все эти предложения она отвечала отказом, ибо с неизменным постоянством влюблялась поочередно во всех избранников Клары. Князя Беденбрука Клара любила с такой же вер" ностью, как и его предшественников, но с большей глубиной чувства; и Лейзенбог, который при всех своих разочарованиях никогда не терял окончательной надежды, начинал всерьез опасаться, что долгожданное счастье может ускользнуть от него. Всякий раз, как только он замечал, что очередной возлюбленный Клары впадает в немилость, он отсылал прочь свою любовницу, чтобы быть готовым к любой неожиданности. Так же поступил он и после внезапной кончины князя Рихарда, не потому, что имел основание надеяться, а просто так, по привычке. Горе Клары казалось таким безграничным, что все думали: она навсегда покончила со всеми радостями жизни. Каждый день она ездила на кладбище и клала цветы на могилу усопшего. Она перестала носить светлые платья и заперла драгоценности в самый дальний ящик бюро. Ее долго отговари-вали от намерения покинуть сцену. Но вот она снова выступила -- и выступление это прошло с большим блеском; после этого ее жизнь -- по крайней мере, с внешней стороны -- потекла своим обычным чередом. Вокруг нее снова собрались отдалившиеся было друзья. Появился музыкальный критик Бернгард Фейерштейн, чей сюртук -- в зависимости от меню обеда, который он вкушал в тот день, -- украшали то шпинатные, то помидорные пятна, и, к вящему удовольствию Клары, бранил ее коллег по театру и даже самого директора. Как и прежде, она принимала неназойливые и почтительные ухаживания со стороны двух кузенов князя Рихарда, Беденбруков по другой линии, -- Люция и Кристиана. Она стала принимать у себя одного из сотрудников французского посольства и молодого чешского пианиста-виртуоза и десятого июня впервые посетила бега. Но, как выразился не лишенный поэтического дарования князь Люций, пробудилась только ее душа -- сердце же по-прежнему было погружено в дремоту. Да, достаточно было кому-нибудь из ее друзей -- будь то юноша или старик -- уронить хотя бы самый тонкий намек на то, что в мире существуют нежные привязанности или страсти, как улыбка мгновенно сбегала с ее лица, глаза мрачно устремлялись в одну точку, а иногда, поднимая руку, она делала странный жест -- точно хотела защититься от людей. Во второй половине июня скандинавский певец Зигурд Ользе пел в Венской опере Тристана. У него был чистый и сильный голос, хотя и не слишком благородного тембра; роста он был необыкновенно высокого, с некоторым предрасположением к полноте; в спокойном состоянии лицо его было лишено всякого выражения, но стоило ему запеть, как его серые, со стальным блеском глаза вспыхивали таинственным внутренним огнем, и своим голосом и взглядом он буквально зачаровывал всех присутствующих, особенно женщин. Клара сидела в театральной ложе -- вместе с несколькими товарищами, не занятыми в тот вечер. Казалось, она одна-единственная остается безучастной. На следующее утро, в канцелярии директора, ей представили Зигурда Ользе. Она проронила несколько любезных, но довольно-таки холодных слов о его исполнении. В тот же день, так и не получив приглашения, он нанес ей визит. У нее дома он нашел барона Лейзенбога и Фанни Рингейзер. Зигурд пил вместе с ними чай. Он рассказывал о своих родителях, простых рыбаках из маленького норвежского городка, о том, как его талант -- не истинное ли это чудо? -- был открыт одним путешествующим англичанином, который причалил на своей белой яхте к берегу далекого фиорда, о своей жене, итальянке, умершей во время их свадебного путешествия по Атлантическому океану, на дне которого и покоятся ее останки. После того как он попрощался и ушел, воцарилось долгое молчание. Фанни уставилась взглядом в пустую чашку; Клара присела за пианино, упершись локтями в опущенную крышку; подавленный безмолвным страхом, барон пытался отгадать, почему за все время рассказа Зигурда о его свадебном путешествии Клара ни разу не делала того странного жеста, которым со смерти князя она отметала все намеки на то, что в мире могут существовать нежные или пылкие чувства. Продолжая свою гастроль, Зигурд Ользе спел Зигфрида и Лоэнгрина. На всех спектаклях Клара бесстрастно восседала в своей ложе. Певец, который не общался ни с кем, кроме норвежского посланника, теперь каждый день, пополудни, являлся в дом Клары, где обычно заставал Фанни Рингейзер и неизменно -- барона фон Лейзенбог. Двадцать седьмого июня Зигурд выступил в последний раз: он пел партию Тристана. Клара, как и прежде невозмутимая, сидела в своей ложе. На другой день она поехала с Фанни на кладбище и возложила огромный венок на могилу князя. Вечером она устроила прием в честь певца, который на следующий день отъезжал из Вены. Друзья собрались в полном составе. Пылкая страсть, которую Зигурд питал к Кларе, ни для кого не составляла тайны. По своему обыкновению, певец говорил много и взволнованно. Между прочим, он упомянул о том, как во время его последней поездки на корабле супруга одного русского великого князя, аравитянка, нагадала ему по руке, что вскоре начнется роковая полоса в его жизни. Он твердо верил в это прорицание, да и вообще суеверие, по всей видимости, означало для него нечто большее, чем один из способов привлечь к себе интерес. Не умолчал он и еще об одном случае, который, впрочем, и без того был хорошо известен: в прошлом году, едва успев прибыть в Нью-Йорк, где он должен был дать гастроль, он в тот же день, -- да что там! -- в тот же час, несмотря на высокую неустойку, отплыл на корабле обратно в Европу только потому, что на пристани у него между ног прошмыгнула черная кошка. И подлинно, у него имелись все основания для того, чтобы верить в подобную таинственную связь между необъяснимыми приметами и людскими судьбами. Однажды вечером, перед выступлением в Ковент-Гарденском театре в Лондоне, он позабыл произнести некое заклинание, которому его научила бабушка, и внезапно у него сорвался голос. А как-то ночью во сне ему явился крылатый дух в розовом трико и предрек смерть его любимца-гримера -- и вправду на следующее утро несчастного нашли в петле. Кроме того, Зигурд постоянно носил при себе краткое, но весьма любопытное, письмо, полученное им на спиритическом сеансе в Брюсселе от духа умершей певицы Корнелии Лухан, где на хорошем португальском языке предсказывалось, что он непременно станет величайшим певцом Старого и Нового Света... Когда спиритическое письмо, написанное на розовой бумаге фирмы Глинвуд, стало переходить из рук в руки, собравшимися овладело глубокое волнение. Но сама Клара ничем не выдавала своих чувств -- если они у нее были -- и только изредка равнодушно кивала головой. И однако же, Лейзенбог был в сильнейшем беспокойстве. От его обостренной проницательности не укрылись отчетливые признаки надвигающейся опасности. Прежде всего Зигурд, подобно прежним возлюбленным Клары, проявлял к нему за ужином явную симпатию, пригласил его в свое имение, находившееся в Мольдском фиорде, и в конце концов перешел на "ты". Кроме того, когда Зигурд обращался к Фанни Рингейзер, она дрожала всем телом; когда он взглядывал на нее серыми, со стальным отливом, глазами, она попеременно то краснела, то бледнела; а когда он заговорил о своем предстоящем отъезде, она громко расплакалась. Но Клара хранила спокойный и сосредоточенный вид. Она не отвечала на жгучие взгляды Зигурда, беседовала с ним не более оживленно, нежели с другими, а когда, на прощанье, он поцеловал ей руку и поднял на нее глаза, в которых можно было прочесть мольбу, обещание, отчаяние, -- ее веки были полусомкнуты, а черты лица -- недвижимы. На все это Лейзенбог взирал с недоверием и опаской. Но по окончании званого ужина, когда все стали прощаться, барона ожидал большой сюрприз. Он протянул руку Кларе последним и собирался уже удалиться, как вдруг она крепко сжала его руку и прошептала: "Возвращайтесь". Ему почудилось, что он ослышался. Но она снова стиснула его руку и, приблизив губы к его уху, повторила: "Возвращайтесь. Я вас ожидаю через час". Он вышел вместе с другими, почти не помня себя от радости. Вместе с Фанни они проводили Зигурда до гостиницы: его дифирамбы Кларе доносились до барона как бы издали; потом, в мягкой ночной прохладе, он провел Фанни Рингейзер по безмолвным улицам в Марияхильфский квартал и, как сквозь туман, видел, что по ее юным, румяным щечкам катятся безудержные слезы. Потом он взял извозчика и вернулся к дому Клары. Он увидел занавески ее спальни, сквозь которые пробивался свет; увидел, как мимо скользнула ее тень; ее головка выглянула из-за края занавески и кивнула ему. Нет, это не привиделось ему во сне -- она ожидала его. На следующее утро барон фон Лейзенбог поехал верхом на прогулку в Пратер. Он чувствовал себя счастливым и помолодевшим. В позднем исполнении своего заветного желания он усматривал глубокий смысл. То, что он пережил этой ночью, явилось для него величайшей неожиданностью и в то же время не чем иным, как продолжением и естественной кульминацией его отношений с Кларой. Ему казалось, что иначе и не могло произойти, и он строил планы на ближайшее и на более отдаленное будущее. "Через сколько времени она уйдет со сцены? -- размышлял он. -- Может быть, через четыре года? Или через пять? Тогда, но не раньше, я женюсь на ней. Мы поселимся где-нибудь совсем близко от Вены -- в Санкт-Фейте или Лайнце. Я куплю или прикажу выстроить по ее вкусу небольшой домик. Мы будем вести уединенный образ жизни, но часто совершать большие путешествия... в Испанию, Египет, Индию..." Продолжая предаваться мечтам, он пустил свою лошадь быстрым аллюром по лугу, мимо сарая с сеном. Затем снова выехал на главную аллею и около Звезды Пратера пересел в свою карету. У Фос-сати он остановился и послал Кларе букет изумительных темных роз. Он позавтракал у себя дома, на площади Шварценберга, как всегда, в одиночестве и улегся на диван. Его охватила страстная тоска по Кларе. Что значили для него все другие женщины?.. Развлечение -- не больше. И он предвосхищал наступление дня, когда Клара скажет ему: "Что значили для меня все другие? Ты -- первый и единственный, кого я люблю..." Он лежал на диване с закрытыми глазами, и в его памяти -- один за другим -- проходили ее прежние возлюбленные... Да, это так: она никого не любила до него, а его, может быть, всегда и во всех!.. Барон оделся и неторопливым шагом, как бы желая продлить на несколько мгновений радостное предвкушение встречи, направился по хорошо знакомому пути к ее дому. На Ринге было еще много гуляющих, но чувствовалось, что весна -- уже на исходе. И Лейзен-бог радовался, что впереди -- лето, когда он сможет поехать с Кларой на морское побережье или в горы, и ему пришлось взять себя в руки, чтобы не выразить своего ликования вслух. Перед ее домом он остановился и посмотрел на окна. Отражавшийся в них свет вечернего солнца слепил ему глаза. Он поднялся по лестнице на третий этаж и позвонил у ее дверей. Никто не открывал. Он позвонил еще раз. Никто не открывал. И только тогда барон заметил, что на двери -- замок. Что это означает? Он ошибся дверью?.. Она не вывешивала дощечку со своим именем, но напротив он прочитал знакомую надпись: "Подполковник фон Йелесковитц". Сомнения нет: он стоит перед ее квартирой, и ее квартира на замке. Он сбежал вниз по лестнице и рывком распахнул дверь в привратницкую. Внутри царил полумрак; на кровати сидела жена привратника, один ребенок выглядывал сквозь подвальное оконце на улицу, другой наигрывал на гребешке какую-то непонятную мелодию. -- Фрейлейн Хелль нет дома? -- спросил барон. Женщина встала. -- Нет, господин барон, фрейлейн Хелль уехала... -- Что -- воскликнул барон. -- Ах да, верно, -- тотчас добавил он, -- в три часа, не так ли? -- Нет, господин барон, фрейлейн уехала в восемь утра. -- Но куда?.. Я хочу сказать, она поехала прямо в... -- он сказал наугад, -- поехала прямо в Дрезден? -- Нет, господин барон, она не оставила никакого адреса. Сказала, что напишет, где будет. -- Ах, так... да... да... ну конечно же... Весьма благодарен. Лейзенбог повернулся и вышел на улицу. Не удержавшись, он оглянулся на дом. Как совершенно по-иному отражалось вечернее солнце в окнах! Город казался грустным; он