьезно? -- Совершенно. -- Вот видишь, все-таки не я, а ты каждый раз отравляешь нам те немногие часы, когда мы можем быть вместе. -- Да, да, ты права, -- сказал Франц. -- Давай вернемся. Она крепче прижалась к его плечу. -- Нет, -- сказала она нежно, -- теперь я не хочу. Так легко ты от меня не отделаешься. Она привлекла его к себе и долго целовала. -- Куда бы мы попали, -- спросила она затем, -- если бы поехали по этой дороге? -- Прямо в Прагу, милая. -- Нет, это далеко, -- сказала она с улыбкой, -- но немножко, если хочешь, можно еще проехать в ту сторону. Она показала в темноту. -- Эй, извозчик! -- позвал Франц. Тот не услышал. Франц закричал: -- Да остановитесь вы! Фиакр все удалялся. Франц побежал догонять его. Теперь он увидел, что извозчик спит. Ему пришлось громко крикнуть, чтобы разбудить его. -- Мы проедем еще немного, прямо по этой дороге, поняли? -- Ладно, сударь... Эмма села в фиакр; за нею Франц. Свистнул кнут; лошади вихрем понеслись по размокшей дороге. Крепко обнявшуюся пару бросало из одного угла в другой. -- Разве в этом нет своей прелести? -- шептала Эмма, почти касаясь его губ. В это мгновение ей вдруг почудилось, будто коляска летит вверх, -- она почувствовала, как ее подкинуло, хотела за что-нибудь ухватиться, но вокруг была пустота; ей показалось, что ее закружил какой-то бешеный вихрь; она невольно зажмурилась -- и вдруг ощутила, что лежит на земле; наступила жуткая, тягостная тишина, словно весь мир куда-то исчез и она осталась совершенно одна. Потом она услышала какие-то звуки: стук лошадиных копыт, бивших землю рядом с нею, чей-то тихий стон; но она ничего не видела. Теперь ей стало страшно, она закричала -- и испугалась еще больше, потому что не услышала собственного крика. Она вдруг совершенно ясно представила себе, что произошло: фиакр налетел на что-то, скорее всего на верстовой столб, опрокинулся, и они вывалились. "Где Франц?" -- было ее следующей мыслью. Она позвала его по имени. И услышала свой голос; совсем тихий, правда, но она услышала его. Никто не откликнулся. Она попыталась подняться, с трудом села. Пошарив руками, наткнулась на чье-то тело. Теперь глаза ее освоились с потемками. Рядом с нею совершенно неподвижно лежал Франц. Она протянула руку и коснулась его лица; по нему текло что-то влажное, теплое. У нее перехватило дыхание. Кровь?.. Что случилось? Франц ранен и без сознания. А извозчик -- где он? Она позвала его. Никто не откликнулся. Она все еще сидела на земле. "Я жива и невредима, -- подумала она, хотя чувствовала боль во всем теле. -- Что же мне делать... что же мне делать... не может быть, чтобы я ничего себе не повредила". -- Франц! -- позвала она. Голос раздался совсем рядом: -- Где вы тут, фрейлейн? Где господин? Ничего поди не случилось?.. Погодите, сейчас, фрейлейн, -- я только засвечу фонарь, а то ничего ведь не видать; и чего это мои дьяволы сегодня... ума не приложу. А я, ей-богу, не виноват... на кучу щебня понесло их, окаянных. Несмотря на боль во всем теле, Эмма поднялась на ноги; то, что извозчик был цел и невредим, немного успокоило ее. Она слышала, как он открыл дверцу фонаря и зачиркал спичками. Со страхом ждала она света. Еще раз притронуться к лежавшему перед нею на земле Францу она не решалась; она думала: когда не видишь, все кажется страшнее; глаза у него, конечно, открыты... должно быть, все обошлось. Сбоку упал слабый луч света. Она вдруг увидела фиакр, который, к ее удивлению, не лежал на земле, а лишь съехал в канаву, как если бы у него сломалось колесо. Лошади стояли как вкопанные. Свет приближался; она видела, как желтый кружок, медленно скользнув по верстовому столбу, по куче щебня, исчез в канаве; потом он заполз Францу на ноги, скользнул по телу, осветил его лицо и тут замер. Извозчик поставил фонарь на землю, у самой головы лежащего. Когда Эмма опустилась на колени и увидела его лицо, у нее замерло сердце. Лицо было бледное, глаза -- полузакрыты, виднелись одни белки. Из правого виска по щеке медленно сочилась струйка крови, которая терялась под воротником на шее. Зубы впились в нижнюю губу. -- Не может быть! -- твердила Эмма. Опустившийся на колени извозчик тоже остолбенело глядел на лицо Франца. Потом он взял обеими руками его голову и приподнял ее. -- Что вы делаете? -- сдавленным голосом крикнула перепуганная Эмма, которой показалось, будто голова поднимается сама собой. -- Фрейлейн, сдается мне, беда тут стряслась. -- Неправда, -- сказала Эмма. -- Этого не может быть. Разве вам что-нибудь сделалось? А мне?.. Извозчик медленно опустил голову Франца на колени дрожавшей Эммы. -- Хоть бы кто подошел... не могли эти крестьяне проехать на четверть часа позже... -- Что же нам делать? -- дрожащими губами спросила Эмма. -- Да, фрейлейн, кабы фиакр не поломался... а в таком виде... Ничего не поделаешь, придется ждать, пока кто подойдет. Он еще что-то говорил, но Эмма не слушала его. Она между тем как бы очнулась и теперь знала, что делать. -- Далеко до ближайших домов? -- спросила она. -- Нет, уже не далеко, фрейлейн, до Франц-Иозефсланда отсюда рукой подать... Будь сейчас светло, его, может, даже видно было б; пешком тут минут пять, не больше. -- Сходите туда. Я останусь, а вы позовите людей. -- Ладно, фрейлейн, но, по-моему, лучше бы мне все-таки остаться тут, при вас -- особо долго-то ждать не придется, тут скоро кто-нибудь подойдет -- это как-никак шоссе, и... -- Тогда будет поздно, тогда может оказаться слишком поздно. Нам нужен доктор. Извозчик посмотрел сначала на безжизненное лицо Франца, потом, качая головою, на Эмму. -- Вы этого не можете знать, -- вскричала Эмма, -- и я тоже. -- Ладно, фрейлейн... но где же я во Франц-Иозефсланде найду доктора? -- Пусть тогда кто-нибудь отправится в город и... -- Знаете что, фрейлейн? Я думаю, может, у них там есть телефон. Тогда можно бы позвонить в общество Скорой помощи. -- Да, это будет самое лучшее! Только идите; бегите, ради бога! И приведите людей... И... прошу вас: идите же. Что вы там копаетесь? Извозчик уставился на бледное лицо, лежавшее у нее на коленях. -- Что там общество Скорой помощи, доктор -- теперь уж они не помогут. -- Идите, ради бога! Идите! -- Иду, иду -- чтоб вы только не испугались тут в потемках, фрейлейн. Он быстро и торопливо зашагал по дороге. -- Я тут, ей-ей, ни при чем, -- бормотал он. -- Выдумали тоже: среди ночи на шоссе... Эмма осталась на темной дороге одна с безжизненным телом. "Что теперь будет? -- задумалась она. -- Этого же не может быть... -- твердила она себе. -- Не может быть... " Вдруг ей послышался рядом вздох. Она наклонилась к побледневшим губам Франца. Нет, не дышит. Кровь на виске и на щеке, казалось, засохла. Она внимательно заглянула ему в глаза, в погасшие глаза -- и содрогнулась. Да, почему же я не верю -- это же так... это смерть! Она вся затрепетала. Единственное, что она ощущала: мертв. "Я и мертвец, у меня на коленях мертвец". Она дрожащими руками отодвинула голову, так что та опять оказалась на земле. Только теперь она почувствовала весь ужас своего одиночества. Зачем она отослала извозчика? Какая глупость! Что ей тут делать на шоссе одной с мертвецом? Если кто-нибудь подойдет... Да, что же ей делать, если кто-нибудь подойдет? Сколько придется здесь ждать? Она еще раз посмотрела на мертвого. "С ним я не одна", -- подумала она. И свет -- вот он. В этом огоньке ей мерещилось что-то нежное и ласковое, невольно вызывавшее у нее прилив благодарности. В маленьком пламени было больше жизни, чем во всей бескрайней ночи вокруг; ей даже казалось, будто этот огонек защищает ее от страшного мертвенно-бледного человека, распростертого у ее ног... Она так долго смотрела на этот огонек, что он заплясал у нее перед глазами. И вдруг она словно проснулась и тут же вскочила на ноги! "Нельзя же так, ведь это ужасно, не могу же я допустить, чтобы меня застали тут с ним... " Она мысленно представила себе, как стоит сейчас на дороге, а у ног ее -- мертвец и фонарь; какой огромной, должно быть, кажется в темноте ее фигура. "Чего я жду? -- мелькнуло у нее; мысли лихорадочно сменяли одна другую. -- Чего я жду? Людей? Зачем я им? Они придут и спросят... а я... почему я здесь? Все будут спрашивать, кто я такая. Что я им отвечу? Ничего. Ни слова не скажу, если кто-нибудь придет, буду молчать. Ни слова... не могут же они заставить меня говорить". Вдали послышались голоса. "Уже?" -- подумала она. Испуганно прислушалась. Голоса доносились со стороны моста. Значит, это не те люди, за которыми пошел извозчик. Но кто бы они ни были, они могут заметить свет, а этого допустить нельзя, не то ее обнаружат. Ударом ноги она опрокинула фонарь, и он погас. Все погрузилось в глубокий мрак. Она ничего не видела вокруг. Даже его. Только тускло белел щебень. Голоса приближались. Она задрожала всем телом. Лишь бы ее не заметили. Господи, только это ведь и важно, только это -- все остальное не имеет никакого значения, она же погибла, если кто-нибудь узнает, что она любовница... Эмма судорожно стискивает ладони. Она молит бога, чтобы люди прошли той стороной дороги и не заметили ее. Она прислушивается. Да, они на той стороне... Что они говорят? Это две женщины; может быть, три. Фиакр они заметили, потому что разговор идет о нем, кое-что можно разобрать. "Опрокинулась какая-то коляска... " Что они еще