молча смотрели друг на друга. Затем Роуз самым светским тоном сообщил, что скоро уйдет и освободит кабинет на весь день. Через несколько минут его секретарша ввела Монтиса. На сей раз приветствия Роуза были длинны и многословны до крайности. Потом он обернулся ко мне: - Вы, разумеется, знакомы? Мы знакомы не были, хоть и встречались как-то на заседании в Казначействе. - О, в таком случае разрешите мне представить вас друг другу. Мы обменялись рукопожатием. Монтис, подвижной, крепко сбитый, был как-то по-актерски красив: темные волосы, седеющие виски. Но держался он без малейшей театральности, ненавязчиво и почтительно. Он был самым младшим из нас троих, лет на десять моложе меня. Мы все трое обменялись какими-то незначащими словами, причем он вел себя как младший коллега, скромно, но уверенно. Роуз дирижировал этой болтовней минут пять, потом сказал: - Если не возражаете, я оставлю вас вдвоем. Дверь затворилась, и мы с Монтисом посмотрели друг на друга. - Может быть, присядем, - сказал он. Учтиво указав мне на кресло, он сел на место Роуза. Перед ним на столе стояли в вазе голубые гиацинты, срезанные только сегодня утром - Роуз страстно любил цветы. Гиацинты пахли чересчур сильно и приторно, а потому не напоминали мне, как могли бы, обо всех деловых разговорах, которые я вел с Роузом уже почти двадцать лет. И пока я сидел тут лицом к лицу с Монтисом, их запах только раздражал меня. Я не знал толком, какова его роль. Заправляет он этими делами? Или это некая безымянная сила, действующая за спиною заправил? Или просто исполнитель? Я мог только гадать; Роуз знал безусловно. Но все мы были помешаны на секретности, даже сами от себя пытались что-то скрывать, а потому никто никогда не обсуждал эти органы и их иерархию. - Вы сделали весьма достойную карьеру, - решительно и вместе с тем любезно заговорил Монтис, обращаясь ко мне по всей форме. - Вы, конечно, поймете, что я должен задать вам некоторые вопросы касательно отдельных ее этапов. Он не выложил на стол ни единой бумажки, тем более никаких папок. Следующие три часа он работал, полагаясь только на свою память. У него в кабинете, уж наверно, лежало изрядно разбухшее досье. Я быстро понял, что он беседовал не только с учеными и государственными служащими, с которыми я сотрудничал в годы войны и после, не только с моими старыми знакомцами по Кембриджу, в том числе с прежним главою колледжа и с Артуром Брауном, но и с персонажами из моего далекого прошлого, с неким ушедшим на покой адвокатом, с которым я не виделся добрых пять лет, и даже с отцом моей первой жены. Все сведения он хранил в голове и по мере надобности как нельзя кстати извлекал на свет божий. Этот прием известен любому официальному лицу, к нему не раз прибегали и Роуз, и Дуглас, и я сам. И все же это производило впечатление. Произвело бы впечатление и на меня, смотри я со стороны, как он умело разбирается в обстоятельствах чьей-то чужой жизни. Но речь шла обо мне - и это минутами выводило меня из равновесия. Тут были такие обстоятельства моей жизни, подчас самые сокровенные, о которых он был осведомлен лучше и подробнее, чем я. Моя ранняя юность, банкротство моего отца, бедность, время, когда я служил и в то же время готовился держать экзамен на адвоката, - он в точности знал все даты, все имена. Все это выглядело так просто и легко и совсем не походило на прожитую мною жизнь. Потом Монтис спросил: - Когда вы в молодости жили в... (он назвал городок, в котором я тогда жил), вы занимались политикой? Речи на местных собраниях Независимой рабочей партии, все, что я говорил в студенческих аудиториях или вечером где-нибудь в кабачке, - все ему было известно. - Вы тогда держались крайне левых убеждений? Я был намерен говорить только правду. Но это оказалось не так просто. Мы говорили На разных языках. Я не вполне владел собой. Осторожно выбирая слова, но резче, чем мне хотелось бы, я сказал: - Я верил в социализм. Я разделял все надежды, которые в ту пору носились в воздухе. Но я не был политиком в том смысле слова, как это понимают настоящие политические деятели. В том возрасте я не посвящал политике достаточно сил и времени. У меня было слишком много иных честолюбивых устремлений. При этих словах красивые глаза Монтиса просияли. Он улыбнулся мне не то чтобы весело, но по-приятельски. Я остался недоволен своим ответом. Меня еще никогда в жизни не допрашивали. Теперь я начал понимать, какой тут возможен нажим и какие искушения, и возненавидел все это. Я сказал ему чистую правду, и, однако, мои слова прозвучали чересчур примирительно. - Ну, конечно, - сказал Монтис, - молодым людям естественно интересоваться политикой. Я и сам интересовался в студенческие годы. - Да? - Так же, как и вы, только я был в другом лагере. Я входил в правление Клуба консерваторов. Он сказал это с наивно довольным видом, как будто его признание должно было меня поразить, как будто он сообщал, что был когда-то главою кружка нигилистов. И тотчас вновь стал деловит, сосредоточен, готовый в любую минуту уличить меня во лжи. Тридцатые годы - начало моей адвокатской деятельности, женитьба, приход Гитлера к власти, гражданская война в Испании. - Вы решительно встали на сторону антифашистов? - В те дни мы называли это по-другому, - сказал я. - Иными словами, вы выступали против генерала Франко? - Разумеется, - ответил я. - Но вы выступали против него весьма решительно и активно? - Я делал то немногое, что давалось мне без труда. И часто жалел, что не делаю больше. Он перечислил несколько общественных организаций, в работе которых я участвовал. - Все правильно, - сказал я. - В процессе этой деятельности вы постоянно общались с людьми крайних воззрений? - Да. - И вы были в очень близких отношениях с некоторыми из этих людей? - спросил он, вновь обращаясь ко мне официально, по всей форме. - Я попросил бы вас выражаться более определенно. - Я не хочу этим сказать, что вы были в то время или когда-либо ранее членом коммунистической партии. - Если вы и хотели это сказать, это неверно, - ответил я. - Допустим. Но вы были близки с некоторыми людьми, которые в этой партии состояли? - Я хотел бы знать, с кем именно. Он назвал четыре имени: Артур Маунтни, физик, еще двое ученых, Р. и Т., и миссис Марч. Я никогда не был близким другом Маунтни, сказал я. (Очень неприятно, когда приходится переходить к обороне.) - Во всяком случае, в тридцать девятом году он вышел из коммунистической партии, - с профессиональной уверенностью сказал Монтис. - И с Т. я тоже не был в дружбе, - сказал я. - А вот с Р. мы были друзьями. Во время войны мы постоянно встречались. - А недавно, в октябре, вы с ним виделись? - Я как раз собирался вам сказать, что последнее время мы видимся не часто. Но я очень к нему привязан. Он один из лучших людей, каких я знал в своей жизни. - А миссис Марч? - Мы с ее мужем дружили еще в молодости и до сих пор остаемся друзьями. С Энн я познакомился в доме его отца двадцать с лишком лет назад. Раза три-четыре в год они у нас обедают. - Вы не отрицаете, что поддерживаете добрые отношения с миссис Марч? - Разве похоже, что я это отрицал? - воскликнул я, взбешенный тем, что все это звучит как-то двусмысленно. Он улыбнулся вежливой, ничего не выражающей улыбкой. Я заставил себя успокоиться и попытался повернуть разговор по-своему. - Пожалуй, пора мне внести некоторую ясность, - сказал я. - Прошу вас. - Прежде всего, хотя это, в сущности, к делу не относится, я не склонен отказываться от своих друзей. Мне бы это и в голову не пришло - все равно, будь они коммунисты или кто угодно еще. Энн Марч и Р. - в высшей степени достойные люди, но если бы и не так, все равно. Будь поле ваших розысков пошире, вы бы обнаружили, что среди моих знакомых есть и люди, весьма благонадежные политически, но весьма мало почтенные чуть ли не во всех других отношениях. - Да, мне было очень интересно убедиться, сколь разнообразен круг ваших знакомств, - сказал он, ничуть не смущенный. - Но не в этом суть, правда? Он кивнул. - Вас интересуют мои политические взгляды, не так ли? Почему же не спросить меня прямо? Хотя в двух словах на это не ответишь. Начать с того, что с годами я не слишком изменился. Разве что научился кое-чему. Я еще скажу об этом немного погодя. Как я уже говорил, я никогда не отдавался политике, как отдаются ей настоящие политические деятели. Но она всегда меня занимала. Мне кажется, я понимаю, что такое власть. Я наблюдал различные ее проявления почти всю мою сознательную жизнь. А когда понимаешь, что такое власть, поневоле начинаешь относиться к ней с подозрением. Это одна из причин, почему я не вполне согласен с Энн Марч и Р. Еще в тридцатых годах мне представлялось, что централизация власти, имевшая место при Сталине, достаточно опасна. Не могу сказать, чтобы меня это очень волновало. Но я относился к этому с недоверием. По правде говоря, сама по себе политическая механика меня не очень волнует, вот почему вы вполне могли бы из-за меня не беспокоиться. Я убежден, что в государственных делах нам следует вернуться к кодексу чести и порядочности. Ничего другого мы не можем себе позволить. Он в упор смотрел на меня, но не говорил ни слова. - Но я хочу быть с вами откровенным, - продолжал я. - Когда речь идет о чести и порядочности, я думаю, мы с вами можем найти общий язык. Когда речь заходит о чистой политике, мы почти наверняка общего языка не найдем. Как я уже сказал, меня мало волнует сама по себе политическая механика. Но людские чаяния, то, чего мы надеемся достичь посредством политики, волнуют меня глубоко. Мне казалось, что русская революция приведет к злоупотреблениям властью. Я говорил об этом Энн Марч и еще кое-кому из друзей, и это им не слишком нравилось. Но дело не только в этом. Я всегда считал, что действие власти - двоякое. При помощи власти в России делалось не только плохое, но и много хорошего. Как только они поймут, какими бедами чревато злоупотребление властью, они смогут создать замечательный общественный строй. Сейчас я в это верю больше, чем когда-либо. Не знаю, как он будет выглядеть при сравнении с американским. Но до тех пор пока существуют эти два строя - русский и американский, - мне кажется, человечество вправе надеяться, что сбудутся лучшие его чаяния. Лицо Монтиса по-прежнему ничего не выражало. Несмотря на свою службу или, может быть, именно благодаря ей он всегда видел в политике только некую силу, требующую секретных сведений. Этот человек отнюдь не был склонен к отвлеченным рассуждениям. Он кашлянул и сказал: - Еще несколько вопросов из той же области, сэр. Перед самой войной ваша первая жена вручила одному коммунисту крупную сумму, так? - Кому же это? Он назвал имя, которое ничего мне не сказало. - Вы уверены? - спросил я. - Совершенно уверен. Я понятия не имел об этом человеке. - Если вы и правы, - сказал я, - она так поступила вовсе не по идейным соображениям. На миг он заставил меня вернуться в прошлое. Снова я был молод, горько несчастлив, женат на женщине, из-за которой я не знал ни минуты покоя, я еще способен был ревновать, но уже привык к тому, что она вечно ищет кого-то, кто согрел бы ей душу; еще приходил в ужас, когда не знал, где она и с кем, отдан на милость всякого, кто мог сообщить мне хоть слово о ней, самый звук ее имени все еще приводил меня в трепет. Мы оба молчали. Потом он сказал с каким-то неловким сочувствием: - Я осведомлен о вашей трагедии. Мне больше незачем расспрашивать вас о ней. - И продолжал с внезапной резкостью: - Ну, а вы-то сами? Бывали вы на собраниях?.. И он назвал организацию, которую не в те времена, а позднее мы стали именовать "Фронт". - Нет. - Прошу вас, подумайте еще. - Я уже сказал - нет, - повторил я. - Это очень странно. С самого начала он держался официально, не проявляя никакой враждебности, но тут она прорвалась. - У меня есть свидетельство человека, который помнит, что вы сидели рядом с ним. Он в точности помнит, как вы тогда выглядели. Вы отодвинули стул, встали и произнесли речь. - Говорю вам, тут нет и слова правды. - Мой свидетель - человек, достойный доверия. - Кто же это? - Вам следовало бы знать, что я не вправе называть источники, из которых черпаю свои сведения. - Это не имеет ничего общего с правдой, - гневно и резко сказал я. - Как я