лько часов над каким-нибудь делом, пытаясь сосредоточиться. Мне казалось, что у Перси зародилось подозрение, и я старался провести его, напуская на себя бодрый, энергичный вид. Однажды в разговоре с ним я как бы между прочим заметил, что после напряженного года работы чувствую себя выжатым как лимон и хочу уехать в отпуск - возможно, я даже опоздаю на несколько дней к началу осенней судебной сессии. - Но не слишком задерживайтесь, сэр, - бесстрастно заметил Перси. - Смотрите, как бы тут о вас не забыли! Такие случаи ведь далеко не редкость. Врачи с самого начала высказали предположение, что у меня злокачественная анемия. И они упорно придерживались этого диагноза, хотя, как я понял впоследствии, у них были основания поставить его под сомнение. Правда, анемия у меня действительно была: анализ показывал низкий гемоглобин, который неуклонно падал. Но это (как сказал мне в свое время Том Девит) могло объясняться переутомлением и душевными переживаниями. Однако в дополнение ко всему оказалось, что часть кровяных шариков у меня не круглой, а грушевидной формы; есть и такие, которые претерпели еще большие изменения. Поскольку врачи предполагали злокачественную анемию, это обстоятельство окончательно убедило их в правильности диагноза. Меня долго занимала мысль, почему они о самого начала пришли к такому выводу. Ведь это были опытные, осмотрительные специалисты, с хорошей репутацией. Только много лет спустя Чарльз Марч, решивший сменить профессию и заняться медициной, объяснил мне, что злокачественная анемия наиболее часто наблюдается у людей моего физического склада - с серыми или голубыми, широко расставленными глазами, с гладкой толстой кожей, широкой грудной клеткой и эктоморфичными членами. Тогда я понял, почему врачи пришли к такому диагнозу. Итак, утвердившись в своем мнении, специалисты заверили меня, что болезнь поддается лечению, и начали пичкать препаратом, изготовленным из свиного желудка. Но состояние крови от этого не улучшалось, гемоглобин неуклонно падал, и врачи только разводили руками. В конце концов мне рекомендовали поехать за границу и как следует отдохнуть, а за отсутствием какого-либо иного лекарства принимать другой протеиновый экстракт. Это было в начале августа. Таким образом, я мог уехать как бы в отпуск, никому ничего не говоря. Я продолжал хранить мою тайну, хотя иногда нервы у меня напрягались до предела, а иногда все становилось глубоко безразлично. Силы мои были на исходе. Чарльз Марч, знавший, что я болен, но не знавший диагноза, купил мне билет и заказал номер в одном отеле в Ментоне. К этому времени я уже настолько выдохся, что был рад возможности уехать. С Шейлой я не виделся с тех пор, как занялся лечением. Теперь я известил ее, что нездоров и еду за границу отдохнуть. Она должна была получить это письмо накануне моего отъезда. Настал последний день моего пребывания в Англии. Мне очень хотелось попрощаться с Шейлой. Я сидел у себя в комнате и ждал ее. Расписание ее поездов я знал наизусть. На этот раз она не заставила меня долго ждать. Я рассчитал время ее приезда с точностью до десяти минут, и не успели они еще истечь, как услышал на лестнице ее шаги. Шейла поцеловала меня, затем, отступив на шаг, пытливым взглядом окинула мое лицо. - А выглядишь ты не так уж плохо, - сказала она. - Это верно, - согласился я. - Зачем тебе тогда ехать? Я сказал ей, что мне необходимо получить заряд бодрости, чтобы на предстоящей сессии не спать в суде. Обычно Шейла любила подобные саркастические шутки, но сейчас взгляд ее продолжал оставаться серьезным. - Шутки здесь неуместны! - отрезала она. Она была явно расстроена и держалась как-то скованно и напряженно. Она села, достала сигарету, но тут же положила ее обратно в портсигар. - Я и понятия не имела, что у тебя не все в порядке, - робко коснувшись моей руки, заметила она. Я молча смотрел на нее. - И, по-видимому, началось это не вчера, - продолжала она. - Думаю, что да. - Ведь обычно я довольно наблюдательна, - с присущим ей самодовольством сказала она, - но на этот раз я была просто слепа. - В тоне ее прозвучало огорчение и раскаяние. - Очевидно, ты была слишком занята, - сказал