словно был придавлен тяжелой духотой летнего вечера. Клара уехала?! Почему?.. Бежала от него?.. Что это означает?.. Он хотел было поехать в оперу. Но тут же вспомнил, что через день театральный сезон заканчивается, -- вот уже два дня, как Клара не участвует в спектаклях. Он поехал на Марияхильферштрассе, семьдесят шесть, где жили Рингейзеры. Дверь отворила пожилая кухарка; она посмотрела на элегантного посетителя с некоторым недоверием. Он попросил позвать фрау Рингейзер. -- Фрейлейн Фанни дома? -- выдохнул он с волнением, которого не мог больше сдержать. -- В чем дело? -- резко спросила фрау Рингейзер. Барон представился. -- Ах, так, -- сказала фрау Рингейзер, -- прошу пожаловать в комнату, господин барон. Он остался в передней и повторил свой вопрос: -- Фрейлейн Фанни дома? -- Пройдите же в комнату, господин барон. Лейзенбог вынужден был последовать за ней. Он оказался в невысокой, полутемной комнате, обставленной мебелью с обивкой из голубого бархата, с репсовыми оконными занавесками того же цвета. -- Нет, -- сказала фрау Рингейзер, -- Фанни нет дома. Ее же увезла с собой в отпуск фрейлейн Хелль. -- Но куда? -- спросил барон, остановив пристальный взгляд на пианино, где в тонкой позолоченной рамке стояла фотография Клары. -- Не знаю, -- заявила фрау Рингейзер. -- В восемь часов утра фрейлейн Хелль сама приехала сюда с просьбой отпустить с ней Фанни. И она была так мила, что у меня не хватило духу отказать ей. -- Но куда?.. Куда?.. -- допытывался Лейзенбог. -- Не могу сказать. Фанни протелеграфирует мне, как только фрейлейн Хелль решит, где остановиться. Возможно, уже завтра или послезавтра. -- Так, -- произнес Лейзенбог, опускаясь в небольшое плетеное креслице перед пианино. Он помолчал несколько мгновений, затем внезапно поднялся, пожал руку хозяйке, попросил извинения за доставленное беспокойство и медленно спустился по темной лестнице старого дома. Он покачал головой. Поистине, она сделалась очень осторожной!.. Даже более осторожной, чем нужно... Могла бы уже, кажется, знать, что навязчивость -- не в его натуре. -- Куда же теперь, господин барон? -- спросил кучер, и только тогда Лейзенбог опомнился. Он сидел в открытой коляске, неподвижно глядя перед собой. -- В отель Бристоль, -- ответил барон, повинуясь внезапному наитию. Зигурд Ользе еще не уехал. Он с восторгом принял барона у себя в номере и просил его провести с ним последний вечер его пребывания в Вене. Одно то, что Зигурд Ользе -- в Вене, было приятным сюрпризом для Лейзенбога, но оказанный ему любезный прием тронул его чуть не до слез. С места в карьер Зигурд завязал разговор о Кларе. Он просил Лейзенбога рассказать о ней все, что он может, -- ведь он же знает, что в лице барона перед ним ее самый старый и верный друг. Сидя на сундуке, Лейзенбог постарался удовлетворить его желание. Возможность говорить о Кларе доставляла ему облегчение. Он поведал певцу почти все -- за исключением некоторых вещей, о которых, как человек чести, он почел долгом умолчать. Зигурд внимал ему с видимым восхищением. За ужином певец предложил другу покинуть в тот же вечер Вену и поехать вместе с ним в его имение близ Мольде. У барона словно камень с души свалился. Он отклонил предложение, но обещал Ользе навестить его как-нибудь летом. На вокзал они поехали вдвоем. -- Не сочти меня за глупца, -- сказал Зигурд, -- но я хочу еще раз проехать мимо ее окон. Лейзенбог поглядел на него искоса. Что это: попытка отвести ему глаза? Или последнее доказательство непричастности певца?.. Когда они подъехали к дому Клары, Зигурд послал воздушный поцелуй в сторону ее закрытых окон. Потом промолвил: -- Передай ей от меня поклон. Лейзенбог кивнул. -- Хорошо, передам. Когда она вернется. Зигурд изумленно воззрился на него. -- Ведь она уехала, -- добавил барон, -- Уехала сегодня утром -- не простившись, как и обычно, -- прилгнул он/ -- Уехала? -- эхом откликнулся Зигурд и впал в задумчивость. Оба замолкли. Перед отправлением поезда они обнялись, как старые друзья. Ночью барон рыдал в своей постели -- этого с ним не бывало со времен детства. Единственный час радости, пережитый им с Кларой, казалось, потонул в мрачном кошмаре. Ему мнилось, что глаза ее сверкали прошлой ночью каким-то безумным блеском. Теперь он понял все. Слишком рано поспешил он на ее зов. Тень князя Беденбрука все еще витает над ней; и Лейзенбог чувствовал, что обладал Кларой лишь для того, чтобы потерять ее навек. Дня два он бродил по Вене, не зная, на что ему употребить свои дни и ночи; все, что прежде помогало ему коротать время: чтение газет, игра в вист, верховая езда -- сделалось для него глубоко безразлично. Весь смысл его существования был сосредоточен в Кларе, и ему даже казалось, что его отношения с другими женщинами -- лишь отраженный отблеск его страсти к Кларе. Словно на веки веков легла на город какая-то серая дымка; люди разговаривали с ним приглушенными голосами, бросали на него странные -- нет, вероломные взгляды. Однажды вечером он съездил на вокзал и, сам не зная зачем, взял билет в Ишль. Там он встретил знакомых, которые без всякой задней мысли стали расспрашивать ero o Кларе; он отвечал раздраженно и грубо и был вынужден драться на дуэли с господином, до которого ему не было ровно никакого дела. Он встал к барьеру без всякого волнения, услышал, как мимо уха просвистела пуля, и выстрелил в воздух, а через полчаса после поединка покинул Ишль. Где только он не перебывал: в Тироле, в Энгадине, в Бернских Альпах, на Женевском озере; чем только не занимался: греб, преодолевал горные перевалы, взбирался на вершины, а однажды даже заночевал в хижине альпийского пастуха, но все это время он имел так же мало понятия о том, что с ним было накануне, как и о том, что с ним будет на следующий день. Однажды ему переслали из Вены телеграмму. Он распечатал ее дрожащими пальцами. И вот что прочитал: "Если ты мой друг, сдержи свое слово и срочно приезжай ко мне; мне нужен друг. Зигурд Ользе". Лейзенбог ни на миг не сомневался, что содержание письма имеет какое-то отношение к Кларе. Он собрался с наивозможной поспешностью и с первой же оказией выехал из Экса, где тогда находился. Нигде не останавливаясь, он проехал через Мюнхен в Гамбург и сел на корабль, который через Ставангер доставил его в Мольде, куда он прибыл ясным летним вечером. Время, проведенное в пути, показалось ему целой вечностью. Его душа оставалась равнодушной ко всем красотам природы. И в последнее время он не мог воскресить в своей памяти ни Клариного голоса, ни хотя бы черт ее лица. У него было впечатление, что он не был в Вене уже много лет, целые десятки лет. Но когда он увидел на берегу Зигурда -- в белом фланелевом костюме и белой фуражке, -- ему почудилось, что он расстался с ним только вчера. Как ни тяжело у него было на сердце, он, улыбаясь, ответил с палубы на приветствие Зигурда и с бодрым видом спустился по трапу. -- Тысячу раз благодарю тебя за то, что ты откликнулся на мой зов, -- сказал Зигурд. И просто добавил: -- А мне -- конец. Барон оглядел его. Зигурд был страшно бледен; волосы у него на висках поседели -- это сразу бросалось в глаза. Через его руку был переброшен зеленый плед, отливавший каким-то матовым глянцем. Улыбка застыла на лице барона. -- В чем дело? Что произошло? -- спросил он. -- Сейчас узнаешь, -- проговорил Зигурд Ользе. Барон был поражен тем, что голос Зигурда несколько утратил свою прежнюю звучность. Они покатили в маленькой, тесной коляске по красивой аллее вдоль берега синего моря. Оба молчали. Барон не смел ни о чем спрашивать. Его взгляд то и дело обращался на почти неподвижную поверхность воды. У него возникла странная, но, как оказалось, неосуществимая мысль: сосчитать волны; затем он посмотрел на небосвод, откуда, так ему померещилось, словно капли, падали звезды. Наконец, ему вспомнилось, что есть такая певица Клара Хелль, которая где-то скитается по белу свету; но сейчас это было совсем не важно. Резкий толчок -- и коляска остановилась перед скромным белым домиком, который весь утопал в зелени. Они поужинали на веранде, откуда открывался вид на море. Прислуживал лакей с угрюмым, а в те мгновения, когда он разливал вино, чуть ли не угрожающим лицом. Светлая северная ночь опустилась на землю. -- Ну, -- поторопил Лейзенбог, охваченный внезапным порывом нетерпения. -- Я -- конченый человек, -- вымолвил Зигурд Ользе, глядя прямо перед собой. -- Что ты хочешь сказать? -- спросил Лейзенбог одними губами. -- И чем я могу тебе помочь? -- машинально присовокупил он. -- Не многим. Я еще не знаю. -- Певец посмотрел куда-то вдаль -- мимо скатерти, мимо перил, палисадника, решетчатой ограды, улицы и моря. У Лейзенбога все оцепенело внутри... В его голове зароились всевозможные догадки... Что могло случиться?.. Клара умерла?.. Зигурд умертвил ее... швырнул в море?.. Или это Зигурд умер?.. Нет, это исключено... он же сидит перед ним... Но почему он замолчал?.. И, внезапно поддавшись безмерному страху, Лейзенбог вскричал: -- Где Клара? Тогда певец медленно повернулся к нему. Его одутловатое лицо как будто осветилось изнутри; можно было подумать, что оно улыбалось, если только это не была игра лунного света. Прищурившись, он откинулся назад; руки -- в карманах, ноги вытянуты под столом; и Лейзенбогу казалось, что этот человек, сидящий перед ним, вылитый Пьеро. Зеленый плед висел на перилах террасы; в этот миг он представлялся барону добрым, старым знакомым... Но какое ему дело до этого нелепого пледа?.. Может быть, он грезит?.. Он в Мольде. Это довольно-таки странно... Будь у него достаточно благоразумия, он бы протелеграфировал певцу еще из Экса: "В чем дело? Что тебе нужно от меня, Пьеро?" И он снова повторил свой вопрос, но только много учтивее и хладнокровнее: -- Где Клара? Певец закивал. -- О ней-то и пойдет речь! Ты мне друг? Лейзенбог кивнул головой. Он ощущал легкий озноб. С моря повеял теплый ветер. -- Да, я твой друг. Чего ты хочешь от меня? -- Помнишь вечер нашего расставания, барон? Когда мы вместе отужинали в "Бристоле" и ты проводил меня на вокзал? Лейзенбог снова ответил кивком. -- Ты даже не догадывался о том, что в одном поезде со мной из Вены выехала Клара Хелль. Лейзенбог уронил голову на грудь... -- Я так же мало догадывался об этом, как и ты, -- продолжал Зигурд. -- Увидел я ее только следующим утром -- на станции, где пассажиры завтракали. Она сидела с Фанни Рингейзер в буфете и пила кофе. Вела она себя так, что я приписал эту встречу простой случайности. Это была не случайность. -- Дальше, -- произнес барон и поглядел на зеленый плед, который слегка шевелился от ветра. -- Впоследствии она прямо призналась мне, что это была не случайность. С того утра мы были неразлучны -- Клара, Фанни и я. Мы поселились на берегу одного из ваших восхитительных австрийских озер. У нас был очаровательный домик: впереди -- вода, сзади -- лес, и ни души поблизости. Мы были очень счастливы. Зигурд говорил так медленно, растягивая слова, что Лейзенбог боялся сойти с ума. "Зачем он призвал меня сюда? -- подумал он. -- Что ему надобно от меня?.. Она созналась во всем?.. Но что ему до этого?.. Почему он не сводит с меня глаз?.. Зачем я вообще сижу в Мольде на веранде с Пьеро?.. Не сон ли все это?.. Что, если я еще покоюсь в объятиях Клары?.. И это длится все та же ночь?.." -- И, помимо своей воли, он широко раскрыл глаза. -- Ты отомстишь за меня? -- вдруг воскликнул Зигурд. -- Отомстить?.. Но я еще не знаю, что произошло, -- говорил барон. Его собственные слова долетали до него как бы издалека. -- За то, что она погубила меня: я пропал -- Расскажи, наконец, в чем дело, -- потребовал Лейзеибог сухим и твердым голосом. -- С нами была Фанни Рингейзер, -- снова заговорил Зигурд, -- славная девушка, не правда ли? -- Да, славная, -- подтвердил барон, и его память тотчас нарисовала ему полутемную комнату с обитой голубым бархатом мебелью и репсовыми занавесками, где некогда он беседовал с матерью Фанни. Сколько столетий тому назад это было? -- Она не очень смышленая девушка, не правда ли? -- Верно, -- согласился барон. -- Я это знаю, -- сказал Зигурд. -- Она даже не подозревала, как счастливы мы были. -- Он замолк -- и надолго. -- Дальше! Барон ждал. -- Однажды утром, когда