жа ее за шею. Змея обвивалась вокруг его руки, шипела и разевала пасть, скаля свои ядовитые зубы. Господин Крузовски вставлял ей между челюстями стеклянную чашечку, змея впивалась в нее, и вот уже на стекле появлялись два крохотных золотисто-желтых пятнышка, это и был яд. Господин Крузовски, дружески ободряя змею, отправлял ее обратно и вытаскивал следующую. Змеи часто его кусали. Но так как он обычно бывал в подпитии и к тому же у него всегда под рукой имелась противозмеиная сыворотка, то с ним никогда ничего серьезного не случалось. Не лишено интереса и то, как господин Крузовски спал. - Он годами тренировался, - говорил отец, - ведь он должен проснуться в том же самом положении, в котором заснул. То есть ночью он вообще не может шелохнуться. - Господи! - воскликнул я. - Но почему? - Из-за змей, - отвечал отец. - Разве не может случиться, что одна из них вдруг вырвется на волю? Ну, а поскольку змеи очень теплолюбивы, то, если рассуждать логически, они первым делом заползут в постель, особенно если она уже кем-то нагрета. Однажды отец был свидетелем того, как в лесу черная гадюка укусила господина Крузовски в бедро. - Она буквально прыгнула на него, - рассказывал отец, - хвать, и укусила. А он в виде исключения был трезв как стеклышко, до ближайшей деревни часа два ходьбы, и шприц с сывороткой он оставил дома. Так знаешь, что он сделал? - Ну? - спросил я. - Вырезал у себя место укуса, - сказал отец и откашлялся. - Всадил перочинный нож, повернул, и готово. А я чуть в обморок не хлопнулся. Потом он выпил, а дома заклеил рану лейкопластырем и забыл об этом. И все же господину Крузовски не всегда удавалось так дешево отделаться. Когда мы навестили его в очередной новой квартире, на этот раз в мансарде, он, распространяя вокруг пары алкоголя, сидел у стола и светящимися акварельными красками размалевывал себе руку. Запястье его в диаметре было, наверно, сантиметров тридцать, что равняется примерно толщине среднего водосточного желоба, и отливало всеми цветами радуги. - Укус песчаной гадюки, третья стадия, - блаженно прошептал господин Крузовски, макая кисточку в аквамарин. - Очень редкий случай, никогда еще так подробно не наблюдался. Этот редкий случай едва не стоил ему жизни, поскольку господин Крузовски и не подумал обратиться в клинику, ведь не мог же он, кроме всего прочего, оставить своих змей без присмотра. Он разрисовал руку до конца, а потом пил до тех пор, пока не появились все признаки настоящего алкогольного отравления, и только тогда лег в постель. Через два дня опухоль стала спадать, а на четвертый день господин Крузовски уже демонстрировал отцу свое новое приобретение. Речь идет о взрослой черной мамбе, это разновидность змеи длиной в тридцать три сантиметра и, пожалуй, самая опасная, какую только можно себе представить. Господин Крузовски чрезвычайно ею гордился, целыми днями таскал ее повсюду в бумажном мешке и показывал каждому, кто хоть немножко интересовался ею. Между прочим, это была та самая черная мамба, которая вскоре втравила его в историю, окончившуюся денежным штрафом. Собственно, господина Крузовски следовало посадить в тюрьму. - Ладно, - сказал он в полиции, - тогда я возьму с собою всех моих змей. Худо ли, хорошо ли, его приговорили только к денежному штрафу. Дело было так. Господин Крузовски договорился с отцом встретиться в кафе на Потсдамерплатц. Отец немного опоздал и пришел как раз, когда господина Крузовски уводили. - Он был в своем переделанном купальном халате, - рассказывал. отец, - и с бумажным мешком под мышкой. "Минуточку, господин доктор, - крикнул он, - я сейчас вернусь!" "Бога ради, старина, - говорю я, - что случилось?" . Но тут полицейские уже запихнули его в машину. - Ничего, - сказал отец, - я - оптимист. Я сел и стал ждать. Кругом безумное волнение, доложу я тебе. Кельнеры так и снуют с ледяными компрессами и всякими каплями. На рояле лежит дама, которую пытаются привести в чувство - к счастью, небезуспешно. Пожилой господин заблудился в гардеробе, и, на мой взгляд, абсолютно безосновательно, благим матом взывает о помощи. - Скажи же скорее, что случилось, - требовал я. - А вот что. Господин Крузовски вошел и сдал в гардероб свой бумажный мешок и пальто. Гардеробщица взяла мешок и поставила в угол. Какое-то время он стоял спокойно, потом начал слегка раскачиваться, потом опрокинулся и медленно покатился к гардеробщице. У той глаза полезли на. лоб. Она вскакивает на стул и начинает орать. Является обер-кельнер. "В чем дело, Анна?" "Мешок!.. - хрипит Анна. - Мешок..." "Ну и что ж такого?" - очень верно заметил обер-кельнер. "Он шевелится". "Погодите, Анна, сейчас мы все выясним". И что же он делает, этот остолоп? Открывает мешок, и в ту же секунду... - Рассуждая логически, - сказал я, - черная мамба выскочила и уползла в кафе? - Именно так, - кивнул отец. - Укусила кого-нибудь? - Слава богу, нет. В результате только масса побитой посуды и, как я уже говорил, добрая дюжина глубоких обмороков. - А господин Крузовски? - Он читал газету, - отвечал отец, - и только удивился, с чего это вдруг все женщины, задрав юбки, повскакали на столы. Потом он ее увидел. Сложил газету и поймал. Во время войны мы упустили господина Крузовски из виду. То есть я часто пытался выяснить, что с ним, но отец вдруг начинал смеяться, когда я о нем заговаривал. Самое лучшее было бы оставить его в покое. - Послушай, - сказал я, - а если он в нас нуждается? - Он в нас не нуждается, - ответил отец. Я очень взволновался, выходит, я совсем не знаю отца. Откуда ему это известно? Отец пожал плечами. - Я чувствую. - Чувствуешь! - закричал я. - Вечно ты со своими чувствами! - Хорошо, - вздохнул отец, - я тебе расскажу. - Значит... - сказал я, - ты о нем что-то знаешь? - Я знаю все, - отвечал отец, - мне просто не хотелось бы пока тебе об этом говорить. - Господи, но ведь он же не... - Да, - сказал отец, - он покончил с собой. - Как же это могло случиться! Ведь он всегда был так доволен жизнью?! - Я тебе объясню: в дом попала бомба. И погибли все змеи в террариумах. Он был у меня вскоре после этого, ночью, ты уже спал. "Не хотите ли проститься со мной, господин доктор?" - говорит он. "Что с вами, господин Крузовски? - говорю я. - Вы - уезжаете? В такое время? Неужто они вас так просто выпустят?" "Надо полагать", - говорит он. - Вот, - сказал отец, - и в ту же ночь он это сделал. - Ну и ну, - поразился я, - и все только из-за змей? - Вот видишь, - сказал отец, - я так и знал, что ты еще не поймешь. - Он долго сморкался, потом сказал: - Да, подумать только, из-за змей. И РИХАРДА ТОЖЕ НЕТ В ЖИВЫХ  Редко нам удавалось заработать больше, чем в неделю перед выборами. Всех, кто брался распространять листовки, встречали с восторгом. Мы тогда все время слонялись перед большой типографией на Карл-Либкнехт-штрассе, где печатались все: и красные, и социал-демократы, и нацисты. Иногда уже во дворе начинались стычки, из-за чего сразу портилось множество листовок. Нам было безразлично, чьи листовки распространять, платили-то все одинаково - грош за сотню. Со временем мы стали хитрее. Получив пачку листовок от социал-демократов, мы брали еще одну у красных или у наци и совали людям в почтовые ящики сразу по две штуки. Хайни сказал, что так, пожалуй, лучше - у людей появляется возможность сравнивать. А еще лучше, считал Хайни, совать в один ящик листовки сразу всех партий. Но это не получалось, больше двух сотен под мышками зараз не унесешь. Противником Хайни оказался Рихард. У него были оттопыренные уши, и с виду он казался туповатым, но только с виду. Рихард заявил, что так не годится, нельзя работать на всех сразу, это уж слишком глупо. Рихард работал только на красных. Конечно, в результате он часто не получал и половины того, что зашибали мы. Но он на это плевать хотел. - По крайней мере, я сплю спокойно, - говорил он. Но мы тоже спали спокойно, а Хайни утверждал, что Рихард так говорит просто потому, что он слабак и не в силах таскать сотни листовок. Отец Рихарда тоже был красный. Они жили на углу Вертштрассе и Страсбургштрассе, напротив дома, где на крыше стоял бюст кайзера. Одно окно квартиры выходило на Вертштрассе, другое - на Страсбургштрассе, и вот в последний понедельник перед выборами отец Рихарда спустил из каждого окна на улицу по веревке; внизу стоял Рихард, он связал вместе концы обеих веревок и крепко-накрепко привязал к ним картофелину. Потом его отец из окна кухни подтянул кверху веревку с Вертштрассе, а из окна спальни - веревку со Страсбургштрассе; Рихард, в окружений целой ватаги ребятишек, стоял внизу, кричал и делал знаки отцу, покуда картофелина не повисла примерно на уровне третьего этажа между двумя окнами. Теперь отец Рихарда сделал по узлу на каждой из веревок, подтянул картофелину, вместо нее повесил портрет Тельмана, потом спустил его вниз, и портрет оказался точно посередине. Мой отец, как правило, забывал о выборах. Поскольку при Эберте у отца изредка бывала работа, он всегда желал победы социал-демократам. - Эти все же порядочнее других, - считал он. Но в воскресенье, в день выборов, он говорил, что чувствует себя усталым, ложился в постель и просыпался только вечером, тут уж он был слишком разбит, чтобы еще одеваться. Отец Рихарда сказал, что я должен разбудить папу пораньше. Ему-то все равно, пусть отец голосует за социал-демократов, но если он вообще на выборы не пойдет, то у наци окажется лишний голос. Отец заявил, что это чепуха. - Наци - грязные скоты, - сказал он, - за них все равно никто голосовать не будет. Впрочем, надо было бы эти дурацкие выборы устраивать в рабочие дни, а не поганить людям единственный день, когда можно наконец расслабиться. Рихард сказал, что ничего не имеет против моего отца, но если бы все так думали, было бы худо. - Почему это? - возмутился я. - Мой отец - человек что надо. - Так-то оно так, - отвечал Рихард, - да что толку? Пусть лучше смотрит в оба. Мы с Рихардом были одногодки, но он в таких вещах разбирался лучше. Вскоре я тоже стал в них разбираться, и теперь мы по вечерам ходили гулять и срывали с заборов нацистские плакаты. Нас тогда частенько поколачивали, и от полиции нам тоже доставалось. Отец утверждал, что полицейские - молодцы, "они единственные, кто хоть немного поддерживает порядок". Но отец Рихарда говорил, что полицейские подкуплены. - А с какой стати они вообще за нами шастают? Обокрасть можно ведь только того, у кого что-то есть. Тем не менее полиция всегда обращала на нас внимание, а когда во время большой стачки трамвайщиков мы в самом низу Берлинер-аллее за грудой камней поджидали штрейкбрехеров, нам пришлось еще задолго до их появления истратить наши лучшие булыжники, и все из-за дурацкой полиции. А когда трамваи наконец пошли, то эти мерзавцы-штрейкбрехеры могли спокойно проехать всю Берлинер-аллее, а нам уже нечем было разбить хотя бы одно стекло. Отец говорил, что я не должен в этом участвовать. А отец Рихарда частенько повторял поговорку: "Хлеб пекут на улицах!" Я передал ее отцу, но отец счел, что это глупая поговорка. Со временем нас колотили все чаще. И мы обзавелись кастетами, которые можно было пустить в ход когда угодно. Рихард лучше меня управлялся с кастетом, я все-таки трусил. Рихард никогда ничего не боялся, правда, он был крупнее меня. Наша школа в Вайсензее была тогда еще совсем новая; ее сообща строили коммунисты и социал-демократы, все родители тоже так или иначе участвовали в строительстве. У нас вместо закона божия преподавали биологию, а кроме того, у нас имелся ученический совет, которому было дано право смещать учителей. Каждый класс выдвигал своих депутатов. Нашим депутатом был Рихард. Многие хотели видеть на его месте Хайни. Но Хайни был слишком умный и слишком много болтал. Рихард давно уже научился держать язык за зубами. Это потому, что отец его тоже умел помалкивать. Но у Рихарда был отличный нюх, он всегда безошибочно определял, кто из учителей неблагонадежен, и твердо знал, что наш учитель гимнастики состоит в штурмовом отряде, он это учуял еще тогда, когда все готовы