говорят? Она не может понять. Они проходят... ушли... Слава богу! А теперь, что теперь? Ах, почему она не лежит сейчас мертвая, как он? Ему можно позавидовать: для него все кончено... для него не существует теперь ни опасности, ни страха. А она боится всего. Боится, что ее застанут здесь и спросят: кто вы?.. Что ей придется пойти в полицию, и все об этом узнают... Что ее муж... что ее ребенок... И зачем она стоит здесь столько времени как вкопанная? Она ведь может уйти, она здесь никому не поможет, только на себя накличет беду. Она делает шаг вперед... Осторожно, канава... заносит ногу, -- нет, неглубоко! -- еще два шага, и она на середине шоссе... она замирает, всматривается в даль, видит теряющуюся во мраке серую дорогу. Там -- город. Его не видно... но ей ясно, куда идти. Она еще раз оглядывается. Не так уж и темно. Она хорошо видит фиакр; вон лошади... присмотревшись, она начинает различать и очертания распростертого на земле человеческого тела. Глаза у нее расширены от ужаса, и она не может отделаться от ощущения, будто что-то удерживает ее здесь... Это мертвый -- он не отпускает ее отсюда. Его власть над нею приводит ее в трепет. Но она усилием воли стряхивает с себя оцепенение и тогда замечает, какая кругом сырость; дорога скользкая, и ноги словно прилипли к ней. Но вот она идет... идет быстрее... бежит... прочь отсюда... назад... к свету, к шуму, к людям! Подобрав подол, чтобы не упасть, она устремляется вперед. Ветер ей в спину; можно подумать, что он подгоняет ее. От чего она бежит, она уже и сама толком не знает. То ей кажется, что от бледного человека, который лежит там, далеко позади, у канавы... потом ей приходит в голову: она же хочет скрыться от живых, которые вот-вот придут и начнут искать ее. Что они подумают? Не пустятся ли в погоню? Но теперь ее не догнать, она уже почти у моста, у нее большое преимущество, и скоро она будет вне опасности. Откуда им знать, кто она; ни одна душа не подозревает, кто та женщина, что проезжала с молодым человеком по шоссе. Извозчик был незнакомый, если он даже когда-нибудь и увидит ее, то все равно не узнает. Да никто и не станет доискиваться. Кому это нужно? Она умница, что не осталась там; и ничего в этом нет плохого. Даже Франц сказал бы, что она поступила правильно. Ей ведь нужно домой, у нее ребенок, у нее муж; она бы погибла, если бы ее нашли там, возле мертвого любовника. Вот и мост; дорога, кажется стала светлее... она даже слышит опять шум реки; по этому мосту они шли с ним рука об руку -- когда -- когда? Сколько часов тому назад? Конечно, недавно. Недавно? А может быть, давно! Может быть, она долго была без сознания, может быть, давно уже пробило полночь, может быть, скоро утро и ее уже хватились дома. Нет, нет, это исключено; она хорошо знает, что не теряла сознания; она сейчас еще отчетливее, чем в первый момент, вспоминает, как вылетела из коляски и сразу поняла, что произошло. Не оглядываясь, бежит она по мосту и слышит свои гулкие шаги. Вот она замечает, что навстречу ей движется какая-то фигура и замедляет шаг. Кто бы это мог быть? Этот человек в мундире. Эмма идет совсем медленно. Она не должна обращать на себя внимания. А он, кажется, не спускает с нее глаз. Что, если он начнет ее расспрашивать? Они поравнялись, она разглядела мундир: это полицейский. Она проходит мимо, слышит, что он остановился. С трудом заставляет она себя не бежать; это было бы подозрительно. И она продолжает идти тем же размеренным шагом. Слышится звон конки. Значит, до полуночи еще далеко. Она опять идет быстрее; она спешит в город, и вот она уже видит его огни под виадуком железной дороги в конце улицы и как будто слышит его приглушенный гул. Еще эта пустынная улица, и она спасена. Она слышит далекие резкие свистки; они все пронзительнее, все ближе; мимо нее проносится карета. Эмма невольно останавливается и смотрит ей вслед. Это карета Скорой помощи. Эмма знает, куда она едет. "Как быстро!" -- думает она. Как по волшебству. Одно мгновение ей кажется, что она должна окликнуть этих людей, должна поехать с ними, должна опять вернуться туда, откуда она пришла, -- на мгновение ее охватывает жгучий стыд, какого она никогда еще не испытывала; она знает, что поступила малодушно и скверно. Но когда она слышит, что грохот и свистки замирают вдали, ее охватывает дикая радость; сна чувствует, что спасена, и устремляется вперед. Навстречу ей попадаются люди; она уже не боится их -- самое тяжелое позади. Явственно слышится шум города, впереди становится все светлее; уже виднеется ряд домов на Пратерштрассе, и ей кажется, что улица непременно будет запружена огромной толпой, в которой она сможет бесследно затеряться. Она уже настолько овладела собой, что, проходя мимо уличного фонаря, может взглянуть на часы. Без десяти девять. Она подносит часы к уху; нет, они не остановились. У нее мелькает мысль: я жива, невредима... даже часы мои идут... а он... он... мертв... Судьба... Ей кажется, что ей все простилось... что вообще за ней не было никакой вины. Теперь в этом уже нельзя сомневаться; да, нельзя. Она слышит, как произносит эти слова вслух. А если бы судьба решила иначе? Если бы она сейчас лежала там, в канаве, а он остался бы жив? Он никогда бы не убежал... никогда. Да, но он мужчина. А она женщина -- у нее муж и ребенок. Она права, это ее долг, -- да, ее долг. Она прекрасно сознает, что действовала так не из чувства долга... И все-таки она поступила правильно. Бессознательно... как... все хорошие люди. Теперь ее бы уже нашли. Врачи теперь расспрашивали бы ее. А ваш супруг, сударыня? Господи!.. А завтрашние газеты, -- ее семья -- она была бы уничтожена навеки, а его все равно не вернула бы к жизни. И это главное; она погибла бы ни за что ни про что. Она под железнодорожным мостом. Дальше... дальше... Вот колонна Тегетгофа, к которой сходится так много улиц. Сегодня, в этот дождливый и ветреный осенний вечер, они малолюдны, но для нее жизнь в городе бьет ключом, после той жуткой тишины, которая была там, откуда она идет. У нее еще много времени. Она знает, что муж вернется сегодня около десяти, -- она даже успеет переодеться. Ей приходит в голову осмотреть свое платье. Она с испугом замечает, что оно все в грязи. Что она скажет горничной? Ведь завтра, мелькает у нее в голове, о несчастном случае можно будет прочитать во всех газетах; можно будет прочитать и о том, что в фиакре была еще женщина, которую так и не удалось найти. При этой мысли ее опять бросает в дрожь -- одна неосторожность, и вся ее трусость окажется напрасной. Но у нее же с собой ключ от квартиры; она может сама отпереть и войти неслышно. Она быстро садится в фиакр, уже хочет дать свой адрес, но спохватывается, что это, вероятно, глупо, и называет первую пришедшую на ум улицу. Она едет по Пратерштрассе и очень хочет, чтобы в душе шевельнулось какое-нибудь чувство, но тщетно; там только одно желание -- поскорее очутиться дома, вне опасности. Все остальное ей безразлично. В тот момент, когда она решилась покинуть мертвого на шоссе, в ней поневоле должны были умолкнуть все сожаления и вся скорбь о нем. Теперь она была целиком занята собою. Она отнюдь не бессердечна... о нет... она прекрасно знает, что настанут дни, когда она будет близка к отчаянию; она, может быть, даже не переживет этого; но сейчас в ее душе нет ничего, кроме страстного желания спокойно и с сухими глазами сесть дома за один стол с мужем и с ребенком. Она выглядывает в окно. Фиакр едет по ярко освещенному Внутреннему городу; здесь много прохожих. Ей вдруг кажется, будто того, что она пережила за последние часы, на самом деле не могло быть. Все это представляется ей страшным сном... в реальность и непоправимость которого невозможно поверить. В одном из переулков за Рингом она приказывает остановиться, выходит, быстро сворачивает за угол и берет другого извозчика, которому дает свой настоящий адрес. Она чувствует, что никак не может собраться с мыслями. "А где теперь он?" -- мелькает у нее вопрос. Она закрывает глаза и представляет себе, как он лежит на носилках в санитарной карете, -- и вдруг ей начинает казаться, будто она сидит около него и едет вместе с ним. Карету качает; она боится, что ее выбросит, как тогда, и вскрикивает. Фиакр останавливается. Она вздрагивает и видит ворота своего дома. Она поспешно выходит, бесшумно ступая, -- швейцар за своим окошком даже не поднимает головы, -- быстро проскальзывает в подъезд, поднимается по лестнице, тихо, чтобы ее не услышали, отпирает дверь... через прихожую -- в свою комнату. Удалось! Она зажигает свет, торопливо сбрасывает с себя платье и прячет его подальше в шкаф. Пусть за ночь подсохнет -- завтра она возьмет щетку и сама все вычистит. Потом она умывает лицо, руки и надевает пеньюар. Раздается звонок. Она слышит, как горничная подходит к двери и открывает, слышит голос мужа; слышит, как он ставит трость. Она чувствует, что должна быть теперь сильной, не то все может оказаться напрасным. Она спешит в столовую, так что входит одновременно с супругом. -- А-а, ты уже дома? -- говорит он. -- Конечно, -- отвечает она, -- уже давно. -- Они, очевидно, не заметили, когда ты пришла. Она непринужденно улыбается. Только улыбаться ей очень трудно. Он целует ее в лоб. Малыш уже за столом; ему долго пришлось ждать. На тарелке перед