я. Шейла возмутилась. - Ты еще никогда не говорил мне таких гадостей! - воскликнула она. Она вся побелела от гнева, и казалось, ярость ее вот-вот прорвется наружу, но усилием воли она взяла себя в руки. - Извини, - сказала она. - Не понимаю, что со мной творится... Она успокоилась, и в течение нескольких минут мы мирно обсуждали, куда бы нам пойти пообедать. Неожиданно Шейла оборвала разговор и спросила: - Ты действительно болен? Я ничего не ответил. - Конечно, болен, иначе бы никуда не поехал. Правда? - Думаю, что да, - ответил я. - Но что же с тобой? - Не знаю. И доктора не знают. - Может быть, что-то серьезное? - Вполне возможно. Шейла посмотрела мне прямо в глаза. - Я не думаю, что ты умрешь в безвестности, - с какой-то странной, почти пророческой убежденностью звонко объявила она. И добавила: - Едва ли это входит в твои намерения, не так ли? - Пожалуй, - согласился я. Упорное стремление Шейлы не отступать от мрачной темы несколько развеселило меня. "Глаза у нее, как прожекторы, - подумал я. - Выхватывают из мрака то, что никому другому не видно, Потом скользнут дальше, и снова все погружается во тьму". Шейла попыталась перевести разговор на будущее, но почти тотчас прервала себя, спросив: - Тебе страшно? - Да. - По-моему, ты боишься больше, чем боялась бы я на твоем месте. - Она помолчала, задумавшись. - И тем не менее у тебя хватает духу водить за нос свою юридическую братию! Право же, по сравнению с тобой я чувствую себя иной раз просто ребенком! Время шло. В какую-то минуту Шейла без всякой связи с предыдущим вдруг заметила: - Милый Льюис, как бы я хотела быть другой! - Она чувствовала, что мне нужно утешение. - Почему ты полюбил именно меня? Ведь ни одна порядочная женщина не отпустила бы тебя вот так. Я молчал. За весь этот день я ни разу не обнял ее. Шейла понимала, что мне нужно одно-единственное утешение, которое могло заставить меня забыть о страхе. Она понимала, что я сгораю от желания. Но этого утешения она мне не дала. В первые дни своего пребывания в Ментоне я часами просиживал на террасе отеля, выходившей на море, и чувствовал себя таким счастливым, словно опять был здоров, словно меня вовсе не тревожила Шейла. До сих пор я ни разу не был за границей, и сейчас с наслаждением любовался теплым морем, на берегах которого я вдруг почувствовал такой прилив сил. Греясь на солнце, я уже на другой день заметил, что некоторые симптомы моей болезни начинают исчезать. На море стоял штиль, зеркальная гладь его казалась белесой. Огромное зеркало, мягко поблескивая, простиралось до самого горизонта, где оно темнело и как бы окаймлялось полосою сероватого шелка. Однообразие этого зеркала нарушал лишь какой-нибудь корабль, вдруг вырисовывавшийся на поверхности и, взламывая гладь, прочеркивавший за собой темную линию. Не меньшее наслаждение принесли мне и летние бури на Средиземном море. Я ощущал необычайный прилив бодрости и физических сил, когда, стоя вечером у окна своего номера и глядя на дождь, вдыхал запахи бугенвиллеи и земляничного дерева, приносимые порывами ветра. А отвернувшись от окна, я видел освещенную ночником кровать и чувствовал, что с удовольствием сейчас засну, позабыв обо всех тревогах. В этом отеле я познакомился с одной пожилой австриячкой. Последние десять лет слабые легкие вынуждали ее жить на Средиземноморском побережье. У нее была приятная улыбка и ядовитый язык, и я с удовольствием слушал ее рассказы о высшем обществе Вены времен Габсбургов. Не прошло и двух недель, как мы стали друзьями. Мы, не торопясь, гуляли по паркам Ментоны, и я раскрывал перед ней душу. В историю моей адвокатской карьеры она была посвящена не меньше, чем Чарльз Марч; и ни с кем еще я не говорил так откровенно, как с нею, о своей любви к Шейле и о своей болезни. Но улучшение в моем состоянии оказалось недолговременным. Болезнь медленно возвращалась, причем проявлялась она настолько незаметно, что сначала я даже не мог разобрать, действительно ли это ее симптом или у меня просто пошаливают нервы. Один день я вдруг чувствовал невероятную усталость, а на другой просыпался настолько бодрым и свежим, что скверное самочувствие накануне