и акульим оскалом желтых зубов, тем не менее дядя Хуго с большим удовольствием ел, например, савойскую капусту. Но, к несчастью, старший государственный чиновник с лесопильни известил дядю о том, что прибудет в день святого Николая. Этот человек возглавлял управление лесного хозяйства, где дяде Хуго немножко не доверяли. Там считали, что он слишком много пьет, и кроме того случалось, что дядя Хуго играл в скат с браконьерами. В сущности, это, конечно же, была клевета, и советник в своей срочной телеграмме ясно дал понять, что прежде всего его интересует пряный зимний воздух. Но, как совершенно правильно заметила тетя Эльза, это был намек, что к пряному зимнему воздуху должен примешиваться еще и аромат жаркого. Никогда ранее не обрушивалось столько похабной ругани на безобидную утку, сколько после этого вполне справедливого замечания тети Эльзы обрушилось на голову в прошлом откормленной утки Эмми. Для Иды, которая всегда считала его ответственным за каждую сломанную ветку в лесу, гнев дяди Хуго явился величайшим триумфом. - Пусть себе злится, пока не лопнет, - сказала она, - тогда раздастся треск и все лесное зверье пустится в пляс. Насчет треска она оказалась права, а в остальном все вышло иначе. В тот же день, накануне дня святого Николая, судьба ясно указала нам, что будет дальше. Над дверью в кабинет дяди Хуго висело нечто, которое мы шепотом называли "чертовой бородой". Дядя Хуго, однако, без устали уверял нас, что это чучело глухаря, правда, не совсем обычного, потому что, когда дедушка, бывший участковым судьей в Алленштейне, несмотря на запрет, убил эту птицу, он тем самым загубил свою карьеру. Стоило кому-нибудь громко хлопнуть дверью, как из горла этого зверя тонким ручейком сыпались опилки, наполняя комнату пылью, от которой хотелось кашлять. Итак, в день, когда непреложно было установлено, что забывшая свой долг утка Эмми саботировала праздничный ужин, дядя Хуго несколько раз так хлопал своей дверью, что ручеек опилок неожиданно превратился в бурный поток, и как раз в тот момент, когда мы сели ужинать. После того как мы перестали непрерывно чихать и кашлять и свет беспокойно коптившей керосиновой лампы вновь пробился сквозь опилочную мглу, мы с ужасом обнаружили, что птица словно бы покончила с собой; шея ее свисала вниз, как пустая колбасная шкурка, а стеклянные, точно закатившиеся глаза уставились на дядю Хуго. В довершение всего в эту минуту вошла старая Мелитта с миской картошки. Ее скромность поначалу внушила ей заслуживающую всякого уважения невозмутимость, но потом она увидела знак. - Нье добже, пане, - укоризненно и в то же время жалобно воскликнула она, искривленным подагрой пальцем указывая на дважды умершую птицу. В полном молчании продолжили мы прерванный ужин. Но косой взгляд висящей вниз головою птицы не давал покоя Дяде Хуго. - И все-таки! - вздохнул он наконец и вдруг склонил голову, так что его морщинистая лысина попала в круг света керосиновой лампы. Тетя Эльза в замешательстве отпрянула. - Что "все-таки"? - ...необходимо подать начальству зайца! - выкрикнул дядя Хуго и стукнул кулаком по столу. Я в испуге взглянул на глухаря. - Да, - спокойно проговорила тетя Эльза, - боюсь, что так. Только тут до меня дошло, что они имели в виду советника. Ида историю с глухарем узнала от своей матери. Она сидела на корточках в комнате старой Мелитты и вырезала из пожелтевших охотничьих журналов всяких зверей. Рядом с нею лежала икона - Черная Мадонна Ченстоховская - в застекленном ящике. На него падала тень Иды, и потому заглянуть внутрь было нельзя, видны были только звери, наклеенные на изъеденную червями раму. Я спросил Иду, есть ли тут заяц. - Заяц? - буркнула она. - А что? - А то, что утром будет охота на зайца, - сказал я. - Дай сюда клей, - потребовала Ида. Она вырезала большого желтого зайца и наклеила его справа на нижнюю часть стекла, покрывавшего икону. - Мадонне на сердце: пускай поможет зайцу. - А глухарь? - спросил я. Ида прищурилась. - Ничего у него с зайцем не выйдет, - хрипло сказала она, - этот чертов лесничий уж очень о себе воображает! Поначалу казалось, что оно и вправду так будет. Похоже, дядя Хуго действительно возомнил о себе. Когда я пришел пожелать ему "спокойной ночи", он стоял на табуретке, отбрасывая колеблющуюся лысо-бородатую тень, и пытался поправить шею глухаря. Но судьбе, видимо, было не угодно такое постороннее вмешательство, шея снова и снова обвисала вниз. Кончилось тем, что дядя Хуго нанес упрямой птице удар в грудь, пыль взвилась столбом, и дядя, кашляя и ругаясь, слез с табуретки. - Поди-ка сюда, - сказал он мне. У меня вдруг тревожно забилось сердце. Но и дядя Хуго, по-видимому, был не в своей тарелке; он вдруг заговорил шепотом. - Как насчет того, - сказал он, - чтобы помочь мне завтра раздобыть зайца для этого окаянного шпика с лесопилки? Я молчал, я должен был помнить об Иде. - Что? - возмутился дядя Хуго. - Хочешь бросить в беде брата Оттилии, твоей бабушки? Бросить в беде... этих слов я не мог перенести. - Но слушай... - сказал я слабым голосом. - Вот видишь, - сказал он опять уже громко, - я же знал, что на тебя можно положиться. Я чувствовал себя дураком. Долго лежал без сна и пытался вызвать в себе ненависть к зайцу, ведь я же должен помочь дяде его уничтожить. Но ничего не получалось, я был не в состоянии предъявить зайцу хоть сколько-нибудь серьезные обвинения. Потом я все-таки, видимо, заснул и проснулся вдруг с ощущением, что в комнате что-то не так. Я уже собрался было поднять тревогу, - ведь для младенца Христа еще слишком рано, а то, что стояло в белой рубашке, посреди светового квадрата, то, что загораживало лунный свет, льющийся из мерцающего морозным узором слухового окна, могло быть только привидением. Но это оказалась просто-напросто Ида. Я узнал ее по оттопыренным ушам. Из-под подола ночной рубашки виднелись высокие сапоги старой Мелитты, а под мышкой она держала икону. Я робко спросил, что случилось. - Может быть, удастся отвести беду, - пробормотала Ида. Она подошла и положила икону мне на кровать. Лица Черной Мадонны в темноте было не разглядеть, только тускло поблескивала золотая бумага. Ида прокашлялась, она была сама не своя. - Ложи руку на икону и божись: ни в коем разе не пойду зайца убивать. Дверь она оставила открытой, и до меня донесся запах свежей хвои, а еще я слышал, как тетя Эльза сказала в гостиной: - Мелитта, будь добра, повесь венок так, чтобы господин советник не задел его головой. - Не могу, - сказал я хрипло. Ида прищурилась. - Не можешь?.. - Нет, - отвечал я, - дядя Хуго... - Добже. - Она взяла с кровати икону и зашлепала к двери. - Ида! - закричал я ей вслед. - Ничего не Ида! - крикнула она за дверью. - Если ты будешь пойти с ним, конец нашей любови! На душе у меня было довольно скверно, когда на следующее утро я отправился с дядей Хуго в лес. Начинало светать, звезды между верхушками деревьев бледнели. Снег отсвечивал синевой, и при каждом шаге мороз стеклянно вскрикивал у нас под сапогами. Дядя Хуго был еще мрачнее, чем обычно. Из него не удавалось вытянуть ни словечка. Засаленная форменная шляпа с позеленевшим имперским орлом была надвинута почти на самые глаза, борода дымилась от гнева, так что все время казалось, будто грозный советник незримо сопровождает нас. Что-то тут все же было не так. Потому что, когда дядя Хуго остановился, чтобы закурить трубку, сзади нас отчетливо послышались шаги. И чуть позже, когда хладноликое зимнее солнце поднялось за деревьями и стало заносчиво смотреться в ствол дядиного ружья, из соснового заказника вдруг вылетело большое обледенелое полено и шлепнулось в снег у самых наших ног. Такие штуки повторялись еще несколько раз и прекратились лишь, когда мы добрались до места, которое дядя Хуго выбрал для охоты на зайца. Речь идет о большой поляне, открытой с севера и переходящей в пастбище, а дальше - ив пахотные земли. Вдалеке виднелось прямое, как стрела, обсаженное деревьями шоссе, словно бы уходящее в небо. Оно-то и было границей охотничьих угодий. Дядя Хуго стал обходить сверкающую снегом поляну, идя навстречу солнцу. Земля тут была холмистая, и бледно-пылающий шар несколько раз казался нимбом вокруг головы дяди Хуго; если бы не ружье, можно было бы поклясться, что это святой Николай, оскорбленный возвращается на небо. Вскоре дядя Хуго превратился всего лишь в жирную черную точку в хрустальном мерцании снега. Потом, уже у самого шоссе, он остановился и вскинул ружье - знак, по которому я должен был приступить к своим вспомогательным обязанностям. Они заключались в том, чтобы, стуча в консервную банку и помня, что ветер должен дуть все время в спину, зигзагами приближаться к дяде Хуго и таким образом гнать вперед всех могущих мне попасться зайцев. Холмы оказались выше, чем я предполагал, нередко терял я дядю Хуго из виду и потому сперва принял чей-то свежий след на снегу за его след и решил, что он идет мне навстречу. Однако, взойдя на следующий холм, я снова увидел, что он стоит за деревьями, растущими вдоль шоссе. Я пошел обратно и принялся рассматривать след. Он выглядел очень странно: носки сапог при каждом шаге смотрели в другую сторону, видимо, сапоги были здорово велики владельцу. Я пошел по следу, он тоже вел в направлении шоссе, но пересекал поляну по диагонали, потом сворачивал обратно и шел параллельно дороге; и тут я заметил, что впереди дяди Хуго, отделенное от него лишь маленькой грядою кочек, движется нечто. Оно выглядело просто жутко: два огромных вихляющихся сапога топали по снегу вдоль лощинки, а высоко над ними развевалась по ветру цветастая наволочка. Только подойдя значительно ближе, я наконец обнаружил, что связывало между собой эти два встревоживших меня полюса. Должен сознаться, Ида двигалась вперед в высшей степени решительно: более идеальной маскировки, чем ее снежно-белая ночная рубашка и не менее белая березовая палка, к которой она привязала наволочку, невозможно было и выдумать. Да и весь ее план свидетельствовал о поистине потрясающей осмотрительности. Если вообще в этой местности был хоть один заяц, то он уже давно бы дал тягу от хлопающего на ветру парламентерского флага Иды. Причем, поскольку Ида шла против ветра, то он улепетнул бы не в сторону дяди Хуго, а наоборот. Иными словами: теоретически Ида и Черная Мадонна давно уже спасли жизнь зайца, находившуюся под угрозой. Но судьба не признает теорий, в конце концов ведь это могло быть лишь случайностью, что шея глухаря подломилась в столь роковой час. И вправду: на шоссе показалась едущая зигзагами машина. Дядя Хуго увидел это и в тот же миг вскинул ружье. Но следил он не столько за машиной, сколько за зайцем, зигзагами бегущим перед нею. Шофера тоже охватила охотничья лихорадка, он, можно сказать, уткнулся в руль своим лисьим носом и несколько раз подъезжал так близко к зайцу, что казалось, тот уже под колесами; дяди Хуго шофер вообще не замечал. С зайцем происходило то же самое. Внезапно он отчаянным рывком метнулся в сторону и словно одержимый понесся прямо на дядю Хуго, так что тот невольно отскочил. Потом, конечно, грянул выстрел, машина остановилась, оттуда показалось бледное от испуга лицо, снег вокруг зайца взлетел фонтаном, заяц перекувырнулся в воздухе и скрылся за цепью Идиных кочек. - Эй ты, почему не шумишь? - заорал дядя Хуго. - Теперь хватит! Так, - сказал он и пошел к машине, держа ружье под мышкой, - а теперь, говнюк, займемся тобой, мы еще посмотрим, - рявкнул он, - не пройдет ли у тебя охота зайцев давить! Приветствую, господин советник, - странно изменившимся голосом обратился он к бледному человеку с лисьим лицом, который вылезал из машины, подняв руки. Какое-то мгновение они смотрели друг на друга; потом дядя Хуго опустил ружье, а приезжий опустил руки, и оба откашлялись. Я долго раздумывал, почему мне было так неприятно смотреть на этого человека, теперь я понял: шляпу украшало глухариное перо. - Хотите сигару? - спросил он дядю Хуго. - Благодарствуйте, - отвечал дядя Хуго и прищелкнул каблуками. - Впрочем, с праздником вас, господин советник. - Спасибо, спасибо, любезный, - сказал