ним лежит раскрытая книга, и он спит, уткнувшись в нее лицом. Она садится рядом с ним, супруг усаживается напротив, берет газету и просматривает ее. Отложив ее, он говорит: -- Остальные еще сидят и совещаются. -- О чем? -- спрашивает она. И он начинает рассказывать о сегодняшнем заседании; очень долго, очень подробно. Эмма притворяется, что слушает; иногда кивает головой. Но она ничего не слышит, даже не знает, о чем он говорит; у нее самочувствие человека, чудом избежавшего страшной опасности... На уме у нее только одно: я спасена, я дома... Муж рассказывает, а она подсаживается к мальчику, берет его голову и прижимает к своей груди. Невыразимая усталость наваливается на нее -- она ничего не может с собою поделать, чувствует, что сон одолевает ее, и закрывает глаза. И вот в сознании ее всплывает возможность, о которой она ни разу ни задумывалась с той минуты, как выбралась из канавы. Что, если он не умер? Если он... Ах, нет, сомневаться нельзя было... Эти глаза... этот рот -- а потом... никакого дыхания. Но бывает же летаргия. Бывают случаи, когда даже опытный глаз ошибается. А у нее-то глаз совсем не опытный. Что, если он жив, если он уже очнулся и вдруг обнаружил, что он среди ночи совершенно один на шоссе... если он зовет ее... окликает по имени... если он, наконец, боится, что она ранена... если он рассказывает врачам, что с ним была женщина, ее, должно быть, отбросило дальше. И... да, что тогда? Ее будут искать. Из Франц-Иозефсланда вернется с людьми извозчик... он расскажет: когда я уходил, дама была тут -- и Франц догадается... Франц поймет... он ведь так хорошо ее знает... он поймет, что она убежала, и будет вне себя от ярости; и чтобы отомстить, он назовет ее имя. Ему ведь уже все равно... он будет так потрясен тем, что она покинула его в последний час, что, не задумываясь, скажет: "Это была фрау Эмма, моя любовница... трусливая и к тому же глупая, потому что, не правда ли, господа доктора, если бы вас попросили сохранить все это в тайне, вы не стали бы спрашивать ее имени. Вы спокойно отпустили бы ее, и я тоже -- да, да; но она должна была остаться здесь, пока вы не приедете. А раз она такая, я вам скажу, кто она. Это... " Ах! -- Что с тобою? -- озабоченно спрашивает, поднимаясь, профессор. -- Что?.. Как?.. Что случилось? -- Да что с тобою? -- Ничего. Она еще крепче прижимает к себе мальчика. Профессор смотрит на нее долгим взглядом. -- Ты знаешь, что начала засыпать и... -- И? -- Потом ты вдруг вскрикнула... -- ... неужели? -- Как кричат во сне, когда душат кошмары. Тебе что-нибудь снилось? -- Не знаю. Я ничего не знаю. Из стенного зеркала напротив ей улыбается страшное, перекошенное лицо. Эмма видит его и, хотя знает, что лицо это ее собственное, содрогается от ужаса... Она чувствует, что оно словно застыло, и ничего не может сделать со своим ртом; она знает: эта улыбка будет играть вокруг ее губ, пока она жива. Она пытается кричать. Вдруг она чувствует, что ей на плечи опускаются две руки, и видит, как между ее лицом и тем, что в зеркале, появляется голова супруга, который вопросительно и строго заглядывает ей в глаза. Она знает: если она не выдержит этого последнего испытания, все будет потеряно. И она чувствует, как опять становится сильной, как овладевает своим лицом, своими членами; сейчас она может делать с ними что угодно; но нельзя же упускать этот миг, потом его не вернешь, и она протягивает руки к рукам супруга, которые по-прежнему лежат у нее на плечах, и привлекает его к себе; в глазах ее веселье и нежность. Чувствуя у себя на лбу губы мужа, она думает: "Конечно... страшный сон. Он никому не скажет... и никогда не будет мстить, никогда... он мертв... конечно, мертв... а мертвые молчат". -- Почему ты это говоришь? -- вдруг доносится до нее голос мужа. -- Она пугается. -- Что я сказала? У нее такое чувство, будто она во всем открылась... будто она вслух рассказала тут за столом всю историю сегодняшнего вечера... Не в силах вынести его взгляда, она переспрашивает: -- Что я сказала? -- Мертвые молчат, -- раздельно повторяет ее муж. -- Да... -- говорит она. -- Да... В его глазах она читает, что теперь ей уже ничего не утаить, и они долго смотрят друг на друга. Потом он говорит ей: -- Уложи мальчика... тебе, кажется, нужно еще чем-то поделиться со мною... -- Да, -- сказала она. И она знает, что в следующую минуту расскажет этому человеку, которого обманывала долгие годы, всю правду. И когда она, все время ощущая на себе глаза супруга, медленно проходит с мальчиком через дверь, у нее делается удивительно спокойно на душе, словно теперь многое могло бы опять стать на свое место. БЕНЕФИС I Август Витте сидел в кафе уже с полчаса и даже не смотрел на ворох газет, лежавший перед ним, когда вбежал запыхавшийся Эмерих Бергер. -- А, наконец-то! -- воскликнул Август, увидев его. -- Вовремя, ничего не скажешь... Мне все приходится делать одному. -- Пардон, -- сказал Эмерих, опускаясь на стул, -- я должен был нанести еще один визит, насилу выбрался оттуда. Надеюсь, я ничего не упустил? Все улажено? -- Конечно, -- слегка хмурясь, ответил Август. -- К счастью, я тут. -- Значит, пока делать больше нечего, остается ждать начала? -- Да, пока нечего. Я велел только еще прийти Добрдалу, чтобы дать ему последние распоряжения. -- Ты велел Добрдалу прийти сюда? -- Почему бы и нет? Вид у него вполне приличный. А потом -- все ведь знают, что он нам не компания. Эмерих кивнул в знак согласия и спросил: -- А как с лавровыми венками? -- Уже в театре. -- Ну, тогда все в порядке. И, кроме нас, ведь никто об этом не знает? -- Никто. Но Фреду мы, конечно, расскажем: он будет в нашей ложе. Эмерих покачал головой. -- А ты не думаешь, что Фреда нам лучше... не предупреждать? -- Это почему? -- Да так, знаешь... чудит он иногда, этот Фред. Чего доброго, еще не согласится. -- Ну, это дело его. Пошутить нам нельзя, что ли? Отвечаем-то за все мы одни. -- Разумеется. Один ты. -- Да, один я. Без меня вы такой оригинальной шутки никогда бы не выдумали. -- Разумеется, -- улыбнулся Эмерих. -- Но я готов держать пари, что здесь замешана и Бландини... Мне кажется, что... Он встретил строгий взгляд Августа и, вместо того чтобы продолжать, смущенно закрутил головой, бросил в кофе кусок сахару и начал потихоньку насвистывать. В кафе вошел Фред. -- Здравствуйте, -- сказал он, подавая руку приятелям. -- Большое спасибо за билет в ложу, -- обратился он к Августу. -- Но почему, позволь тебя спросить, мы опять идем на эту нелепую оперетку? -- Сейчас услышишь, -- ответил Август. -- Впрочем, вот и господин Добрдал. -- Кто? -- спросил Фред. -- Эй, маркер, -- позвал Август, -- видите, там у бильярда стоит господин и спрашивает о чем-то Франца? Позовите-ка его сюда. -- Добрдал? -- недоуменно обратился Фред к Эмериху. -- Что это значит? Что за Добрдал? Эмерих показал глазами на человека, который, узнав от кельнера, где сидят молодые люди, подошел к их столу и поклонился. Это был маленький человек в коричневом пальто а-ля Меньшиков и в меховой шапке. Спереди на тесемке болталось пенсне. Август снисходительно кивнул ему: -- Добрый вечер, господин Добрдал. Может быть, закажете что-нибудь? -- О нет, не нужно. -- Тогда садитесь. -- С вашего позволения. -- Я пригласил вас в кафе, чтобы в последний раз... Но вы, может быть, все-таки что-нибудь закажете? Вот как раз кельнер. -- Принесите мне кофе с молоком, -- сказал господин Добрдал, снимая меховую шапку и кладя ее на стол. Эмерих осторожно взял ее и переложил на стул. -- Благодарю вас, -- сказал господин Добрдал. -- Итак, -- снова начал Август, -- сколько у вас человек? -- Сорок. И как рассажены! -- В партере тоже? -- А как же, с одной галеркой мы ничего не сделаем. Самое главное -- это партер. -- Вы их еще увидите до спектакля? -- А как же, все билеты у меня в кармане. -- Прекрасно. Итак, слушайте, господин Добрдал. Повторим еще раз. В первом акте -- ничего. Мне даже хотелось бы, чтобы после первого акта аплодировали меньше, чем обычно. -- Это невозможно, господин фон Витте. Директор требует, чтобы было три вызова. -- Вот досада! -- Впрочем, знаете что, господин фон Витте? Я прикажу партеру после первого акта не хлопать. -- Ладно. Теперь второй акт -- насчет этого нужно договориться. Сначала поет хор. -- Мне ли не знать, господин фон Витте! -- Вы слушайте, пожалуйста. После хора на сцене, как вы знаете, остается одна Бландини, страшно печальная; она бросается на диван, и в эту минуту выходит господин Роланд. -- Вот тут и пойдет потеха! -- не выдержал Добрдал. -- Роланд? -- удивился Фред. -- В этом-то и заключается вся наша шутка, -- тихо объяснил Эмерих. -- Как только появится господин Роланд, -- продолжал Август, -- гром аплодисментов. -- Понятно, -- сказал Добрдал. -- Сквозь аплодисменты, -- сказал Август, -- уже слышатся крики "браво"; аплодисменты продолжаются, а из оркестра подают венки. Теперь Роланд должен сказать: "Прекрасная дама... ", или как там: "Прекрасная госпожа... это ожерелье вам господин мой посылает". Потом идет ария Бландини, во время которой Роланд стоит у двери. Потом Бландини подходит к Роланду и возвращает ему ожерелье. -- Это похоже на Бландини, -- заметил Эмерих. Август бросил на него мрачный взгляд. Эмерих покраснел, и Август продолжал: -- Роланд берет ожерелье и спрашивает: "Что я должен передать