казалось чем-то не заслуживающим внимания. Однако после первой недели, одарившей меня миражем счастья, слабость и головокружение медленно, но верно вернулись, и земля снова стала уходить у меня из-под ног. Отправляясь на юг, я запасся прибором, с помощью которого можно было делать анализ крови, правда, весьма несовершенный. Пока я чувствовал себя хорошо, прибор преспокойно лежал в моем чемодане. Но и после появления первых симптомов я старался как можно дольше не притрагиваться к нему. Однако наступил день, когда я все же им воспользовался, и с тех пор стал делать анализы ежедневно, словно надеясь на внезапное улучшение или боясь столь же внезапного ухудшения. Но у меня не было в этом опыта, я не умел пользоваться крошечной пипеткой, а кроме того, мне хотелось получить наиболее благоприятные, результаты, и, перегнув в одну сторону, я потом перегибал в другую. Во второй половине августа я понял, что гемоглобин у меня стал еще ниже, чем был в июле, и, судя по всему, продолжает падать. Ночью я просыпался чуть ли не через каждый час. Меня будил шум прибоя - тот самый шум, который в первые дни доставлял мне такое наслаждение. Все тело у меня покрывалось липким потом. Я с тоской вспоминал свои смелые замыслы - впереди вставала лишь черная пустота. В школе у нас был учитель, страдавший злокачественной анемией в последней стадии, - желтый, изнуренный, вконец отчаявшийся человек. Тогда я даже не слышал о такой болезни. Теперь же я представлял себе все, что с ним происходило, шаг за шагом. Я читал, что болезнь эта иногда развивается скачками, в ней бывают перерывы, и сейчас, восстанавливая в памяти то, чему я был свидетелем, я понимал, что именно так она и протекала у него. Случалось, он на полгода, а то и на год возвращался к преподаванию и выглядел вполне здоровым. Если повезет, - и я думал о том, как мне до сих пор везло: хотя я сгорал от нетерпения и жаловался на судьбу, ведь ни один человек из моей среды не начинал так удачно карьеры адвоката! - так вот: если повезет, то перерывы в болезни могут длиться по нескольку лет. И лежа без сна, прислушиваясь к шуму прибоя, я чувствовал, как во мне растет неистребимая надежда - все та же надежда, что владела помыслами мамы и никогда не покидала меня. Если даже я действительно в когтях у этой болезни, я сумею выкроить время, чтобы чего-нибудь добиться в жизни! Порой в эти ночные часы я рассуждал с удивительным хладнокровием. Я не верил, что мне уготована такая страшная участь. Врачи ошибаются. Они явно запутались, а я хоть и боюсь, но способен размышлять трезво. Ведь кроме изменения формы кровяных шариков у меня не обнаружено никаких других признаков злокачественной анемии. На языке у меня нет язв. Просыпаясь, я всякий раз проверял его на зубах. Привычка эта превратилась у меня в подобие нервного тика; стоило мне почувствовать боль, как я воображал наихудшее, а иной раз, наоборот, считал, что все в полном порядке. В эти душные летние ночи, когда море внизу билось о берег и шурша откатывалось назад, я думал и о смерти - чаще всего с животным ужасом, реже - с тупой отрешенностью. Я знал, что умирать мне будет нелегко. Когда придет смерть - будет ли это скоро или не скоро, - я все равно не расстанусь с жизнью без сопротивления. На людях я, подобно маме, возможно, сумею держаться стойко, но наедине с самим собой, в предсмертном одиночестве, я буду, как и она, бороться из последних сил, трусливо вымаливать на коленях каждую минуту, которая отдалила бы меня от небытия. Мне было двадцать пять лет, когда этот удар поразил меня, и, естественно, я с особой жадностью цеплялся за жизнь. Было бы горько умереть, не познав ни успеха, ни радости взаимной любви - всего того, к чему я стремился всеми своими силами, всеми помыслами! Но раза два мне пришло в голову - я думал об этом так спокойно, словно речь шла о ком-то другом, - что с таким же страхом и так же упорно цеплялся бы я за жизнь и через двадцать и через сорок лет. Когда бы передо мной ни возникло бесконечное небытие, я все равно не мог бы с этим примириться, все равно из души моей рвался бы крик: "Почему именно _я_?" Проведя таким образом ночь, я вставал