чь-в-точь как в зимний вечер на Центральном вокзале, Роджер подошел ко мне. - Говорят, Леверет отлично справился, - сказал он. - Лучше, чем справились бы вы. Роджер невесело усмехнулся, выпятив нижнюю губу. Он хотел что-то сказать, но тут я заметил Элен. Она, должно быть, вышла с галереи для гостей и, проходя мимо нас, сдержанно улыбнулась мне, как человеку мало знакомому. Роджера она словно не заметила, так же, как и он ее. Я смотрел ей вслед, пока она не скрылась в дверях. - Она пошла домой, - сказал Роджер. - Чуть погодя и нам можно двинуться. Я, пожалуй, пойду с вами. Во дворе мутно светились сквозь туман фонари и огоньки такси. Мы пошли к такси, и Роджер вполголоса предложил, чтобы адрес шоферу дал я. Щелкнула дверца лифта. Прозвенел звонок. Элен открыла дверь, меня она ждала, но при виде Роджера вздохнула изумленно и радостно. Дверь затворилась за нами, и Роджер обнял ее. В этом объятии было и облегчение и доверие, так обнимаются любовники, которые хорошо знают, сколько наслаждения могут дать друг другу. А для нее, возможно, в этом объятии было и что-то большее. Они всегда встречались только в этих стенах, загнанные в угол необходимостью прятаться и скрываться, и она была счастлива хоть раз обнять его при свидетеле. Они охотно сейчас же улеглись бы в постель. И все-таки мое присутствие но только мешало им, но и радовало. Наконец они уселись на диван, я - в кресло. - Все сошло неплохо, правда? - спросила она, имея в виду то, что произошло сегодня в палате, но таким счастливым голосом, словно спрашивала совсем о другом. У Роджера, как и у Элен, блестели глаза. И когда он ответил: "Недурно", это тоже явно имело двойной смысл. Потом он заговорил уже прямо о деле. - По-видимому, все считают, что сошло даже хорошо. Я сказал, что ни минуты в этом не сомневаюсь. Элен хотела знать, может ли еще сегодняшний запрос как-то повредить нам. На это было нелегко ответить: вероятно, не повредит, если только не случится что-нибудь посерьезнее. Элен нахмурилась. Она была женщина умная, но к политике приобщилась совсем недавно и еще плохо разбиралась в закулисной игре. - Что ж, - сказала она. - Во всяком случае, с Бродзинским, надо думать, покончено. Это уже кое-что. Нет, возразили мы, это еще не наверняка. Не следует недооценивать шизофреников. Я передразнил Роджера и немножко отплатил ему, припомнив его обхождение с Бродзинским. Сумасшедшие нередко остаются опасными и тогда, когда люди поразумнее складывают оружие. Не следует недооценивать шизофреников, повторил я. Никогда не старайтесь их задобрить. Это пустая трата времени. Они только берут и ничего не дают взамен. С сумасшедшими можно обращаться только одним способом - бить в морду. Если субъект одержим манией преследования, единственно разумный путь - дать ему почувствовать, что он не зря беспокоится. Я болтал напропалую, напускал на себя свирепость, чтобы развеселить Элен. Но она вовсе ничего не разыгрывала, когда сказала свирепо: - Убить его мало. Ей-богу, я рада бы убить его своими руками! Он повредил Роджеру, по крайней мере старался повредить, и этого было довольно. - Вы не можете натравить на него кого-нибудь из ученых? - с жаром спросила она меня. - Они и так от него не в восторге, - ответил я. - А что толку, черт возьми! Роджер сказал, что ей не надо особенно волноваться из-за Бродзинского. Может, он еще и будет совать палки в колеса, но практически это неважно, из главных орудий он уже выстрелил. Не слишком остроумно было атаковать нас из Америки. Может быть, кого-нибудь там это и восстановило против нас, но эти люди все равно были бы нашими врагами. А у нас в Англии он подорвал доверие к себе у тех людей, которые охотно воспользовались бы им в своих целях. - У нас еще будет вдоволь неприятностей, - сказал Роджер. - Но что до Бродзинского, он, по-моему, просто будет кипятиться без толку. - И ты все ему спустишь? - Спущу, если разумнее всего с ним не связываться. И Роджер улыбнулся ей. - Убить его мало! - снова воскликнула Элен. Роджер крепче обхватил ее за плечи. В практических делах, пояснил он, месть - это роскошь, которую нельзя себе позволить. В ней нет никакого смысла. Элен громко засмеялась. - Говори только за себя. Для меня в ней есть кое-какой смысл. Я все пытался ее развеселить, но это было не так-то легко. Она тревожилась за Роджера, тревожилась куда сильнее, чем мы оба в этот вечер, и, однако, была необычайно оживлена. И не только потому, что мы были здесь. Она держалась так, словно зарубцевалась какая-то рана. Наконец я уловил, в чем дело. Эта атака никак не была связана с нею. Она подозревала, что те звонки по телефону исходят от кого-то, кто знаком Роджеру. Одно время она готова была винить в этом Бродзинского. Я предпринял кое-какие розыски, и они уже показали, что это весьма маловероятно. Теперь Элен могла мне поверить. И тем самым ничто уже не мешало ей ненавидеть Бродзинского. У нее полегчало на душе, она так и сияла. Ей невыносимо было думать, что именно она навлекла опасность на Роджера. Мне кажется, она охотно лишилась бы глаза, руки, миловидности, если бы могла этим уменьшить грозящую Роджеру опасность, - и однако, такая вот беззаветная любовь тоже по-своему эгоистична: Элен предпочла бы, чтобы опасность возросла, только бы не она сама была тому виной. Я сказал ей, что сыщики пока не узнали ничего определенного. Теперь все ее телефонные разговоры прослушиваются. - Все это ужасно некстати, когда он пытается поговорить со мной по телефону, - сказала Элен, взглянув на Роджера. - У детективов свои приемы. Придется вам потерпеть. - Уж не знаю, насколько я терпелива. - На твою долю выпало самое худшее, - сказал Роджер. - Ничего не поделаешь, надо справляться. - Он сказал это резко, твердо уверенный, что Элен поймет. Она спросила меня, не может ли она еще чем-нибудь помочь. Неужели ей только и остается сидеть и ждать, стиснув зубы. - Это очень нелегко, знаете, - сказала она. - Да, я знаю, - сказал Роджер. Вскоре он посмотрел на часы и сказал, что через полчаса ему надо идти. По дороге домой я думал о них, наконец-то предоставленных друг другу. 27. ПРОГУЛКА В СИЯНИИ ЛЮСТР Роджера незачем было предупреждать о сплетнях. Он сам их почуял, вернее - и в этом не было ничего сверхъестественного, - ему без всяких слов говорило об этом выражение каждого знакомого лица, куда бы он ни пошел: в палату, в клуб, в любое учреждение, на Даунинг-стрит. В те ноябрьские дни все мы знали, что сплетни так и бурлят. Болтали и просто что попало, злобно, яростно, взахлеб, но были сплетни и с политической подоплекой. Ни об Элен, ни о какой-либо другой женщине, насколько я слышал, пока не упоминали. Парламентский запрос, по-видимому, был прочно забыт. О Роджере болтали прежде всего потому, что он получил поддержку с самой неожиданной и наименее желательной для него стороны. Широкую известность получила его речь у рыботорговцев, на нее ссылались, ее обсуждали на все лады. Она была у всех на устах. Она приобрела особого рода популярность, ее повторяли, как попугаи, не вникнув в существо. В какие-нибудь две-три недели Роджер стал любимцем либерально мыслящей публики, она делала на него главную ставку или по крайней мере возлагала немалые надежды. Либерально мыслящая публика? Люди сторонние и, уж во всяком случае, марксисты не принимают ее всерьез. Она, эта публика, может изъясняться не тем языком, что "Телеграф", коллеги лорда Лафкина или рядовые консерваторы в парламенте, но, если дойдет до драки, она окажется в том же стане. Очень может быть. Но на беду Роджера "Телеграф", коллеги лорда Лафкина и рядовые консерваторы смотрели на это иначе. Для них "Нью-стейтсмен" и "Обсервер" были все равно что ленинская "Искра" самой революционной поры. Если уж Роджера восхваляют в этом лагере, за ним надо глядеть в оба. Хвалы исходили и из другого лагеря, и это было еще опаснее. Роджера стали цитировать независимые из оппозиции - не присяжные ораторы, у которых были свои заботы и которые хотели бы свести этот спор на нет, но всякие разоруженцы, пацифисты, идеалисты. Это не была организованная группа, и насчитывалось их едва три десятка, но все они были мастера произносить речи, и притом не знали никакого удержу. Прочитав одну из таких речей, в которых высказывалось одобрение Роджеру, я с горечью подумал - избави нас, боже, от друзей. Роджер все это понимал. Со мной он об этом не говорил, не делился ни своими страхами, ни надеждами, ни планами. Однажды он заговорил об Элен; в другой раз, в баре клуба, передавая мне кружку пива, вдруг спросил: - Вы верите в бога? Ответ он знал заранее. Нет, сказал я, я человек неверующие. - Странно, - сказал Роджер. Лицо у него стало озадаченное, простодушно-наивное. - Мне казалось, вы должны бы верить. Он отхлебнул пива. - Знаете, я не представляю, как без этого можно жить. Разумеется, есть сколько угодно людей, которые дорожат церковью, хоть и не веруют по-настоящему. Мне кажется, я дорожил бы ею, даже если бы и не верил. Но я верю. Я спросил, во что именно. - Мне кажется, почти во все, чему меня учили в детстве, - сказал Роджер. - Верю в господа на небесах, верю в загробную жизнь. Не стоит объяснять мне, что небо совсем не такое, каким оно мне когда-то представлялось. Я знаю это не хуже других. И все равно верю. И он продолжал говорить о вере. Говорил мягко, как человек, не очень уверенный в себе. Ему, видно, хотелось, чтобы я сказал - да, и я так чувствую. Он был совершенно искренен, ни один человек не мог бы так поверять другому свое самое сокровенное и при этом лгать. И однако, в глубине души у меня шевелилось подозрение: а может быть, человек и способен совершенно искренне поверять один свой секрет, потому что непременно хочет скрыть что-то другое. Нет, пожалуй, это вовсе не заранее обдуманный хитроумный ход, Роджер заговорил об этом совершенно естественно. И однако, если он не желает посвящать меня в свои дальнейшие планы, это неплохой способ. До сих пор я отгонял подозрение, которое Гектор Роуз не высказывал вслух, но которое сквозило в его едких намеках. Я знал Роджера так близко, как не знал и не захотел бы знать Роуз. Роуза нисколько не заинтересовали бы его цели, стремления и его вера. Для Роуза в каждом человеке было важно только одно - его действия; и часто, куда чаще, чем мне хотелось бы, он оказывался совершенно прав. Когда речь заходила о Роджере, он неизменно задавал один-единственный вопрос: как он поступит, когда настанет время действовать? Роджер мне ничего не сказал. На следующей неделе он только раз дал о себе знать. Я получил приглашение на "холостяцкий ужин", который должен был состояться на Лорд-Норт-стрит, на другой день после приема в Ланкастер-хаузе. На этом приеме Роджер несколько минут расхаживал взад и вперед по ковру в сиянии люстр, под руку с любезно улыбающимся премьер-министром. Впрочем, то же самое можно сказать и о других министрах и даже об Осбалдистоне и Роузе. У премьер-министра нашлось время для каждого, и он с каждым охотно расхаживал под руку в сиянии люстр и любезно улыбался. Я стоял на лестнице и думал: совсем такой же прием, с таким же распорядком, с тем же выражением на лицах мог иметь место и сто лет назад, с той только разницей, что тогда он, вероятно, был бы устроен в доме у премьер-министра и что в наши дни (если я правильно припоминаю отчеты о политических раутах времен королевы Виктории) подают куда больше напитков. Прием был устроен по случаю визита министра иностранных дел одной западной державы. Тут были политические деятели и государственные чиновники, те и другие с женами. Жены политиков были в более дорогих туалетах, чем жены чиновников, и вообще более ослепительны. Зато сами государственные чиновники были куда ослепительнее политиков, так что чужеземец мог бы их принять за людей иной, улучшенной породы. Все они были во фраках, в орденах, медалях, лентах и перевязях, и Гектор Роуз, обычно серенький и неприметный, весь так и сверкал, разукрашенный столь великолепно, как никто другой в этом зале. Зал был полон, и на лестнице тоже было полно народу. Маргарет разговаривала с Осбалдистонами. Я направился к ним, но меня перехватила Диана Скидмор. Я выразил восхищение со туалетом, ее драгоценностями - сапфирами чистейшей воды. Но она была бледна и, кажется, чем-то