своему господину?.. " -- или что-то вроде этого. Бландини на это: "Ничего". Роланд кланяется и уходит. И тут: бурные аплодисменты. -- Овация, -- подхватил Добрдал. -- Правильно: овация, шум, крики "бис"... И прикажите своим не прекращать до тех пор, пока мы не заставим Роланда выйти и поклониться. Надеюсь, вы меня поняли, господин Добрдал? -- Господин фон Витте! На меня вы можете положиться! -- Значит, -- закончил Август, -- пока все. Добрдал понял, поспешно допил свой кофе, встал, откланялся и ушел. -- Теперь я хотел бы, наконец, узнать, что все это значит, -- сказал Фред. -- Могу объяснить, -- ответил Август. -- Любопытно, -- заметил Фред. Эмерих насторожился. -- Во-первых, -- продолжал Август, -- я просто не понимаю, почему все должно обязательно что-нибудь значить. Эмерих был разочарован, Фред засмеялся. -- А во-вторых, -- быстро добавил раздраженным тоном Август, -- если бы вы двое были способны вдуматься как следует в это дело, то вы не задавали бы таких вопросов. Не спорю, сначала у меня была на уме только веселая шутка; но получается нечто большее, нечто хорошее, нечто, я бы сказал, разумное: мы доставим радость бедняге, о котором обычно никто даже не вспоминает. Великих артистов чествуют, на мой взгляд, достаточно; но для спектакля нужны и малые. -- Это верно, -- согласился Эмерих. -- Поэтому моя шутка имеет более глубокий смысл, и если публика нас поддержит сегодня вечером -- в чем невозможно сомневаться -- и будет аплодировать вместе с нами, то она, может быть, сама того не подозревая, будет чествовать в лице господина Роланда всех тех маленьких людей, о которых обычно забывает. -- Вот именно: сама того не подозревая, -- сказал Фред. -- Потому что пять минут назад ты и сам еще не подозревал, что ты такой благородный человек. -- Да, Эмерих был прав... -- бросил Август. Эмерих, приняв важный вид, спросил себя, в чем же это он был прав. -- ... что тебе лучше ничего не говорить, -- продолжал Август. Эмерих пришел в ужас и посмотрел на Фреда с сочувственной нежностью. -- Ты отбиваешь всякую охоту что-либо делать, -- сказал Август. -- Право, я тебя не понимаю, -- рассмеялся Фред. -- Ты так волнуешься, словно чувствуешь за собой какую-то вину. Все благородные поступки совершаются бессознательно, иначе они бы не были благородными. Придумает простой смертный какую-нибудь шутку, и она, естественно, становится подлостью; придумываешь эту шутку ты, и она, естественно, становится добрым делом. Август сердито посмотрел на него. -- Ты что же, собираешься лишить нас удовольствия быть на спектакле в твоем обществе? -- Отнюдь нет, -- с невинной миной ответил Фред. -- А кроме того, ты ведь пригласил меня еще отужинать после спектакля с тобою, Эмерихом и Бландини. -- Совсем забыл. -- А я нет. -- Пора идти, -- сказал Август. Они расплатились, вышли из кафе и поехали в театр. Дорогой Эмерих смотрел то на одного, то на другого и чувствовал, что эти два человека расходятся во мнениях по какому-то важному вопросу. Когда они, выйдя из экипажа, поднимались по лестнице, ведущей к ложам, он собрался с духом и сказал: -- Дети, будьте же благоразумны!.. Август ничего не ответил, а Фред пожал Эмериху руку и сказал: -- Постараюсь. Дверь в ложу открылась, и навстречу трем друзьям полились первые веселые звуки увертюры. II Первый акт окончился. Фридрих Роланд сидел в своей уборной, один. Он был одет в фантастический костюм: черно-красный бархатный камзол и темно-голубое трико; на голове -- великолепный парик из вьющихся каштановых волос и берет. Положив на колени шпагу, он задумчиво глядел в зеркало, откуда на него смотрело нарумяненное помолодевшее лицо с накладными усами. В таком оцепенении он сидел с начала спектакля. Вот он услышал за дверью шаги и голоса хористов, спешивших со сцены в свои уборные, затем опять все стихло. Роланд был рад, что он один: ему приходилось делить уборную с двумя другими коллегами, но они не были заняты в новой оперетте, и Роланд даже любил ее за это. Дело в том, что они не понимали друг друга, Роланд и эти довольные жизнью люди, которые с самого начала занимались своим нехитрым искусством как честные ремесленники и требовали только одного -- чтобы оно их кормило. Роланд знал, конечно, что и его теперь считают таким же ремесленником; но сам он чувствовал в то же время, что его настоящее место отнюдь не среди них. Если бы счастье улыбнулось ему, он стал бы совершенно другим человеком. Об этом он и думал теперь, сидя в гриме перед зеркалом, как думал изо дня в день. Даже сегодня, после десятилетнего ангажемента в этом театре, он не мог войти в него без глухого чувства раздражения и стыда, и ему никогда не удавалось это скрыть. Поэтому его коллеги со свойственным низким людям безошибочным нюхом скоро обнаружили, где его можно больнее всего уязвить, и каждое проявление его характера: его речь -- тихая и усталая, его медленная и, казалось бы, гордая поступь, даже его привычка, сощурив глаза, склонять набок голову, воспринимались как комические признаки его недовольства. Был у него когда-нибудь талант или нет -- никто не знал; да об этом и не заходила речь: уже много лет он играл роли пажей, слуг, рабов, заговорщиков, исполнители которых на афишах не указывались, -- чаще всего он был даже вторым рабом или третьим заговорщиком. Почему у него было больше причин жаловаться на свою судьбу, чем у других артистов, взятых на те же роли? У них было такое же прошлое, как у Роланда, они тоже много лет назад играли на маленьких сценах первых героев, любовников, интриганов. И среди них, может быть, не один с горечью вспоминал о том времени и, может быть, тоже не мог этого скрыть. Но все шутки, все колкости сыпались на одного Роланда, так как все видели, что он страдает от них больше других. Вначале он пробовал защищаться; пытался отвечать на остроты, но делал это весьма неловко; пытался грубить, но ему не хватало духу. Так он стал терпеливо сносить все обиды, замкнулся в себе и часто по целым дням не произносил ни слова. Все это как нельзя лучше вязалось со сложившимся о нем представлением; это тоже была комическая гордость "непризнанного гения". Мало-помалу слава о нем вышла за пределы узкого крута, в котором он вращался; каждый, кто в городе интересовался театральной жизнью, знал его имя, с которым было связано столько шуток; репортеры в блистающих остроумием заметках, зрители в разговорах друг с другом пользовались именем "Poланд" для того, чтобы кратко обозначить тип ничтожного, но тщеславного мима. Так это имя стало по-своему популярным, и -- пусть иначе, чем это представлял себе когда-то Роланд, -- его мечта о славе, казалось, все же сбылась. Теперь он был готов завидовать безвестным. Они могли надеяться, что в их судьбе еще произойдет поворот к лучшему; они могли когда-нибудь выступить из тени и предстать в достойном свете. Для него эта возможность утрачена навсегда. Два года тому назад он в последний раз отважился попросить у директора приличную роль. Тот с улыбкой отказал ему, и Роланд даже не мог на него обижаться. Потом он сделал еще одну, последнюю попытку покинуть этот город и вернуться в провинцию, где скитался первые десять лет своей артистической карьеры; но агенты в один голос заявили, что уже поздно, а опыт, который он накопил в свое время, играя героев в маленьких богемских и моравских городках, тоже не был настолько обнадеживающим, чтобы пробудить в нем решимость действовать на свой страх и риск. Итак, самое лучшее, что он мог сделать, -- это смириться и, подобно другим бессловесным труженикам, тянуть свою лямку, чтобы как-то жить. Он был теперь совсем одинок, не хотел знаться ни с большими, ни с малыми. Прежде он после театра регулярно заходил в трактир, где собиралась веселая компания служащих театра и мелких бюргеров, которые гордились знакомством с людьми, причастными к сцене. Но когда появлялся Роланд, здесь на шутки тоже не скупились; становясь все недоверчивее, он нередко принимал за насмешку самое сердечное приветствие, и поэтому уже давно чувствовал себя чужим среди своих. Теперь он заходил туда, лишь выпив где-нибудь стакан-другой в одиночестве; после этого ему легче было верить дружеским словам, а на маленькие колкости он уже не обращал внимания. Да, в этом состоянии у него бывали даже минуты, когда в нем пробуждались странные надежды на какую-то блистательную перемену; он начинал верить, что счастливый случай вдруг вознесет его на более достойное место, и поэтому отвечал презрением на все насмешки, которыми явно и тайно осыпали его... Но так как даже вино редко приводило его в такое настроение, то он ходил обычно с видом человека, которому нанесена тяжкая обида и не суждено получить удовлетворения. Прежде у него бывали мимолетные увлечения женщинами, озарявшие его жизнь последними отблесками молодости; но вот уже несколько лет, как все это кончилось, и теперь он больше не верил нежным и вопросительным взглядам, которые порой еще останавливались на нем. Последние недели ему иногда случалось находить на столике своей уборной фиалки; он даже не узнавал, откуда они; это была, разумеется, очередная шутка; такая же шутка, как и нежные записки, которыми его заманивали на свидания, куда либо вовсе никто не являлся, либо приходили суфлер или несколько дам из хора, которые весело потешались над его озадаченным