были присягнуть, что господин Франке - социал-демократ. Рихард всегда заходил за мной очень рано: однажды утром мы увидели, что все ребята в волнении толпятся во дворе и никто не входит в школу, а подойдя ближе, заметили, что на крыше развевается нацистский флаг. Учителя предложили нам разойтись и сами тоже пошли по домам. Но мы не ушли, мы стояли у ворот. Рихард все время сжимал кулаки и вдруг громко, высоким голосом запел "Интернационал". И все мы запели вместе с ним. Это звучало замечательно, нас было больше четырехсот, у многих в глазах стояли слезы, до того прекрасно это звучало, и у людей, которые подходили к нам и подхватывали песню, тоже в глазах стояли слезы, но у них - от ярости. Потом появился наш директор. Он прислонил к стене свой велосипед и спросил, кто пойдет с ним на крышу, чтобы снять флаг. Мы все вызвались идти, но он взял с собой только классных депутатов. Мы остались у ворот и смотрели им вслед, когда они входили в вестибюль, сквозь большое окно видно было, как они поднимаются по лестнице. И вдруг мы увидели, как вниз по лестнице мчится множество сапог, а несколько наших ребят кубарем катятся по ступеням. Потом по ступеням, тоже кубарем, слетело несколько штурмовиков. Вдруг открылось чердачное окно, и оттуда вылез Рихард, снизу отчетливо были видны его оттопыренные уши. Опять грянул "Интернационал", и пока мы пели, Рихард, балансируя, продвигался к флагштоку. Едва он до него добрался и уже стал развязывать узел, как в чердачном окне показалась голова штурмовика. Мы тут же перестали петь и заорали что было мочи. Но Рихард решил, что мы хотим его подбодрить, он помахал нам и продолжал возиться с флагом. Штурмовик вылез на крышу. Мы все его узнали, это был господин Франке, учитель гимнастики. Стараясь удержать равновесие, он двинулся к флагштоку. Но Рихард наконец развязал веревку, и тряпка долезла вниз, Рихард сорвал ее и обернулся; тут он заметил господина Франке.. Господин Франке, высоко подняв плечи, медленно шел на него. Рихарду некуда было податься, но он не испугался, это было заметно. Крепко держа обеими руками тряпку, он внезапно нагнулся и что было сил боднул господина Франке в живот. Они оба упали, но сумели ухватиться за доску, ведшую к флагштоку. Господину Франке первому удалось подтянуться. Рихард в одной руке по-прежнему крепко держал сорванную тряпку, другою пытался схватить господина Франке за ногу. Тогда тот наступил Рихарду на руку; Рихард вскрикнул, сорвался, запутался во флаге, а тут еще ветер рванул тряпку, Рихард не удержался и покатился по пологой крыше вниз к самому краю: обернутый в этот флаг, Рихард, точно трепещущий на ветру факел, камнем полетел вниз. Мы закричали, как сумасшедшие, бросились к нему и размотали флаг. Мы плевали на этот флаг, топтали его ногами и ревели в голос, но Рихард был мертв. Мы хотели броситься в школу и прикончить господина Франке и других штурмовиков. Но тут как раз подкатила машина, из нее выскочили полицейские в полной боевой готовности и ринулись на школьный двор. К счастью, от стройки еще остались камни, мы схватили их и, пробив брешь в цепи полицейских, бросились бежать. Но многим все-таки тогда досталось. Директора и наших старост забрали штурмовики. Мы долго еще держались подальше от школы, но потом всем разослали открытки, в которых сообщалось, что школьные забастовки незаконны, и пришлось опять идти в школу. Отца Рихарда тоже тогда забрали. - Я знал, что это плохо для него кончится, - сказал отец, - нельзя быть таким радикалом. Я промолчал. СОЮЗНИКИ  Как-то утром без стука распахнулась дверь, вошел новый директор и за ним кто-то еще. Директор, чуть заметно пожав плечами, сказал, что это господин Кречмар, наш новый классный руководитель. Мы были поражены, так как подумали, что господин Кречмар - второгодник, который будет учиться в нашем классе. Светловолосый, в очках, сквозь которые ничего нельзя было увидеть, так они запотели, в кургузом, поношенном пиджаке, несколько отстающем сзади, у шеи, так что видна вешалка и пуговица на рубашке, к которой крепится воротничок, в стоптанных башмаках с загнутыми кверху носами. Руки его висели так, словно ему до смерти надоело таскать их с собой. Мы сразу усекли, что господин Кречмар типичный горемыка. И с ним можно вытворять все, что душе угодно, так что в этом уже и радости мало. Ребята, сидевшие на задних партах, даже играли на его уроках в карты. Когда господин Кречмар впервые это увидел, он подошел к ним и велел объяснить свое поведение. При этом он слегка улыбался, потом кивнул, вернулся к доске и принялся рассказывать, как Иисус Христос изгнал из храма торговцев. Во время своего рассказа господин Кречмар смотрел поверх наших голов на картину, изображавшую императора в битве под Седаном. Небо позади императора было совершенно красным, как и выпушки у генералов, обступивших монарха. Казалось, что император и господин Кречмар переглядываются, потому что монарший взгляд был устремлен на кафедру и тем самым на господина Кречмара. Но в дальнейшем господин Кречмар уже редко смотрел на императора, только когда читал стихи, религиозные или исторические, и доходил до места, казавшегося ему особенно прекрасным. Обычно же он не сводил глаз с Эгона. Эгон был тощий и очень бледный, ноги задирал, как журавль, и за гимнастику всегда получал пятерки. Мы его не любили, потому что он был очкарик, а стоило с ним заговорить, как его руки начинали дергаться, он глотал слюну и краснел до корней волос. Эгон единственный внимательно слушал на уроках господина Кречмара. Он сидел прямо перед кафедрой, в первом ряду, и если позади него начинали уж слишком шуметь, сжимал губы так, что они белели, в такие минуты он был как две капли воды похож на мартышку. Но господин Кречмар только улыбался и продолжал говорить, не сводя глаз с Эгона. Одно время уже казалось, что между ними все кончено. Мы всем классом ходили в цейхгауз. Там было, над чем посмеяться: чучела солдат и много пробитых, никому уже не нужных знамен. Но господину Кречмару все это не казалось смешным, он принес с собою книгу, по ней нам все объяснял и очень радовался, что может все объяснить; но мы его не слушали, мы стояли у окна и ждали смены караула. Объяснения слушал только Эгон, он все время стоял возле господина Кречмара, изредка бросая взгляды на нас, глотал слюну и крепко сжимал губы. Мы все принесли с собою завтраки, кроме господина Кречмара. Наконец и Згон вытащил яблоко, а когда господин Кречмар па секунду отвел взгляд, Эгон быстренько зашвырнул огрызок в пушечный ствол. Но господин Кречмар не отводил взгляда, так казалось, потому что очки у него были запотевшими. Он страшно разволновался, велел нам всем построиться и дрожащим голосом объявил, - что Эгон получит выговор за осквернение национальной святыни, а мы должны немедленно вернуться в школу. С этого дня господин Кречмар опять уже смотрел только на императора, а император - на господина Кречмара; Эгон же мог делать, что ему вздумается, господин Кречмар смотрел поверх него. Мы считали, что Эгон ничего не потерял, разве что зря выслуживался. Господина Кречмара мы тоже не осуждали, поскольку заметили: не только Эгон страдал от того, что господин Кречмар больше на него не смотрит, но и господину Кречмару тоже было нелегко, потому что теперь он опять смотрел только на императора. Так продолжалось долго, до той пресловутой экскурсии. Стоял июнь, и господин Кречмар хотел устроить настоящий поход, но, кроме Эгона, ни у кого не было охоты далеко тащиться, и многие заявили, что это мура, а лучше бы куда-нибудь пойти посидеть. Эгон закусил губы, так что они побелели, а господин Кречмар чуть-чуть улыбнулся. Посмотрел мимо нас и сказал: ладно; и мы отправились в трактир, где оказалось полно народу, играла музыка и было красиво и уютно. У Эгона вдруг как-то забавно стала дергаться голова, и руки тоже дергались, потом он весь затрясся, глаза у него закатились, и он опрокинулся навзничь. Тут же вокруг него собралась толпа, мы тоже протиснулись поближе, а кто-то сказал, пожав плечами: - Это я знаю, тут уж ничего не поделаешь. Толпа мигом разошлась, но тут поднялся господин Кречмар - лицо его вдруг стало совсем старым и каким-то распадающимся, его пошатывало, он протиснулся мимо нас и склонился над Эгоном. Эгон лежал как доска, он словно одеревенел. Господин Кречмар стянул с себя пиджак и закрыл им голову Эгона, затем поднял его - кто-то ему помог, - и они понесли Эгона в дом. Едва они вошли, мы бросились к дому и стали заглядывать в окна; и увидели - Эгон лежал на диване под призовыми кубками за игру в кегли, пиджак съехал на сторону, вид у Эгона был жуткий, а в кресле перед ним сидел господин Кречмар. Это длилось около получаса, потом они вышли. Господин Кречмар обнимал Эгона за плечи, они шли еле-еле, Эгон был весь белый, измученный, хрупкий, почти что ангел, только очки немного мешали, а на губах его теперь играла такая же улыбка, какая бывала у господина Кречмара, когда он замечал, что его не слушают. Только говорить Эгон еще как следует не мог. Тот человек, который заявил "это я знаю", считал, что так всегда бывает после припадка. Но и господина Кречмара тоже было не узнать. Сдвинув брови, он смотрел поверх нас, казалось, что-то в нем молило о прощении, и он едва сдерживался, чтобы не дать этим мольбам вырваться наружу. Мы все думали: Эгона на следующий день не будет в школе. Но он сидел как всегда очень прямо на своем обычном месте в первом ряду и не сводил глаз с господина Кречмара. И господин Кречмар снова смотрел на Эгона, а на императора он взглядывал лишь читая стихи, религиозные или исторические, когда доходил до места, которое ему особенно нравилось. А в остальное время господин Кречмар теперь опять не сводил глаз с Эгона. А потом это случилось. В один прекрасный день господин Кречмар вдруг опустил книгу, из которой он нам читал, и поверх голов растерянно взглянул на императора, словно получил от него приказ прекратить чтение. Эгон опять выглядел более чем странно, можно было подумать, что он тоже слышал этот приказ; увидев господина Кречмара таким, он весь буквально съежился. Господин Кречмар протер глаза под очками, опять поднял книгу и стал читать дальше. Но странное ощущение не проходило, поскольку у Эгона был такой вид, словно он все еще что-то слышит, и господин Кречмар, видимо, тоже это слышал, хотя и продолжал читать, - рука у него дрожала, на лбу выступил пот, и очки запотели. Потом он дочитал до конца, повернулся и начал что-то писать на доске. У него, упал мел, но вместо того, чтобы его поднять, рука господина Кречмара замерла на слове, которое он писал, внезапно она сжалась в кулак, так что косточки побелели, и в тот же миг по телу господина Кречмара словно пробежала дрожь, ни дать ни взять землетрясение, и тут же что-то рвануло его за бедро так, что он обернулся, и мы, увидев, какое у него стало страшное лицо, завизжали, повскакали с мест, несколько ребят выбежали в коридор за швейцаром и директором. Эгон остался сидеть. От окна видно было, как лицо его медленно опадает, оно стало вдруг совсем старым, его точно пеплом припорошило. Он встал и в момент, когда господин Кречмар уже начал падать, подхватил его и осторожно опустил на пол. Директор был страшно взволнован. Ведь это же скандал, говорил он швейцару, это просто невероятно. Господин Кречмар должен был бы сказаться больным, вместо того чтобы являть ученикам подобную картину, ведь если бы это обстоятельство было известно, господину Кречмару и не снилось бы найти такое место. - Учитель-эпилептик, - сказал он, - знаете, как я, это рассматриваю? - Нет, господин директор, - отвечал швейцар. - Как вызов, как чистейшей воды провокацию, как.. - Ах, да заткнитесь вы, - произнес вдруг чей-то усталый, бесцветный голос. Мы сперва не поняли, кто это сказал, да и директору тоже понадобилось время, чтобы разобраться, что это был голос Эгона. Эгон сидел на полу, лицо его было дряблым, как у столетнего шимпанзе. Он сжимал коленями дергающуюся голову господина Кречмара и следил, чтобы он не стукнулся о первую