расстроена. Однако она умело притворялась оживленной, или, может быть, это оживление было так же неотделимо от нее, как самые черты ее необычайно выразительного подвижного лица. Она непрестанно улыбалась, поглядывала направо и налево, кивала проходящим мимо знакомым. Она внимательно посмотрела на премьер-министра, который теперь прогуливался с Монти Кейвом. - У него это недурно получается, правда? - сказала она. Она говорила о премьер-министре тоном директора школы, с удовлетворением следящего за тем, как тринадцатилетний ученик выполняет гимнастические упражнения. Потом спросила: - А где Маргарет? Я повел ее к жене. Хоть Диана и знала здесь куда больше народу, чем я, с Осбалдистонами она знакома не была. Она живо и с готовностью сказала, что рада будет с ними познакомиться. Но не прошли мы и нескольких шагов, как она вдруг остановилась: - Нет, не хочу больше никаких новых знакомств. Хватит с меня. Мне показалось, что я ослышался. Это совсем не походило на тот случай, когда она потеряла самообладание за обедом у себя в Бассете. Сейчас у нее в глазах блеснули не слезы, а упрямство. До конца приема было еще далеко. Да, после того вечера в Бассете к ней вернулась обычная твердость. Тогда, во время разговора о семейной жизни, она почувствовала себя несчастной, а она не привыкла чувствовать себя несчастной и мириться с этим. Она больше не могла жить одна в этом огромном доме. Ей нужен был кто-то, кто развлекал бы ее разговорами. Знакомая роль покорной ученицы, когда она, как восторженная девочка, внимала все новым наставникам и обращалась всякий раз в новую веру, - теперь ей всего этого было мало. И любовных приключений было бы мало. Ей нужна была какая-то прочная привязанность. - Вы мне не годитесь, - откровенно и деловито сказала она. - У вас есть жена. В просторной гостиной все лица казались веселыми. Веселей, чем на многих других сборищах, подумал я. Потом я увидел Кэро, они с Роджером шли об руку, непринужденно улыбаясь, прекрасная пара, сразу привлекающая к себе внимание и привыкшая к нему. Были ли здесь и еще люди, скрывающие такую же тайну, как Роджер? Уж конечно, были. Если бы узнать все о каждом из присутствующих, открылось бы немало неожиданностей. Впрочем, пожалуй, не так уж много, как можно было бы предположить. От мужчин и женщин, заполнявших эту гостиную, так и веяло энергией и здоровьем. Что называется, "первый сорт" (впрочем, сами они так себя не называли). Тут разыгрывалось несколько романов. Но в большинстве эти люди совсем не тяготились установленными рамками сексуальной жизни. И обычно она приносила им больше удовлетворения, нежели тем, кто бунтовал, стремясь вырваться из этих рамок. По тому, как они вели себя, как разговаривали и развлекались, вовсе не чувствовалось, что они стремятся в какой-то сексуальный рай, который, уж конечно, им где-то уготован. Быть может, думал я иногда, это - непременное условие деятельного существования. Так или иначе, почти все они были веселы и довольны. В этот вечер все, кажется, были особенно веселы и довольны, каждый купался в сиянии, исходившем словно бы от всех вокруг, даже премьер-министр, хотя исходило это сияние именно от него. Это было им наградой. А каковы другие награды? Мы с Маргарет распрощались и ждали в холле, пока слуги одну за другой выкликали машины. Машина лорда Бриджуотера, машина мистера Леверет-Смита, машина бельгийского посла, машина сэра Гектора Роуза. Маргарет спросила, чему я улыбаюсь. А я как раз вспомнил, как спросил однажды лорда Лафкина, какие награды он получил в своей жизни, которую очень многие сочли бы безмерно трудной. Ну, конечно, власть, сказал я. Это само собой разумеется. А еще, по-моему, только одно - транспорт. Городским транспортом он не пользовался лет тридцать - к его услугам всегда были иные средства сообщения. Жизнь у него каторжная, но передвигается он всегда словно на ковре-самолете. Лорд Лафкин мою шутку не оценил. Когда я увидел, что за люди съехались на другой вечер к обеду на Лорд-Норт-стрит, я подумал, что Роджер совершил тактическую ошибку. Тут были Монти Кейв, Леверет-Смит, Том Уиндем, а кроме того, Роуз с Осбалдистоном - и Фрэнсис Гетлиф. Такой подбор гостей объяснялся просто. Кейв - ближайший политический союзник Роджера, Леверет-Смит и Уиндем всегда должны быть в курсе событий. Мы, остальные, имели самое прямое отношение к политике Роджера. Но все, кроме Фрэнсиса, были накануне на приеме. На месте Роджера я подождал бы, пока в памяти потускнеет волшебное сияние того вечера для избранных; тогда их не так пугала бы возможность оказаться вне магического круга. За столом, кроме Кэро, были одни мужчины, и я задумался - чего ради Роджер все это затеял? Едва ли он станет откровенничать при Гекторе Роузе или Дугласе, да и при кое-ком из остальных. Он с Кэро, которая действовала как партнер, не раз прорепетировавший свою роль, казалось, хотели выяснить все точки зрения - кто что думает о событиях. Они не задавали наводящих вопросов, они просто сидели, слушали и, что называется, мотали на ус. Совсем как в тот раз, когда Роджер рассуждал о религии, я не мог положиться на свое суждение о нем и даже не очень понимал, каково это суждение, - слишком оно было неустойчиво. Не ведет ли себя Роджер как человек, который собирается отступить на заранее подготовленные позиции? Быть может, в конце концов он не совершает никакой тактической ошибки? Безусловно - это было ясно и понятно, - он дает каждому из присутствующих случай высказать свои сомнения. И не только дает случай, но и толкает на это. После обеда Кэро по оставила нас одних. Она была наша соучастница и вместе со всеми принялась за портвейн. Еще прежде, чем подали портвейн, произошло нечто такое, чего мне не случалось видеть ни в этом доме, ни где-либо еще. Горничные сняли со стола скатерть и поставили рюмки прямо на полированное палисандровое дерево. Так было принято в прошлом веке, и этот обычай всегда соблюдался в доме ее отца, сказала Кэро. Рюмки, графины с вином, серебро, розы в хрустальной вале - все отражалось в столе, как в зеркале; быть может, вот таким отражением любовались когда-то предки Кэро, быть может, представлялось ей, вот за таким столом сиживали они, когда составляли очередной кабинет в царствование Виктории или делили портфели. Подвигая графин Гетлифу, сидевшему по левую руку от него, Роджер небрежно заметил, что всем присутствующим, конечно, хорошо известно, кто за них и кто против. Каждый должен знать это, принимая какое бы то ни было решение. Потом бесстрастным тоном ученого-исследователя, читающего лекцию где-нибудь в Гарварде, прибавил: - Иногда я спрашиваю себя, насколько все мы свободны в выборе решения. Я говорю о политических деятелях. Быть может, мы куда менее свободны, чем нам хочется думать. Должно быть, Гектор Роуз утвердился в том, что предполагал с самого начала: Роджер готовит себе лазейку для отступления. Но то ли из духа противоречия, то ли оттого, что любил порассуждать, он принял вызов. - Разрешите вам почтительно заметить, господин министр, что наша свобода еще того меньше. Чем старше я становлюсь и чем больше решений государственной важности принимается при моем участии, тем больше я убеждаюсь, что старый граф Толстой был прав. Том Уиндем поглядел на него ошеломленно, но и воинственно, как будто ждал, что Гектор, очевидно, под влиянием русских, выскажет сейчас какую-нибудь ересь, подрывающую все основы. А Роуз не часто бывал на званых обедах, но к старости, видно, вдруг обрел вкус к большому обществу. - Наверно, было бы поучительно спросить себя, как бы это отразилось на решениях государственной важности, если бы все гости, присутствующие на вашем восхитительном обеде, леди Кэролайн, одним махом были бы уничтожены. Или, хоть это, на мой взгляд, и маловероятно, если бы мы размахнулись пошире и уничтожили бы сразу все правительство Ее Величества и весь высший государственный аппарат? При всем моем к ним уважении, боюсь, что эффект будет равен нулю. Будут приняты те же самые решения, не считая ничтожных отклонений, и приняты они будут почти в те же самые сроки. В разговор вступил Дуглас. Он был не прочь поспорить с Роузом, но они были коллеги и потому единомышленники. Им обоим было нежелательно, чтобы разговор вышел за рамки общих мест, и Дуглас пошел по стопам Роуза. Он не так уж верит в предопределение, сказал он. Может быть, и другие могут выполнять те же обязанности и принимать те же решения, но жить и действовать надо с таким ощущением, как будто тебя никто не заменит. Когда находишься в самой гуще, сказал Дуглас, хочешь не хочешь, надо выбирать и решать. Но, делая выбор, никто не верит в предопределение. Он оглядел сидящих за столом. На минуту маска бесстрастия слетела с него. - Потому-то все мы и стремимся быть в самой гуще. - Мы, дорогой мой Дуглас? - спросил Роуз. - Я говорю не только за себя, - ответил Дуглас. Монти Кейв, сидевший напротив меня, все время с интересом следил за Роджером. В своем мятом смокинге Монти казался еще коренастее и нескладнее, чем был на самом деле. Отвернувшись от Дугласа и Роуза, он заговорил спокойно, доверительно, и все взгляды обратились к нему. - Вы, кажется, имели в виду... нечто другое? - спросил он Роджера. - То есть? - То есть, - тут Монти не выдержал, и его толстая физиономия расплылась в ехидной усмешке, - вы, кажется, имели в виду кое-что поважнее. - Не понимаю вас, Монти. - По-моему, вы хотели сказать, что иной политический шаг сейчас может выглядеть, безусловно, ошибочным, а через десять лет окажется, что он был, безусловно, правилен. К несчастью, это верно. И все мы это знаем. - И что же? - ровным голосом спросил Роджер. - Может быть, я плохо вас понял, но, мне кажется, вы спрашивали нас, нет ли какой-то вероятности, что таково положение и сейчас. - Разве из моих слов можно сделать такой вывод? - А в этом случае не предпочтете ли вы пойти на попятный? - продолжал Монти. - Не захочется ли вам вести себя чуточку осторожнее? - Вы и правда считаете, что он такой уж осторожный? - прервала с дальнего конца стола Кэро. Глаза ее сверкали, щеки залил яркий румянец. В гневе она была великолепна. - Я вовсе не хочу сказать, что это ему легко и просто, - заметил Монти. - Но вы хотите сказать, что он струсил. Неужели никто не понимает, что уже много месяцев он выбивается из сил? Может быть, он даже переоценил свои силы. Вопрос только, что же будет дальше? - А что будет дальше? - спросил Монти. Оба ощетинились. Каждый почувствовал в другом врага. Кэро и нравилась Кейву и пугала его. А он ей казался слишком хитрым и недостаточно мужественным. Она не на шутку разозлилась. Она сражалась за Роджера и готова была ринуться в атаку, по при этом чутье подсказывало ей, в каком направлении лучше всего ринуться. Нет, она ничего не оставит на волю случая. Она не раз уже видела, как предавали друг друга такие вот любезные сотрапезники. Она хотела во что бы то ни стало заручиться поддержкой Леверет-Смита и Тома Уиндема и пыталась доказать им, что Роджера толкают на крайности не слишком разумные люди. Она была храбрая женщина и в гневе совершенно искренна. А насколько искренне нападал сейчас на Роджера Кейв? Уж не условились ли они об этом заранее? Роджеру это нападение было на руку, оно подкрепляло его тактику. - Сколько я могу судить... - с чрезвычайной важностью начал Леверет-Смит. - Да, Хорас? - Кэро подалась к нему, пуская в ход все свои чары - любезность аристократки и обаяние хорошенькой женщины. - Сколько я могу судить, не следует забывать, что в иных случаях тише едешь - дальше будешь. Он изрек это с таким видом, словно сам додумался до этой премудрости. С губ Кэро не сходила улыбка восхищения. - А разве мы об этом не помнили? - сказала она. - Просветите же нас, - сказал Монти. - Я склонен думать, что мы двигались вперед, несколько обгоняя общественное мнение. Правда, нам и следует быть несколько впереди, иначе мы не сможем подобающим образом его возглавить. Наша задача, - добавил Леверет-Смит, - как я понимаю, состоит в том, чтобы определить, насколько быстрее мы можем двигаться, ничем не рискуя. - Вот именно, - заметил Монти. От него так и несло презрением. А я подумал - напрасно он считает Леверет-Смита полным ничтожеством. Тот и в самом деле невыносим своим