приезжий, протягивая дяде Хуго свой портсигар. Дядя Хуго коротко поклонился. - Вы позволите? - И закричал: - В чем дело? Долго еще господин советник будет дожидаться своего зайца? Тут я бросился бежать. Как раз пониже того места, где дробью взрыхлило снег, так, что ее нельзя было увидеть с дороги, на корточках сидела Ида. Увидев ее, я здорово перетрусил. Хотя кровь на снегу была не ее, а зайца. Он, вытянувшись, лежал перед ней, а она своей цветастой наволочкой промокала горячую кровавую рану у него на лопатке. - Ну, что там еще? - кричал дядя Хуго, поставив ногу на подножку машины и размахивая сигарой. Государственный муж снова уже сидел за рулем, попыхивал сигарой и недвижно смотрел в мою сторону, наморщив свой лисий нос. Но Ида тоже смотрела на меня: бледная, косая, веснушчатая и очень серьезная. Раздумывать тут, собственно, было не о чем. И я крикнул: - Зайца нигде не видать! - Дурацкая башка! - заорал дядя Хуго. - Ищи как следует! Тут государственный муж что-то ему сказал и при этом взглянул на часы, наверно, проголодался. Дядя Хуго отдал ему честь. - Мы поедем вперед! - крикнул он. - А ты поторапливайся, чтобы тетя Эльза успела его приготовить. Он влез в машину; слышно было, как взревел мотор, и машина умчалась. - Езжайте да прямиком в ад, заячьи губители проклятущие! - прокаркала Ида им вслед. Благое пожелание, но, судя но состоянию зайца, рай сейчас был к нам ближе. Это было заметно по тому, как его складчатый носишко то и дело втягивал воздух, на него уже веяло запахами вечности. Но, очевидно, неудача Черной Мадонны поссорила Иду с небесами, она не отпускала туда зайца. - Надо раздобыть сена, - вдруг заявила она. Не имело ни малейшего смысла объяснять ей, что земной голод плохо согласуется с той жаждой независимости, которую испытывает заячья душа; и мы завернули зайца в Идину цветастую наволочку, Ида осторожно перекинула его через плечо. Она знала, где поблизости хранится корм для лесных зверей, там она собиралась с помощью сухих листочков клевера пробудить к жизни почти уже заснувшую заячью душу. Пошел снег. Когда мы добрались до опушки, крупные хлопья валили так густо, что мы едва различали стволы деревьев. Разумеется, мы заблудились и в конце концов, обессиленные, сели прямо в снег. Заяц отсутствующим взглядом - зрачки его уже покрылись голубоватым налетом - смотрел сквозь нас; это мы отдыхали, его путь продолжался. Ида все еще не хотела в это поверить. Она долго ползала среди кустов, пока не обнаружила орешник. Надрала немного коры и принесла зайцу. Но кроме вежливого потягивания носом, никаких других признаков пробуждающегося аппетита добиться от него не удалось. - Слишком устал, - решила Ида. - Пускай сперва поспит. Это было уже ближе к истине. В какое-то мгновение нам все-таки показалось, что Черная Мадонна еще не вышла из игры. Мимо нас прошествовал олень, мы безмолвно последовали за ним, и верно, он вывел нас к лесной кормушке. Она оказалась крытой, а рядом стоял сарай с сеном. Под навесом мы устроили привал, и Ида вновь начала ворожить над зайцем. Одуванчики, мать-и-мачеха, клевер - все было в засушенном виде, и хвалы этим кормам воздавались то по-польски, то по-немецки. Заяц честно пытался не огорчать Иду. То и дело он с явным усилием поднимал голову и приличия ради из последних силенок притворялся, что проявляет интерес к пище. Но потом мало-помалу его самообладание пошло на убыль; тогда Ида начала натирать снегом его пылающий нос, в результате он два раза чихнул, ничего другого она не добилась. Медленно начинало смеркаться. Олени приходили и уходили. Потом появились и первые звезды, а издалека, из какой-то деревни, донеслись до нас три слабых удара колокола в честь дня святого Николая. Ида задремала; ее рыжие косички торчали, словно замерзшие беличьи хвосты. Заснул и заяц. Я еще прикрыл его сеном, а потом попытался представить себе, что скоро наступит рождество. Кажется, мне это удалось; правда, скорее во сне, чем наяву. Во всяком случае, разбудил меня громкий вопль. Я вскочил и успел увидеть на искрящемся снегу подлеска бегущие сапоги старой Мелитты. Заяц исчез. Я нашел Иду, она стояла на коленях перед черной зияющей дырой и ревела. Барабаня кулаками по затвердевшему снегу, она кричала прямо в нору: - Чтоб тебе задохнуться, вонючка проклятая! Чтоб тебе задохнуться, вонючка проклятая! То, что она имела в виду лису, которая - вполне простительным образом полагая, что в кормушке найдется что-нибудь и для нее, - утащила зайца, я понял только уже на пути домой. До тех пор от Иды можно было услышать лишь польские проклятия. Я очень старался внушить ей, что столь очевидная ошибка лисы не причинила никакого ущерба небесным устремлениям заячьей души, однако Ида оставалась при своем мнении: советник ли сожрал зайца или лиса - это дела не меняет. Утверждение, на которое действительно трудно (стоит только вспомнить как следует лицо этого человека) что-нибудь возразить. Дом лесничего в мерцании звезд выделялся на ночном небе сахарно-белой невинностью видовой открытки. Звучала приглушенная предрождественская песня, и видно было, как в столовой на венке из еловых веток горят свечи. Мы подошли к окну и заглянули внутрь. Этот венок был сплетен поистине с любовью. Сверкая, висел он над головою старой Мелитты, стоявшей рядом с тетей Эльзой. Мелитта воткнула в волосы здоровенный перламутровый гребень, и вид у нее был даже довольно шикарный. Дядя Хуго и советник стояли несколько правее. Глаза их блестели от пения, а пунш в стаканах, которые они держали перед собой, казалось, вот-вот переплеснется через край. Высоко над венком можно было различить и глухаря. Его шею шнурком прикрепили к потолку: он выглядел так, словно тоже поет со всеми. РАДОСТЬ ВЗАЙМЫ  Больше всего хлопот отцу обычно доставляли рождественские праздники. В эти дни нам особенно трудно было смириться с тем, что мы безработные. Остальные праздники можно справлять или не справлять, но к рождеству люди готовятся заранее и, когда оно наступает, стараются его удержать подольше; витрины иногда даже в январе никак не могут расстаться с шоколадными дедами-морозами. Мне же больше всего огорчений доставляли гномики и Петрушка. Если отец был со мною, я отворачивался, но это еще сильнее привлекало его внимание, чем если бы я смотрел на них. Тогда я мало-помалу снова начал заглядываться на витрины. Отец тоже не был так уж равнодушен к тому, что в них выставлено, просто он лучше владел собой. Рождество, говорил он, праздник радости, и самое главное теперь - не унывать, даже если нет денег. - Большинство людей, - говорил отец, - просто радуются в первый и второй день праздника и, может быть, еще на Новый год. Но этого недостаточно, радоваться надо начинать, по крайней мере, за месяц до праздника. Тогда под Новый год ты со спокойной совестью можешь опять взгрустнуть, - говорил он, - ибо ничего нет хорошего в том, чтобы просто так расстаться со старым годом. Но вот теперь, перед рождеством, уныние совершенно неуместно. Отец сам всегда очень старался не унывать в это время; но по какой-то причине ему это давалось труднее, - чем мне, может, потому, что у него уже не было отца, который мог бы сказать ему то, что он всегда говорил мне. Все это наверняка сошло бы легче, если бы отец не потерял работу. Теперь он согласился бы даже снова работать помощником препаратора, но в настоящий момент там помощники препаратора не требовались. Директор сказал, что отец, конечно, может бывать в музее, но с работой придется подождать до лучших времен. - А когда, по-вашему, они наступят? - спросил отец. - Мне не хотелось бы вас огорчать... - ответил директор. Фриде повезло больше, ее взяли подсобницей на кухню в большой бар на Александерплатц, к тому же с казенной квартирой. Нам это было очень приятно - не быть все время с нею вместе; теперь, когда мы виделись только в обед и вечером, она была нам куда милее. Но, в сущности, и мы жили неплохо! Фрида обильно снабжала нас едой, а если дома было уж слишком холодно, мы шли в музей. Мы осматривали его, а потом, примостившись у батареи под скелетом динозавра, либо пялились в окно, либо заводили с музейным сторожем беседу о разведении кроликов. Сам по себе этот год был словно создан для того, чтобы прожить его до конца в спокойствии и созерцательности. Если бы только отец не затеял такой возни с рождественской елкой! Началось это совершенно неожиданно. Мы зашли за Фридой в бар, проводили ее до дому и наконец улеглись, как вдруг отец захлопнул том "Жизни животных" Брема, который он все еще читал по вечерам, и спросил меня: - Ты спишь? - Нет, - отвечал я, было слишком холодно, чтобы спать. - Я сейчас понял, - заявил отец, - что нам необходима рождественская елка. - Он замолчал, ожидая, что я отвечу. - Ты находишь? - спросил я. - Да, - сказал он, - и притом самая лучшая, самая красивая, а не какая-нибудь завалящая, которая опрокинется, если на нее повесишь хотя бы грецкий орех. При упоминании о грецком орехе я вскочил. Может быть, удастся раздобыть на елку хотя бы несколько пряников? Отец откашлялся. - Господи... - сказал он, - почему же нет, надо поговорить с Фридой. - А может, - предположил я, - Фрида знает кого-нибудь, кто нам подарит елку? В этом отец усомнился. И потом - такое дерево, как он себе вообразил, никто дарить не станет, ведь это богатство, настоящее сокровище. - Может ли оно стоить целую марку? - спросил я. - Марку? - Отец презрительно засопел носом. - Минимум - две. - А где бывают елки? - Видишь ли, - сказал отец, - я как раз сейчас над этим думаю. - Но ведь мы никак не сможем ее купить, - заметил я, - две марки, где ты их теперь достанешь? Отец поднял керосиновую лампу и осмотрелся в комнате. Я знал он соображает, что бы такое еще снести в ломбард; но все, что можно было, мы туда уже снесли, даже граммофон, из-за которого я ревел в голос, когда этот тип за стойкой, шаркая, унес его в заднее помещение. Отец поставил лампу на место и откашлялся. - Ты лучше спи, я должен как следует все обмозговать. После этого разговора мы стали часами околачиваться возле тех мест, где продавались елки. Их разбирали одну за другой, а мы по-прежнему оставались ни с чем. - А может, все-таки?.. - спросил я на пятый день, когда мы опять притулились возле батареи под скелетом динозавра. - Что все-таки? - строго спросил отец. - Я думаю, может, все-таки стоит попытаться заполучить самую обыкновенную елку? - Ты с ума сошел?! - Отец был возмущен. - А может, еще капустную кочерыжку, такую, что и не поймешь - то ли это швабра, то ли зубная щетка? Об этом не может быть и речи. Но к чему все эти разговоры? Рождество неумолимо приближалось. Поначалу рождественские леса на улицах были еще густыми, мало-помалу в них стали появляться просветы, а однажды вечером мы стали свидетелями того, как самый толстый продавец елок на Алексе, Джимми-Приводной-Ремень, продал за три с половиной марки последнее деревце, настоящую спичечку, поплевал на деньги, вскочил на мотоцикл и укатил. Вот тут-то мы и приуныли. Не слишком, но все-таки достаточно, чтобы Фрида сдвинула брови больше, чем сдвигала обычно, и спросила, что с нами такое. Мы, правда, уже привыкли хранить свои заботы про себя, но на сей раз сделали исключение, и отец ей все рассказал. Фрида внимательно выслушала, - Только и всего? Мы оба кивнули. - Ну вы и комики, - сказала Фрида, - почему бы вам просто не пойти в Груневальд и не стибрить там одну елку? Я нередко видел отца возмущенным до глубины души, но таким, как в тот вечер, - никогда. Он стал белее мела. - Ты это серьезно? - хриплым голосом спросил он. Фрида была поражена. - Вполне, - сказала она, - ведь все же так делают. - Все! - точно эхо повторил он сдавленным голосом. - Все! - Он поднялся и взял меня за руку. - Если позволишь, - обратился он к Фриде, - я провожу мальчика домой, а уж потом надлежащим образом отвечу тебе. Ничего он ей не ответил. Фрида была достаточно благоразумна, она сделала вид, будто прониклась щепетильностью отца, и на следующий день извинилась перед ним. Но какой от всего этого прок? Елки, той роскошной елки, которую воображал себе отец, у нас по-прежнему не было. Но потом - настало уже двадцать третье декабря, и мы опять заняли свое излюбленное место под скелетом динозавра - отца вдруг осенило. - Скажите, у вас есть лопата? - спросил он музейного сторожа, сидевшего рядом с нами на складном стульчике. - Что? - воскликнул он и вскочил. - Что у меня есть? - Лопата, старина, - нетерпеливо повторил отец, - есть у вас лопата? Да, лопата у него была. Я робко поднял глаза на отца. Он выглядел вполне нормально. Только взгляд его показался мне беспокойнее обычного. - Хорошо, - сказал он, - мы придем сегодня к вам домой, и вы нам ее дадите. Что он задумал, я узнал только ночью. - А ну, - сказал отец и встряхнул меня, - вставай. Сонный, я перелез через решетку кровати. - Что такое стряслось? - Имей в виду, - сказал отец, останавливаясь передо мной, - украсть елку - это подло, но взять взаймы - можно. - Взаймы? - моргая, переспросил я. - Да, - отвечал отец. - Сейчас мы пойдем во Фридрихсхайн {Район Берлина.