олно людей -- толпы клерков, секретарш спешили к выходу. Вот стоит очень красивая девушка, улыбается и энергично машет Хью рукой над головами разбегающихся по домам сотрудников. Хью остановился на мгновение, польщенный ее вниманием, даже попытался улыбнуться в ответ. Но у него назначено свидание с Жанной, да и стар он уже для такой молодой красотки. Опустив голову, влился в неудержимый людской поток. Ему, правда, почудилось -- кто-то закричал, скорее, завопил: "Па-апочка!" -- но он знал, что такое невозможно, и не обернулся на крик. Пошел по направлению к Лексингтон-авеню, наслаждаясь ярким морозным вечерком; потом повернул к северной части. Миновал два бара; у третьего замедлил шаг. Вернулся назад, внимательно разглядывая витрины баров: все поблескивают никелем, над ними горят неоновые огни, и все бары на одно лицо, одинаковые. Через улицу -- еще один бар; подошел, внимательно его оглядел: точно такой, как все другие. Все-таки вошел, но Жанны там не оказалось. Попросил себе виски и за стойкой осведомился у бармена: -- Не видели ли вы здесь случайно одну даму за последние полчаса? Бармен, задрав голову к потолку, задумался. -- Как она выглядит? -- Она...-- Хью осекся; медленно допил виски.-- Ладно, это уже неважно.-- Положив на стойку долларовую бумажку, вышел. Шагая к станции метро, чувствовал себя даже лучше, чем в одиннадцатилетнем возрасте, когда 9 июня 1915 года победил в пробежке на сто ярдов на ежегодных атлетических соревнованиях общественной школы для молодежи "Бригхэм" в Солт-Лейк-Сити. Такое счастливое чувство, само собой, длилось лишь до того момента, когда Нарцисса поставила на стол супницу. Глаза у нее припухли,-- видимо, плакала сегодня вечером, хоть это и непривычно: никогда не льет слезы, оставшись одна в доме. Поглощая свой обед, Хью отдавал себе отчет, что сидящая напротив Нарцисса не спускает с него любопытных глаз. Вдруг ему показалось, что через его растопыренные пальцы опять прошмыгнули мыши. После обеда жена сказала ему: -- Ты меня не одурачишь -- у тебя другая женщина.-- Подумав, добавила: -- Никогда не думала, что такое со мной случится. Когда Хью наконец отправился спать, состояние его было подобно состоянию пассажира на грузовом судне с плохо сбалансированным грузом, попавшем в зимний шторм у берегов мыса Гаттерас в Атлантическом океане. Проснулся рано, долго лежал, впитывая чудесный солнечный день за окном,-- так тепло и уютно. С соседней кровати до него донеслись какие-то шорохи; бросил взгляд через небольшое разделяющее их пространство: на кровати напротив лежит какая-то женщина средних лет, на голове у нее бигуди, похрапывает. Хью не сомневался, что никогда прежде ее не видел -- никогда в жизни. Тихо, чтобы не разбудить незнакомку, вылез из постели, быстро оделся и покинул дом с желанием приветствовать веселый, солнечный день. Брел наугад, ни о чем не думая; вот станция метро. Пассажиры, как обычно, торопятся к поездам; он долго наблюдал, заранее зная, что, скорее всего, присоединится к шумной, говорливой толпе, испытывая чувство, что где-то в городе, в южной части, в высоком здании на узкой улице, кто-то ждет его. Знал также, что, сколько бы ни пытался, никогда ему не найти этого небоскреба: в наши дни все высотные здания так похожи, все на одно лицо. И резво двинулся прочь от станции метро, по направлению к реке. Вода в реке ярко блестела под солнцем, у берегов -- корочка льда. Мальчик лет двенадцати, закутанный в шерстяной индейский плед, в шерстяной шапочке, сидел на скамье и смотрел на реку. Стопка школьных учебников, связанных кожаным ремешком, стояла у его ног на промерзшей земле. Хью сел рядом и вежливо поздоровался: -- Доброе утро. -- Доброе утро,-- ответил мальчик. -- Что ты здесь делаешь? -- Считаю пароходы. Вчера насчитал тридцать два, без паромов. Их я не считаю. Хью понимающе кивнул. Засунув руки поглубже в карманы, тоже стал глядеть на реку. К пяти часам вечера они вместе с мальчиком насчитали сорок три парохода, без паромов. Так и не вспомнил, был ли когда-нибудь в его жизни такой счастливый день. БРАКОСОЧЕТАНИЕ ДРУГА Разве можно присутствовать на бракосочетании, не испытывая при этом чувства глубокого сожаления или не отмечая про себя дурных предзнаменований? Вряд ли. Неважно, чью сторону вы представляете -- жениха или невесты. Все равно придется испытывать в глубине души неприятные ощущения по отношению как к одному, так и к другому или даже к обоим. А если вы к тому же и циник, непременно начнете вспоминать другие подобные церемонии, где были приглашенным, размышлять, во что потом вылились все эти браки. Если вы мужчина, а невеста -- красавица, то как пить дать наступит момент, когда вас пронзит острая боль утраты и вам станет от этого стыдно. Но на бракосочетании Ронни Биддела -- хотя невеста, молодая и красивая, не спускала с него, как и полагается невесте, светящихся нескрываемой радостью глаз -- я не ведал других чувств, кроме удовлетворения и даже какого-то странного облегчения. Чувства эти казались мне сродни эмоциям, которые переживает брат матадора, наблюдающий за очень опасной схваткой с быком. Несчастный его брат уже не раз побывал на рогах и весь день совершал во время боя одну глупость за другой, но все же наконец, измочаленный, весь в крови, изловчившись, нанес смертельный удар, пожиная плоды своих титанических усилий. Ронни, конечно, мне не брат и на нем никаких следов крови. Стоит перед алтарем, красный как рак; на лбу, как всегда, выступили мелкие капли пота. Кажется, этот лысеющий, крепко сбитый, вполне здоровый, полный мужчина, в черном фраке и брюках в полоску, не в силах сдержать легкой улыбки -- как будто ему в жизни никогда не угрожала опасность. На этом бракосочетании я оказался совершенно случайно. Приехал в Лондон, смутно надеясь заглянуть к Ронни, и наобум навел две-три справки, но ничего не добился: похоже, в Англии после войны все по нескольку раз поменяли адреса, а я не располагал временем, чтобы выяснить, где он живет. По правде говоря, немного даже опасался того, что мог увидеть, если все же его разыщу, и поэтому изобретал кучу предлогов, позволяющих вести поиск не слишком усердно. И вот в один прекрасный день я увидел Ронни в ресторане на Джермин-стрит: сидит в противоположном конце зала с молодой черноволосой девушкой поразительной красоты, а она смотрит прямо на него, только на него, ни на секунду не отводит взора. В наше время, да еще в ресторане, где полно посетителей, это, безусловно, публичное признание в любви. Сижу теперь в церкви, среди англичан с холеными, незнакомыми мне лицами, и наблюдаю брачную церемонию. Глядя на покрасневшую лысину Ронни, на его крепкие, слегка опущенные из скромности плечи, чувствую удивительное облегчение: Ронни все же удалось вопреки всему дождаться этого светлого, радостного момента -- в отличие от многих, кого я знал на войне. Все они потом либо погибли, либо сильно страдали и так и не смогли оправдать надежд, которые мы возлагали на них. Познакомились мы с ним в Лондоне в 1943 году. В то время он служил в английской армии в звании лейтенанта и выполнял то же боевое задание, что и я,-- одну из союзнических миссий. Миссии эти, по сути дела, почти не требовавшие никаких дополнительных расходов, не вносили большого вклада в нашу победу, но все же укрепляли англо-американское военное сотрудничество и добрую волю наших народов в момент, когда наши армии готовились к вторжению в Европу. Ронни на первый взгляд -- недовольный военнослужащий, коего только из-за молодости лишили чина полковника в индийской армии. Носит усы, старается говорить громовым голосом, ведет себя как простой солдат и пьет как все солдаты. В глазах американцев -- живой пример офицера колониальных войск. Мы называли его Бифитером1, что ему ужасно нравилось. Образ Ронни как храброго вояки искажался одним изъяном: под могучей, мужественной наружностью скрывался поразительно робкий, застенчивый человек. Особенно это бросалось в глаза, когда он общался с женщинами. Дома его воспитывали тетки, причем так старательно, что с годами его доведенное до безрассудного предела уважение к женскому полу вполне могло обернуться импотенцией. Всю подноготную этого парня, всегда по-детски доброго со всеми друзьями, я узнал уже через две недели после встречи с ним. Он был ужасно влюбчив, и любое привлекательное женское личико, мелькнувшее в театральном фойе, заставляло его вспыхнуть до корней волос, словно в эту минуту все сбивчивые мысли, теснившиеся у него в голове, бурным потоком выливались наружу и становились известны и этой девушке, и всем присутствующим (хотя до нее никак не меньше двадцати футов). От этого свойства он страдал, испытывая чувство собственной вины. Однажды, когда девушка, которую я пригласил пообедать в компании Ронни, поцеловала его на прощание в щеку, он, по его собственному признанию, не мог всю ночь заснуть, то вспоминая об этом с улыбкой, то вдруг оказываясь на грани отчаяния. К тому же у него была неприятная привычка дышать отрывисто, словно задыхающийся астматик, когда беседовал с девушкой и даже когда просто говорил о ней. За все время нашего пребывания в Лондоне я никогда не видел Ронни с девушкой. Однако это вовсе не говорит о том, что у Ронни никогда не было связи с женщиной. Как сам мне рассказывал, целых два года до войны он жил в Париже на весьма скромный доход, носил берет и изучал то, что называл довольно расплывчато "искусством". Тогда он и встретил Виржини, или, точнее, это она, по его собственному признанию, проявила инициативу в кафе однажды дождливым вечером, позволив ему заплатить за свою выпивку. -- Француженки, мой дорогой приятель,-- доверительно делился он своими впечатлениями о Виржини,-- мне больше по вкусу. Откровенны, не играют в игры с мужчиной, прямолинейны. Однако, как выяснилось позднее, Виржини не была столь прямолинейной. Молодая, черноволосая, с серыми глазами, в которых, по словам Ронни, можно утонуть, с чисто французскими чувственными губами, она призналась ему, что живет в очень благочестивой семье и ей не разрешают приглашать в дом молодых людей. После бесчисленных обедов и вечеров, проведенных в театрах и в опере, девушка безжалостно покидала кавалера у двери своего дома. Ронни тоже жил в семье и мог попасть в свою комнату только через гостиную, так что ему пришлось навсегда расстаться с мыслью пригласить Виржини к себе. Влюбился он в нее без памяти и в своей безудержной любви дошел до того, что уводил ее из дома по три раза в неделю, страстно целовал в подъезде и даже говорил что-то о браке. Но тут разразилась война. Нежно попрощались, при большом скоплении народа, в Люксембургском саду1, и Ронни вернулся домой, в Англию, пообещав Виржини писать по письму каждый день, заверяя ее, что объединенные армии очень скоро добьются полной победы над врагом. Здоровый, крепкий юноша, с громадной силой воли, но без особого воинского таланта был призван в армию, получил звание рядового и направлен в мастерскую по ремонту двигателей возле Солсбери, где выполнял обязанности дежурного и сидел за своим столом. Однако то ли ложный патриотизм, то ли непреодолимое желание лично вступить в схватку с врагом заставили Ронни надавить на все рычаги, чтобы добиться перевода туда, где ему грозила куда большая опасность, и в результате спустя несколько месяцев он уже был на пути во Францию. До Парижа он не добрался, закончил свой поход в Ренни, где его снова посадили дежурить за стол в точно такой же мастерской по ремонту двигателей. Виржини не могла к нему приехать -- ей не разрешали родители, но Ронни удалось добиться двух увольнительных в Париж, где в отместку за унижение, которое терпел по вине своей презренной солдатской формы, закатывал роскошные обеды с Виржини в самых модных ресторанах и покупал ей на свой постоянно убывающий доход дорогие подарки в самых изысканных парижских магазинах. Пока о женитьбе не шло речи, но любовный пыл, раздуваемый разлукой, уже нельзя было сдерживать, и он, позабыв о нравоучениях тетушек, вырвал у Виржини согласие на интимное свидание. После обычных и таких естественных для девушки колебаний (она их использовала