пристрастием к пошлым прописным истинам, но при этом, если уж он в чем-нибудь упрется, его не сдвинешь. Думая о том, что всем нам предстоит, я предпочел бы, чтобы он был большим ничтожеством - и чтоб его легче было сдвинуть с места. Как бы Роджеру не пришлось дорого заплатить за то, что у него оказался такой негибкий и неуступчивый помощник. Кэро продолжала очаровывать Леверет-Смита и Тома Уиндема. Это ей отлично удавалось. Она вполне понимала их сомнения, колебания, которые не могли не мучить их, заядлых консерваторов, - понимала еще и потому, что (хоть она не призналась бы в этом никому, кроме Роджера, а с той минуты, как он вступил на такой опасный путь, не призналась бы и ему) те же сомнения мучили и ее. Том Уиндем со вздохом сказал, что лучше бы и в наше время решающей силой оставался военный флот. - Конечно, я знаю, что это не так, - прибавил он. - Чему я очень рад, - сказал Монти Кейв. Том удивился, весь покраснел и стал настаивать. С тех пор как кончилась война, все только и делают, что гадают, какому оружию отдать предпочтение. Может, это и не беда. - Но все-таки, - сказал он, - ребятам (он имел в виду военных, а заодно и своих приятелей здесь, среди гостей) нужно время, чтобы привыкнуть ко всем этим переменам. Тут вмешался Фрэнсис Гетлиф, с холодноватой церемонностью, которая становилась для него все характернее, он извинился перед Уиндемом и Леверет-Смитом. Но, став церемоннее, он стал в то же время и нетерпеливее. - У нас мало времени. Что такое время в политике, вы и сами знаете. Но в науке оно идет раз в десять быстрее. Если вы станете слишком долго ждать, чтобы все пришли к единодушию, то, скорее всего, уже нечего будет ждать. Роджер смотрел на него во все глаза. Гектор Роуз хмуро усмехнулся. Тут и я вставил свое слово. Если нам и в самом деле придется туго (я намеренно подчеркивал, что ни в коей мере не отделяю себя от политики Роджера), у нас все-таки остается еще выход. Мы пытались добиться своего, так сказать, за кулисами политики - в кулуарах, в разных комиссиях. Если эти пути закроются перед нами, мы выйдем на трибуну. До сих пор нашим единственным сколько-нибудь открытым выступлением была речь Куэйфа у рыботорговцев. Все мы знаем, почему это так. Наши проблемы сугубо технические, по крайней мере мы их сделали таковыми; большую часть фактов приходится вуалировать по соображениям безопасности. То же и с решениями, которые в нашей стране, как и во всех странах мира, приходится принимать горсточке людей и оставлять в тайне. Эта секретность - вынужденная, она навязана нам многими обстоятельствами. Но может настать час, когда кому-то придется ее нарушить. Быть может, этот час еще не настал. Но одно лишь опасение, что он уже настал, может возыметь весьма неожиданные последствия, сказал я самым спокойным тоном. Я вовсе не ждал, что мои слова придутся слушателям по вкусу. И не ошибся. Дугласа, который меня любил, они покоробили, и он предпочел бы о них поскорей забыть. Роузу, который меня отнюдь не любил, они подтверждали, что не зря он всегда считал меня человеком, не очень подходящим для моей работы. Даже Фрэнсису они не слишком понравились. Что касается политиков, Кейв призадумался; он единственный здесь был в состоянии спросить себя, существуют ли и в самом деле в любой богатой и благополучной стране силы, на которые можно было бы опереться в подобном случае. Леверет-Смит сказал: - С такими соображениями я согласиться не могу. Кэро хмурилась. Дальнейшего обсуждения не последовало. Кто-то перевел разговор на другое, и только через несколько минут Роджер сказал: - Все это не так-то легко и просто, знаете ли. Это были его первые слова после перепалки с Кейвом. Он сидел во главе стола, полный сдержанной силы, сосредоточенный, и молча потягивал портвейн. Теперь он перешел в наступление. Он не скрывал тревоги, не притворялся. Он знал (и знал, что мы это знаем), что ему придется вести за собой всех, кто сидит сейчас за этим столом. Я слушал его и думал: никогда еще он так хорошо не играл свою роль. Играл? И да и нет. Может быть, и не все тут было заранее рассчитано, но без игры не обошлось. Кое-какие неясности были допущены с умыслом; а кое-что прозвучало двусмысленно помимо его воли. Когда мы прощались, все были еще под впечатлением его слов. Видимо, он добился своего. По дороге домой и потом наутро, несколько поостыв, я спрашивал себя: кто как истолковал слова Роджера? Слышишь ведь всегда то, что хочешь услышать, - это относится даже и к столь искушенным людям. Попросить бы их написать отчет о вчерашнем вечере - и картина получилась бы презабавная. А между тем, Роджер не сказал ни одного неправдивого или хотя бы неискреннего слова. Что до меня, сейчас я еще меньше мог предвидеть его дальнейшие шаги, чем когда бы то ни было с того дня, как Роуз впервые меня предостерег. Разумеется, Роджер сохранял для себя открытым путь к отступлению - было бы чистейшим безумием не позаботиться об этом. Разумеется, он не мог не подумать (и Кэро не могла не сказать ему того же), что еще есть время отступить, отказаться от крайностей своего политического курса, пока он не стал слишком тягостен и неприемлем для людей солидных, а затем перейти в другое министерство и в придачу завоевать этим маневром почет и уважение. Да, это ясно. Ни в чем другом у меня уверенности не было. 28. ИМЯ, КОТОРОЕ ПОЧТИ НИЧЕГО НЕ ЗНАЧИТ Как-то утром в декабре я получил некое сообщение. Его принес мой знакомый из органов безопасности. Мне не полагалось видеть эту бумагу, но я давно привык к их нелепым порядкам. Знакомый назвал имя, которое мне требовалось, но бумагу унес с собой. Это было имя преследователя Элен. Услыхав его, я только и сказал: "Вот как?" Имя было самое обыкновенное, так могли бы звать любую экономку. Оно казалось столь же вероятным - или невероятным, - как любое обстоятельство, когда имеешь дело с тайным расследованием. Но когда я остался один, оно показалось мне очень странным. Ничего подобного я не ожидал. Странно, но ничего потрясающего. Мне не назвали, как было бы в старомодной мелодраме, ни Гектора Роуза, ни премьер-министра, ни самого Роджера. Странно, но очень обыденно. Через пять минут я уже звонил Элен и сказал ей, что хочу не позже часу с ней увидеться. - В чем дело? - Но она могла и не спрашивать. По телефону я заставил ее дать мне одно обещание. Я ничего ей не смогу сообщить, сказал я, если она не даст мне такое обещание. Когда я сообщу ей то, что узнал, она не предпримет никаких шагов, ровным счетом никаких, без моего согласия. - Придется обещать, - сказала она твердо, хоть и без особого удовольствия. Надо было подумать, где нам встретиться и поговорить на свободе. Были рождественские каникулы, и у меня дома нам помешали бы дети. У нее? Нет, сказала она, на сей раз, по-моему, не слишком разумно. Она тут же назначила мне свидание в художественной галерее возле Барлингтон-гарденс. Здесь я и нашел ее, она сидела на единственном стуле посреди пустой комнаты. Стены были увешаны огромными яркими полотнами. Я шел к ней по безлюдной галерее, и мне подумалось, что со стороны мы выглядим как поклонники батальной живописи или как пожилой чиновник и моложавая, изящно одетая женщина на первом свидании. Увидав меня, она вопросительно раскрыла темные встревоженные глаза. - Ну что? - спросила она. Я не стал тратить время зря. - По-видимому, это Худ, - сказал я. В первую минуту она не поверила своим ушам, не поверила, что это тот самый Худ, которого мы оба знали, краснощекий человечек с добродушной физиономией мистера Пиквика, душа общества и любитель выпить, занимавший какой-то пост по коммерческой части, не из самых высоких, в фирме одного из соперников Лафкина. Я сказал Элен, что в последний раз встретился с этим Худом на дне рождения Лафкина - он так и таял от восторга при каждом слове Лафкина и громко хлопал ему, высоко поднимая руки, словно аплодировал какой-нибудь оперной диве. - Я встречала его в библиотеке, - несколько раз кряду повторила Элен. Потом продолжала: - Но что он может иметь против меня? Я с ним и двумя словами не обменялась. Она искала какой-то личный повод для обиды - быть может, она чем-то задела его, сама того не заметив, или не ответила на его внимание? - но не находила даже этого весьма слабого утешения. - Может быть, его что-то обозлило, когда мы с ним встречались в библиотеке, и он поэтому нас преследует? Как он до нас добрался? Кому-нибудь это известно? Я сказал, что это неважно. Но для нее сейчас это было так важно, что ни о чем другом она не могла думать. - Я должна поговорить с ним начистоту! - воскликнула она. - Нет. - Я должна. - Вот почему я и взял с вас обещание час назад, - сказал я. Она посмотрела на меня гневно, чуть ли не с ненавистью. Она жаждала действия, как наркотика. Вынужденное бездействие было нестерпимо. Это было все равно что отречься от себя, пожертвовать и душой и телом - телом не меньше, чем душой. Она горячо заспорила. Никакого вреда от этого не будет, сказала она. Но и ничего хорошего не будет, возразил я. А грозит это многими осложнениями. Теперь, когда мы знаем, кто он такой, он уже не так опасен. Если это просто личная неприязнь, что маловероятно, повторил я, с этим Худом можно не считаться, это досадно, но не более того. Это можно стерпеть. Но если это не просто личная неприязнь, действует ли он сам по себе? А если нет, кто стоит за ним? На Элен вдруг нашло самое настоящее безумие. Ей чудился кто-то необыкновенно хитрый и умный, насылающий на них с Роджером целые вражеские армии: враги следят за ними, строят козни, обступают со всех сторон, ловят каждый их шаг и каждое слово. Худ - это один маневр, Бродзинский - другой. Но кто всем этим заправляет? Я не мог успокоить ее, убедить, что это неверно. Я и сам не понимал, что происходит. В этой пустой комнате, где с полотен кидались на нас ярко-красные пятна, мне и самому стало казаться, что я попал в сети преследователей. Ей хотелось кричать, плакать, бежать куда-то, кинуться в объятия Роджера. Щеки ее пылали, но уже через мгновение - как мгновенно меняется в лице больной ребенок - она вся побелела. И затихла. Бурный порыв миновал. Ею овладел страх. Некоторое время я не мог добиться от нее ни слова. Наконец она сказала: - Если так будет продолжаться, не знаю, выдержу ли я. На самом деле она опасалась, что силы изменят не ей, а Роджеру. "Не знаю, выдержит ли он" - вот что на самом деле означали ее слова, но этого она не могла высказать вслух. И не могла заставить себя сказать, что теперь есть и еще причина, почему она боится его потерять. Иные свои страхи она мне поверяла - сказала же она мне при нашей первой встрече, что, если политическая карьера Роджера потонет из-за нее, он ей этого не простит. А вот в том, что пугало ее сейчас, она признаться не могла: это казалось предательством. Хоть она и обожала Роджера, она хорошо его знала. Она понимала, что преследования не сделают его более стойким, по заставят вновь искать безопасности - среди коллег, в привычном убежище на Лорд-Норт-стрит. Не удержавшись, она сказала: - Самое плохое - что мы сейчас врозь. Это означало, что она не может быть с ним каждый день, каждый час. - Когда он приходит, ему хорошо. И мне тоже. - Она сказала это, как всегда, просто и деловито, без лишних эмоций. - Но сейчас этого недостаточно. - Говорю вам, я от всего могу отказаться, - сказала она еще. - Могу жить на задворках, на гроши... Я на все готова... Лишь бы все время быть с ним. Я согласна больше не спать с ним, если надо, лишь бы просто быть рядом с ним день и ночь, изо дня в день. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. В ПРЕДДВЕРИИ 29. ПАНИХИДА Колокола церкви св.