измученный, прокалывал себе палец, выдавливал из него каплю крови и принимался за свой бессмысленный анализ. Потом я завтракал на террасе, глядя на сверкающее море. Моя приятельница австриячка медленно подходила ко мне, держась за парапет. Взглянув на меня, она спрашивала: - Как вы себя чувствуете сегодня, друг мой? Чаще всего я отвечал ей: - Кажется, немного лучше, чем вчера. Но не очень хорошо... Мне не хотелось огорчать ее. Тем не менее глаза ее, необычайно живые на старческом лице, загорались сочувствием. - Подождите, - говорила она, - когда придет осень, нам обоим, наверно, станет лучше! Все дни я жил лишь ожиданием почты, которую доставляли обычно перед пятичасовым чаем. А как только почта прибывала, начиналось ожидание следующего дня. По приезде я на другое же утро написал Шейле большое и нежное письмо, полное надежд. Но проходили дни и недели, август сменился сентябрем, а я все еще не получил от нее ответа. Первое время это не волновало меня. Но однажды, когда почтальон снова не принес мне письма от Шейлы, я почему-то проникся уверенностью, что завтра письмо непременно придет. С такой же уверенностью я ждал его и в следующие дни, высматривая, не покажется ли на дороге знакомый велосипед, а потом следя за каждым движением почтальона, когда он перебирал письма. И когда выяснялось, что от Шейлы опять ничего нет, меня охватывали грусть и возмущение. Даже когда я спокойно думал об этом, я никак не мог взять в толк, в чем же дело. Что если Шейла заболела? Но она могла бы сообщить мне об этом. Или она нашла нового поклонника? Несмотря на все свои капризы, до сих пор она всегда соблюдала правила вежливости по отношению ко мне. Тогда, быть может, ее молчание продиктовано намеренной жестокостью? Или в день нашего прощания я показался ей слишком уж жалким? Но даже она не может быть столь жестокой, весь кипя от возмущения, рассуждал я, глядя, как вдоль берега загораются вечерние огни. Я любил ее уже пять лет. Сам я никогда не отнесся бы так даже к случайному знакомому, а тем более если бы он находился в моем положении. Какие бы чувства Шейла ни питала ко мне, она ведь знает, что я болен! Я не мог оправдать ее и от всей души желал, чтобы она помучилась так же, как я. Я послал ей еще одно письмо и потом - еще. Вообще-то письма из Англии приходили: так, я получил неприятное сообщение о дебошах Джорджа, узнал о рождении дочки у Мэрион, о событиях в семье Чарльза Марча. К своему удивлению, получил я письмо и от Солсбери, который писал, что мое состояние явилось для него неожиданностью, так как в конце судебной сессии я выглядел менее утомленным, чем всегда. По-видимому - так, во всяком случае, ему кажется, - мне будет небезынтересно узнать, что и у него в начале адвокатской практики было не очень благополучно со здоровьем. "Что это, - подумал я, - зондирование почвы? Или проявление дружеского участия?" Вероятно и то и другое, решил я. Однако все эти новости только на несколько минут занимала меня. Никогда в жизни я еще не был столь эгоцентричен. В душе моей гнездились лишь две заботы - болезнь и Шейла. Все остальное было так буднично! Меня ничуть не интересовали ни происходившие вокруг события, ни остальные люди. Я понимал, что мои беды взаимно влияют друг на друга. У меня появилось ощущение, которого боятся все люди и которое, как я со временем увидел, довлело над одним существом, - ощущение, что моя жизнь протекает независимо от моей воли и я не властен ничего изменить. Можно сколько угодно говорить и думать, что нашей жизнью руководят неподвластные нам силы и что мы лишь тешим себя иллюзией, считая, будто можем изменить ее по своей воле, но когда эта иллюзия оказывается под угрозой, мы начинаем отчаянно цепляться за нее. И если мы чувствуем, что эта иллюзия может рассыпаться в прах, нами овладевает несказанный ужас. Доведенный до предела, этот ужас граничит с безумием. Его ощущают многие из нас, по меньшей мере в те минуты, когда мы оказываемся в тисках неодолимой страсти. Эта страсть может доставлять нам удовольствие, а может и не доставлять, но в большинстве случаев мы способны владеть собой; однако бывают минуты - особенно в любви, особенно при