максимально) Виржини, принимая во внимание осязаемые угрозы военного времени и патриотические заявления этих несчастных мальчишек в форме, которые сегодня здесь, а завтра Бог ведает где, сдалась. Но столь долгое ожидание, столько страстных, но неутоленных вздохов, ночных разговоров шепотом под уличными фонарями и возле темных подъездов,-- не сдаваться же сразу, в одно мгновение. Она согласна на такое свидание, но только в будущем. Твердо пообещала: когда он снова приедет в Париж, такое важное событие непременно произойдет. Но для этого и ему и ей нужно как следует подготовиться. Ронни не солоно хлебавши вернулся в Ренни, сгорая от нетерпения, и тут же подал рапорт о предоставлении еще одной увольнительной. Ему пообещали увольнительную только через три недели, и он, тщательно готовясь к новой встрече, по почте заказал в небольшом, но очень хорошем отеле двухкомнатный люкс с ванной, но этим не ограничился: добавил еще заказ на обед с вином для этого имеющего для него жизненно важное значение вечера. Четыре года спустя, когда он рассказывал мне об этом, все еще точно помнил заказанные блюда и вина: копченая шотландская лососина; утка, зажаренная с персиками, салат и дикая земляника; бутылка "О-Брион" 1928 года и "Вдова Клико" -- 1919-го. Ипохондрик, несмотря на свою здоровую внешность, он ужасно боялся, как бы столь продолжительное состояние внутренней напряженности не привело его к катастрофе -- болезни или госпиталю. Стал совершать продолжительные, укрепляющие здоровье прогулки быстрым шагом по серому, однообразному предместью Ренни и отказался на целых три недели от выпивки, даже от стакана вина. По мере того как приближался благословенный день, он уже не спал ночью более четырех-пяти часов, хотя все больше убеждался, что приедет в Париж в форме вполне приемлемой. Старательно выполнив все свои служебные обязанности, вычистив и отутюжив форму, Ронни урегулировал довольно нудные договоренности с банком и уже готов был выехать в Париж, и тут немецкая армия, которая в течение восьми месяцев вела пассивные боевые действия на Западном фронте, неожиданно нанесла мощный удар из Нидерландов. Все увольнительные, включая и увольнительную Ронни, были тут же отменены, и в течение двадцати дней он молился куда более неистово, чем любой генерал, командующий вступившими в сражение войсками,-- о стабилизации положения на фронте. По мере того как все обходные маневры, все атаки одна за другой отбивались и отбрасывались назад немецкими танковыми частями, Ронни все больше овладевала апатия. Когда английская армия, верная своей военной доктрине -- прежде всего спасать жизнь нестроевому составу,-- отправила его на грузовике в порт, расположенный в Южной Бретани, он, так и не услышав ни одного пушечного выстрела, оказался на комфортабельном пароходе на пути в Англию. Теперь он утратил всякий интерес к войне, не желал даже слушать сообщения судового радио об отступлении к северу раздробленных на части союзнических армий. Полгода после этого Ронни торчал на каком-то холме в Сассексе, где обслуживал танк, оставленный вечно стоять на лугу, так как двигатель давно разобрали и отправили в какую-то боевую часть. Ни неподвижность танка, ни тот факт, что экипаж располагал только четырьмя снарядами, чтобы вести огонь по немцам, в случае если те неожиданно появятся на дороге у подножия холма, не нарушали его меланхоличного спокойствия. Подобно философам, которых гнало в монастыри тайное, но непреодолимое разочарование в жизни, Ронни в этот период своей службы совершенно не заботился о таких мирских, преходящих вещах, как броски армий, гибель в бою или падение правительства. Сидел на лугу среди летних цветов, рядом с абсолютно бесполезной грудой металла -- когда-то грозным оружием,-- и ему было очень хорошо. Улыбался безмолвно, вспоминая о своих фронтовых товарищах, вновь и вновь перечитывал коротенькие письма, полученные от Виржини до падения Парижа, и пробегал глазами текст своего письменного общения с менеджером отеля и меню знаменитого обеда (сохранил копию). Когда в войну вступила Америка, всем снова показалось, что английская армия в будущем вновь окажется на континенте. Ронни, встрепенувшись от спячки, заставил себя подать заявление о приеме в корпус по подготовке офицерского состава, вполне разумно предполагая, что, если ему суждено вернуться в Париж в офицерской форме, Виржини встретит его гораздо благосклоннее. Напряженно учился и работал и в конечном итоге получил первое офицерское звание, находясь в почетной середине выпускников курса. Ничем особо не отличался от своих товарищей офицеров, за исключением, может быть, одного: единственный подписал одну из петиций за открытие Второго фронта, распространяемых в это время коммунистами, хотя сам был выходцем из семьи несгибаемых консерваторов, а его личные политические взгляды признал бы средневековыми даже герцог Веллингтонский. Когда я познакомился с ним в Лондоне в 1943 году, он был живым, веселым парнем, слыл проамерикански настроенным, главным образом из-за того, что с прибытием в Англию каждого нового воинского подразделения из Соединенных Штатов его смутная надежда на освобождение Парижа сменялась все большей уверенностью. Американская простота и фамильярность во взаимоотношениях с представительницами слабого пола восхищала его, но следовать нашему примеру оказывалось выше его сил. Для него, одного из тех несчастных мужчин, чьи представления о любви, сексе, равенстве между полами неизменно связывались с одной-единственной женщиной, четырехлетняя разлука с любимой, живущей за Английским каналом1, где сосредоточены шестьдесят немецких дивизий, не только не меняла его взглядов, а, напротив, укрепляла в них. И вот всем стало ясно, что вторжение на континент в скором времени неизбежно. Ронни, получив к этому времени повышение, добровольно вызвался отправиться в самую горячую точку и каким-то образом ухитрился вступить на песок пляжа в Нормандии в первый день высадки англо-американских войск. С этого момента он стал образцовым, без всякого изъяна, солдатом, который считал дело своей страны собственным делом. Всегда с веселой улыбкой предлагал свои услуги в патрулировании, разведке, обеспечении связи, атаках, а ведь его подразделение обычно не выполняло боевых задач. Думаю, справедливости ради надо сказать: все, что мог сделать простой, занимающий незначительную должность лейтенант, чтобы, преодолевая оборонительные линии противника с рядами колючей проволоки, прогнать немецкую армию назад, к Рейну,-- Ронни честно делал. В тот день, когда пал Париж, Ронни въехал в город с первыми американскими частями, под восторженные крики толпы, не обращая внимания на огонь вражеских снайперов. Его вез на своем грузовичке капрал по фамилии Уоткинс, который, хотя ему чуть больше сорока и он отец пятерых детей, остался романтиком в душе и горячо симпатизировал Ронни. Под руководством этого Уоткинса он вел свою машину по парижским улицам, то опасно пустынным, то забитым празднующими победу парижанами,-- вел к тому дому за Сен-Лазарским вокзалом, у дверей которого в последний раз видел Виржини. Существует целое племя счастливых мужчин, в подобной любовной жажде находящих свою даму нарядной и надушенной, готовой броситься им в объятия. Стоит ли говорить, что Ронни не принадлежал к этим счастливцам? Виржини нигде поблизости не оказалось, и никто из опрошенных соседей ее не помнил. В ее старой квартире жила какая-то чокнутая пара из Каены; узнав, что Ронни говорит по-французски, эти двое воспользовались такой возможностью, чтобы тут же горько пожаловаться на бомбежки английской авиации,-- к несчастью, под них попали. В тот вечер в разгар шумного веселья в честь первых двадцати четырех часов свободы прекрасного города Ронни рассеянно бродил по Парижу с улыбкой на губах,-- слишком хороший, добрый человек, чтобы своей печалью портить настроение друзьям, отравлять им праздник. Внутри себя переживал трагедию обманутого ожидания, все больше убеждаясь: для него любовь кончилась раз и навсегда, едва начавшись. Наша часть, совсем уж выбившись из сил на подступах к Парижу, там и осталась по чьим-то весьма двусмысленным приказам. Расположились в небольшом отеле неподалеку от улицы Риволи, а тем временем линия фронта уходила от нас все дальше. Ронни занимал соседний номер, и каждую ночь я слышал за стенкой его по-военному четкие шаги -- расхаживает взад и вперед по комнате, словно часовой, который решается подойти к полковнику и доложить ему, что опозорил честь полка. И вот произошло чудо: однажды днем, через трое или четверо суток после нашего прибытия в Париж, ехал он на том же грузовичке с капралом по Итальянскому бульвару и увидел Виржини: быстро катит на велосипеде в противоположном направлении. Правда, стала блондинкой, но Ронни -- он внимательно изучал каждое встречающееся ему на улице женское лицо с нервным упрямством радарной антенны -- провести невозможно. Махнул Уоткинсу: мол, поворачивай назад. Уоткинсу уже частично передалась охватившая командира страсть,-- резко развернувшись, он врезался в самую гущу велосипедов, джипов и пешеходов и, невзирая на все препятствия, сумел поравняться с Виржини на углу улицы Лафит. Ронни, выпрыгнув на ходу из машины, дико заорал, выкрикивая имя Виржини и пытаясь ухватиться за руль ее велосипеда. Почти сразу она узнала его, они порывисто обнялись прямо на улице, а Уоткинс, в восторге, широко улыбался, глядя на них вместе с другими -- многие остановились и наблюдали за этой сценой с большим интересом. Как позже признавался мне Ронни, в тот момент, на оживленной улице, запрудив все движение, оглушенный пронзительным воем сигналов, крепко держа Виржини в объятиях, он почувствовал, что война достигла для него кульминационной точки. Как выяснилось, Виржини куда-то торопилась и не могла терять время, но все же выкроила минуту-другую, чтобы опрокинуть с ним по стаканчику в ближайшем кафе и немного поговорить. Час спустя, рассказывая мне об их разговоре, Ронни, никак не мог вразумительно передать, о чем он был. Условились о встрече в шесть вечера, в баре неподалеку от нашего отеля, и при расставании поцеловались. Ронни -- для него в понятие "любовь" непременно входило понятие "дарение" -- провел весь остаток дня, собирая из всевозможных источников подарки для Виржини. Купил ей ярко-красный шарф, несмотря на просто умопомрачительный обменный курс; выменял за немецкий трофейный бинокль пять ярдов парашютного шелка; выпросил у одного друга три коробки сардин, которые тот свято хранил в вещмешке и таскал за собой повсюду целых два месяца; приказал Уоткинсу использовать свои связи с американскими сержантами, работавшими на кухне, чтобы получить и с них дань. Уоткинса не пришлось долго уговаривать -- всегда рад услужить; успешно провел операцию -- вернулся с коробкой, а в ней десять пайков и пятифунтовая банка апельсинового джема -- немалый подвиг в городе, где все поголовно, и солдаты и гражданские, давно вынуждены сесть на строгую диету. Ронни хотел, чтобы я с ней познакомился, даже просил, но я убеждал его, что в первый день их встречи, когда постепенно проходит шок от зря потерянных лет, им лучше побыть наедине. Однако он -- его понимание счастья подразумевало необходимость им делиться, конечно, нервничал: как сложатся эти первые, деликатные моменты встречи с Виржини?.. Настоял все же, чтобы я побыл с ними минут пять, не больше, а потом можно и удалиться. Прихожу я в бар вскоре после шести: Ронни сидит весь напрягшись, в поту, один среди разложенных на полу подарков, то и дело с тревогой поглядывая на часы. Сажусь напротив. -- Она не пришла,-- говорит.-- Какой же я дурак! Нужно было ей сказать, что я зайду за ней и приведу ее сюда. Наверно, не может найти этот бар. -- Но ведь она прожила всю жизнь в Париже,-- возразил я.-- Отыщет, непременно отыщет этот бар! -- Не знаю, право...-- Ронни, задумавшись, не спускал глаз с двери.-- К тому же беда с временем: сказал, что встречаемся в шесть, но не помню, что имел в виду -- французское или армейское время.