понимаю, вам это сообщил один из ваших раскаявшихся коммунистов? Как я понимаю, большинство своих сведений вы получаете именно этим путем? - Вы не имеете права задавать такие вопросы. Кровь бросилась мне в лицо от безмерной злости и горечи. Помолчав, я сказал: - Послушайте, вам надо быть поосторожнее с этими вашими источниками. В данном случае дело не так уж серьезно. Насколько я знаю, этот самый "Фронт", о котором вы говорите, был организацией вполне невинной. У меня было немало знакомых, связанных с организациями более крайними. Я вам это уже сказал и готов повторять снова и снова. Но как раз к этой группе я никогда не имел никакого отношения. Повторяю, я не бывал на их собраниях и никак не был с ними связан. Заявляю это со всей решительностью. Вам придется с этим примириться. Ваш осведомитель всю эту историю высосал из пальца. И, повторяю, вам следует с осторожностью относиться к тому, что он вам нарассказал о других людях. Его выдумка обо мне меня мало трогает, но другие его россказни могут повредить больше - людям, более беспомощным. Впервые я поколебал его уверенность. Не тем, что дал волю гневу, думал я после, - к этому он, наверно, уже привык. Скорее тем, что оказалась под сомнением его профессиональная опытность. У него был немалый опыт, и он понимал, что ни я, ни любой другой серьезный человек не стал бы оспаривать такое конкретное показание, если бы не был твердо уверен в своей правоте. - Я это проверю, - сказал он. - Вероятно, вы доложите о нашей беседе Гектору Роузу? - спросил я. - Совершенно верно. - Я бы хотел, чтобы вы упомянули и об этой истории. И сказали бы, что делаете это по моей просьбе. - Я бы сделал это при всех условиях. Сейчас он говорил не как человек, который обязан допросить другого, но как будто мы, два службиста, вместе работали над каким-то "трудным случаем". - Очень любопытно, - сказал он, озадаченный и рассерженный. Он продолжал задавать вопросы, но без прежнего напора, как человек, который рассеян на службе, потому что его одолевает какая-то личная забота. Что мне известно о создании атомной бомбы? Да, я знал об этой работе с самого начала. Да, я все время поддерживал знакомство с физиками. Да, я знал Соубриджа, который выдал кое-какие секреты. Да, он учился в школе с моим братом. Но все эти вопросы Монтис задавал без особого интереса: он знал, что в конечном счете именно из-за моего брата Соубридж потерпел крах. Монтис заговорил о том, как я поступал и что думал, когда была сброшена первая бомба, - теперь он снова был начеку. - Я выступал открыто, - сказал я. - Вам достаточно прочесть то, что появилось в печати. И еще кое-что вы найдете в отчетах. - С этими материалами уже ознакомились, - ответил Монтис. - Но все-таки я хотел бы услыхать об этом от вас. Не выступал ли я, как и многие ученые, против применения атомной бомбы? Безусловно, сказал я. Не встречался ли я с учеными непосредственно перед Хиросимой, чтобы выяснить, могут ли они это предотвратить? Безусловно, сказал я. Не значит ли это зайти дальше, чем положено государственному служащему? - Государственным служащим случалось предпринимать и гораздо более действенные шаги, - сказал я. - Я не раз жалел, что и сам так не поступал. Потом я стал объяснять. Пока была надежда помешать взрыву бомбы, мы использовали все рычаги, какие только могли нажать. В этом нет ничего неподобающего, - разве только (не удержался я) не подобает в душе возмущаться применением каких бы то ни было бомб в какое бы то ни было время. После Хиросимы у нас был выбор. Либо подать в отставку и протестовать во всеуслышание, либо оставаться на своем месте и делать все, что только в наших силах. Большинство осталось, и я в том числе. Из каких побуждений? Было ли то чувство долга, дисциплинированность или даже приспособленчество? Быть может, мы заблуждались. Но, пожалуй, если бы мне опять пришлось выбирать, я поступил бы так же. После этого допрос пошел более вяло. Мой второй брак. Не принадлежал ли мой тесть до войны, до моего с ним знакомства, ко всякого рода "фронтам"? - вновь становясь озабоченным, спросил Монтис. Я не знал. Может быть, и так. Он был старомодный интеллигент, либерал. Служба - ничего интересного, хотя Монтис и полюбопытствовал, когда я впервые познакомился с Роджером. Шел уже второй час. Вдруг он хлопнул ладонями по столу. - На этом и остановимся. Он вскочил, ловкий и проворный, и посмотрел на меня блестящими глазами. И сказал, не столь официально и не столь почтительно, как говорил со мной вначале: - Я верю всему, что вы мне сказали. Пожал мне руку и быстро вышел, а я так и остался стоять посреди кабинета. Все прошло гладко и пристойно. Монтис был толковый и, наверно, даже приятный человек, и он всего лишь делал свое дело. Но потом весь этот январский день, сидя у себя в кабинете, я был чернее тучи. Не то чтобы я тревожился о последствиях. Чувство было более глубокое, будто услыхал, что у тебя больное сердце и, если хочешь выжить, надо жить с оглядкой. Я не дотронулся ни до одной бумаги и совсем не работал. Почти все время я смотрел в окно, словно обдумывал что-то, а на самом деле ни о чем я не думал. Позвонил Маргарет. Она одна понимала, что я не могу так просто от этого отмахнуться. Понимала, что я хоть и не молод, но все еще отчаянно самолюбив и мне нестерпимо давать кому бы то ни было отчет в своих поступках. По телефону я сказал ей, что все это, в общем-то, пустяки. Несколько часов мне задавал вопросы порядочный и разумный человек. В нашем нынешнем мире это пустяки. Если живешь в разгар религиозных войн, будь готов к тому, что тебя могут пристрелить, или уж беги и прячься. Но перед Маргарет бесполезно было храбриться. Она меня видела насквозь. Я сказал, что, когда Фрэнсиса наконец отпустят, приведу его к нам обедать. Маргарет этого не ждала и встревожилась. Она уже пригласила Артура Плимптона, который снова в Лондоне, - пригласила отчасти для развлечения, отчасти ради сватовства. - Я бы отменила приглашение, но понятия не имею, где он остановился. Может быть, попробовать связаться с ним через посольство? - Не стоит, - возразил я. - В лучшем случае он, может быть, даже разрядит атмосферу. - Да уж я думаю, хороша будет атмосфера! Нет, перед Маргарет храбриться не стоило, но перед Фрэнсисом это было не бесполезно. Когда мы ехали ко мне домой по сверкающей огнями Пэлл-Мэлл, он ни словом не упомянул о моем допросе, хотя и знал о нем. Он считал, что я человек более искушенный, не такой Дон-Кихот, как он. И это было верно. Он воображал, что случившееся для меня в порядке вещей. О себе же он сказал: - Очень жалею, что я на это пошел. Он как-то притих. Когда мы пришли, Артур был уже в гостиной и учтиво с нами поздоровался. Потом сказал: - Сэр Фрэнсис, у вас такой вид, как будто вам не мешает выпить. Он взял на себя обязанности хозяина - усадил нас в кресла, налил виски. Я подумал, что он чувствует настроение Фрэнсиса лучше, чем почувствовал бы родной сын. Но от этого он не становится Фрэнсису милее. Впрочем, в этот час Фрэнсис ставил Артуру в вину не только его личное обаяние, но и все грехи его отечества. Сидя в моей гостиной, молчаливый, изысканно вежливый, похожий на благородного идальго, Фрэнсис искал, на кого бы возложить вину за этот день. При Артуре я не мог откровенно говорить с Фрэнсисом, не могла и вошедшая вскоре Маргарет. Она увидела, как он, обычно воздержаннейший из людей, наливает себе второй стакан лишь наполовину разбавленного виски; она терпеть не могла сложных подходов, она жаждала взять быка за рога. А тут пришлось беседовать о Кембридже, о колледже, о семействе. Пенелопа все еще в Америке - как она поживает? Очень хорошо, судя по последнему письму, сказал Фрэнсис; кажется, впервые он говорил о своей любимице довольно равнодушным тоном. - Я разговаривал с ней в воскресенье, сэр Фрэнсис, - невозмутимо сказал Артур, словно бы скромно напоминая, что следует засчитать еще очко в его пользу. - Вот как, - отозвался Фрэнсис, в голосе его не было вопроса. - Да, она звонила мне из Америки. - Что же она сказала? - не стерпела Маргарет. - Спрашивала, какой ресторан в Балтиморе самый лучший. - Артур отвечал учтиво, бесстрастно, и в глазах его тоже ничего нельзя было прочесть. Маргарет сердито покраснела, но не сдавалась. А у него какие планы? Он собирается назад в Штаты? Да, сказал Артур, он уже выбрал свой путь. Его поприще - электронная промышленность. Он говорил о своей будущей фирме с устрашающей уверенностью. Он понимал в делах больше, чем Фрэнсис, Маргарет и я вместе взятые. - Значит, вы скоро вернетесь на родину? - спросила Маргарет. - Это будет прекрасно, - сказал Артур. И вдруг с каким-то глуповатым видом прибавил: - Понятно, я не знаю, какие планы у Пэнни. - Не знаете? - переспросила Маргарет. - Надеюсь, она не намерена вернуться сюда? Маргарет даже растерялась. На дерзком непроницаемом лице Артура сияли ослепительно искренние голубые глаза; но где-то в уголках губ дрожала затаенная усмешка. Когда он ушел - из чистой благовоспитанности, потому что, прислушиваясь к разговору, уловил в воздухе то, что оставалось несказанным, - мне стало грустно. Я смотрел на Фрэнсиса в видел не старого друга, с которым вместе рос, но очень немолодого человека, ожесточившегося, утратившего душевную ясность и покой. Мы познакомились, когда он был юношей, как Артур. Как славно было быть дерзким и молодым - по крайней мере так казалось в тот вечер. - Фрэнсис, - сказала Маргарет, - ваше отношение к этому мальчику не слишком умно. Фрэнсис выругался, как совсем не пристало почтенному профессору. Помолчали. - Кажется, от меня скоро не будет никакого толку, - словно бы с облегчением сказал Фрэнсис, доверчиво и ласково глядя на Маргарет. - Кажется, я уже дошел до точки. - Этого не может быть, - сказала Маргарет. - А по-моему, так, - сказал Фрэнсис. И обернулся ко мне: - Напрасно Льюис меня уговорил. Мне следовало махнуть на все рукой и уйти. Не надо было подвергать меня этому. Мы заспорили. Голоса зазвучали враждебно. Фрэнсис во всем винил меня, и оба мы винили Роджера. Политики ничуть не заботятся о тех, кто для них только орудие, распаляясь, говорил Фрэнсис. Пока от тебя есть польза - хорошо. А стал бесполезен - выбрасывают. Без сомнения, продолжал он с горечью, если дело примет плохой оборот, Роджер как-нибудь да выкрутится. Самым благородным образом он пойдет на попятный - и столь же благородным образом в грязь втопчут его советников. - Никакая грязь к вам не пристанет, - сказала Маргарет. Теперь Фрэнсис заговорил уже более трезво. Сейчас его еще не могут отстранить, сказал он, по крайней мере так ему кажется. Никто не посмеет сказать, что он человек опасный. И однако, когда все это кончится - победой ли или провалом, - им будет все-таки сподручнее обойтись без него. Пойдут разговоры, что он не вполне на месте. Можно подобрать людей понадежнее. Пока наш мир таков, как он есть, от людей требуется все большая и большая благонадежность. Нельзя позволить себе выделяться из толпы. Если ты хоть на волос отличаешься от других, никто не рискнет взять тебя на работу. Нужен только один талант - способность подпевать другим, она дороже всего. И потому его выставят за дверь. Мы продолжали спорить. - У тебя уж слишком тонкая кожа, - сказал я самым резким тоном. Маргарет перевела взгляд с Фрэнсиса на меня. Она знала, что творилось весь день у меня в душе. И, наверно, думала, что, когда Фрэнсис уйдет, она скажет словечко-другое о том, что не у него одного слишком тонкая кожа. 34. ГОНИМЫЕ - ЧИСТЫ На другой день вечером мы с Маргарет доехали на такси до Набережной и пошли в Темпл-гарденс. Весь день нас донимали новостями, и я был сыт по горло. Роджеру позвонил парламентский организатор партии. Иные из рядовых парламентариев, пользующихся в партии известным влиянием, волнуются, и их необходимо успокоить. Роджеру следует с ними встретиться. Два лидера оппозиции накануне вечером выступали в провинции с речами. Никто еще не может сказать, на чью сторону станет общественное мнение. Да, думал я с каким-то недоумением, глядя за реку на угрюмое лондонское небо, мы, кажется, близки к кризису. Как далеко это зашло? Быть может, через несколько месяцев некоторые учреждения в этой части Лондона переменят вывески. Быть может, и еще люди - те, чья жизнь проходит под этим угрюмым небом в зареве огней, - вступят в неравный бой. Так думают Роджер и остальные, приходится так думать, иначе еще трудней было бы делать свое дело. Но эти другие не спешили откликнуться. Кое-кто отозвался, но не так уж много. Вероятно, они давали о себе знать в кулуарах - очень редко, когда им самим грозила прямая опасность. А когда им ничто не грозило, они, пожалуй, вовсе не давали о себе знать. Потом мы направились к Стрэнду, здесь, точно церковь в воскресный вечер, пылал огнями главный зал доброго старого Адвокатского подворья. Здесь должен был состояться концерт. В зданиях Подворья там и сям светились окна - яркие прямоугольники в густой тьме. Мы прошли мимо комнат, где я работал молодым. На иных дверях еще сохранились таблички с прежними именами: "Мистер Х.