парту. Директор побагровел, задохнулся от возмущения. Мы поразились, до чего же тихо он сказал: - Встань! Но Эгон остался сидеть. - Ты обязан встать! - настаивал директор. - Ведите себя потише, - сказал Эгон. И тут директор заорал так громко, что мы думали - потолок обвалится. Эгону велено было немедленно собрать вещи и выметаться, а уж директор позаботится о том, чтобы такого грубияна никуда больше не приняли! - Да встанешь ты наконец?! - Не раньше, чем кончится приступ, - отвечал Эгон. - Заставьте его встать! - крикнул директор. - Ну, давай, гоп! - сказал швейцар. - Оставьте меня в покое! - отозвался Эгон. Что только они ни вытворяли, но им не удалось принудить его - встать. Лишь когда руки и ноги господина Кречмара перестали дергаться, Эгон встал и подхватил его под руки. - Может, кто-нибудь поддержит его тоже, - сердито сказал он. Швейцар откашлялся, потом все же помог Эгону, и они усадили господина Кречмара. Эгон засунул тетрадь в портфель, снял с крючка шапку и вышел. Мы думали, что господина Кречмара на следующий день не будет в школе, но он пришел и как всегда встал у кафедры, только говорить ему было труднее, чем обычно. Он опять смотрел поверх наших голов на картину, изображавшую императора в битве под Седаном, небо позади императора было совершенно красным, как выпушки у генералов, обступивших монарха. Лишь иногда, если мы уж очень шумели, он, продолжая говорить, слегка улыбался и взглядом скользил по первой парте. Но за ней никто не сидел. Тогда господин Кречмар немного повышал голос и быстро переводил взгляд на картину. ЙЕНЕ БЫЛ МОИМ ДРУГОМ  Когда я познакомился с Йене, мне было девять лет; я только что остался на второй год, читал Эдгара Уоллеса и Конан Дойла и разводил морских свинок. Впервые я встретился с Йене, когда рвал траву на стадионе возле Гнилого озера. Он лежал под бузиной и смотрел в небо. Дальше, позади него, играли в футбол, изредка крича: "Гооооооол!" или еще что-то в этом роде. Йене жевал травинку. На нем была драная полотняная рубашка и вельветовые брюки, от которых пахло дымом и конюшней. Сначала я притворился, что не замечаю его, и продолжал рвать траву, но потом он чуть-чуть повернул голову, сонно посмотрел на меня и спросил: - У тебя что, лошади? - Не-а, - ответил я, - морские свинки. Он передвинул травинку из одного уголка рта в другой и сплюнул. - Они довольно вкусные. - Я никогда их не ем, - сказал я, - они для этого слишком славные. - Ежи, - сказал Йене и зевнул, - тоже недурны на вкус. Я подсел к нему. - Ежи? - Гооооооол! - закричали сзади. Йене опять, моргая, смотрел на небо. - А не найдется у тебя табачку? - Слушай, - сказал я, - мне ведь только еще девять лет. - Ну и что? - удивился Йене. - А мне восемь. Мы молчали и мало-помалу начинали проникаться взаимной симпатией. Потом мне надо было уходить. Но прежде чем расстаться, мы договорились встретиться как можно скорее. Отец задумался, когда я рассказал ему про Йене. - Пойми меня правильно, - проговорил он, - я ничего не имею против цыган, только... - Что только? - спросил я. - Люди, - вздохнул отец. Он довольно долго жевал ус. Потом вдруг сказал: - Ерунда, в конце концов ты достаточно взрослый, чтобы выбирать себе знакомых. Можешь привести его домой, на чашку кофе. Так я и сделал. Мы пили кофе и ели пирог, отец вел себя замечательно. Хотя от Йене пахло как от удода и держался он несколько странно - отец не обращал на это никакого внимания. Да, он даже сделал ему рогатку из настоящей резины, более того, он еще вместе с нами смотрел все вновь приобретенные тома энциклопедии. Когда Йене ушел, выяснилось, что исчез барометр, висевший над письменным столом. Я был страшно смущен, отец - не очень. - У них совсем другие нравы, чем у нас, - сказал он, - просто барометр ему приглянулся. А кроме того, он ведь все равно уже мало на что годится. - А если он так и не вернет барометр? - спросил я. - Господи, раньше-то ведь обходились без барометров. И все-таки я считал, что история с барометром - это уж, пожалуй, слишком. Во всяком случае, я твердо намеревался отнять его у Йене. Но когда мы в следующий раз встретились, Йене припас для меня такой подарок, что просто немыслимо было даже заикнуться о барометре. Это - была курительная трубка, а на ней - лицо с одним бакенбардом из конского волоса. Мне было ужасно стыдно, и я долго ломал голову, как бы мне отдариться. Наконец придумал: я отдам Йене двух морских" свинок. Правда, тогда возникает опасность, что он их съест, но об этом уже не стоит беспокоиться, ведь подарок есть подарок. А он даже и не подумал их есть; он обучал их фокусам. Меньше чем через две недели они уже бегали на задних лапках, а если Йене вдувал им в уши дым, они ложились и начинали кувыркаться. Он научил их толкать тачку и плясать на проволоке. Это было поистине удивительно, что он с ними выделывал. Отец был потрясен. Кроме Уоллеса и Конан Дойла, я тогда одолел еще и десять томов доктора Доллитла, и это навело меня на мысль вместе с Йене создать нечто вроде цирка морских свинок. Но на этот раз Йене не выдержал. Уже во время предварительных испытаний свинок у него пропала всякая охота, он предпочел пойти ловить ежей - это, мол, интереснее. Это и вправду было интересно. Хотя мне всякий раз бывало очень не по себе. Я ничего не имел против ежей, наоборот, они казались мне просто симпатягами. Но бессмысленно было бы пытаться внушить это Йене, да я и не пытался. Он раздобыл себе для охоты на ежей здоровенную дубинку с острым железным наконечником, которым он тыкал в кучи листьев или шуровал в помойках, среди старых ведер. Таким способом он иногда умудрялся за вечер загарпунить четырех ежей. Понятия не имею, как он их учуивал, вероятно, распознавал этих бедняг по запаху. Соплеменники Йене жили в кибитках, что стояли среди сосен по берегам Гнилого озера, сразу за стадионом. Я частенько туда наведывался, много чаще, чем в школу, где теперь ничему разумному все равно нельзя было научиться. Особенно мне нравилась бабушка Йене. Хотя она была невероятно запущенная старуха, что верно, то верно, но излучала такое достоинство, что я в ее присутствии невольно начинал испытывать какое-то благоговение. Она - почти ничего не говорила, только смачно покуривала носогрейку и в такт одной из песен, доносившихся от таборных костров, шевелила пальцами ног. Когда вечером мы являлись с трофеями Йене, она всегда уже сидела у огня и месила глину. Этой глиной, толщиною в два пальца, обмазывали ежей. Затем Йене осторожно клал их в горячую золу, наваливал на них целую гору тлеющих углей, мы садились на корточки, молчали, плевали на огонь и прислушивались: в глиняных шарах начинала петь вода. Вокруг слышно было, как жуют траву лошади и мулы, изредка тихонько звенел бубен или раздавался высокий, словно бы сухой, мужской голос, и лихорадочно всхлипывало банджо. Через полчаса ежи были готовы. Йене вытаскивал их деревянной рогатиной из золы. Теперь они казались маленькими, слегка пригорелыми крестьянскими хлебцами. Глина делалась твердой, как камень, и трескалась, а когда ее сбивали, все ежиные иглы оставались в ней, и видно было ржаво-красное мясо. Его ели с зелеными стручками паприки или посыпали нарезанным крупными кольцами луком; никогда мне не приходилось пробовать ничего столь упоительно вкусного. Но и дома у нас Йене теперь бывал часто. В тишине ми разглядывали шесть томов нашей новой энциклопедии. Я вырвал из своей тетради все данные о Национальном восстании и писал справа немецкое слово, а слева Йене малевал то же самое слово на воровском, жаргоне. Я тогда очень многому научился, от Йене, конечно; о школе я и говорить не хочу. Позднее выяснилось, что не проходило дня, чтобы жильцы дома не жаловались квартальному на посещения Йене. Одному богу известно, как отец на сей раз все уладил, мне он никогда слова об этом не сказал. Но больше всего Йене интересовался моей электрической железной дорогой; всякий раз, когда мы в нее играли, исчезал еще один вагончик. Но когда дело дошло до рельсов, ограждений и сигнальных ламп, я все-таки обратился к отцу за советом. - Оставь, - сказал отец, - вот будут деньги, получишь новую дорогу. На другой день я подарил старую Йене. Но странно, теперь он вдруг к ней охладел, в этом отношении он был очень смешной. Но потом все-таки их забрали, весь табор, и Йене в том числе. Когда я пришел туда рано утром, штурмовики и эсэсовцы уже окружили табор, все было оцеплено, и меня прогнали. Цыгане стояли на грузовике, тесно прижатые друг к другу. Неизвестно, что им рассказали, только все они смеялись и болтали, а когда Йене меня увидел, он засунул два пальца в рот, свистнул и помахал мне. Только его бабушка и другие старики молчали, сжав губы, они неподвижно смотрели перед собой. Остальные этого не знали. И я тогда не знал, мне просто грустно было оттого, что Йене уезжает. Ведь Йене был моим другом. КАЛЮНЦ - НЕ ОСТРОВ  Посвящается Еве В один прекрасный день в музее отца представили меланхоличному господину с грушевидной головой, украшенной соломенно-желтым хохолком. Этот господин носил ветхое грубошерстное пальто, а на ногах - обмотки. Монотонным голосом он спросил отца, может ли тот починить прохудившуюся кабанью шкуру. - А почему бы нет, - отвечал отец. - А как насчет чучел птиц, в которых, возможно, завелась моль? - Это уже труднее, - сказал отец, - но я полагаю, и с этим можно будет справиться. - Прекрасно, - устало произнес господин с хохолком, - а вот как быть с головой лося, у которой потерялись стеклянные глаза и расшатались рога? - Это как раз моя специальность, - отвечал отец. Господин с хохолком облегченно вздохнул. - Я хотел бы переговорить с вами, господин доктор. - Я не доктор, - сказал отец, - я здесь всего лишь помощник препаратора. - Мне все равно, для меня вы доктор. Это была первая встреча отца с бароном. Они несколько раз вместе обедали, отец водил барона в цейхгауз, в Зоологический сад и в Рези, но единственное, что действительно интересовало барона в Берлине, была выставка свиней возле радиовышки. Потом мы проводили его на вокзал. - В Германии, - сказал барон, высунувшись из окна купе, - не разводят больше приличных свиней. - Тссс, господин барон, - предостерег его отец, - вон стоит штурмовик. - Мне все равно, - отвечал барон, смахнул с рукава копотинку и вновь сложил руки на открытом окне вагона. - Вы должны увидеть моих свиней, господин доктор. Зверюги центнера по четыре и все черные, как смоль, - Черные? - удивился отец. - По-моему, это замечательно. - Так оно и есть, - сказал барон, - вы должны в скором времени приехать и увидеть их своими глазами. - Да я хоть сейчас, - сказал отец и, прищурившись, взглянул на штурмовика, который стоял, широко расставив ноги, и пошатывался, его вздернутый подбородок отражался в окне поезда. - Берлин утратил свою прелесть. - Эта страна - учебный плац, - сказал барон, - если я смею вам советовать: приезжайте скорее. Отец с сожалением пожал плечами. - В следующем году. Я возьму отпуск, как только смогу. - Хорошо, - сказал барон и снял свою войлочную шляпу, так как поезд уже тронулся, - я полагаюсь на вас. Вы сможете в тишине и покое заняться обещанными починками. - Рад служить вам, - отвечал отец, которому приходилось все прибавлять шагу, чтобы идти вровень с вагоном. - Вы оба будете желанными гостями, - сказал барон, - я уже сообщил о вас моей бабушке. - Вы очень любезны, - пропыхтел отец, уже перешедший на легкую рысь, так как поезд набирал скорость. - Мой дом всегда полон гостей! - крикнул барон в нарастающем грохоте поезда. - Интереснейшие люди, вы будете очень довольны! - Я убежден в этом! - закричал отец, пытаясь на бегу высвободить руку, которую барон давно уже захватил и от души пожимал. - До встречи в Калюнце! - крикнул барон, отпуская отца, и вовремя, отец успел увернуться, чтобы не налететь на сигнальную мачту. Впоследствии мы часто говорили о бароне, он оставил после себя какое-то странное непреходящее ощущение широты и независимости, и, когда я теперь рано утром, до школы, провожал отца в музей, он входил туда все менее радостно. - Просто