-- В те годы из-за мероприятий по сбережению дневного света, проводимых прижимистыми немцами, чтобы сэкономить на топливе и удлинить рабочий день, французское время на час опережало наше.-- А может, она была здесь,-- волновался Ронни,-- и не стала ждать, пошла домой, а я, как последний идиот, даже не спросил у нее адрес... -- А не видел ли ее бармен? Ты спрашивал? -- Да, говорит, что никого не видел,-- грустно ответил Ронни. -- Или заглянула сюда и решила подождать на улице. Она такая застенчивая, а сидеть здесь с солдатами...-- И вдруг осекся, резко встал, на дрожащих губах появилась улыбка. -- Виржини,-- тихо произнес он. Несколько формально они пожали друг другу руки. Ронни тут же представил меня ей. Заботливо поддерживал стул, когда она садилась. -- Я ужасно спешу, Ронни,-- объявила Виржини. В длинной юбке, она усаживалась легкими, воздушными движениями. Довольно красивая девушка, хотя белокурые волосы, к великому несчастью, ей явно не шли. Выражение лица настороженное, пытливое, как у азартного игрока, который прощупывает взглядом противника, прежде чем назвать свою ставку. Небольшого роста, опрятная, аккуратненькая, умный взгляд -- обычная девушка из большого города, и мне показалось странным, что она четыре года назад столь решительно и настойчиво прощалась с Ронни у своей двери, не уступая ему ни на йоту. -- У них здесь есть виски? -- Конечно есть! -- ответил Ронни таким решительным тоном, будто сейчас приготовит ей этот крепкий напиток прямо здесь, если необходимо; крикнул бармену принести одно виски и, весь сияя, неловко стал выбрасывать перед ней на стол свои дары.-- Я тут купил тебе кое-что. Вот шарф, а эта шелковая ткань... -- Ах,-- воскликнула Виржини,-- американские пайки! -- И ласково погладила глянцевый картон коробки; выражение лица чуть изменилось -- азартный игрок решил, что противнику в этой игре не повезет; ласково улыбнулась, прикоснулась к руке Ронни, протянула: -- Все то-от же ста-арый Ронни... Всегда такой забо-отливый.-- И с притворным недовольством сморщила носик.-- Но как же я все это довезу до дома? На велосипеде?.. -- У меня грузовичок.-- Ронни чувствовал себя еще счастливее от возможности оказать ей еще одну услугу.-- Все подарки отвезу к тебе домой. -- А велосипед там поместится? -- Конечно. -- Отлично! В таком случае я могу остаться с вами еще минут на пятнадцать.-- И нежно улыбнулась Ронни. Как я ни вглядывался в ее лицо, не заметил ни особой глубины в глазах (по словам Ронни, "утонуть можно"), ни чего-то "чисто французского" в губах. -- Знаешь, мне не терпится услышать, как ты воевал, и...-- бросила на меня многозначительный взгляд,-- хотелось бы тебе кое-что объяснить... когда останемся наедине. -- Извините,-- я встал,-- мне пора на обед. -- Американцы -- такой тактичный народ,-- наградила она меня очаровательной улыбкой. Ронни засиял еще ярче, испытывая гордость за друга, сумевшего понравиться Виржини. Уходя, я слышал, как хрипло дышит Ронни, разговаривая со своей подругой интимным шепотом. Виржини слушала его, опустив глаза, время от времени постукивая пальцами по краям коробки с десятью американскими пайками. Я лежал в своем номере и читал, когда, постучавшись в дверь, появился Ронни,-- явно нервничал и, видимо, еще и выпил. Не в состоянии сидеть спокойно, лишь возбужденно, неловко ходил туда-сюда по изношенному ковру перед моей кроватью. -- Ну, что скажешь о ней? -- наконец не выдержал он. -- Я... -- Разве не прелесть?.. -- Прелесть,-- согласился я. -- Все же в француженках что-то есть... Боюсь, теперь я навсегда отравлен и для меня больше не существуют английские девчонки. -- Ну,-- возразил я,-- возможно, ты... -- Не можешь ли достать для меня блок сигарет? -- неожиданно попросил он. -- Ты же знаешь сам, как это трудно. Он торопливо добавил: -- Я заплачу, конечно. -- Для чего они тебе понадобились? Разве Виржини курит? -- Нет, это не для нее. Для человека, с которым она живет. -- Ах вот оно что! -- захлопнул я книгу. -- Заядлый курильщик, курит одну за другой,-- объяснил Ронни.-- Но ему нравятся только американские сигареты. -- Понятно. Ронни прошелся еще раза два по ковру. -- Вот почему она так спешила: он ужасно ревнив. Я просто хочу сказать -- прошло четыре года, война и все такое, и она, конечно, не знала, жив я или давно погиб. -- Само собой,-- согласился я. -- Я хочу сказать -- здесь нечему удивляться, какое-то ребячество. -- Думаю, что так. -- Ну да, конечно. -- Это один из таких, знаешь, смуглых, страстных типов,-- продолжал Ронни.-- Чуть не съел меня глазами при встрече.-- Ронни чуть улыбнулся, и я сразу заметил: наряду с разочарованием (в его отсутствие Виржини завладел другой) он испытывает определенное чувство удовлетворения -- нашелся человек, который его к ней ревнует.-- Находился в подполье или что-то в этом роде, а теперь вот, когда все кончилось, сидит сиднем весь день в квартире, курит одну сигарету за другой и выслеживает Виржини. Трудно его винить в этом, как ты думаешь? Ведь Виржини такая привлекательная девушка. -- Ну...-- начал было я. -- Но она его все равно не любит! -- перебил меня он, тяжело задышав.-- Сама мне сказала, когда мы ехали домой на грузовичке. Живут они где-то на самой вершине Монмартра, и несчастной девушке приходится колесить вверх и вниз по холму -- крутить педали в любую погоду. Приютила она его у себя, когда он скрывался от полиции. Просто из чувства патриотизма, больше ничего. Но за одним следует другое. Вместе уже три года, но она несчастна. Я обещал принести сигареты завтра. Как ты думаешь, сможешь достать? -- Попытаюсь... Но только утром. -- Боже милостивый! -- вздохнул он.-- Прошло четыре года! И вот я вижу ее -- она едет на велосипеде по Итальянскому бульвару.-- Он помолчал.-- Знаешь, они сразу открыли коробку с апельсиновым джемом и черпали его прямо столовыми ложками. Мы с ней встречаемся завтра днем. Тут ничего особенного нет. Они не женаты, она его не любит, в общем, все такое. В данном случае речь не идет о нарушении принципа или использовании своего преимущества. Я объяснился ей в любви задолго до его появления на сцене, так? В конце концов, если бы не отменили мою увольнительную, а немцы не вторглись с территории Бельгии...-- Он только тихо вздохнул, вспоминая это роковое для него наступление.-- Мы встречаемся в баре. К ним я не пойду. Там он -- сидит сиднем целый день, курит одну сигарету за другой, ревниво следит за каждым ее движением. Какое уж тут удовольствие... Странное счастье, да? -- И устало улыбнулся, направляясь к двери.-- Прошло четыре года. Мужик сидит весь день дома... Еще долго потом, после того как я погасил свет в своем номере, я слышал, как он большими шагами расхаживает по своей комнате и печально скрипят под его тяжелыми ботинками доски; это продолжалось не один час в ночи, в которой для него было столько беспокойства и столько любви. В течение нескольких следующих дней от службы Ронни для английской армии не было никакого прока. Если у Виржини вдруг появлялось четверть часика, свободные от забот о любовнике,-- Ронни тут же мчался к ней; они встречались в барах, возле памятников, в холлах отелей, у всех мостов, переброшенных через Сену,-- Виржини приходилось их пересекать на велосипеде, когда она разъезжала по своим делам по всему Парижу. Шепотом вели торопливые, серьезные разговоры,-- она часто шла, ведя за руль свой велосипед, и, удерживая его, убыстряла шаг по склону улицы, а Ронни старался не отставать, держаться рядом, и за ними медленно и чинно, словно на параде, ехал Уоткинс на своем грузовичке. Когда Ронни с раскрасневшимся лицом возвращался после этих мучительных встреч, он хрипло дышал, а его глаза сияли блеском одержимости,-- наверно, так сияли глаза у капитана Ахава1, абсолютно уверенного, что белый кит у него в руках. В перерывах, когда он бывал свободен и ему не требовалось стремглав мчаться к тому или иному месту встречи с Виржини, Ронни отдавал всю свою внутреннюю энергию собиранию съестной дани, этих сокровищ, со столовок союзников и исправно доставлял их на своем грузовичке в квартиру Виржини и ее любовника. У них обычно происходили, по словам Ронни, короткие, дружеские беседы втроем -- о том, как жилось в Париже при немцах и как плохо американцы воюют. У любовника Виржини восхищение вызывало только одно американское -- наши сигареты. Маленькая квартирка, вероятно, очень скоро превратилась в небольшой запасной тыловой склад двух армий, заставленный банками с тушенкой, пайками в коробках, банками с кофе и порошком какао, бутылками виски, блоками сигарет, и время от времени появлялись даже свиные окорока и телячья вырезка -- все эти огромные запасы свидетельствовали о глубокой личной преданности Ронни своей девушке. Могу с уверенностью сказать только одно: если бы совершенно случайно этой побочной деятельностью Ронни, до того самого робкого и боязливого исполнителя всех уставов, заинтересовался уголовно-следственный отдел, он мог бы запросто залететь в тюрьму лет этак на десять. Но ни это, ни какие-либо иные соображения не поколебали Ронни ни на секунду. Сержанты с вороватыми, бегающими глазами один за другим несли тяжелые мешки из бараков в наш отель и выносили из него пустые, и эта процессия никогда не прерывалась, а Уоткинс находился в состоянии постоянной боевой готовности, чтобы довезти Ронни до квартиры Виржини с новым приобретением. Знаю, что Ронни оставалось только мечтать о том благословенном часе, когда он без всякого предупреждения (у Виржини не было телефона) нагрянет к ней со своим солдатским вещевым мешком, набитым сигаретами или плитками шоколада, а она наконец, после шести лет их знакомства, окажется дома одна. Но такого, увы, никогда не происходило,-- он постоянно встречался там с ее любовником, Эмилем, вечно торчавшим в квартире. И он, этот Эмиль, иногда позволял себе излишнюю вольность, предлагая Ронни маленький стаканчик виски из огромного запаса шотландского напитка, переданного этой паре. Подобно азартному игроку, который, чтобы выбраться из ямы и отыграться, слепо увеличивает ставки, Ронни заваливал маленькую квартирку подарками не без задней мысли, как он сам доверительно сообщил мне однажды: -- Этот Эмиль, если хочешь знать, терпеть меня не может. Если бы не все мои подношения -- наверняка запретил бы Виржини встречаться со мной. И вообще... может, я ничего бы такого не делал, если бы он относился к Виржини как надо... Но... он относится к ней просто отвратительно, и у меня нет никаких угрызений совести. -- Но ты пока и не сделал ничего такого, чтобы испытывать угрызения совести,-- возразил я. -- Все в свое время, старик,-- заговорщицки отвечал Ронни. На следующий день -- это была суббота -- выяснилось, что его доверительное отношение ко мне оправдалось. В своем номере я мыл руки и готовился к обеду, как вдруг, постучав, вошел Ронни. У него свидание перед зданием Оперы, и она пообещала уделить ему только пятнадцать минут -- это я знал. Обычно он возвращался после встреч с Виржини с огненно-красной физиономией, голос гудел, объяснялся он какими-то обрывочными от возбуждения фразами, то и дело фыркал без всяких на то причин, беспокойно двигался туда-сюда,-- по-видимому, от избытка нервной энергии. Но сегодня, я заметил, все иначе: бледен и как-то подавлен, говорит совершенно по-другому -- странная смесь томной апатии и подавляемых, подобных сжатой пружине эмоций. -- Итак,-- объявил он,-- все произойдет завтра. -- Что такое? -- ничего не понял я. -- Только что виделся с ней,-- продолжал он в той же странной манере.-- Должен прийти к ней завтра в три пятнадцать. Завтра, как ты знаешь, воскресенье,-- Эмиль уходит на боксерский матч: его особенно интересуют бои средневесов. Единственный раз за всю неделю он оставляет ее одну больше чем на час. Но в четыре тридцать к ней придут гости. Как видишь, времени в обрез -- всего час пятнадцать минут.-- Он устало улыбнулся -- совсем не похож в эту минуту на полковника индийской армии.