Клара еще спала, -- вернулся к своему рассказу Зигурд, -- а она всегда вставала поздно, я отправился в лес на прогулку. Неожиданно ко мне подбежала Фанни. "Спасайтесь, господин Ользе, пока еще есть время; уезжайте: вы в большой опасности!" Как ни странно, сначала она не хотела мне ничего открыть. Но я не отпускал ее от себя, пока не выспросил, что за опасность, по ее мнению, угрожает мне. О, она думала, что меня еще можно спасти, а то она не раскрыла бы рта. Зеленый плед на перилах вздулся, как парус; лампа на столе замигала. -- Что тебе рассказала Фанни? -- сурово спросил Лейзенбог. -- Помнишь тот вечер, -- сказал Зигурд, -- когда мы все были в гостях у Клары? Утром того же дня Клара ездила с Фанни на кладбище, и на могиле князя она поверила своей подруге ужасную тайну. -- Ужасную тайну? Барон содрогнулся. -- Да. Ты знаешь, как умер князь. После своего падения с лошади он прожил еще несколько часов. -- Я знаю. -- Около него не было никого, кроме Клары. -- Знаю. -- Он никого не хотел видеть -- только ее. И на смертном одре он изрек проклятье. -- Проклятье? -- Да, проклятье. "Клара, -- сказал князь. -- Не забудь меня. Не знать мне в могиле покоя, если ты меня забудешь". -- "Я тебя никогда не забуду", -- ответила Клара. "Клянись мне, что ты меня никогда не забу- дешь!" -- "Клянусь!" -- "Клара, я люблю тебя, но мой час пробил..." -- Кто это говорит? -- вскричал барон. -- Я это говорю! -- воскликнул Зигурд. -- Но я передаю слова Фанни; Фанни передает слова Клары; Клара передает слова князя. Ты понимаешь меня? Барон весь обратился в слух. Он словно слышал, как звенит в ночи голос мертвого князя, -- голос, вырывавшийся из гроба, запертого на тройной замок. -- "Клара, я люблю тебя, но мой час пробил! Ты еще так молода, а я умираю... Мое место займет другой... Я знаю: так будет. Другой вкусит счастье в твоих объятьях... Он не должен, не смеет. Я проклинаю его! Слышишь, Клара, -- проклинаю его!.. Да провалится в преисподнюю первый же, кто поцелует твои губы, обнимет твой стан! Клара, небо внемлет проклятию умирающего!.. Береги себя -- береги его!.. В ад его!.. Да поразит его безумие, несчастье и смерть!.. Горе! Горе! Горе!.." Зигурд -- чьими устами, казалось, говорил мертвый князь -- поднялся; высокий и тучный, он стоял в своем белом фланелевом костюме и смотрел в светлую северную ночь. Барона бил сильный озноб. У него словно заледенело все тело. Из его горла рвался крик, но он только беззвучно разевал рот... В этот миг он перенесся в маленькую залу в школе фрау Эйзенштейн, где он впервые увидел Клару. На сцене стоял Пьеро и декламировал: -- С этим проклятием на устах князь Беденбрук умер, и... знай!.. несчастный, в чьих объятиях она лежала, обреченный, на чью голову должно пасть проклятье, это я!.. я!.. я!.. Сцена рухнула с громким грохотом и на глазах у Лейзенбога погрузилась в море. Барон, как деревянная кукла, опрокинулся вместе с креслом назад. Зигурд вскочил и позвал на помощь. Подоспели два лакея; они подняли бесчувственное тело и положили его на кресло, сбоку от стола; один побежал за врачом, другой принес воду и уксус. Зигурд растер барону лоб и виски, но тот не шелохнулся. Пришел врач и приступил к осмотру. Осмотр занял совсем немного времени. -- Этот господин мертв, -- произнес врач. Зигурд Ользе был крайне взволнован; он попросил врача выполнить все необходимые формальности и ушел с террасы. Певец пересек гостиную, поднялся на верхний этаж, вошел в спальню, зажег лампу и наспех набросал следующие слова: "Клара! Твоя телеграмма застала меня в Мольде, куда я приехал, нигде не задерживаясь. Сознаюсь: вначале я не поверил тебе; я думал, ты хочешь убаюкать меня ложью. Прости меня -- сомнений больше нет. Барон фон Лейзенбог был у меня. Я вызвал его сюда. Я не расспрашивал его прямо: как человек чести, он, несомненно, прибегнул бы ко лжи. У меня родилась одна блестящая мысль. Я поведал ему о проклятии покойного князя. Эффект был потрясающий: барон повалился вместе с креслом и тут же отдал богу душу". Зигурд перестал писать; он принял очень серьезный вид: по-видимому, размышлял. Потом он выступил на середину комнаты, и из его уст полилась песня. Вначале робкий и словно придушенный голос его постепенно очищался; он звучал в ночи все прекраснее и громче и, наконец, достиг такой силы, точно был отзвуком, рожденным волнами. По лицу Зигурда блуждала умиротворенная улыбка. Он глубоко вздохнул. Затем снова поместился за письменным столом и сделал к своей телеграмме приписку: "Клара! Любимая! Прости меня -- все снова хорошо. Через три дня буду у тебя". 1903 НОВАЯ ПЕСНЯ -- Я не виноват, господин фон Брейтенедер... помилуйте, никто не может этого сказать. До Карла Брейтенедера эти слова донеслись как бы издалека, хотя он отлично знал, что тот, кто произнес их, шел рядом с ним -- да, он даже почувствовал насыщенное винными парами дыхание зтого человека. Но он ничего не ответил. Он был не в силах спорить, он слишком устал, слишком был потрясен страшным событием этой ночи и жаждал только одиночества и свежего воздуха. Поэтому он и не пошел домой, а, овеваемый утренним ветерком, направился по безлюдной дороге за город, к лесистым холмам, выступающим из легкого майского тумана. Но его снова и снова с головы до ног пронизывала дрожь, и он совсем не ощущал приятной прохлады, обычно освежавшей его ранним утром после бессонных ночей. Перед его глазами неотступно стояла ужасная картина, от которой он бежал. Человек, шедший рядом с ним, по-видимому, только что догнал его. Чего он хотел?.. Почему оправдывался?.. И почему именно перед ним?.. Ведь он и не думал вслух упрекать старого Ребаи, хотя очень хорошо знал, что именно он больше всех виноват в том, что случилось. Карл искоса взглянул на него. Какой вид V этого человека! Черный сюртук измят и весь в пятнах, одной пуговицы не хватает, другие истрепались, в петлице торчит стебелек с увядшим цветком, а вчера вечером он был еще совсем свежий. Украшенный этой же гвоздикой, сидел капельмейстер Ребаи за дребезжащим пианино, сопровождая все номера труппы Ладенбауера, как делал это уже почти тридцать лет. Маленький кабачок был переполнен, столы и стулья стояли даже в саду, потому что сегодня предстояло, как значилось черными и красными буквами на больших желтых афишах, "первое выступление фрейлейн Марии Ладенбауер, прозванной Белой Иволгой, после ее выздоровления от тяжелой болезни". Карл глубоко вздохнул. Совсем рассвело, и они с капельмейстером давно уже не были единственными гуляющими на дороге. Отовсюду, из города, с боковых дорожек и даже сверху, из леса, навстречу им шли люди. Только сейчас Карл вспомнил, что сегодня воскресенье. Он был рад, что никакие обязанности не вынуждают его вернуться в город, хотя и на этот раз отец не стал бы бранить его за пропущенный рабочий день. Он никогда этого не делал. Старая токарная мастерская на Альзерштрассе обходилась пока и без Карла, а отец знал по опыту, что до сих пор все Брейтенедеры всегда вовремя брались за ум и становились солидными людьми. История с Марией Ладенбауер, правда, была ему не по душе. "Ты можешь делать что хочешь, -- однажды мягко сказал он Карлу. -- Я ведь тоже был когда-то молод... но в семьях своих девушек я все же никогда не бывал. Для этого я всегда слишком уважал себя". Послушайся он отца, думал сейчас Карл, эта беда его миновала бы. Но Мари ему очень нравилась. Это было добродушное создание; не говоря громких слов, она была сильно к нему привязана, и когда она шла с ним под руку, никто не принял бы ее за девушку уже кое-что испытавшую. Впрочем, и в доме ее родителей все было вполне прилично, как в любой добропорядочной семье. Квартира содержалась в порядке, на этажерке стояли книги, нередко в гости приходил брат старого Ладенбауера, чиновник магистрата, и тогда заходила речь об очень серьезных вещах: политике, выборах и деревенской общине. По воскресеньям Карл играл иногда у Ладенбауеров в тарок с самим хозяином и полоумным Иедеком, тем самым, который вечером в клоунском наряде исполнял вальсы и марши на стаканах и тарелках. И когда Карл выигрывал, с ним тут же расплачивались, что отнюдь не всегда бывало в посещаемом им кафе. В нише у окна, напротив которого висели швейцарские пейзажи на стекле, сидела длинная бледная фрау Иедек -- вечером во время представления она декламировала скучные стихи. Она болтала с Мари и почти непрерывно кивала головой. Но Мари смотрела на Карла, шутливо махала ему рукой или подсаживалась к нему и заглядывала в его карты. Ее брат служил в крупной фирме, и если Карл предлагал ему сигару, он немедленно отвечал тем же. Сестре, которую очень уважал, он время от времени привозил какое-нибудь лакомство от знаменитого кондитера. А прощаясь, он говорил, полузакрыв глаза: "К сожалению, я приглашен в другое место..." Разумеется, охотнее всего Карл бывал с Мари наедине. И он вспомнил утро, когда шел с ней по той самой дороге, по которой поднимался сейчас, к тихо шелестевшему лесу, что начинался там, наверху, на холме. Оба устали, потому что пришли сюда прямо из кафе, где просидели до зари вместе со всей местной певческой капеллой; теперь они улеглись под буком, на краю косогора, и уснули. Проснулись они уже в знойной тишине летнего полдня и еще дальше углубились в лес, потом весь день болтали и смеялись, сами не зная чему, и только поздно вечером он привел ее обратно в город, прямо к началу представления... Таких чудесных воспоминаний было немало, Карл и Мари жили очень весело, не задумываясь о будущем. В начале зимы Мари вдруг заболела. Врач строго запретил все посещения, потому что у нее оказалось воспаление мозга или что-то в этом роде и следовало избегать любых волнений. Сначала Карл ежедневно заходил к Ладенбауерам справиться о здоровье Мари, но позже, когда болезнь затянулась, стал приходить только раз в два-три дня. Однажды фрау Ладенбауер сказала ему у дверей: -- Сегодня вы уже можете зайти, господин фон Брейтенедер, только очень прошу вас, не выдайте себя. -- Чем же я могу выдать себя? -- спросил Карл. -- Что случилось? -- Да, ее глазам, увы, ничем уже не поможешь. -- Как так? -- Мари теперь совсем не видит... Это, по воле божьей, осталось от болезни. Но она еще не знает, что ее слепота неизлечима... Возьмите себя в руки, чтобы она ничего не заметила. Тогда Карл пробормотал всего несколько слов и ушел. Он вдруг испугался встречи с Мари. Ему казалось, что он ничего в ней так не любил, как ее глаза, такие светлые и всегда смеющиеся. Он хотел прийти завтра. Но не пришел ни на следующий, ни на третий день. И откладывал это посещение все дальше и дальше. Он встретится с ней, решил Карл, только когда она уже сама примирится со своей судьбой. Потом случилось так, что ему пришлось отправиться в деловую поездку, на которой давно настаивал отец. Он уехал далеко, побывал в Берлине, Дрездене, Кельне, Лейпциге, Праге. Как-то он послал старой фрау Ладенбауер открытку, в которой писал: он придет к ним сразу по возвращении и просит передать Мари сердечный привет. Весной он вернулся, но к Ладенбауерам не пошел. Он не мог решиться... Конечно, с каждым днем он все меньше думал о Мари и намеревался совсем ее забыть. Ведь он был у нее не первым и не единственным. Ничего о ней не слыша, он постепенно успокаивался и иногда почему-то воображал, что Мари живет в деревне у родственников, о которых она как-то ему рассказывала. Но вчера вечером случай привел его -- он хотел навестить знакомых, живущих поблизости, -- к кабачку, в котором обычно давала представления труппа Ладен-бауера. Погруженный в свои мысли, Карл хотел уже пройти мимо, как вдруг на глаза ему попалась желтая афиша. Он знал, где находится, и почувствовал укол в сердце, еще не прочитав ни одного слова. Но затем, увидев написанный черными и красными буквами текст: "Первое выступление фрейлейн Марии Ладен-бауер, прозванной Белой Иволгой, после ее выздоровления...", он остановился как вкопанный. И в эту минуту, словно вынырнув из-под земли, около него очутился Ребаи -- с непокрытой головой, седой и всклокоченной шевелюрой; в руке у него был черный поношенный цилиндр и свежий цветок -- в петлице. Он раскланялся с Карлом. -- Господин фон Брейтенедер, да неужели? Решили нас опять удостоить, не