грешно быть так связанным! - Брось, - сказал я, - регулярно платить за квартиру, это тоже чего-нибудь да стоит. - Платить за квартиру! - презрительно крикнул отец, широким жестом воздев руку к пасмурному ноябрьскому небу. - Кто же меняет свободу на квартирную плату! Недели через три после отъезда барона пришла от него открытка. У отца в музее опять начались неприятности: они давно хотели получить от него документ, подтверждающий арийское происхождение, и он сказал: - Моя прабабушка умерла в тысяча восемьсот сороковом году, для чего же ей сегодня опять понадобился паспорт? Поэтому он очень обрадовался открытке, просто как возможности немного отвлечься. Она была отправлена из Найденбурга. Мы тут же полезли в атлас. Найденбург, оказалось, находится у самой польской границы. Если внимательно приглядеться к открытке, то на серо-зеленом фоне можно заметить помещичий дом барона. Он казался длинной, сильно приплюснутой обувной коробкой, и нам нелегко было справиться со своим разочарованием. - Обстановка там наверняка самая безумная, - сказал отец и откашлялся. - А как же прохудившаяся кабанья шкура и траченные молью птицы, которых ты должен привести в порядок? Отец в раздражении вздернул правую бровь. - Так или иначе, написано очень мило. Да, ничего другого тут не скажешь. Не угодно ли нам будет освободиться еще в этом году, например, к Новому году, дорожные расходы, разумеется, он берет на себя. Под этим посланием подписалась еще масса каких-то людей. Граф Станислав Владиньский приветствовал нас какой-то мало понятной цитатой из Рильке. Господин Янкель Фрейндлих от всего сердца надеялся обрести в отце партнера по шахматам, а еще какой-то господин, именовавшийся Рохусом Фельгентрей, хотел, чтобы мы позабыли о вчерашнем дне и начали в Калюнце все сначала. Некий полковник в отставке худосочным почерком сердечного больного передавал нам самый горячий привет, а Губертус Лединек, в скобках дантист, сообщал, что горничные и еда выше всяких похвал. В самом низу, справа, задвинутая в угол красовалась подпись еще одной юной особы "Хердмуте Шульц", о ее юности можно было судить по несколько корявому почерку. Отец был страшно тронут. - Как мило он, видимо, отзывался о нас! - А где же ее подпись? - спросил я. - Ее? - удивился отец. - Кого - ее? - Слушай, не надо притворяться, он же собирался именно ей о нас рассказать. Отец с преувеличенным изумлением вертел в руках открытку. - Верно, ее подписи нет. Я тихонько кашлянул. - Все дело в отсутствии места, она просто здесь не поместилась. - Ну, конечно, - кивнул отец. - А может быть, - предположил я, - она слишком стара, чтобы подписываться. - Разумеется! - воскликнул отец и хлопнул себя по лбу. - Вот и разгадка: у бедняжки руки скрючены подагрой. Письмо, которое отец написал в ответ, было одним из самых любезных писем, какое когда-либо посылалось полудюжине незнакомых адресатов. Вся сердечность, которую на службе отец годами подавлял в себе, выплеснулась в этих строчках. Но едва письмо ушло, отец снова впал в раздумье; в музее он теперь был еще неприветливее, чем обычно. Со мною творилось то же самое, просто мы с отцом были уже не здесь, души наши пребывали, в Калюнце. К счастью, в школе у нас то и дело проводились собрания, поскольку коричневые должны были постоянно слушать всякие речи; а во время них очень здорово можно отключиться. Только на уроках я слишком часто бросался в глаза; очень уж глупо - у меня делался такой вызывающе мирный вид, стоило мне только подумать о Калюнце и всех милых его обитателях... а ведь известно, что молодежь теперь должна быть воинственной. Но лучше всего бывало дома, по вечерам. Мы обычно укладывались спать пораньше, потому что угля у нас было в обрез; но тем не менее зачастую не спали еще и далеко за полночь, все пытаясь представить себе, как замечательно должны выглядеть гости барона. Отец немного разбирался в почерках, а имена - если только иметь к этому чутье - тоже рассказывали о многом, так что у нас сложилось вполне четкое представление о каждом из наших далеких друзей. И началась захватывающая игра. - Итак, - сказал однажды отец, лежа в постели, - как выглядит граф Станислав? - Бледный, - затараторил я, - длинный, тощий, сутулый, тщательно, с любовью расчесанные волосы, одет в темное, на локтях и на заду одежда немного блестит, пальцы как у паука, ноги при ходьбе подгибаются... - Цвет глаз? - спросил отец, перебивая меня. - Черный или серый. - Безукоризненно, - сказал отец, - ни одной ошибки. Теперь ты спрашивай. В результате этой игры мы невероятно сроднились с нашими друзьями. Частенько отец перед тем, как заснуть, неожиданно опять включал свет, потому что мы были твердо уверены, что за гардеробом стоит и корчит рожи дантист Ладинек, который, по нашему мнению, был очень не прочь позабавиться, когда для этого нет абсолютно никаких оснований. Только одну особу мы упустили из виду: бабушку барона. Мы чувствовали, она что-то имеет против нас, но не признавались в этом друг другу, не хотелось нам думать, что в Калюнце кто-то недружелюбно к нам относится. А потом опять пришла почта, на сей раз письмо. Начинал его барон. Уже лег глубокий снег, писал он, и если не появятся волки, то эта зима обещает быть одной из самых тихих и уютных за долгие годы. "Поистине, это горе, господин доктор, что вы не можете освободиться к Новому году". - Волки! - завопил я. - Ты только подумай: настоящие волки! - Гм. Мы снова углубились в изучение письма. Первым делом посмотрели, не подписалась ли на этот раз бабушка барона, но нет, ее подпись опять отсутствовала. Однако тем обстоятельнее писали другие: из этого письма мы узнали больше, чем мог бы нам сообщить самый добросовестный детектив. Полковник, например, жаловался на сердце; в 1917 году ему пришлось изрядно поволноваться из-за грубостей в казино, поэтому он и вынужден был тогда подать в отставку, и теперь носился с мыслью внедрить в продажу новый порошок от насекомых. Для графа Станислава, особенно задушевного отцова друга, нет ничего, если не считать чтения стихов Рильке, более прекрасного, чем рано утром, в сумеречной еще столовой, при свете гинденбургской горелки съесть яйцо всмятку, слушая при этом потрескиванье древоточцев. Рохус Фельгентрей, оказалось, был школьным учителем, преподававшим биологию до того, как он на прогулке со своей любимой ученицей Хердмуте Шульц поддался чарам Калюнца; Рохус Фельгентрей долго и пространно расписывал голубого зимородка, полет которого он (разумеется, вместе с Хердмуте) видит каждый день, проносясь на лыжах вдоль Преппе, маленькой, незамерзающей речушки. "Ах, что за неземная голубизна! Да, господин доктор, она заставляет вас верить, заставляет мечтать!" Дантист Лединек, впрочем, другого от него нельзя было и ожидать, писал о вещах более реальных. Он стрелял лесных голубей, много спал, хорошо ел и вновь расхваливал горничных. Что же касается господина Янкеля Фрейндлиха, который радовался возможности приветствовать отца как партнера по шахматам, то он оказался хлеботорговцем. "Но в Калюнце забываешь, кто кем был. Достаточно неделю по вечерам послушать, как в кухне у плиты колют свежую сосновую лучину, и Вы навеки отрешитесь от самого себя". После этого письма тоска по Калюнцу дошла у отца до таких масштабов, которые уже трудно было даже оправдать. То, что он на следующий день каждому из наших новых друзей написал по' бесконечно длинному, экзальтированному письму, это еще с полбеды. Но самым роковым оказалось то, где он их писал. Он писал их на службе. Вдобавок, не скупился на фразы, вроде того, что теперь, когда новый директор - член нацистской партии, даже набивка чучел приобрела мировоззренческий характер. "Ах, - писал он в этой связи графу Станиславу, - как я завидую Вам из-за вашего вне времени тикающего древоточца!" То, что это не может кончиться добром, было совершенно ясно. И это добром не кончилось. Отцу дали задание сделать чучело из орла, умершего в Зоологическом саду. Эта дряхлая облезлая птица производила удручающее впечатление. Отец сглотнул слюну и сказал: - Да, хорошо, я это сделаю. Но тут-то и вышла загвоздка. Человек, сопровождавший сторожа, который принес орла, вытащил из портфеля меч. Этот меч, сказал он, щелкнув каблуками, орел должен держать в когтях. - Очень сожалею, - отвечал отец, - но я подобной чепухой не занимаюсь. - Позвольте, но этот орел будет установлен в министерстве воздушных сообщений. - По мне, так пусть ему устраивают торжественные похороны, - сказал отец. Пришедший молча повернулся и направился к директору. Тот захотел все выслушать с самого начала и точно знать, чем отец мотивирует свой отказ. Отец немного выпрямился, кончики его усов подрагивали. - Это несовместимо с моими естественнонаучными убеждениями. - Ага, - протяжно сказал директор, - теперь это так называется. Полторы минуты спустя отец был уволен. Это случилось двадцать седьмого декабря, по Шпрее плавали льдины, тонкий слой серо-свинцового снега лежал на крыше собора, а из парка, где еще продолжалась рождественская ярмарка, доносились звуки шарманки (она играла марши), вопли, крики и жестяное хлопанье пневматических ружей! Отец тихонько гудел: "Исполнено сердце свободы" и время от времени наподдавал ногой промерзшее конское яблоко. - Не преувеличивай! - сказал я. И правда, дома консьержка сделала нам знак зайти к ней. - Наверху вас дожидаются двое в кожаных пальто и... - В кожаных пальто? - взволнованно перебил ее отец. - Хватит с нас кожаных пальто. Скорее, Бруно, идем! Нам потребовалось почти полтора дня, чтобы наскрести денег на проезд в Калюнц. И еще мы сумели перехватить почтальона, у которого опять оказалось для нас письмо со штемпелем Найденбурга, но мы не решились его читать, нам хотелось сперва очутиться в безопасности. Так как отец давным-давно знал этого почтальона, он мог его попросить в дальнейшем сжигать всю почту, поступающую на наше имя. Затем мы еще дали барону телеграмму, что нам удалось освободиться, и отправились на вокзал. Поезд уже подали. Мы забрались в темное купе и наблюдали, что происходит на перроне. К счастью, народу было немного, лишь несколько тяжело нагруженных солдат да подвыпившие горожане, отбывающие трудовую повинность где-то за городом, садились по разным вагонам. В двадцать два часа десять минут поезд тронулся. Повсюду в домах еще горели свечи на рождественских елках, а когда отец открыл окно, с Александерплатц донесся колокольный звон с церкви святого Георгия. Мы вдруг почувствовали себя вконец потерянными. Только сейчас до нас дошло, что мы, собственно, ничего не имеем против Берлина. С ним было как с Фридой, обоих мы любили, и оба изменили нам: Фрида - с красными, Берлин - с коричневыми. Озябнув, отец закрыл окно. - Лучше всего заснуть. Мы попытались, но удалось нам это лишь под утро, а вскоре поезд подошел к Штаргарду, где нам предстояла пересадка. Морозный воздух бодрил, и теперь наши новые друзья уже были так близко, что у нас обоих буквально защемило сердце, когда мы, продолжая путь, заговорили о них. За окнами поезда все было покрыто толстым слоем снега. В морозных узорах по краям вагонного окна серебрилось солнце, оно казалось каким-то потасканным и голым. Мы снова затеяли игру в описания. Она теперь стала гораздо продолжительнее, потому что в последнее время мы ввели в игру помимо внешности еще и внутреннюю сущность наших друзей, а также их прошлое. На каком-то полустанке нам снова надо было пересесть, уже в местный поезд, где, кроме нас, не было ни души. Только для нас крохотный паровозик толкал впереди себя снегоочиститель, и каждые несколько сот метров его отбрасывало назад, потому что при сильных заносах надо сначала набирать разбег. В этой тряске мы наконец вспомнили о письме. Отправитель был незнакомый. "Свертла Цибулка, свинарка из Калюнца" - значилось на конверте. А в конверте было еще одно письмо. Прочитать его можно было лишь с трудом, так оно измялось, кроме того, на нем расплылось большое жирное пятно, и некоторые места были гневно перечеркнуты. Опять они все вместе писали отцу, все, кроме барона. Впрочем, от всех посланий мало что осталось. Вот что, к примеру, можно было разобрать из написанного господином Янкелем Фрейндлихом: "...