Маргариты в Вестминстере сумрачно звонили под хмурым низким небом пасмурного полудня. Шел третий день рождества, парламент был распущен на каникулы, но премьер-министр и Коллингвуд в визитках и цилиндрах прошли на крыльцо. Появились и еще три министра, несколько членов палаты лордов из тех, что постарше, затем - Роджер и Монти Кейв. Прохожие не обращали на них особого внимания: цилиндры, несколько важных шишек, какая-то церковная служба - эка невидаль. Я сел на одну из средних скамей; здесь по милости какого-то оптического обмана было светлее, чем на улице; витражи над алтарем сверкали и пылали, совсем как цветные стекла в парадной двери в доме моего детства или у Осбалдистонов. Энергичные холеные лица вокруг меня были серьезны, торжественны, по но скорбны. Для них это был просто обряд, - обряд, которым они наслаждались, без него их жизнь потеряла бы долю очарования. Коллингвуд некоторое время простоял на коленях. Другие министры и члены парламента сидели на двух передних скамьях, исполняя все, что положено, все, что исполнят их преемники, когда настанет час служить панихиду по ним. По правде сказать, тот, по ком служили панихиду в это утро, счел бы, что не все делается, как положено. Он был очень скромный старик, но необыкновенно строгий во всем, что касалось всяческих правил и приличий. Половина скамей в церкви пустовала. Не густо, сказал бы он. Еще больше его ошеломило бы, что панихиду служат не в Аббатстве. Золотят пилюлю, сказал бы он. Панихиду служили по Томасу Бевилу, он умер перед самым рождеством восьмидесяти восьми лет от роду. В начале последней войны он занимал министерский пост, а я служил под его началом. То были мои первые шаги на поприще государственной службы, и я знал Бевила лучше, чем почти все, кто присутствовал сейчас на панихиде. Никто не назвал бы его великим человеком, сам он - меньше всего, и, однако, я многому у него научился. Он был политик в самом прямом смысле этого слова, прирожденный политик. Он знал, когда какие рычаги и кнопки нажимать, знал куда безошибочнее, чем кто-либо другой в правительстве, и делал это так искусно, как свойственно обычно людям с более ограниченным полем деятельности, - таков был в моем колледже Артур Браун. Бевил был аристократ и делал вид, будто в политике он всего лишь любитель. Но он был любителем не больше, чем кто-нибудь из ирландцев, управляющих механизмом американской демократии. У него была настоящая страсть к политике. И, как почти все завзятые политики, он оценивал трезво все, кроме своих собственных возможностей. В 1943 году, когда ему минуло семьдесят четыре, ему вежливо, но решительно дали отставку. Все, кроме него самого, понимали, что это конец. Но он не спешил получить пэрство, все еще надеясь, что следующее консервативное правительство вновь его призовет. Консерваторы еще несколько раз приходили к власти, но его телефон не звонил. Наконец, в восемьдесят четыре года, он принял титул виконта, но и то скрепя сердце, и все еще допытывался у друзей, нет ли надежды снова получить портфель, если сменится премьер-министр. И когда ему говорили, что надежды нет, его кроткие голубые глаза начинали метать молнии. Но под конец он сдался. Последние четыре года были годами его перевоплощения: он стал лордом Грэмпаундом. Это был конец всему. Его, пожалуй, упомянут как фигуру из самых незначительных в каких-нибудь исторических трудах. Но он не удостоится отдельного жизнеописания. Я посмотрел на печатное извещение о панихиде - Томас Бевил, первый виконт Грэмпаунд, - и ощутил странную печаль. Вокруг почтенные сановники бормотали слова молитвы. Рядом с премьер-министром и Коллингвудом стоял Роджер, такой же уверенный, как и все; его звучный голос выделялся в общем хоре. И тут я ощутил не только печаль, но и отчужденность. Отчего - я и сам не мог бы объяснить. Вот так всякая правящая верхушка расстается с одним из своих собратьев. Не могу сказать, чтобы, я был особенно привязан к Томасу Бевилу. В давно прошедшие времена он был моим союзником, но нас связывали только дела. Он был добр ко мне, просто по природному благоразумию, как всегда бывал добр со всеми своими коллегами, если не было очень, уж веских причин быть недобрым. Вот, в сущности, и все. Он был упрямый старый консерватор, патриот до мозга костей, и при этом чем ближе я его узнавал, тем больше убеждался, что он черствый, равнодушный сноб. И все-таки я думал о нем совсем не так плохо. Я стоял в церкви, слушал хор уверенных, привыкших ораторствовать голосов и чувствовал себя посторонним - как был посторонним и он, потому что без него, как без любого из нас, когда настанет урочный час, могут так легко обойтись. Служба кончилась, и все - довольные, цветущие, с блаженным сознанием исполненного долга - высыпали наружу. Я не слыхал, чтобы кто-нибудь обмолвился хоть словом о покойнике. Премьер-министр, Коллингвуд и Роджер уселись в одну машину. Машина отъехала под внимательным взглядом Монти Кейва; он обернулся к Сэммикинсу, которого я во время панихиды не заметил, и сказал: - После завтрака продолжим. Он имел в виду заседание правительственной комиссии, которое шло все утро и не кончилось. Мы уже знали, что это должно было быть решающее заседание, и потому никто из советников - ни ученые, ни государственные служащие, кроме Дугласа, - не присутствовали. Умные, глубоко посаженные глазки Монти провожали машину, удалявшуюся по Парламентской площади. - Вовремя кончили, как по-вашему? - сказал он Сэммикинсу. И отрывисто, словно против воли, спросил, не позавтракаем ли мы с ним. Он жил на Смисс-сквер, я у него раньше не бывал; по дороге, в машине, Сэммикинс болтал без умолку, ничуть не смущаясь тем, что мы с Кейвом упорно молчим. Я спрашивал себя, почему Кейв нас позвал - от одиночества? А может быть, хотел или чувствовал себя обязанным что-то нам сказать? Дом был высокий, узкий и казался нежилым - так гулко отдавались в тишине наши шаги. Я посмотрел в окно столовой: напротив под пасмурным зимним небом виднелись развалины церкви. Словно я выглянул в какой-то иной, варварский мир. Но в столовой все было ярко, изысканно, на одной стене первоклассный Сислей - осокори над играющей под солнцем водой, на другой натюрморт Никола де Сталя: фрукты на белом блюде, пастель. Я спросил Кейва еще про одну картину. Он ответил уклончиво - он не знал имени художника. Он был начитаннее многих, но, как видно, ничего не смыслил в живописи. Он жил в музее, который по своему вкусу устроила его жена. Горничная подала груши авокадо, холодного цыпленка, язык, сыр. Кейв с жадностью набросился на еду, Сэммикинс ел меньше и не с таким наслаждением, зато завладел бутылкой рейнвейна. Мы с Кейвом давно привыкли, как почти все чиновники среднего поколения, до вечера не пить. - Вот это еда! - с жаром сказал Сэммикинс. - И какого черта мы тратим время на торжественные официальные завтраки! Монти Кейв улыбнулся ему - пожалуй, ласково, пожалуй, он и завидовал немножко пылкости и непосредственности, какими сам никогда не отличался; он заметил, словно бы случайно, с полным ртом: - Что ж, у нас было довольно примечательное утро. Он сказал это не столько Сэммикинсу, сколько мне. Я знал, что он человек хитрый, неискренний и умнее нас всех. Я подозревал, что сказано это отнюдь не случайно. И я тоже намерен был выбирать слова: - Ну и как оно прошло? - Да вы сами знаете, как это обычно проходит. Не то чтобы он хотел меня осадить, по я разозлился. Это было уже какое-то извращенное пристрастие к игре в прятки. Я посмотрел на него - жирный, оплывший подбородок, высоко поднятые брови, глаза зоркие, злые, вызывающие - странный, почти пугающий взгляд на обрюзгшем лице толстяка. - Старина Роджер в последнее время повадился отпускать шуточки на заседаниях, - сказал он. - И на заседаниях кабинета, и тут, в комиссии. Неплохие шуточки, должен признать, но едва ли их соль доходит до Реджи. Сэммикинс, по своему обыкновению, засмеялся, но Кейв только покосился на меня и продолжал: - Я иногда подумываю, разумно ли поступают политики, которые слишком много шутят. Как по-вашему? Я хочу сказать - иногда это выглядит так, словно на душе у них неспокойно, а они прикидываются уж чересчур беззаботными. Может так быть, как по-вашему? - А по-вашему, у Роджера на душе неспокойно? - спросил я. - Да нет, не думаю. Хоть убейте, не представляю, чего бы ему беспокоиться. А вы? Тут даже у Сэммикинса, который слушал куда рассеяннее, чем я, лицо стало озадаченное. Все мы знали, что Роджер в какой-то мере переживает политический кризис. Кейв знал это не хуже других. И вдруг я подумал: а может быть, при своей необычайной страсти к недомолвкам и околичностям он намекает на обстоятельства, не имеющие никакого отношения к политике. Неужели он и вправду подразумевал, что у Роджера есть какая-то другая забота, совсем иного свойства? Монти - человек наблюдательный и подозрительный и, возможно, сделался еще подозрительнее оттого, что был несчастлив. Может быть, он почуял, что еще одному семейному очагу грозит опасность? - Нет, - сказал я Кейву, - я тоже не представляю, с чего бы Роджеру беспокоиться. Разве что сегодня в комиссии дела шли хуже, чем вы говорите. И вы опасаетесь, что ему придется отступить. И вам тоже, конечно. - Нет, нет, - поспешно возразил Кейв. Лицо его преобразила улыбка, которая словно появилась откуда-то изнутри, мимолетная, веселая, совсем мальчишеская. - Уверяю вас, все прошло гораздо легче, чем я ожидал. Разумеется, у этого законопроекта в конечном счете не так уж много острых углов, правда? Разве что кто-нибудь собирается истолковать его так, что это придется не по вкусу Реджи Коллингвуду. - Чуть помолчав, Кейв прибавил: - Роджер был сегодня на редкость хорош. Иногда он и впрямь выглядит самым значительным человеком среди нас, вы понимаете, что я хочу сказать. Правда, у него вырвался один намек, - он сказал это не слишком громко и сразу же перешел на другое, - что при некоторых обстоятельствах он, пожалуй, готов обратиться с несколькими словами к широкой публике. Это, конечно, прозвучало не так грубо, как угроза подать в отставку, сами понимаете. - Кейв снова улыбнулся. - Может быть, я и ошибаюсь, но у меня создалось впечатление, что кое-кто из наших коллег понял намек. Глаза Кейва блеснули, и, понизив голос чуть не до шепота, он сказал мне: - Насколько я припоминаю последнее сборище у Кэро, Роджер мог позаимствовать эту хитрость у вас. Было уже почти два часа. Через полчаса заседание должно возобновиться, скоро Кейву надо будет идти. Мы поднялись в гостиную - тоже очень яркую, тоже увешанную картинами. Но прежде всего в глаза бросалась большая фотография жены Кейва. Она выглядела гораздо красивее, чем в жизни, правильные черты, лицо живое, энергичное. Неподходящая пара для Монти, совсем неподходящая, как догадался бы каждый, внимательно поглядев на это лицо. И все-таки Монти портрета не убирал. Должно быть, он смотрел на него каждый вечер, когда в одиночестве возвращался домой. С жалостью, с чувством неловкости я подумал, что, видно, горе не просто вошло в его жизнь, но заняло в ней главное место. С беззастенчивостью, на которую ни я, да и никто из нашего круга не осмелился бы, Сэммикинс подошел к портрету и спросил: - Вы получаете какие-нибудь вести от нее? - Только через ее адвокатов. - И что они говорят? - А как по-вашему? - спросил Кейв. Сэммикинс круто обернулся и сказал резко: - Слушайте, чем скорее вы поймете, что счастливо отделались, тем будет лучше для вас. Вас это, наверно, мало волнует. Но так будет лучше и для нее, а это, как ни печально, вас волнует. И так будет лучше для всех окружающих. Он держался и разговаривал, как полковой офицер, которому его рядовой поведал о своих семенных неурядицах. Почему-то было ничуть не похоже, что молодой повеса разговаривает с видным деятелем. И, слушая, я но ощущал неловкости. - Это все неважно, - сказал Кейв мягко, кажется, даже с благодарностью и совершенно искренне, как Сэммикинс. Немного погодя он распрощался и отправился на Грейт-Джордж-стрит. Думаю, он был искренен и тогда, когда сказал мне сочувственно и успокоительно: - Не тревожьтесь из-за нынешнего заседания. Все идет, как задумано. - Но не удержался и напоследок то ли сострил, то ли съязвил, то ли загадал мне загадку: - Только кем задумано, вот вопрос. 