правда ли? Фрейлейн Мари будет вне себя от радости, когда узнает, что прежние друзья все-таки еще ею интересуются. Бедняжка! Много мы с ней натерпелись, господин фон Брейтенедер, но теперь она свыклась со своим несчастьем. Он еще долго разглагольствовал, и Карл не шелохнулся, хотя рад был бы очутиться как можно дальше отсюда. Но вдруг у него мелькнула надежда, и он спросил Ребаи, действительно ли Мари совсем ничего не видит, даже света. -- Света? -- переспросил тот. -- Да что это вам пришло в голову, господин фон Брейтенедер?.. Ничего она не видит, решительно ничего! -- Он выкрикнул это с каким-то странным удовольствием. -- Вокруг нее черным-черно... Но вы сами убедитесь, господин фон Брейтенедер, все имеет свои хорошие стороны, если можно так сказать, и голос у девочки теперь прекраснее, чем когда-либо!.. Ну, вы сами увидите, господин фон Брейтенедер. А уж добра она, удивительно добра! Еще гораздо приветливее, чем была раньше. Ну, ведь вы-то ее знаете, ха-ха! Ах, сегодня придут многие из тех, кто ее знал... но, конечно, не так хорошо, как вы, господин фон Брейтенедер, потому что ведь теперь, разумеется, с известными историями покончено. Однако и это еще вернется! Я знал одну, она была слепая, а родила двойню... ха-ха! Посмотрите-ка, кто пришел! -- сказал он вдруг, и Карл вместе с ним очутился перед кассой, за которой сидела старая фрау Ладен-бауер. Бледная, опухшая, она взглянула на него и протянула ему билет, не говоря ни слова. Карл уплатил, не понимая, что с ним творится. Но вдруг он крикнул: -- Не говорите Мари... ради бога, фрау Ладенбауер... не говорите Мари, что я здесь. Господин Ребаи, ничего ей не говорите! -- Ладно уж, -- ответила фрау Ладенбауер и занялась другими посетителями. -- Я -- ни словечка, -- сказал Ребаи. -- Но зато потом, вот это будет неожиданность! Ведь вы же придете? Такое торжество... ха, ха! Имею честь, господин фон Брейтенедер. И он исчез. Карл прошел через переполненный зал в сад и сел за дальний столик, за которым уже сидели двое стариков, женщина и мужчина. Они не разговаривали между собой, молча посмотрели на нового гостя и печально друг другу кивнули. Карл сидел и ждал. Представление началось, и он снова услышал давно знакомые номера. Но все казалось ему странно изменившимся, потому что он никогда еще не сидел так далеко от эстрады. Сначала капельмейстер Ребаи сыграл так называемую увертюру, от которой до Карла донеслись только отдельные резкие аккорды, потом венгерка Илька, в ярко-красном платье и сапожках со шпорами, спела венгерские песни и сплясала чардаш. Затем последовал юмористический номер комика Вигеля-Ваге-ля. Он выступил в светло-зеленом фраке, сообщил, что только что прибыл из Африки, и рассказал множество нелепейших приключений, которые завершились его свадьбой со старой вдовой. После него господин Ладенбауер и его супруга исполнили дуэт; оба были в тирольских костюмах. За ними вышел маленький полоумный Иедек в запачканном белом клоунском одеянии; сначала он продемонстрировал свое жонглерское искусство, шаря по публике огромными глазами, словно разыскивал кого-то, затем выстроил перед собой несколько рядов тарелок, отстучал по ним деревянной палочкой марш, расставил стаканы и влажными пальцами сыграл на них мелодию грустного вальса. При этом он смотрел в потолок и блаженно улыбался. Иедек удалился, и Ребаи снова ударил по клавишам, раздались торжественные звуки. Из зала в сад донесся шепот, люди что-то тихо говорили друг другу, и внезапно на эстраде появилась Мари. Отец, который привел ее, сразу словно куда-то провалился, и она стояла одна. И Карл видел, как она стояла на возвышении с угасшими глазами на милом бледном лице, ясно видел, что сначала она только шевельнула губами и чуть-чуть улыбнулась. Сам того не замечая, он вскочил с кресла, прислонился к зеленому фонарю и едва не закричал от страха и сострадания. И она запела. Совсем чужим голосом, тихо, гораздо тише, чем раньше. Это была песня, которую она пела всегда, -- Карл слышал ее по меньшей мере раз пятьдесят, но голос казался ему все таким же странно-чужим, и только когда Мари исполнила припев: "Они зовут меня Белой Иволгой и на работе и дома", ему почудилось, что он узнает знакомый тембр. Она спела все три куплета. Ребаи аккомпанировал и, по привычке, часто строго поглядывал на певицу. Когда она кончила, раздались аплодисменты -- громкие, оглушительные. Мать поднялась по трем ступенькам на эстраду, Мари протянула в воздухе руки, словно желая на нее опереться, но аплодисменты не умолкали, и ей пришлось сейчас же спеть вторую песню, которую Карл тоже слышал около пятидесяти раз. Она начиналась словами: "Сегодня я с милым пойду на прогулку...", и Мари так задорно вскинула голову, так легко покачивалась из стороны в сторону, словно на самом деле могла пойти с милым на прогулку, любоваться синим небом, зелеными лугами и танцевать на свежем воздухе, как рассказывала в своей песне. А потом она запела третью, новую песню... -- Здесь есть маленький садик, -- сказал господин Ребаи, и Карл вздрогнул. Солнце ярко светило, далеко убегала ослепительно-белая дорога, кругом было светло и кипела жизнь. -- Там можно бы посидеть и выпить по стаканчику вина, -- продолжал Ребаи. -- У меня уже зверская жажда, день будет жаркий. -- Еще бы не жаркий! -- сказал кто-то позади них. Брейтенедер обернулся... Как, и этот тоже шел за ними следом?.. Ему-то что нужно?.. Это был полоумный Иедек -- иначе его никогда не называли, но не оставалось никаких сомнений в том, что в ближайшем будущем он на самом деле вполне и окончательно сойдет с ума. Несколько дней тому назад он едва не убил свою длинную бледную жену, и было непонятно, почему его оставляли на свободе. Сейчас этот человек, почти карлик, крадущейся походкой шел рядом с Карлом; с желтоватого лица смотрели вдаль широко раскрытые, необъяснимо веселые глаза, на голове торчала известная всему городу серая, мягкая шапчонка с растрепанным пером, в руке он держал тоненькую тросточку. Неожиданно, опередив всех, он прошмыгнул в маленький садик при гостинице, сел на деревянную скамейку, прислоненную к низкому домику, громко постучал тросточкой по выкрашенному в зеленый цвет столу и позвал кельнера. Двое других последовали за ним. Вдоль зеленой изгороди, мимо маленьких грустных вилл, тянулась дальше вверх белая дорога и терялась в лесу. Кельнер принес вина. Ребаи поставил цилиндр на стол, взъерошил свои седые волосы, потер по привычке обеими руками гладкие щеки, отодвинул в сторону стакан Иедека и перегнулся через стол к Карлу. -- Я же не дурак, господин фон Брейтенедер! Ведь я знаю, что делаю!.. Чем же я виноват? Знаете, для кого я в молодости писал куплеты? Для Матрасса. Это не пустяки! И они имели успех. И текст и музыка были мои. А многие из них потом включили в разные пьесы. -- Оставьте стакан в покое, -- сказал Иедек и хихикнул. -- Помилуйте, господин фон Брейтенедер, -- продолжал Ребаи и снова отодвинул стакан. -- Вы же меня знаете, вам известно, что я порядочный человек. И в моих куплетах никогда не бывает скабрезностей, никогда ничего непристойного... Ведь куплет, за который тогда оштрафовали старого Ладенбауера, написал не я. А сейчас мне шестьдесят восемь лет, господин фон Брейтенедер, это не шутка! И знаете, с каких пор я работаю в труппе Ладенбауера? Тогда был еще жив Эдуард Ладенбауер, ее основатель. А Мари я знаю с самого ее рождения. Двадцать девять лет я у Ладенбауеров, в марте будущего года будет мой юбилей... И свои мелодии я не украл, они мои, все мои! И знаете, сколько моих вещиц было за это время сыграно? Восемнадцать! Верно ведь, Иедек? Иедек непрерывно беззвучно смеялся, глаза его были широко раскрыты. Теперь он поставил перед собой все три стакана и начал легко водить пальцами по их краям. Звук был нежный, трогательный, напоминавший отдаленное звучание гобоя или кларнета. Брей-тенедер всегда восхищался его мастерством, но в эту минуту эти звуки были ему совершенно невыносимы. За другими столиками прислушивались, некоторые одобрительно кивали, какой-то толстый мужчина захлопал в ладоши. Вдруг Иедек снова отодвинул все три стакана, скрестил руки на груди и стал пристально смотреть на белую дорогу, по которой все больше и больше людей поднималось к лесу. У Карла рябило в глазах; ему казалось, что люди парят в воздухе и пляшут за какой-то паутиной. Он потер лоб и виски, стараясь прийти в себя. Ведь он тут ни при чем! Это страшное несчастье -- но он не виноват. И вдруг он встал, потому что мысль о том, что случилось, разрывала ему сердце. -- Пойдемте, -- сказал он. -- Да, свежий воздух -- это главное, -- ответил Ребаи. Иедек вдруг рассердился, никто не знал почему. Встав перед столиком, за которым сидела мирная пара, он принялся размахивать своей тросточкой и кричать пронзительным голосом: "Пусть дьявол теперь играет на стаканах... Черт побери!" Господин и дама за столиком смутились и попытались его унять; остальные смеялись, принимая его за пьяного. Брейтенедер и Ребаи были уже на дороге, и Иедек -- он совсем успокоился, -- приплясывая, последовал за ними. Он снял свою серую шапчонку, повесил на тросточку и, держа ее на плече, как ружье, посылал другой рукой пламенные приветствия небу. -- Только, пожалуйста, не подумайте, что я собираюсь оправдываться, -- сказал Ребаи, стуча зубами. -- Ого, для этого нет никаких причин! Отнюдь нет. У меня были самые лучшие намерения -- это признают все. Разве я не сам разучивал с ней новую песню?.. Помилуйте, конечно, сам. Да, она еще сидела в комнате с повязкой на глазах, когда я разучивал с ней песню... и знаете, как мне это пришло в голову? Случилось несчастье, подумал я, но ведь еще не все потеряно. Голос у нее остался, и красивое лицо тоже... Так я и сказал матери, она была в совершеннейшем отчаянии. Фрау Ладенбауер, сказал я ей, еще не все потеряно, только следите за ней! И потом, теперь ведь имеются эти институты для слепых, там они со временем могут даже снова научиться читать и писать... И я знал одного, совсем молодого человека, который ослеп в двадцать лет. Но каждую ночь ему снились самые прекрасные фейерверки и всевозможные иллюминации. Брейтенедер засмеялся. -- Вы это серьезно? -- спросил он. -- Ах, что там! -- грубо ответил Ребаи. -- Чего вы от меня хотите? Уж не покончить ли мне самоубийством? Как бы не так! По совести, я достаточно хлебнул горя на этом свете! Или вы думаете, что это жизнь, господин фон Брейтенедер? Когда-то в молодости человек писал пьесы для театра, а в шестьдесят восемь лет в конце концов так преуспел, что вынужден за несколько жалких крейцеров аккомпанировать всякому безголосому ничтожеству на разбитом рояле и сочинять куплеты... А знаете, сколько я получаю за куплет? Вы были бы поражены, господин фон Брейтенедер... -- Но ведь ваши вещицы исполняют, -- сказал Иедек, который теперь шествовал рядом с ними очень серьезно, благовоспитанно, даже с некоторым достоинством. -- Что вам от меня надо? -- спросил Брейтенедер. У него вдруг возникло чувство, что эти двое его преследуют, и он не понимал почему. Что у него общего с этими людьми?.. Но Ребаи продолжал: -- Будущность хотел я обеспечить девочке, понимаете, всю ее будущность!.. Именно этой новой песней, именно этой... И разве она не прекрасна? Не трогательна?.. Маленький Иедек вдруг придержал Брейтенедера за рукав, поднял указательный палец левой руки, требуя внимания, вытянул губы и засвистел. Он насвистывал мелодию новой песни, которую Мари Ладенбауер, прозванная Белой Иволгой, пела прошлым вечером. Он насвистывал ее безупречно, потому что и этим искусством владел в совершенстве. -- Дело не в мелодии, -- сказал Брейтенедер. -- А в чем же? -- закричал Ребаи. Все трое шли быстро, почти бежали, несмотря на то что дорога заметно поднималась в гору. -- В чем же, господин фон Брейтенедер?.. Дело в тексте, полагаете вы?.. Ради господа бога, да разве в тексте есть хоть что-нибудь, чего бы Мари сама не знала?.. А у нее в комнате, когда я с ней разучивал песню, она даже ни разу не заплакала. Она сказала: "Это печальная песня, господин Ребаи, но она прекрасна!" Прекрасна, сказала она... Да, разумеется, это печальная песня, господин фон Брейтенедер, но ведь и судьба ее тоже печальна. Как же я мог