видом. Сегодня фиалки опять стояли на столике. Но он не притронулся к ним. Даже если это не шутка, то что ему от этого? У него было так тяжело на душе, что уже ничто не могло ему доставить радости. Им владело одно чувство: он одинок и смешон. Иногда он спрашивал себя: "Чем это кончится?" И в голове мелькали странные мысли, которые он все время гнал от себя., Только раз у него появилась мысль, занимавшая его сравнительно долго: он хотел написать в газету, как его мучают, и обратиться к публике с воззванием, которое должно было начинаться словами: "О благородные люди". Однажды он даже начал писать его, здесь, в уборной, так как дома стол у него всегда качался. Но письмо у него никак не получалось, казалось ему каким-то нищенским прошением. Над ним бы только посмеялись. Позднее ему пришла в голову другая мысль. Он хотел серьезно поговорить с Бландини, примадонной театра, -- она иногда приветливо заговаривала с ним на репетиции, хотел объяснить ей, что он, в сущности, совсем не такой смешной, как о нем думают, но... не отважился. А когда он однажды ночью навеселе возвращался из трактира, ему пришло в голову нечто совершенно дикое: он хотел при первом удобном случае упасть на колени посреди сцены и обратиться с мольбою к публике: "О благородные люди", и поведать ей все свое горе, все свои страдания; и он знал, что нашел бы тогда удивительные оттенки голоса, они покорили бы всех; всем пришлось бы признать, что он действительно великий артист, и многие плакали бы, а может быть, и он вместе с ними. Эта мысль возвращалась к нему не раз, но не как серьезный замысел, а как воспоминание о ярком и прекрасном сне. Раздался звонок -- его вызывали на сцену. Роланд поднялся, вышел в коридор и медленно спустился по деревянным ступенькам. Вот он за кулисами. Какие-то хористы поздоровались с ним. Роланд сделал еще несколько шагов и остановился у самой двери, через которую должен был выйти на сцену. Он слушал, как поет Бландини, и ждал своей реплики... Так... Вот она; стоявший возле него помощник режиссера подал знак, двое рабочих открыли двери, и Роланд вышел на сцену. Оказалось, слишком рано. Помощник режиссера раньше времени дал знак открыть двери. Потому что раздались громкие аплодисменты, которые относились, конечно, к Бландини. "Ее любят все больше и больше, -- подумал он. -- Всего несколько тактов -- и такие аплодисменты!.. " Когда же они утихнут? Роланд невольно взглянул на Бландини, которая сначала смотрела в публику, а теперь обернулась к нему. Он услышал ее шепот: -- Вы понимаете, что это?.. Между тем аплодисменты все усиливались. Роланд посмотрел на галерею... Вдруг ему показалось, что он ясно слышит сквозь крики "браво" свое имя... Ах, он, конечно, ослышался. Бландини спросила: -- Вы слышите? Роланд ответил: -- Да. -- Ваше имя, -- сказала Бландини. Аплодисменты продолжались с прежней силой. И крики: "Роланд" -- становились все громче. -- "Что это? -- подумал Роланд. -- Я сошел с ума? Или это сон?" -- Говорите, -- шепнула Бландини. -- Что? -- спросил растерянно Роланд. -- Ну, свои слова... про ожерелье. И Роланд начал: -- Прекрасная дама... это ожерелье... Но слова утонули в шуме. Аплодисменты продолжались; в нескольких местах зашикали было, но от этого они стали еще более бурными. -- Венки, -- сказала Бландини. И Роланд, в полном убеждении, что они предназначены Бландини, поспешил к рампе, наклонился и принял огромный лавровый венок, который хотел тут же передать певице. Но она шепнула: -- Это вам. Он не понял ее, но, взглянув на ленты, увидел свое имя. Секунду в душе его происходило что-то ему самому непонятное; он думал: "Я великий артист. Это видят все, хотя роль у меня совсем пустяковая", -- он машинально взял в левую руку одну из лент и прочитал: "Гениальному миму Роланду благодарные современники". И вдруг он услышал в зале громкий хохот; он выронил ленту и посмотрел в публику; он увидел тысячи высоко поднятых, аплодирующих рук; лица сияли от удовольствия... Он ничего не понимал. Смех становился все громче и громче. И вдруг он понял. Ему хотелось упасть и спрятать лицо: над ним же смеются... шута из него сделали... Публика пришла в неистовое веселье от этой выдумки -- чествовать его, господина Фридриха Роланда. Он чувствовал: вот он и достиг вершины славы... он чувствовал это так глубоко, что ничего не видел и не слышал, и смотрел в беснующуюся толпу, как в пустоту и безмолвие. И вдруг, словно покоренный его взглядом, зал в самом деле затих. Он вспомнил, что еще не подал своей реплики; а может, это Бландини шепнула ему. Твердым голосом и спокойно глядя в лицо певице, он произнес: -- Прекрасная дама, это ожерелье вам господин мой посылает. Бландини взяла ожерелье и долго-долго смотрела на него; он невольно подумал: "В прежних спектаклях у нее этого нюанса не было", -- и спросил себя: "Почему?" Вдруг она сказала: -- Не обращайте внимания. Теперь он заметил, что опять заиграл оркестр; кончились вступительные такты арии; Бландини надо было начинать, она запела. Ария была бесконечно длинная. Роланд стоял у двери и слушал хорошо знакомую мелодию, а Бландини все пела и пела; казалось, она поет уже целую вечность. Роланд не чувствовал ничего, кроме плавного покачивания сцены и бессмысленного жужжания тысячи тонких голосов; но ария Бландини лилась звонко, словно хотела вырваться за эти стены -- туда, на волю, и Роланду казалось, что ее можно услышать сейчас во всем мире, надо только прислушаться. Как хорошо, что она поет так долго... Он боялся окончания арии; он помнил гром аплодисментов и этот хохот тогда, до начала арии. Это, наверное, опять повторится... Он чувствовал, что должен быть сильным, чтобы еще раз вынести это... Какой ужас! Ария окончилась. Бландини возвратила ему украшение. И Роланд спросил: -- Что я должен передать своему господину? -- Ничего, -- ответила Бландини. Голос ее дрожал, чего раньше никогда не было. Она смотрела на него умоляющим взглядом, как бы желая удержать его на сцене, а ему ведь нужно было идти. Он поклонился, дверь раскрылась, он сделал шаг назад -- и опять, как в первый раз, началось: -- Браво! -- Роланд! -- Роланд! -- Браво! Он стоял уже за сценой, около него теснились помощник режиссера и хористы. Молодой комик тоже был здесь. -- Верх искусства! -- сказал он Роланду. Подошел директор. -- Что это такое? Они, что, с ума сошли? Роланд, вы-то хоть понимаете, что это значит? Роланд отрицательно покачал головой. -- Как же нам быть? -- волновался директор. -- Они все хлопают. Ничего не поделаешь, придется вам выйти поклониться. -- Да, -- сказал Роланд. Он заметил, что все еще держит в руке венок, и хотел бросить его. -- Нет, возьмите, это производит эффект, -- сказал директор. -- На выход! Двери распахнулись, и Роланд вышел на сцену. Крики "браво" усилились; к ним примешивался звонкий смех. Комик сказал директору: -- По-моему, это какое-то пари. -- Возможно, -- ответил директор. -- Так или иначе, у каждого когда-нибудь бывает бенефис. Роланд вернулся за кулисы, двери закрылись. Он уронил венок и медленно направился в уборную. Несколько девиц из хора хотели шутки ради пожать ему руку, но он не заметил их и шел, бессильно опустив плечи. Вдруг кто-то остановил его сзади. -- Вам придется еще раз выйти, публика никак не успокаивается. Роланд повернул обратно, вышел на сцену и низко поклонился. Казалось, он с таким юмором выдерживал роль, которую ему навязали, что смех в публике звучал все веселее и искреннее; в эту минуту он многим нравился. Вдруг в его сознании ожил тот сон, и он спросил себя, не пора ли наконец упасть на колени и воскликнуть: "О благородные люди, пощады! Пощады!" Но он знал: там, внизу, не знают пощады. И среди ликования и смеха, которые бушевали вокруг, он почувствовал себя в таком страшном одиночестве, что сердце у него замерло. Уходя, он бросил взгляд на Бландини. У нее стояли слезы в глазах, она смотрела куда-то мимо него. Наконец зал успокоился; директор похлопал Роланда по плечу и смеясь сказал: -- Бенефис. За кулисами стояли наготове актеры, хористы, рабочие; им не терпелось продолжить здесь шутку, начатую зрительным залом; но Роланд прошел мимо, опустив голову, не видя и не слыша ничего. Медленно поднявшись по ступенькам, он прокрался по коридору, вошел в свою уборную и запер дверь. Щелкнул замок; внизу продолжался спектакль. III Молодые люди уже час сидели в Cabinet particulier 1 и ждали. Бландини все не было. 1 Отдельный кабинет (франц. ). -- Не придет она, -- сказал Фред. -- Это исключено, -- ответил Август, -- мы вчера условились встретиться, а сегодня после обеда я написал ей еще раз. -- Знаешь, что я думаю? -- заметил Эмерих. -- Ну? -- спросил Август. -- Нам следовало бы Роланду... -- Перестань об этом говорить; шутка кончилась, зрители посмеялись, получили что-то новое, а теперь... все, хватит. -- Ладно, -- сказал Эмерих. -- Но мне кажется, нам не мешало бы завтра послать что-нибудь Роланду. -- Денег? -- спросил Фред. -- Конечно, денег, так даже полагается. Ты не находишь, Густль? -- Это можно, -- коротко ответил Август. Фред смотрел в пространство. Все молчали. Вдруг Август встал. -- Я поеду. -- В театр? -- спросил Эмерих. -- Нет, к ней. В театре ее сейчас, конечно, уже нет. -- Значит, по-твоему, все же не исключено, что она забыла о твоем приглашении? -- И что ты вечно пристаешь, -- с