Гетлиф", "Мистер У.Аллен". В другом коридоре я увидел имя своего сверстника: "Сэр Х.Солсбери". Эта табличка устарела - он только что был назначен председателем апелляционного суда. Чувствуя, что я приуныл, Маргарет сжала мой локоть. Этой части моей жизни она не знала, склонна была ревновать к ней, и, когда мы шли в этот холодный вечер мимо памятного мне здания, ей казалось, что я затосковал по минувшим дням. Она ошибалась. Меня скорее взяла досада. Я, в сущности, не очень годился на роль адвоката и ни разу даже не подумал вернуться к прежней профессии. А меж тем, если бы я ею удовольствовался, мне жилось бы куда спокойнее. Как сэру Солсбери. Я не оказался бы сейчас в самом сердце кризиса. По залу гуляли сквозняки. Стулья были сперва расставлены рядами, но потом беспорядочно сдвинулись - когда люди стали оборачиваться друг к другу и переговариваться; тут и там на них белели программки, точно в церкви во время венчания. Хоть это как будто ни в чем и не сказывалось, но концерт был для избранных. Тут были несколько видных членов парламента от обеих партий, и лорд Лафкин со своим окружением, и Диана Скидмор, которая явилась с Монти Кейвом. Они громко перекликались - разодетые дамы, мужчины во фраках, - и, глядя на них, никто бы не подумал, что они переживают какой-то кризис. Тем более, что кому-то из них, как и мне, наше положение тягостно и обидно. Они держались так, словно это просто одно из обычных осложнений в жизни политиков. Перебрасывались шутками. Вели себя так, словно им всегда будут принадлежать первые места; а что до прочих смертных - что ж, о них напоминало ржавое зарево в небе над Лондоном. О надвигающихся дебатах речи не было, только раздалось несколько злых шуточек в адрес Роджера. Сейчас всех живо интересовало - по крайней мере этим заняты были Диана и ее друзья - одно назначение. Как ни странно, речь шла о назначении профессора истории на кафедру, учрежденную одним из королей. Диана уже несколько оправилась от недавнего приступа хандры. Поговаривали, что она твердо решила заставить Монти Кейва развестись с женой. Вновь обретя бодрость духа, Диана заодно вновь стала несносна. Все друзья должны были плясать под ее дудку, а она требовала, чтобы они не давали премьер-министру ни отдыха, ни срока. Пусть ему со всех сторон подсказывают имя ее кандидата. Ее кандидат был Томас Орбел. Не то чтобы Диана уж так безошибочно судила о достоинствах ученых мужей. С таким же успехом она могла бы подыскать кандидата на пост епископа. Она относилась к ученым почтительно, словно к священным коровам, но, как бы они ни были священны, она все же принимала их не вполне всерьез. Это не мешало ей с жаром поддерживать притязания доктора Орбела и не мешало ее друзьям с жаром выступать за или против него. Не то чтобы они уж так глубоко интересовались ученым миром. Но приятно было раздавать направо и налево всевозможные должности, приятно было предсказывать, кто выйдет победителем. Это было одно из удовольствий избранного круга. Маргарет, выросшая в среде ученых, чувствовала себя неловко. Она была знакома с Орбелом и не хотела ему повредить. Но она была уверена, что он не справится с такой ролью. - Это блестящий ум! - сказала Диана, ослепительная в белом платье, точно елочная игрушка. По правде говоря, пыл Дианы, хвалебный дуэт ее друзей - министров, угрызения Маргарет - все это едва ли могло иметь последствия. Конечно, премьер-министр всех выслушает, и, конечно, он не даст себя провести. Ходатаям Орбела, пожалуй, будет сказано несколько обнадеживающих слов. И в то же самое время в личной канцелярии премьера какой-нибудь молодой человек с массивным подбородком, выученик Осбалдистона, с невозмутимым спокойствием будет подбирать отзывы действительно понимающих людей. Я догадывался, что у Тома Орбела так же мало надежды занять эту кафедру, как и возглавить орден иезуитов. После концерта мы двинулись в библиотеку, к вину и сэндвичам. И тут я увидел Диану - сверкая бриллиантами, она в стороне от всех несколько минут разговаривала с Кэро. Перед самым нашим уходом Кэро подошла и сообщила мне новость. Диана разговаривала с Реджи Коллингвудом. Он сказал, что всем им придется действовать с оглядкой. Возможно, Роджеру придется несколько сбавить тон. Тогда они еще смогут его поддерживать. Это звучало как дружеский совет, доверительный и в то же время брошенный мимоходом, - говоривший того и хотел. Но тут скрывался тонкий расчет. Коллингвуд был не из тех, кто способен случайно проболтаться. Не такова была и Диана, если уж ей что-то было доверено. Эти слова для того и были сказаны, чтобы они дошли до Роджера, а Кэро позаботилась, чтобы они дошли и до меня. Передавая их мне, она взяла меня под руку и, идя со мною к двери, смотрела мне в лицо своими бесстрашными глазами. Это не означало никаких нежных чувств. Она относилась ко мне ничуть не лучше, чем прежде, не воспылала никакими нежными чувствами к советникам Роджера в эти минуты, когда шла со мной под руку - стройная, высокая, лишь немного ниже меня. Но она хотела быть уверена, что и я в курсе дела. Концерт состоялся в четверг вечером. В субботу утром я сидел один у себя в гостиной - дети вернулись в школу, Маргарет уехала на весь день к отцу, который был теперь уже не только мнителен, но и по-настоящему болен, - как вдруг зазвонил телефон. Это был Дэвид Рубин. Само по себе это было не удивительно. Накануне я слышал, что он очередной раз приехал в Англию как представитель Государственного департамента. Я думал, что мы встретимся с ним на заседании в субботу днем. Оказалось, что Дэвид и в самом деле там будет, и он любезно выразил свое удовольствие по этому поводу. Но, к моему удивлению, он настойчиво попросил, чтобы я устроил ему свидание с Роджером. По-видимому, он пытался условиться об этом накануне через секретариат Роджера и выслушал резкий отказ. Странно было уже то, что кто-то посмел так решительно ему отказать, и вдвойне странно, что, получив отказ, он продолжал настаивать. - Мне ведь не просто хочется повидать его. Мне нужно ему кое-что сказать. - Догадываюсь, - сказал я. Дэвид коротко, нехотя засмеялся. Наутро он улетает. Встреча должна состояться сегодня. Я сделал все, что мог. Начать с того, что Кэро не хотела соединить меня с Роджером. Когда наконец я ее уломал, Роджер поздоровался со мной так, словно я принес дурные вести. Известно ли мне, что с понедельника начинаются заседания парламента? Не забыл ли я, случаем, что он готовится к дебатам? Он никого не желает видеть. Я сказал (от напряжения мы заговорили какими-то сварливыми голосами), что он может позволить себе быть грубым со мной, хотя, не буду врать, мне это вовсе не по вкусу. Но быть грубым с Дэвидом Рубином - неразумно. Когда я увидел Рубина - впервые в этом году, - он не показался мне таким внушительным, как обычно. Это было в одной из комнат Королевского общества в Берлингтон-хаузе - Рубин сидел за столом между Фрэнсисом Гетлифом и еще одним ученым. По стенам тянулись полки с переплетенными комплектами газет и журналов, и воздух был затхлый, как в заброшенной библиотеке. Стояла полутьма. Глаза Рубина были в темных кольцах, как у лемура, он казался недовольным и подавленным. Когда я сказал, что нас ждут на Лорд-Норт-стрит после обеда, он кивнул с видом человека, которому в этот день предстоит еще многое вытерпеть. Ему предстояло вытерпеть это заседание. Теперь он стал близок к правительству и потому уже мало на что надеялся. Он был настроен здесь мрачнее всех. Это не было официальное заседание. Все присутствующие собрались здесь как частные лица, по крайней мере формально. Почти все они были ученые, связанные в прошлом или еще и сейчас с ядерными исследованиями. Они пытались найти какой-то способ обратиться непосредственно к своим советским коллегам. Здесь было несколько ученых с мировым именем, крупнейшие физики - Маунтни (председатель), сам Рубин и мой старый друг Констентайн. Тут были и правительственные советники, среди них Уолтер Льюк, который тоже непременно хотел в этом участвовать. Всем трем правительствам было известно об этом заседании. Были приглашены несколько официальных лиц, в том числе и я. Мне вспомнились другие заседания в этих затхлых комнатах, почти двадцать лет назад, когда ученые сказали нам, что атомная бомба может быть создана. Дэвид Рубин сидел с усталым и скучающим видом. И вдруг встрепенулся. Чинный и строгий порядок заседания, продуманные фразы, беспристрастную доброжелательность ученых - все как ветром сдуло. Ибо дверь отворилась, и, к всеобщему изумлению, на пороге появился Бродзинский. Рослый и грузный, выпятив широкую грудь, он неожиданно легкой походкой подошел к столу. Вытаращил глаза на Артура Маунтни. И гулким голосом, не очень правильно выговаривая по-английски, сказал: - Прошу извинить за опоздание, господин председатель. Все, кто сидел за этим столом, знали о его выступлениях в Америке и знали, что речи его сильно повредили Гетлифу и Льюку. Люди, подобные Маунтни, терпеть не могли и самого Бродзинского, и все, что он отстаивал. И самый его приход, и это небрежное извинение были в их глазах возмутительной бесцеремонностью. - Признаться, я не понимаю, зачем вы вообще сюда явились, - сказал Артур Маунтни. У него было длинное, изможденное лицо, жесткое и напряженное, он и в кругу друзей не склонен был деликатничать, а сейчас тем более. - Я получил приглашение, господин председатель. Так же, как и мои коллеги, надо полагать. Так оно, наверно, и было. Приглашения рассылались как крупным ученым советникам, так и ученым - членам военных комиссий. Очевидно, имя Бродзинского осталось в старом списке. - Это не значит, что вам следовало приходить. - Прошу извинить, господин председатель. Должен ли я понять вас так, что сюда допущены лишь те, кто придерживается совершенно определенных взглядов? - Не в этом дело, Бродзинский, и вы отлично это знаете, - резко прервал Уолтер Льюк. - Вы черт знает что себе позволили, пользуясь тем, что находитесь вне пределов нашей досягаемости. По вашей милости у всех ученых, работающих в этой нашей треклятой области, выбита почва из-под ног. - Никак не могу с вами согласиться, сэр Уолтер. - Да бросьте, за кого вы нас принимаете? Да, это совсем не походило на благопристойные, чинные заседания под председательством Гектора Роуза. Фрэнсис Гетлиф кашлянул и со своей поразительной старомодной застенчивостью обратился к Маунтни: - Вероятно, мне следовало бы сказать несколько слов. Маунтни кивнул. - Доктор Бродзинский, - сказал Фрэнсис, не поднимая глаз, - если бы вы не явились сюда сегодня, я попросил бы вас зайти ко мне. Фрэнсис говорил спокойно, в нем не чувствовалось ни мрачной холодности Маунтни, ни вызывающего презрения Уолтера Льюка. Ему пришлось сделать над собой усилие, тогда как они по самой природе своей с легкостью бросались в драку. И однако, мы внимательнее всего слушали именно Фрэнсиса, и внимательней всех слушал Бродзинский. Хотя никто не подумал, а может быть, и не пожелал предложить Бродзинскому сесть (была забыта даже обыкновенная вежливость), он сам нашел свободный стул. И прочно уселся, огромный и невозмутимый, как гора. - Пора вам выслушать несколько слов о вашем поведении. Необходимо вам кое-что разъяснить. Это я и намерен сделать. И лучше сделать это теперь же. Вы должны понять, что ваши коллеги ученые недовольны вами по двум причинам. Первая - то, как вы поступили с некоторыми из нас. В конечном счете это не столь важно, но и этого достаточно, чтобы мы