написать для нее веселую песню?.. Дорога терялась в лесу. Сквозь ветви сверкало солнце, в кустах звенел смех, раздавались голоса. Все трое шли рядом так быстро, словно хотели убежать друг от друга. Вдруг Ребаи снова заговорил: -- А публика, черт побери, разве публика не аплодировала как сумасшедшая?.. Ведь я знал заранее, что с этой песней она будет иметь грандиозный успех! И она была счастлива... все ее лицо прямо-таки смеялось, а последнюю строфу ей пришлось даже повторить. И это па самом деле трогательная строфа! Когда она пришла мне в голову, у меня самого глаза наполнились слезами -- вы понимаете, это из-за намека на другую песню, которую она всегда пела. И он спел или, вернее, продекламировал, особо выделяя рифмы: Как чудесно было прежде жить, друзья, -- Видеть солнцем озаренные поля, В воскресенье с милым по лесу гулять И в его глазах любовь, любовь читать... Ныне закатилось солнце для меня, И любовь погасла, как сиянье дня! -- Довольно, -- закричал Брейтенедер, -- ведь я это слышал! -- Разве это не прекрасно? -- сказал Ребаи и взмахнул цилиндром. -- Мало кто пишет теперь такие куплеты. Пять гульденов дал мне старик Ладенбауер... вот каковы мои гонорары, господин фон Брейтенедер. А ведь я еще и разучивал их с ней. А Иедек снова поднял указательный палец и тихонько спел припев: "О, боже, как печальна моя доля -- никогда уж не видать мне лес и поле!" -- Так почему же, спрашиваю я!.. -- снова закричал Ребаи. -- Почему?.. Ведь я сразу пошел к ней... разве не правда, Иедек?.. Она сидела со счастливой улыбкой на лице, пила вино, а я погладил ее волосы и сказал: "Ну, вот видишь, Марм, как публике понравилась наша песня? Теперь к нам станут приезжать и из города, песня произведет фурор... а поешь ты ее чудесно". И все в том же духе, как говорят в подобных случаях... Хозяин тоже пришел ее поздравить. И цветы она получила... правда, не от вас, господин фон Брейтенедер... И все было в полном порядке... Так чем же виноват мой куплет? Это просто ерунда! Вдруг Брейтенедер остановился и схватил Ребаи за плечи: -- Зачем вы ей сказали, что я пришел?.. Зачем?.. Ведь я же просил вас ничего не говорить! -- Пустите меня! Ничего я ей не говорил. Видно, она узнала от старухи. -- Нет, -- любезно сказал Иедек и поклонился. -- Это я взял на себя смелость, господин фон Брейтенедер. Это я взял на себя смелость. Я знал, что вы здесь, вот поэтому я и сказал ей, что вы здесь. И потому, что она так часто о вас спрашивала, когда болела, я ей и сказал: "Господин Брейтенедер здесь... он стоит сзади у фонаря, -- сказал я, -- и слушает прямо-таки с наслаждением". -- Вот как? -- произнес Брейтенедер. У него перехватило дыхание, и он вынужден был отвести глаза от пристального взгляда Иедека, устремленного на него. В изнеможении опустился он на скамью, мимо которой они проходили, и закрыл глаза. Внезапно он снова увидел себя в саду, и в ушах его раздался голос старой фрау Ладенбауер: "Мари просит вам кланяться и спрашивает, не желаете ли вы зайти к нам после представления". Он вспомнил, как необычайно легко стало у него на душе после этих ее слов, так легко, будто Мари ему все простила. Он выпил поставленное перед ним вино и велел принести другое, получше. Он пил так много, что жизнь показалась ему гораздо легче. С удовольствием смотрел и слушал он следующие номера, аплодировал вместе со всеми и, когда представление кончилось, в отличном настроении прошел через сад и зал в особую комнату кабачка, к круглому угловому столику, за которым обычно собиралась труппа после представления. Некоторые из артистов уже сидели там: Вигель-Вагель, Иедек с женой, какой-то человек в очках, которого Карл совсем не знал, -- все с ним поздоровались и не слишком были удивлены его появлением. Вдруг он услышал позади себя голос Мари: "Я сама дойду, мама, ведь я знаю дорогу". Он не решился обернуться, но она уже села рядом с ним и сказала: "Добрый вечер, господин Брей-тенедер! Как вы поживаете?" И в это мгновение он вспомнил, что в свое время она всегда говорила "вы" и "господин" одному молодому человеку, бывшему прежде ее любовником. Мари начала есть, ей все подали уже нарезанным, и компания пировала и веселилась, словно не было никакого несчастья. "Все хорошо, -- сказал старый Ладенбауер. -- Теперь дела пойдут на лад". Фрау Иедек рассказывала, что публика нашла голос Мари гораздо красивее, чем раньше, а господин Вигель-Вагель поднял рюмку и крикнул: "За выздоровевшую!" Мари протянула свою рюмку, все с ней чокнулись, и Карл тоже коснулся ее рюмки своей. И тогда ему показалось, что она старается погрузить свой мертвый взгляд в его глаза и видит все, что творится в глубине его души. Ее брат тоже был здесь, очень элегантно одетый. Он предложил Карлу сигару. Веселее всех была Илька; ее поклонник, толстый молодой человек с тревожно нахмуренным лбом, сидел напротив нее и оживленно беседовал с господином Ладенбауером. Но фрау Иедек так и не сняла своего желтого плаща и смотрела в угол, где не на что было смотреть. Два или три раза подходили люди с соседнего столика и поздравляли Мари. Она отвечала в своей обычной спокойной манере, как раньше, словно решительно ничего не изменилось. И вдруг она сказала Карлу: "Но почему же вы так молчаливы?" Только теперь он заметил, что все время сидел, не открывая рта. И тогда он стал веселее всех, принял участие в общей беседе, но к Мари не обратился ни с единым словом. Ребаи вспоминал прекрасное время, когда он писал куплеты для Мат-расса, рассказал содержание одного фарса, сочиненного им тридцать пять лет назад, и, как умел, изобразил всех действующих лиц. Самое большое веселье вызвал он в роли богемского музыканта. В час ночи гости поднялись. Фрау Ладенбауер взяла дочь под руку. Все смеялись, кричали... это было так странно; никто уже не видел ничего особенного в том, что для Мари мир теперь погрузился во тьму. Карл шел рядом с ней. Мать добродушно расспрашивала его о всякой всячине -- что у него делается дома, как он развлекался во время своей поездки, и Карл торопливо рассказывал о всевозможных вещах, которые видел, особенно о спектаклях, которые посетил, все время поражаясь тому, как уверенно шла Мари, поддерживаемая матерью, и как спокойно и весело она его слушала. Потом они сидели в кафе, старом прокуренном помещении, в этот час уже совсем безлюдном. И толстый друг венгерки Ильки угощал всю компанию. В окружавшем их шуме и суматохе Мари так близко придвинулась к Карлу, совсем как бывало иногда в прежнее время, что он ощутил тепло ее тела. И вдруг он даже почувствовал, как она коснулась его руки и погладила ее, не говоря ни слова. Ему так захотелось что-нибудь ей сказать... что-нибудь ласковое, утешительное, но он не мог... Он искоса взглянул на нее, и снова ему показалось, будто из ее глаз что-то смотрит на него, но то был не человеческий взгляд, а нечто жуткое, странное, чего он раньше не знал, и его охватил ужас, словно рядом с ним сидело привидение... Ее рука дрогнула и медленно отстранилась, и она тихо спросила: "Почему ты боишься? Ведь я все та же?" И опять он не смог ответить, а сразу заговорил с другими. Через некоторое время вдруг раздался голос: "Но где же Мари?" Это спросила фрау Ладенбауер. И тогда все заметили, что Мари исчезла. "Но где же Мари?" -- закричали и другие. Некоторые поднялись, старый Ладенбауер стоял у двери кафе и кричал на улицу: "Мари!" Все были взволнованы, говорили наперебой. Кто-то сказал: "Но как вообще можно было допустить, чтобы такое существо встало и ушло в одиночестве?" Вдруг со двора донесся крик: "Принесите свечи... принесите фонари!" И возглас: "Иисус-Мария!" Это опять был голос старой фрау Ладенбауер. Все устремились через маленькую кухню во двор. Над крышами уже стелился рассвет. Вокруг старого двухэтажного дома шла деревянная галерея. Наверху, облокотившись о перила, стоял человек в ночной сорочке с горящей свечой в подсвечнике и смотрел во двор. За ним показались две женщины в ночном одеянии, другой мужчина мчался вниз по скрипящей лестнице. Это Карл увидел раньше всего. Потом что-то сверкнуло перед его глазами, кто-то поднял белую кружевную шаль и снова ее уронил. Он слышал, как около него говорили: "Ничего уже не поможет... все кончено... Позовите же врача! Почему не едет Скорая помощь?.. Полицейского! Полицейского!.." Все перешептывались, некоторые выбежали на улицу; за одной фигурой Карл невольно следил глазами. Это была длинная фрау Иедек в желтом плаще; в отчаянии прижав обе руки к вискам, она убежала и не вернулась... За Карлом толпились люди. Он вынужден был отталкивать их локтями, чтобы не упасть на фрау Ладенбауер, которая, стоя на коленях, держала обе руки Мари, раскачивала их из стороны в сторону и кричала: "Скажи что-нибудь! Скажи хоть слово!.." Наконец пришел с фонарем привратник в коричневом халате и ночных шлепанцах. Осветив лицо Мари, он сказал: "Какое несчастье! И нужно же ей было удариться головой прямо о закраину колодца". И тогда Карл увидел, что Мари была распростерта у каменной закраины колодца. Вдруг мужчина в сорочке, стоявший на галерее, сказал: "Я слышал, как что-то загрохотало, -- не прошло еще и пяти минут!" И, подняв головы, все посмотрели на него, но он только все время повторял: "Не прошло еще и пяти минут, как я услышал грохот..." -- "Как это она взобралась наверх?" -- прошептал кто-то за спиной у Карла. "Но помилуйте, -- ответил другой, -- ведь она знает этот дом; она ощупью пробралась через кухню, потом по лестнице наверх и потом через перила вниз; не так-то уж это трудно". Так шептались вокруг Карла, но он даже не узнавал голосов, хотя говорили, конечно, знакомые, и не оборачивался. Где-то по соседству запел петух. Карлу казалось, что все это происходит во сне. Привратник поставил фонарь на закраину колодца. Мать кричала: "Когда же придет врач?" Старый Ладенбауер приподнял голову Мари так, что свет фонаря упал ей прямо на лицо. И Карл отчетливо увидел, как шевельнулись ее ноздри, дрогнули губы и открытые мертвые глаза взглянули на него совсем как прежде. Он увидел также, что место, где раньше лежала ее голова, было красным и влажным. Он крикнул: "Мари! Мари!" Но никто его не слышал, да и сам он не слышал себя. Мужчина наверху, на галерее все еще стоял, перегнувшись через перила, стояли и обе женщины рядом с ним, словно зрители на представлении. Свеча потухла. Над двором стоял лиловый рассвет. Фрау Ладенбауер положила голову Мари на сложенную белую кружевную шаль. Карл по-прежнему стоял неподвижно и пристально смотрел вниз. Вдруг сразу посветлело, и теперь он видел, что лицо Мари было совершенно спокойно и ничто не шевелилось в нем, только капли крови медленно стекали со лба, из-под волос по щекам и шее на влажный булыжник. И он понял, что Мари мертва... Карл открыл глаза, словно отгоняя страшный сон. Он сидел один на скамье у края дороги и видел, как капельмейстер Ребаи и полоумный Иедек спешили вниз по той же дороге, по которой они все вместе поднимались наверх. По-видимому, они горячо о чем-то говорили, размахивая руками и сильно жестикулируя. Тросточка Иедека тонкой линией вырисовывалась на горизонте. Все быстрее шли они, окутанные легким облачком пыли, а их слова замирали на ветру. Вокруг сверкало солнце, и глубоко внизу в полуденном зное плыл и дрожал город. 