30. ОСКОРБЛЕНИЕ В воскресенье, дня через два после панихиды, мы с Маргарет сидели дома. Дети, как всегда на рождество, ушли в гости, и мы отдыхали. Зазвонил телефон. Маргарет сняла трубку, и лицо у нее стало удивленное. Да, он дома, сказала она. По-видимому, ее собеседник хотел назначить мне где-то свидание: Маргарет, оберегая мой покой, сказала, что мы с нею дома одни, так что, может быть, он зайдет к нам? После этого ей что-то долго объясняли. Наконец она отложила трубку, подошла ко мне и сочувственно чертыхнулась. - Это Гектор Роуз, - сказала она. По телефону голос Роуза звучал еще холодней обычного. - Мне крайне неприятно вас беспокоить, дорогой мой Льюис, я бы ни в коем случае не позволил себе этого, но у меня неотложное дело. Передайте мои извинения вашей супруге. Очень прошу меня извинить. Когда с предварительными расшаркиваниями было покончено, выяснилось, что ему необходимо сегодня же со мной повидаться. Он просит меня пожаловать в "Атеней" в половине пятого, мы выпьем чаю. Мне очень не хотелось идти, но он настаивал, твердо, решительно, отбросив все пустопорожние учтивости. Но как только мы условились о встрече, опять пошли извинения и расшаркивания. День был разбит, настроение испорчено. Я сказал Маргарет, что не помню, чтобы Роуз хоть раз вытребовал меня в воскресенье, даже в самую горячую военную пору; наверно, он и сам нарочно ради этого приехал из Хайгейта; тут мне пришло в голову, что я никогда не был у него дома. Маргарет, все еще сердитая, выговаривала мне, что я не отказался наотрез. Она не сомневалась так же, как и я, что это приглашение как-то связано с законопроектом Роджера. Однако мы слышали еще в пятницу вечером, что Кейв предсказал правильно и в правительственной комиссии все прошло гладко. - Что бы там ни было, а он мог бы подождать до завтрашнего утра. Я оставил жену, вышел из уютного дома под холодный моросящий дождь и подумал, что она совершенно права. Настроение мое ничуть не поднялось, когда такси остановилось у дверей клуба. Все окна были темные, на тротуаре, в сумраке и слякоти, стоял Гектор Роуз. Не успел я заплатить шоферу, как Роуз рассыпался в извинениях. - Ужасно глупо с моей стороны, дорогой Льюис. Я бесконечно перед вами виноват. И с чего только я взял, что клуб сегодня открыт. Мне случалось всячески ошибаться, но я никак не думал, что способен на такой промах. Извинения становились все изысканнее и в то же время все язвительней, как будто в душе Роуз считал виноватым меня. В столь же изысканных выражениях он стал объяснять, что, быть может, последствия его непростительного легкомыслия не столь уж непоправимо тяжки. Поскольку "наш" клуб закрыт, "старший" соответственно должен быть открыт, и мы, вероятно, без особых затруднений сможем выпить чаю там. Мне все это было известно не хуже, чем ему. В полусотне шагов, на другом конце площади, за пеленой дождя, который уже начал мешаться со снегом, мутно светились огни "старшего", как выразился Роуз, Объединенного клуба. И мне хотелось только поскорей покончить с церемониями и очутиться в тепле. Мы очутились в тепле. Уселись в углу гостиной и заказали чай с горячими булочками. Роуз по случаю неприсутственного дня был одет почти по-домашнему - спортивная куртка, серые фланелевые брюки, - по никак не мог покончить с церемониями. Это было так на него не похоже, что я растерялся. Как правило, решив, что необходимые приличия соблюдены, он так круто переходил к делу, словно какой-то выключатель поворачивал. Держался он так неестественно, его любезность так мало выражала скрывавшийся за нею характер, что всегда трудно было понять его истинное настроение. И однако, пока он описывал круги по лабиринтам светской учтивости, я с нарастающим беспокойством ощущал в нем какую-то внутреннюю тревогу. Мы пили чай с булочками. Роуз завел светскую беседу о рецензиях на новые книги в воскресных газетах. Ему попалось упоминание о книжке на тему, безусловно, небезынтересную для моей супруги, которой он снова просит передать извинения в том, что он нарушил сегодня наш воскресный отдых... Я человек терпеливый, по тут мне стало невтерпеж. - В чем все-таки дело? - не выдержал я. Он уставился на меня с каким-то странным выражением. - Вероятно, случилось что-то, имеющее отношение к Роджеру Куэйфу, - сказал я. - Я не ошибаюсь? - Не совсем так, - живо, озабоченно ответил Роуз. Наконец-то он перешел к делу. - Нет, насколько я знаю, тут все в порядке, - продолжал он. - Наши хозяева, видимо, собираются санкционировать этот проект, который я назвал бы необычайно разумным. На этой неделе он будет рассматриваться на заседании кабинета. Это, разумеется, компромисс, но в нем есть ряд положительных пунктов. Будут ли наши хозяева отстаивать эти пункты, когда окажутся под перекрестным огнем, вопрос другой. Будет ли наш друг Куэйф отстаивать свой законопроект, когда на него накинутся всерьез? Признаться, мне это очень любопытно. Это говорило второе "я" Роуза - деятельное, энергичное, - но он все еще зорко присматривался ко мне. - Так что же? - сказал я. - Я и в самом деле думаю, что с проектом все в порядке, - сказал Роуз; ему явно приятно было рассуждать со стороны, точно олимпийскому богу, который пока не решил, на чью сторону стать. - Думаю, вы можете на этот счет не волноваться. - А о чем же мне следует волноваться? И опять лицо у него стало какое-то странное. Оно было напряженное, властное и теперь, когда с него сошла насильственная улыбка, вызывало доверие. - По правде говоря, - начал он, - мне пришлось провести некоторое время в обществе работников службы безопасности. Чересчур много времени, я бы сказал, - прибавил он резко. И вдруг я не без удовольствия подумал, что понимаю, в чем дело. Новый год приходится на вторник. Роуз каждый год заседает в числе тех, кто составляет список представленных к наградам и титулам. Может быть, у нас в министерстве кто-то о чем-то проговорился? - Просочились какие-то сведения? - спросил я. Роуз посмотрел на меня сердито. - Боюсь, что я вас не понимаю. - Я хочу сказать, может быть, стали известны какие-то имена из списка, который будет объявлен на будущей неделе? - Нет, дорогой мой, ничего похожего. Совершенно ничего похожего. - Не часто он вот так позволял себе вспылить. Он с усилием сдержал досаду и заговорил спокойно, отчетливо, старательно выбирая слова. - Я не хотел тревожить вас без необходимости. Помнится, несколько месяцев назад я говорил вам, что на меня с разных сторон оказывают нажим, которому я по мере сил стараюсь сопротивляться. Когда, бишь, это было? У нас обоих была отличная, хорошо тренированная память. Я мог ему и не подсказывать, он сам знал, что это было в сентябре, когда он предупреждал меня, что "враги не дремлют". Мы оба могли бы сейчас кратко и точно изложить тот разговор на бумаге. - Так вот, должен с огорчением признаться, что я не мог сопротивляться до бесконечности. Эта публика - как там они себя именуют, на своем мерзком жаргоне? Группы нажима? - готова действовать через нашу голову. У нас нет способа этому помешать. Некоторые наши ученые (я имею в виду самых выдающихся ученых, наших советников по линии обороны, едва ли нужно напоминать вам, что это - линия нашего друга Куэйфа) будут снова проверены с точки зрения их благонадежности. Мне кажется, эта процедура будет именоваться - не слишком изящно - "двойная проверка". Роуз продолжал разъяснять положение - властно, четко, педантично, - и в голосе его слышались досада и отвращение, отвращение ко мне, кажется, не меньшее, чем к "группам нажима". Отчасти на него оказывают нажим по милости Бродзинского, который обрабатывает своих знакомых - членов парламента. Отчасти люди, пришедшие к той же точке зрения независимо ни от кого. Отчасти тут сказывается влияние Вашингтона - возможно, тут сыграли роль речи Бродзинского, или его американские друзья, или, может быть, это - заокеанское эхо того парламентского запроса. - Мы могли бы противостоять нажиму каждой из этих пружинок в отдельности, - продолжал Роуз, - хотя, как вы, наверно, заметили, наши хозяева, как бы это лучше выразиться, не всегда бывают по-кромвелевски независимы, когда им приходится иметь дело с "намеками" наших старших союзников. Но мы не можем противостоять им всем вместе. Попытайтесь поверить нам на слово. Наши глаза встретились, лица у обоих были непроницаемые. Роуз, как никто другой, рассыпался в извинениях, когда это было никому не нужно, - и, как никто, терпеть не мог извиняться, когда извиниться очень даже следовало. - Суть в том, - продолжал он, - что кое-кто из наших виднейших ученых, которые оказали государству немалые услуги, вынужден будет подвергнуться крайне унизительной процедуре. В противном случае он больше не будет допущен ни к какой серьезной работе. - О ком именно речь? - Есть двое или трое, которые для нас не так уж много значат. И затем - сэр Лоуренс Эстил. Я не сдержал улыбки. Невесело усмехнулся и Роуз. - Ну, знаете, по-моему, это довольно забавно, - сказал я. - Хотел бы я посмотреть, как ему об этом скажут. - Мне думается, его сюда включили, чтобы все это выглядело несколько пристойнее, - сказал Роуз. - Кто остальные? - Один - Уолтер Льюк. Строго между нами, поскольку он главный ученый советник правительства, мне кажется, что это очень дурной знак. Я выругался. Потом сказал: - А все-таки, может, Уолтер и пойдет на это, он ведь толстокожий. - Надеюсь. - Роуз помедлил. - Другой - ваш добрый старый друг Фрэнсис Гетлиф. Я долго молчал. Потом сказал: - Стыд и позор. - Я с самого начала пытался дать вам понять, что я тоже отношусь к этому без восторга. - Это не только позорно, но и грозит серьезным скандалом, - продолжал я. - Это одна из причин, почему я вытащил вас сегодня из дому. - Послушайте, - сказал я, - я прекрасно знаю Фрэнсиса. Знаю с юности. Он человек очень гордый. Сомневаюсь, очень сильно сомневаюсь, чтобы он на это пошел. - Скажите ему, что это необходимо. - С какой стати ему соглашаться? - Из чувства долга, - сказал Роуз. - Он вообще нам помогал только из чувства долга. Если его к тому же еще станут оскорблять... - Дорогой мой Льюис, - холодно и зло прервал Роуз, - очень многих из нас, людей, конечно, не столь выдающихся, как Гетлиф, но все же не последних в своем деле, так или иначе оскорбляют, когда наша карьера подходит к концу. Но это не значит, что мы можем позволить себе оставить свой пост. Это был чуть ли не единственный случай, когда он пожаловался на свои невзгоды, да и то не прямо. Я сказал: - Фрэнсис хочет только одного: продолжать свои исследования и жить тихо и мирно. - Не кажется ли вам - я позволю себе воспользоваться вашим же выражением, - что если он поступит, как хочет, то и у него и у всех вас останется еще меньше надежды жить тихо и мирно. Хватит глупостей, - резко продолжал Роуз. - Все мы знаем, что политика Куэйфа опирается на знания и научные выводы не чьи-нибудь, а Гетлифа. С точки зрения военной - мы, кажется, все в этом согласны - у нас нет лучшего научного авторитета. А раз так, он просто обязан переступить через свое самолюбие. И вы обязаны ему это растолковать. Повторяю, это одна из причин, почему я решил сообщить вам эту неприятную новость еще сегодня. Завтра он, вероятно, уже все узнает сам. Вы должны смягчить удар заранее и уговорить его согласиться. Если вы так горячо поддерживаете политику Куэйфа - а мне, уж извините, по некоторым признакам кажется, что так оно и есть, - вы просто не можете этого не сделать. Я подождал минуту, потом сказал как мог спокойнее: - Я только сейчас понял, что и вы так же горячо поддерживаете эту политику. Роуз не улыбнулся, даже глазом не моргнул, ничем не показал, что я попал в точку. - Я - государственный служащий, - сказал он, - я веду игру по всем правилам. - И вдруг живо спросил: - Скажите, а эта проверка поставит Фрэнсиса Гетлифа в очень трудное положение? - А по-вашему, с ним будут достаточно разумно обращаться? - Им разъяснят - может быть, даже они в какой-то мере и сами это понимают, - что он человек очень нужный. - И уже без всякой язвительности Роуз продолжал: - Он слывет крайним левым. Вам это известно? - Разумеется, известно. В тридцатых годах он был радикалом. В каком-то смысле он и по сей день считает себя радикалом. Что касается его образа мыслей, может быть, это и справедливо, но в душе никакой он не радикал. Роуз помолчал немного. Потом носком башмака показал на что-то справа от меня. Я обернулся и поглядел. Роуз показывал на портрет, писанный маслом, каких здесь, в гостиной, было множество: генерал времен царствования королевы Виктории, точнее, войны с бурами, - в бакенбардах, краснощекий, с глазами навыкате. - Беда в том, - сказал Роуз, - что наши "старшие" союзники прилежно перечитали все речи Фрэнсиса Гетлифа, все до единой, и воображают, будто никто из нас ничего о нем не знает. Но одно из немногих