досадой сказал Август, надевая зимнее пальто. -- Ты обязательно вернешься? -- спросил Эмерих. -- Обязательно, и с нею. До свиданья. Он быстро удалился. Ему пришлось идти мимо двери, которая вела к другим кабинетам; оттуда вслед ему несся вальс, скверно исполняемый на глухом фортепьяно каким-то совершенно немузыкальным человеком. Август вышел из ресторана. Было тихо, но не темно. От снега, покрывавшего улицу, исходило ровное матовое свечение. И снег продолжал падать -- крупными, редкими хлопьями. Август Витте решил пройтись пешком; он чувствовал, что нервничает, и надеялся, что мягкая, светлая ночь успокоит его. За свое плохое настроение он склонен был возложить вину на Фреда, который своим неодобрительным, почти насмешливым видом с самого начала испортил ему вечер. Но при всем желании он не мог, конечно, поставить Фреду в упрек то, что не приехала Бландини, -- для этого должна была существовать какая-то другая причина. Она, видимо, рассердилась на него; ну и ладно. Впрочем, разве не этого он хотел? Ему бы никогда не пришло в голову выкинуть сегодняшнюю шутку, если бы на это не вызвала его сама Бландини, которая с некоторого времени принялась уверять, что у этого жалкого статиста самое интересное лицо, какое она видела на своем веку, и что у него, несомненно, больше таланта, чем у всех остальных актеров. Сначала она говорила это, вероятно, только в шутку; но когда Август неосторожно начал ей противоречить, она стала упрямо настаивать на своем, пока в конце концов не заявила, что в Августе просто говорит ревность. Это привело его в ярость. Он ревнует к господину Роланду! О, он отлично знал, к кому ее ревновать. С самого начала ему приходилось терпеть в качестве соперника молодого комика; тут уж ничего нельзя было поделать... но из-за этого Роланда он, право же, не собирался портить себе кровь. Август каждый раз давал себе слово больше не говорить о нем с Бландини -- но стоило им встретиться, как через пять минут опять начиналась ссора. Он чувствовал, что это не умно; он сам толкал Бландини на то, чего давно боялся. Торопливо шагая теперь по улицам, он понял, чего боялся. Он знал, что придумал сегодняшнюю шалость не ради смеха и не ради того, чтобы доставить какую-то особую радость господину Роланду, хотя был твердо убежден, что тот обрадуется; нет, он втайне надеялся, что сделает этого актеришку смешным и уничтожит его в глазах Бландини, что она посмеется над забавной выдумкой Августа и они станут еще лучшими друзьями, чем раньше; он думал, что после этой шутки Роланд в глазах Бландини займет наконец подобающее ему место. До начала спектакля он воображал, что она в присутствии его друзей бросится ему на шею и, как в былые, счастливые времена, скажет: "Какая у меня все-таки милая, умная обезьянка!" Но уже в театре он заметил, что дело, кажется, начинает принимать совсем другой оборот, чем он предполагал. Когда после выхода Роланда раздался взрыв аплодисментов, Бландини метнула сердитый взгляд в ложу, где он сидел со своими друзьями; а когда Роланд ушел последний раз, она так растерянно посмотрела на дверь, через которую он вышел, что Август почувствовал, как в сердце его закипает гнев. И чем ближе он подходил теперь к дому, где жила Бландини, тем меньше скрывал от себя, что трепещет от страха... застать их вместе. Он ускорил шаг, -- еще свернуть за угол -- и вот он у ее подъезда. Это была одна из широких улиц за Рингом; кругом не было ни души. Он прислушался и услыхал приглушенный снегом шум приближавшегося экипажа; рука, собиравшаяся нажать звонок, замерла, и он стал ждать. Экипаж завернул за угол и остановился у подъезда. Август хорошо знал эту карету: он сам нанимал ее для Бландини. Он быстро отошел в сторону; все его возбуждение, казалось ему, улеглось. Он был твердо убежден, что она сейчас выйдет из кареты вместе с Роландом -- и это решит все, это будет конец. Карета открылась, вышла дама и захлопнула за собою дверцу. Это была Бландини. Август подбежал и быстро заглянул в окно. Карета была пуста. Август облегченно вздохнул. Потом крикнул: -- Альбина! Она быстро обернулась и, узнав его, сделала шаг вперед: -- Ты смеешь сюда являться? -- Ах, вот это мило! -- воскликнул Август, который вдруг снова вспомнил о своих правах. -- Смею ли я? Где ты пропадаешь? Что ты делаешь? Я жду тебя уже два часа! Что это значит? -- Тебе долго придется ждать, мой милый, -- сказала Бландини. -- Между нами все кончено. -- Почему? -- И ты еще спрашиваешь? -- Во-первых, не кричи: кучеру это не обязательно знать; а во-вторых... В этот момент открыли дверь подъезда; Бландини вбежала и захлопнула ее за собою. Август дрожал от гнева. Не желая, однако, срамиться перед кучером и швейцаром, он как ни в чем не бывало продолжал стоять у двери. Он размышлял: что делать? Ждать? Броситься за нею следом? Подвергнуть себя риску не быть принятым? Ходить здесь до утра? Утром устроить ей на улице скандал? Он был так взбешен, что слышал свое шумное, сопящее дыхание. Через две минуты дверь открылась, появилась Альбертина. Она торопливо подошла к дверце кареты и что-то крикнула кучеру. Август бросился к ней и схватил ее за руку, -- Ты куда? -- А тебе какое дело? Она вырвала руку и вскочила в карету; он за ней. -- В моей карете я, наверно, все же имею право поехать с тобой, -- процедил он сквозь зубы. -- Пожалуйста. Карета тронулась. -- Может быть, ты все же объяснишь? -- спросил Август. Она не ответила. -- Откуда ты приехала? Она молчала. -- Ты была с ним? -- Нет, -- сказала она, -- но я ищу его. -- Что? -- Да. -- Ты его любовница? -- Нет. Но будь спокоен, сегодня я стану ею. Август протянул руку к сигнальному свистку для ку чера, но Альбертина с силой отвела ее. Август выглянул в окно: они ехали по Рингу. Альбертина искоса посмотрела на него. -- Тебя интересует, куда мы едем? Август вздрогнул и ничего не ответил. Она продолжала, жестоко и со злорадством: -- Я ждала его после театра; но он ушел раньше... я поехала к нему на квартиру, но его не было дома. Тогда я поехала в трактир, куда он иногда заходит; там его тоже не оказалось. И знаешь, почему я сейчас заехала домой? Потому, что я всюду, и у него дома, и в трактире, велела немедленно, как только он появится, послать его ко мне. А теперь мы опять едем в театр; я не успокоюсь, пока не найду его, понятно? Август не проронил ни слова; он готов был задушить ее. Карета проехала по мосту через Дунай и спустя несколько минут остановилась в узком переулке у здания театра, напротив небольшой двери, которая вела на сцену. Бландини выскочила из кареты; Август за ней. Дверь была давно заперта. Проходивший мимо сторож с любопытством посмотрел на молодую даму, в полночь дергающую звонок у театра. Через несколько секунд Дверь отворилась, с фонарем в руке показался швейцар... -- Господи, фрейлейн Бландини, да что же это? Что случилось? Вы что-нибудь забыли? -- Ах, посветите мне. Август стоял позади нее. -- Этому господину здесь делать нечего, -- сказала Бландини, -- заприте. Она оттолкнула Августа, сама захлопнула дверь, и швейцар запер ее. Спеша в сопровождении швейцара по узкому, низкому коридору, который вел на сцену, она спросила его: -- Вы видели, как уходил Роланд? Швейцар задумался. -- Сейчас, фрейлейн, в уборных, конечно, никого уже нет. Я запер еще два часа назад. -- Вы видели, как он уходил? -- повторила она умоляющим голосом. Они стояли теперь на большой, темной сцене. От фонаря, который держал швейцар, падал сноп света на белую суфлерскую будку. Кулисы с обеих сторон, в темноте, казались непомерно огромными. Исполинской стеной стоял железный занавес. -- Да... видел... -- сказал швейцар, --... право, не могу припомнить. Вы уж простите меня, фрейлейн, но мимо меня проходит столько народу. Всех ведь не усмотришь, правда? Бландини постояла еще секунду, подумала, затем быстро направилась за кулисы и начала подниматься по маленькой лесенке. Швейцар, спешивший за нею с фонарем в руке, крикнул ей: -- Но, фрейлейн, это же уборные господ актеров. Она не ответила, быстро взбежала наверх и неожиданно очутилась в темноте. Пришлось дожидаться ковылявшего сзади с фонарем швейцара. Она тяжело перевела дыхание. Когда швейцар догнал ее и в коридоре замерцал слабый свет фонаря, она спросила: -- Где уборная Роланда? -- Да я, фрейлейн, и сам не знаю, я ведь здесь никогда не бываю. Но вот тут наверху имена написаны. Она взяла у него фонарь и толкнула первую попавшуюся дверь. -- Что вы, фрейлейн, заперто ведь. Господа, когда уходят, почти всегда запирают за собой. А потом, эта уборная ведь вовсе не господина Роланда. Фрейлейн Бландини поспешила дальше; у каждой двери она поднимала фонарь и читала имена. Наконец, она нашла то, что искала. К двери был приклеен белый листок бумаги, и на нем стояли три имени: Энгельберт Брунн, Освальд Фридеман, Фридрих Роланд. Она нажала ручку, но эта дверь тоже была заперта. Швейцар покачал головой. -- Знаете, фрейлейн, если вы там что забыли, так оно же не пропадет, завтра возьмете. -- Вы... Роланд... -- обратилась к нему Бландини. -- Роланд ведь освобождается после второго акта; он ушел, наверно, раньше других, и вы не могли его не заметить. -- Да, фрейлейн, очень может быть, что я его видел. Как не видеть... Но вот убейте -- не помню. Несколько секунд Бландини стояла, не зная, что предпринять. Вдруг ее словно