1905 СМЕРТЬ ХОЛОСТЯКА В дверь постучали совсем тихо, но врач сразу проснулся, зажег свет и встал с постели. Он посмотрел на жену, которая продолжала спать, надел шлафрок и вышел в переднюю. Он не сразу узнал стоявшую там старуху в сером платке. -- Нашему барину стало вдруг очень плохо, -- сказала она. -- Пожалуйста, господин доктор, ступайте к нему поскорее. Врач узнал голос. Это была экономка его друга, холостяка. Первой мыслью доктора было: "Моему другу пятьдесят пять лет, он уже несколько лет как болеет сердцем, -- может быть, с ним и вправду что-нибудь серьезное". И он сказал: -- Иду сейчас же, вы подождете меня? -- Извините, пожалуйста, господин доктор, но я спешу еще к двум господам. -- И старуха назвала имена коммерсанта и поэта. -- А к ним вам зачем? -- Барин хочет их увидеть еще раз. -- Увидеть еще раз? -- Да, господин доктор. Он созывает друзей, подумал врач, значит, чувствует, что смерть близка... И он спросил: -- С барином кто-нибудь остался? Старуха ответила: -- Конечно, господин доктор, Иоганн от него не отходит, -- и ушла. Доктор вернулся в спальню, и, покамест он быстро и как можно бесшумнее одевался, в душе его поднялось какое-то горькое чувство. Пожалуй, даже не боль оттого, что, быть может, сейчас он теряет доброго старого друга, а мучительное сознание, что вот и его конец близок, его и всех тех, кто только несколько лет тому назад был еще молод. Влажной, теплой весенней ночью ехал врач в своей открытой коляске в ближнее предместье, где жил холостяк. Он поглядел наверх, в распахнутое окно спальни, из которого струился в ночь бледный свет. Врач поднялся по лестнице, слуга отворил ему дверь, серьезно поклонился и печально опустил левую руку. -- Как? -- задыхаясь, спросил врач. -- Я опоздал? -- Да, господин доктор, -- ответил слуга, -- барин скончался пятнадцать минут тому назад. Врач глубоко вздохнул и вошел в комнату. Там, полуоткрыв тонкие посинелые губы, вытянув руки на белом покрывале, лежал его покойный друг. Жидкая борода была всклокочена, седые пряди падали на бледный и влажный лоб. Шелковый абажур, затенявший электрическую лампочку на тумбочке возле кровати, отбрасывал на подушку красноватую тень. Врач смотрел на умершего. Когда же он был у нас в последний раз, думал он. Да, помнится, в тот вечер шел снег. Значит, прошлой зимой. Как редко виделись мы в последнее время! С улицы донеслось постукивание лошадиных копыт. Врач отвернулся от умершего и увидел тонкие ветки, колыхавшиеся в ночном воздухе за окном. Вошел слуга, и врач спросил его, как это случилось. Слуга начал рассказывать обычную историю -- о том, как больному вдруг сделалось плохо, стало трудно дышать, как он соскочил с кровати, принялся ходить взад и вперед по комнате, затем бросился к письменному столу, потом опять поплелся к постели, как он томился жаждой, стонал, приподнялся еще раз и вдруг рухнул на подушки. Врач слушал, кивая, положив правую руку на лоб покойного. Подъехала чья-то коляска. Врач подошел к окну. Он увидел коммерсанта, который, вылезая, бросил на него вопрошающий взгляд. Врач невольно опустил руку, точно так, как встретивший его слуга. Коммерсант вскинул голову, словно не в силах поверить, врач пожал плечами и, охваченный внезапной усталостью, сел в кресло в ногах покойного. Вошел коммерсант, желтое его пальто было расстегнуто; он положил шляпу на маленький столик у дверей и пожал руку врачу. -- Просто ужасно, -- сказал он. -- Как это случилось? -- И недоверчиво поглядел на мертвеца. Врач рассказал все, что знал сам, и добавил: -- Даже если бы я и успел приехать, помочь ему я бы не смог. -- Подумайте только, -- сказал коммерсант, -- сегодня ровно неделя, как я в последний раз говорил с ним в театре. Я еще звал его поужинать, но он, как всегда, спешил на одно из своих таинственных свиданий. -- А у него они все еще были? -- спросил врач, грустно улыбаясь. Опять подъехала коляска. Коммерсант подошел к окну. Увидев выходящего из нее поэта, он отошел в глубь комнаты, боясь выражением лица выдать печальную новость. Врач вынул из портсигара папиросу к стал смущенно вертеть ее в пальцах. -- Привычка с того времени, когда я работал в больнице. Бывало, только выйдешь ночью из палаты, тотчас же и закуришь, все равно что бы там ни делал, вводил ли морфий или удостоверял смерть. -- А знаете, -- спросил коммерсант, -- сколько лет я не видел мертвеца? Четырнадцать -- с тех пор, как отец мой лежал на столе. -- А ваша жена? -- Жену я, конечно, видел в самые последние мгновения, но после нет. Вошел поэт, пожал руки обоим и неуверенно поглядел на постель. Потом решительно подошел ближе и стал смотреть на покойника, серьезно, но с каким-то презрительным подергиванием губ. Значит, он, твердил голос у него в душе. Ибо его давно уже занимала мысль о том, кому из знакомых суждено отправиться первым в свой последний путь. Вошла экономка. С глазами полными слез она опустилась на колени возле постели, заплакала и молитвенно сложила ладони. Поэт, легко и утешающе, опустил руку ей на плечо. Коммерсант и врач стояли у окна, вдыхая влажный весенний воздух. -- Как-то странно, -- сказал коммерсант, -- что он послал за всеми нами. Неужели он хотел видеть нас у своего смертного одра? Или, может быть, желал сообщить нам что-нибудь важное? -- Что касается меня, -- сказал доктор со скорбной улыбкой, -- то тут не было ничего удивительного, я же врач. А вы, -- обратился он к коммерсанту, -- вы выступали иногда в качестве консультанта. Может быть, он хотел передать лично вам свои последние распоряжения. -- Может быть, -- сказал коммерсант. Экономка вышла, и друзья слышали, как она разговаривает в передней со слугой. Поэт все еще стоял у постели и вел таинственный диалог с усопшим. -- Кажется, -- тихо сказал коммерсант врачу, -- кажется, он чаще бывал с ним в последнее время. Может быть, он объяснит нам, в чем тут дело. Поэт стоял, не двигаясь, заложив за спину руки, в которых держал широкополую серую шляпу. Взгляд его сверлил закрытые глаза покойника. Господа начали проявлять нетерпение. Коммерсант подошел к поэту и кашлянул. -- Три дня тому назад, -- выговорил поэт, -- мы гуляли с ним целых два часа, за городом, на виноградниках. Вы хотите знать, о чем он говорил? О поездке в Швецию, куда собирался отправиться летом, о новом альбоме Рембрандта, вышедшем сейчас у Ватсона в Лондоне, и, наконец, о Сантос-Дюмоне. Говоря об управлении воздушными кораблями, он приводил множество математически-физических доводов, которые я не совсем понял. Право же, он не думал о смерти. Вероятно, все мы в определенном возрасте опять перестаем думать о ней. Врач вышел в соседнюю комнату. Здесь он мог разрешить себе закурить. Странное, даже жуткое чувство охватило его, когда в бронзовой пепельнице на письменном столе он увидел белый пепел. "Почему, в сущности, я еще здесь? -- подумал он, опускаясь в кресло перед столом. -- У меня больше права уйти, чем у других, я ведь вызван, конечно, только как врач. Мы с ним были вовсе не так уж дружны. В мои годы, -- продолжал он размышлять, -- с моим складом характера, вообще невозможно дружить с человеком, у которого нет никакой профессии, да и не было никогда. Не будь он богат, что стал бы он делать? Вероятно, сочинительствовать. Он ведь был очень остроумен". И врач припомнил несколько злобных и метких замечаний холостяка, особенно касающихся произведений их общего друга, поэта. Вошли поэт и коммерсант. При виде доктора, сидевшего в только что осиротевшем кресле, с папиросой во рту, -- впрочем, он так и не закурил ее, -- лицо поэта выразило оскорбление. Он закрыл за собой дверь. Они были как бы в другом мире. -- Вы хоть сколько-нибудь понимаете? -- спросил коммерсант. -- Что? -- рассеянно переспросил поэт. -- Что заставило его послать за нами, именно за нами! Поэту казалось совершенно излишним искать какие-то особые причины. -- Наш друг, -- пояснил он, -- почувствовал приближение смерти, и хотя он жил довольно одиноко, -- во всяком случае, в последнее время, -- но в такой час у людей, по природе общительных, вероятно, возникает потребность видеть вокруг себя тех, с кем они прежде были близки. -- Но ведь у него была возлюбленная, -- заметил коммерсант. -- Возлюбленная, -- повторил поэт и презрительно вздернул брови. В эту секунду врач заметил, что средний ящик письменного стола полуоткрыт. -- Уж не здесь ли его завещание? -- сказал он. -- Нам-то что до этого, -- возразил коммерсант, -- особенно в такую минуту. Впрочем, у него есть сестра, замужняя, она живет в Лондоне. Вошел слуга. Он хотел бы посоветоваться с господами относительно катафалка, похорон, объявления о смерти. Насколько он знает, завещание хранится у нотариуса покойного. Только вряд ли там есть распоряжения насчет всех этих вещей. В комнате душно и жарко, заметил поэт. Он раздвинул тяжелые красные портьеры на одном из окон и распахнул обе рамы. Широкий синий парус весенней ночи вплыл в комнату. Врач спросил у слуги, не знает ли он, по какой причине покойный послал за ними, потому что, насколько он помнит, его, как врача, не приглашали уже много лет. Слуга, казалось, только и ждал этого вопроса. Он вытащил из кармана своего пиджака огромный бумажник, достал из него листок и сказал, что барин еще семь лет назад записал имена всех друзей, которых хотел видеть перед смертью. Так что, если бы барин даже потерял сознание, слуга имел полномочия и послал бы за господами сам. Врач взял записку и увидел в ней пять имен. Кроме трех присутствующих, здесь значилось имя друга, умершего два года назад, и еще какого-то неизвестного. Слуга пояснил, что это фабрикант, у которого барин бывал лет девять-десять назад, но адрес его не то утерян, не то забыт. Господа поглядели друг на друга, смущенные и встревоженные. -- Что все это значит? -- спросил коммерсант. -- Уж не хотел ли он произнести речь в последний свой час? -- Надгробную речь, посвященную себе самому, -- добавил поэт. Врач заглянул в открытый ящик письменного стола, и вдруг оттуда, с конверта, написанные крупными латинскими буквами, на него воззрились два слова: "Моим друзьям". -- О! -- вскричал врач и, взяв конверт, поднял его над головой, показывая остальным. -- Это нам, -- пояснил он слуге и движением головы дал ему понять, что он здесь лишний. Слуга вышел. -- Нам, -- сказал поэт, глядя широко раскрытыми глазами. -- Тут и сомнения быть не может, -- заявил врач, -- мы имеем полное право вскрыть конверт. -- Обязаны, -- подтвердил коммерсант и застегнул пальто. Врач взял из стеклянной чаши нож для разрезания бумаги, вскрыл конверт, вынул письмо и надел пенсне. Этой секундой воспользовался поэт -- он развернул письмо. -- Ведь оно предназначено нам всем, -- заметил он вскользь и прислонился к столу, так что свет от висячей люстры упал на бумагу. Коммерсант встал с ним рядом. Врач остался на своем месте. -- Может быть, вы прочтете вслух? -- попросил коммерсант. Поэт начал: "Моим друзьям". -- Он прервал себя, улыбаясь: -- Да, господа, здесь опять то же обращение, -- и с великолепной непринужденностью продолжал читать: -- "Минут пятнадцать тому назад я испустил дух. Вы собрались вокруг моего смертного ложа и готовитесь, все вместе, прочесть это письмо, -- разумеется, только если в час моей кончины оно еще будет существовать, -- добавлю я. Ведь может статься, что мной опять овладеет другое, лучшее, побуждение". -- Что? -- переспросил врач. -- Овладеет лучшее побуждение, -- повторил поэт и продолжал: -- "И я решу уничтожить письмо, которое мне не принесет ни малейшей пользы, вам же доставит, в лучшем случае, несколько неприятных часов, а кое-кому и отравит жизнь". -- Отравит жизнь? -- вопросительно повторил врач и протер стекла пенсне. -- Скорее, -- осипшим голосом сказал коммерсант. Поэт продолжал: "Вот я и спрашиваю себя: что за странный каприз толкает меня к письменному столу и заставляет писать слова, впечатление от которых я уже не смогу прочесть на ваших лицах? А если бы и смог, удовольствие оказалось бы слишком ничтожным, чтобы послужить извинением той фантастической подлости, которую сейчас, правда с чувством сердечнейшего удовольствия, я решил совершить". -- Ха! -- вскричал врач каким-то чужим голосом. Поэт бросил на него быстрый и злобный взгляд и продолжал, быстрее и монотоннее, чем прежде: "Да, каприз -- и только, потому что, в сущности, я не питаю к вам никаких злых чувств. Я даже очень хорошо отношусь к вам -- по-своему, конечно, впрочем, как и вы ко мне. Я даже не презираю вас. И хоть иногда и подтрунивал над вами, все же никогда над вами не издевался. Даже в те, -- нет, уж во всяком случае, не в те часы, о которых вы получите сейчас самое наглядное и самое неприятное представление. Так откуда же этот каприз? Может быть, он возник все-таки из глубокого и, в сущности, благородного желания уйти из мира не отягощенным чрезмерно большой ложью? Я бы мог убедить себя в этом, если бы хоть единственный раз в жизни испытал малейшее ощущение того, что люди называют раскаянием". -- Читайте поскорее конец, -- сказал врач своим новым голосом. Коммерсант попросту вынул письмо из рук поэта, которому показалось, что пальцы у него отнялись, быстро опустил глаза на нижние строчки и прочел: "Это был рок, дорогие мои. С этим я уж ничего не могу поделать. Всеми вашими женами я обладал. Всеми". Коммерсант вдруг замолчал и начал листать страницы в обратном порядке. -- Что вы ищете? -- спросил врач. -- Письмо написано девять лет назад, -- сказал коммерсант. -- Дальше, -- приказал поэт. И коммерсант прочел: "Разумеется, все эти связи были очень различны. С одной я жил почти что в браке, много месяцев. С другой у меня было то, что принято называть легкой интрижкой. С третьей дело зашло так далеко, что я собирался покончить с собой вместе с нею. Четвертую я спустил с лестницы потому, что она обманывала меня с другим. А еще одна была моей возлюбленной всего один-единственный раз. Все вы разом вздохнули с облегчением, милые вы мои. Напрасно. Ведь, может быть, это был прекраснейший час в моей -- и в ее жизни. Так-то, друзья мои. Больше мне нечего вам сказать. Я складываю эти листки, опускаю их в мой письменный стол, и пусть они полежат здесь, покамест я не уничтожу их в другом настроении или покамест их не вручат вам в тот самый час, когда я буду лежать на смертном одре. Прощайте". Врач взял письмо у коммерсанта и, очевидно, внимательно прочел его с начала до конца. Потом поглядел на коммерсанта, который стоял, скрестив руки на груди, и смотрел на него с издевкой. -- Хотя жена ваша умерла в прошлом году, -- спокойно сказал врач, -- это не меняет дела. Поэт шагал по комнате взад и вперед, дергая, словно в судороге, головой. "Каналья", -- внезапно прошипел он сквозь зубы и поглядел вверх, точно слово -- это предмет, растаявший в воздухе. Он пытался воскресить образ юного существа, супруги, которую когда-то держал в объятиях. Но всплывали все образы других женщин, -- и тех, которых он часто вспоминал, и тех, которые, казалось, забыты, только вот этот, желанный, он никак не мог заставить появиться. Потому что тело жены уже давно увяло и утратило аромат, да и слишком много времени прошло с тех пор, как она перестала быть для него возлюбленной. Зато она стала чем-то другим, более значительным и благородным, -- подругой и спутницей, полной гордости за его успехи, полной участия к его разочарованиям, полной понимания самых глубин его существа. Ему, право же, не казалось невероятным, что старому злобному холостяку захотелось просто отнять подругу у любимого друга, которому он втайне всегда завидовал. Ибо все то, остальное, -- какое оно, в сущности, имело значение? Поэту вспомнились различные любовные приключения, давнишние и недавние, без которых, конечно, не обошлось в его насыщенной жизни художника, и мимо которых жена его проходила иногда улыбаясь, а иногда и плача. Где все это сейчас? Потускнело, как тот далекий час, когда она бросилась в объятия ничтожного человека, не размышляя, быть может, даже не сознавая того, что делает. Исчезло почти так же, как воспоминание об этом часе в голове мертвеца, покоящейся там, рядом, на смятой в муках подушке. А может быть, все, что написано в этом завещании, просто ложь? Последняя месть жалкого обывателя, который знал, что обречен на вечное забвение, и завидовал избраннику, над творениями которого смерть не властна? Что ж, весьма возможно. Но, даже если все написанное -- правда, -- все равно это только мелкая месть, да к тому же решительно неудавшаяся. Врач смотрел на листки бумаги, лежавшие перед ним, и думал о стареющей, кроткой, нет, доброй женщине, которая спит сейчас дома. Думал он и о своих трех детях. О старшем, вольноопределяющемся, который отбывал сейчас службу, о взрослой дочке, помолвленной с адвокатом, и о меньшой, такой хорошенькой и очаровательной, что недавно на балу знаменитый художник попросил разрешения ее писать. Думал он и о своем уютном доме, и все, что хлынуло на него из письма умершего, было уже даже не ложью, а какой-то изощренной и непонятной чепухой. Ему даже показалось, что он вообще не узнал ничего нового. Врач вспомнил странный период в своей жизни, -- это было лет четырнадцать -- пятнадцать назад, -- тогда в его врачебной деятельности начались неприятности, и, растерявшись, а потом в полном смятении чувств, он решил бросить город, жену, семью. Вот в это самое время он и стал вести разгульную, распутную жизнь, в которую вошла странная истеричная женщина, позднее покончившая с собой из-за другого возлюбленного. Теперь он не мог даже вспомнить, каким образом существование его вошло в обычную колею. В то тяжелое время, которое пришло и ушло, словно болезнь, да, именно тогда жена, видно, и обманула его. Да, конечно, так оно и было, и совершенно ясно, что, в сущности, он всегда это знал. И разве однажды она чуть было не призналась ему? Разве не намекала? Лет тринадцать -- четырнадцать назад?.. Да, но по какому поводу?.. Кажется, это случилось летом, когда они путешествовали вдвоем во время отпуска, поздно вечером на террасе в отеле?.. Он напрягал память, стараясь припомнить отзвучавшие слова. Коммерсант стоял у окна и смотрел в тихую прозрачную ночь. Он изо всех сил пытался вспомнить свою умершую жену. Но как ни старался, видел только себя в то серое утро, когда он стоял в проеме снятой с петель двери, в черном костюме, принимая и возвращая сочувственные рукопожатия и вдыхая слабый запах карболки и цветов. Мало-помалу ему все же удалось воскресить в памяти образ жены. Сперва, правда, образ образа. Ибо перед ним возник только большой портрет в позолоченной раме, висевший дома в гостиной над роялем, портрет гордой тридцатилетней дамы в бальном туалете. А уж затем и она сама, молоденькой девушкой, бледной и робкой, которая без малого двадцать пять лет тому назад ответила согласием на его предложение. И тут всплыл образ цветущей женщины, восседающей с ним рядом в ложе, устремив взгляд на сцену, внутренне чуждой ему. Потом вспомнилась пламенная супруга, которая встретила его с нежданной страстью, когда он возвратился домой из долгой поездки... Но тотчас явилась и нервная плаксивая особа с зеленоватыми тусклыми глазами, отравлявшая ему жизнь бесконечно дурным настроением. А там предстала в светлом пеньюаре трепещущая нежная мать, бодрствовавшая у постели больного ребенка, который вскоре умер. И наконец, он увидел бледное существо, лежащее в постели со страдальчески опущенными углами губ, с каплями холодного пота на лбу, в комнате, пропитанной запахом эфира, и вызывающее в душе его чувство мучительной жалости. Он знал, что все эти образы и еще сотни других, с непостижимой быстротой проносившиеся сейчас перед внутренним его взором, олицетворяют одного человека, которого два года назад опустили в могилу, которого он оплакал, но после смерти которого чувствовал освобождение. Ему казалось, что из всех этих образов он должен выбрать один, чтобы обрести подобие какого-то чувства. Потому что сейчас его стыд и гнев устремлялись в своих поисках в пустоту. Коммерсант стоял в нерешительности и глядел на виллы, видневшиеся в садах. Желтоватые и красноватые, плыли они в лунном свете и, казалось, состояли из одних бледных, нарисованных стен, парящих в воздухе. -- Спокойной ночи, -- сказал врач и поднялся. Коммерсант повернулся к нему. -- Мне тоже здесь больше нечего делать. Поэт взял письмо, незаметно сунул его в карман пиджака и отворил дверь в соседнюю комнату. Медленно подошел он к постели, на которой лежал умерший, и оба другие увидели, что он молча смотрит на покойного, заложив руки за спину. Они вышли. В передней коммерсант сказал слуге: -- Что касается похорон, может быть, в завещании у нотариуса есть какие-нибудь распоряжения. -- И не забудьте, -- добавил врач, -- дать телеграмму в Лондон сестре барина. -- Конечно, -- сказал слуга и открыл перед господами дверь. Еще на лестнице их нагнал поэт. -- Я могу подвезти вас обоих, -- сказал врач, которого ждала коляска. -- Спасибо, -- ответил коммерсант, -- я пойду пешком. Он пожал им руки и один отправился по дороге в город, наслаждаясь тишиной ночи. Поэт и врач взобрались в коляску. В садах запели птицы, коляска обогнала коммерсанта, все трое приподняли шляпы, вежливо и иронически, и у всех было одинаковое выражение лица. -- Что новенького собираетесь вы нам показать в театре? -- спросил врач поэта своим прежним голосом. Поэт тотчас же принялся рассказывать о невероятных препятствиях, встречающих постановку его новой драмы, в которой, правда, -- он вынужден в этом признаться, -- содержатся поистине неслыханные нападки на все, что якобы свято человечеству. Врач кивал, не слушая. Да и поэт не слушал себя, ибо эти так часто повторяемые фразы давно уже слетали с его губ, словно затверженные наизусть. Возле дома врача оба вышли, и коляска уехала. Врач позвонил. Они стояли молча. Послышались шаги привратницы, и поэт сказал: -- Спокойной ночи, дорогой доктор, -- и, слегка раздувая ноздри, добавил: -- Моей я тоже ничего не скажу. Врач посмотрел мимо него и нежно улыбнулся. Ворота отворились, друзья пожали друг другу руки, врач исчез в подворотне, ворота затворились. Поэт ушел. Он потрогал нагрудный карман. Да, письмо здесь. В целости и сохранности, запечатанным, найдет его жена среди оставшихся бумаг. И с той удивительной силой воображения, которая поистине была его даром, поэт услышал, как она шепчет у его могилы: "Мой благородный... Великий... " ДНЕВНИК РЕДЕГОНДЫ Прошлой ночью, возвращаясь домой через Городской парк, я ненадолго присел па скамью и вдруг заметил рядом некоего господина в длинном сером пальто и желтых перчатках. Странно, что всего за минуту до этого его здесь как будто не было, В такой поздний час в парке было сколько угодно свободных мест, и то, что незнакомец выбрал именно мою скамью, показалось мне подозрительным; я уже хотел встать и уйти, когда незнакомец приподнял шляпу и поздоровался, назвав меня по имени. Тут я его узнал и был приятно поражен. Это оказался доктор Готфрид Вейвальд, человек молодой и весьма благовоспитанный; он держался с благородным достоинством, и заметно было, что ему доставляет удовольствие собственная изысканность в обращении. Года четыре назад его перевели помощником юриста из Вены в Нижнюю Австрию, но время от времени он снова появлялся в кафе среди приятелей, встречавших его со сдержанным радушием: доктор Вейвальд не любил бурных излияний. Я не видел его с самого рождества, однако сейчас, встретив его ночью в Городском парке, ничем не выдал своего удивления. Любезно, стараясь не выказывать излишнего любопытства, ответил на его поклон и уже намеревался вступить с ним в беседу, как подобает светским людям, которые ничему не должны удивляться, даже встрече на краю света, но в этот момент он, словно защищаясь, поднял руку и произнес: -- Простите, у меня слишком мало времени, и я пришел сюда лишь затем, чтобы рассказать вам одну странную историю, -- разумеется, если вы соблаговолите меня выслушать. Немало удивленный его словами, я тем не менее изъявил полнейшую готовность слушать, но не удержался от вопросов: отчего он не разыскал меня в кафе, как ему удалось найти меня ночью в парке и, наконец, почему именно мне он решил оказать такую честь? -- Ответ на два первых вопроса, -- сказал он с не свойственной ему резкостью, -- вы найдете в моем рассказе. А вас я избрал потому, дорогой друг, -- теперь он меня так только и называл, -- что, насколько мне известно, вы занимаетесь сочинительством, и я смею надеяться, что мой странный, сбивчивый рассказ, изложенный вами в приемлемой форме, увидит свет. Я пытался скромно возразить, но доктор Вейвальд, как-то странно поморщившись, без дальнейших околичностей начал: -- Имя героини моего рассказа -- Редегонда. Она была женой ротмистра, барона Т. из драгунского полка X., расквартированного в городе Z. Он и в самом деле назвал только начальные буквы, хотя я прекрасно знал не только этот маленький городок и имя ротмистра, но даже номер полка. Почему мне все это было известно, вам станет понятно из дальнейшего. -- Редегонда, -- продолжал доктор Вейвальд, -- была женщиной необыкновенной красоты, и я влюбился в нее, как говорят, с первого взгляда. К сожалению, у меня не было никакой возможности познакомиться с ней, ибо офицеры почти не знались со штатскими, и даже нас, чиновников городского управления, держали на почтительном расстоянии. Поэтому я видел Редегонду лишь издали; всегда в