-- Прошло шесть лет... Но ведь нужно когда-то начать, как ты думаешь? -- Конечно! -- ободрил его я. -- Просто уму непостижимо... -- Да, пожалуй,-- согласился я. -- Мои тетки будут просто поражены. -- В самом деле? -- Я старался ничем не выдать своего естественного любопытства. -- Но ведь есть ребята, которые занимаются этим каждый день всю жизнь, а? -- Да, я тоже слышал. -- Поразительно! -- Он покачал головой и с волнением поинтересовался: -- Сколько сейчас времени на твоих? -- Без десяти семь. Он с беспокойством посмотрел на свои часы. -- На моих -- без тринадцати. Как ты думаешь, мои отстают? -- По-моему, мои чуть спешат. Он поднес часы к уху и внимательно прислушался к их тиканью. -- Нет, лучше завтра узнаю точное время и уж поставлю как надо. Приказал Уоткинсу быть возле отеля ровно в три. Знаешь, по-моему, он взволнован куда больше, чем я.-- Губы его дрогнули в улыбке при мысли о том, как верен ему капрал Уоткинс. -- Скажи-ка мне, старик,-- он вдруг слегка зарделся,-- что мне нужно для этого знать? -- Ты о чем это? -- переспросил я, удивленный его вопросом. -- Ну, я имею в виду... что-нибудь такое... особенное. Я колебался, не зная, стоит ли ему что-то говорить. Потом решил, что для подробностей слишком мало времени. -- Да нет, ничего особенного. -- Поразительно...-- повторил он. Мы посидели молча, глядя друг на друга. -- Очень странно...-- промолвил он. -- Что странно? -- В январе следующего года мне стукнет двадцать девять. Я встал, надел галстук. -- Ну, я иду обедать. Пойдешь со мной в столовую? -- Нет, только не сегодня, старик. Сегодня мне кусок в горло не полезет. Я кивнул ему, выражая свое сочувствие,-- притворялся куда более чувствительным, чем был на самом деле,-- и отправился в столовую. А Ронни вернулся в свой номер, писать письмо теткам -- это он неизменно делал каждую неделю. На следующее утро я дежурил, а мой сменщик все не приходил, явился только после двух. После ланча в офицерской столовой -- уже стоял солнечный, жаркий день -- я лениво направился к своему отелю, часто останавливаясь, чтобы полюбоваться ярко освещенными сентябрьским солнцем старинными зданиями и тихими улочками. Радовался, что опаздываю и не увижу, как Ронни отправится осуществлять свою любовную авантюру. Вряд ли ведь сумею сдержаться и не выпалить ненароком что-нибудь не то в столь важный для него момент, не испортить неловкой оговоркой или не сдержанной вовремя улыбкой великий, кульминационный час его любви. Двадцать минут четвертого я оказался уже у отеля и только собрался войти, как вдруг из распахнутой двери навстречу мне вылетел Ронни. Весь в поту, в прекрасно отутюженной полевой форме, с красной физиономией, глаза, казалось, вот-вот выкатятся из орбит, а нижняя челюсть отвисла,-- по-видимому, чтобы удобнее мычать. Схватив меня за руки, он смял мне рубашку,-- в руках его чувствовалась какая-то безумная мощь. -- Где Уоткинс? -- заорал он. Я-то все прекрасно слышал, так как его лицо отделяло от моего каких-нибудь шесть дюймов. -- Что такое? -- глупейшим образом пробормотал я. -- Ты видел Уоткинса? -- Ронни орал еще громче и тряс меня изо всех сил.-- Да я убью этого негодяя! -- Что случилось, Ронни? -- У тебя есть джип? -- заревел он.-- Я его отдам под трибунал! -- Ты же знаешь, Ронни, что у меня нет джипа. Выпустив из своей железной хватки мои руки, он в два прыжка очутился посередине пустынной улицы,-- при этом неистово вертел головой по сторонам, крутился на каблуках и смешно размахивал руками. -- Черт подери, никакого транспорта! Никакого проклятого транспорта! -- Посмотрел на часы.-- Двадцать пять минут четвертого. Эти цифры донеслись до меня через глухое рыдание. -- Я добьюсь перевода в пехоту этой свиньи! -- И, в два прыжка оказавшись вновь на тротуаре, принялся отплясывать нечто вроде степа, короткими шажками бегая взад и вперед перед входом в отель.-- Уже десять минут, как я должен быть там! -- Ты звонил в гараж, Ронни? -- осведомился я участливо. -- Он торчал там все утро,-- заорал Ронни,-- мыл свой проклятый грузовик! Час назад куда-то уехал... Скорее всего, веселиться! Раскатывает в Булонском лесу1 со своими дружками с этого гнусного черного рынка! Такое обвинение, брошенное в адрес шофера, показалось мне несправедливым -- обширные знакомства Уоткинса на черном рынке появились, лишь когда он стал служить у Ронни,-- не хотелось в такой момент восстанавливать попранную справедливость, отстаивая репутацию отсутствующего водителя. Ронни снова посмотрел на часы и застонал, как от острой боли. -- Возит меня вот уже полтора года,-- вопил Ронни,-- никогда не опаздывал ни на минуту -- и вот тебе на! Именно в этот день! Другого не мог выбрать! Не знаешь, есть у кого из офицеров джип? -- Ну,-- отвечал я с сомнением,-- может, и сумею тебе его достать, если дашь мне час или больше. -- "Час или больше"! -- Ронни дико захохотал -- просто ужасным смехом.-- Разве ты не знаешь, что к ней придут гости в четыре тридцать?! "Час или больше"! -- Дико озираясь, он переводил взгляд с одного равнодушного фасада здания на другой, на тихую, безлюдную улицу.-- Боже, что за народ! Ни тебе метро, ни автобусов, ни такси! Послушай, не знаешь ли кого-нибудь, у кого есть велосипед? -- Боюсь, что нет, Ронни. Мне так хотелось бы тебе помочь... выручить... -- "Помочь"... "выручить"...-- повторил он, с рычанием поворачиваясь ко мне.-- Не верю я тебе! Не верю ни одной минуты! -- Ронни, что ты...-- упрекнул я его. За все время нашего знакомства он произнес первое недружеское слово по отношению ко мне. -- Всем на все плевать! -- орал он.-- Тебе меня не одурачить! Пот ручьями катился с него, лицо еще сильнее покраснело, прямо накалилось. -- Пошли вы все к чертовой матери! Ладно, ладно! -- орал он бессвязно, энергично размахивая руками.-- Я пойду к ней пешком! -- На это понадобится самое меньшее полчаса,-- отрезвил я его. -- Сорок пять минут! -- отрезал Ронни.-- Но какая теперь разница? Если этот проклятый шофер явится -- скажи, пусть едет следом за мной, ищет меня на улице. Дорогу он знает. -- Хорошо,-- примирительно согласился я.-- Желаю удачи! Устремив на меня невидящий взор и тяжело дыша, он бросил в мою сторону короткое ругательство и побежал прочь. Я наблюдал, как он бежал -- с трудом, шумно пыхтя -- вниз по залитой солнцем улице, мимо закрытых ставнями окон: крепко сбитая фигура в хаки удалялась, становилась все меньше, а стук тяжелых ботинок по мостовой -- все глуше, замирал вдали, растворялся в направлении Монмартра... Вот он завернул за угол, и улица снова обезлюдела, стало тихо, все замерло в яркой воскресной тишине... У меня возникло вдруг ощущение вины, словно я мог сделать что-то для Ронни, но из-за душевной черствости и равнодушия ничего не сделал. Стоял перед отелем, курил, ожидая, не появится ли вот-вот Уоткинс на своем грузовичке. Наконец, в десять минут пятого увидел -- выезжает из-за угла на улицу. Грузовичок тщательно вымыт, нет, надраен до блеска,-- теперь по его опрятному виду никак не скажешь, что он принимал участие в военной кампании с самого ее начала и приехал в Париж с песчаных пляжей Нормандии. С первого взгляда на восседавшего за рулем Уоткинса я понял, что он потрудился немало и над самим собой. Основательно, видимо, помучившись, так гладко выбрился, что даже ссадил розоватую кожу на лице; волосы под фуражкой напомажены и тщательно причесаны, на губах блуждает хитроватая, доброжелательная, многообещающая улыбка. С необычной лихостью подкатил он к отелю и остановился; на сиденье рядом с ним красовался громадный букет цветов. Ловко выскочив из машины, Уоткинс молодцевато отдал мне честь, все еще добродушно улыбаясь. -- Ну вот, я приехал чуть раньше, но в такой день, как этот, лейтенант наверняка нервничает. Я-то думал, он уже вышел и ожидает меня здесь, на улице. -- Где, черт тебя побери, тебя носило, Уоткинс? -- Меня все больше раздражало, что этот человек нравится самому себе и получает от этого идиотское удовольствие. -- Где я был? -- Он недоумевал.-- Как -- где?.. -- Час назад лейтенант звонил в гараж, ему сообщили, что ты уехал. -- Видите ли, я подумал, что свиданию лейтенанта придаст приятный, сентиментальный оттенок, если он привезет своей даме букет цветов, и я совершил небольшую поездку, чтобы отыскать их. Вот, полюбуйтесь,-- гвоздики! -- довольный, указал рукой на цветы.-- С ума сойдете, когда узнаете, во что мне этот букетик обошелся... -- Уоткинс,-- я старался оставаться спокойным,-- ты опоздал на целый час! -- Что-что? -- Челюсть у него вмиг отвисла; он посмотрел на часы.-- Лейтенант сказал, чтобы я приехал ровно в три, но я ухитрился приехать даже чуть раньше -- ведь сейчас только без десяти. -- Сейчас десять минут пятого, Уоткинс! -- строго поправил я. -- Что-что? -- И закрыл глаза, словно не в силах выносить моей физиономии. -- Десять минут пятого,-- повторил я.-- Разве тебе не сказали, что с полуночи все часы переводятся на час вперед, чтобы наше время совпадало с французским? -- Боже! -- прошептал пораженный Уоткинс.-- Ах, бедный я, несчастный! -- В лице у него не стало ни кровинки, оно все обмякло, как у пациента после анестезии.-- Что-то я слышал на этой неделе, но сегодня ночью на квартире не был, а утром... у меня отгул, вот никто в гараже и не удосужился мне сообщить. Ах, бедный я, несчастный я... Мамочка! Где сейчас лейтенант? -- В данную минуту, вероятно, где-то в районе собора Парижской богоматери, выбивается из последних сил. Уоткинс медленно повернулся, словно боксер, который получил сильнейший удар, но все еще бессмысленно цепляется за канаты, чтобы не упасть, и уперся лбом в металлическую дверцу машины. Когда вскинул голову, я увидел в его глазах слезы. Так и застыл передо мной, со своими кривыми, по-кавалерийски изогнутыми ногами, ссутулясь в аккуратно отглаженной форме; его худое, жестоко выбритое лицо типичного кокни исказилось ужасной гримасой от мысли, что вот сейчас лейтенант Ронни, тяжело пыхтя, напрасно взбирается по склону Монмартра... -- Что же мне делать,-- проговорил он упавшим голосом.-- Что, черт подери, мне делать?.. -- Ну, по крайней мере, ехать туда и ждать его, чтобы ему не пришлось возвращаться пешком и домой,-- посоветовал я ему. Машинально, словно отключившись, он кивнул, влез в кабину грузовика, небрежным жестом сбросил с сиденья вниз букет гвоздик и поехал. Ронни вернулся в отель в шесть часов. Услышав, как грузовичок подъехал к отелю, и выглянув из окна, я наблюдал, как он лениво вылез из машины и, не сказав ни слова Уоткинсу, устало, словно вконец измочаленный, зашагал к входу. Миновав свой номер, без стука вошел ко мне и безмолвно опустился на стул, не снимая фуражки. На воротнике у него я заметил два больших пятна от пота, глаза глубоко ввалились, как будто он не спал несколько недель. Налив виски, я вложил стакан ему в руку. Он даже не удостоил меня взглядом, а так и сидел молча -- сразу уменьшившаяся в размерах, потрепанная фигура,-- уставившись невидящим взглядом в грязную, всю в пятнах стену над кроватью. -- Ты слышал? -- наконец вымолвил он. -- Слышал. -- Армия,-- тихо констатировал он.-- Если со мной должно произойти что-то приятное, обязательно вмешивается армия. В фуражке, съежившись на стуле, он размышлял, очевидно, об объявлении войны в 1939 году, о военной катастрофе в Бельгии менее чем год спустя; горестно покачал головой, сделал большой, долгий глоток, процедил сквозь зубы: -- Французское время, черт бы его побрал! Я долил виски в его стакан. -- Как же это я опростоволосился? -- сокрушался он.-- Ведь давно воюю... -- Что произошло? -- поинтересовался я, надеясь, что рассказ поможет ему прийти наконец в себя. -- Ничего.-- Он фыркнул.-- Пришел я к ней пять минут пятого. Уоткинс догнал меня за квартал от ее дома. Ты видел эти цветы? -- Да, видел. -- Как предусмотрительно с его стороны, не находишь? -- Да, конечно. -- Она готовила канапе1 для гостей, с сардинами,-- все пальцы в масле. -- Рассердилась? -- Не совсем так... Рассказываю, что случилось,-- хохочет! Так, что я стал уже опасаться, как бы не задохнулась. Никогда в жизни не слышал у женщины такого хохота. -- Ладно, Ронни,-- мне не хотелось бередить его рану,-- расскажешь как-нибудь в другой раз. Ронни упрямо замотал головой. -- Нет-нет, сейчас! Наконец, сладила с диким приступом хохота, поцеловала меня в лоб. "Что поделаешь, дорогой, против судьбы не попрешь. Останемся хорошими друзьями" -- вот ее слова. Ну что сказать на это? Налил я себе виски, и сидели мы молча. -- Потом попросила меня помочь ей с бутербродами,-- вдруг снова заговорил Ронни.