давние угрозы, что в новом году с гостеприимством будет покончено, принимают..." И от письма Рохуса Фельгентрея осталось только: "".строжайшее доверие и без его ведома..." Абзац графа Станислава был сплошным пятном лиловых чернил, тогда как в строках полковника мы прочли: "... и назвала нас всех дармоедами". Разъяснение было в яростно перечеркнутых строках дантиста Ледйнека: "...эта старая развалина, - с трудом, по буквочкам, разбирали мы, - как всегда перед Новым годом, так и на этот раз, помешалась на идее начать новую жизнь. "Новая жизнь!" Видели бы вы ее..." - Боже праведный, - простонал отец, - ты понимаешь, о ком речь? Я ошеломленно кивнул. Отец стал засовывать письмо обратно в конверт, но тут из него выпала еще какая-то бумажка. "Вложенное письмо, - корявым детским почерком было написано на ней, - старуха отняла у горничной и выбросила в мусорный ящик. С наилучшими пожеланиями Свертла Цибулка, свинарка из Калюнца". Остаток пути мы не проронили ни слова. Пошел снег. Ледяной ветер свистел в щелях вагонных окон, и мало-помалу снег за окном повалил так густо, что не стало видно неба. Вдруг нас сильно, в последний раз, тряхнуло, и по приглушенному скрежету в голове поезда мы поняли, что опрокинулся снегоочиститель. Машинист подтвердил это печальным свистком. Мы еле-еле пробились к нему, и он крикнул нам сверху, что мы можем либо подняться на паровоз и согреться, либо просто пойти пешком. Отец выбрал второе. Дул восточный ветер, и не было видно ни зги, только стена обжигающего снега да тени телеграфных столбов. - А разве не лучше было бы, - крикнул я отцу, который, скрючившись, топал впереди меня, - если бы ты все-таки приделал меч к орлу? - Замолчи! - крикнул отец в ответ. Приблизительно через два с половиной часа мы наткнулись на какой-то щит. - Станция! - воскликнул отец. Если ржавая жестяная доска, когда-то служившая рекламой давно истлевших шелковых ниток, и занесенный снегом молочник означают близость станции, то отец прав. Меж тем уже стемнело, а ветер и метель еще немножко усилились. Прислонившись к сугробу, мы попытались согреть руки. - В жизни человек никогда не получает в подарок все сразу! - утешая меня, крикнул отец. Я открыл рот, чтобы спросить, о каких это подарках он говорит, но тут сугроб двинулся, и оттуда, кряхтя, стала выбираться закутанная в шубу фигура. - Тпррру! - кричала фигура. - Тпррру, вы, клячи! Тут снежная пелена соскользнула, и нашим глазам представились два лошадиных крупа, от которых валил пар. - Калюнц?! - недоверчиво вскрикнул отец. - Кто же еще? - заорал в ответ кучер, слез с саней и кнутовищем дотронулся до своей шапки. Он назвался Брадеком, развинтил термос и протянул его нам, термос был полон горячим ромом, крепче которого мне пробовать не доводилось. - Привет от барона! - кричал Брадек, пока мы пили. Потом он укутал нас одеялами и овчинами, и мы поехали. Мы часто воображали, каково это - ехать на санях, но что это может быть настолько прекрасно, мы и подумать не могли. Лошади бежали неслышной рысью. Мы уже выехали из бури, только снег мягко веял нам в лицо, а сквозь скрип полозьев слышался чистый, хрустальный звон бубенчиков. От восторга отец стал даже болтлив. Как там обстоят дела в Калюнце? Надо надеяться, все в порядке? Как цоживает полковник со своим больным сердцем? И верно ли, что эта зима обещает быть спокойной и уютной? У Брадека, видимо, не было особой охоты разглагольствовать. Он лишь что-то бурчал, и единственное, что удалось из него вытянуть, это слова о том, как он обижен на барона из-за свиноводства. - А она? - спросил я, едва дыша. - Что с ней? - Со старухой-то? - Брадек выплюнул навстречу ветру комок жевательного табака. - Да уж чего хорошего. - Он с ворчаньем откусил новую порцию табака и, чавкая, погрузился в молчание. Примерно через час вьюга стала ослабевать, лошади заржали, и впереди мы увидели свет. - Калюнц, - возвестил Брадек, кнутовищем указывая в ту сторону. Отец как-то непривычно выпрямился. - Спасибо, - громко сказал он, обращаясь скорее к низко нависшему, серому небу, нежели к Брадеку. Теперь видна была уже и Преппе; усердно журча, она непрерывно петляла рядом с нами. Чтобы одолеть ее, понадобилось проехать по трем крутым деревянным мостам, а потом, минуя морозно-мерцающую водяную мельницу, мы свернули на двор и перед нами вырос помещичий дом. Он выглядел точно таким, каким мы его запомнили по почтовой открытке: приземистый, вытянутый в длину, обветшалый; к нему вела развалившаяся наружная лестница. Гигантская, сильно расклеившаяся сапожная коробка. Скотный двор помещался в некотором отдалении, казалось, что помещичий дом не желает с ним знаться. При этом заметно было, что свинарники выгодно отличаются от других помещений. Но вот что странно: нашего разочарования как не бывало; наоборот, нам вдруг почудилось, будто мы до сих пор нигде как следует не жили, и лишь теперь впервые добрались до дому. Освещенное окно отбрасывало на снег большой желтый четырехугольник. Мы на цыпочках обошли его и, затаив дыхание, заглянули в хрустально искрящееся стекло. - Скажи, что это наяву, - прошептал отец. - Наяву, - сказал я. То была кухня. На покрытом шрамами, обсыпанном мукою столе кухарка раскатывала тесто. Граф Станислав - только он мог себе позволить поверх потрепанного черного костюма надеть передник с оборками - формочкой вырезал из теста звезды, а Хердмуте Шульц, заткнув деревянную ложку в закрученную над правым ухом косу, посыпала звездочки корицей из разрисованной цветами банки. Рохус Фельгентрей с нежно трепещущим птичьим пухом, застрявшим в бороде, задумчиво палил на огне жирного каплуна, а в облицованной деревом нише под коптящей керосиновой лампой полковник и господин Янкель Фрейндлих играли в шахматы. Каждого можно было сразу узнать. Мы не предвидели разве что стеклянный глаз и окладистую каштановую бороду Рохуса Фельгентрея. Мы еще подождали, чтобы немного унять сердцебиение, потом вошли. Встреча была неописуема, словно два блудных сына вернулись в лоно семьи. У господина Янкеля Фрейндлиха то и дело запотевало пенсне, а граф Станислав даже обнимал отца. Рохус Фельгентрей распорядился, чтобы нам немедленно подали грог; он оказался настолько крепким, что, выпив его, мы вконец расчувствовались и долго не поднимали глаз от стола, чтобы не видно было, до какой степени мы растроганы. Наши друзья, улыбаясь, сидели вокруг и уговаривали Хердмуте и кухарку поторопиться с ужином. Сперва была жареная картошка с салом и омлетом, потом бутерброды с ливерной колбасой и горячее молоко, подслащенное медом; мы пили и ели, едва успевая глотать, так что мне иной раз не хватало воздуха, ведь уже несколько дней мы жили впроголодь. - Я хотел спросить, - сказал вдруг маленький господин Янкель Фрейндлих, - а как, собственно, обстоят дела в мире? На какое-то мгновение в кухне стало так тихо, что мы отчетливо слышали металлическое тиканье стоячих часов в одной из комнат. Отец медленно положил на тарелку недоеденный бутерброд; заметно было, что напряжение, написанное на лицах сидящих вокруг, показалось ему несколько зловещим. - Да, но разве вы не получаете газет? - Только листок свиноводческого союза Западной Пруссии, - огорченно сверкнув стеклянным глазом, отвечал Рохус Фельгентрей. - А радио? - спросил я. - Около года назад, - сказал граф Станислав, - кто-то в людской купил радио. Но он был уволен в двадцать четыре часа. - От кого это исходит? - спросил отец. - От него или от нее? - От него, разумеется, но это логично. - Покрытые синими прожилками уши полковника возмущенно дрогнули. - Замалчивать мировую историю - позор! Отец задумчиво покачал головой и уже без удовольствия принялся за еду. - А куда он теперь подевался? - Я ему недавно отнесла наверх тосты и минеральную воду, - сказала кухарка. - С ним как всегда. - Как всегда? - спросил отец. - Как всегда, - кивнула кухарка. - Лежит себе на кушетке в сапогах со шпорами и смотрит в потолок. - Н-да, - протянул отец. Мы довольно долго еще не ложились этой ночью, было слишком уютно, чтобы идти спать, и потом, мы все-таки надеялись, что барон спустится к нам. Но он не пришел. Вместо этого около полуночи по дому разнесся звон ручного колокольчика, и вскоре в кухню ввалилась горничная с измятым со сна лицом, размахивая щипцами для завивки. - Огня! - прохрипела она. - Огня! Она желает завить себе локон на лбу. Мы с отцом переглянулись. - Хорошенький будет Новый год, - вздохнул граф Станислав и золотым корешком томика Рильке придавил таракана, в волнении метавшегося среди коричных звездочек. - Теперь она еще за день до праздника начнет придумывать себе новую прическу. - Новую? - переспросил Рохус Фельгентрей. - Только и слышу: новое, новое. Мы воспользовались гнетущей паузой, чтобы пожелать всем спокойной ночи, принять от кухарки две грелки и выслушать, какую нам отвели комнату. Она находилась в верхнем этаже. Мы уже крались по лестнице, как вдруг перед нами со скрипом распахнулась дверь, и за ней в призрачно колеблющемся свете мы увидели сидящую перед зеркалом дряхлую даму, сухую и изможденную, которая сосредоточенно красила себе веки. Отец, не теряя присутствия духа, неслышно притворил дверь, однако все же недостаточно неслышно, поскольку едва мы вошли в свою комнату, как по дому опять разнесся звон колокольчика. - Господи, - сказал я, - ей скоро сто лет, а она еще сидит перед зеркалом. Отец кивнул. - Храбрая женщина. - Только этого не хватало, - возмутился я, - теперь, может, ты еще будешь ею восхищаться, да? - Доживи до ее лет, - возразил отец, - и тогда задай мне этот вопрос еще раз. Дрожа от холода, я повесил свое пальто на стул; я был здорово измучен. - Во всяком случае, насколько можно судить, - сказал я немного погодя, уже лежа в постели, - если бы не старуха, здесь был бы рай. - И в раю можно напороться на гвоздь, - отвечал отец, подтягивая одеяло к подбородку. Но не на такой ржавый, подумал я. - А что такое с ним? - спросил я потом. Отец, помедлив, чтобы выиграть время, выпустил воздух через нос. - Этот вопрос занимает меня больше, чем какой-либо другой. - И меня тоже. Мы почти уже задремали, когда раздался стук в дверь. - Это уже интересно, - сказал отец. Вошедший оказался господином Янкелем Фрейндлихом. Он был в пижаме и в накинутом на плечи пальто. Пусть отец извинит его, сказал он и отвесил робкий поклон, так что чуть не опалил свечою черный шнурок, свисавший с его пенсне. - Мне это просто не дает покоя. Отец, хотя у него зуб на зуб не попадал, поднялся и тоже отвесил поклон. - Не дает покоя? Откровенно говоря... - Нет, нет, - поспешно произнес господин Янкель Фрейндлих. - Вы были совершенно правы. - Прошу прощения, - сказал отец, - но в чем? - В том, что с уважением отнеслись к законам Калюнца. Отец усиленно соображал. - Ах, вот в чем дело! В том, что я ничего не рассказал вам о так называемых событиях в мире? - Так точно, - ответил господин Янкель Фрейндлих и вдруг голосом словно с затертой граммофонной пластинки произнес: - От этого только теряешь покой. - Если я уже не нарушил его своими письмами, - озабоченно сказал отец. - То есть? - Господин Янкель Фрейндлих опять заговорил собственным голосом. - Ведь барон вычеркивает все актуальное. - Что это значит? Он перлюстрирует вашу почту? - Перлюстрирует - не совсем верное слово. Скажем так: он присматривает за нами. Отец, заинтригованный, подошел к нему на шаг поближе. Грелка, которую он прижимал к груди, тихонько забулькала. - А вы? - Мы?.. - Господин Янкель Фрейндлих пожал плечами. - Мы с этим мирим... э-э, относимся к этому с пониманием, - быстро поправился он. И снова поклонился. - Еще раз прошу прощения, господин доктор. - Но позвольте, - сказал отец, провожая его до коридора, где пламя свечей вдруг заметалось как безумное, а тени отца и господина Янкеля Фрейндлиха причудливо сплелись, - ведь однажды это все-таки может случиться... - Сердечно вам благодарен. Доброй ночи. - Доброй