преимуществ жизни в Англии - что мы все-таки немножко знаем друг друга. Согласны? Знаем, к примеру, и это довольно существенно, что Фрэнсис Гетлиф так же склонен изменить отечеству, как, скажем... - И Роуз без особого ударения, по самым своим саркастическим тоном прочитал подпись под портретом: - Генерал-лейтенант сэр Джеймс Брюднал, баронет и кавалер ордена Бани... В нем и сейчас ощущалась затаенная тревога. После того как он предупредил меня о Фрэнсисе, она не затихла, а возросла. Настало напряженное молчание, потом Роуз сказал: - Вам следует предупредить Гетлифа еще кое о чем. Признаться, я считаю, что это оскорбительно. Но по нынешним понятиям подобная проверка, видимо, требует так называемого "расследования" и в области сексуальных отношений. Застигнутый врасплох, я ухмыльнулся. - Напрасно будут стараться. Фрэнсис женился совсем молодым, и они с женой по сей день живут очень счастливо. А чего, собственно, эта публика доискивается? - Я уже намекал им, что было бы не слишком тактично заговорить на эту тему с самим сэром Фрэнсисом Гетлифом. Но они сочтут своим долгом перебрать все его знакомства и проверить, нет ли чего-нибудь такого, из-за чего его кто-нибудь может шантажировать. Иначе говоря, насколько я понимаю, они хотят выяснить, нет ли у него любовниц или иных привязанностей. Как вам известно, существует престранная точка зрения, что раз человек гомосексуалист, то он, по всей вероятности, еще и предатель. Хотелось бы мне, знаете ли, чтобы они сказали это господам Иксу и Игреку. Впервые осторожнейший Роуз ничуть не заботился об осторожности. Он назвал по именам одного из самых твердолобых министров и некоего высокопоставленного общественного деятеля. - Хотелось бы мне, - эхом отозвался я, - чтобы кто-нибудь сказал Фрэнсису, что, когда докапываются, не гомосексуалист ли он, это и есть серьезная проверка благонадежности. Забавная мысль. Но потом я сказал: - Знаете, вряд ли он это стерпит. - Обязан, - сказал непоколебимый Роуз. - Это невыносимо, но такова наша жизнь. Я вынужден просить вас сегодня же ему позвонить. Вы должны поговорить с ним, пока до него еще ничего не дошло. Мы помолчали. - Сделаю все, что только в моих силах, - сказал я. - Весьма признателен, - сказал Роуз. - Как я уже говорил, это только одна причина, почему мне непременно нужно было с вами сегодня побеседовать. - А другая? - До сих пор я соображал туговато, но тут вдруг понял. - Другая причина - боюсь, что через ту же процедуру придется пройти и вам. Я даже вскрикнул. Меня охватило бешенство. Такая оплеуха! - Мне очень жаль, Элиот, - сказал Роуз. Много лет он звал меня просто по имени. А сейчас, сообщив мне эту новость, он почувствовал себя совсем чужим, как в первый день нашего знакомства. В сущности, он всегда не слишком жаловал меня. За много лет у нас установились отношения доброго сотрудничества, какое-то уважение, какое-то доверие. Я доставлял ему немало хлопот, так как при своем независимом положении позволял себе вольности, о каких государственный служащий, озабоченный своей карьерой, и помыслить не может. Ему было не всегда легко переварить то, что я говорил и писал. Он каждый раз одолевал себя не по добродушию, но по обязанности. Теперь настала минута, когда он не в силах был защитить меня, как, по его понятиям, следовало бы защищать коллегу. И именно поэтому я был ему неприятнее, чем когда-либо. - Хоть это и малое утешение, но вся эта история никак не связана с нажимом со стороны наших союзников, - сказал он чопорно. - Они интересовались Гетлифом, но отнюдь не вами. Нет, у вас, видимо, есть враги здесь, в Англии. Как я понимаю, это для вас не такая уж неожиданность. - Вы думаете, я стану это терпеть? - Я вынужден сказать вам то же самое, что уже высказал в применении к Гетлифу. Некоторое время мы молча сидели друг против друга; потом он сказал напряженно, холодно и враждебно: - Я считаю своим долгом насколько возможно облегчить вам все это. Если вы не желаете подвергаться этой проверке, я постараюсь изобрести какой-нибудь предлог - в конце концов это не свыше сил человеческих, - и вопросами обороны займется кто-нибудь другой, кем не так интересуется служба безопасности. Разумеется, - прибавил он с усилием, возвращаясь к обычной учтивости, - никто другой не будет для нас столь неоценимым помощником, дорогой мой Льюис. - И вы серьезно думаете, что я могу согласиться на подобное предложение? - Я делаю его с чистой совестью. - Вы же знали, что я не могу согласиться. Роуз разозлился не меньше моего. - Неужели вы сомневаетесь, что я отбивался от них месяцами? - И все-таки они поставили на своем. Теперь Роуз говорил с подчеркнутой беспристрастностью, с подчеркнутой рассудительностью: - Повторяю, мне очень жаль, что так случилось. Да будет вам известно, что я отстаивал вас и Гетлифа чуть ли не всю осень. Но после вчерашнего разговора с ними у меня не осталось выбора. Повторяю также: я готов сделать все, что только во власти нашего министерства, чтобы облегчить вам это испытание. На вашем месте я, конечно, чувствовал бы то же, что и вы. Прошу вас, не думайте о звонке Ретлифу. С моей стороны было опрометчиво просить вас об этом, поскольку мне предстояло сообщить вам новость для вас еще более неприятную. Кстати, и для меня тоже. Нет надобности решать что-либо сегодня же. Дайте мне знать завтра, как вы предпочтете поступить. Он говорил здраво и беспристрастно. Но я сидел напротив, и он видел во мне воплощенный укор. И ему хотелось только одного - чтобы я убрался с глаз долой. Что до меня, я даже не в силах был оценить его беспристрастие. - Да, выбора у меня нет, - сказал я грубо. - Можете сказать этим господам, чтоб делали свое дело. 31. СОВЕТ БЛАГОРАЗУМНОГО ЧЕЛОВЕКА В тот вечер я выполнил свой долг и позвонил Фрэнсису в Кембридж. Я был зол на него, совсем как Роуз на меня, потому что вынужден был его уговаривать. Я был зол, потому что Фрэнсис упрям и неподатлив и уговорить его нелегко. Я был зол на Маргарет, потому что, как любящая жена и человек горячий и принципиальный, она говорила то, что хотел бы сказать я: что и Фрэнсису и мне надо подать в отставку, а там пусть делают, что хотят. Но у меня было еще и другое чувство, которого я прежде не испытывал - во всяком случае, не испытывал очень давно, с ранней юности: жгучее, неотступное ощущение, что за мною наблюдают. Сняв трубку и назвав кембриджский номер Гетлифа, я напряженно ловил (может быть, нас подслушивают) звуки, едва доступные уху. Малейшее пощелкивание и позвякивание казалось мне оглушающим. Так было и все последующие дни. Я вспомнил одного беженца, который много лет назад рассказывал мне, какой ценой дается изгнание. Приходится думать над каждым шагом, который на родине был таким же бессознательным, как сон. Теперь я понимал, что это значит. Я ловил себя на том, что, садясь в такси, оглядываюсь по сторонам. Даже в сумерках деревья парка выступали неестественно четко; казалось, я мог бы сосчитать на них каждый сучок. Фары встречного такси слепили, как маяки. В начале недели позвонила Элен: утром пришло еще одно анонимное письмо, она и Роджер хотят со мной поговорить. И снова весь окружающий мир показался мне чересчур ярко освещенным. Мы уславливались о встрече, а нити паутины, сотканной подозрительностью, вспыхивали одна за другой. Мы казались друг другу и сами себе очень рассудительными, но до рассудительности было далеко. Мы потеряли чувство реальности, как люди, загипнотизированные тайной, - так мы с братом когда-то, в дни войны, измученные тревогой из-за того, что нам стало известно, пошли в глубь Гайд-Парка, чтобы нас никто не подслушал. Как будто вновь вернулась молодость и бедность и некуда повести подружку, - мы поодиночке зашли в кабачок на Набережной. Когда я пришел, тут было пусто, и я сел за столик в углу. Скоро ко мне присоединился Роджер. Я заметил, что, несмотря на все фотографии в газетах, никто за стойкой его не знал. В дверях появилась Элен, я пошел ей навстречу, поздоровался и подвел к столику. Она строго, как незнакомому, улыбнулась Роджеру, но щеки ее пылали и глаза блестели, как у маленькой девочки. Казалось, тревога и подозрения пошли ей на пользу и силы бьют в ней ключом. Из нас троих угасшим и усталым выглядел именно Роджер. Но пока я читал новую анонимку, которую Элен достала из сумочки, он следил за мной таким же живым и настороженным взглядом, как и она. Почерк был тот же, но слова теснее жались друг к другу. Письмо было угрожающее ("у вас осталось совсем немного времени, чтобы заставить его передумать") и - чего раньше не бывало - непристойное. Непристойность была своеобразная: как будто автор, задавшийся сугубо практической целью, вдруг сбился с пути и уже не мог остановиться, точно одержимый, который выводит гадости на стене общественной уборной. Этот липкий бред тянулся и тянулся, и за ним так и виделся садист и маньяк с остекленевшими глазами. Я больше не желал читать и бросил письмо на стол. - Ну? - воскликнула Элен. Роджер устало откинулся на стуле. Он, как и я, был смущен, и ему это было неприятно. С нарочитой небрежностью он сказал: - Совершенно ясно одно. Он здорово нас не любит. - Я этого не потерплю, - сказала Элен. - Но что мы можем поделать? - примирительно спросил Роджер. - Я намерена что-то делать. - Она взывала ко мне, нет, она решительно объявила мне это. - Ведь вы согласны? Пора что-то делать! В эту минуту я понял, что они впервые не согласны друг с другом. Вот почему они меня позвали. Элен хотела заручиться моей поддержкой, а Роджер, который, устало откинувшись на стуле, рассудительно и осторожно объяснял, почему им надо и впредь сносить все это молча, был уверен, что я не могу не стать на его сторону. Он остерегал, но ничего не навязывал. Он говорил медленно, взвешивая каждое слово. Нет никаких оснований думать, что анонимщик осуществит свои угрозы. Не стоит обращать внимания. Сделаем вид, что нас это ничуть не трогает. Неприятно, но не более того. - Легко тебе рассуждать, - сказала Элен. Роджер поглядел на нее с удивлением. Не следует предпринимать какие-либо шаги, если не знаешь, к чему это приведет, это почти всегда плохо кончается, сказал он, не повышая голоса. - Его можно заставить замолчать, - настаивала Элен. - У нас нет в этом никакой уверенности. - Мы можем обратиться в полицию, - резко сказала она. - Они тебя оградят. Разве ты не знаешь, что за такие вещи полагается полгода тюрьмы? - Да, конечно. - Роджер посмотрел на нее чуть сердито, как на бестолкового ребенка, который никак не решит простую задачку. - Но не таково мое положение, чтобы я мог выступить на суде в качестве свидетеля. Для этой роли надо быть человеком, чье имя никому ничего не говорит. Ты должна это понимать. Я никак не гожусь на эту роль. Минуту Элен молчала. - Да, конечно, не годишься. На мгновенье он накрыл ее руку своей. Потом она снова вспылила. - Но есть другие пути! Как только я узнала, кто он такой, я поняла, что его можно остановить. Он струсит. Это уж мое дело, и я об этом позабочусь. Глаза ее гневно расширились. Она в упор посмотрела на меня. - Как по-вашему, Льюис? Помедлив, я повернулся к Роджеру. - Некоторый риск есть. Но я думаю, пора бы перейти в наступление. Это прозвучало весьма резонно, продуманно и веско, - кажется, никогда в жизни я не говорил так убедительно. Роджер рассуждал вполне разумно. Элен тоже бог разумом не обидел, но она была создана для действия, а когда не могла действовать, ясность суждений тотчас ей изменяла. Мне следовало это понимать. Пожалуй, отчасти я это и понимал. Но мне и самому изменила ясность суждений по причинам более сложным, чем у Элен, и куда больше заслуживающим порицания. С годами я выучился терпенью. Люди вроде Роджера потому и прислушивались ко мне, что считали меня человеком стойким, терпеливым; но это вовсе не было мое природное свойство, и не так уж оно легко мне давалось. От природы я был непосредствен, даже сверх меры, порывист и податлив. Выдержка, которую приходилось постоянно проявлять на людях, вошла у меня в привычку, но в глубине затаилось мое истинное "я", и в минуты, когда терпение и самообладание изменяли мне, оно все еще, даже в таком солидном возрасте, могло вырваться наружу. Это было опасно и для меня и для окружающих, так как вспышки гнева, или