} и выкопаем одну голубую елку. Дома мы поставим ее в ванну с водой, отпразднуем завтра сочельник, а потом снова вроем ее на прежнее место. Ну, как? - Он смотрел на меня пронизывающим взглядом. - Гениальная идея! - сказал я. Напевая и насвистывая, мы тронулись в путь, отец - с лопатой через плечо, я - с мешком под мышкой. Иногда отец переставал свистеть, и мы в два голоса пели "Завтра, дети, что-то будет" и "C горних высот я к вам пришел". Как всегда, от таких песен у отца выступили слезы на глазах, и у меня на душе стало как-то торжественно. Когда перед нами открылся Фридрихсхайн, мы замолчали. Голубая ель, на которую наметился отец, росла посреди укрытой соломой клумбы роз. Она была в добрых полтора метра высотой и являла собою образец равномерного роста. Поскольку земля промерзла еще только сверху, это продолжалось недолго, и вот уже отец освободил корни. Мы осторожненько положили елку, надели на корни мешок, отец накинул на верхушку, торчавшую из мешка, свою куртку, мы засыпали яму, припорошили ее соломой, отец взвалил дерево себе на плечи, и мы пошли домой. Там мы налили водой большую цинковую ванну и поставили в нее елку. Когда на следующее утро я проснулся, отец с Фридой уже украшали ее. С помощью веревки елку прикрепили к потолку, а Фрида вырезала из станиолевой бумаги всевозможные звезды и развесила их на ветвях - получилось очень красиво. Заметил я в ветвях и несколько пряничных человечков. Мне не хотелось портить им удовольствие, и потому я притворился, что еще сплю. А сам стал думать, как бы мне взять у них реванш за их доброту. Наконец я придумал: отец взял взаймы рождественскую елку, так неужели же я не сумею, хотя бы на праздники, выручить из заклада наш граммофон? Итак, я сделал вид, что лишь сию минуту проснулся, выразил все приличествующие случаю восторги, потом оделся и вышел на улицу. Хозяин ломбарда был очень страшный человек; еще когда мы первый раз пришли к нему и отец отдал в заклад свое пальто, мне захотелось как-нибудь ему напакостить; но сейчас надо было держаться с ним подружелюбнее. Я лез вон из кожи. Рассказывал ему что-то о двух бабушках, о "последней радости на старости лет", о том, что "как раз на рождество..." и т. д., и вдруг хозяин как размахнется, как даст мне оплеуху, а потом и говорит с полным спокойствием: - Часто ли ты врешь по будням, мне наплевать, но на рождество изволь говорить правду, понятно? С этими словами он прошаркал в соседнюю комнату и вынес оттуда граммофон. - Но смотри у меня, если вы его сломаете! Только на три дня! И то лишь потому, что это ты! Я поклонился так, что едва не стукнулся лбом о колени, сунул ящик под мышку, трубу - под другую и помчался домой, Сперва я спрятал и то и другое в домовой прачечной. Фриде все равно придется сказать, потому что пластинки у нее, но на Фриду можно доложиться. Днем нас пригласил к себе шеф Фриды, хозяин бара. Нам подали отличнейший суп с лапшой, а потом картофельное пюре с гусиными потрохами. Мы ели, покуда не перестали вообще что-нибудь соображать, потом, чтобы сэкономить уголь, пошли ненадолго в музей, к скелету динозавра, а вечером за нами туда зашла Фрида. Дома мы затопили печку. Потом Фрида достала громадную миску, полную гусиных потрохов, три бутылки красного вина и целый квадратный метр коврижки под названием "Пчелиный укус"; отец выложил на стол в подарок мне свой том "Жизни животных" Брема, а я в первую же минуту, когда никто не видел, бросился в прачечную, притащил граммофон наверх и попросил отца отвернуться. Он послушался. Фрида достала пластинки, зажгла свечи, я вставил трубу и завел граммофон. - Уже можно повернуться? - спросил отец, не выдержав, когда Фрида погасила верхний свет. - Минутку, - сказал я, - эта чертова труба, думаешь, ее легко закрепить. Фрида кашлянула. - Какая еще труба? - спросил отец. Но граммофон уже играл "Придите, детки"; пластинка хрипела, и трещина на ней была, но какое это имело значение? Мы с Фридой стали подпевать, и тут отец обернулся. Он только всхлипнул и схватил себя за нос, но потом прокашлялся и тоже запел. Когда пластинка кончилась мы пожали друг другу руки и я рассказал отцу, как раздобыл граммофон. Он пришел в восторг. "Ну, каково? - то и дело обращался он к Фриде, кивая при этом в мою сторону: - Ну, каково?" Получился, чудеснейший сочельник. Сначала мы пели и слушали пластинки, потом только слушали, но не пели, потом Фрида одна пропела все, что, было на пластинках, потом она еще пела вместе с отцом, а потом мы ели и выпили все вино и опять немножко послушали музыку, а потом проводили Фриду домой и легли спать. На утро елка еще стояла наряженная. Я валялся в постели, а отец целый день заводил граммофон и насвистывал вторя. На следующую ночь мы вытащили елку из ванны, сунули ее, еще украшенную станиолевыми звездами, в мешок и понесли во Фридрихсхайн. Там мы опять посадили елку посреди розовой клумбы. Утоптали землю поплотнее и пошли домой. А утром я отнес назад граммофон. Потом мы не раз навещали нашу елку, она опять принялась. Станиолевые звезды долго еще висели на ее ветвях, некоторые провисели до самой весны. Несколько месяцев назад я снова видел елку. Она вымахала чуть не до третьего этажа и в обхвате была величиной со среднюю фабричную трубу. Теперь мне странно себе представить, что она гостила у нас на кухне. БЕГСТВО В ЕГИПЕТ  До чего же красиво бывало, когда в начале декабря в парке открывали свои палатки торговцы всяким предрождественским товаром. Мы шатались по дорожкам в поисках старых знакомых. Мы знали множество зазывал и владельцев палаток, в основном еще с времен, когда отец работал на ярмарке - препаратором в кунсткамере. Однако на этот раз - была зима двадцать восьмого года, и стояли такие лютые холода, что приходилось подолгу греться в Пергамском музее, - на этот раз мы не встретили никого из старых знакомых. Может, они еще объявятся, а может, было слишком уж холодно, ведь большинство из них - хозяева заведений, персонал которых состоит из одново человека, и ни о печке, ни о другом отоплении нечего и думать. Но у нас имелась еще одна причина, по которой мы слонялись среди палаток и балаганов. Ведь если не сидеть сложа руки, то можно надеяться заполучить контрамарку на все представления или даже заработать несколько марок. Прежде всего нас необычайно интересовала выставка редкостей и уродов. Уже при разгрузке огромных дощатых стен и горизонтальных балок внушающего почтение громадного здания мы так рьяно и даже ожесточенно взялись помогать, что, когда отдавались распоряжения на следующий день, к нашему участию отнеслись как к чему-то само собой разумеющемуся. Над входом, украшенным яркими плакатами и пестрыми транспарантами, высилась башенка с колокольчиками - точь-в-точь пагода. Хозяин выбрал такое оформление, потому что жировые складки у него под глазами сообщали ему эдакую азиатскую раскосость. И в одежде Эде-пагода старался по мере возможности походить на китайца или японца. Но родом он был всего-навсего из Нойкельна {Район Берлина.} и к тому же был слишком высоким и толстым, чтобы его маскировка могла кому-нибудь показаться правдоподобной; только его лысая голова выглядела более или менее убедительно. Когда его павильон с монстрами уже стоял, отец пошел к нему, пожелал ему удачи в его предрождественских начинаниях и намекнул, в чем мы хотели бы ему помогать. Эде-пагода угостил отца сигаретой, указательным пальцем, сплошь покрытым шрамами, постучал себя по виску и отвернулся. Так мы узнали, что в этом декабре на рождественской ярмарке у нас появился враг. Мы укрепились в своем мнении еще больше, когда узнали, что на выставку редкостей и уродов Эде-пагоды дети не допускаются. И притом вовсе не потому, что дети могут испугаться человека-льва Халефа бен Брезике, а потому, что Эде-пагода не выносил детей. Фрау Шмидт, уже четырнадцать лет работающая у него самой толстой женщиной в мире, объяснила нам: это связано с тем, что у самого Эде-пагоды слишком много детей, они у него чуть ли не в каждом городе. Но отец утверждал, что причина такого отвращения к детям кроется глубже. - Он же привык к карликам и лилипутам, - сказал отец, - а их крошечные размеры человеку вроде него приносят большие деньги. Но в малом росте нормального ребенка он смысла не видит, а бессмыслицу коммерсанты его типа не переваривают, так что все вполне естественно. Как бы то ни было, но даже на рождественской ярмарке мы встретили одного из детей Эде-пагоды. Это был самый печальный и самый длинноносый мальчик, какого мы когда-либо видели. В день открытия мы познакомились с его матерью. Она была хозяйкой павильончика для игры в кости, помещавшегося под боком у Пергамского музея, на самом темном пятачке ярке освещенного парка. Весь инвентарь павильончика состоял из подноса, кожаного стаканчика, двенадцати лиловых плюшевых медвежат и маленького чемодана, полного утешительных призов. Главной приманкой у фрау Фетге был старенький фотоаппарат, который она выставляла как возможный главный выигрыш. В разговоре с нею отец выяснил, что у нас есть общие знакомые, а именно Красавчик Оскар, который делал моментальные рисунки. На октябрьской ярмарке в Штеттине он говорил фрау Фетге, что в декабре намеревается приехать в Берлин. Так что вполне естественно, разговор коснулся Эхнатона. В то время, когда Эхнатон Фетге появился на свет в бродячем фургоне, Эде-пагода, его отец, подделывался не под азиата, а под египтянина. Фрау Фетге тогда уже довольно давно танцевала у него в балагане танец с покрывалами. А поскольку Эде-пагоду нельзя было назвать человеком необразованным, то он дал фрау Фетге псевдоним: Нефертити де Кастро, а их общий сын, благодаря длиннющему и вправду немного похожему на египетский носу, был внесен в метрическую книгу, несмотря на протесты чиновника, под именем Эхнатона Фетге, С тех пор минуло почти восемь лет, и печаль Эхнатона по поводу забывчивости его отца дошла за эти годы до таких пределов, что он даже перестал протирать свои маленькие, постоянно запотевающие, никелированные очки. Он просто смотрел поверх них, как будто они только что запотели. Мы прилагали все мыслимые усилия, чтобы немного подбодрить Эхнатона, ведь в конце концов скоро рождество, и для нас было бы непереносимо знать, что в святой вечер какому-нибудь мальчику также грустно, как Эхнатону. Но сколько мы ни стояли с ним перед гигантским колесом, изукрашенным синими и красными лампочками, или перед жаровнями с миндалем, от аромата которого захватывало дух, он веселее не становился. И тут на помощь нам пришел случай. Как раз напротив выставки уродов и редкостей Эде-пагоды оставалась свободной крохотная площадка, ярко освещенная прожекторами Эде. Мы все удивлялись, что никто ее не занял, очень уж удобно она расположена. Главное, там не обосновалось никакое увеселительное заведение, которому Эде со своей выставкой наверняка подпортил бы коммерцию. На третий день рождественской ярмарки отец, которому всегда до всего было дело, вдруг заявил: - Не знаю, не случилось ли чего с этой площадкой? - А что такое с ней должно было