-- Открывал пару банок тушенки -- порезал палец.-- И протянул мне правую руку: противный, зазубренный порез, с запекшейся кровью.-- Вот сколько крови потерял за всю эту проклятую войну -- просто смешно. Ее друзья явились раньше -- в четыре пятнадцать. Сожрали все, до последней корки! Пришлось открывать еще три банки тушенки. Поглощали бутерброды, а сами все осуждали американскую армию. Эмиль тоже пришел раньше -- в четыре тридцать пять. Ронни называл время точно, как заправский машинист. -- Его средневик выиграл,-- с горечью сообщил он, как будто это последнее событие ему труднее всего вынести.-- Нокаутом в первом раунде. Эмиль выпил три стакана виски подряд -- отмечал победу своего любимца -- и все похлопывал меня по спине, называл "mon petit Anglais" и пытался продемонстрировать передо мной, как проходил бой. "Три удара левой, "mon petit Anglais", быстрые, как молнии, и все в нюхалку, и прямой правой -- прямо в челюсть! Это похуже снаряда. Его противник не мог прийти в себя целых десять минут". Эмиль, в хорошем расположении духа, даже позволил Виржини попрощаться со мной наедине в прихожей.-- Ронни с трудом улыбнулся.-- Она измазала мне маслом от сардин всю форму. И еще поделилась со мной кое-какой информацией: что испытывает угрызения совести, ей не по себе и пришло время поговорить откровенно. При этом как-то странно себя вела: мне все время казалось -- с трудом сдерживается, чтобы снова не расхохотаться. Сказала, что знакома с Эмилем с тридцать седьмого года, что не жила в семье с пятнадцати лет -- семья ее в Ницце, они никогда и не бывали в Париже. А Эмиль никогда не был в Сопротивлении -- я узнал об этом от ее друзей. Всю войну занимался контрабандой масла из Нормандии. Ронни медленно, как будто это доставляло ему острую боль, поднялся со стула, словно человек, у которого ноют все кости. -- Мне нужно уйти. Мне просто нужно сейчас уйти.-- Повернувшись ко мне, долго в упор глядел на меня, мрачно о чем-то размышляя, потом объявил каким-то таинственным тоном: -- Не удивляйся ничему, что бы ты обо мне ни услышал.-- И, еле передвигаясь, удалился,-- казалось, кости отказывались повиноваться ему под упитанной плотью -- куда девалась воинская выправка. Я слышал, как он вошел в свой номер, как скрипнули пружины, когда он всем своим весом бросился на кровать. На следующий день я заметил в Ронни перемену. Где бы он ни появился, от него исходил сильный запах особой, сладкой туалетной воды; у него появилась привычка засовывать в рукав носовой платок. И ходить он стал как-то странно -- семенить маленькими шажками,-- а в речи вдруг появилась шепелявость, что, несомненно, не могло не раздражать, особенно в человеке, который, судя по его внешности, мог командовать полком. Встреч со мной он теперь избегал; кончились долгие дружеские, приятные беседы у меня в номере. Когда я приглашал его пообедать вместе, начинал как-то нервно хихикать и утверждал, что никак не может, так как все эти дни ужасно занят. Неделю спустя ко мне зашел английский медик -- унылый, седеющий капитан, специалист, как выяснилось, по психическим расстройствам и случаям боевой усталости. -- Скажите, лейтенант, не могли бы вы мне помочь? -- спросил он, после того как я ему сообщил, что знаком с Ронни почти год.-- Меня очень интересует ваш друг, лейтенант Биддел. -- А что с ним? -- осторожно поинтересовался я, удивляясь, почему Ронни ничего мне не сообщил. -- Пока я до конца не уверен... Вам не приходилось замечать в нем некоторые странности? Что скажете?.. -- Ну...-- начал я, затрудняясь ответить на вопрос, который явно мог причинить неприятности Ронни,-- кто знает? А почему вы спрашиваете? В чем дело? -- На этой неделе лейтенант Биддел три или даже четыре раза приходил ко мне с совершенно необычной жалобой... самой необычной.-- Капитан, видимо, колебался, стоит ли продолжать, но потом призвал на помощь всю свою отвагу.-- Какой смысл в недомолвках? Он считает, что ему следует навсегда уволиться со службы. -- Что такое? -- изумился я. -- Заявляет, что совсем недавно обнаружил... ну... мы с вами взрослые люди, незачем ходить вокруг да около. Не в первый раз слышим подобные жалобы, особенно во время войны, когда люди вырваны из обычной, нормальной жизни и лишены женского общества на долгие годы.-- Он помолчал.-- Буду с вами откровенен: лейтенант Биддел утверждает, что в настоящее время... чувствует непреодолимое влечение... к мужчинам. -- Ах,-- вздохнул я,-- бедняга Ронни! Так вот в чем дело! Эта туалетная вода, носовой платочек в рукаве... -- Внешние признаки все это подтверждают, конечно -- духи, манера речи и так далее. Но он мне никак не кажется таким типом, хотя в моей практике многое приходилось видеть, так что удивляться ничему не приходится... вы понимаете. В любом случае, по его словам, он сильно опасается, что если и в дальнейшем останется в военной среде... то будет окончательно соблазнен и ему придется совершить... такой акт, больше не таясь. А этот шаг с его стороны, несомненно, приведет к нежелательным для него серьезным последствиям. Поговорил я с приятелями офицерами, конечно, как можно тактичнее, и с его шофером, и все они, кажется, были крайне удивлены моими словами. Слышал, что вы с ним самые близкие друзья, поэтому пришел к вам, надеясь, что вы проясните мне возникшую ситуацию. -- Ну...-- я колебался: в какое-то мгновение подумал, не рассказать ли всю его историю, но не решился (может, Ронни в самом деле пора уйти из армии),-- я замечал лишь незначительные признаки время от времени.-- И добавил для большей откровенности: -- По-моему, он сильно истощен войной. Капитан кивнул. -- А кто нет? -- мрачно произнес он и, пожав мне руку, вышел. На следующий день без всякого предварительного предупреждения мы получили приказ немедленно эвакуироваться из Парижа. В это же время Ронни был отозван из нашей части и переведен в Париж, где, как я полагал, врачу удобнее завершить медицинское обследование. Больше я Ронни не видел и не был в Париже до окончания войны. Когда я туда вернулся, его там уже не оказалось. Слышал, что, несмотря на все, что с ним случилось, его из армии не уволили, хотя он и просил об этом. Кто-то сообщил мне, что Ронни отправили для дальнейшего прохождения службы назад, в Англию. Однако сказано это было с некоторой долей неуверенности, а я, конечно, не мог провести то единственное расследование, которое многое прояснило бы для меня, не компрометируя при этом Ронни. Нет, это просто невозможно. Меня отправили на родину, в Америку, прямиком, не через Лондон, и много лет время от времени я печально вспоминал о своем друге, размышляя не без сожаления о том, как сложилась его жизнь в Лондоне в мирное время, и не судил его строго. Не только суточные барражирования в небе или нахождение в боевом строю бесконечными месяцами без отпуска подавляет волю в крепких мужчинах, отбивая охоту продолжать в том же духе. На войне бывают и другие потери, отнюдь не от артиллерийского или ружейного огня. Когда я время от времени встречал мужчину, который шепелявил и одевался слишком крикливо, то начинал задумываться: вероятно, в прошлом, в момент, когда в его жизни наступил кризис, все для него обернулось бы по-другому, стоило кому-то приехать на полчаса раньше или позже. Ронни поцеловал невесту у алтаря. Оба, повернувшись, последовали вдоль прохода между скамеек, а вслед им неслась музыка -- все громче, все слышнее. Вот он поравнялся со мной, крепкий, как бык, с красной, торжествующей, светящейся нежностью физиономией, и подмигнул мне. Я сделал то же в ответ, радуясь: "Разве все это не мило? Не так уж плохо все обернулось с сорок четвертого". Когда новобрачные выходили из церкви, я подумал: как бы мне получить фамилию и адрес его психиатра -- порекомендовал бы одному-двум приятелям. ОТЪЕЗД ИЗ ДОМА, ПРИЕЗД ДОМОЙ Констанс сидела как на иголках на своем маленьком стуле в каюте первого класса, время от времени делая глоточки из фужера с шампанским, которое прислал ей Марк. Его вызвали куда-то из города, и он не смог прийти проводить ее, но зато прислал бутылку шампанского. Вообще-то она шампанское не любила, но, коли прислали, куда девать -- не выбрасывать же; ничего не остается другого, нужно пить. Отец ее стоял перед иллюминатором и тоже пил. Судя по кислому выражению лица, и ему шампанское не нравится, а может, лишь эта марка и этого урожая или потому, что подарок Марка. Но не исключено, что дело вовсе не в шампанском, а просто отец беспокоится за нее. Констанс знала -- у нее сейчас печальный вид; попыталась даже изменить выражение лица, сделать его более веселым; зато, когда она печальна, выглядит куда моложе, совсем ребенком -- не старше шестнадцати-семнадцати. И что ни делай в эту минуту со своим лицом, к каким ухищрениям ни прибегай, все равно оно становится мрачнее. Поскорее бы раздался пароходный гудок и отец сошел с трапа... -- Наверно, там, во Франции, ты будешь злоупотреблять этим вином,-- предположил он. -- Я не намерена долго оставаться во Франции. Найду себе место поспокойнее. Голос прозвучал как у избалованного ребенка, отвечающего из детской,-- плаксиво, завывающе, озлобленно. Констанс попыталась улыбнуться отцу. Последние несколько недель между ними то и дело вспыхивали ссоры, и скрытая враждебность вот-вот грозила выплеснуться наружу. Все это она воспринимала болезненно, и вот теперь, за десять минут до отплытия, ей захотелось восстановить прежние, не такие напряженные отношения, насколько это возможно. Поэтому она и попробовала улыбнуться, но тут же поняла, что улыбка вышла холодной, притворной и даже кокетливой. Отец отвернулся и рассеянно глядел через иллюминатор на пристань с тентом. Шел дождь, задувал холодный ветер; матросы на пирсе с самым жалким видом ожидали команды "Отдать концы!". -- Предстоит тяжелая ночь, море неспокойно,-- промолвил отец.-- Ты захватила с собой драмамин? Как только она услыхала слово "драмамин", прежняя враждебность к ней вернулась. Надо же, в такой ответственный момент! -- Мне он не понадобится! -- резко ответила она и сделала большой глоток шампанского. Судя по этикетке, оно безупречно, как и все подарки Марка, но кислое, как уксус. Отец снова повернулся к ней, улыбнулся, а она озлобленно подумала: "В последний раз ему сойдет с рук, что помыкает мной!" Стоит перед ней -- крепко сбитый, здоровый, самоуверенный, моложавый -- и, по-видимому, забавляется про себя. А что, если она вот сейчас встанет и сойдет на берег с этого драгоценного парохода,-- интересно, как ему эта выходка понравится? -- Как я тебе завидую! -- заговорил отец.-- Кто бы меня отправил в Европу, когда мне было всего двадцать... "Двадцать", "двадцать",-- мысленно повторила Констанс.-- Вечно одна и та же песня". -- Пожалуйста, папа, прекрати все это, прошу тебя! Ну вот я здесь, на пароходе, я уезжаю, все в порядке, но только не нужно этих разговоров о зависти. Пощади меня! -- Всякий раз, как только я напоминаю, что тебе двадцать,-- мягко возразил отец,-- ты принимаешь это в штыки, словно я тебя оскорбляю. И опять улыбнулся, довольный, что он так восприимчив, так хорошо понимает дочь,-- не из тех отцов, чьи дети безвозвратно покидают их, погружаясь в глубины таинственного современного мира. -- Давай не будем спорить,-- откликнулась Констанс глухим, низким голосом. Как только представлялась возможность, она всегда прибегала к этому трюку. Иногда из-за такого низкого, басистого голоса ее принимали по телефону за сорокалетнюю пожившую даму или даже за мужчину. -- Повеселись как следует,-- напутствовал ее отец.