предпочли не поддерживать с вами никаких отношений. Вы выступали против нас с обвинениями публично и, как я думаю, еще ряд обвинений выдвинули негласно - обвинения эти таковы, что следовало бы подать на вас в суд. Вы воспользовались тем, что мы не хотим судиться с коллегой. Вы заявили, что мы бесчестные люди. Вы заявили, что мы исказили истину. Вы заявили, что мы предаем свое отечество. - Разумеется, мои слова ложно поняты, - сказал Бродзинский. - Отнюдь нет. - Я всегда верил в ваши добрые намерения, сэр Фрэнсис, - сказал Бродзинский. - Не жду того же от пас. Он держался смело, уверенно, как человек чистый и несправедливо гонимый. Это было мужество человека, который даже и сейчас, в своей невероятной ограниченности, был убежден, что все должны признать его правоту. Он не знал ни внутренней борьбы, ни сожалений, ни угрызений совести - он был твердо уверен в своей правоте. И в то же время искал сочувствия, потому что его гонят и преследуют. Он громко взывал о сочувствии. Чем ясней все понимают, что он прав, тем сильней его преследуют. И вдруг меня осенило. Прошлым летом я не понимал, почему он оставил свои попытки повидаться с Роджером - как будто внезапно перешел от доверия к враждебности. Должно быть, это произошло в тот день, когда он услыхал, что его представляют к ордену. И он принял орден, но, должно быть, решил, - да, наверно, решил, что и тут тоже его преследуют, хоть и не прямо, дают понять, что он стоит ниже всех этих гетлифов, что в нем не нуждаются. - Я должен был высказать некоторые критические замечания, - продолжал Бродзинский. - Потому что вы - опасные люди. Я верю, что сами вы не понимаете, насколько вы опасны, но, конечно, я должен был высказать некоторые критические замечания. Вы меня, наверно, понимаете, доктор Рубин. И он доверчиво и с надеждой повернулся к Дэвиду Рубину, который наскоро что-то записывал на листе бумаги. Рубин медленно поднял голову и ничего не выражающими глазами посмотрел на Бродзинского. - Ваше поведение недопустимо, - сказал он. - Ничего другого я и не ждал от вас, доктор Рубин. Это прозвучало так грубо и так горячо, что Рубин был озадачен. Быть может, Бродзинский вспомнил, что говорит с евреем. - Вы сказали, что мы опасные люди, - вновь заговорил Фрэнсис Гетлиф. - Меня больше не интересуют ваши наветы. Они важны лишь постольку, поскольку связаны с другим злом, в котором вы повинны. И это вторая причина нашего недовольства вами. Мы считаем, что вы нанесли тяжкий ущерб всем порядочным людям, где бы они ни жили. Если уж пользоваться словом "опасный", вы сейчас едва ли не самый опасный человек в мире. Вы совершили зло, извратив науку. Можно по-разному смотреть на положение с ядерным оружием. Но нельзя, не будучи лжецом, человеком безответственным, а то и похуже, говорить то, что говорили вы. Вы уверяли, что Соединенные Штаты и Англия могут уничтожить Россию, не понеся при этом почти никаких потерь. Большинство из нас сочло бы это заявление безнравственным, даже если бы оно было правдой. Но все мы знаем, что это неправда и, сколько мы можем предвидеть, никогда не будет правдой. - Вот почему вы опасны, - сказал Бродзинский. - Вот почему я решился выступить против вас. Вы считаете себя людьми доброй воли. Но все, что вы делаете, приносит огромный вред. Даже когда вы собираетесь вот в таком тесном кругу, вы приносите огромный вред. Вот почему я пришел сюда, хоть я и не желанный гость. Вы воображаете, что сумеете договориться с русскими. Ничего у вас не выйдет. Единственно разумный путь для нас всех - вооружаться, и как можно быстрее. - И вы миритесь с возможностью войны? - спросил Артур Маунтни. - Ну конечно, - ответил Бродзинский. - Как всякий разумный человек. Если уж война неизбежна, мы должны ее выиграть. Мы сохраним в живых достаточно народу. Мы быстро оправимся. Люди - существа очень выносливые. - Так вот на что вы возлагаете ваши надежды, - ледяным тоном сказал Фрэнсис. - Это неизбежно. - И вас не возмущает мысль, что погибнет триста миллионов жизней? - То, что неизбежно, меня не возмущает. Глаза Бродзинского вспыхнули, он вновь был исполнен сознания, что чист перед богом и людьми. - Вы не понимаете, - продолжал он. - Может случиться и такое, что еще хуже войны. - Я вынужден допустить, что вы в здравом уме и отвечаете за свои действия, - сказал Фрэнсис. - А если так, разрешите сказать вам прямо: я не могу оставаться в одной комнате с вами. У всех были каменные лица, все в упор смотрели на Бродзинского. Стало очень тихо. Он даже не пошевелился; преспокойно сидя на своем месте, он сказал: - Мне кажется, меня сюда пригласили, господин председатель. - Будет лучше для всех, если вы уйдете, - сказал Артур Маунтни. С преувеличенной рассудительностью Бродзинский заявил: - Но я могу предъявить пригласительное письмо, господин председатель. - В таком случае мне придется закрыть наше собрание. И созвать другое, на которое вы приглашены не будете. Когда позже Рубин вспоминал эти слова, они представлялись ему шедевром англосаксонской благопристойности. Бродзинский поднялся - огромный, непоколебимый. - Господин председатель, - сказал он, - весьма сожалею, что мои коллеги сочли возможным так со мной обойтись. Но ничего другого я и не ждал. Достоинство ни на миг не изменило ему. Исполненный достоинства, рослый, могучий, он легкой походкой вышел из комнаты. 35. ВЫБОР Несколько часов спустя мы с Дэвидом Рубином сели наскоро перекусить у него в номере перед тем, как отправиться к Роджеру. Номер был очень скромный, в дешевой и добропорядочной гостинице в Кенсингтоне; и еда тоже была очень скромная. Рубин вхож был к правителям и одевался у лучших портных, но жил проще и непритязательнее мелкого служащего в посольстве. Он был беден, и у него никогда не было никаких денег, кроме академического жалованья и премий за ученые труды. Он покорно сидел в холодном номере, жевал черствый сэндвич и потягивал теплое разбавленное виски. Он рассказывал о своем сыне, который учится в Гарварде, и о своей матери, которая едва ли понимала, что такое Гарвард, у себя дома не говорила по-английски и с таким же неуемным честолюбием жаждала, чтобы сын вышел в люди, как жаждала этого моя мать для меня. Голос его звучал грустно. Все пришло к нему - головокружительная научная карьера, счастливый брак, любовь детей. Редкого человека чтили во всем мире, как его. И однако, в иные минуты он словно бы оглядывался назад, пожимал плечами и думал, что в детстве он ожидал большего. Мы оба говорили откровенно, без опаски, как случайные попутчики на корабле. Дэвид сидел очень элегантный, в превосходно сшитом костюме, в шелковой сорочке, в башмаках на заказ - и качал головой, и смотрел на меня добрыми печальными глазами. Я вдруг подумал: а ведь он не объяснил мне, даже не намекнул, почему он так добивался сегодня встречи с Роджером. Мы приехали на Лорд-Норт-стрит около половины десятого, Роджер и Кэро еще сидели в столовой. В этой самой столовой почти три года назад Роджер устроил Рубину форменный допрос. Как и в тот вечер, Рубин церемонно склонился над рукой Кэро, назвав ее "леди Кэролайн", церемонно поздоровался с Роджером. Как и в тот вечер, Роджер пустил по кругу графин. Рубина усадили по правую руку от Кэро, он охотно пил портвейн, но не спешил начинать разговор. Кэро поглядела через стол на Роджера - он молча, нетерпеливо ждал. Но у Кэро выдержки хватало. Она готова была без конца перебрасываться с Рубином звонкими и пустыми светскими фразами. Как он завтра полетит? Любит ли он летать? Или так же терпеть не может, как и она? Ее охватывает ужас всякий раз, как ее брат Сэммикинс летит куда-нибудь, говорила она, прикидываясь отчаянной трусихой. Все четверо ждали, когда же начнется настоящий разговор. Наконец Роджер не выдержал. - Итак? - сказал он грубо, глядя на Рубина в упор. - Да, господин министр? - словно бы удивленно отозвался Дэвид Рубин. - Мне казалось, вы хотели мне что-то сказать. - Вы располагаете временем? - загадочно спросил Рубин. Роджер кивнул. Ко всеобщему изумлению, Рубин начал длинно, сложно и подробно излагать теорию игр в применении к атомной стратегии. Иные сверх меры все упрощают - тут было сверхусложнение, доведенное до зауми. Послушав минуту-другую, Роджер прервал: - Не знаю, что вас ко мне привело, но только не это. Рубин посмотрел на него строго, ласково и огорченно. Внезапно он отбросил свои непостижимые ухищрения и стал прямолинеен до грубости. - Я пришел сказать вам: бросайте все это, пока не поздно. Иначе сломите себе шею. - Что бросать? - Ваши нынешние планы, или замыслы, или как вы там это называете. Вам не на что надеяться. - Вы так думаете? - спросил Роджер. - Иначе зачем бы я пришел? - И тут Рубин снова заговорил спокойно и рассудительно. - Выслушайте меня. Я не сразу решился вмешаться. Только потому, что мы вас уважаем... - Мы слушаем, - сказала Кэро. Сказала не из вежливости, не затем, чтобы ободрить Рубина, но с неподдельным вниманием и интересом. У Роджера и Рубина лица были непроницаемые. Стало так тихо, что слышно было бы, как муха пролетит... Они до известной степени симпатизировали друг другу, но сейчас это было не в счет. Сейчас между ними было нечто более значительное, чем приязнь или неприязнь, даже чем доверие или недоверие. Оба остро ощущали значение минуты, значение назревающих событий. - Прежде всего, - сказал Рубин, - позвольте мне объяснить мою позицию. Все, что вы собирались предпринять, весьма разумно. Все это правильно. Всякий, кто живет с открытыми глазами, понимает, что это правильно. Можно предвидеть, что в ближайшем будущем только две державы будут владеть атомным оружием. Это Америка и Россия. Ваша страна не может с ними тягаться. С точки зрения экономической и военной, чем раньше вы выйдете из игры, тем лучше... Это бесспорно. - Вы уже говорили нам это в этой самой комнате несколько лет назад, - сказал Роджер. - Более того, - продолжал Рубин, - мы постараемся, чтобы вы вышли из игры. Наша мысль работает в том направлении, чтобы предельно ограничить круг держав, владеющих этим оружием. Иными словами, оно будет только в наших руках и в руках Советов. Это тоже правильно. Могу предсказать, что в самое ближайшее время на вас будет оказан некоторый нажим с нашей стороны. - Вы говорите это в других выражениях и по несколько иным причинам, - заговорил Роджер, которого слова Рубина, казалось, и не возмутили и не убедили. - Но то же самое говорил и я и пытался претворить свои слова в дело. - Это вам не удастся. - Голос Рубина стал жестким: - И вы должны бросить все это немедленно. Наступило молчание. Потом Роджер спросил самым простодушным тоном: - Почему? Рубин пожал плечами, широко развел руками. - Я ученый. Вы политик. И вы задаете мне такой вопрос. - А все-таки я хотел бы услышать ответ. - Неужели я должен вам объяснять, что можно представить себе действия совершенно правильные - и, однако, совершенно неосуществимые? И вовсе не важно, что они правильные. Важно другое: как это делается, кем и самое главное - когда. - Как вы правильно заметили, эти принципы мне знакомы. А теперь я хотел бы услышать, что именно вы знаете. Рубин опустил глаза. - Не то чтобы знаю, но - подозреваю. Иностранец иной раз улавливает знаки, которым вы не придали бы особого значения. Мне кажется, вы плывете против течения. Ваши коллеги в этом не признаются, но, если вы заплывете слишком далеко, они не смогут сохранить вам верность - так? С вашего позволения, они не дураки, - продолжал Рубин. - Они видели, что вам приходилось брать с бою каждый шаг. Каждая мелочь давалась вам на десять, на двадцать, порой на пятьдесят процентов труднее, чем вы рассчитывали. Вы знаете это лучше всех нас. И Льюис знает. (На мгновенье я перехватил его взгляд из-под опущенных век - в нем светились Weltschmerz [мировая скорбь (нем.)] и братское сочувствие.) Все давалось с непомерным трудом. На мой взгляд - и это справедливо едва ли не для всех человеческих начинаний, - если дело оказывается непосильно трудным, если принимаешься за него и так и сяк и все-таки оно не двигается с места, значит, пора ставить на нем крест. Это, безусловно, относится к любой отвлеченной теоретической задаче. Чем больше я вижу задач того характера, какие приходится решать вам, тем больше убеждаюсь, что это справедливо и для