сопровождении супруга или в обществе других офицеров и их жен. Иногда она появлялась в одном из окон своей квартиры, выходившей на центральную площадь. Вечерами она часто выезжала в дребезжащей коляске в театр, где у нее была своя ложа; замирая от счастья, я незаметно наблюдал за ней из партера, но вот наступал антракт, и ее снова окружали молодые офицеры. Подчас мне казалось, что она заметила меня. Но если ей и случалось небрежно скользнуть по мне взглядом, я ничего не мог прочесть в ее глазах. Я уже потерял было всякую надежду когда-нибудь сложить к ее ногам мое беспредельное обожание, когда однажды, прекрасным осенним утром, встретил Редегонду в небольшом, похожем на парк, лесочке, который начинается сразу за восточными городскими воротами. Она прошла мимо, чему-то улыбаясь, возможно, даже не заметив меня, и вскоре скрылась в багряной роще. Она была от меня в двух шагах, а я и не сообразил поклониться или даже заговорить с ней! Но и в то мгновение, когда она скрылась в лесу, я не раскаивался, что упустил такую возможность познакомиться с ней, -- из этого все равно ничего бы не вышло. И тут со мной произошло нечто странное: подчиняясь таинственному, властному голосу, я представил себе, что случилось бы, решись я остановить Редегонду и заговорить с ней. В моем разыгравшемся воображении Редегонда не отвергла моих признаний, ей даже приятна была моя дерзость! Она жаловалась на пустоту существования, на ничтожество окружающих ее людей и не скрывала радости, что наконец нашла во мне понимающую, родственную душу. И столь многообещающим был ее взгляд в минуту расставанья, что я, придумавший все от начала до конца -- и прощальный взгляд тоже, -- вечером, увидев Редегонду в ложе театра, испытал такое чувство, будто нас связывает некая чудесная тайна. Надеюсь, дорогой друг, вас не удивит, что за первой необыкновенной встречей, созданной моим воображением, вскоре последовали другие и что от свидания к свиданию беседы наши становились все более дружескими, задушевными, даже интимными, пока однажды, уже поздней осенью, Редегонда не упала в мои объятия. Тут уж фантазия моя разыгралась вовсю! Наконец Редегонда сама пришла в мою скромную квартирку на окраине города, и я пережил такое упоительное блаженство, какого мне никогда не могла бы дать убогая действительность. На каждом шагу нас подстерегали опасности, придавая еще большую романтичность нашей любви. Однажды, когда мы, закутавшись в меха, мчались на санях куда-то в ночь, мимо нас во весь опор проскакал ротмистр. Уже тогда в душе моей зародились роковые предчувствия, коим вскоре суждено было сбыться. В начале весны в городе стало известно, что драгунский полк, где служил муж Редегонды, переводят в Галицию. Моему -- нет, нашему отчаянию не было предела! Мы перебрали все, на что могут решиться возлюбленные при столь необычных обстоятельствах: бегство, смерть, печальную необходимость покориться неизбежному. Наступил последний вечер, а мы все еще терзались сомнениями. Я украсил комнату цветами и теперь ждал Редегонду; приготовившись ко всему, уложил чемодан, зарядил револьвер и написал прощальные письма. Все это, мой дорогой друг, истинная правда. Ибо мечта столь безраздельно завладела мной, что в тот вечер я не просто надеялся, что Редегонда придет, но и ждал ее. Мне не грезилось, как обычно, что я держу ее в объятиях; нет, мне чудилось, будто на сей раз нечто таинственное, даже ужасное удерживает мою возлюбленную дома; раз сто подходил я к двери, прислушиваясь, не поднимается ли кто по лестнице, выглядывал из окна, чтобы увидеть Редегонду еще издали. В лихорадочном возбуждении я готов был ринуться на ее поиски и вопреки всем преградам, по праву любящего и любимого, отнять Редегонду у мужа. Под конец, совершенно измученный ожиданием, я свалился на диван, Внезапно около полуночи раздался звонок. Сердце мое замерло. Вы понимаете, этот ночной звонок уже не был фантазией! Звонок прозвенел второй, третий раз и своим пронзительным дребезжаньем сразу вернул меня к неумолимой действительности. Но в тот самый миг, когда я понял, что мое странное приключение до этого вечера оставалось лишь цепью чудесных снов, во мне проснулась безрассудная надежда, что Редегонда, покоренная силой моей страсти, сама пришла ко мне, стоит сейчас у порога и вот-вот упадет в мои объятия. Весь во власти этого сладостного предчувствия, я подошел к двери и открыл ее. Но то была не Редегонда. Передо мной стоял ее муж, не бестелесный призрак, а живой человек, и я видел его так же отчетливо и ясно, как вас в эту минуту. Ротмистр пристально смотрел мне в лицо. Понятно, мне ничего другого не оставалось, как пригласить его в комнату и предложить стул. Но он продолжал стоять, выпятив грудь, потом с невыразимой насмешкой произнес: -- Вы ждете Редегонду; к сожалению, ее приходу помешали некоторые обстоятельства. Она, видите ли, умерла. -- Умерла, -- повторил я, и свет для меня померк. Ротмистр продолжал твердым голосом: -- Час назад я застал ее за письменным столом. Перед ней лежала эта тетрадь, я нарочно захватил ее с собой. Очевидно, она умерла от сильного испуга, когда я внезапно вошел в комнату. Вот последние строки, которые она успела написать. Извольте взглянуть! Он протянул мне раскрытую тетрадь в фиолетовом кожаном переплете, и я прочел: "Итак, я покидаю мой дом навсегда, возлюбленный ждет меня". Я закрыл тетрадь и утвердительно кивнул головой. -- Вы, верно, догадались, -- продолжал ротмистр, -- что держите в руках дневник Редегонды. Возможно, вы будете столь любезны, что перелистаете его. Тогда вы убедитесь, что отпираться бесполезно. Я стал перелистывать дневник, вернее, начал его читать. Облокотившись о письменный стол, я читал его почти час, и все это время ротмистр неподвижно сидел на диване. Перед моим взором вновь проходила вся дивная история нашей любви: то осеннее утро, в лесу, когда я впервые заговорил с Редегондой, первый поцелуй, наши загородные прогулки, исполненные блаженства часы в моей, благоухающей цветами комнате, наши планы бежать или умереть вместе, наше счастье и наше отчаяние. Все, чего я никогда не пережил в действительности, а лишь создал в своем воображении, было с удивительной точностью запечатлено на этих страницах. И это вовсе не казалось мне чем-то необъяснимым, как, верно, представляется вам. Я внезапно понял, что и Редегонда безраздельно любила меня, поэтому ей была дана таинственная власть испытать вместе со мной все муки и радости, порожденные нашей фантазией. Редегонда, как все женщины, была ближе меня к истокам бытия и потому, не ведая разницы между желанием и его исполнением, по-видимому, твердо верила, что все, о чем она поведала фиолетовой тетради, пережито ею наяву. Но, возможно, все обстояло иначе. Быть может, Редегонда завела этот предательский дневник, желая отомстить мне за нерешительность, из-за которой моим -- нет, нашим мечтам не суждено было сбыться; она, по собственной воле, обрекла себя на смерть, замыслив, чтоб дневник попал таким образом в руки обманутого мужа. Но у меня не оставалось времени разрешать эти сомнения, ведь ротмистр был совершенно убежден в моей виновности, и я, как того требовали обстоятельства, в подобающих выражениях объявил ему, что всегда к его услугам. -- Не попытавшись?.. -- Отрицать?! -- прервал меня доктор Вейвальд сурово. -- О нет! Даже если бы такая попытка сулила малейшую надежду на успех, она показалась бы мне недостойной, ибо я чувствовал себя в ответе за трагический исход приключения, которое хотел пережить и не пережил лишь по своей трусости. -- Я хотел бы довести дело до конца, пока еще не стало известно о смерти Редегонды, -- сказал ротмистр. -- Сейчас ровно час ночи, в три состоится встреча секундантов, в пять все должно решиться. И снова я кивнул в знак согласия. Холодно откланявшись, ротмистр удалился. Я привел в порядок бумаги, вышел из дому и поднял прямо с постели двух моих знакомых из главного окружного управления, один из них был граф. Объяснив в нескольких словах лишь самое необходимое, чтобы заставить их поторопиться, я спустился на главную площадь и стал ходить взад и вперед под неосвещенными окнами комнаты, где лежало тело Редегонды. Мной владело такое чувство, будто я иду навстречу своей судьбе. В пять часов утра, в маленьком лесочке, вблизи того места, где я впервые встретил Редегонду, но так и не решился заговорить с нею, мы стояли друг против друга, ротмистр и я. -- И вы застрелили его? -- Нет, моя пуля пролетела у самого его виска. Он же попал мне прямо в сердце. Как принято говорить, я был убит наповал. -- О-о-о! -- простонал я, бросив растерянный взгляд на странного собеседника. Но никого не увидел. Скамья была пуста. Можно было даже подумать, что все это мне померещилось. Только тогда я вспомнил, что вчера в кафе было много разговоров о дуэли, на которой некий ротмистр по имени Тейергейн застрелил доктора Вейвальда. Эта весть огорчила наше провинциальное общество, однако то обстоятельство, что фрау Редегонда в тот же день бесследно исчезла вместе с одним молодым лейтенантом, дало повод для грустных шуток. Кто-то высказал мысль, что доктор Вейвальд, отличавшийся редкой скромностью и благородством, отчасти по своей воле принял смерть за другого, более счастливого соперника. Что же до появления призрака Вейвальда в Городском парке, то оно было бы куда более впечатляющим и необычным, если бы я встретил его до рыцарской гибели его двойника. Не стану скрывать, мысль несколько передвинуть события и тем самым усилить впечатление вначале показалась мне весьма заманчивой. Все же, по зрелом размышлении, у меня возникли опасения, что, слегка изменив порядок событий, я навлеку на себя упреки в мистике, спиритизме и прочих страшных вещах. Я предвидел вопросы, не выдумка ли мой рассказ, и более того, мыслимы ли вообще подобные случаи, и знал, что в зависимости от ответа меня объявят либо духовидцем, либо мошенником. Что и говорить, выбор не слишком приятный! Поэтому в конце концов я предпочел описать мою ночную встречу, как она и произошла. И все-таки боюсь, что многие усомнятся в ее достоверности из-за широко распространенного недоверия, с каким обычно относятся к поэтам, хотя прочие люди заслуживают его в гораздо большей степени. УБИЙЦА Молодой человек, доктор прав, не занимавшийся юридической практикой, владелец значительного состояния, оставленного ему родителями, завсегдатай гостиных и обаятельный собеседник, вот уже более года находился в связи с девушкой низкого происхождения. Родных у нее тоже не было, и потому она могла не считаться с мнением окружающих. Отнюдь не сердечная доброта или сильное влечение, а, скорее, стремление безмятежно предаваться очередной страсти заставило Альфреда в самом начале их знакомства убедить возлюбленную -- конторщицу в одном солидном венском магазине -- оставить службу. Какое-то время ее безграничное обожание доставляло ему удовольствие, а обоюдная свобода делала этот союз более приятным, нежели все прежние. Но вскоре пришло столь знакомое ему, беспричинное беспокойство, которое обычно предвещало близкий конец любовной связи; хотя, казалось бы, на сей раз охлаждение еще не наступило, он уже боялся, как бы ему не пришлось разделить участь одного из друзей своей юности -- несколько лет тому назад тот связал свою судьбу с женщиной того же круга, что и Элиза, и теперь, обремененный заботами о семье, стал брюзгой и домоседом. И не мудрено, что при такого рода предчувствиях общество милой и кроткой Элизы, вместо того чтобы доставлять истинную радость, начало раздражать его и стало ему в тягость. Разумеется, Элиза этого не чувствовала -- Альфред был достаточно ловок (сам-то он гордо называл это чуткостью), чтобы не дать ей заметить перемены. А сам он тем временем стал все чаще бывать в обществе людей своего круга, от которых совсем было отдалился за последний год. И когда однажды на балу юная дочь состоятельного фабриканта, окруженная всеобщим поклонением, отметила его своей благосклонностью, та, другая связь, начавшаяся так легко и приятно, стала казаться ему досадной обузой, от которой молодой человек, принадлежавший к сливкам общества, имел право избавиться без лишних раздумий: ведь ему открылась возможность союза, куда бо