ночи, - сказал отец, - спите спокойно. - Попытаюсь, - отвечал господин Янкель Фрейндлих. Мы тоже попытались, но нам это как следует не удалось, слишком мы были возбуждены, и так близко был Новый год; в конце концов, год тридцать восьмой только раз кончается, а кроме того, поскольку была луна и снег так светился, всю ночь напролет кричали петухи. Около пяти мы услышали громыхание в кухне. Мы оделись и в одних носках спустились вниз. Крохотная особа женского пола как раз опорожняла мусорный ящик. На ней был толстый ватник, и до самого кончика носа она была укутана в огромный, завязанный на груди узлом платок с бахромой, оставлявший свободными только твердые, как доска, торчащие в стороны рукава. На голых, синих от холода ногах были стоптанные сапоги гармошкой. - Свертла, - прошептал я, - спорим? - Доброе утро, фрейлейн Цибулка, - тут же сказал отец, - и большое вам спасибо за письмо. В нем вы... Остальное отец мог и недоговаривать. Свертла рванула дверь и, гремя ведрами, косолапо ринулась через Двор. - Странное создание, - проговорил отец, качая головой, - но она еще почти ребенок. И уже свинарка!.. Мы подсели к огню, грелись и ждали, не придет ли кто-нибудь еще. Но было слишком рано. - Можно пока взглянуть на чучела, которые ты должен чинить, - предложил я. Отец одобрил эту идею, и мы в одних носках прокрались в столовую. Свертла уже и здесь затопила. Луна тем временем обогнула помещичий дом и теперь, голубая и холодная, заглядывала в искрящееся, замерзшее окно. На столе лежал томик Рильке графа Станислава, золотой корешок матово блестел, и на нем отчетливо проступало пятно, которое еще вчера вечером было тараканом. Справа висела голова лося. Отец сразу посмотрел, не провалились ли стеклянные глаза внутрь, но нет, глазницы были пусты. Другие стены комнаты были густо увешаны чучелами птиц, и все они, подобно лосиной голове, находились в плачевном состоянии. Отец был очень доволен. - Тут потребуются месяцы, а за это время дома может многое перемениться. - Где? - спросил я. - В Берлине, - быстро поправился отец. Рядом со столовой, в кабинете, куда мы вошли через раздвижную дверь, отец пришел в полный восторг. Чучела там пребывали в таком беспорядке, что по некоторым уже нельзя было разобрать, что же они собою представляют. - Трудная работа, но зато настоящая, - сказал отец, потирая руки. - Меня это радует, - раздался вдруг из темноты монотонный голос. Это оказался барон. Он сидел в клеенчатом кресле, положив ноги в сапогах на край стола, и при лунном свете дул себе на ногти. Отец испугался куда меньше моего. Он пожелал барону доброго утра и извинился за то, что мы в одних носках, просто мы не хотели шуметь. Барон предложил нам сесть. Он в последнее время страдает бессонницей. Отец сказал, что прекрасно его понимает. Они снова замолчали, а я клевал носом и прислушивался к металлическому тиканью стоячих часов; чувствовалось, как барон радуется, что мы воспользовались его приглашением. А не хотим ли мы взглянуть на его свиней, спросил вдруг барон. - С превеликим удовольствием, - отвечал отец. Барон подождал на кухне, покуда мы обуемся, потом накинул куртку, нахлобучил войлочную шляпу, и мы направились к свинарнику. Это и вправду оказались самые удивительные свиньи, каких нам когда-либо доводилось видеть. Все черные как смоль, некоторые, постарше, в деловитом свете голых лампочек отливали стальной синевой. - И все выведены мною! - прокричал барон в ухо отцу сквозь оглушительное хрюканье, которым его приветствовали свиньи. - Потрясающе! - крикнул отец в ответ. Но еще более потрясающей, на мой взгляд, была чистота в загонах. Всюду свежая солома, и животные тоже сверкали чистотой, наверняка их мыли несколько раз в неделю, а это кое-что да значит, ведь в свинарнике их было больше сотни. В среднем проходе появилась маленькая, бесформенно закутанная фигурка. Она придерживала на плече коромысло, на котором раскачивались два ведра, наполненные дымящимся давленым картофелем. Завидев ее, свиньи чуть ли не запели. - Добрая маленькая Свертла, - крикнул барон в ухо отцу, - если бы не она... - Вид у него внезапно стал мечтательным. - Вы хотите сказать, - крикнул отец, - что она здесь все делает одна? - Все! - закричал барон. Мы недоверчиво переглянулись, это было не просто достижение, это было чудо. Тут и Свертла заметила барона. Казалось, у нее вдруг выросли две левые ноги и руки, она косолапо побежала и, хихикнув, хлопнула себя по лбу красными детскими ладошками, уронила коромысло и уже в конце прохода юркнула в свою каморку. Барон недовольно вздернул бесцветные брови. - Вечно одно и то же. Вы думаете, мне хоть раз удалось сказать ей, как я ею доволен? Ни разу. Отец внезапно почувствовал странное облегчение. Наверняка, сказал он, когда мы снова вышли на холод, Свертла знает, что ею очень довольны. - Может быть, - согласился барон, - но так мало бывает поводов для благодарности, что просто грешно держать эту благодарность про себя. Отец молча поднял глаза к небу, ночная синева которого начинала постепенно светлеть. От конюшен к нам шел Брадек, ведя оседланную верховую лошадь. Метрах в пяти от барона он остановился, что-то ворча, снял шапку и отпустил лошадь. Барон вытащил из-за голенища хлыст и вскочил в седло. - До скорого свидания. - Он слегка коснулся полей своей войлочной шляпы, галопом выехал из смерчем взметнувшегося снежного фонтана и поскакал к воротам. Отец смотрел ему вслед, наморщив лоб. Как это Брадек не помог барону сесть на лошадь? - Потому что он - не желает иметь дела с нами, батраками, - сказал Брадек, как будто только и ждал этого вопроса, - очень уж он заносчивый. - Одинокий он, - раздраженно сказал отец, - но здесь этого никто не понимает. Брадек презрительно выплюнул на снег струю жевательного табака. - Ну, может, конечно, это мы виноваты, что он, вместо того чтобы заботиться о своих гостях, все время квохчет над этими зловредными свиньями. - Зловредными? - удивился отец. - Что вы имеете в виду? - Ясно что, - отвечал Брадек, - белые свиньи приносят счастье, выходит, черные должны приносить несчастье. Или...? - Он смерил нас всезнающим взглядом. - Но в этом есть большая доля суеверия, - вставил я. - Разрази тебя гром, - рассердился Брадек. - А как вы думаете, почему Калюнц впал в такое запустение? А? Отец склонил голову, как бы соглашаясь. - Не всем же сажать картофель и хлеб, кому-то надо и свиней разводить. - Пусть себе разводит, - сказал Брадек, - но ведь он же не продает это жаркое сатаны. Он ведь все делает точь-в-точь как его дед. А что тот натворил, вы, уж наверно, знаете. - Нет, - отвечал я, - а что? - Сначала конкурс, а потом конец. - Брадек решительно откусил новую порцию табака и яростно принялся жевать. - Просто повесился в охотничьем домике. Здорово, а? Отец зябко поднял воротник пиджака. - А куда он, собственно, поскакал? - Кто? - ошеломленно спросил Брадек. - Да барон же, - сказал я. Рот Брадека снова закрылся. - Ах, барон. Посмотреть, не найдет ли волчьего следа. Минуту отец задумчиво глодал заледенелый кончик своего уса. - И бывает, находит? - Да что он, дурак, что ли, - отвечал Брадек. Мы молча вернулись в дом. Было еще сумеречно, когда мы вошли в столовую. Но, кроме дантиста Лединека, о котором мы из его писем знали, что он любитель поспать, все уже собрались за столом. Отец в экзальтации хотел было обойти всех и каждому пожать руку, но я вовремя его удержал, а потом он и сам заметил: что-то висело в воздухе. Хердмуте, правда, тут же подала нам масло и мармелад, а граф Станислав, бездумно кроша свежеподжаренный ломтик белого хлеба, при свете гинденбургской горелки читал томик Рильке, прислоненный к сахарнице. Однако напряжение на лицах наших друзей не исчезло, казалось, все они чего-то ждут. Полковник даже часто прерывал свой разговор о борьбе с сельскохозяйственными вредителями, в который он втянул беспокойно ерзавшего на стуле господина Янкеля Фрейндлиха, и, чутко вслушиваясь, поднимал голову, а Рохус Фельгентрей сжимал в правом кулаке салфеточное кольцо, в левом - рюмку для яйца и неподвижным взглядом смотрел на край скатерти, борода его механически двигалась, когда он жевал. И при всем том в столовой было как-то по-старинному уютно, именно так мы себе все это и представляли. Древоточцы пощелкивали в старых стульях, аромат смолистых сосновых дров в печи мешался с ароматом кофе, а в вечно открытых глазах птичьих чучел, наверно, восьмидесятикратно отражался огонек гинденбургской горелки. Внезапно наверху зазвонил колокольчик. - Вот! - сказал граф Станислав и захлопнул томик Рильке. - Что я говорил: никогда нельзя спокойно позавтракать! - Тише, старина, тише... - Настоящий глаз Рохуса Фельгентрея сосредоточенно смотрел прямо перед собой, тогда как искусственный скучливо поглядывал в окно, где за сухой грушей в последний раз в этом году вставало бессильное солнце. - Она бегает взад-вперед! - сказала Хердмуте, которая, чтобы, наверное, лучше слышать, расколола одну из своих кос-баранок и, открыв рот, откинулась на спинку стула. - Она укладывается! - Бог даст, - проговорил полковник, - она опять захочет прокатиться на санях, как в прошлом году, тогда у нас, по крайней мере, будет полдня спокойных. - Шаги! - шепнул господин Янкель Фрейндлих. - Тихо! Но это оказалась всего лишь кухарка, она пришла узнать, кто хочет вечером блинчики с начинкой, а кто без. Мы соответственно подняли руки. - Что это с ней такое? - спросил полковник многозначительно, указывая израненным большим пальцем на потолок. - Окончательно свихнулась, - сказала кухарка. - Всю ночь примеряла платья и раз тридцать, наверно, мазалась, все по-разному; а уж про лак для ногтей и прочую белиберду и говорить нечего. - Бог ты мой! - Полковник со стоном откинулся назад. - Это ведь уже какое-то нечеловеческое упорство. - Да смилуется над нами господь, - сказал граф Станислав и со вздохом задул свою горелку. - Да смилуется он и над нею, - произнес отец во внезапно наступившей тишине. - Прошу прощения, господин доктор, - сказал Рохус Фельгентрей. - Что вы под этим подразумеваете? К счастью, тут вошла горничная и, зевая, положила на рояль стопку пожелтевших охотничьих журналов. - Вы это серьезно? - спросил полковник и схватился за сердце. - Вы действительно опять принесли нам для чтения эти древние подшивки "Дичи и собаки"? Горничная объяснила, что барон вчера вечером специально напомнил об этом. - Специально! - воскликнул Рохус Фельгентрей, и в его стеклянном глазу неожиданно отразилось утреннее солнце. - Вечно я слышу это "специально"! Вот уж сколько месяцев здесь ничего другого не добьешься, кроме этих заплесневелых лесных, полевых и луговых сплетен, а вы говорите "специально"! Может быть, ради праздника? Да? - Вероятно, - в изнеможении прохрипел полковник, - но уж сегодня-то он мог бы выдать нам несколько газет. - Он?! - воскликнула Хердмуте. - Когда это он интересовался нашими духовными запросами?! У него одни только свиньи на уме! Отец со звоном отодвинул свою чашку. - А разве это порочить его сердце? - Сердце, - презрительно фыркнула Хердмуте. - Когда я такое слышу... - Да, - кивнул отец, - теперь об этом не часто услышишь. - Чтобы о нем слышать, надо его иметь, - взволнованно проговорил господин Янкель Фрейндлих. Отец внимательно посмотрел на него. - Раньше вы другое говорили. - Мы все раньше другое говорили, - вздохнул граф Станислав. - Да, - перебил его Рохус Фельгентрей. - Раньше мы считали, что с нами в Калюнце обходятся по-человечески. - Ах, - произнес отец и сглотнул слюну. - А как, господин Фельгентрей, вы теперь считаете? Казалось, все в комнате вдруг затаили дыхание, даже древоточцы приумолкли. Рохус Фельгентрей разгоряченно оглаживал свою бороду, она угрожающе шуршала. - Теперь наоборот, доктор. Теперь мы считаем это издевательством. Я видел по отцову лицу, что представление, которое мы себе составили о наших друзьях, стремительно замутняется. Прежде чем ответить, он должен был несколько раз глубоко вдохнуть в себя воздух. - Я полагаю, - с трудом произнес он, - вам должно быть стыдно. После этих