них. Ваши коллеги умеют сохранять самообладание. Но они привыкли иметь дело с миром вполне конкретных вещей и отношений. Подозреваю, что они будут вынуждены прийти к тем же мыслям. - Вы так в этом уверены? - негромко, с большой силой сказал Роджер. Рубин вскинул голову, потом снова опустил глаза. - В Вашингтоне я разъяснил свою точку зрения всем, кого я там знаю. В конце концов они поймут, что мы с вами правы. Но время еще не пришло. Они не знают, что думать о вашем оружии. И вот что вам я скажу. Они встревожены и не понимают, из каких побуждений вы хотите от него отказаться. - И по-вашему, мы должны с этим считаться? - вспыхнув, с вызовом воскликнула Кэро. - По-моему, было бы неразумно с вашей стороны не считаться с этим, леди Кэролайн. - Я не поручусь, что они глубоко разобрались в существующем положении. Но в настоящее время их ничуть не занимает, что именно вы делаете, лишь бы вы не устранились от холодной войны. Это единственное, чего они боятся. Таково настроение. Вот с этим настроением кое-кто из них присматривается сейчас к вам. - Наслушались Бродзинского? - сердито спросил я. - Не в нем суть, - сказал Рубин. - Он в какой-то мере повредил вам, но корень тут глубже. - Да, - сказал Роджер, - корень глубже. - Рад, что вы это понимаете. - Рубин повернулся к Кэро. - Как я уже сказал, леди Кэролайн, с вашей стороны было бы неразумно с этим не считаться. В нашей стране есть люди, которые воспринимают это весьма болезненно. В самых разных слоях общества. В том числе на самом верху. Толика этого болезненного восприятия неминуемо перекинется и через океан. Может быть, это уже произошло. - Я бы не удивился, - заметил Роджер. - Конечно, это огорчительно, когда вынужден отказываться от взятых на себя обязательств, - сказал Рубин. - Но факты вещь упрямая. Насколько я могу судить по обстановке здесь, в Англии, вам надо лишь запастись хладнокровием и отложить все это лет на пять - на десять. Если только мои сведения сколько-нибудь верны, к тому времени вы достигнете вершины. И вы будете плыть по течению, а не против. А Вашингтон будет тогда умолять вас делать именно то, чего вы не в силах сделать сейчас. - По губам Рубина скользнула едкая ироническая улыбка. - И вы единственный в этой стране, кто будет на это способен. Вы неоценимый человек. Не только для Британии, но для всех нас. Вот почему я сейчас вам докучаю. Мы не можем допустить, чтобы такой человек пропал зря. А я глубоко убежден, что, если вы сейчас не отступите, хотя бы на шаг, вы пропадете ни за грош. Минуту мы все молчали. Роджер посмотрел через стол на жену. - Ты слышала, что он говорит? - спросил он. - Ты ведь тоже слышал, - сказала Кэро. В ее тоне не осталось и следа светского пустозвонства. Голос ее звучал одной только любовью и преданностью. Она говорила так, словно они остались наедине. Они обменялись всего несколькими словами, но этого было довольно. Роджер понимал ее мысли, понимал, что она думает и какой ответ хочет услышать. Их семейная жизнь уже дала трещину - по его вине, но они все еще понимали друг друга с полуслова. Ее желание было ясно и просто. Хоть Рубин этого и не знал, Кэро была на его стороне. Все время, пока Роджер с боем добивался своего, она была ему верной союзницей. Никто от нее ничего другого и не ждал, и, однако, ясно было, что она не вполне искренна. Втайне она не могла отказаться от национального высокомерия. Недаром она напустилась на Дэвида Рубина, когда он напомнил, что могущество Англии отошло в прошлое. Так и сейчас она не могла примириться с тем, что дни величия Роджера остались позади. Она чувствовала так же сильно и непосредственно, как чувствовала бы на ее месте моя мать. И все-таки не это толкнуло ее на сторону Рубина, не из-за этого у нее горели щеки и сверкали глаза, когда она отвечала Роджеру. Главное - Рубин сейчас обещал Роджеру что-то в будущем, дал ему надежду, а это была и ее надежда. Ей показалось бы нелепым жеманством, лицемерием и попросту чистоплюйством не добиваться, не желать, чтобы Роджер достиг вершины, самого высокого государственного поста. Если бы он этого не желал, зачем он тогда вообще занялся политикой, сказала бы она. Если бы она не желала этого для него, зачем тогда она стала его женой. - Я согласен почти со всем, что вы говорили, - сказал Роджер Рубину. - Вы очень ясно высказались. Я вам чрезвычайно благодарен. - Он говорил мягко, рассудительно, почти смиренно. В эту минуту могло показаться, будто он готов к тому, чтобы его обратили в другую веру, а быть может, уже и обращен и спорит лишь самоуважения ради. - Знаете, - продолжал он с рассеянной улыбкой, - я и сам приходил к этим мыслям. Согласитесь, что это можно поставить мне в заслугу, не так ли? Рубин улыбнулся. - Конечно, - продолжал Роджер, - если хочешь в политике чего-то достичь, надо уметь ломиться в открытые двери. Если же вы непременно хотите ломиться в запертые двери, лучше выберите себе другую профессию. Вы именно это и хотели мне сказать, не так ли? Разумеется, вы правы. Я бы не удивился, если бы узнал, что в свое время и вы ломились в запертые двери. И потратили на это куда больше сил, чем я. Но, правда, вы - не политик. Может быть, это была и насмешка, не знаю. Если и так, то ничуть не злая. Роджер говорил спокойно, мягко. - Моя беда в том, что я не могу не думать, что сейчас положение несколько иное. Мне кажется, если мы не сделаем этот шаг сейчас, нам никогда уже это не удастся. А если и удастся, будет уже слишком поздно. Может быть, только этим и отличаются наши с вами позиции. А может быть, вы со мной и не согласитесь. - Скажу вам честно: я и сам не знаю, - не сразу ответил Рубин. - А по-вашему, все будет идти своим чередом и никто не в силах этому помешать? - Не знаю. - Почти все мы понимаем, каково положение. И никто из нас не может ничего изменить? - Да много ли значит кто-то один, кто бы он ни был? И много ли сделаешь один? - Вы мудрый человек, - сказал Роджер. Наступило долгое молчание. Потом Роджер вновь заговорил так свободно, почти задушевно, что странно было слышать его голос, голос привычного оратора. - Вы говорите, все мы безнадежно увязли, - сказал он. - Весь мир. Позиция обоих лагерей определилась. И никто из нас ничего не может с этим поделать. Ведь именно это вы говорите, не так ли? Мы только и можем не отступать со своих позиций и смиренно признать, что мы, в сущности, бессильны и ровно ничего не можем поделать. - Разве что в мелочах, - сказал Рубин. - Ну, это немного. - Роджер дружески улыбнулся. - Вы очень мудрый человек. - Он снова чуть помолчал. - И все-таки, знаете ли, с этим очень трудно примириться. В таком случае вообще незачем стоять у власти. Сидеть и ждать, пока все подадут готовенькое, всякий может. Вряд ли я согласился бы вести такую жизнь, если бы только к этому и сводилась моя роль. В голосе его прорвалась неподдельная страсть. Потом он вновь заговорил до удивления церемонно и учтиво: - Я весьма признателен вам за ваш совет. Очень хотел бы иметь возможность ему последовать. Это многое мне облегчило бы. Он посмотрел на Кэро и сказал так, словно они были одни: - Хотел бы я иметь возможность поступить, как ты того желаешь. Знай Кэро, что она сражается за свой семейный очаг, она, наверно, не стала бы так прямо показывать Роджеру, что не согласна с ним. Его так замучило сознание вины, что он рад был малейшей лазейке, малейшему предлогу, который позволил бы сказать себе: все равно так больше не может продолжаться. Но разве и правда не может? Он ведь знал, чего она хочет, всегда знал, с самого начала. Она бы не считала, что вполне честна перед Роджером, если бы стала притворяться. В этот вечер она не сказала ничего нового. Но мне кажется, когда она повторила в присутствии Рубина то, что уже говорилось с глазу на глаз, Роджеру чуть полегчало, хотя он втайне и устыдился. - Хотел бы я этого, - сказал он. Любопытно, когда Рубин понял, что Роджер намерен довести дело до конца? В какую минуту, при каком слове? Рубин был куда умней и проницательнее, но, когда в игру вступали чувства, Роджер оказывался для него слишком сильным противником. И еще одна странность. В личной жизни Рубин придерживался столь же возвышенных принципов, был столь же нравственно безупречен, как Фрэнсис Гетлиф. И однако (весьма неприятная истина), бывают такие времена, времена крутые, переломные, когда людям с возвышенными принципами доверять нельзя, - а Роджеру, пожалуй, можно было доверять. Ибо в некоторых случаях, не часто, но и не так редко, как всем нам казалось, Роджер решал, что нравственно и что безнравственно, смотря по тому, полезно ли это для дела. Рубин в личной жизни был безупречнее очень многих; и однако, он побоялся бы злобных выпадов, не решился бы поставить на карту свое доброе имя и свое будущее, а Роджер сейчас шел на это с открытыми глазами. Любопытно - а когда я сам понял, что Роджер решил довести дело до конца? Пожалуй, эта мысль возникла у меня вскоре после того, как мы сблизились, и чем дальше, тем больше я в ней утверждался. И в то же время я не слишком полагался на верность своего суждения. В час, когда он стоял на распутье, я, как и все, ничуть не был уверен, что он нам не изменит. Так что, пожалуй, я не понимал, или, во всяком случае, не был уверен, что он пойдет до конца, пока не послушал его в этот вечер. А когда это понял сам Роджер? Вероятно, он и сам не знал, а может, ему было и не любопытно. Нравственность диктовалась пользой дела, выбор - тоже, тем более выбор, от которого столь многое зависело. Даже сейчас он мог еще не знать, на каких условиях ему придется сделать выбор и какие побуждения тут окажутся решающими. И опять я подумал: а какую роль играла тут его связь с Элен? - Я не могу последовать вашему совету, Дэвид, - сказал Роджер. - Но я признаю, что вы очень точно оцениваете мои шансы. Вы считаете, что мне не сносить головы, верно? Я и сам так думаю. Я хотел бы, чтобы вы поняли: я на это иду. - И прибавил, блеснув недоброй улыбкой: - Но и сейчас это еще не решено бесповоротно. Со мной еще не покончено. До этого во всем, что он говорил, была спокойная трезвость. А тут вдруг его настроение круто переменилось. Он исполнился надежды, той надежды, какая, вспыхивает в роковые минуты, той надежды, которая в канун битвы согревает душу уверенностью, что ты уже вышел из нее победителем. Рубин смотрел на него с изумлением, почти с отчаянием, даже глаза у него сразу еще больше ввалились. Он почувствовал - мы все это чувствовали, - что Роджер счастлив. И не только счастлив и полон надежд, но и безмятежно спокоен. ЧАСТЬ ПЯТАЯ. ПАРЛАМЕНТ ГОЛОСУЕТ 36. МИНУТНАЯ СЛАБОСТЬ Над Большим Беном золотой бусиной светился фонарь: после рождественских каникул снова заседал парламент. Был сезон приемов, и за неделю мы с женой побывали уже на трех: у Дианы на Саут-стрит, у одного из членов парламента, на официальном рауте. И везде вокруг нас, точно статисты, изображающие на сцене войско, вертелись одни и те же люди. Всюду были те же самоуверенные лица, и, казалось, этому параду не будет конца. Министры со своими женами держались поближе к другим министрам с женами, словно магнетическая сила власти притягивала их друг к другу; по четыре, по шесть человек они собирались тесным, замкнутым, самоуверенным кружком, обращаясь ко всем прочим спиной - не от невоспитанности, а просто ради удовольствия побыть в обществе друг друга. Роджер и Кэро тоже были здесь и держались так же неприступно, как и остальные. Пребывание на высоких постах бросается в голову, как алкоголь; это было верно не только в отношении Роджера, находившегося под ударом, но и в отношении целых слоев общества. Люди, держащие в руках власть, до последней минуты не верят, что могут ее потерять. А иногда, и потеряв, не могут в это поверить. Всю ту в следующую неделю обстановка у нас в министерстве напоминала военное время. Роджер сидел у себя в кабинете, неизменно занятый, требуя из секретариата то одну бумагу, то другую; своими мыслями он, насколько я знал, не делился ни с кем - со мной, во всяком случае. Трепет восхищения и веры в успех расходился от его кабинета по всем коридорам, точно рябь по воде. Он передавался даже служащим среднего разряда, которые обычно думали лишь о том, как бы поскорее добраться до дома и поставить долгоиграющую пластинку. Что до ученых, они откровенно торжествовали победу. Уолтер Льюк, поверивший в Роджера с самого начала, остановил меня как-то в одном из мрачных, сырых коридоров Казначейства и загремел, даже не подумав понизить голос: - А ведь этот сукин сын поставит на своем, черт бы его подрал! Вот и выходит, что, если без устали твердить разумные вещи, в конце концов всех убедишь. Когда я повторил слова Уолтера Гектору Роузу, он сухо, но нельзя сказать чтобы недружелюбно улыбнулся и сказал: "Sancta simplicitas" [святая простота (лат.)]