осенило. Она пошарила в кармане и облегченно вздохнула. -- Может быть, подойдет, -- прошептала она, держа в руке ключ от своей уборной. Она вернула фонарь швейцару и, суетясь, стала пробовать ключ. Он подошел. Она повернула его в замке раз, другой, нажала на ручку -- дверь открылась. Прямо перед нею у окна вытянулась какая-то невероятно высокая тень. "Это костюм", -- подумала в первую минуту Бландини. Она вырвала у швейцара фонарь и, подняв его, громко вскрикнула. -- Господи, что это? -- воскликнул швейцар и бросился к окну. Было такое впечатление, что там стоит живой Фридрих Роланд; руки его бессильно повисли, голова упала низко на грудь. Он был в том же фантастическом костюме, даже накладные усы остались на месте; не было лишь парика, и его жидкие, прямые, седые волосы торчали во все стороны. -- Он повесился, -- простонал швейцар, --... повесился. Он поставил фонарь на столик рядом с баночками румян и париком. Потом нащупал пальцы покойника и провел по рукам вверх, до самой шеи... -- На шейном платке, -- сказал он. -- И что же мы теперь будем делать, фрейлейн? Оцепеневшая Бландини не сводила глаз с покойника. -- Знаете, фрейлейн, -- сказал швейцар, -- я, наверно, пришлю вам снизу того господина, а сам тем временем схожу в полицию, сообщу. При этих словах Бландини вздрогнула, потом тихо сказала: -- Да, сходите в полицию, я останусь здесь... А этому господину там, внизу, скажите, чтобы он ушел, немедленно ушел, чтобы я его больше никогда не видела, передайте ему это; и если я еще застану его внизу, скажите, я плюну ему в лицо! Последние слова она выкрикнула так громко, что швейцару стало страшно, и они звенели у него в ушах, даже когда он бежал в темноте через пустую сцену. ЛЕЙТЕНАНТ ГУСТЛЬ Сколько это еще будет продолжаться? Надо посмотреть на часы... да, наверно, не полагается на таком серьезном концерте. А кто увидит? Если увидит, стало быть, так же плохо слушает, как я, и мне перед ним ни к чему стесняться... Всего только четверть десятого?.. У меня такое чувство, будто я уже целых три часа торчу здесь. Правду сказать, я к этому непривычен... А что, собственно, исполняют? Надо заглянуть в программу... Оратория -- вот оно что! А я-то думал -- месca. Таким вещам место только в церкви. Церковь уже тем хороша, что оттуда в любую минуту можно улизнуть. Хоть бы я сидел с краю! Итак -- терпение, терпение! Оратории ведь тоже когда-нибудь кончаются! Может быть, все это замечательно, и я просто не в настроении. Да и откуда ему взяться, настроению-то? Как подумаю, что пришел сюда развлечься... Лучше бы я отдал билет Бенедеку, ему такие штуки доставляют удовольствие, он ведь и сам играет на скрипке. Но тогда Копецкий обиделся бы. Он ведь оказал мне этим большую любезность, -- во всяком случае, побуждения у него были самые лучшие. Славный парень этот Копецкий! Единственный, на кого можно положиться... Его сестра ведь тоже участвует, поет в хоре, там наверху. Этих девиц по меньшей мере сотня, все в черном -- как ее найти среди них? Потому-то Копецкий и получил билет, что она поет... А почему он не пошел сам? Впрочем, они отлично поют. Все это очень возвышенно, разумеется! Браво, браво... Что ж, надо и мне поаплодировать. Этот тип, рядом со мной, аплодирует как бешеный. Любопытно -- ему в самом деле так нравится? Девушка в ложе напротив очень мила. На кого она смотрит -- на меня или на господина с пышной белокурой бородой?.. Ага -- соло! Кто поет? Альт -- фрейлейн Валькер, сопрано -- фрейлейн Михалек. Вот это, должно быть, сопрано... Давненько я не был в опере. Когда идет опера, мне всегда интересно, даже если она скучна. Послезавтра я, в сущности, тоже мог бы сходить в оперу, на "Травиату". Эх, послезавтра я, возможно, буду бесчувственным трупом. Чепуха, я сам этому не верю! Погодите, господин доктор прав, я вас отучу делать такие замечания! Отхвачу вам кончик носа... Если б я мог как следует разглядеть ту девушку в ложе! Хорошо бы попросить у соседа бинокль, но ведь он меня съест живьем, если я нарушу его благоговейный экстаз... С какой стороны искать сестру Копецкого? Да узнаю ли я ее? Ведь я видел ее каких-нибудь два-три раза, последний раз -- в офицерском собрании... Любопытно -- неужели все те, что поют здесь, порядочные девушки -- все сто? Как бы не так!.. "При участии Общества любителей пения". "Общество любителей пения"... странно! Я всегда представлял себе под этим названием нечто вроде венских ансамблей танцовщиц-певичек, -- то есть, собственно говоря, я знал, что это нечто иное... Чудесные воспоминания! Тогда, у "Зеленых ворот"... Как ее звали? Никак не припомню. Потом она как-то прислала мне открытку с видом Белграда... тоже красивая местность! Копецкий -- тому хорошо, он давным-давно уже сидит в ресторане и знай себе дымит сигарой! Чего этот тип уставился на меня? Похоже, он приметил, что я отчаянно скучаю и мне здесь совсем не место... Советую вам не корчить такую дерзкую рожу, -- иначе я потом в фойе поговорю с вами по-свойски! Сразу отвел глаза!.. До чего все пугаются моего взгляда!.. "У тебя самые красивые глаза, какие я только видала на своем веку", -- так мне на днях сказала Стеффи... Ах, Стеффи, Стеффи, Стеффи! В сущности, это она, Стеффи, виновата в том, что я торчу здесь и час за часом слушаю эти заунывные песнопения. Ее манера всякий раз отменять свидание уже сильно действует мне на нервы! Как хорошо можно было провести сегодняшний вечер! Мне охота еще раз прочесть ее записку -- но если я выну бумажник, сосед меня растерзает! Да я ведь и без того знаю, что там сказано... так и так, она не может прийти, потому что должна ужинать с "ним"... Вот была потеха на прошлой неделе, когда она пошла с ним в Общество любителей садоводства, а я сидел с Копецким в аккурат напротив, и она все время глазками делала мне многообещающие знаки. Он ровно ничего не заметил -- невероятно! Впрочем, он, наверно, еврей! Ну, разумеется, служит в банке, усы черные... И к тому же, говорят, еще и лейтенант запаса! Ну, если б он попал на учебный сбор в мой полк, ему бы не поздоровилось! Вообще, если по-прежнему такое множество евреев производят в офицеры -- значит, антисемитизму грош цена! Недавно на вечере, где у меня произошла эта история с доктором прав, у Мангеймеров... Впрочем, Мангеймеры, по слухам, тоже евреи, разумеется, крещеные... но они совершенно не похожи на евреев... особенно она... светлая блондинка, очаровательная фигурка... В общем, было очень весело... отличный ужин, прекрасные сигары... Известно, кто нынче при деньгах! Браво, браво! Ну, теперь-то уж, можно надеяться, скоро конец? Ого! Вся команда там наверху встала!.. Очень красивое зрелище... величественное! Как -- еще и орган в придачу?.. Орган я люблю слушать... Вот это мне по вкусу -- превосходно! В самом деле, нужно было бы почаще ходить на концерты... Скажу Копецкому, что было чудесно... Увижу ли я его сегодня в кафе? Ах, мне совсем не хочется идти туда; вчера я так разозлился! За один присест проиграл сто шестьдесят гульденов -- до чего глупо! И кто все заграбастал? Баллерт -- тот, кому это совсем ни к чему... Если разобраться, именно Баллерт виноват в том, что я пошел на этот дурацкий концерт... Ну да, иначе я сегодня сел бы опять играть, пожалуй, хоть сколько-нибудь отыгрался бы. А все-таки неплохо, что я дал себе слово целый месяц не притрагиваться к картам... Воображаю, какая физиономия будет у мамы, когда она получит мое письмо. Э, пусть сходит к дяде, у него денег видимо-невидимо; пара сот гульденов для него -- сущая безделица. Если б только я мог добиться, чтобы он назначил мне ежемесячное содержание... так нет же, каждый крейцер приходится выклянчивать. Опять пустит в ход отговорку: в прошлом году был плохой урожай... Съездить, что ли, нынче летом опять к дяде недельки на две? Правду сказать, у него скука смертная... Если б еще там оказалась та... как только ее звали?.. Удивительное дело, я не способен запоминать имена... Ах да: Этелька!.. Ни слова не понимала по-немецки, но это и не требовалось -- без разговоров обошлись!.. Да, это будет недурно, четырнадцать дней на чистом воздухе, -- и четырнадцать ночей с Этелькой... или с другой... Однако хоть недельку следовало бы провести у папы и мамы... плохо она выглядела нынче на рождество... Ну, теперь она, наверно, оправилась от тогдашних огорчений. Я на ее месте был бы рад, что папа вышел в отставку. И Клара, наверно, все-таки еще выйдет замуж... Уж тут дядя может раскошелиться... Двадцать восемь лет не так уж много... Стеффи, наверно, не моложе ее... Но вот что удивительно -- эти особы дольше остаются молодыми. Как подумаешь -- на днях я видел Маретти в "Мадам Сан-Жен", ей никак не меньше тридцати семи, а выглядит... Словом, я был бы не прочь... Жаль, что она мне не предложила... Душно становится! И до конца, видно, еще далеко! Так уж хочется подышать свежим воздухом! Прогуляюсь немного по Рингу... Сегодня надо лечь пораньше, чтобы завтра днем быть бодрым! Странно -- как мало я думаю об этом, до чего мне это безразлично! В первый раз я все-таки немного волновался. Я не боялся, о нет; но в ночь перед тем у меня разгулялись нервы... Правда, старший лейтенант Бизанц был серьезный противник. И однако -- ничего со мной не случилось!.. Ровно ничего. Уже полтора года прошло с тех пор. Как время бежит! И если Бизанц меня не