случиться? - ворчливо осведомился Эхнатон. - Надо выяснить, - сказал отец. Он взял нас за руки, и мы пошли в контору по распределению торговых мест; она помещалась возле Купферграбена, в каюте списанной баржи, некогда возившей яблоки. - Я тоже ничего не понимаю, - сказал шеф конторы. - Пауль собирался еще позавчера прибыть на Силезский вокзал. - Пауль? - в нетерпении спросил отец. - Уж не Пауль ли Иенте из Укермарка со своим ослом-математиком Францем? - Он самый, - кивнул шеф. - Только вот Франц уже слишком стар, чтобы считать, и Пауль заставил его крутить детскую карусель. - Всемилостивый боже! - воскликнул отец. - Ему же самое место возле Эде-пагоды! Против этого, сказал шеф, он никаких возражений не имеет. - Какие могут быть возражения, - вздохнул отец. - Паулю и так в жизни не везло. Не повезло ему и на сей раз. Ни на одном из путей Силезского вокзала, куда мы отправились в тот же вечер, не обнаружилось товарного вагона с каруселью и ослом. Однако отец не успокоился до тех пор, пока не добился разрешения поискать на подъездных путях, у погрузочной платформы. Мы с Эхнатоном отстали и увидели только, как отец исчез в морозно-сверкающей тьме, среди запорошенной снегом путаницы рельсов, похожей на огромного высохшего паука. Через некоторое время он вернулся, едва переводя дух. - Кусачки! - крикнул он еще издали. - Раздобудьте кусачки! Мы тут же бросились на поиски, хотя понятия не имели, для чего отцу вечером, в половине девятого, на путях Силезского вокзала понадобились кусачки. К счастью, на платформе был домик, где хранились инструменты дорожных рабочих, дверь его оказалась незапертой, и среди всякого хлама, попавшегося нам под руки, мы отыскали ножницы для резки проволоки и, схватив их, кинулись обратно. - Отлично! - воскликнул отец при виде ножниц. - Идемте со мной! Мы, спотыкаясь о шпалы, пошли за ним. Вдруг впереди мы услышали глухой треск и стук, и в то же мгновение из-за кулис ночи появился заметенный снегом товарный вагон. - Вот и Пауль! - кричал отец. - Мы уже почти пришли! Они по ошибке запломбировали его вагон, - задыхаясь, объяснил он. - Когда поезд прибыл, Пауль спал, вот вагон и загнали на запасной путь. - Отто! - донесся из вагона измученный голос. - Отто, это ты? - Да! - крикнул отец, уже перекусывая проволоку пломбы; мы втроем рванули раздвижную вагонную дверь, и в свете шипящей карбидной лампы появилась сперва страдальческая седая морда Франца, осла, а потом из темноты позади него - золотой кант на старой капитанской фуражке Пауля Иенте. Пауль приветствовал нас так, словно вернулся с Северного полюса, даже Эхнатона он несколько раз бурно заключил в объятия. Правда, Эхнатон в этот вечер интересовался совсем другим, а именно Францем. Все время, что тот, пыхтя и послушно кивая, тащил в направлении парка повозку с пучеглазыми лебедями, оленями, тиграми и прочими принадлежностями карусели, Эхнатон вел его за недоуздок, ободряюще похлопывал по шее и дружески уговаривал, когда осел, дрожа, останавливался перевести дух. Было еще слишком рано, чтобы идти к месту стоянки Пауля Иенте, поэтому мы прошли мимо собора, позади музея; фрау Фетге дала нам подкрепиться кофе из своего термоса, а Франца мы тщательно со всех сторон обтерли соломой. После полуночи в парке стало пустеть, теперь Пауль со своей тележкой мог спокойно лавировать среди мерцающих заснеженных дорожек. Эде-пагода уже закрыл свое заведение и выключил прожекторы; это было хорошо, хоть не все сразу обрушится на Пауля Иенте. Он остался очень доволен этой площадкой. - Если я здесь не преуспею, Отто, - сказал он, - то где же тогда? Отец откашлялся и преувеличенно бойко поплевал на руки. - Ну, за дело! - жалобно крикнул он. Мы работали до самого утра. К счастью, у Пауля с собой оказалась коксовая печка, иначе мы вряд ли бы управились. Когда за спиной трубящего ангела на крыше собора показался обглоданный край солнца, последний деревянный лебедь был смонтирован. Пауль установил шарманку и заставил Франца сделать пробный круг под звуки "Придите, детки". Все получилось как нельзя лучше, и что нас особенно обрадовало: Эхнатону это движение карусели доставило удовольствие, впервые мы заметили какое-то подобие улыбки, блеснувшей за его никелированными очками. Но неужто Францу это и вправду нетрудно? - Ерунда, - сказал Пауль, - вовсе нет, Хопп! Ну-ка, еще разок! В этот момент на возвышении раздвинулась парусиновая дверь шатра, и оттуда показался красный, как рак, татуированный двухвостой морской девой торс Эде-пагоды; Эде выплеснул воду из таза прямо под ноги Францу; тот в отвращении прижал свои длинные уши и стал как вкопанный. Эхнатон поджал губы. - Поосторожнее, сосед, - спокойно сказал Пауль, - ты здесь не один. Эде-пагода медленно поднял громадную лысую голову, его глазки, утопающие в складках жира, лениво скользнули по детской карусели. - Господи! - равнодушно произнес он. - Я только сейчас ее заметил! В это утро нам стало ясно: для того чтобы Пауль преуспел на рождественской ярмарке, должно случиться чудо. А вечером нас ожидал сюрприз. Фрау Фетге сообщила, что прибыл Красавчик Оскар. Это немного отвлекло нас от Пауля, мы по всей ярмарке разыскивали Оскара. Наконец мы его нашли. Ему уже не досталось места, и он с горечью в душе стал возле дворца, перед порталом Эос. Он теперь отпустил себе эдакую художественную бороду, которая очень красила его как портретиста. И действительно, то и дело мимо сновали люди, которые всерьез хотели, чтобы он нарисовал их портрет. Мы попросили Оскара нарисовать портрет Эхнатона, потому что после встречи со своим папашей тот снова загрустил, и даже пуще прежнего. Но случилось как раз обратное: он чуть не расплакался, увидев портрет, причем Оскар нарисовал его очень похоже. Но это, по-видимому, и было причиной слез. Отец немедленно утешил Эхнатона, сказал, что сейчас мы пойдем к Паулю прокатиться на карусели, и это наверняка опять его развеселит. Между тем все вокруг приобрело уж совсем рождественский вид: снег запорошил крыши и палатки, в воздухе пахло хвоей и турецким медом, а люди были так приветливы друг с другом, словно им всем кто-то пригрозил - одно-единственное злое слово, и настанет конец света. Если бы еще не было так ужасно холодно! Перед выставкой уродов Эде-пагоды толпилось столько народу, что мы едва смогли продраться. Эде в рупор расхваливал миниатюрность своих лилипутов, которые стояли вокруг него, угрюмые и замерзшие, а тем временем позади него то и дело проскальзывала одна из его двенадцати гейш и посылала воздушный поцелуй восторженно аплодирующей толпе. Нас очень удивило, что не слышно шарманки Пауля. - Смотрите, - сказал отец, - прожекторы. И верно, Карусель Пауля так пронзительно ярко освещали прожекторы Эде-пагоды, как будто там собирались снимать кино о понуром Франце и лупоглазых лебедях и тиграх. Пауль был в отчаянии. - Матери говорят, что за пять минут на моей карусели дети испортят себе глаза. - А днем? - спросил отец. - Днем! - воскликнул Пауль Иенте, и золоченый шнур на его старой капитанской фуражке уныло взблеснул. - Что такое хозяин карусели на рождественской ярмарке днем? Безработная сова, над которой потешаются мыши! - Кокнуть бы эти его прожекторы! - проскрипел Эхнатон и встал так, чтобы его тень падала на Франца и защищала осла от света. Франц благодарно поднял голову. - Насилие, - возразил отец, - тут неуместно. И дело вовсе не в том, чтобы наказать Эде, а в том, чтобы дать Паулю возможность заработать. - Моя мама тоже ничего не зарабатывает, - в ярости произнес Эхнатон, - и это тоже его вина. Он давно заслуживает наказания. - Твоя мать добрая и мужественная женщина, - сказал Пауль несколько не к месту, - если бы мой промысел процветал, я бы не задумываясь предложил ей вступить в дело. Глаза Эхнатона за стеклами очков перебегали от Пауля к Францу, но когда он заговорил, можно было заметить, что предпочтение он отдает Францу. - Разговоры, - сказал он, - ничего не стоят. Отец засмеялся деланным смехом. - Ну вот! - воскликнул он с такой фальшивой радостью, что у меня по спине побежали мурашки. - Тогда ничего другого не остается, как сейчас же пойти к фрау Фетге и сделать ей предложение.. Пауль сказал, что он совсем не это имел в виду, но что всегда полезно побеседовать с умной, честной и деловой женщиной. - Здесь же я ничего не теряю, - со вздохом присовокупил он. С этими словами он запер карусель на замок, взял Франца за недоуздок, и мы стали протискиваться сквозь толпу. Сама судьба вела нас этим путем. Не прошло и пяти минут, как нас остановила укутанная в меха дама и спросила Пауля, сколько будет стоить, если ее доченька прокатится на Франце. Пауль был так измучен, что только пожал плечами. - Пятьдесят пфеннигов, - быстро ответил Эхнатон. - Это же просто даром, - сказала дама. А не будет ли отец так любезен подсадить ее доченьку? Отец пробормотал, что он с удовольствием, подсадил доченьку, и мы, раздосадованные, поплелись по дорожкам, пропахшим пряниками. Поистине прекрасная идея, - обратилась к Паулю словоохотливая дама, - оживить рождественскую ярмарку таким библейским животным, как осел! Пауль слушал ее болтовню. - Ну, - сказала дама доченьке, яростно колотившей каблуками по брюху Франца, - - как чувствует себя мой младенец-Христос на пути в Египет? При слове "Египет" Эхнатон резко вскинул голову. Но и отец, казалось, тоже как-то насторожился. - Красивое сравнение, - сказал он рассеянно. - Вы согласны? - воскликнула дама. - Какая глупость, что у меня нет с собою фотоаппарата. Моя мышка верхом на осле, которого ведет Иосиф, - это был бы снимок на всю жизнь. - Меня зовут Пауль, - сердито поправил он. - Господи! - простонал отец и хлопнул себя ладонью по лбу. - Прошу прощения... - отчужденно проговорила дама. Но тут отец повернулся и бросился бежать в сторону Пергамского музея. - Странный человек, - удивленно сказала дама, - сначала он мне показался похожим на одного из волхвов. Она сняла свою доченьку с Франца, который облегченно вздохнул, заплатила Паулю пятьдесят пфеннигов и холодно поблагодарила. Эхнатон знал, куда помчался отец - к фрау Фетге. Мы застали ее в крайнем волнении. - Я? - кричала она, когда мы подходили, - Я - Мария? - Да, - повелительным тоном отвечал отец, - кто же еще? - - Минутку! - охнул Пауль. - Сперва я должен зваться Иосифом, а теперь еще и фрау Фетге - Марией? - Пауль! - завопил отец и встряхнул его. - Да ты понимаешь, кого мы встретили в этой даме? - Скажи уж сразу, инспектрису из налогового управления, - прохрипел Пауль. Отец смерил его уничтожающим взглядом. - Ангела! - торжественно произнес он. Пауль и фрау Фетге в испуге разом глянули на собор, в позеленевшем куполе которого тускло отражалось море ярмарочных огней. Но все каменные ангелы по-прежнему трубили на своих карнизах. - - Я понимаю вас, - сказал вдруг Эхнатон, в задумчивости расчесывая челку Франца, - дама напомнила о Библии. - Так-то оно так, - кивнул отец, - а о чем еще? - О самой рождественской истории, - быстро вставил я, потому что мне хотелось опередить Эхнатона, который был умнее меня. - Вот именно, - торжествующе произнес отец, - а теперь - внимание. - Он ткнул пальцем во Франца. - Осел, - объявил он, что, впрочем, было совершенно излишне. И указывая на фрау Фетге: - Мария. - Затем на Пауля. - Иосиф. - А вы, - разволновался Эхнатон, - дама сказала, что вы похожи на одного из волхвов. Отец самоуверенно кивнул. - Она ангел, я это знаю. А вы, - сказал он, указывая на нас с Эхнатоном, - вы два других волхва. Пауль застонал, он просто ничего не мог уразуметь. - Пауль, - терпеливо проговорил отец и снял с тумбы фотоаппарат фрау Фетге, который она держала - как возможный главный выигрыш. - Что это такое? - Фотоаппарат, - вполне правильно ответил Пауль. - Наконец-то вы поняли! - заорал Эхнатон. - Дама же специально... - Пссст! - сказал Пауль и напряженно сощурился. - Теперь я начинаю понимать: нам придется фотографироваться. - Только в качестве фона, так сказать, - вставил отец. - Но ведь нет самого главного! - завопил я. - Какой толк от Иосифа и Марии, если... - Бруно, мальчик мой, - резко