-- Обязательно посети все самые приятные места. Захочешь остаться подольше -- дай мне знать. Может, я тоже приеду и мы вместе проведем несколько недель. -- Ровно через три месяца с этого дня мой пароход войдет в эту гавань,-- твердо заявила Констанс. -- Как угодно, дорогая моя. Когда он ее так называл, "дорогая моя", она понимала, что он просто шутит. Но здесь, в этой отвратительной маленькой каюте, в такую дурную погоду, когда пароход уже готов к отплытию и из соседней каюты доносятся громкие возгласы прощания и веселый смех,-- это невыносимо. Будь она в лучших отношениях с отцом, всплакнула бы. Раздался протяжный гудок -- приглашение провожающим сойти на берег. Отец подошел к ней, поцеловал, прижал ее к себе, удержав, может быть, чуть дольше, чем обычно, но и она старалась быть с ним помягче. Потом он с очень серьезным видом произнес: -- Вот увидишь, ровно через три месяца ты будешь благодарить меня за это. Констанс оттолкнула его, разгневанная такой несносной самоуверенностью. Обоим было прискорбно, что они, когда-то такие близкие друг другу, теперь перестали быть друзьями. -- До свидания,-- выдавила она обычным, не низким голосом.-- Слышишь гудок? Прощай! Взяв шляпу и похлопав дочь по плечу, он направился к двери -- но отнюдь не расстроенный. Постояв там в нерешительности несколько мгновений, оказался в коридоре и смешался с толпой провожающих, дружно устремившейся к трапу, а с него -- на берег. Убедившись, что отец в самом деле ее оставил, Констанс постояла на палубе, под ледяным, кусающимся, порывистым дождем, наблюдая, как буксиры тащат судно на середину течения. Пароход медленно пошел в гавань, а оттуда -- в открытое море. Она вся дрожала от холода на морозном воздухе и, похваливая себя за проявленное величие духа, думала: "Ну вот, я приближаюсь к континенту, с которым меня ничто не связывает..." * * * Констанс крепче прижалась к перекладине подъемника,-- он уже приближался к серединной отметке на горе. Еще раз убедилась, что лыжи точно скользят по проложенной колее, выехала на ровный участок утрамбованного снега, где выстроилась небольшая очередь лыжников, спустившихся с вершины сюда, только до середины, и теперь ожидавших момента, чтобы ухватиться за свободный крюк и снова забраться наверх. На этой черте Констанс всегда трусила: если держишься за одну перекладину, а вторая свободна и первый в очереди лыжник ухватится за нее рядом с тобой, подъемник резко усилит тягу -- ничего не стоит потерять равновесие и упасть. Какой-то мужчина ждет места рядом с ней,-- она сразу вся напряглась, стремясь не утратить женской грациозности, выпрямилась, чтобы достойно встретить напарника. Тот сделал все ловко, без резких движений, и они двое легко проскользили мимо ожидающих своей очереди. Констанс отдавала себе отчет, что он сбоку поглядывает на нее, но в этот момент нужна особая осторожность -- только вперед, себе под ноги и не верти зря головой. -- А я вас знаю,-- сообщил он во время благополучного подъема на вершину.-- Вы та самая очень серьезная американка. Впервые Констанс взглянула на него: лицо, коричневое от загара, как у каждого заправского лыжника, но щеки все равно по-детски розоватые, видимо от прилива крови. -- А вы,-- ответила она, стараясь не нарушать традиции (здесь, в горах, все без всяких церемоний общались друг с другом),-- тот самый веселый англичанин. -- Вы правы, но лишь наполовину,-- улыбнулся он.-- Нет, по крайней мере, на треть -- это точно! Зовут его Притчард, это она знала -- слышала, как обращались в отеле; слышала даже отзыв о нем лыжного инструктора: "Такой бесшабашный -- слишком самоуверен! Для высокой скорости техники не хватает". Бросив на него еще один взгляд, Констанс решила: и впрямь бесшабашный. И нос длинный -- такой никогда хорошо не получается на фотографиях, но в общем ничего, сойдет, особенно на продолговатом, тонком лице. Лет двадцать пять -- двадцать шесть, не больше, прикинула она. Притчард прижался грудью к перекладине, не держась за нее руками, снял перчатки, вытащил из одного кармана (их много) пачку сигарет, предложил Констанс: -- Дешевые, "Плейерс",-- не обессудьте. -- Нет, спасибо,-- поблагодарила она, почему-то уверенная: стоит ей попытаться прикурить сигарету -- обязательно выпустит из рук перекладину подъемника и упадет. Наклонившись и сложив чашечкой ладони, он зажег сигарету. Струйка дыма взмыла вверх у него перед глазами. Говорят, что люди с такими длинными, тонкими руками нервные, легко расстраиваются. Высокий, стройный, на нем, заметила Констанс, потертые лыжные штаны, красный свитер и шарф в клетку -- вид истинного денди, который посмеивается над собой. Легко скользит на лыжах, сразу видно -- один из тех лыжников, которые не боятся никаких падений. -- Почему я ни разу не видел вас в баре? -- Он бросил спичку на снег и снова натянул перчатки. -- Потому что я не пью.-- Констанс слегка погрешила против истины. -- У них там есть кока-кола: ведь Швейцария -- это сорок девятый штат Америки1. -- Я не люблю кока-колу. -- Знаете, ведь Швейцария когда-то была одной из передовых колоний Великобритании.-- Он широко улыбнулся.-- Но, увы, мы потеряли ее вместе с Индией. До войны все эти горы были усыпаны англичанами, как эдельвейсами. Чтобы отыскать среди них хоть одного швейцарца в лыжный сезон с первого января по тридцать первое марта, пришлось бы прибегать к помощи ищеек. -- А где вы были до войны? -- поинтересовалась Констанс, не скрывая интереса. -- Как "где"? С мамой -- она регулярно, каждый год ломала себе ноги. -- А мама тоже здесь с вами? -- Нет, она умерла. "Нужно быть впредь поосмотрительнее,-- остерегла себя Констанс, стараясь не смотреть на него,-- нельзя задавать в Европе людям вопросы о их родственниках -- ведь многих давно нет в живых". -- Когда-то здесь было очень весело,-- продолжал он,-- множество отелей, танцы каждый вечер до поздней ночи, все наряжались к обеду, распевали "Боже, храни короля!" на Новый год. Вы предполагали, что здесь такая тишина? -- Да, я навела справки в туристическом бюро в Париже. -- И что же вам там сказали? -- Что здесь катаются только серьезные лыжники и в десять часов все укладываются спать. Англичанин бросил на нее мимолетный взгляд. -- Вы, конечно, к ним не принадлежите -- к серьезным лыжникам? -- Нет. Но принадлежала прежде, два или даже три раза. -- А вы случаем не из тех -- хрупких? -- "Хрупких"? -- удивилась явно озадаченная его вопросом Констанс.-- Что вы имеете в виду? -- Ну, знаете... есть такая реклама: школы для хрупких детей -- швейцарский эвфемизм для туберкулезников. Констанс засмеялась: -- Неужели я похожа на туберкулезницу? Притчард с самым серьезным видом оглядел ее -- полненькая, отнюдь не изможденная, грудь выпирает из-под тесного свитера -- и сделал вывод: -- Нет, скорее всего, нет Но ведь на глаз не определишь. Вы когда-нибудь читали "Волшебную гору" Томаса Манна? -- Да, я читала эту книгу.-- Она гордилась, что может ему продемонстрировать -- не такая уж невежда, хоть и американка и очень молоденькая; вспомнила вдруг, что всегда избегала всяких философских споров и так горько плакала из-за смерти кузины.-- А почему вы спрашиваете? -- Потому что описанный в ней санаторий находится неподалеку отсюда,-- как-нибудь я покажу вам его, когда будет плохой для катания снег. Не кажется ли вам, что здесь довольно печальное место? -- Нет,-- ответила она, снова удивившись его странному вопросу.-- Почему вы так думаете? -- Не я, а некоторые люди. Здесь существует противоречие. Прекрасные горы, здоровые крепыши несутся с бешеной скоростью на лыжах с вершин, рискуя жизнью, и чувствуют себя великолепно -- и тут же бродят люди с больными легкими, наблюдают за этими лихачами и печально задумываются, а удастся ли им вообще выбраться отсюда живыми. -- Мне это как-то и в голову не приходило,-- честно призналась Констанс. -- А после войны -- еще хуже,-- продолжал он,-- настоящий бум... Люди, которые никогда не наедались досыта, жили в подполье или сидели в тюрьме, им пришлось терпеть такой страх, и так долго... -- Где же эти люди сейчас? -- перебила она его. -- Одни умерли,-- пожал он плечами,-- других уволили с работы, третьих лишили всего... Скажите: правда, что многие люди отказываются умирать в Америке? -- Да,-- подтвердила она,-- это было бы признанием их провала. Он улыбнулся, дружески похлопал ее по плечу, оторвав руку в перчатке от середины перекладины. -- Не сердитесь, что мы настолько ревнивы,-- только так мы можем выразить вам свою благодарность.-- И осторожно ослабил ее пальцы, вцепившиеся в перекладину.-- Не следует сильно напрягаться, когда катаетесь на горных лыжах,-- это касается и ваших пальчиков. Не следует даже хмуриться, раздражаться, покуда не войдете в отель выпить горячего чая. Тренировка очень проста -- расслабленность и отчаянная, наивысшая вера в себя. -- Вы именно такой, да? -- Отчаянный, это правда. -- Что же вы в таком случае делаете на этом небольшом холме для новичков? -- подначила Констанс.-- Почему бы вам по канатной подвесной дороге не подняться на самый верх? -- Вчера я подвернул лодыжку -- переоценил себя. Обычная февральская болезнь. Стоит на мгновение утратить контроль за собой -- и ты в глубоком овраге. Причем летишь так, что можно позавидовать, в лучшем стиле. Вот сегодня и ограничиваюсь медленными, величественными поворотами. Ну а завтра -- вновь в атаку, вон туда.-- И показал рукой на острый горный пик, наполовину закрытый туманом: висящий над ним бледный солнечный шар, обливая его своим рассеянным светом, придавал ему вид еще более опасного и недоступного.-- Ну что, махнем? -- бросил на нее пытливый взгляд. -- Там, наверху, я еще не была...-- Констанс с благоговейным страхом разглядывала заоблачную гору.-- Боюсь, пока она для меня недостижима. -- Нужно всегда делать то, что вам кажется недостижимым. Вы ведь на лыжах. В противном случае какой в этом резон, какое удовольствие? Немного помолчали,-- медленно поднимаясь в гору, чувствуя, как резкий ветер обжигает лица, отмечая тихий, странный горный свет, приглушенный туманом. В двадцати ярдах от них, за перекладиной, ровно скользила девушка в желтой парке с капюшоном, похожая на ярко наряженную заводную куклу. -- Париж? -- вдруг произнес Притчард. -- Что такое? -- не поняла Констанс. "По-моему, уж очень разбросан,-- надо же так перепрыгивать с одной темы на другую",-- подумала она, ощущая, что все больше устает. -- Вы сказали, что приехали сюда из Парижа. Может, вы из тех славных деятелей, что привозят нам деньги вашего правительства? -- Нет, я приехала сюда... ну, скажем, на каникулы. А живу в Нью-Йорке. Французская кухня сводит меня с ума -- ужасно на меня действует. Можно лопнуть от злости, ей-богу! Он критически оглядел ее и вынес свое заключение: -- Пока вы, как я вижу, целехонька. А вообще вы очень похожи на девушек, которые рекламируют мыло и пиво в американских магазинах.-- И торопливо добавил: -- Если в вашей стране это звучит обидно -- беру свои слова назад. -- И еще эти парижские мужчины,-- с укором добавила она, проигнорировав его пассажи. -- О, разве там есть мужчины? -- Представляете, даже в музеях пристают! Все в шляпах "гомбург". Глядят на тебя так, словно взвешивают -- сколько фунтов,-- причем не стесняются. Прямо перед картинами на религиозные сюжеты, и все такое. -- Я знаю одну английскую девушку,-- отвечал Притчард,-- так ее в сорок четвертом году преследовал американский пулеметчик от Престуика в Шотландии до мыса Корнуэлл, через всю страну, целых три месяца. Но, насколько я знаю, никаких религиозных картин при этом не было. -- Вы прекрасно понимаете, о чем я говорю. Просто там царит невежливость и нахальство,-- откровенно заявила она. Констанс отлично понимала, что он подшучивает над ней в своей обычной, прямолинейной английской манере, только еще не решила, обижаться или не стоит. -- Вы получили воспитание в монастыре? -- Нет. -- Просто поразительно, сколько американок производят странное впечатление -- будто воспитывались в монастырях. Потом выясняется -- пьют джин и орут до хрипоты в пивных барах. А чем вы занимаетесь по вечерам? -- Где? Дома? -- Нет, я знаю, чем занимаются американцы по вечерам дома,-- смотрят телевизор. Не дома, а здесь. -- Я... ну... мою голову...-- Обороняясь от его наскоков, она чувствовала себя абсолютной дурой.-- Пишу письма. -- Как долго собираетесь пробыть здесь? -- Шесть недель. -- Шесть недель,-- кивнул он, перебросив лыжные палки в другую руку -- вершина вот она, уже близка.