угробил, то этот доктор прав уж наверно не угробит! Хотя такие необученные фехтовальщики иногда оказываются самыми опасными! Дошицкий говорил мне, что его чуть не отправил на тот свет человек, который впервые держал в руках саблю; а ведь сейчас Дошицкий учитель фехтования в пехотном полку. Правда, неизвестно, был ли он уже тогда таким мастером... Главное -- сохранять хладнокровие. Сейчас я даже не очень зол, а ведь это была неслыханная дерзость! Несомненно, он не позволил бы себе ничего подобного, если б не выпил шампанского... Такая дерзость! Наверно, социалист! Сейчас ведь все крючкотворы -- социалисты! Да, теплая компания... Шайка негодяев... будь на то их воля, они прежде всего начисто упразднили бы армию; а кто будет их защищать, если вторгнутся китайцы, об этом они не думают. Идиоты! Нужно при случае примерно с ними расправляться. Я был совершенно прав. Я рад, что не спустил ему его выходку. Как вспомню о ней, меня в жар бросает! Но я вел себя безукоризненно; полковник тоже говорит, что я поступил совершенно правильно. Вообще эта история пойдет мне на пользу. Я знаю многих, которые не стали бы связываться с таким субъектом. Мюллер -- тот уж наверно, по своему обыкновению, "проявил бы объективность" или что-нибудь в этом роде. Объективностью этой самой только рискуешь осрамиться. "Господин лейтенант!.. " Одно то, как он произнес эти слова, было оскорбительно! "Господин лейтенант, должны же вы согласиться с тем... " Как же так случилось, что мы затронули этот вопрос? Почему я пустился в разговоры с социалистом? С чего все началось?.. Кажется, жгучая брюнетка, которую я вел к буфету, тоже в нем участвовала. И еще молодой человек, который рисует охотничьи сценки, -- как его звать?.. Видит бог, он-то и виноват во всей этой заварухе! Это он заговорил о маневрах, и тогда уже подошел этот доктор прав и сказал что-то такое, что мне совсем не понравилось, об игре в войну или что-то похожее -- но тут я еще не нашелся, что ответить... Да, а потом заговорили о кадетских корпусах... ну да, именно так было дело... и я рассказал о патриотическом празднестве... а тогда этот доктор прав заявил -- не сразу, а немного погодя, но поводом был мой рассказ о празднестве: "Господин лейтенант, должны же вы согласиться с тем, что не все ваши товарищи избрали военную службу только с целью защищать отечество!" Неслыханная наглость! Вот что такая штафирка смеет сказать в лицо офицеру! Если б только я мог припомнить, что именно я ему ответил!.. Ах да, что-то насчет людей, которые суются в дела, для них совершенно непонятные... Верно, верно... И еще там был человек, который попытался уладить дело, пожилой мужчина с хроническим насморком... Но я был вне себя! Доктор прав сказал это таким тоном, словно имел в виду лично меня. Только еще не хватало сказать, что я был исключен из гимназии и поэтому родители сунули меня в кадетский корпус... Эти люди ведь не способны понять нашего брата, они слишком глупы для этого... Как вспомню, что я почувствовал, когда впервые надел мундир, -- такое не каждому дано пережить... В прошлом году, на маневрах -- все отдал бы за то, чтобы вдруг дело завязалось всерьез... И Мирович мне сказал, что он испытывал то же самое. А потом, когда его высочество герцог кончил объезжать фронт и полковник обратился к нам с речью, -- у кого в такие минуты сердце не бьется сильнее, тот самый настоящий прохвост... И вот является эдакая чернильная каракатица, ничтожество, всю жизнь только и знавшее, что корпеть над книгами, и позволяет себе дерзкое замечание... Ну, погоди, милейший, ты у меня будешь драться до полной потери боеспособности... да, уж я тебя расколошмачу... Это что еще? Теперь ведь, казалось бы, уже скоро должно кончиться?.. "Славьте господа, славьте, ангелы в небесах... " Ну, разумеется, это заключительный хор... Великолепно, ничего не скажешь! Великолепно... Я даже начисто забыл про ту, в ложе, а ведь она кокетничала со мной. Куда она девалась?.. Уже ушла... А вон та, сбоку, тоже как будто недурна собой... Как глупо, что я не захватил бинокль! Брунталер -- тот умница, свой бинокль всегда держит в кафе, у кассирши, и он всегда под рукой... Если б та, которая сидит передо мной, обернулась хоть разок! Нет -- сидит чинно, не шелохнется. Рядом с ней, наверно, мамаша. А не подумать ли мне наконец всерьез о женитьбе? Вилли был не старше меня, когда решился на это. А ведь совсем неплохо, когда дома всегда в запасе хорошенькая бабенка... Как досадно, что Стеффи занята именно сегодня! Если б, по крайней мере, я знал, где она, я бы опять сел в аккурат против нее. Веселая была бы история, если 6 ее покровитель догадался, в чем тут дело, тогда она навязалась бы мне на шею... Как подумаю, во что влетает Флиссу его связь с Винтерфельд!! И при этом она ему изменяет направо и налево, это еще кончится трагически... Браво, браво! Ф-фу, все!.. Какое блаженство встать... распрямиться... Ну вот! Долго еще этот тип будет копаться -- никак не может вложить бинокль в футляр! "Пардон, пардон, разрешите пройти!" Ну и давка! Лучше подожду, пока толпа схлынет... Изящная женщина... интересно, брильянты у нее настоящие?.. Вон та очень мила... А как она на меня уставилась!.. Да, да, фрейлейн, я совсем не прочь... Ай-ай-ай, какой нос! Еврейка... еще одна... Прямо-таки невероятно, и здесь -- половина евреи... даже ораторией нельзя уже спокойно насладиться... Так, теперь пойду и я... Почему этот болван так напирает? Я его живо отучу... Э, он староват... Кто это со мной раскланивается?.. Честь имею, честь имею! Понятия не имею, кто это такой... Самое простое было бы сразу пойти к Лейдингеру поужинать... или махнуть в Общество любителей садоводства? Может, Стеффи именно там! Почему, собственно, она мне не написала, куда пойдет с "ним"? Наверно, сама еще не знала. В сущности, это ужасно, такая полная зависимость... Бедняжка! Вот наконец выход... Ах, эта девочка обворожительна! И совсем одна? Как мило она мне улыбается! Блестящая идея -- пойду-ка за ней следом!.. Айда вниз. Э, майор девяносто пятого... Очень любезно козырнул в ответ... Значит, я здесь все-таки был не единственный офицер... Куда же девалась эта штучка? А, вот она... стоит у перил... Так, теперь скорей к вешалке... Только не упустить ее. Вот тебе раз! Подлая девчонка! Оказывается, ее поджидал какой-то мужчина, а сейчас она еще и посмеивается, глядя на меня! Все они ни черта не стоят... Боже милостивый, ну и толчея у вешалки!.. Подождем лучше еще малость... Ну вот -- пробился! Когда же наконец этот идиот возьмет у меня номерок? -- Эй, вы! Мне двести двадцать четвертый! Да вот же шинель висит! Что у вас, глаз нет? Вот, смотрите! Слава богу, наконец-то!.. Скорее!.. -- Этот толстяк загородил весь проход. -- Попрошу вас... -- Терпение, терпение! Что этот грубиян сказал? Немножко терпения. -- Я должен поставить его на место... -- Пропустите меня... -- Ну-ну, спешить незачем... Поспеете... Что он сказал? Это он осмелился сказать мне? Ну, это уж слишком! Такого я не потерплю! -- Тихо! -- Как вы сказали? Один тон чего стоит! Это уж переходит все границы! -- Не толкайтесь! -- Молчать! -- Этого мне не следовало говорить, я зарвался... Ну, да уж теперь не воротишь... -- Как вы сказали? Оборачивается... Да ведь я его знаю! Черт возьми, это владелец булочной, завсегдатай кафе.. ? Как он сюда попал? Наверно, у него тоже дочь или еще кто-нибудь в консерватории... Что такое? Что он вытворяет? Мне кажется... Клянусь богом, он крепко держит эфес моей сабли.. Неужто спятил? -- Что вы... -- Вы, господин лейтенант, ведите себя совсем смирно! Что он сказал? Не дай бог, если кто-нибудь услышал. Нет, он это сказал очень тихо... почему же он не выпускает мою саблю?.. Боже милостивый... Нужно действовать решительно!.. Никак не могу оторвать его руку от эфеса... Только чтобы не было скандала... уж не стоит ли позади меня тот майор?.. Только бы никто не заметил, что он держит эфес моей сабли! Опять он заговорил со мной! Что он говорит? -- Господин лейтенант, если вы подымете малейший шум, я выхвачу вашу саблю из ножен, разломаю ее и пошлю обломки вашему полковому начальству. Вы меня поняли, глупый вы мальчишка? Что он сказал? Уж не сон ли все это? Неужели он действительно обращается ко мне? Следовало бы что-нибудь ответить... грубиян не шутит, -- он в самом деле выхватит саблю. Боже мой -- он сейчас это сделает!.. Я чувствую -- он уже тащит ее! Что он говорит?.. Бога ради, только чтобы не было скандала. Он все еще говорит... -- Но я не хочу испортить вам карьеру... Значит, будьте паинькой!.. Вот и хорошо! Не бойтесь, никто ничего не слыхал... все обошлось... так! А чтобы никто не подумал, что мы повздорили, я сейчас буду очень любезен с вами! Честь имею кланяться, господин лейтенант, очень был рад, честь имею кланяться. Господи боже, -- приснилось мне это, что ли?.. Он в самом деле так сказал?.. Да где же он?.. Вон там, шагает себе... По-настоящему я должен был бы выхватить саблю и зарубить его. Боже милостивый, никто ведь не слыхал этой перепалки?.. Нет, он говорил совсем тихо, шептал мне... Почему же я не бегу раскроить ему череп?.. Нет -- теперь уже нельзя... нельзя... нужно было действовать сразу... Почему же я не сделал этого сразу?.. Да ведь не было возможности... он не отпускал эфес, и он в десять раз сильнее меня... Скаж