порывы нежности, или даже простая блажь, пропущенные сквозь призму видимого благоразумия, казались проявлением сдержанности и надежности; я и в самом деле стал человеком выдержанным и надежным, но, к сожалению, лишь отчасти, а не до конца, это случалось не часто, потому что я очень следил за собой, но изредка все-таки случалось, и так случилось в этот вечер. Одна только Маргарет знала, что все эти дни, после памятного разговора с Роузом, я весь внутренне кипел. Как и Элен, в кабачок я вошел одержимый жаждой действия. Но, в отличие от Элен, по мне этого не было видно. Жажда эта просачивалась сквозь пласты терпения, вбирала в себя всевозможные оговорки и ухищрения, продиктованные выдержкой, и выглядела совсем как мудрый, тщательно взвешенный совет осторожного и благоразумного человека. - Да, - сказал я, - все мы под обстрелом. Есть большие преимущества в тактике пассивного сопротивления, в том, чтобы молча и невозмутимо принимать все наскоки противника. Он неминуемо встревожится, подозревая, что ты готовишь какой-то неожиданный встречный удар. Но нельзя же до бесконечности сидеть сложа руки. Не то противник перестанет тревожиться и вообразит, будто ты совсем безответный и все стерпишь. Вся соль в том - а это большое искусство, - чтобы молча выждать, выбрать удобную минуту и уж тогда ударить наверняка. Пожалуй, час уже настал или, во всяком случае, недалек. Этим нападением на Элен наш анонимщик сам подставляет себя под удар. Если он как-то связан с другими, чего мы и сейчас еще не знаем, им будет небезынтересно услыхать, что на него нашли управу; словом, этим стоит заняться. После очень слабого, чисто символического сопротивления Роджер сдался. Когда-то Кэро сказала мне, что он уступчив только в мелочах, а в серьезном деле его с места не сдвинешь. За время нашего знакомства мне едва ли хоть раз удалось его в чем-либо убедить и, уж во всяком случае, ни разу не удалось переубедить. Сейчас, когда мы сидели втроем за столиком, мне и в голову не приходило, что я стараюсь его переубедить. Я и сам себе казался столь же рассудительным, как им обоим. Почти сразу мы все заговорили уже не о том, следует ли что-то предпринимать, но - что именно предпринять. Позже, когда все уже было решено, я задумался: какую же ответственность я на себя взвалил. Быть может, сейчас я обманываю сам себя, но так ли уж много зависело от того, что я сказал в тот вечер? Уж конечно, решающую роль сыграла упрямая воля Элен, вернее, ее настойчивое желание. На сей раз Роджеру угодно было покориться и предоставить ей поступить по-своему. Вопреки обыкновению, он был какой-то сонный, отсутствующий - и не столько от усталости, как от какого-то странного добродушия. Он и говорил-то мало. А когда наконец заговорил, то изрек весьма многозначительно: - Нам сильно полегчает, когда мы от него избавимся, вот что я вам скажу. Элен зашипела на него, как разъяренная кошка. - Нечего сказать, утешил! - воскликнула она. И усмехнулась какой-то кривой усмешкой, в которой были сразу и злость и нежность. А Роджер явно готов был сидеть с таким же отсутствующим видом до той самой минуты, пока не сможет заключить ее в объятия. Теперь я не мог не признать, что их любовь взаимна. Роджер тоже любил ее. Это не было просто мимолетное увлечение, какие нередки у людей нестарых и себялюбивых, как Роджер. Он восхищался Элен точно так же, как восхищался и собственной женой, и, как ни странно, почти по тем же причинам, ибо эти две женщины были не так уж несхожи, как казалось. В Элен была та же прямота, что и в Кэро, и то же чувство собственного достоинства; по-своему она не хуже знала жизнь, хотя была куда меньше избалована ею. Пожалуй, она была натурой более глубокой, лучше понимала жизнь и обладала большей жизненной силой. Мне кажется, Роджер считал, что как человек он ниже их обеих. И конечно, между ним и Элен была чувственная связь столь сильная, что, сидя с ними рядом, я чувствовал себя как бы под током. Почему их тяга друг к другу была так сильна, я, вероятно, никогда не узнаю. Да и лучше этого не знать. Когда читаешь в любовных письмах о малых проявлениях огромной страсти, невольно забываешь, что страсть все-таки огромна. И еще одно. Так же, как и мне и Элен, Роджеру изменила ясность суждений. Он ее любил. Но - хоть это было вовсе не в его характере - чувствовал, что не имеет права ее любить. Не только и, пожалуй, не столько оттого, что он женат. Люди считали его жестким и целеустремленным политиком - и только. В этом была правда. Но вся ли правда, этого я еще не знал. Я еще не знал, как он станет поступать, оказавшись перед выбором. И однако, я был твердо уверен, что у него есть надежда сохранить душевную чистоту. Он хотел - хотел, быть может, сильнее, чем умел высказать, - творить добро. И, странным образом, словно его влекло назад, в глубь веков, во времена первосвященников и пророков, он больше был бы уверен в своей чистоте душевной, в том, что и ему дано творить добро, если бы, как величайшие деятели истории, заплатил за это дорогой ценой. Это очень несовременно и отдает суеверием, но, когда я смотрел на них обоих - на эту резкую, порывистую женщину, готовую жертвовать собой, и на сильного, непроницаемого мужчину, - мне назойливо вспоминалось предание о Самсоне и Далиле. Роджер помалкивал, а мы с Элен обсуждали, что следует предпринять. Обратиться к частным сыщикам? Нет, это ни к чему. Потом меня осенило. Этот субъект служит у одного из конкурентов лорда Лафкина. Если бы Лафкин поговорил с главой топ фирмы... - Да разве такие вещи делаются? - вдруг встрепенулся Роджер. - Да, - сказал я, - один такой случай мне известен. - Но это значит, - сказал Роджер, - что придется рассказать Лафкину все как есть. - Не все, но почти все. - Я против, - сказала Элен. Выслушав ее, Роджер продолжал: - Насколько вы ему верите? - Если вы доверитесь ому, он это оценит, - сказал я. - А разве этого достаточно? Я сказал, что Лафкин, хоть и сухарь-сухарем, всегда был мне другом. И что, безусловно, в его интересах принять сторону Роджера. Я пошел к стойке взять еще чего-нибудь выпить и предоставил Им это обсудить. И тут хозяйка обратилась ко мне, назвав меня по имени. Я бывал в этом кабачке не первый год, еще с тех пор, когда во время войны жил в Пимлико. В том, что она обратилась ко мне, не было еще ничего страшного, но говорила она, многозначительно понизив голос. - Я хотела бы вам показать одного человека, - сказала она. На мгновение я струхнул. Огляделся по сторонам, вновь остро почувствовав, что за мной наблюдают. Народу было немного - и ни одного знакомого или подозрительного лица. - Знаете, кто это? - почтительно прошептала она, показывая в другой конец стойки. Там сидел на высоком табурете человек самой заурядной внешности, в синем костюме, ел холодную телятину с паштетом и запивал портером. - Не знаю, - сказал я. - Это зять Ван Хейнигена, - в священном трепете прошептала хозяйка. Можно было подумать, что это чистейшая тарабарщина или, напротив, что Ван Хейниген некий видный деятель. Ничуть не бывало. Видные деятели были не по ее части. В этом кабачке Роджера никто не узнал, и, если бы назвать хозяйке его имя, она все равно не поняла бы, кто он такой. А вот кто такой Ван Хейниген, это было ей хорошо известно - и мне тоже. Это был уроженец Южной Африки, весьма почтенный, но с несчастливой судьбой. Лет пять назад он жил, помнится, в Хаммерсмите, и его убили ради какой-то ничтожной суммы, фунтов сто, не больше. В самом убийстве не было ничего потрясающего, но дальше уже пошло какое-то варварство: Ван Хейнигена неумело разрубили на куски, каждый кусок завернули в оберточную бумагу, прибавив в каждый сверток для веса по кирпичу, и покидали эти свертки в Темзу в разных местах между Блэк-Фрайерс и Патни. Очень странное преступление - из тех, какие (о чем, конечно, не подозревала хозяйка кабачка) иностранцы считают типичными для ее родного города, судьба, уготованная многим из нас, когда мы ощупью пробираемся по бесконечным улицам сквозь вечный лондонский туман. Правда, такого рода преступления и сблизили нас с хозяйкой: предлагая мне поглядеть на ван-хейнигенского зятя, она понимала, что показывает мне нечто такое, на чем лежит печать великих сил. Правда, этот зять был тоже вполне почтенный человек, не имевший никакого отношения к тем варварским деяниям. Быть может, с виду он был не очень уж достоин преклонения, быть может, блеск великих сил чуточку померк? Трепет в шепоте хозяйки свидетельствовал, что блеск великих сил никогда не меркнет. - Это зять Ван Хейнигена, - повторила она. Усмехаясь, я вернулся к столику. Элен видела, как я беседовал с хозяйкой, и поглядела на меня испуганными глазами. - Нет, ничего. Они решили к Лафкину не обращаться. Решили действовать напрямик: написать несколько слов самому анонимщику; ничего не объясняя, Элен сообщит ему, что не желает получать от него больше ни строчки, впредь все письма будут ему возвращены непрочитанными. Вот и все. Тем самым Роджер останется в стороне, анонимщик же поймет, что Элен знает, кто он такой. На том мы и порешили и еще посидели в веселом кабачке, где стало теперь многолюдно и хозяйка неутомимо хлопотала, хотя взгляд ее то и дело обращался к дальнему концу стойки, притягиваемый магнитом в синем костюме. 32. СИМПТОМЫ Законопроект наконец был опубликован, парламентские каникулы еще не кончились. Это не было просто приятным совпадением. Мы хотели, чтобы успело сложиться официальное мнение, и, чем определеннее, тем лучше. Это было бы для нас всего благоприятнее. Как только проект за N_8964 был опубликован, сторонники Роджера стали по разным признакам предсказывать дальнейший ход событий. По газетам мало что можно было понять. Одна газета воскликнула: "Конец нашей обороноспособности?" К нашему удивлению, лозунг не подхватили. Почти все комментарии обозревателей по вопросам обороны не были неожиданными, мы и сами могли бы их написать. В сущности, в известной мере так и было, поскольку два или три наиболее влиятельных обозревателя были учениками Фрэнсиса Гетлифа. Они знали все доводы не хуже его самого или Уолтера Льюка. Они отлично поняли законопроект, хотя, надо отдать ему справедливость, он был составлен в туманнейших выражениях. Они считали, что рано или поздно решение все равно будет одно. Опасность заключалась в том, что мы слушали только себя. Это профессиональная болезнь такого рода политики: отгораживаешься каменной стеной от противников и тешишься отзвуками собственного голоса. Вот почему подлинные заправилы были настроены куда оптимистичнее нас, остальных. Даже Роджер, более трезвый, чем другие деятели, понимая, что наступает решительный час, понимая, что ему необходимо точно знать настроения рядовых членов парламента, едва мог заставить себя заглянуть в "Карлтон" или "Уайт". Кабинет министров пошел на компромисс и не возражал против законопроекта. Но Роджер понимал (косноязычные люди вроде Коллингвуда умеют порой выразиться чрезвычайно ясно), что и от него требуется строгое соблюдение условий компромисса. Если он нарушит равновесие, если он начнет проводить свою политику в ущерб их интересам, ему несдобровать. Премьер-министр и его друзья были отнюдь не простаки, но они привыкли прислушиваться к людям, рассуждающим проще, чем они сами. Если рядовые члены парламента в чем-то заподозрили Роджера, что ж, простые умы подчас недаром проникаются подозрениями. Судить о нем будет его партия. Что до меня, дурные вести были мне ничуть не больше по вкусу, чем Роджеру Но в следующие две недели я навещал знакомых и бывал в клубах чаще, чем когда-либо с тех пор, как мы с Маргарет поженились. Я мало что заметил, а по тому, что заметил, трудно было о чем-нибудь судить. Как-то холодным ветреным январским вечером я шагал по Пэлл-Мэлл и думал, что в целом все идет хуже, чем я предполагал, но ненамного хуже. Потом я зашел в клуб, в котором не состоял членом, но должен был встретиться с коллегой по Уайтхоллу. Он возглавлял одно из ведомств, и, поговорив с ним несколько минут, я приободрился. Он говорил, поглядывая на часы - ему надо было попасть на поезд, чтобы поспеть к обеду в Ист-Хорсли, - и, по его словам, получалось, что наши шансы не так уж плохи. Тут за колоннами мелькнул Дуглас Осбалдистон. Мой собеседник