-- Да-а... шесть недель ухода за волосами и ведения корреспонденции. -- Я дала обещание,-- оповестила она на всякий случай: пусть знает, если у него возникнут в голове соблазнительные идеи в отношении ее.-- Пообещала одному человеку писать ему одно письмо ежедневно все время моего отсутствия. Притчард спокойно кивнул, словно выражая ей свое сочувствие. -- Ах эти американцы! -- воскликнул он, когда оба выпустили из рук перекладины, оказавшись на ровном месте.-- Они меня поражают.-- И, помахав ей палками на прощание, рывком бросился вниз по склону. Вскоре его красный свитер превратился в стремительное, весело блуждающее, постоянно уменьшающееся в размерах пятно на фоне голубоватого снега с пробегающими по нему тенями. Солнце проскользнуло вниз между двумя горными пиками, как громадная золотая монета в гигантскую щель автомата, и свет сразу помрачнел, грозя опасностью, так как теперь уже не было видно выбоин и пригорков. Констанс совершила свой последний спуск, дважды упав, и эти падения наполнили ее суеверным страхом -- всегда ведь, когда говоришь "ну, в последний раз", и происходит что-то неприятное. У подножия она остановилась на ровной, укатанной площадке между двумя домиками фермеров на окраине городка, сбросила лыжи с чувством облегчения и выполненного задания на день. Хотя пальцы на руках и ногах окоченели, все же тепло,-- щеки разрумянились, она с наслаждением вдыхала холодный воздух, будто пробуя на вкус что-то восхитительное. Чувствовала себя бодрой, дружески улыбалась лыжникам, которые, лихо позвякивая снаряжением, тормозили рядом с ней. Отряхнув с костюма снег, прилипший после двух бесславных падений,-- непременно хотелось выглядеть заправской лыжницей, когда пойдет через весь городок к отелю,-- вдруг увидела Притчарда. Уверенно преодолев последний бугор, он остановился точно возле нее. -- Я все видел,-- и наклонился разомкнуть крепления,-- но не скажу ни одной живой душе. Констанс смущенно смахнула с парки последние кристаллики льда. -- Я упала всего четыре раза за весь день,-- оправдывалась она. -- Завтра -- вон туда,-- он кивнул головой в сторону горы,-- там нападаетесь вволю. Весь день будете падать. -- Кто вам сказал, что я собираюсь на эту гору? -- Констанс скрепила лыжи застежкой и забросила себе на плечо. Притчард снял у нее лыжи с плеча. -- Я могу и сама... -- Нечего упрямиться! Американские девушки такие упрямые, и большей частью не по делу -- по пустякам.-- И взгромоздил обе пары лыж себе на плечи -- получилась большая буква V. Пошли к отелю,-- под тяжелыми ботинками поскрипывал слежавшийся, утрамбованный снег на дороге. В городке зажглись огни, в наступающих сумерках казавшиеся такими тусклыми, словно в них едва теплилась жизнь. Констанс обогнал почтальон: тащит за собой санки, а рядом бежит большой пес, с кожаным крепким ошейником. Шестеро детишек, в ярких зимних костюмчиках, сделав из салазок целый "поезд", с гиканьем скатились с пологой боковой улицы и все перевернулись прямо перед ними, покатываясь от хохота. Крупная пегая лошадь, с подстриженным брюхом, чтоб не налипала наледь, еле-еле тащила три громадных бревна по направлению к станции. Старики в светло-голубых парках с капюшонами, обгоняя их, здоровались с ними на каком-то своем языке. Горничная стремительно, как запущенная ракета, скатывалась с вершины холма на санках, зажав между коленями бидон с молоком, и умело притормаживала на поворотах. На катке играли французский вальс,-- музыку перебивали взрывы детского смеха, звон колокольчиков на узде лошади и далекий гул старомодного колокола на железнодорожной станции, предупреждающего пассажиров об отходе поезда. "Отправляемся!" -- будто гудел колокол, и его натужные, гулкие звуки были самыми продолжительными из всех других в округе. Вдруг с гор донесся рокот -- словно прогремел гром. Констанс, озадаченная, вскинула голову: -- Что это? -- Мортиры,-- объяснил Притчард.-- Вчера всю ночь валил снег, вот горные патрули и бьют весь день из мортир по выступам, чтобы избежать снежных обвалов. Раздался еще один слабый выстрел, отозвавшийся негромким эхом. Остановились, прислушались. -- Как в старые, добрые времена,-- молвил Притчард, когда снова зашагали к дому.-- Как во время старой, доброй войны. -- Ах! -- взволнованно воскликнула Констанс -- ей никогда прежде не приходилось слышать выстрелы из пушек.-- Кстати, о войне: вы на ней были? -- Участвовал помаленьку.-- Он широко улыбнулся.-- У меня своя была маленькая война. -- Чем же вы там занимались? -- Ночным пилотом был.-- И передвинул лыжи на плечах.-- Летал на отвратительном черном аэроплане в отвратительном черном небе. Как чудесно здесь, в Швейцарии, где расстреливают только снег. -- "Ночным пилотом"...-- задумчиво повторила Констанс. Ей было двенадцать лет, когда кончилась война,-- такая далекая, она не отложилась в ее памяти. Все равно что услыхать о выпускном классе, ушедшем из школы в жизнь за два поколения до тебя: все вокруг называют какие-то имена, даты, рассказывают о всяческих событиях, полагая, что тебе-то это известно, но ты ничегошеньки не понимаешь. -- "Ночной пилот" -- что это такое? -- Мы осуществляли перехват противника над территорией Франции. Обычно летали на малой высоте, чтобы не засекали радары и зенитки. Зависали над немецкими аэродромами, ожидая, когда их самолеты пойдут на посадку, и устраивали этим гуннам веселую жизнь. -- Да, теперь я вспомнила! Вы те летчики, которые все время ели морковь. Ну, чтобы ночью лучше видеть. -- Это только для прессы мы ели морковь,-- засмеялся Притчард,-- а на самом деле пользовались радаром: засекали их на экране и открывали огонь. Тут радар все же лучше моркови. -- Много вы сбили самолетов? -- Констанс опасалась, чтобы слова ее не прозвучали слишком зловеще. Притчард поздоровался с владельцем пансиона: тот стоял перед своей дверью и, задрав голову, пытался определить по небу, будет ли сегодня ночью идти снег. -- К утру наметет сантиметров на двадцать... Пороша,-- предположил он. -- Вы так думаете? -- Швейцарец с большим сомнением вглядывался в вечернее небо. -- Гарантирую! -- заверил его Притчард. -- Вы очень любезны,-- улыбнулся хозяин.-- Приезжайте в Швейцарию почаще.-- И удалился, закрыв за собой дверь. -- Парочку,-- небрежно продолжал Притчард прерванную беседу.-- Мы сбили два вражеских самолета. Ну, могу я похвастаться перед вами, каким я был храбрецом? -- Вы так молодо выглядите... -- Мне тридцать. Ну сколько тебе должно быть, чтобы сбить самолет? Принимая во внимание плохие, громоздкие транспортные самолеты, нехватку горючего, кучу всевозможных чиновников и тыловых крыс, которые, протирая стекла очков, откровенно, вслух сожалели, что когда-то изобретен самолет. В горах снова раздался глухой залп мортир. "Когда же они прекратят?" -- подумала Констанс. -- Вам никак не дашь тридцать,-- сказала она Притчарду. -- Это потому, что я вел простой, здоровый образ жизни. Ну вот, мы пришли.-- Он остановился у одного из отелей, поменьше других, устроил лыжи в стоявшем рядом стеллаже, воткнул палки в снег рядом.-- Давайте выпьем здесь простую, здоровую чашку чаю. -- Видите ли,-- начала Констанс,-- я вообще-то... -- Ну, будет сегодняшнее письмо покороче на пару страниц, зато насыщеннее по содержанию, вот и все.-- Осторожно, едва прикасаясь, взял ее под локоть и повел к двери.-- А голову вымоете в другой раз. Вошли в бар и сели за большой, тяжелый, с искусной резьбой деревянный стол. Других лыжников здесь не было, лишь несколько крестьян, под оленьими рогами из замши на стене, тихо играли в карты на кусках войлока и пили кофе из маленьких стаканчиков на ножке. -- Я же предупреждал вас.-- Притчард разматывал шарф на шее.-- В этой стране теперь полным-полно швейцарцев. Подошла официантка, Притчард сделал заказ по-немецки. -- Что вы заказали? -- Констанс сразу поняла -- не только чай. -- Чай с лимоном и черный ром,-- уточнил Притчард. -- Вы считаете, что я должна выпить рома? -- усомнилась Констанс. -- Все люди в мире обязаны пить ром,-- ответил он.-- Я не позволю вам совершить самоубийство в вечерних сумерках. -- Вы говорите и по-немецки, да? -- Я говорю на всех мертвых европейских языках -- на немецком, французском, итальянском и английском. Меня хорошо воспитали, чтобы я отлично чувствовал себя в мире, где свободно обменивается валюта.-- И облокотился на спинку стула, потирая застывшие костяшки одной руки о ладонь другой. Пока, прислонив голову к деревянной панели стены, он смотрел на нее улыбаясь, она никак не могла решить, хорошо ей здесь или не очень. -- Ну-ка, скажите: "Хай-хо, Сильвер!" Хочется послушать, как это у вас выходит. -- Что-что? -- в полной растерянности переспросила она. -- Разве американцы так не говорят? Оттачиваю свой акцент на случай очередного вторжения. -- Этого давно нет,-- авторитетно пояснила Констанс, думая про себя: "Боже, ну и взбалмошный парень! Что же его сделало таким?" -- У нас больше так не говорят, это выражение давно устарело. -- Как быстро устаревает все в вашей стране,-- с явным сожалением заметил он.-- Вот, посмотрите на этих швейцарцев.-- И кивнул в сторону игроков в карты.-- Эта карточная игра существует с тысяча девятьсот десятого года.-- Он помолчал.-- Как все же приятно, как спокойно жить среди швейцарцев. Это все равно, что живешь на берегу озера. Многие, конечно, такой жизни не выдерживают. Вы помните эту шутку о швейцарцах в фильме о Вене? -- Нет, не помню... А в каком фильме? "Впервые слышу, чтобы кинокартину называли фильмом. Надо с ним поосторожнее". -- Один из персонажей говорит: "Швейцарцы сто пятьдесят лет не воевали, ну и что в результате они создали? Часы с кукушкой". Черт подери, никак не пойму,-- пожал плечами Притчард.-- Может, в самом деле лучше жить в стране, которая изобретает часы с кукушкой, чем в той, что изобретает радар. Время для часов с кукушкой -- что-то несерьезное. Просто маленькая игрушка, издает глупый, искусственный звук каждые полчаса. Для тех, кто изобретает радар, время -- нечто зловещее, потому что для них это расстояние между набранной самолетом высотой и позицией зенитной батареи, которая может его сбить. Изобретение для весьма подозрительных,-- они постоянно только и думают о засадах. Ну, вот ваш чай. Как видите, я предпринимаю серьезные усилия, чтобы вас развлечь: слежу за вами вот уже пять дней, и у меня сложилось впечатление, что вы такая девушка, которая долго плачет перед сном семь раз в неделю. -- Ну и сколько этой бяки надо влить в стакан? -- Констанс сильно смущал этот непрерывный поток красноречия; подняв стакан с ромом, она старалась не смотреть на своего спутника. -- Половину; вторая половина -- для второй чашки чаю. Она отлила в чашку полстакана рома, выжала дольку лимона и понюхала поднимающийся из чашки горячий пар. -- Неплохо пахнет. -- Может,-- Притчард занимался смесью в своей чашке,-- лучше говорить только о ничего не значащих предметах? -- Думаю, да,-- согласилась с ним Констанс. -- А этот парень, которому вы пишете письма,-- почему его здесь нет? -- поинтересовался Притчард. Констанс помолчала, не зная, как ему ответить; наконец сообразила: -- Он работает. -- Вон оно что. Приятно слышать.-- Он медленно цедил сквозь зубы чай, потом, отставив чашку в сторону, потер нос носовым платком.-- Все это от горячего чая, знаете ли. Вы тоже почувствовали? -- Конечно. -- Собираетесь за него замуж? -- Вы сказали, что будете говорить о ничего не значащих предметах. -- Понятно... выходит, вопрос с браком решен. -- Я этого не говорила. -- Нет, не говорили. Но сказали бы, что нет, если об этом нет и речи. Констанс фыркнула: -- Пусть так, все решено. Ну, скажем, на предварительном этапе. -- Когда же произойдет это событие? -- Через три месяца,-- ляпнула она не задумываясь. -- Это что, такой закон в Нью-Йорке? Выходит, вам придется ждать целых три месяца? Или это обычное табу в вашей семье? Она колебалась, не зная, что сказать. Вдруг осознала, что, по сути дела, уже долго ни с кем не разговаривала. Конечно, заказывала еду в ресторане; спрашивала на железнодорожных вокзалах, как ей сюда добраться; здоровалась с продавцами и продавщицами в магазинах и лавках, но только и всего. Все остальное время -- нудное одиночество, тишина, не менее для нее болезненные от того, что она навязала их себе сама. "Почему бы и нет? -- подумала она чисто из эгоистических соображений, благодарная ему за проявленную инициативу.