перебил меня отец, - о том-то и речь: за Христом-младенцем дело не станет. Их будут приводить матери! Мы застыли в благоговейном молчании; у всех нас перед глазами довольно отчетливо возникали картины, порожденные величием этой мысли. Потом фрау Фетге все-таки коснулась деловой стороны вопроса. Действительно ли это ей будет выгоднее, чем игральный павильон? Отец ее успокоил; а кроме того, она в любой момент может вернуться к своим игральным костям. Эхнатон заявил, что о подобном возвращении не может быть и речи. Тогда и он согласен, пылко сказал Пауль и деловито взглянул на фрау Фетге; ему бы такое и в голову не взбрело. Теперь оставалось только выяснить, где же следует фотографироваться. Тогда-то, собственно, и родилась у отца лучшая из его идей. - То есть как это где? - вскричал он, ликуя. - В ослепительном кино-свете прожекторов Эде-пагоды, разумеется! Уже на следующий день мы приступили к работе. Пауль демонтировал свою карусель, оставив лишь помост, и принялся рисовать задник: пальму на фоне сверкающего пустынного ландшафта. Нарисовал он ее очень натурально, могла бы получиться сказочная реклама пива: глядя на нее, нестерпимо хотелось пить. Фрау Фетге тем временем раздобывала парики, накладные бороды и величественные одеяния; тут ей весьма кстати пришлось то, что в лучшие свои времена она была костюмершей в "Зимнем саду" и знала там всех и каждого. Отцу выпала самая важная миссия: найти человека, умеющего фотографировать. Естественно, что он вспомнил об Оскаре, который давно жаловался, что в такой холод не то что быстро, а и медленно-то рисовать не может. Оскар обещал пораскинуть мозгами, и правда, уже на другой день он появился, чертыхаясь, и, потирая посиневшие руки, сказал, что после долгих колебаний решил переквалифицироваться в фотографа. Пауль, настроенный несколько недоверчиво, расщедрился на пробную пленку, однако снимки, которые сделал Оскар, оказались вполне приличными. И он получил из театрального источника фрау Фетге весьма подходящую к его художественной бороде черную шляпу, деньги на пленки, блокнот для записи адресов заказчиков. Теперь у нас был полный комплект. В прекрасный, бархатно-седой декабрьский вечер, когда падал густой пушистый снег, заглушавший всякий шум, мы в новых одеяниях вышли из павильончика фрау Фетге и размеренным шагом отправились в наш первый рекламный поход по рождественской ярмарке. Фрау Фетге Пауль посадил на Франца, и, хотя Пауль так и не снял своей капитанской фуражки, они все трое выглядели совсем как настоящие. За ними следовал Эхнатон. На нем был развевающийся грубошерстный плащ, в руках он нес жезл с жестяной звездой. Он должен был идти вплотную за Францем, потому что отец сделал ему из картона колпак, похожий на те, что носили египетские фараоны, а так как никелированные очки испортили бы его египетский профиль, ему пришлось их снять, и он теперь плохо видел. Меня вымазали жженой пробкой, приклеили курчавую, ужасно щекотную бороду, а вокруг головы обернули красное махровое полотенце в виде тюрбана. Отец оставался в общем-то самим собой, только на голову надел медную корону и, кроме своих собственных усов, еще приделал себе бородку клинышком. Но основная тяжесть вновь легла на его плечи. Ибо он приветливо и так, чтобы это не выглядело похищением, брал у очередной матери ее малыша, сажал на Франца впереди фрау Фетге и при, этом громко, так, чтобы мать наверняка услышала, говорил: "Приди, младенец Христос". Оскар же кричал "Какая Прелесть!" или "Очаровательно!" или "Восторг!" и каждый раз, правда еще не щелкая, подносил аппарат к глазам. Успех, который принесла нам эта выработанная отцом метода, не поддавался описанию. Когда мы, приблизительно через час, добрались до старой карусели Пауля, за нами тянулся такой хвост матерей и отцов с детьми, что когда он обвился вокруг нашего украшенного еловыми ветками помоста, то уже вполне мог соперничать с толпой перед выставкой уродов Эде-пагоды. Но и там все сразу же оглянулись на нас, и мы с великим удовлетворением заметили, что Эде все труднее становилось зазывать к себе людей с помощью рупора. Не знаю уж почему, но после первых же снимков мы стали вживаться в свои роли. Дело, наверное, было в растроганных лицах родителей и детишек, благоговейно семенивших к подмосткам. Так или иначе, но жесты отца, когда он подсаживал малышей на Франца, одного за другим, мало-помалу делались все царственнее, и даже Эхнатону отсутствие очков придало непринужденности, поистине достойной царя. Трудно приходилось только фрау Фетге. Она то и дело испуганно косилась из-под своего платка на Эде-пагоду, который, конечно, видя вокруг толпы детей, постепенно наливался яростью. Но, с другой стороны, как раз это затравленное выражение лица оказалось весьма кстати для фрау Фетге в роли Марии, за него она неоднократно удостаивалась особых рукоплесканий. Оскар нащелкал в этот вечер около шестидесяти снимков, мы с легкостью выдержали бы и больше, но кончилась пленка. Отец посоветовал всем, насколько это было возможно, и дома не выходить из своей роли, тогда завтра можно будет добиться еще большей подлинности. И верно, на другой день все мы так разыгрались и так свыклись со своей ролью, что и друг с другом говорили весьма торжественно, а Оскар, несмотря на свою художественную шляпу, заработал в буквальном смысле комплекс неполноценности, оттого что он был всего-навсего фотографом. Встретились мы возле павильончика фрау Фетге; уже смеркалось, снова пошел легкий снежок, и тут вдруг с наружной стороны, в обход ярмарочной толчеи, появился Пауль Иенте верхом на Франце. Оба взволнованно пыхтели, а золоченый капитанский шнур на фуражке Пауля поблескивал словно в предвестии беды. - Скорее! - крикнул он и дернул в другую сторону Франца, который с испугу рвался вперед. - Эде демонтирует прожекторы! Это была дурная весть. Подобрав полы своих одежд и схватив королевские регалии, мы кинулись вслед за Паулем. И верно, выставка уродов была погружена во тьму. Лишь несколько жалких лампочек горели по углам. - Я вам покажу! - кричал Эде в рупор. - Вздумали нажиться за мой счет! Мы молчали и, чтобы согреться, теснее прижимались к Францу. В это время, недовольно ворча, стали появляться лилипуты, замерзшие, они выстроились согласно требованиям рекламы. В темноте они казались большими, серыми, плохо выдрессированными мышами; нам, как всегда, было их очень жалко. Один из них, маленький господин Питч, высоким фальцетом спросил, что случилось с прожекторами. - Не суй свой нос куда не надо, - заорал взбешенный Эде, - теперь придется обходиться без них! - Тогда значит и без нас, - спокойно заявил господин Питч. - Довольно, ребята, идемте. И сколько Эде ни бесновался, они больше не показывались. - Я полагаю, - приглушенным голосом сказал отец, - мы облегчим его задачу, если сейчас ненадолго исчезнем. Так мы и сделали. Отец был столь уверен в своей правоте, что велел всем нам быть готовыми к шествию. - А что если мы вернемся, а там по-прежнему темно? - осведомился Оскар. Отец с закрытыми глазами сдвинул корону на макушку: - Нет больше никакой темноты. Мария готова? - Готова, ваша светлость, - отвечала фрау Фетге, уже усевшись на Франца и поправляя юбки. Наверное, можно сказать, что мы были весьма легкомысленны; но в таком случае и сам господь бог, вернее, та ангелоподобная, закутанная в меха дама или кто-то еще, внушивший отцу эту неколебимую уверенность, были легкомысленны и подавно. Так или иначе, когда мы - за нами тянулся еще более длинный, чем накануне, если это вообще возможно, хвост матерей и отцов с детьми - снова свернули на нашу мерцающую снегом дорожку, то выставка уродов Эде-пагоды и пустынный пейзаж Пауля Иенте, вызывавший нестерпимую жажду, были освещены так же ярко, как раньше. - Для Эде это вопрос существования, - пробурчал отец, даже не шевеля губами, когда мы занимали свои места для первого снимка. - Король что артист - обоим необходим свет. В этот вечер перед нашими подмостками народу собралось больше, чем у Эде. Даже бездетные взрослые теперь заинтересовались нами, причем их зачастую это зрелище трогало даже больше, чем отцов и матерей. Однако мы не обольщались, мы все знали, и даже Франц это чуял: за пестрыми, увенчанными снежными шапками афишами Эде собиралась буря. От вечера к вечеру лицо его становилось все более угрожающим. И люди Эде нас предостерегали. Человек-лев, Халеф бен Брезике, маленький господин Питч и фрау Шмидт, самая толстая женщина в мире, все они тайком на минутку выбегали к нам. Эде замышляет месть, шептали они, и зол он на нас не столько из-за того, что мы пользуемся светом его прожекторов, сколько из-за того, что к нам теперь все время стекается такое множество детворы. - А чей же это праздник, рождество, в конце-то концов! - в волнении закричал отец на фрау Шмидт, позабыв на миг о своей короне. Фрау Шмидт попыталась пожать плечами. - Я вас предупредила. Босс кипит. Если он выйдет из себя, вам несдобровать. Отец, высоко ценивший демократический дух нашего предприятия, предложил провести голосование: кто хочет выйти из игры, пусть скажет. Оскар откашлялся. Однако Эхнатон так блеснул на него своими никелированными очками, что тот поскорее надвинул на глаза шляпу и сделал вид, будто он просто охрип. И все-таки мы решили хотя бы раздачу фотографий перенести в павильончик фруау Фетге. Заработанные деньги, которые всякий раз делились поровну, мы носили в карманах, так что кое-какие меры предосторожности были приняты. У нас набралось уже столько прекрасных увеличенных снимков, что Оскар мог начать печатать их в виде почтовых открыток. Спрос на них был огромный, потому что мы, конечно же, сбывали их, оставаясь в своих одеяниях. Пауль заявил, что такого благополучного рождества они с Францем не упомнят уже долгие годы. Это происходило днем в "Старой орешине", где мы всегда пили грог, чтобы легче было целый вечер продержаться на ногах. Пауль говорил, как-то странно растягивая слова, и Оскар смотрел на него взглядом, исполненным надежды. Другое дело отец. Он, правда, повесил свою корону на одежный крюк, но и без нее выглядел достаточно величественно. Пауль приподнял капитанскую фуражку и сосредоточенно почесал в затылке. - Не забудь, что ты Иосиф! - напустилась на него фрау Фетге. - Ваш Иосиф, Мария, - сказал отец, - по-видимому, слишком заинтересован в праздничных радостях, а о своей чреватой опасностью задаче предпочитает не думать. - Задача! - проворчал Пауль. - Только и слышу, что задача да задача! - И правильно слышишь, - о достоинством отвечал отец, - каждый день к тебе приходит добрая сотня ребятишек, чтобы, взобравшись на осла, почувствовать его тепло и ощутить то же, что ощущал тогда этот беби из Вифлеема. Так разве же это не задача? Пауль беспокойно заерзал на стуле. - Если уж ты намекаешь на те времена, то, по крайней мере, прими в расчет и этого проклятого Ирода. - Я так и сделал, - отвечал отец. - Именно поэтому я и сказал, что наша задача чревата опасностью. - Но мы ведь неправильно играем, - упорствовал Пауль. - Они же тогда удрали. - Ну и что? - диким голосом завопил Эхнатон, крайне возбужденно выглядывавший из-под своих запотелых очков. - Почему бы им на этот раз не продержаться? - Браво, Эхнатон! - обрадовался отец и сказал Паулю: - В конце концов, волхвы тогда допустили кардинальную ошибку. Фрау Фетге беспокойно взглянула на отца. Не слишком ли далеко он заходит? - Почему? - сказал отец, сурово глядя в свой стакан строгом, - Они принесли дары младенцу Христу и выпутались из этой некрасивой истории. А должны были бы предоставить ему приют. - Да просто остались бы с ним, - твердо заявил Эхнатон, - и этого было бы достаточно. - Да, - рассеянно кивнул отец, - остаться было бы достаточно. - Прекрасно, - прокряхтел Пауль, - вот мы и останемся. Все выглядело почти так, словно принятое решение окончательно и бесповоротно. Почти так. Три дня еще дела шли хорошо, и, казалось, будто падающий с утра пушистыми, ватными хлопьями снег накрыл толстой прохладной шапкой не только ярмарочные балаганы, но и жажду мести Эде. Это значит, что до сих