простился и ушел, а я остался перекинуться словом с Дугласом, надеясь, что это выйдет как бы между прочим. Он вышел на свет, и лицо его поразило меня. Казалось, он совершенно раздавлен. Я не успел ни о чем спросить. - Льюис, я в такой тревоге, я с ума схожу, - вырвалось у него. Он сел рядом. - Что случилось? - спросил я. Он сказал одно только слово: - Мэри. Так звали его жену. Она, видимо, тяжко заболела. Словно плотина прорвалась - он стал описывать мне все признаки и симптомы, дотошно, чуть ли не с увлечением, как мог бы говорить сам больной о своей болезни. Недели две назад, нет, поправился Дуглас, одержимый страстью к точности, ровно одиннадцать дней тому назад она пожаловалась, что у нее двоится в глазах. Держала сигарету в вытянутой руке - и увидела рядом вторую сигарету. Они расхохотались. Им было очень весело. Мэри никогда ничем не болела. Через неделю она пожаловалась, что у нее онемела левая рука. И тут они поглядели друг на друга со страхом. - С тех самых пор, как мы поженились, мы всегда знали, когда кто-то из нас испуган. Она пошла к врачу. Тот не мог сказать ей ничего утешительного. Ровно двое суток назад она поднялась со стула, а ноги не слушаются. - Теперь она ходит, как паралитик! - воскликнул Дуглас. Сегодня утром ее отвезли в больницу. И ему тоже не сказали ничего утешительного. Раньше чем через несколько дней они не смогут определить, в чем дело. - Понятно, я обратился к самому лучшему невропатологу, - сказал Дуглас. - Я толковал с врачами чуть не весь день. Хорошо хоть, что можно было пустить в ход все свое влияние, найти крупнейших специалистов, посылать за ними служебные машины. В этот день Дуглас отбросил привычную скромность. - Вам, наверно, ясно, чего мы боимся? - спросил он, понизив голос. - Нет. Я обманул его ожидания. Я выслушал все подробности, но так ничего и не понял. Даже когда он назвал эту болезнь, меня ошеломило не столько название, как его лицо и голос. - Рассеянный склероз, - сказал он и прибавил: - Вы, наверно, читали о болезни Барбеллиона. И вдруг, непонятно почему, он воспрянул духом. - Но может быть, это еще совсем не то, - сказал он бодро, словно именно он должен был меня обнадежить. - Они пока не знают. И еще некоторое время не будут знать. Не забудьте, тут возможны и другие диагнозы, более или менее безопасные. Он повеселел, исполнился веры в будущее. Но его настроение могло в любую минуту перемениться. Мне но хотелось оставлять его в клубе, и я предложил отвезти его к нам - нас встретит Маргарет - или поехать к нему, в его опустевший дом. Он дружески улыбнулся, лицо у него было уже не такое серое. Нет, нет, напрасно я о нем беспокоюсь. Он вполне в форме, сегодня с ним ничего не случится. Он переночует в клубе, перед сном почитает какую-нибудь хорошую книжку. Пора мне знать, что он не из тех, кто способен пить в одиночку. Все, что он наговорил в этом приступе оптимизма, звучало до странности неискренне и не похоже на него, но когда я стал прощаться, он изо всех сил сжал мою руку. В следующие несколько дней все толки о Роджере всюду - и у нас в министерстве - стали громче. Через неделю возобновятся заседания парламента. Роуз и прочие единодушно предсказывали, что дебаты по законопроекту развернутся еще до пасхи. Но когда речь заходила о том, насколько сильна позиция Роджера и каковы его намерения, они уже не были единодушны. Роуз, который все это время держался со мной очень отчужденно, только учтиво улыбался. На четвертый день после моей встречи с Дугласом в клубе его секретарь утром позвонил моему. Не буду ли я так добр сейчас же прийти? Едва я переступил порог, у меня не осталось никаких сомнений. Он стоял у окна. Кое-как поздоровался со мной и сказал: - Вы ведь тоже о ней беспокоились, правда? - И почти выкрикнул: - Все очень плохо! - Что же говорят врачи? - Нет, это не совсем то, что они предполагали, - сказал Дуглас. - Это не рассеянный склероз. Но от этого немногим легче, - сказал он сдержанно, с горькой иронией. Ее недуг грозит последствиями столь же тяжкими, если не хуже. Это тоже заболевание центральной нервной системы, только более редкое. Никто не может в точности предсказать течение этой болезни. По всей вероятности, Мэри не проживет и пяти лет. И еще задолго до конца будет полностью парализована. - Представляете, какой ужас знать это заранее? - В его лице и голосе прорвалась жгучая, нескрываемая боль. - Знать такое о женщине, которую любил страстно, всем существом. Которую все еще любишь страстно, всем существом. Я молча слушал, проходили минуты, а Дуглас судорожно, отрывисто восклицал: - Придется скоро сказать ей... - Она отлично настроена. При этих заболеваниях, кажется, всегда так. Она ни о чем не догадывается. - Придется ей сказать. - Она всю жизнь была такая добрая. Ко всем добрая. Ну, за что это ей? - Если бы я верил в бога, я бы сейчас восстал против него. - Она такая чудесная... - И умрет такой смертью... Наконец он умолк, и я спросил, не могу ли чем-нибудь помочь. - Никто ничем не поможет, - сказал он. И продолжал ровным голосом: - Простите, Льюис. Простите. Ей нужны друзья. У нее будет вдоволь досуга, чтобы видеться с друзьями. Она захочет видеть вас и Маргарет, конечно, захочет. Помолчали. Потом он сказал: - Ну, вот и все. - Он явно собирался с силами. Напряженным голосом он прибавил: - Теперь я хотел бы поговорить о делах. - И протянул мне копию законопроекта, лежавшую на бюваре. - Хочу знать ваше впечатление. Как его принимают? - А как по-вашему? - Я был занят другим. Так какое же ваше впечатление? - Разве кто-нибудь ждал дружных всеобщих восторгов? - спросил я. - Вы хотите сказать, что ничего такого не последовало? - Есть и недовольные. - Насколько я мог заметить, это еще очень мягко сказано, - отозвался Дуглас. Страшное напряжение не отпускало его, но тут в нем проснулся искушенный политик. Его беспокоил не сам законопроект. Его беспокоило то истолкование, которое, как мы оба понимали, собирается дать ему Роджер и в соответствии с которым Роджер намерен действовать. Дугласу никогда не нравилась политика Роджера, для этого он по самой природе своей был слишком консервативен. До сих пор Роджеру в качестве министра удавалось гнуть свою линию только потому, что он действовал властно и решительно, а может быть, потому, что и Дуглас все-таки поддался обаянию его таланта. Но сейчас политика Роджера была Дугласу не по вкусу, и он не желал рисковать, поддерживая ее. Так же как раньше, он не желал, чтобы его имя было причастно к скандалу, вызванному тем памятным запросом в парламенте, так и сейчас не желал оказаться причастным к провалу. С той минуты, как он отстранил свою боль, свои мучительные мысли о жене, на первый план вырвалась эта другая забота. - Возможно, вы правы, - сказал я. Дуглас был слишком проницателен, чтобы стоило его дурачить. - Незачем обманывать себя, - сказал он. - Да вы и не станете. Вполне вероятно, что нынешняя политика нашего министра провалится. - Насколько вероятно? Мы в упор посмотрели друг на друга. Было не так-то легко заставить его высказаться определеннее. Я настаивал. Может быть, шансы равные? Так я втайне предполагал до этого разговора. - Надеюсь, у него хватит благоразумия отступить, пока еще не поздно. И взяться за что-нибудь другое. Нам необходимо иметь в запасе какую-то другую программу, вот что важно. - То есть? - Если это станет известно, это нам сильно повредит, - сказал я. - Ничего не станет известно, - возразил Дуглас, - и надо взяться за это немедленно. У нас мало времени. Нужно взвесить разные возможности и сделать правильный выбор. - В данном случае я никогда особенно не сомневался, что правильно, а что нет, - сказал я. - Ваше счастье. - Он сказал это легко, непринужденно, - на мгновенье я узнал прежнего Дугласа. Потом опять весь собрался, заговорил четко, сосредоточенно. О "правильном выборе" он сказал очень спокойно, это означало: надо избрать такой курс, который, при нынешних настроениях, будет и разумен, и практически осуществим. Он предложил сегодня же набросать вчерне новый план действий, "просто чтобы прикинуть, как это будет выглядеть". Тогда, если дело примет плохой оборот, у министерства будет что-то в запасе. Все слова и намерения Дугласа были прямы и открыты. Он был человек столь же строгих правил, как и Роуз. Он сегодня же точно и подробно изложит Роджеру, какие шаги он намерен предпринять. Впрочем, в одном отношении он не походил на Роуза. Он не опускался до лицемерных любезностей и пустых церемоний. Ему в голову не приходило прикидываться (как всегда прикидывался, а подчас ухитрялся и сам себя в этом убедить Роуз), будто он не в силах повлиять на ход событий. Ему в голову не приходило уверять, будто его дело - всего лишь проводить политику "хозяев". Напротив, Дуглас нередко находил и нужным и приятным показать, что от него зависит немало. Возвращаясь к себе в кабинет, я спрашивал себя, как-то пройдет сегодня его разговор с Роджером. 33. ЧЕЛОВЕК ПО ИМЕНИ МОНТИС Под вечер в тот же день я получил несколько строк от Гектора Роуза, не деловую записку, а личную, написанную от руки четким красивым почерком с обращением "Мой дорогой Льюис" и подписью "Всегда Ваш". Содержание было не столь приятное. Роуз, человек мужественный и работавший в том же коридоре, через несколько комнат от меня, не решился сказать мне это прямо в глаза. "Не будете ли Вы так любезны зайти ко мне завтра в 10 часов утра? Я знаю, что это слишком ранний час и что я слишком поздно Вас предупреждаю, но наши друзья из... (следовало название отдела службы безопасности), по своему обыкновению, несколько нетерпеливы. Они хотят с Вами побеседовать, что, как я полагаю, является заключительным шагом их обычной процедуры. Они просили на вторую половину дня пригласить для подобной же встречи сэра Ф.Гетлифа. Как я понимаю, Вы предпочли бы не приглашать Ф.Г. сами, и мы действуем согласно этому предположению. Не могу выразить, как мне неприятно, что Вас не предупредили заблаговременно, и я уже высказал, кому следовало, свое неудовольствие по этому поводу". В этот вечер, когда я изливал душу Маргарет, которая пришла в бешенство и этим несколько меня утешила, меня даже не забавляло волнение Роуза из-за неудобств назначенного часа. Я чувствовал, что это еще один укол, еще один удар по самолюбию со стороны расследователей. Когда я на другое утро ровно без пяти десять вошел в кабинет Роуза, он был еще чем-то озабочен и так же мало заботился о церемониях, как и я. - Видали вы такое? - сказал он без обычных своих многословных приветствий. "Такое" была передовая статья в одной из наиболее читаемых газет. Это была атака на наш законопроект под заголовком "Они хотят погубить нашу независимость". И дальше газета спрашивала: не собираются ли "они" предать отечество? Не хотят ли, чтобы мы перестали быть великой державой? - Боже милостивый! - вскричал Роуз. - Что они, с луны свалились? Да если бы можно было хоть что-то сделать, чтобы эта окаянная страна осталась великой державой, мы бы перевернули небо и землю, а кое-кто и жизни бы не пожалел - что они, не понимают? Он был вне себя и клял всех и вся. Не помню, чтобы я до этого хоть раз слышал от него бранное слово, тем более такие патетические речи. - Эти безмозглые олухи воображают, что нам легко мириться с положением вещей! - неистовствовал он. Он мрачно посмотрел на меня. - Да, наши хозяева не скоро расхлебают эту кашу. А теперь, пока не пришел Монтис, я хочу вам кое-что объяснить. Он вновь обрел невозмутимость автомата и свернул на привычную колею дипломатического этикета. - Монтис намерен сам заняться этим делом. Мы полагали, что это самое подходящее как в отношении вас, так и в отношении Гетлифа. Но были кое-какие разногласия относительно места встречи. Они считали, что ваш кабинет едва ли подходящее место для разговора с вами, поскольку это, так сказать, ваши собственные владения. Ну-с, я не желал, чтобы они приглашали вас в свое заведение, и мы согласились на том, что Монтис встретится с вами здесь. Надеюсь, дорогой мой Льюис, что в столь пренеприятных обстоятельствах это вам все-таки придется больше по вкусу. Только этот единственный выпад он себе и позволил. Это был самый прямой знак сочувствия и поддержки, на какой он был способен. Я кивнул, с минуту мы