-- Почему бы не поговорить об этом -- хотя бы раз?" -- Все дело в моем отце.-- Она, задумавшись, вертела перед собой чашку.-- Это его идея: он против. Сказал -- подожди три месяца, потом увидим. Думает, что после трехмесячного пребывания в Европе я позабуду о Марке. -- Америка, конечно, единственное оставшееся в мире место, где люди могут себе позволить вести себя в старомодной манере. Ну а что с этим Марком? Он что, пугало огородное? -- Что вы, очень красив,-- заступилась за него Констанс.-- Такой печальный, такой красивый... Притчард старательно кивал, словно записывал все, что она говорила. -- Но у него пустой карман,-- сделал он вывод. -- Да нет, денег у него хватает,-- вновь защитила она Марка.-- По крайней мере, хорошая работа. -- Ну и чем же он не устраивает вашего отца в таком случае? -- Считает -- слишком стар для меня. Ему уже сорок. -- Серьезная причина,-- живо откликнулся Притчард.-- Поэтому он меланхолик? Констанс невольно улыбнулась: -- Нет, не поэтому. Просто такой с детства: очень серьезный, вдумчивый человек. -- Вам нравятся сорокалетние мужчины? -- Мне нравится только один Марк,-- призналась Констанс.-- Хотя, должна вам сказать, мне никогда не удавалось ладить с молодыми людьми. Ну, с теми, которых знала. Все они такие... бессердечные. В их компании я робею, сержусь на себя. Стоит мне пойти на свидание с таким -- всегда возвращаюсь домой... как в воду опущенная. -- "Как в воду опущенная"? -- удивился Притчард. -- Понимаете... я чувствую, что... была какой-то совсем другой, вела себя не так, как нужно. В общем, вела себя с ними, как все девушки со своими ухажерами: кокетство, немного цинизма, игра во влюбленность... Я не очень сложно все объясняю? -- Нет, вовсе нет. -- Мне не кажутся правильными мнения других людей обо мне,-- говорила, все больше увлекаясь, Констанс, почти позабыв о молодом человеке, сидевшем за столом напротив нее,-- изливала всю свою накопившуюся в душе горечь будто самой себе.-- Противно, когда тебя используют в качестве приманки на разных торжествах, когда студенты возвращаются из колледжей домой погостить или демобилизованные приходят из армии. Кто-то нужен для вечеринки,-- кто-то, чтобы потискать в такси на пути домой. Ну а мнение отца обо мне? "До нее, наконец, это впервые дошло". Мне всегда казалось -- мы с ним хорошие друзья, он видит во мне ответственного, взрослого человека. А когда сказала ему о своем желании выйти замуж за Марка, поняла, что все наши отношения -- ложь. Что он до сих пор считает меня ребенком. Ну а ребенок, как известно,-- это разновидность идиотки. Моя мать бросила его, когда мне было всего десять лет, и с тех пор мы с ним очень сблизились. И вот выяснилось -- совсем не настолько, как я полагала. Он просто играл со мной, льстил мне. Возникла первая реальная проблема -- и все рухнуло как карточный домик. Он не позволял мне иметь собственного мнения о себе самой. Вот почему я в конце концов дала согласие на его предложение -- три месяца отсутствия. Чтобы доказать ему... доказать раз и навсегда...-- осеклась, бросив недоверчивый взгляд на Притчарда: уж не улыбается ли ее исповеди.-- Вас все это потешает? -- Что вы, конечно нет! Как раз думаю о тех знакомых, которые высказывали обо мне мнение совершенно отличное от того, что сам думал о себе. Какая страшная мысль! Притчард пытливо смотрел на нее, но ей не удавалось понять, серьезно он говорит или шутит. -- Ну а каково ваше мнение о себе? -- продолжал он. -- Ну... оно еще не сформировано до конца,-- медленно произнесла она.-- Знаю, каким оно должно быть, и это пока все. Хочу быть человеком ответственным; еще -- не быть бессердечной, жестокой... плыть в верном направлении...-- Пожала плечами, вконец смущенная.-- Может, я изъясняюсь неудачно, как вы думаете? -- Может. Но зато восхитительно искренне. -- Ну, до восхищения еще далеко,-- несколько охладила она его пыл.-- Может, лет через десять. До сих пор я еще не знаю, к какому сорту принадлежу.-- Нервно засмеялась.-- Как хорошо, что вы уезжаете через несколько дней, я больше вас никогда не увижу и потому могу говорить с вами так откровенно. Не находите? -- Да,-- подтвердил он,-- очень хорошо. -- Я так долго ни с кем не разговаривала по душам... Или во всем виноват ром? -- Готовы ко второй чашке? -- улыбнулся Притчард. -- Да, благодарю вас. Наблюдала, как он разливал по чашкам чай, и, к своему большому удивлению, заметила, что у него дрожат руки. А что, если он один из тех молодых людей, которые после возвращения с войны пьют по бутылке виски в день?.. -- Итак, завтра забираемся на вершину горы,-- подытожил он. Констанс почувствовала великую к нему благодарность: понял, что ей больше не хочется изливать ему душу, и перевел разговор на другую тему, не дав ее признаниям никакой оценки. -- Ну как же вы туда полезете -- с вашей лодыжкой? -- Попрошу врача сделать мне укол новокаина -- и часа через два моя лодыжка крепка как камень, крепка навечно. -- Ладно.-- Она не спускала глаз с его дрожащей руки.-- Значит, утром? -- По утрам я на лыжах не катаюсь.-- Он добавил рому в свою чашку, понюхал смесь, оценивая по достоинству. -- Чем же вы занимаетесь по утрам? -- Отдыхаю и пишу стихи. -- Ах вот оно что! -- И бросила на него недоверчивый взгляд.-- Не знаю ли я вашего имени? -- Нет. Все, что пишу, разрываю на мелкие кусочки на следующее утро. Ей стало неловко -- из всех, кого знала, стихи писали только пятнадцатилетние мальчишки в подготовительной школе; пришлось засмеяться. -- Боже! Мне кажется, вы... человек с отклонениями. -- "С отклонениями"? -- Он вопросительно вскинул брови.-- Вы имеете в виду сексуальную ориентацию? Это слово, по-моему, в Америке является оскорбительным. Это когда парни с парнями, так? -- Не всегда,-- возразила Констанс, еще больше смущаясь.-- В данном случае оно... не имеет такого оттенка. Какие же стихи вы пишете? -- Лирические, элегические, атлетические. Воспеваю молодость, смерть и анархию. Все это очень хорошо вышибает слезу. Пообедаем вместе сегодня? -- Это почему же? -- изумилась она, снова озадаченная тем, как быстро и неожиданно он перескакивает с одного на другое. -- Вот такого вопроса никогда не задаст европейская женщина,-- назидательно молвил он. -- В отеле я распорядилась, чтобы обед мне принесли в номер. -- В отеле я пользуюсь большим влиянием. Думаю, мне удастся уговорить их не препровождать поднос с едой к вам наверх. -- Кроме того,-- упиралась Констанс,-- всю неделю вы обедали с одной французской дамой. Что скажете по этому поводу? -- Отлично! -- улыбнулся он.-- Значит, вы тоже следили за мной! -- В столовой всего пятнадцать столов.-- Констанс чувствовала себя неловко.-- Так что волей-неволей... Француженке этой, по крайней мере, лет тридцать, у нее короткая, взбитая прическа, неимоверно тонкая, просто осиная талия. На ней всегда черные брюки в обтяжку и разных цветов свитера; тончайшая талия затянута блестящими металлическими поясами. Каждый вечер они с Притчардом сидели вдвоем за столиком в углу и все время оба громко смеялись собственным шуточкам. Оказываясь в одной комнате с этой француженкой, Констанс чувствовала себя слишком юной и неуклюжей. -- Французская дама, о которой вы говорите,-- мой хороший друг,-- оправдывался Притчард,-- но, по ее словам, англосаксы не в ее вкусе, им не хватает тонкости. Французы -- патриоты до мозга костей. К тому же завтра приезжает ее муж. -- Все же я намерена строго придерживаться своего плана,-- официальным тоном заявила Констанс и встала.-- Ну, мы идем? Притчард молча глядел на нее. -- Вы очень красивая. Иногда трудно удержаться и не сказать об этом. -- Прошу вас, мне пора идти! -- Само собой,-- отозвался он, тоже встал, положил на стол деньги.-- Как скажете! Не проронив ни единого слова, дошли до отеля. Уже совсем стемнело, было холодно, и вырывавшиеся изо рта клубы пара были похожи на маленькие облачка с ледяными кристалликами. -- Я позабочусь о ваших лыжах,-- сказал он возле двери. -- Благодарю вас,-- тихо ответила она. -- Спокойной ночи. И напишите проникновенное, задушевное письмецо. -- Попытаюсь.-- Констанс повернулась и вошла в отель. В номере она сбросила ботинки и, не снимая лыжного костюма, улеглась на кровать, не включая света, и уставилась в темный потолок, размышляя. Никто никогда не говорил ей, что англичане -- вот такие. "Мой самый дорогой и любимый,-- писала она.-- Прости, что не писала, но погода была на диво хороша, правда, совсем недолго, и я решила посвятить все свое время бегу на лыжах по кругу или борьбе с глубоким снегом. Здесь отдыхает один англичанин,-- сознательно не стала скрывать она,-- очень мил, даже вызывался стать моим инструктором, и я под его руководством в самом деле добилась больших успехов. Он служил в ВВС, его отец убит на фронте, а мать погибла во время бомбежки..." Нет, так не пойдет! Марк может расценить это как ее уловку. Словно она старается что-то скрыть от него, выпячивая эту несчастную, погибшую семью патриотов, словно витрину магазина. Скомкала начатое письмо, бросила в мусорную корзину; взяла еще листок бумаги. "Мой самый дорогой и любимый..." Кто-то постучал в дверь; она крикнула по-немецки: -- Ja! Дверь отворилась, и в комнату вошел Притчард. Она с удивлением подняла на него глаза -- за все три недели он ни разу не осмеливался войти к ней,-- встала, стараясь скрыть смущение. Сидит ведь почти босая, в одних чулках, в номере беспорядок после целого дня лыжных прогулок: ботинки стоят у окна, свитера бесформенной кучей навалены на стуле, перчатки сохнут на радиаторе; мокрая парка висит в ванной на ручке двери, с воротника стекают ручейки тающего снега. Гремит радио: какая-то армейская станция в Германии передает американский джаз-банд -- он наяривает "Бали Хай". Притчард, стоя перед открытой дверью, улыбается ей... -- Ага,-- констатировал он,-- уютный уголок, комнатка иностранки, где царит вечный беспорядок! Констанс выключила радиоприемник. -- Прошу меня извинить,-- еле вымолвила она от неожиданности, рассеянно махнув рукой и вдруг вспомнив, что не причесана.-- Здесь такой кавардак! Притчард подошел к бюро и разглядывал стоявшую там фотографию Марка в кожаной рамке. -- Это и есть получатель ваших писем? На бюро, кроме фотографии,-- открытая коробка туалетной бумаги "Клинекс", маленький кругленький стержень для завивки ресниц и съеденная наполовину плитка шоколада. Констанс стало неудобно -- все это барахло валяется рядом с фотографией ее Марка. Какое пренебрежение к нему с ее стороны! -- Очень красив, ничего не скажешь.-- Притчард не отрывал глаз от фотографии. -- Да, красив,-- эхом отозвалась Констанс. Нашла наконец эластичные тапочки, поскорее натянула на ноги и почувствовала себя куда более уверенно. -- Здесь он такой серьезный...-- Притчард отодвинул коробку "Клинекс", чтобы получше разглядеть Марка. -- Он и в жизни такой серьезный,-- подтвердила Констанс. За три недели, что провела с Притчардом, катаясь на лыжах, она почти не упоминала о Марке. Говорили обо всем на свете, но каким-то странным образом по обоюдному молчаливому согласию избегали в своих беседах говорить о нем. Катались вместе каждый день, подолгу делились мыслями о лыжной технике, о необходимости все время наклоняться грудью вперед, об умении падать, успев при этом расслабиться, об учебе Притчарда в общественной школе в Англии, о его отце, о лондонских театрах и американских писателях; серьезно обсуждали животрепещущий вопрос о том, как ощущает себя человек в двадцатилетнем и тридцатилетнем возрасте; живо воскрешали в памяти веселое время, когда наступает Рождество в Нью-Йорке, замечательные футбольные матчи, что проходили по уик-эндам в Принстонском университете; устроили даже настоящую полемику по поводу природы мужества -- это когда Констанс вдруг оробела, струсила посередине крутой лыжни: день уже клонился к вечеру, солнце заходило, и горы стали безлюдными и пустынными. Притчард наконец оторвал взгляд от фотограф