. Даже он не устоял перед общим радостным волнением. Однако счел необходимым сообщить мне, что разговаривал с Монтисом. Так возмутившее меня ложное показание было проверено. Выяснилось, что тут действительно произошла ошибка. Роуз сказал мне об этом с таким видом, будто главное для нас с ним было убедиться в непогрешимости правительственных органов. Только после этого он счел возможным заговорить о шансах Роджера на успех. В те дни я раза два разговаривал с Дугласом, но только затем, чтобы утешить и подбодрить его. Первоначальный диагноз подтвердился: у жены развивается паралич, ей не прожить и пяти лет. Он сидел за письменным столом и стоически работал над какими-то документами. Когда я заходил к нему, он говорил только о жене. Наступил февраль, необычно теплый. Уайтхолл купался в продымленных солнечных лучах. В конце месяца Роджер должен был выступить с речью о своем законопроекте. Пока что мы искали покоя в работе. И вдруг покой был нарушен. Притом - совершенно неожиданным образом. Оптимисты были озадачены, еще больше были озадачены люди бывалые. На первый взгляд ничего особенного не произошло. Была представлена обыкновенная записка, на обыкновенном листе бумаги. И в ней слова, как будто вполне безобидные. Оппозиция ставила вопрос о сокращении ассигнований военно-морскому флоту на десять фунтов стерлингов [дошедший до наших дней из старины способ выражения недоверия правительству; потерпев поражение при голосовании, правительство должно выйти в отставку; цифра 10 фунтов стерлингов - чисто условная, но неизменная]. Человеку, незнакомому с парламентской кухней, это могло показаться анахронизмом, если не прямой глупостью. Даже кое-кому из посвященных показалось, что это чисто технический прием. Да так оно и было, но почти все мы понимали, что за этим кроется нечто весьма серьезное. Чьих рук это дело? Может, это очередной ход на политической шахматной доске? Нам что-то не верилось. Роджер даже не делал вид, что верит. Самое большее, на что мы могли надеяться, это на сдержанное поведение оппозиции во время дебатов, когда парламент "благоволит заняться рассмотрением" законопроекта, и на то, что она не станет настаивать на голосовании. Надежда была вполне реальная. Среди лейбористов были люди, понимавшие, что Роджер - лучшее, на что они могут рассчитывать, что его политический курс ближе всего к их собственному. И если он потерпит поражение, его заменят кем-нибудь похуже. Они пытались охладить пыл своих "оголтелых". И вдруг этот внезапный крутой поворот! Они обрушились на Роджера, повели атаку еще до того, как он выступил с речью по поводу законопроекта. Ради этого они готовы были пожертвовать двумя днями из предоставленных им для обсуждения финансовых вопросов. Очевидно, они кое-что знали о намерениях Роджера. Очевидно, они еще много что знали. Мы с Роджером почти не виделись с того вечера, когда я был у них вместе с Рубином. Теперь он прислал за мной. Когда я вошел в кабинет, он улыбнулся какой-то отчужденной улыбкой. Он держался спокойно, но как-то официально, словно, перейдя на дружеский тон, боялся потерять самообладание. Мы разговаривали, как компаньоны, которым уже не раз приходилось идти на риск и сейчас предстоит двойной риск; но не более того. Лицо у Роджера было жесткое, нетерпеливое, чересчур деловитое. Что я об этом знаю? Не больше, чем он, а возможно, и меньше, сказал я. - Что меньше - сомневаюсь, - сказал он. И вдруг его прорвало: - Что все это означает? - Откуда мне знать? - Уж наверно, вы догадываетесь. Я молча смотрел на него. Да, я догадывался. И я подозревал, что оба мы боимся одного и того же. - Мы не дети, - проговорил он, - говорите! И я повиновался. Сказал, что, на мой взгляд, это классический пример братания за линией фронта. То есть что кое-кто из его врагов внутри партии пошел на сговор со своими единомышленниками из рядов оппозиции. И те нажали на руководство своей партии: пусть потребуют поставить вопрос на голосование. Члены правящей партии поддержат их - вопрос в том, насколько сильна окажется эта поддержка. Словом, выбрали самый пристойный способ. Если Роджер произнесет речь, из которой станет ясно, что он готов пойти на компромисс, коллеги и партия от него не отступятся. Но если он начнет вольнодумствовать... что ж, если министр переходит границы в своем вольнодумстве, находятся способы его убрать, и этот способ наиболее безболезненный для партии, к которой он принадлежит. - Да, - сказал Роджер, - скорее всего, вы правы. Наверно, так оно и есть. Он не утверждал и не отрицал. И продолжал нетерпеливо, энергично: - Но все это одни предположения. А нам надо знать наверняка. Он хотел сказать, что нам надо не только знать, верны ли наши предположения, но и выяснить, кто эти враги. Он мог спокойно списать со счета одного-двух раскольников внутри своей партии, но если их тридцать-сорок (особенно если среди них есть люди с весом) - это означало бы конец всему. Разве что он поступит, как поступили бы на его месте Коллингвуд и иже с ним: отопрется от всех своих недавних намерений. На миг это показалось очень соблазнительно. Но тут же он отогнал искушение. Он будет стоять на своем. Он стал прикидывать, кто может быть за него, кто - против и откуда мы можем получить надежные сведения. Он сам поговорит с парламентскими партийными организаторами и со своими сторонниками. Беда в том, заметил он все еще холодно и деловито, что в самом подходе к этому есть что-то непорядочное. Он не получил ни одного письма, в котором выражалось бы несогласие с его политикой, и никто не говорит с ним прямо. Ну, а раз так, придется и нам прибегнуть к подпольным действиям. Мои приятели из оппозиции могут кое-что знать. И журналисты тоже. - Займитесь-ка этим, - бодро сказал Роджер, как будто самого его это почти не касалось и он только давал мне полезный совет. В двух местах мне рассказали приблизительно одно и то же. В первом случае это был видный деятель оппозиции, знакомый мне еще по Кембриджу. Во втором - два парламентских репортера, с которыми меня познакомил в "Эль вино" один журналист. На другой день я смог сообщить Роджеру кое-какие новости - не факты, но все же и не просто слухи. Репортеры подтвердили, что наши догадки имеют под собой почву. Сговор между группой членов оппозиции в несколькими консерваторами действительно состоялся. (Один репортер уверял даже, что знает, где они встречались.) От оппозиции присутствовали главным образом представители крайне правого крыла партии, но было там и несколько пацифистов и сторонников разоружения. Я пытался выспросить, сколько консерваторов было на этой встрече и кто именно. Однако тут ответы становились расплывчатыми. Немного, сказал один из моих собеседников - два-три, не больше. Из видных - никого. Один из них - это подтверждали оба моих собеседника - был молодой человек, сделавший в парламенте запрос насчет выступления Бродзинского. "Психи", - все время повторял мой знакомый, пока мы пили с ним в шумном баре; видимо, он считал, что этим все сказано. Что ж, это еще не так плохо. Скорее даже утешительно: ведь можно было ждать худшего. Однако Роджер не успокоился. Мы не дети, сказал он мне накануне. Но одно дело подозревать предательство, хотя бы пустячное, и совсем другое - убедиться в справедливости своих подозрений. Он был зол на меня за то, что я принес ему такую весть. Злился и на себя. - Вот не рассиживался я в барах, не выпивал с дураками! - восклицал он. - Не льстил их самолюбию! Чего-чего, а этого они не прощают. В тот же вечер он совершил поступок, совершенно ему несвойственный. Вместе с Томом Уиндемом он отправился в курительную комнату парламента и провел там несколько часов, старательно прикидываясь душой общества. Я узнал об этом на следующий день от Тома Уиндема, который озадаченно прибавил: - Никогда не видал, чтобы он вел себя так глупо. Грузный, неуклюжий, как медведь, Роджер стоял посреди курительной комнаты, заискивающе кивал знакомым, тянул пиво кружку за кружкой, пытаясь играть ту единственную роль, которая ему начисто не давалась. В мужской компании он терялся. Так он и стоял там, ни к селу ни к городу, с благодарностью цепляясь за случайно подошедшего коллегу, который в общем был ему совершенно не нужен, пока наконец Том Уиндем его не увел. В тот вечер он совсем потерял голову. Но уже назавтра хладнокровие вернулось к нему. Он смотрел на меня с вызовом, будто ждал, не отважусь ли я напомнить ему его минутную слабость. Теперь он с полным самообладанием делал то, что следовало. Один из его сторонников созвал совещание комитета обороны независимых членов парламента. Никто из присутствовавших не догадался бы, глядя на Роджера, что хотя бы на один вечер мужество могло ему изменить, никто бы не догадался, что он мог стоять в толпе знакомых, потерянный, не зная, что предпринять. В кулуарах говорили: Роджер "держит марку"! Он в "отличной форме", он опять "стал самим собой". Я увидел своего приятеля - журналиста, который нарочито беспечно разговаривал с каким-то элегантным, улыбающимся до ушей господином, только что вышедшим из зала, где шло совещание. Когда-то мы старались узнать, через кого сведения просочились наружу, кто их разносит, лишь из чисто спортивного интереса. Теперь интерес наш был далеко не столь отвлеченным. На сей раз новости были хорошие. Я снова повез своего журналиста в "Эль вино". Он был настроен так благодушно, с такой готовностью подбадривал меня, что я охотно его поил. Да, Роджер покорил их. "Это такой парень - его живьем не возьмешь!" - восклицал мой знакомец с профессиональным восхищением. Выпив еще стакан, он начал подсчитывать врагов Роджера. "Четыре-пять, - говорил он, - во всяком случае, их можно пересчитать по пальцам одной руки. Жидкие людишки! Психи!" Это словечко он повторял опять и опять - вероятно, считая, что этим все определено и поставлено на свои места, но я таким ощущением похвастать не мог. 37. ЧТО МОГУТ ДАТЬ ДЕНЬГИ В следующее воскресенье во второй половине дня я ехал на такси по безлюдным уютным улицам Кембриджа, через Гаррет-Хостел-бридж, вдоль берега речушки, к дому брата. Он и Фрэнсис Гетлиф уже ждали меня. Приехал я отнюдь не затем, чтобы просто поболтать, но все же сначала мы немного посидели у камина в гостиной; бронзовые двери были раздвинуты, и через дальнее окно на фоне закатного неба четко вырисовывался могучий вяз. - Необыкновенно мирный вид, надо сказать, - заметил я. Неожиданная улыбка осветила суховатое лицо Мартина. - Надо сказать, - передразнил он меня. - Ты о чем? - А помнишь, как тебя бесило, когда из Лондона в колледж наезжали всякие важные шишки и сообщали тебе, что место здесь на редкость спокойное? Глаза его поблескивали дружески и насмешливо. Он рассказал мне несколько последних анекдотов о царствовании нового ректора. Кое-кто из членов Совета предпочитал общаться с ним в письменной форме, опасаясь нарваться на резкость при личном разговоре. Мартин мрачно улыбнулся. - Живешь ты там и горя не знаешь, - сказал он. Мне его очень не хватало в наших уайтхоллских баталиях. Он был решительнее Фрэнсиса, тверже и настойчивее, чем большинство из нас, и куда более искусный политик. Как ни странно, он оказался одним из тех немногих ученых, которые по моральным соображениям предпочли отстраниться от работы в Атомном центре, пожертвовав ради этого блестящей карьерой. Он избрал гораздо более скромный удел - административный пост в одном из колледжей, и все говорило за то, что он так здесь и застрянет. И все же сейчас, на пятом десятке, моложавый, с твердо очерченным лицом, которое теперь уж не изменится до самой старости, с внимательными глазами - он производил впечатление человека не только успокоившегося, но и довольного жизнью. Его жена Айрин подала чай. В молодости