слов поднялась невообразимая суматоха. Хорошо ему с его двенадцатичасовым опытом говорить! Что он знает о том режиме террора, который здесь господствует! Разумеется, барон - угнетатель, душитель свободы! И они могут сказать отцу только одно: в новом году с игом барона будет покончено. За обедом он уже получил резолюцию, и достаточно категоричную! Вот теперь отец посмотрит, кто пойдет на уступки. Ничего не поделаешь, чаша переполнилась, в новом году они добьются перемен; довольно послушания, нет, теперь их лозунгом станет "свобода"! - Лучше бы вы своим девизом выбрали "достоинство"! - сердито вмешался отец в этот спектакль. - И подумайте хотя бы, что сегодня вы стоите не только у колыбели нового года, но и у смертного одра старого! Он еще не успел окончить фразы, как беззвучно распахнулась дверь и на пороге возникла старая баронесса. Мгновенно в комнате воцарилась мертвая тишина, и словно по чьей-то неслышной команде все разом поднялись и очумело уставились на старую даму. Она производила впечатление одновременно пугающее и величественное. Истончившийся до состояния паутины дорожный плед облегал ее сгорбленное, костлявое тело. Из-под бархатной юбки виднелись похожие на стручки акации шнурованные полусапожки и черные хвостики траченного молью горностаевого палантина. Тяжело дыша, она опиралась на утыканный спортивными значками альпеншток и всех нас по очереди с нескрываемым отвращением осматривала своими подернутыми фиолетовой пленкой совиными глазами. Когда ее ледяной взгляд встретился со взглядом отца, он поклонился: - Доброе утро, госпожа баронесса. Она смерила его презрительным взглядом. - Вы тот самый чучельник?.. - Да, - отвечал отец. - А вот это, госпожа - баронесса, Бруно, мой сын. - Еще и сын. - Ее совиный взгляд на долю секунды впился в кончик моего носа. - Ну, мне все равно, - проскрипела она потом, - так или иначе, я все-таки с сегодняшнего дня начинаю новую жизнь. - Идеальный срок для подобного решения, - вежливо произнес граф Станислав. Баронесса насмешливо скривила губы. - Только не торжествуйте раньше времени! - Что вы, что вы! - воскликнул Рохус Фельгентрей. - Кто тут говорит о каком-то торжестве, сударыня! - Я, милейший, я. - Она постучала себя в грудь крюком альпенштока, отчего разразилась хриплым кашлем. - И не скрою от вас почему. Я оставила барону письмо, письмо с ультиматумом. - Она сильно стукнула по полу железным наконечником своей палки. - Ему дано время на размышления, до полуночи. Если он до тех пор не решится отослать вас всех по домам и забрать меня из охотничьего домика, ноги моей больше не будет в этом доме, где все кишит дармоедами. А теперь я прошу отвести меня к саням. Никогда я еще не видел, чтобы четверо мужчин так поспешно бросились к старой даме. Рохус Фельгентрей и полковник чуть ли не рвали ее друг у друга из рук. - Госпожа баронесса, - сказал отец, который не трогался с места, - позвольте избавить вас от этого натиска. - Коротко извинившись, он отодвинул полковника в сторону и предложил баронессе руку. На какую-то долю секунды что-то вроде растроганности промелькнуло на ее набеленном лице. - Вы очень любезны. Она взяла отца под руку, и мимо смущенно покашливавшего господина Янкеля Фрейндлиха и озадаченно уставившегося в пол графа Станислава мы вывели старую даму во двор. - Как ни странно, двор вдруг показался мне совсем чужим и неуютным, меня охватила такая тоска по Берлину, что, казалось, сердце разорвется. Дверь в свинарник была приоткрыта, и в темноте за нею можно было разглядеть закутанное детское личико Свертлы; она невозмутимо смотрела на баронессу. Брадек уже запряг лошадей и стоял, сохраняя дистанцию преданности, в пяти метрах от саней, перемалывая челюстями жевательный табак. - Госпожа баронесса, - произнес отец таким умоляющим тоном, что старуха и вправду воззрилась на него - прошу вас, останьтесь. С вами Калюнц утратит и свою душу. Платок на ее голове несколько съехал, и видно стало, что на седых кудерьках у нее надета корона; когда-то, вероятно, она была серебряной, а теперь стала почти черной. - Весьма сожалею. - Она смотрела на отца как сомнамбула, потом отпустила его руку и решительно направилась к саням. Мы последовали за ней со слезами на глазах. Тут вышла горничная, принесла одеяла, овчины и шитую бисером дорожную сумку баронессы. Помедлив, отец все же помог старой даме сесть на козлы, а горничная закутала ее. - Ей-богу, госпожа баронесса, я страшно корю себя за то, что отпускаю вас... - Отец в растерянности подоткнул ей под укутанные ноги подушку и озабоченно взглянул на нее. Но она уже натянула поводья, и ее совиные глаза смотрели прямо вперед. - С дороги! - хрипло крикнула она Брадеку. - Госпожа баронесса! - Кончики усов у отца дрожали. - Все, - сказала она властно, - я уезжаю. - Да здравствует Новый год! - раздался вдруг чей-то трубный голос, и тут же грянул выстрел, лошади прижали уши и, таща за собою сани, - помчались со двора. - Вот она и укатила! - воскликнул дантист Лединек и засмеялся. Он перезарядил свое ружье и с сияющим лицом подошел к нам. У него был вид отлично выспавшегося человека. - Как приятно, что вы здесь. Отец неподвижно смотрел мимо протянутой ему руки. - Мне очень жаль, что я не могу вам ответить тем же. - Ого! - Дантист Лединек, подбоченясь, дважды обошел вокруг нас. - Очень красиво, - сказал он. Из дому высыпали все остальные, казалось, выстрел опять придал им бодрости, на их лицах не было и следа прежнего смущения. Закоченевшие и оглушенные, мы дождались, покуда дантист Лединек не присоединился к ним, и всей гурьбой, шумя и похлопывая его по плечу, они вернулись в дом. Потом мы взяли свои пальто и молча пошли прогуляться вдоль Преппе. Мы надеялись, а вдруг нам повезет увидеть зимородка, о котором в предпоследнем письме так распространялся Рохус Фельгентрей. Но мы его не увидели, и от ходьбы нам не стали легче, потому что глаз нельзя было поднять, вокруг, куда ни глянь - бескрайняя снежная равнина. На последнем из трех высоких деревянных мостиков через Преппе мы остановились и, опершись на перила, смотрели в темную бурлящую воду; это нас немного успокоило. - Н-да! - произнес отец спустя несколько минут. - Вопрос в том, - сказал я, - действительно ли у нее заскок, или она это всерьез. - Пусть даже будет заскок, - отвечал отец, - но как ты в таком случае расцениваешь поведение остальных? Я молчал. - Правильно, - сказал отец. - Я тоже именно так смотрю на это. Мы в них ошиблись. Меня знобило, я думал о всех тех милых людях, которые остались в Берлине, и прежде всего о Фриде. - Я знаю, о чем ты думаешь, - сказал отец. - Но мы не можем быть неблагодарными. Достаточно, что эти люди нам друзья. - Кто? - спросил я. - Но будь же справедлив, - с усилием выговорил отец, - в конце концов, этот дантист - не правило. - Но и не исключение. - Нет, - сказал отец после некоторой паузы. Теперь молчал он. - Может быть, - начал я и преувеличенно глубоко вздохнул, - может быть; зимний воздух окажется старой даме полезнее, чем мы предполагаем. Отец неподвижно смотрел на воду, клокотавшую вокруг опор моста. - Я дал ей уехать. И вечно буду себя за это корить. - Никто не смог бы ее удержать, - сказал я, - даже барон. - Бруно! - взволнованно прошептал отец. - Вон он сидит, внизу! - Господи, - сказал я, - кто? - Зимородок, - шепнул отец. Не дыша, я перегнулся через перила. Да, он сидел там. Сжавшись в комочек, он сидел на блестящей от мороза ивовой ветке и черными глазами-пуговицами следил за течением. Готовый к нападению остренький гарпун клюва лежал на ржаво-красной грудке, а спина у него была такой бриллиантовой голубизны, что глаза болели. В жизни я не видел птицы красивее, но у меня в голове не укладывалось, как он выдерживает здесь, в этой снежной пустыне. Вот он едва заметно подобрался, вытянул шейку и вдруг вниз головой бросился в воду, исчез и снова вынырнул, отряхиваясь, с крохотной рыбешкой в клюве и полетел, низко и совершенно прямо вдоль Преппе, сверкающий голубизною драгоценный камень. - На запад, - вздохнул я, - в сторону Берлина. Отец втянул носом воздух. - Он хотел сказать нам совсем другое. - А что? - Что и здесь можно выдержать. Когда мы вернулись, в доме носился удивительно вкусный запах каплуна. За это время здесь воцарилось поистине праздничное настроение. По-моему, отец не ошибся, когда сказал, что в этом виноват прежде всего дантист Лединек; то и дело его смех громыхал по дому. Полковника он определил мастерить бумажные колпаки, для чего тот в жажде мести использовал репродукции из старых охотничьих журналов. Господин Янкель Фрейндлих дыроколом делал из цветных промокашек конфетти, а в кухне Рохус Фельгентрей при помощи молотка и топора разрубал бесконечно длинную свинцовую трубку на кусочки, которые можно будет расплавить в столовой ложке. Но дальше всего приготовления к Новому году зашли в столовой. Там граф Станислав и Хердмуте уже набрасывали серпантин на шеи птичьих чучел, и даже шаткие рога на голове лося были украшены. Мы с отцом сели в сторонке; вдобавок ко всему еще так волнующе пахло жареным каплуном, что эта внезапная бурная деятельность в сравнении с ультиматумом старой баронессы показалась нам несколько зловещей. Ровно в час во двор влетел барон верхом на лошади. Дверь свинарника приоткрылась, и оттуда выглянуло закутанное детское личико Свертлы; широко раскрытыми глазами смотрела она на барона. - Ну, конечно, - огорченно сказал отец. - Сегодня утром ты был настроен против нее, - заметил я, - а собственно, почему, ее упрекнуть, не в чем. - Она - ребенок, - отвечал отец, - и к тому же очень работящий. - Да, ну и что? Сдвинув брови, отец жевал ус. - Ничего не могу с собой поделать, старая дама понравилась мне больше. - Послушай, - удивился я, - но какое же может быть сравнение... От конюшни к нам шел барон, на ходу стягивая перчатки, ноги его еще кривились от долгого сидения в седле. Отец смотрел на него отсутствующим взглядом. - В данный момент это самое подходящее сравнение, если вспомнить, что баронесса и Свертла единственные женщины, которые его здесь интересуют. И тут под вопль "Ааааааа!" и под гром аплодисментов кухарка внесла жаркое. Это оказалась и вправду на редкость аппетитная, поджаристая птица, даже у отца блеснули глаза. Мы думали, что надо подождать барона. Но все уже сидели за столом. Тогда подсели и мы. Рохус Фельгентрей, как биолог, взялся нарезать жаркое. - А что, - обратился к нему отец, - вы теперь наверняка пересмотрите свою резолюцию недовольства? - Как вам такое могло в голову прийти? - спросил Рохус Фельгентрей, не прекращая разрезать птицу. Отец объяснил: он просто подумал, что рядом с таким свидетельством истинного гостеприимства, каким является этот каплун, все их жалобы могут выглядеть несколько странно. - Странно, - нараспев повторил дантист Лединек, - странно здесь выглядит совсем другое. - Да, - согласился отец, и его усы немножко оттопырились, что бывало в очень редких случаях, - здесь многое может показаться странным. Возникла насыщенная электричеством пауза; лишь нож Рохуса Фельгентрея продолжал нежно резать жаркое. - Например? - Дантист Лединек любезно наклонился вперед. - Например, - сказал отец, - тот факт, что все вы здесь не подозреваете, как хорошо вам живется. - Только еще недоставало, - скорбно произнес господин Янкель Фрейндлих, - чтобы вы нам доказывали, будто мы живем в раю. Отец вздохнул. - Не дай вам бог заметить это, лишь когда вас оттуда изгонят. Распахнулась дверь, и так, словно теперь была его реплика, вошел барон. Его грушевидная голова все еще оставалась красной от верховой езды, а соломенно-желтый хохолок был примят войлочной шляпой. Тихонько позвякивая шпорами, он прошел к столу, сел, держусь очень прямо, на председательское место, поднял к потолку ничего не выражающий взгляд и выпил стакан минеральной воды. Потом сказал: - Приятного аппетита! Трапеза проходила в полном молчании. И нельзя было толком понять, связано это с замечанием отца или с тем, что каждый сосредоточился на каплуне. Барон его не ел. Он сложил руки под подбородком, поставив