пор - мы уже научились не обращать внимания на ставшую привычной ругань, которой он ежевечерне осыпал нас через свой рупор, - он более или менее оставлял нас в покое, связано было это с тем, что мы раньше заканчивали работу, ведь наши клиенты рано ложились спать. Под вечер, когда мы открывали свое рекламное шествие, было труднее не попадаться на его пути; тем более что Эде превратил это в своего рода спорт - подстерегать нас и не давать нам проходу. До сих пор мы молча обходили его стороной, предоставляя следовавшим за нами матерям возмущаться и обдавать Эде презрением, Но потом, на четвертый день, как уже сказано, когда от праздника нас отделяли каких-нибудь тридцать часов, случилось вот что. Было, наверное, , около трех часов, но над парком уже сгустились странные, какие-то грозные сумерки, сквозь них с трудом пробивались звуки шарманки и пластинок с рождественскими песнями. Казалось, злой великан прижал большим пальцем все звуки, и даже Франц стал на дыбы, словно хотел стряхнуть с себя великаний палец, так что Паулю и Эхнатону с трудом удалось успокоить его. Едва мы - с большим или меньшим достоинством мы вновь объединились и теперь пели рождественскую песнь - обогнули хлопающую на морозном ветру пивную палатку, как вдруг позади жаровни с яблоками возник Эде-пагода в котелке, сдвинутом на затылок, держа окурок в уголке рта. Он подпустил нас так близко, что избежать встречи было уже невозможно, да и Франц не пожелал двинуться с места. Но вдруг Эде громко взвыл - не успели мы оглянуться, как в мгновение ока одно из копыт Франца опустилось на ногу Эде, придавив ее всей тяжестью ослиного тела, усугубленной еще и тяжестью фрау Фетге. Эде, конечно, ударил Франца, удар пришелся в шею; Франц - встал на дыбы и с ревом помчался в сторону Пергамского музея, унося на спине визжащую фрау Фетге и волоча за недоуздок Эхнатона, словно бы состоящего из грубошерстного плаща и доброй дюжины тоненьких семенящих ног. И тут Эде набросился на отца. Тот отскочил в сторону, и Эде, багровый от ярости, налетел на стену палатки, которая, мягко спружинив, отфутболила его прямо на Оскара, а Оскар, за которым вился серебристый шлейф морозного дыхания, молниеносно спрятался за огромным, деревянно улыбающимся Дедом Морозом с Рудных гор. - Столб! Осторожнее, столб! - крикнул отец ему вслед. А там уж и ему самому пришлось соблюдать осторожность, поскольку Эде, весь красно-синий, махнув рукой на Пауля, бросившегося вдогонку за Францем, пыхтя возвращался назад. Я успел еще на бегу заметить, как отец, чтобы ловчее было бежать, сорвал с головы корону, а дальше уже лишь ярмарочные будки со свистом проносились мимо, да вокруг меня фонтаном разлетался снег.. Вероятно, никогда еще на рождественской ярмарке не бывало такой сумасшедшей погони. К счастью, Эде оказался неважным спринтером; не помню уж, как это получилось, но только вдруг я увидел ступени Пергамского музея, справа галопом мчался Франц, а наверху стояли наши; тут подбежал и отец, вместе со мною взлетел по ступенькам, затем все мы очутились в вестибюле и по плохо освещенной лестнице кинулись наверх. Там мы и собрались. Все, кроме Оскара. Но внизу раздалось пыхтенье Эде, и вот уже его тень, стократ увеличенная светом рождественских огней с улицы, упала на лестницу, но мы, стараясь двигаться совсем бесшумно, шмыгнули во тьму бесконечных залов музея. Вдруг фрау Фетге, бежавшая впереди, пронзительно вскрикнула. - Там!.. Там!.. - повторяла она, стоя у окаймленного снегом окна и дрожащим пальцем указывая в темную глубину зала. Рядом со мной остановился запыхавшийся Эхнатон, фараонский колпак сполз ему на лоб, но испуганным он не выглядел. - Что там, мама? - громко спросил он. - Там... - испуганно прошептала фрау Фетге. Подошел отец. Он старался казаться спокойным. - Ничего страшного, фрау Фетге, - хрипло произнес он, - там, впереди, всего лишь мумии. Мы попали в египетский зал. - Как тут и написано, - сказал Эхнатон, поправляя колпак. - Спокойствие! - Пауль на мгновение перестал стучать зубами. Но мы успели расслышать: из соседнего зала предательски приближались чьи-то тяжелые шаги. - Быстро! Разбредитесь по залу! - шепнул отец. - Притворитесь экспонатами! В ряду мумий прямо передо мной слабо поблескивала капитанская фуражка Пауля, я схоронился за статуей. Какое-то мгновение все было спокойно, так что мы отчетливо слышали, как на рождественской ярмарке играют шарманки. Затем опять раздались шаги, и теперь уже можно было различить даже пыхтение Эде. Казалось, и с ним творится что-то неладное, он подолгу задерживал дыхание, чтобы лучше слышать. - Ирод! - прогремел вдруг загробно раскатистый голос, в котором лишь тонкий знаток мог бы узнать отца" - Ирод! - из другого конца зала приглушенно, эхом отозвался Эхнатон. - Ирод, - точно привидения, наперебой закричали мы. В мягком мерцающем снежном свете, падавшем из окна, Эде несколько раз повернулся вокруг свой оси, как будто над ним кружился невидимый пчелиный рой, и застонал. Но мы уже снова как воды в рот набрали. Ничто не шелохнулось, лишь фуражка Пауля на секунду слабо взблеснула, точно здорово потертый нимб. Однако этого было достаточно, чтобы Эде рухнул на колени перед призраком. - Я ничего дурного не сделал, - прохрипел он. - Я ничего дурного не сделал! - Однако, - произнес отец загробным голосом (очевидно, он говорил в какой-то большой сосуд), - ты терпеть не можешь детей! - И нас ты преследовал не только до Иордана, но до самого Египта! - раздался из ряда мумий безукоризненно неузнаваемый голос Пауля. - Где я? - застонал Эде, кулаками сжимая виски. - В Египте! - торжествующе завопил из своего угла Эхнатон. - Довольно! - произнес отец своим обычным голосом. - Он преклонил колена, этого покаяния достаточно. - Отец щелкнул зажигалкой и помог Эде подняться. Как ни смешно это звучит, но Эде пришлось воспользоваться его помощью. Он дрожал всем телом, и даже в колеблющемся свете зажигалки его лицо было белым, как у снеговика. - Я хочу выйти отсюда, - слабым голосом пролепетал он. Отец дал Эхнатону подержать зажигалку и медленно повел Эде к лестнице. Тот беспомощно спотыкался, идя рядом с отцом. - Мы немножко, пожалуй, пересолили, - дружелюбно обратился к нему отец, - ведь за стенами течет не Иордан, а Шпрее. - Иосиф! - послышался вдруг где-то в темноте испуганный голос фрау Фетге. - Иосиф, где ты? Пауль кинулся назад. - Здесь! - крикнул он, помахивая фуражкой. - Мария, ты видишь меня? Прошло несколько минут, покуда фрау Фетге удалось ощупью пробраться между статуями, кувшинами и камнями. - Он ушел? - испуганно спросила она. - Да, - ответил Пауль. - Отто повел его вниз. - Я чуть не разревелась, - сказала фрау Фетге, - когда увидела, как он падает на колени. Пауль обстоятельно высморкался. - Я тоже, - лицемерно, сказал он. Она взяла его под руку, и мы стали спускаться с лестницы. Внизу стоял отец, он вежливо спорил с музейным сторожем. - Прекрасно, - говорил тот, уже вконец измученный, - вы, значит, полагали, что египетские залы еще открыты? - Именно так оно и было, - сказал отец. - А как же тогда, - с горечью проговорил сторож, - вы объясните вот это? Он рывком открыл дверь комнаты администратора, где в озерцах талой воды, натекших с его облепленных снегом копыт, стоял Франц, который радостно поднял нам навстречу свою седую морду страстотерпца. - Осел, - невозмутимо констатировал отец, - как это мило со стороны дирекции позволить вам держать его здесь. - Не притворяйтесь! - возмутился сторож. - Он прибежал вслед за вами. Если б я его сюда не отбуксировал, он бы теперь блуждал в египетских залах. - Чудо! - сказал отец. - Это библейское животное привел сюда инстинкт. - Никак вы еще намерены насмехаться надо мной? - сказал сторож. Отец ответил, что ничего подобного у него и в мыслях не было, наоборот, если сторож позволит, он спокойно расскажет ему по порядку всю эту рождественскую историю, дабы тот смог сам судить об уме и надежности осла. Сторож возвел глаза к небу. - Ладно, - простонал он, - забирайте своего библейского осла и чтоб духу вашего тут не было. - Премного благодарен, - сказал Пауль, слегка коснулся, как бы отдавая честь, своей капитанской фуражки, отвязал Франца от батареи и вывел его из комнаты, в сопровождении фрау Фетге осторожно свел вниз по ступеням к обычному его окружению: к дымящемуся, мерцающему морю ярмарочных огней, - Погоди, - сказал мне отец, - Бруно, а где же Эхнатон? - Господи помилуй, - сказал я, - он остался наверху. На губах сторожа мелькнула безумная улыбка. - Прекрасно, - пробормотал он, - вам угодно еще что-нибудь захватить с собой? - Пауль! - крикнул отец в направлении выхода. Пауль как раз подсаживал фрау Фетге на спину Франца. - Отто, - закричал он в ответ, - в чем дело? Отец сложил руки рупором. - Как насчет того, чтобы немножко помочь Эде-пагоде в приготовлении к празднику? - Это еще зачем? - воскликнул Пауль. Отец закричал еще громче: - Затем, что праздник мы проведем с ним и его людьми. - Аминь! - крикнула фрау Фетге и легонько наподдала Франца пятками. - Нам еще надо забрать Эхнатона! - заорал я ей вслед. - Вы что, рехнулись? Да ведь эта статуя весит добрых три центнера. Напрасно мы пытались втолковать ему, о ком в действительности идет речь, он нам не верил. И конце концов мы решительно оттеснили его и ринулись наверх. К счастью, сторож страдал подагрой, и беготня доставляла ему мало радости. Лишь через несколько минут мы услышали, как он, отдуваясь, взбирается по лестнице. Но мы уже успели обнаружить крошечный огонек. Это был огонек отцовой зажигалки. Эхнатон держал ее в высоко поднятой руке, освещая бюст одного из египетских фараонов. - Эхнатон разглядывает Эхнатона, - шепотом восхитился отец. И верно: оба они были невероятно похожи друг на друга; поскольку Эхнатон Фетге так и не снял свой картонный колпак, а у его тезки был точь-в-точь такой же, только каменный. Собственно говоря, единственным отличием являлись никелированные очки, причем это отличие явно было в пользу Эхнатона Фетге, он в своих очках казался много интеллигентнее египтянина. Но пленило нас не только это. Самым пленительным в Эхнатоне Фетге была - сейчас его улыбка. Эхнатон улыбался; да, то, чего мы тщетно добивались чуть ли не месяц, этому каменному истукану удалось достигнуть в одну минуту: Эхнатон почувствовал себя уверенным и веселым. Но тут сторож доплелся до верхней ступени. - Еще и открытый огонь! - ахнул он. Отец положил руку на плечо Эхнатону Фетге. - Теперь пойдем, мой мальчик, нам пора смываться! Эхнатон со вздохом закрыл зажигалку. - Значит, и из Египта тоже?.. - Из Египта тоже, - сказал отец, - конечно. Мгновение он прислушивался к тому, как сторож с проклятиями пытается в темноте нащупать выключатель, потом шепотом подал нам сигнал, и мы втроем бросились вниз по лестнице. ВЕСЬ БЛЕСК ДЛЯ ВИЛЛИ  В ту зиму нам окончательно уяснилось, что, если мы не сумеем до дня рождения Вилли подыскать для него другое место, он будет потерян для человечества. Он и всегда-то был не слишком общительным. Вилли рано потерял жену: она поела капусты, удобренной вороньим ядом, и с тех пор в доме у него осталась только коза, которую он пускал пастись на межи, отделявшие друг от друга орошаемые поля. Случалось, он брал себе в дом ежа или прикармливал ворону, потому что последние слова Элли, его жены, были: "Не сердись на ворон за то, что они отомстили не тому, кому надо". Может быть, помещик в Мальхове давно уже уволил бы Вилли, потому что он плохо справлялся со своими обязанностями сторожа при орошаемых полях. Но так как помещик чувствовал себя отчасти повинным в смерти Элли (она была у него скотницей), он предоставил Вилли возможность и дальше носить форменную фуражку сторожа. Эта фуражка очень много значила для Вилли. Особенно роскошной она не была, но зато довольно объемистой, с массивным, давно потрескавшимся лаковым козырьком, не дававшим Вилли смотреть на небо; неба над полями было много, а Вилли после смерти Элли был с небом не в ладах. Поэтому он и жил в низине за деревней, в похожей на холмик землянке, с таким крошечным оконцем, что паук