она была довольно сумасбродна и давала ему немало поводов для ревности. Но время сыграло с ней злую шутку. Теперь это была не женщина, а туша. С тех пор как я впервые увидел ее, незадолго до войны, она прибавила в весе, должно быть, фунтов пятьдесят, а то и все шестьдесят. Но ее заливчатый смех звучал по-прежнему молодо и кокетливо. Она всегда была отлично настроена; из столкновения характеров в этом браке победителем вышел Мартин. Теперь для нее никого больше не существовало, и она тоже была вполне довольна жизнью. - Опять плетешь интриги? - обратилась она ко мне. Она обращалась со мной почти так же, как с Мартином, будто давая понять, что и меня она видит насквозь и знает, что не такие мы с ним оба степенные, как прикидываемся. - Пока нет, - ответил я. За чаем, чтобы оттянуть минуту, когда придется перейти к делу, я спросил Фрэнсиса, пишет ли ему Пенелопа. - Да вот как раз получил от нее письмо дня два назад, - ответил он. - Чем она там занимается? Лицо у него стало озадаченное. - Я и сам хотел бы это знать. - Но что она пишет? - вмешалась Айрин. - Затрудняюсь сказать. Он обвел нас взглядом и, чуть поколебавшись, продолжал: - Скажите, как бы вы это поняли? Он достал из кармана конверт, надел очки и стал читать. Я невольно подумал, что читает он так, будто письмо написано, скажем, по-этрусски - на языке, большинство слов которого до сих пор еще не расшифровано. "Дорогой папочка! Ты только, пожалуйста, не трепыхайся. У меня все преотлично, настроение преотличное. Работаю как вол, и у нас с Артом все в порядке, никаких особых планов, но, может, летом он приедет со мной в Англию - он еще сам не знает. Нечего тебе о нас беспокоиться - нам очень весело, ни о каких свадьбах никто и не думает, так что перестаньте меня выспрашивать. По-моему, вы с мамой просто помешались на сексе. Я познакомилась с одним милым мальчиком, его зовут Брюстер (это имя, а не фамилия), он танцует так же плохо, как и я - это нас обоих вполне устраивает. У его папаши целых три ночных клуба в Рено; но Арту я про это не говорю!!! И вообще это все не всерьез, а так, от нечего делать. Если удастся наскрести деньжат, я, пожалуй, съезжу на несколько дней к родителям Арта. Не желаю, чтобы он всегда за меня платил. Пока кончаю! Мы остановились там, где стоянка запрещена, и Брю говорит, что, если я не потороплюсь, ему пробьют права. Он уже злится (а мне-то что)! Надо ехать! Крепко-крепко целую, Пэнни". - Ну-с? - сказал Фрэнсис, снимая очки, и раздраженно прибавил, словно в этом и заключалось единственное прегрешение Пэнни: - Хоть бы она запомнила, что "в порядке" пишется раздельно. Мы с Айрин и Мартином старались не смотреть друг на друга. - Ну как поступают в таких случаях? - спросил Фрэнсис. - Существуют ли какие-нибудь меры пресечения? - Перестаньте высылать ей деньги, - сказал Мартин, человек практичный. - Это верно, - нерешительно сказал Фрэнсис. И надолго умолк, потом сказал: - Только мне не хотелось бы этого делать. - Вы уж слишком принимаете все это к сердцу, - воскликнула Айрин и звонко, весело рассмеялась. - Вы так думаете? - Ну конечно! - Почему вы так думаете? - обратился он к ней за утешением. - В ее возрасте я могла написать точно такое письмо. - Правда? - Фрэнсис внимательно посмотрел на нее. Она была добрая душа, ей не хотелось, чтобы он так огорчался. Но ее слова утешения прозвучали для него не слишком убедительно: не настолько примерна была ее юность, чтобы он мечтал о том же для своей дочери. Когда Айрин ушла, я наконец заговорил о деле. Оно было несложно. Куэйф висит на волоске. Нельзя пренебрегать ни малейшей возможностью помочь. Не могли бы они подбить нескольких ученых выступить в его поддержку: не всегдашних его сторонников, участников пагуошских конференций, которые в свое время отказались работать с Бродзинским, а кого-нибудь из более нейтральных? Речь в палате лордов, открытое письмо в "Таймс", подписанное людьми с именем, - каждое такое выступление может перетянуть на нашу сторону несколько голосов. Я еще не выложил все доводы, как в комнату снова вошла Айрин и извинилась с видом любопытным и таинственным. Меня вызывают по междугородному телефону, сказала она. Чертыхнувшись, я отправился в закуток под лестницей; до меня донесся незнакомый голос. Имя, которым мой собеседник назвал себя, тоже было незнакомое. Мы познакомились у "Финча", настаивал он. Это название тоже ничего мне не говорило. Да бар на Фулхем-роуд, нетерпеливо пояснили мне. Они узнали мой домашний телефон, и там сказали, что я в Кембридже. Может, я посоветую, как быть. Вчера вечером арестован старик Рональд Порсон. За что? Попрошайничал в общественной уборной. В первую минуту я дико обозлился, что меня так некстати оторвали. Потом шевельнулась жалость - горькая жалость, от которой я столько страдал в прошлом. И наконец все заслонила усталость - надоели узы, из которых не выпутаешься; надоело, что все накладывает на тебя новые и новые обязательства: годы, дела, знакомства. Я пробормотал что-то невнятное, но бодрый мужской голос настаивал: мне ведь лучше известно, какие кнопки следует нажать. Я взял себя в руки. Назвал одного адвоката. Если они еще никого не нашли, пусть обратятся к нему и заставят Персона делать то, что он посоветует. Хорошо, энергично объявил этот молодой человек, все они стараются присмотреть за Порсоном. Но у старика нет ни гроша, прибавил он. Смогу ли я тут помочь? Конечно, ответил я, мечтая поскорее отделаться, - передайте адвокату, что счет оплачу я. С чувством усталости и облегчения я положил трубку и постарался выкинуть все это из головы. Когда я вернулся к камину, Мартин вопросительно посмотрел на меня. - Что-нибудь случилось? - Да попал тут один в историю, - ответил я. - Нет, не из близких знакомых. Ты его не знаешь. - И прибавил нетерпеливо: - Вернемся к делу. Я предложил план действий, нас прервали, пора было что-то решать... Мы довольно долго сидели у пылающего камина, говорил главным образом Мартин. Хотя мы и словом не перекинулись наедине, я прекрасно понимал, что он думает. Он полагал, что, кроме счастливого случая, нам рассчитывать не на что. Он полагал, что компромиссное решение - это самое большее, на что может пойти в таком вопросе любое правительство. И что любое правительство вынуждено было бы отказаться от человека, который попытался бы пойти дальше. Но всего этого он мне не сказал. В свое время ему самому приходилось принимать серьезные решения, и он знал, что в иные минуты лучше, чтобы тебе никто ничего не говорил. Вместо этого он сказал, что охотно поможет. Беда лишь в том, что он недостаточно видный ученый и его слово слишком мало весит. А научные верхи как-то растеряли то ли мужество, то ли решимость. Среди ученых его калибра очень многие готовы действовать, но корифеи, помимо своей работы, знать ничего не желают. - Я не знаю ни одного выдающегося ученого, - обратился он к Фрэнсису, - который рискнул бы сделать то, что сделали вы двадцать лет назад. И не то чтобы ученым младшего поколения недоставало совести, или доброй воли, или даже мужества, - во всем этом они не уступали старшим. Просто странным образом изменилось настроение, они не ощущали потребности вмешиваться. Может быть, мир стал таков, что они перед ним пасуют? Или слишком велики события? Мы с Мартином не хотели этому верить. Фрэнсис, помолчав, сказал, что во всяком случае поступать надо так, как будто дело обстоит совсем иначе. Он вдруг встряхнулся и заговорил уверенно и властно, словно помолодел на несколько лет: да, то, что я говорю, имеет смысл. Попытаться во всяком случае стоит. Да, Мартину не стоит говорить с крупными учеными. Взять это на себя придется ему, Фрэнсису. Он сам с ними поговорит. Не надо только возлагать на эти разговоры больших надежд. Слишком широко пользовался он своим влиянием - теперь от этого влияния остались одни крохи. Мы продолжали обсуждать план действий, но я не мог заставить себя сосредоточиться. Я никак не мог отделаться от мысли о Порсоне. В голосе молодого человека, звонившего мне по телефону, мне послышалось что-то, чего он, несмотря на всю свою решительность, так и не высказал. Вероятно, друзьям Персона хотелось попросить, чтобы я приехал и сам ему помог. В прежнее время я так бы и сделал. Но с годами такие порывы почти утратили надо мной власть. Хуже от этого было только мне самому. Многие из нас, сохранив способность к благим порывам, утрачивают с годами способность благородно поступать. И я деньгами откупился от товарищеского долга, чтобы избежать хлопот, сберечь душевные силы, которые мне теперь вовсе не хотелось тратить. 38. МАЛЕНЬКАЯ КОМНАТКА С ГАЗОВОЙ ПЛИТКОЙ О том, что нас просят быть на обеде у лорда Лафкина, мы с Маргарет были извещены всего лишь за сутки - так же, как и остальные многочисленные его гости. Такое обыкновение приглашать гостей он завел еще лет тридцать назад, задолго до того, как достиг вершин успеха; так он поступал и в годы, когда был окружен всеобщей ненавистью, - и однако, гости покорно являлись. И в этот февральский вечер - через несколько дней после моей поездки в Кембридж - все мы послушно собрались в гостиной Лафкина на Сент-Джеймс-корт. Эту комнату никак нельзя было назвать веселой. На стенах, по желанию Лафкина обшитых темной панелью, - ни одной картины, за исключением его собственного портрета. Отправляясь к Лафкину, никто и не рассчитывал весело провести время. Хозяин он был прескверный. И все-таки сейчас среди гостей были два-три министра, заместитель канцлера Казначейства, президент Королевского общества, промышленный магнат. Лафкин стоял посреди гостиной. Ни светской, ни вообще какой бы то ни было беседы он не поддерживал - и не от застенчивости, а просто не считал нужным. Он ничуть не сомневался, что приглашение к нему должны принимать как высочайшую милость. Интереснее всего, что в этом не сомневались и окружающие. В прошлом я не раз спрашивал себя - почему это? Ответить можно кратко: такова притягательная сила власти. И дело было не только в том, что Лафкин занимал одно из первых мест среди крупнейших промышленников Англии. Куда важней, что он был словно создан для власти, был в этом уверен всю жизнь - и чем дальше, тем больше - и теперь мог доказать это всем, чего достиг. Обращаясь ко всем вообще в ни к кому в частности, он сообщил, что расширил свои апартаменты за счет соседней квартиры. Он приказал распахнуть двери, и нашим взорам открылась анфилада темных, мрачных комнат. - Я решил, что нам это пригодится, - заявил он. В своих вкусах Лафкин был весьма неприхотлив. На себя тратил мало; фирма, по всей вероятности, приносила ему огромный доход, но он был щепетильно честен, не прибегал ни к каким махинациям при уплате подоходных налогов, и нажитый им капитал своими размерами не поражал. В то же время он, словно в отместку, требовал, чтобы фирма окружала его той самой роскошью, которая, в сущности, была ему вовсе не по вкусу. Эти апартаменты и так были слишком велики для него, но он заставил увеличить их вдвое; фирма должна была оплачивать царские обеды, которые он задавал. В его распоряжении находился не один автомобиль, а целых шесть. Но Лафкин был великий лицемер. - Я, конечно, не считаю себя хозяином этой квартиры, - сказал он своим неизменно поучительным тоном. Стоявшие рядом гости, как зачарованные, глубокомысленно кивали головами. - Я считаю, что эта квартира принадлежит не мне, а фирме. Об этом я уже не раз говорил нашим служащим. Этой квартирой должны пользоваться все сотрудники. Будь я наедине с Лафкином, которого знал дольше, чем остальные гости, я бы не отказал себе в удовольствии попросить его разъяснить, что означает сия загадочная фраза. Как бы он поступил, если бы кто-нибудь из служащих поймал его на слове и попробовал занять квартиру на уик-энд? - Что до меня, - ораторствовал Лафкин, - то мои потребности более чем скромны. С меня хватило бы маленькой комнатки с газовой плиткой. И, что самое возмутительное, это была сущая правда. Сам Лафкин, может, и предпочел бы ограничиться несколькими ломтиками поджаренного хлеба, но обед, который нас ждал, никак нельзя было назвать скромным. Столовая, по еще одной непостижимой прихоти хозяина, была освещена чересчур ярко - единственная ярко освещенная комната во всей квартире. Над головами нависли ослепительно