локти на стол, и рассеянно смотрел на пыльную, украшенную серпантином лосиную голову, которая с противоположной стены пустыми глазницами изучала комнату. То и дело барон отламывал кусочек подсушенного хлеба или прихлебывал из стакана минеральную воду. Отца это страшно смущало. Хотя видно было, что он с удовольствием съел бы еще каплуна, он вскоре энергично отодвинул тарелку и теперь сидел точно так же, как барон, только вид у него был не такой отсутствующий, и он раздраженным взглядом обводил занятую едой компанию. А я не видел оснований отодвигать тарелку; кто знает, когда еще в новом году доведется есть такую птицу! Я ел и ел, пока от жажды уже не мог проглотить и куска. К счастью, кухарка как раз поставила перед каждым прибором серебряную мисочку с водой; вода оказалась тепловатой, но все же это лучше, чем ничего. Выпив ее, я удивился, с чего это все так насмешливо смотрят на меня. Полковник даже обмакнул пальцы в свою мисочку, так, чтобы это бросилось мне в глаза. Я вопросительно взглянул на отца. Вид у него был подавленный; я никак не мог сообразить, в чем дело. Вдруг барон налил в свою серебряную мисочку минеральной воды, чокнулся со мной и одним глотком осушил ее. У полковника уши налились кровью. - Прошу прощения, - сказал ему отец. Он встал и поклонился барону. Тот благодарно кивнул. - Странные нравы, - проговорил граф Станислав, отходя от стола. - Странные?.. - Под бородой Рохуса Фельгентрея что-то шевелилось. - Я бы назвал это провокацией. Теперь напряжение уже достигло предела, казалось, вот-вот разразится гроза. Господин Янкель Фрейндлих невольно даже втянул голову в плечи. Барон мизинцем подобрал с тарелки крошки подсушенного хлеба и заинтересованно стал его рассматривать. - Будьте добры, десерт, - сказал он немного погодя. Хердмуте, вся дрожа, внесла десерт. Это было желе; дрожь Хердмуте передалась и ему, эта дрожь передавалась каждому, кому Хердмуте его предлагала, вместе с порцией желе дрожь шлепалась на тарелку, а с тарелки на ложку: мы ели не десерт, а ложками поглощали волнение. - Нет, - раздался вдруг хриплый голос, сперва нельзя было даже поверить, что он принадлежит господину Янкелю Фрейндлиху. - Нет? - бесцветные брови барона медленно поползли вверх, до середины лба. - К чему относится это "нет"? Стук ложек смолк. - К этому обхождению, - с усилием проговорил граф Станислав. - К какому? - осведомился барон. Дантист Лединек на мгновение перестал ковырять в зубах. - А ты угадай, кузен. - Я не люблю загадок, - отвечал барон, - на свете и так довольно необъяснимых вещей, зачем же еще увеличивать их число? - Совершенно с вами согласен, - неожиданно вставил отец. Тут в стеклянном глазу Рохуса Фельгентрея сверкнула молния. - Прекрасно, - выдавил он, - итак, значит, ясность. - Он сделал глубокий вдох. - Нет, трижды нет тому притеснению, которому вы с давних пор подвергаете нас! - Четырежды нет! - в изнеможении простонал полковник. - И прежде всего... - Он в смущении схватился за сердце и продолжал беззвучно шевелить губами. Барон с треском разломил у себя на тарелке кусочек подсушенного хлеба. - Я понимаю. - Браво! - громко произнес дантист Лединек. Барон пропустил это мимо ушей. - Вы чувствуете себя стесненными. - Так монотонно его голос еще никогда не звучал. - Стесненными! - страстно проговорил господин Янкель Фрейндлих, пряча глаза за своим запотевшим пейсне, - стесненными, это может быть не совсем верно, оторванными, сказал бы я. - Оторванными от чего? - Меж бесцветных бровей барона пролегла глубокая вертикальная складка. - От... от... - Господин Янкель Фрейндлих внезапно потерял нить и беспокойно ерзал на стуле. - От мира, - сказал граф Станислав и, точно принося клятву, ткнул длинным, тонким указательным пальцем в томик Рильке. Тут уж отец больше не выдержал. - Мир! - гневно выкрикнул он. - Бросьте вы наконец эти туманные формулировки! Мир! Да что это в самом деле? - Это то, - строго проговорил Рохус Фельгентрей, - что впредь нельзя безнаказанно замалчивать. Все остальные взволнованно закивали. Барон рассеянно смотрел на них из-под низко опущенных век. - Вы хотите контактов. Понимаю. - Контакты! - Отец как-то неопределенно помахал рукой в воздухе. - С чего на земле началось все зло? С того, что Ева пожелала контактов! - Смех да и только, - прокряхтел полковник, - газету господь бог наверняка бы ей позволил. - Газета... - Морщинка на лбу барона стала еще глубже. - Дальше. - Давайте выпишем толстые журналы, - предложил дантист Лединек, - тогда каждому будет что читать. - Радио, - расхрабрился граф Станислав, - радио было бы еще лучше. - Его массивный подбородок слегка дрожал, он неуверенно смотрел на барона. - Я слушаю, - сказал тот, - дальше. - Иногда можно было бы сходить в кино в городе, - робко высказалась Хердмуте. Брови барона устало опустились. - Дальше. Какие у вас есть пожелания к Новому году? - Больше никаких, - поспешил сказать Рохус Фельгентрей и в смущении опустил глаза на скелет каплуна; ясно было, что от такой предупредительности даже Рохус Фельгентрей чувствует себя не в своей тарелке. Напрасно барон понимает все так буквально, это, так сказать, паллиативы. На самом же деле для них важнее всего в новом году, это... ничего нет проще... ээ... некоторое расширение кругозора. - Это вам обеспечено. - Барон обстоятельно сложил салфетку и встал. - И боюсь, что очень скоро. - Боитесь? - Отец тоже встал, его левое веко слегка подергивалось. - Вы что-нибудь видели, когда ездили верхом?.. - Да, - отвечал барон, - совершенно верно, я обнаружил волчьи следы. На какую-то секунду стало так тихо, что слышно было только древоточца да металлическое тиканье часов в соседней комнате. - Боже праведный! - выговорил отец. - И много?.. - Несчетное множество. - Барон посмотрел на свет бутылку минеральной воды и, увидев, что в ней еще что-то осталось, налил себе. - Я не знаю, чем объяснить подобное их скопление. Волки - индивидуалисты, они охотятся в лучшем случае парами. - Стакан с минеральной водой немного дрожал, когда он подносил его ко рту. Отец безумным взглядом обвел сидевших за столом. - Да, а господину барону так никто ничего и не сказал? Барон со звоном опустил стакан на стол; его крепкое грушевидное лицо вдруг обмякло. - Что-нибудь с бабушкой?.. Отец сжал губы и молча кивнул. - Говорите! - воскликнул барон. - Она уехала к охотничьему домику, - с трудом проговорил отец, стараясь при этом не смотреть на остальных, - мы, как могли, пытались ее удержать. - Это вы пытались! - выдавил господин Янкель Фрейндлих. - Никто из нас и - пальцем не пошевелил, чтобы ее удержать. Нет, никто! - крикнул он и вынужден был опереться о край стола, так как его трясло. - И я в том числе. Я тоже буду виноват, если с ней что-нибудь случится. - Ерунда. - Дантист Лединек беспокойно рвал указательным пальцем отложной воротник своей рубашки. - Кто велел закладывать сани, мы или она? - Ее упряжка! - закричала вдруг Хердмуте. - Вот ее упряжка! Мы бросились к окну. Лошади галопом мчались вокруг гумна; Брадек и еще несколько батраков, размахивая руками, бежали им навстречу. Одна постромка была порвана, пустые сани мотались то вправо, то влево, с грохотом ударяя лошадей по задним ногам. Наконец Брадек их догнал, он бросился им наперерез и сумел ухватить повод. Лошади еще немного проволокли Брадека за собой, но потом встали, все в мыле, тяжело дыша. Когда мы подбежали к лошадям, барон был уже возле них, и, задыхаясь, осматривал постромку. - Она не порвана, ее отпустили. - Значит, можно надеяться, - взволнованно спросил отец, - что ваша уважаемая бабушка благополучно добралась до охотничьего домика? - Если руководствоваться здравым смыслом - да. - Барон, тяжело дыша, обходил лошадей. У них тоже вид был прескверный. Пена капающими гроздьями свисала из пасти, перламутр широко раскрытых от испуга глаз подернулся сеткой красных, лопнувших сосудов, а на ногах у них были рваные царапины и алые следы укусов. - Брадек... - проговорил барон. Брадек мрачно снял шапку. Он стоял ближе к барону, чем давеча; теснившейся позади него кучке батраков теперь уже некуда было податься. - Я должен привезти баронессу; вы поедете со мной? Брадек смотрел мимо барона, на лошадей; он промолчал. - Я не могу вас принуждать, - сказал барон. - Нет, - сказал Брадек. Барон стоял, заложив руки за спину, и на мгновение косточки на его жилистых руках четко обозначились и побелели. - Хорошо, - сказал он. У меня комок в горле застрял, когда я увидел, как он смотрит вслед Брадеку и другим батракам, уводившим лошадей. Я быстро обернулся к отцу, но отец куда-то исчез. Я жутко перепугался, не понимая, как он мог оставить барона одного в такую минуту. И все остальные тоже вдруг как-то странно посмотрели на меня. И я понял, что сгораю со стыда. Но тут подошел барон. Он откашлялся. - Кузен Губертус... - начал он. Безмятежное гладкое лицо дантиста Лединека враз поблекло. - Кузен Эрнст?.. - Не хочешь ли ты вместе со мной пойти за нашей бабушкой? - Почему бы и нет, - пылко произнес дантист Лединек, - только у меня недостаточно патронов. - Они тебе и не понадобятся, с малокалиберной винтовкой на волка не ходят. - Но ведь у тебя нет другого ружья! - Нет, - сказал барон, - у меня никогда не было ружья. - Н-да, в таком случае... - Дантист Лединек внезапно весь сосредоточился на том, чтобы носком башмака отколупнуть льдышку. В таком случае он действительно не знает как быть. - Вот, - запыхавшись, произнес отец позади меня. - Надо идти. И поскорее, господин барон, пока солнце не зашло. - Он надел пальто и шарф, а барону подал его куртку и подбитую мехом войлочную шляпу. На мгновение показалось, будто барон хочет его обнять, но нет, он только выпростал руки, чтобы удобнее было влезть в куртку. - Благодарю, - сказал барон. Затем он попросил отца еще минутку подождать и поспешил к свинарнику. - Ну конечно, - проворчал отец. Едва барон вошел в свинарник, как раздался пронзительный свинячий визг. - Вот теперь я сгораю от любопытства, - сказал отец. Я неуверенно поднял на него глаза, его веселость мне не очень понравилась. Но никакой веселости не было и в помине, видно было только, что у него сильнее обычного подергивается веко. Тут появился барон. - Как всегда, - сказал он, - она от меня удрала. - Это был, вероятно, не самый благоприятный момент... - подчеркнуто произнес отец. Барон слегка пожал плечами. - Это как, посмотреть. Вот... - сказал он и разделил поровну клок иссиня-черной свиной щетины; один клок он заткнул за ленту своей войлочной шляпы. - А это возьмите вы, предохраняет от разных неприятностей. - Ага, - сообразил отец, - так вот почему был этот визг. - Отец вытащил бумажник и вложил щетину между проездным трамвайным билетом и фотографией Фриды. Я засопел, теперь, когда отец уходил, я бы предпочел, чтобы он остался со мной. Но было уже поздно; барон поклонился своим гостям. - Пожалуйста, не ждите нас к кофе, - сказал он и надел шляпу. - А что касается ваших пожеланий, я их еще обдумаю. Господин Янкель Фрейндлих собрался что-то ответить, но удалось ему только откашляться. - До свидания, - сказал теперь и отец. - И давайте не будем больше злиться друг на друга. Контакты или нет - я ценю всех вас. - Он прижался к моей щеке своими заиндевелыми усами, и они ушли. Я смотрел им вслед, покуда они не превратились в две крохотные пылинки, потерянные на бескрайней снежной равнине. И вдруг я тоже показался себе таким крохотным и таким потерянным, что поскорее отвернулся, чтобы хоть за что-то уцепиться взглядом. Все уже ушли в дом. В эту самую минуту закрылась и дверь свинарника, я только успел еще в темноте за дверью заметить бледное, укутанное детское личико Свертлы, оно казалось озабоченным. Я еще побегал по двору: не знаю от чего, но мне вдруг стало боязно входить в дом. Над гумном висело низкое, матовое солнце. Даже сердце щемит, как подумаешь, что в этом году оно больше не взойдет. Я еще поглазел на кур, которые, одна за другой, но без толкучки взлетали на свой насест. Вскоре тени сделались длиннее, и я понял, что в меня закрадывается страх,