с легкостью мог бы заткать его своей паутиной. Собственно, мы познакомились с Вилли через Фриду. Фрида тогда состояла в коммунистической партии, которой нужны были новые избиратели. В городе уже мало что можно было сделать, люди хотели хлеба, а не лозунгов, а потому руководство постановило, что теперь прежде всего надо агитировать в окрестностях города и в деревнях. Фриде достался Линденберг, Мальхов и северовосточная окраина Вайсензее, а так как отец не хотел отпускать ее одну по этим нелегким дорогам, то он отправился с нею, а в том, в чем участвовал отец, участвовал и я. Отец не больно-то интересовался политикой, но поскольку он все равно был безработным, то, сопровождая Фриду, он ничего не терял. Мы заботились о том, чтобы в амбарах и в сараях, где выступала Фрида, можно было бы присесть, а порою отец и сам включался в дискуссию, что, правда, не слишком нравилось Фриде, потому что отец очень уж вдавался в личные дела присутствующих. Однако никому в ту зиму отец не уделял столько внимания, сколько Вилли. С тех пор как Вилли впервые появился в своих вымазанных землею брюках дудочкой, , в кривых, покрытых коркой засохшей глины, башмаках, в ветхой куртке цвета мха и в форменной фуражке сторожа, так низко надвинутой на глаза, что из-под растрескавшегося лакового козырька виднелся только поросший серебряной щетиной подбородок, отец уже не выпускал его из виду. Вилли приходил на все собрания, которые Фрида проводила в Мальхове. В общей сложности их было двенадцать. Как правило, на них являлось от силы три-четыре батрака, а иногда заглядывали и бобылки, которые, если было не слишком холодно, приносили с собой вязанье. Дискуссии всегда бывали оживленными, потому что Фрида нападала на помещика, которого она называла кровопийцей, а батраки пытались ей разъяснить, что как раз помещик-то и избавил их от участи безработных и недовольных. Вилли по обыкновению молчал. Он всегда усаживался в самом дальнем углу на какой-нибудь ящик или ржавый плуг, и, чтобы хоть что-то видеть из-под своего козырька, выставлял вперед подбородок, и не сводил глаз с Фриды. Он не кивал, не покачивал головой, а только сидел, засунув руки в карманы, скрюченный, неподвижный, и смотрел на Фриду. Фрида была абсолютно, уверена, что сумела привлечь Вилли на свою сторону. Покуда не выяснилось, что Вилли приходит не из-за Фридиных прославлений коммунистической партии, а из-за ее сходства с Элли. Фриду это огорчило. Но отец успокаивал ее. - Вилли, - говорил он, - ни одна партия все равно не поможет, ни твоя и никакая другая. Вот чего Вилли не хватает, так это участия. - То есть ты тем самым хочешь сказать, что партия не принимает участия в судьбах трудящихся? - мрачно спросила Фрида. - Вилли - человек, - отвечал отец, - а человеку интересен только человек. Фрида на него очень обиделась, хотя и несправедливо, тем более что это даже противоречило ее собственному внутреннему убеждению, поскольку Фрида сама всегда стояла за человеколюбие. Тем не менее с Вилли ей приходилось нелегко, он стал внушать Фриде какую-то неуверенность; когда он смотрел на нее так, она то и дело оговаривалась. И однажды, когда батраки вновь, что называется, загнали ее в угол, и отцу потребовалось все его искусство убеждать, дабы мальховское поражение коммунистической партии не превратилось в личное поражение Фриды, Фрида в самом разгаре дебатов в ярости крикнула Вилли, который не проронил и словечка, чтобы он прекратил как дурак таращиться на нее, это сбивает ее с толку. Вилли втянул голову в плечи и прижал подбородок к груди, так что стал теперь со своим огромным козырьком как две капли воды похож на старую, нахохлившуюся ворону. Но уже через несколько минут подбородок его снова задрался кверху, а из-под тяжелых век на Фриду опять устремился такой же неподвижный взгляд. Отец потом извинялся перед ним за Фриду: она, мол, была слишком раздражена, - Точь-в-точь, как Элли, - задумчиво проговорил Вилли. - И вороны, у них ведь тоже глаза наливаются ядом, если кто-то слишком долго смотрит на них. - Вообще-то она совсем не такая, - сказал отец, - это все из-за ее товарищей. - Я знаю, - отвечал Вилли. - С Элли бывало то же самое, из-за управляющего. В основе своей это одно и то же. В тот вечер Вилли впервые пригласил нас к себе в землянку. Она уходила вглубь на добрых полтора метра, и там, внизу, было очень уютно. В бочке из-под дегтя горел огонь, в кровати сладко посапывала коза, а полки на стенах были завалены яблоками и капустой. И тем не менее, как уже сказано, мы сразу поняли, что должны вытащить Вилли отсюда. Потому что если на минутку забыть о печке, полках и козе, то это все-таки был склеп. И то как, согнувшись, Вилли двигался, и то, как он щурился от света, когда открывал печку, ясно доказывало нам, что он уже наполовину превратился в крота. Даже Фрида на другой день беспрерывно прикидывала вместе с нами, как бы его получше устроить. - Во всем виноват только этот кровопийца-помещик,- - сказала она. - Как он мог допустить, чтобы Вилли так жил? - У него была комната в поместье, - отвечал отец. - Так в чем же дело? - спросила Фрида. Отец пожал плечами. - Элли лежит под землей, поэтому и Вилли хочет жить под землей. - Ерунда, - сказала Фрида, - на это надо смотреть с социальной точки зрения. - А почему же Вилли на тебя все время пялится? - спросил я. Фрида замолчала и прикусила губу. - Его необходимо снова примирить с жизнью, - сказал отец. - Пустые слова, - раздраженно ответила Фрида. - Он должен вступить в партию и вновь обрести свое человеческое достоинство. Отец покачал головой. - Достоинства у Вилли хватает, а вот что ему действительно нужно, так это свет. - И я так считаю, - пылко закивала Фрида, - но в эту нору, в которой он живет, никогда не заглянет солнце свободы. Он должен выйти на улицы, должен участвовать в демонстрациях. - Нам следует быть скромнее, - сказал отец. Фрида с опаской взглянула на него, вздернув брови. - Ах... А что ты имеешь в виду? Отец пожал плечами. - Давай для начала пригласим его к Ашингеру. - А на какие шиши? - воскликнула Фрида, широким жестом обводя голые стены, где на обоях сохранились лишь темные очертания мебели, заложенной в ломбард. Отец принялся в задумчивости покусывать кончики усов. Я было подумал, что он сейчас намекает на партийную кассу. Но отец слишком уважал общественную работу, которую вела Фрида. - Положись на меня, - сказал он немного погодя. Отцу частенько приходили в голову удачные мысли, когда дело касалось других, но так далеко, как в случае с Вилли, он еще никогда не заходил. Из всех книг у нас оставались только три тома "Жизни животных" Брема; теперь он их продал. И получил за них кучу денег, по-моему, целых шесть марок. Он купил Фриде шапку, мне чулки, остальное предназначалось Вилли. Нелегко было его убедить принять наше приглашение. Он приводил все возможные доводы: его коза, мол, не привыкла по вечерам надолго оставаться одна, ему нечего надеть, а городской шум просто сводит его с ума. Но когда на следующий вечер мы явились в условленный час к его покрытой инеем землянке, и через низенькую дверь вдруг вылез Вилли, мы невольно протерли глаза. Правда, нельзя сказать, что его брюки дудочкой были отутюжены, что с них выведены пятна, нет, но в загнутых кверху носках его ботинок отражалось морозно-ясное звездное небо, и вместо обычной куртки на нем был черный сюртук. Фуражку он оставил дома, но ветер был ему нипочем, потому что волосы он сильно напомадил, и они приятно пахли. В омнибусе он рассказал нам, что это все еще его жениховское добро. Фрида, на которую он пристально смотрел из-под своих тяжелых век, несколько раз сглотнула слюну. - Наверняка вы уже давно не надевали этих вещей, - прощупывая почву, сказал отец. Вилли слегка задрал подбородок, при этом веки его опустились еще ниже, теперь он действительно казался спящим. - Нет, - проговорил он, - надевал, на похороны Элли. Мы приложили немало усилий, чтобы перевести разговор в другое русло; собственно, только уже у Ашингера мы по-настоящему отогрелись. Вилли там очень понравилось, только вот с глазами он мучился, не привык к такому обилию света. Жмурясь, он слушал, как отец объясняет ему сюжеты развешанных на стенах картин, изображавших уличные сценки из жизни старого Берлина. Потом он с наслаждением выпил пива и принялся за еду. Мы тоже, то есть каждый из нас съедал один-два кусочка, затем незаметно передвигал тарелку другому, ведь мы, чтобы Вилли побольше досталось, заказали на нас троих одну порцию. За едой мы почти не разговаривали. Вилли был слишком погружен в это занятие. Как же мы радовались, глядя на него, отец казался просто счастливым, и даже Фрида, видимо, теперь была довольна такой развязкой. - Ты только погляди на него! - сказала она, когда после еды Вилли, взглядом извинившись перед нею, в своем черном сюртуке размеренным шагом вышел из зала. - Разве не говорил я тебе, что у него достоинства хватит на десятерых, - заметил отец. - Удивительное дело, - сказала Фрида, - а ведь у него даже нет воротничка. - Настоящий господин, - воскликнул отец, - как ни комично это звучит. - Это звучит совсем не комично, - строго произнесла Фрида. Отец задумчиво покусывал свой ус. - Да, - проговорил он и откашлялся, - ты права. Прождав Вилли полчаса, мы забеспокоились. В конце концов отец пошел посмотреть, в чем дело. Он довольно долго отсутствовал, так что Фрида уже готова была послать за ним меня. Но тут отец вернулся. С таким просветленным лицом, словно ему было видение. - Что с тобой? - резко спросила Фрида. - Где ты оставил Вилли? - Он познает красоту мира, - ответил отец. Фрида сдвинула брови. - Не заливай! Или он познает ее там, куда пошел? - Хочешь верь, хочешь не верь, - сказал отец, - но так оно и есть. Брови Фриды медленно поползли вверх. - Слушай! - грозно проговорила она. - Если ты собираешься издеваться над Вилли... Лицо у отца стало серьезным. - И не думаю. К сожалению, ты не можешь сама в этом убедиться, но если бы ты видела, с каким сияющим видом он смотрит на свое отражение в белом кафеле, ты почувствовала бы то же, что и я: он вновь обрел себя; жизнь протянула ему руку, и Вилли ее схватил. - А Элли? - Голос Фриды вдруг сорвался. Я с удивлением взглянул на нее. Но отец не очень удивился. - Элли это одобрит, - спокойно произнес он, - Нет, - страстно сказала Фрида. - Никогда. Разговор зашел бы еще дальше, но тут вернулся Вилли. Он больше не жмурился, лицо его лучилось, сиял и лучился даже каждый волосок в его серебристой щетине. - Нет, это ж надо! - сказал он, приподнимая полы сюртука, чтобы удобнее было сидеть. - Как светло! Это ж надо, такая чистота, такой свет! - Он провел рукой по лбу и, рассеянно улыбаясь, смотрел мимо покрасневшей от гнева мочки Фридиного уха. - Знаете что? - сказал он и немыслимо высоко задрал свой подбородок. - Этот человек там, внизу, еще жалуется! И других хочет разжалобить! - Да что за человек в конце-то концов? - в отчаянии воскликнула Фрида. - Служитель в мужской уборной, Фрида, - вполголоса пояснил отец. С этого дня мы стали навещать Вилли только вдвоем, Фрида вдруг отказалась. Впрочем, ее пропагандистская кампания в Мальхове тоже подошла к концу. Она еще несколько, раз попытала счастья на северо-восточной окраине Вайсензее; но словно проклятие тяготело над нею, она утратила дар убеждения, люди зевали и уходили. - Чего ей недостает? - спросил я как-то отца на пути домой. - Вилли, - кратко ответил отец. И с Вилли тоже что-то случилось. Всякий раз, как мы приходили к нему в землянку, он сидел в своей форменной фуражке, надвинутой на глаза еще глубже прежнего, среди яблок и кочанов капусты, сидел у ветхого стола, глубоко задумавшись. Мало-помалу и отец потерял покой. Какое-то время я молча наблюдал все это. Но, проснувшись однажды ночью, я заметил, что отец сидит на кровати, смотрит на луну и вздыхает. Я не выдержал. - Что случилось? - спросил я. - Она была у Вилли, - отвечал отец. - И? - И Вилли ей сказал, что думает теперь только об одном. К горлу у меня подступил комок. - О Фриде?.. - хрипло спросил я. Отец слабо улыбнулся. - Она