сверкавшие люстры. Стол был загроможден цветами. Строго по ранжиру расставлены игравшие гранями бокалы. Лафкин, которому на весь обед хватило одного стакана виски с содовой, благосклонно посматривал, как бокалы наполняются хересом, рейнвейном, кларетом, шампанским. Он сидел во главе стола - худощавое лицо его и на седьмом десятке все еще казалось молодым, гладко причесанные волосы не тронуты сединой - и с видом случайного зрителя следил за ходом недурно обставленной, на его взгляд, трапезы. Он не особенно утруждал себя разговором и лишь время от времени перекидывался вполголоса одной-двумя фразами с Маргарет. Общество женщин доставляло ему удовольствие. Хотя почти все свое время он проводил среди мужчин, но, из присущего ему духа противоречия, мужскую компанию недолюбливал. Нас уже обнесли жарким - и тут он наконец обратился ко всему столу. Гость-магнат как раз завел разговор о Роджере Куэйфе и его законопроекте. Министры слушали внимательно и бесстрастно, я тоже. И вдруг Лафкин, который почти не притронулся к фазану и сидел с отсутствующим видом, положил вилку и нож и, откинувшись на спинку стула, перебил его. - О чем это вы? - громко, отчетливо спросил он. - Я говорю, что в предвидении далеко идущих последствий некоторые акции уже начали падать. - Много они там в Сити понимают! - сказал Лафкин с нескрываемым пренебрежением. - Опасаются, что Куэйф угробит авиационную промышленность. - Вздор! - сухо оборвал Лафкин. Наши взгляды встретились. Даже Лафкин обычно не бывал так груб, если у него не было на то причины. Я и раньше подозревал, что сегодняшний обед далеко не так случаен, как могло показаться. - Пустые разговоры! - Он замолчал, по-видимому считая, что вопрос исчерпан. Но потом все же снизошел до объяснения: - Что бы ни случилось, Куэйф ли будет сидеть на этом месте или кто другой или на следующих выборах вас вообще прокатят, - он язвительно улыбнулся министрам, - и на смену вам придут господа лейбористы, все равно у нас в стране хватит места от силы для двух авиационных фирм. И то одна из них, вернее всего, окажется лишней. - Вы, видимо, полагаете, - не сдержался магнат, - что единственная не лишняя фирма - ваша? Кто-кто, а Лафкин нисколько не боялся быть пристрастным, не мучился угрызениями совести, оттого что сам-то он обеспечен крупным контрактом и ему ничто не грозит, и его ничуть не тревожил вопрос, совпадают ли его личные интересы с государственными. - Любая стоящая фирма, - ответил он, - должна быть готова использовать все свои возможности. Моя готова. Было похоже, что под разговором подведена черта. Но Лафкин снова незаметно для окружающих перехватил мой взгляд. - Не стану скрывать, - продолжал он, - я всецело за Куэйфа. Надеюсь, вы позаботитесь, - он обратился к министрам, - чтобы эти господа (так Лафкин всегда именовал тех, к кому относился неодобрительно) не совали ему палки в колеса. Правда, на этом месте еще никто никогда не работал как следует. Да при ваших порядках это и невозможно. Но Куэйф пока что единственный, кто не показал себя полнейшей бездарностью. Не худо бы вам об этом помнить. Высказав эту для него необычайно щедрую похвалу, Лафкин умолк. Обед продолжался. Дамы покинули нас, Маргарет через плечо посмотрела на меня горестным взглядом жертвы. Бывали случаи, когда Лафкин задерживал мужчин в столовой за портвейном часа на два, а несчастные дамы ждали. - Про меня ведь не скажешь, что я не умею поддерживать разговор, правда? - жаловалась мне Маргарет после одного из таких вечеров. - Но сегодня я несколько раз чувствовала, что все мои запасы иссякли. Мы уже переговорили и о детях, и о том, как трудно найти хорошую прислугу, и о том, как чистить драгоценности... Тут мне, правда, почти что нечего сказать. Ты уж купи мне тиару, что ли, - тогда в следующий раз я тоже смогу поболтать на эту тему. Но сегодня Лафкин предложил раза два наполнить рюмки, а затем сказал тоном, не допускающим возражений: - Глупый это обычай, что после обеда дамы уходят. Анахронизм какой-то. Когда министры, магнат, заместитель канцлера, президент Королевского общества и другие гости были уже на пути в гостиную, Лафкин окликнул резко: - Минутку, Льюис. На два слова. Я сел напротив него. Он отодвинул вазу с цветами и уставился на меня. И начал без предисловий: - Слыхали, что я сказал насчет Куэйфа? - Я очень вам благодарен, - ответил я. - При чем тут благодарность? Простой здравый смысл. С годами вовсе не легче становилось иметь с ним дело. - Мне хотелось бы передать ему ваши слова, - сказал я, - моральная поддержка ему сейчас не помешает. - А от вас это и требуется. - Отлично! - Я никогда не говорю о человеке в разных местах по-разному. Как и в прочих случаях, когда Лафкин сам себя восхвалял, это тоже была чистая правда. Он впился в меня глазами. - Но не в этом суть, - сказал он. - То есть? - Я не потому их всех отослал. На минуту он замолчал, словно бы выжидая и обдумывая. Затем усталым тоном человека, которому надоело повторять, что дважды два четыре, он произнес: - Куэйф - болван! Я не ответил. Я сидел, глядя на него в упор и не выказывая особого интереса. Лафкин улыбнулся тонкой улыбкой сообщника. - Должен вам сказать, что я знаю про эту его даму, - продолжал он. - Он болван. Его нравственность мало меня трогает. Но когда человек хочет добиться чего-то серьезного, ему нечего путаться с бабами. Лафкин никогда не упускал случая прочесть нотацию. Однако сейчас голос его звучал не так бесстрастно, как всегда. Я по-прежнему сидел молча, с каменным лицом. Он снова улыбнулся. - У меня есть сведения, - сказал он, - что этот Худ собирается открыть глаза жене Куэйфа. И родственникам Смита. Не сегодня-завтра. Весьма кстати, что и говорить. На этот раз я действительно был ошеломлен. И не сумел этого скрыть. Как ни привык я за долгие годы к приемам Лафкина, на сей раз он застал меня врасплох. Я знал, что он завел нечто вроде собственной разведки - отчасти в интересах дела, отчасти из любопытства - и подчиненные, наряду с деловой информацией, поставляли ему и сплетни. Но прозвучало это как откровение. Наверно, в эту минуту я был похож на какую-нибудь свою тетушку, впервые попавшую на спиритический сеанс. Лафкин победоносно усмехнулся. Позднее я понял, что ничего загадочного тут не было. В конце концов, фирма, где служил Худ, была родственна фирме Лафкина. Между ними была постоянная связь, что-то вроде взаимной слежки и приятельские отношения среди служащих всех рангов. Почему бы Худу и не иметь собутыльника, а то и закадычного друга среди служащих Лафкина? - Это похоже на правду, - сказал Лафкин. - Возможно, - сказал я. - Чтобы выполнить то, что он задумал, Куэйфу нужны все его силы, - сказал Лафкин. - Не знаю, как примет такую новость его жена, да и знать не хочу. Но когда дерешься не на жизнь, а на смерть, не годится, чтобы над головой висела еще и такая угроза. Он был надежный союзник. Ему было выгодно, чтобы Роджер вышел победителем. Но при этом в голосе его сквозила несвойственная ему симпатия - даже дружеское участие. За все время нашего знакомства я только раза два видел, чтобы он вылез из своей скорлупы и обнаружил если не приязнь, то хотя бы заботливость. И случалось это, только когда у человека бывали семейные неприятности. О семейных обстоятельствах самого Лафкина никто толком не знал. Жена его всегда жила за городом, ходили слухи, что она не совсем нормальна. Возможно, у него были любовницы, и он со своими непревзойденными организаторскими способностями искусно скрывал их от посторонних глаз. Но все это были одни догадки; если мы что-либо и узнаем наверняка, то разве когда его не станет. Распоряжения, данные мне, были предельно ясны. Я должен предупредить Роджера и затем всячески его оберегать. На этом наше совещание окончилось, и Лафкин поднялся, чтобы идти к гостям. Тут я спросил про Худа. Не орудие ли он в чьих-то руках? Стоит ли кто-нибудь за его спиной? - Я не верю в случайности, - сказал Лафкин. - Но сам-то он что - одержимый? - Его психология меня не интересует, - ответил Лафкин. - И его побуждения тоже. Единственное, что меня интересует, - это увидеть его в очереди за бесплатным питанием. Мы молча прошли в гостиную. Пока хозяина не было, гости немного повеселели. Но он быстро приглушил веселье, разделив нас на группы по трое, да так, что уже нельзя было перейти из одной в другую. Поглощенный своими мыслями, я все же заметил, что Маргарет поглядывает на меня, слегка нахмурив брови, чувствуя, что что-то неладно. Словно издалека, до меня доносился голос одной из министерских жен, входившей в мое трио: она подробно объясняла, почему ее сын не попал в члены фешенебельного дискуссионного клуба в Итоне - тема, которая и в более благоприятную минуту меня бы не слишком заинтересовала. Казалось бы, обеды у Лафкина должны были заканчиваться рано. Ничуть не бывало: разве что Лафкин сам решал, что гостям пора расходиться. Было уже половина двенадцатого, когда начали наконец прощаться, в мне удалось перекинуться словом с Маргарет. Я сказал ей, о чем предупредил меня Лафкин. Она подняла на меня глаза и только спросила: - Тебе надо ехать к Роджеру? Пожалуй, я предпочел бы отложить это до завтра. Маргарет знала, что я устал. Но она знала также, что, отложив этот разговор до завтра, я лишу себя покоя. - Может, лучше съездить к нему сейчас? - сказала она. Она осталась ждать с Лафкином, а я пошел звонить на Лорд-Норт-стрит. Услышав голос Роджера, я сразу начал: - Со мной говорил Лафкин. Мне надо кое-что вам передать. - Слушаю. - Могу я приехать к вам? - Нет, только не ко мне. Встретимся где-нибудь еще. Час был поздний; клубы, конечно, уже закрывались, никакого ресторана поблизости мы не помнили: спеша закончить разговор, я сказал, что буду ждать его у вокзала Виктория и что выезжаю сейчас же. Я сказал Лафкину, что еду к Роджеру, и он одобрительно кивнул, как будто я действовал по его подсказке. - Я распоряжусь, чтобы вам подали машину, - сказал он, - и вашей очаровательной жене тоже. Два автомобиля и два шофера ждали нас на улице. Моя машина остановилась под вокзальными часами, но я не вошел в зал ожидания, где все кассы давно закрылись и было пусто, как на кладбище, а остался стоять на тротуаре, где тоже было безлюдно, только спешили по домам последние носильщики. На блестевшую лужами привокзальную площадь с Виктория-стрит выехало такси. Роджер, тяжело ступая, подошел ко мне. - Здесь негде приткнуться, - сказал я. И вдруг вспомнил, как несколько месяцев назад у крыльца темного "Атенея" меня ждал Гектор Роуз. Я сказал, что знаю неподалеку паршивенькое кафе. Но мы оба не двинулись с места. Вдруг Роджер мягко проговорил: - Кажется, вы не скажете мне ничего нового. По-моему, я уже все знаю. - О господи! - со злостью сказал я. - Только этого вам не хватало. Я был зол не на Худа, а на Роджера. И не сдержал раздражения: слишком многое было поставлено на карту, слишком значительна наша цель, слишком много сил я положил ради него - и все понапрасну. Он болезненно сморщился, словно признавая за мной право выйти из себя. - Мне очень жаль, что я на всех навлек неприятности, - сказал он. Мне и раньше приходилось слышать, как, попав в переделку, люди говорят вот такие слова, вялые, ненужные, бесцветные. Но я только еще больше обозлился. Роджер посмотрел на меня. - Ничего, - сказал он. - Мы еще поборемся. Не я старался подбодрить и утешить его, а он меня. Под моросящим дождем мы в молчании пересекли вокзальную площадь. К тому времени как мы уселись за столик в тускло освещенном кафе, я уже взял себя в руки. Мы пили жидкий чай с металлическим привкусом. Роджер только начал: "Так скверно все получилось...", как нас прервали. К нам подсел какой-то тип и голосом почти интеллигентным сказал: "Прошу прощенья!" Руки его тряслись. У него было продолговатое лицо с тонкими чертами - такими принято изображать ученых. Держался он уверенно. Он поведал нам длинную и запутанную историю своих злоключений. Работал он шофером на грузовике. Потом хозяева, ловко воспользовавшись несчастным для него стечением обстоятельств, выставили его за дверь. Короче говоря, у него туго с деньгами. Не могли бы мы ссудить ему некоторую сумму на ужин и ночлег? Мне он не понравился. Я не поверил ни одному его слову, а главное, меня взбесило, что он т