так надеялась. - Надеялась? - крикнул я, ударив кулаком но подушке. - Ты должен ее понять, - сказал отец, - она так радовалась своему сходству с Элли. Она усмотрела в этом задачу куда более осмысленную, чем вся ее пропаганда. - А что же, - с усилием проговорил я, - что Вилли сказал ей на самом деле? - Он сказал ей, что день и ночь только и думает, как чудесно было бы после стольких серых, выпачканных глиной десятилетий в Мальхове жить в такой чистой, с белым кафелем комнате, какую он недавно видел у Ашингера. Комок застрял у меня в горле, я отлично мог себе представить, каково теперь Фриде. Но и Вилли я тоже видел: как он, скрюченный, закрывшись потрескавшимся козырьком фуражки и сложив шершавые руки, похожие на лапки крота, непрерывно жмурясь, сидит в своей землянке. Я заревел в голос. - Ты прав, - сказал отец, - все это довольно запутанно. Но потом - уже светало и мне только-только удалось снова задремать - отца вдруг, как, впрочем, всегда по утрам, осенило. - Бруно! - закричал он, тряся мою кровать. - Бруно, скажи, правда или мне приснилось, что служитель у Ашингера жалуется на жизнь? Я пробормотал, что да, Вилли недавно говорил об этом. - Значит, правда! - воскликнул отец и вскочил с кровати. - Так оно и есть! - В волнении он бегал взад и вперед по комнате.. Снизу кто-то постучал в потолок. Отец громко крикнул: - Прошу прощения! - и снова плюхнулся на кровать. - Ну, мальчик мой, ты все еще не понимаешь? - прошептал он. - Нет, - отвечал я. - Ах да! - сказал отец, хлопнув себя по лбу. - Ты ведь еще не видел этого Мафусаила из уборной у Ашингера. - Мне что-то стало уясняться. - Он старый?.. - Старый, - сказал отец, - это не то слово; его дряхлость поистине достойна преклонения. - И ты считаешь?.. - затаив дыхание, спросил я. Отец медленно пожал плечами и поднял руки ладонями наружу. - Он стар, и он жалуется, - большего для начала требовать нельзя. У Ашингера стулья еще стояли на столах, а мы, стараясь остаться незамеченными, уже сбегали вниз по лестнице. Там никого не было. Комната, наделавшая такого переполоха, была и вправду вся выложена белым кафелем. Отец обошел ее так, словно ему предстояло тут жить. - Многое, - сказал он, - тут в очень неважном состоянии. Сразу видно, арендатор утратил подлинный интерес к своим обязанностям. - Э-э, позвольте, - раздался чей-то дребезжащий голос, - откуда вы, собственно, взялись? Мы обернулись, это оказался человек, служивший здесь, внизу. Изможденный, бледный старикашка со впалой грудью и хриплым дыханием. Отец снял шляпу, а я отвесил ему поклон. Пусть служитель бога ради не обижается на его замечание, весело произнес отец, оно относилось к так сказать гуманной стороне дела. Он пригласил старикашку подняться с ним наверх, в зал, мы уселись, и отец стал распространяться о преимуществах старости и о том, как важно позволить себе на закате дней своих пожить в полном покое. - Э-э, кому вы это говорите! - прокряхтел старик. - У меня есть земельный участок в Хоэншенхаузене. Вы думаете, торчать тут - предел моих желаний? - Конечно, нет, - с воодушевлением сказал отец, - остается еще завести козу или какое-нибудь другое животное, и вот маленький рай готов. В козе, отвечал старичок, сейчас большой нужды нет, но в остальном отец абсолютно прав. - Так почему, - с упреком выкрикнул отец, - вам, не долго думая, не сбросить с себя это ярмо? Старичок, видимо, никогда об этом не думал. Ошарашенный, он уставился на отца. - Да, - - немного помедлив, протянул он, - почему бы и нет? - И сразу же испуганно воскликнул: - Нет! Арендный договор... - Перепишите его, - ликуя, перебил старичка отец. - А на кого? - спросил тот. - Кто захочет в наши дни поступить на эту должность? Отец погладил себя по подбородку, рука его дрожала. - Н-да, - с усилием выговорил он, - тут вы действительно затронули весьма щекотливый вопрос. Это был самый волнующий разговор, - который отец когда-либо вел в моем присутствии. Я понятия не имел, как он применит свои дипломатические способности; хотя если речь шла о других, у него всегда было наготове нечто из ряда вон выходящее. Но если дело касалось его самого, то он в лучшем случае пожимал плечами. Сейчас я пожалел только, что с нами нет Фриды. Вероятно, отец кое в чем разочаровал ее, а этот разговор мог бы научить ее им восхищаться. Беседа явно затягивалась. К полудню отец так настроил старичка, что тот уже собрался бежать в наблюдательный совет и швырнуть им под ноги свой договор. - То, чем я здесь занимаюсь, унизительно! - кричал он. - И за это еще надо платить! Отец всеми силами пытался его успокоить. А потом выложил на стол свой козырь. - Боже! - вскричал он, хлопая себя по лбу. - У меня идея! Есть для вас замена! У старичка от волнения стала трястись голова. - Есть... это... Правда?! - Ну как же я мог забыть! - кричал отец. - Бруно, мальчик, почему же ты не напомнил мне об инспекторе Вилли Кнузорске?! - Господи помилуй! Конечно! - воскликнул я. - Ты совершенно прав! Далее все разворачивалось с поразительной быстротой. Всего за какой-нибудь час был составлен окончательный вариант предварительного договора со старичком. Параграф первый гласил: в день своего рождения, то есть пятнадцатого февраля, Вилли займет свой пост; параграф второй обязывал старичка взять к себе козу Вилли и построить для нее зимний сарайчик, а в параграфе третьем было записано, что старичок, которого, впрочем, звали Эрвин Йеллинек, предоставит Вилли (предварительно заручившись согласием хозяйки) свою, находящуюся неподалеку, меблированную комнату. Остаток дня господин Йеллинек угощал нас спиртным. Потом он предложил отцу перейти на "ты", и мы, насколько нам это удалось, пошли провожать его до трамвая, так как он решил закончить этот радостный день не в опостылевших меблирашках, а непременно в своем домике в Хоэншенхаузене. - Честное слово, Отто, - бормотал он через плечо кондуктора, мешавшего ему выпасть из вагона, - я уже давно не был так счастлив, как сегодня. - Я тоже, Эрвин, - кричал отец, махая вслед исчезающему в метели трамваю. Теперь прежде всего надо было посвятить в наш план Фриду. Потому что отец ни в коем случае не хотел, чтобы создалось впечатление, будто он подыскал это место для Вилли только с целью совсем отвлечь его от Фриды. Но сколько мы ни искали, Фриды нигде не было. - Господи, - сказал я, когда мы в который уже раз грелись в продуктовом отделе универсального магазина Титц, где иногда проводилась бесплатная дегустация бульона, - лишь бы она не приняла слова Вилли близко к сердцу и... - Ну, знаешь ли! - сказал отец. - Она же не была в него влюблена! - Нет? - удивился я. - Оставь этот многозначительный тон! - раздраженно воскликнул отец. - Во всяком случае, она очень обиделась, - сказал я. Отец в волнении грыз усы. - Это уже звучит иначе. Не забывай, - сказал он, - что Фрида вовсе не раба своих чувств, она вполне разумный человек. - Прекрасно, - отвечал я, - тогда поищем ее в конторе. И правда, она оказалась там. На столе стояла огромная пепельница, а в ней, наверно, штук двадцать окурков. Перед Фридой высилась такая гора листовок и газет, что узнать ее можно было только по заплатке на левом локте ее спортивной куртки. - Вот тебе и на, - сказал отец, - ты куришь? Фрида пробормотала, что это бесплатные сигареты. - Ага, - выдавил из себя отец. Сперва он завел речь о прекрасной февральской погоде, потом перешел на трудности, которые уготованы человеку в комнате, где топится только бочка из-под дегтя и где всегда такая уютная средняя температура. - Если ты имеешь в виду бочку из-под дегтя в известной нам землянке, - перебила его Фрида, - то, увы, должна тебе сказать, ты выбрал тему, оставляющую меня глубоко равнодушной. - А как же, - спросил отец, непривычно выпрямившись, - подобное равнодушие согласуется с твоим социалистическим образом мыслей? Фрида, сбитая с толку, уставилась на него. Я тоже был поражен, отец никогда еще так - не говорил. Раздосадованная Фрида заявила, что она не совсем его понимает. - Ах вот как? - сказал отец. Тут, мол, томящаяся во мраке пролетарская душа тянется к свету, а Фрида осмеливается утверждать, что ей это безразлично?! Фрида мрачно прикусила нижнюю губу. - Не кричи так, - подавленно сказала она. - Я сделаю все, - закричал отец, - чтобы обеспечить Вилли место под солнцем! Если надо, то и кричу. - А я?! - проговорила Фрида. - Я должна спокойно слушать и на все молчать, да? Отец сразу же снизил голос и опять ссутулился. - Фрида, - тихо сказал он, - какое значение имеем мы сами, когда речь идет о благе ближнего? - О благе! - передразнила его Фрида. - О каком же это таком благе? Может, о белом кафельном сортире?! - Голос ее дрожал, она была очень взволнована. - Речь идет о блеске этого мира, - торжественно заявил лтец, - а сводится он к чьим-то глазам или к кафельной глазури, это разница чисто эмоциональная. - Может быть, для Вилли, - в изнеможении сказала Фрида. Отец откашлялся. - Со смертью Элли, - произнес он, глядя мимо Фриды на тени снежных хлопьев за окном, - весь этот блеск для Вилли померк. Так почему же он не может вновь засверкать для него в этом пресловутом помещении? Фрида беспокойно отгоняла - от лица облачка дыма. - В каком еще помещении? - хрипло спросила она. - Ты уже имеешь в виду что-то определенное? Тогда мы уселись и все ей рассказали. Молча и непрестанно дымя, Фрида выслушала нас. Когда мы кончили, она долго еще молчала. Потом потушила сигарету и подошла к окну, - Он уже знает? - Нет, - ответил отец. Фрида прижалась лбом к стеклу. - Значит, мы должны ему сообщить. Вообще-то мы собирались на следующий вечер пойти к нему, потому что ходить на орошаемые поля запрещалось; днем, когда много света, невольно обращаешь на себя внимание, а мы не хотели, даже напоследок, причинить Вилли неприятности. Но через пять дней будет его рождение, и он должен внутренне подготовиться к такому подарку. Итак, мы тронулись в путь среди дня. Вилли не было в землянке. Мы искали его около двух часов. Наконец увидели его вдалеке, посреди огромной вороньей стаи. Вороны вокруг него что-то жадно клевали, видимо, он рассыпал им корм. Издали он со своим козырьком, в узеньких брюках и сам казался вороной. Мы подождали, покуда птицы лениво поднялись в колючий, морозный воздух, потом окликнули Вилли, и он, помедлив, подошел к нам. Мы не видели его больше полутора недель, и все трое здорово перепугались, заметив, как он за это время изменился. Форменная фуражка была надвинута на лоб так низко, что даже задирать подбородок теперь не имело смысла: потрескавшийся козырек совершенно закрывал глаза. И шел он теперь так сгорбившись, что казался ниже ростом; застывшая на морозе рука, которую он нам протянул, больше чем когда-либо напоминала когтистую лапку крота. Мы молча проводили его до землянки. У входа он остановился и задумчиво провел загнутым кверху носком ботинка по сверкающему снегу. - Почти как кафель, - сказал он со вздохом. Фрида сжала губы. - Вилли, - быстро сказал отец, - мы должны сообщить тебе что-то очень важное. - Ладно, ладно, - пробормотал Вилли, - входите. Мы еще дали ему развести огонь, но потом отец не выдержал. - Вилли, - проговорил он, переведя дух, - мы достали для тебя место арендатора в туалете. - Минутку, - сказал Вилли и сосновой лучинкой сдвинул фуражку со лба. - Минутку. Я сплю, правда? - Нет, - сказала Фрида, - Вилли, ты не спишь. Вилли потряс головой, как будто ему в уши попала вода. - Эй, - произнес он, - эй, Вилли, проснись. - Вы не спите, - сказал отец, - честное слово. - Нет, - настаивал Вилли, - это исключено. Вот же Элли стоит. Фрида поперхнулась. - Я - Фрида. У Вилли стали дрожать колени. - Еще раз, - взмолился он и уставился на Фриду, задрав подбородок. - Я - Фрида, - безрадостно сказала она, - могу поклясться. - Значит, это правда, - констатировал Вилли. Жизнь мало-помалу возвращалась к нему; он по очереди осмотрел нас, задрав подбородок. - Но почему же вы это вдруг сделали для меня? - Видите ли, - сказал отец, - отвечать на этот вопрос - все равно что давать отчет, почему я дышу. - А я - как ты, - сказал я. Фрида молчала. Н