такой любви, какую я питал к Шейле, - когда иллюзия, будто человек способен управлять своей жизнью, рассыпается, мы видим, что попали в лапы неотвратимого рока, и ни голос протеста, ни все наши доводы не могут повлиять на наши поступки, как шум моря в часы моих ночных бдений не мог ни увеличить, ни уменьшить моей тоски. В такие минуты мне приходила мысль о самоубийстве. Не от отчаяния, а от желания все же восторжествовать над роком, оказаться хозяином своей судьбы. Я уверен, что по тем же мотивам мысль о самоубийстве приходит в голову, и другим людям, оказавшимся в таком же положении, как я. Уйти из жизни не только для того, чтобы избавиться от страданий, но и чтобы доказать единственно доступным нам способом, что самое страшное не в этом и что в конечном итоге жизнь человека подчинена его воле! Так, во всяком случае, обстояло дело со мной. Желание проявить свою волю лежало и в основе планов, которые я строил на будущее, игнорируя и свою болезнь, и существование Шейлы. Моя несчастная любовь длится слишком долго, решил я. Надо забыть Шейлу, поправиться, наметить, что делать дальше. И я строил планы, исходя из предположения, что страсть моя отошла в прошлое и что я могу усилием воли заставить себя выздороветь, - планы о том, чего мне никогда не совершить. Помимо страха, что я потерял волю, у меня в эти дни был и другой постоянный спутник - страдание. Оно было столь безмерно, столь безгранично, что даже гнев во мне умолкал, все мои жалобы и утверждения казались проявлением задетого самолюбия, и я лишь чувствовал себя бесконечно несчастным. Это было просто страдание, ничем не примечательное, всепоглощающее страдание. Оно пронизывало меня, как слабость пронизывает все тело. Мне казалось, что более несчастным я никогда не буду. Миновала середина сентября. Страдания мои длились уже не одну неделю, - боль не отпускала меня ни на минуту, она была всегда со мной. Однажды я сидел у прибрежных скал и смотрел на голые, красновато-коричневые горы, над которыми клубились низко нависшие облака. Море было спокойно, как в первые дни моего пребывания здесь, и облака отражались тонкими белыми полосками на его блестящей, словно полированной поверхности. Глядя на них, я машинально подумал: откуда, интересно, взялись эти полоски, похожие на брусья решетки, ведь облака - во всяком случае с того места, где я сижу, - кажутся огромными, пушистыми шапками, нависшими над вершинами гор. Более безмятежное зрелище трудно было себе представить. И вдруг я почувствовал, что больше не оплакиваю свою горькую участь. Я почувствовал, что не сержусь больше на Шейлу (я думал о ней с отеческой нежностью, представляя себе, как она терзается, мечется); почувствовал, что все мои протесты, планы и попытки возродить волю столь же беспомощны, как усилия ребенка, пытающегося перекричать бурю; что нет у меня ни характера, ни гордости, я не могу даже делать вид, будто уважаю себя. Я почувствовал, что несчастье сломило меня. В эту минуту просветления - сколько бы ни восставал я против этого вывода на другой день - я почувствовал, что мне надо смириться со своей беспомощностью, что я человек конченый и ничего больше добиться не смогу. Настал октябрь. Через несколько дней начиналась осенняя судебная сессия. Необходимо было прийти к какому-то решению. Возвращаться мне или нет? За последние две недели я получил несколько писем от Шейлы - одно за другим, через день; она как бы извинялась за свое молчание, но ни словом не упоминала о причинах, и в каждом письме было две-три фразы, звучавшие как призыв о помощи. Пытаясь прийти к какому-то решению, я старался не думать о письмах Шейлы. Я заставлял себя не думать о том, что я здесь пережил и открыл в себе. Здоровье мое не улучшалось, но и не ухудшалось. Точнее говоря, гемоглобин по-прежнему падал, правда гораздо медленнее. А другие симптомы и вовсе пошли на убыль. Я сильно загорел, отчего выглядел вполне здоровым, и лишь зоркий глаз врача мог бы обнаружить, что у меня не все в порядке. Это будет мне на руку, если я решусь бросить вызов судьбе, рассуждал я. Возможно, мне не суждено поправиться, тогда не все ли равно, как я поступлю? Но если я хочу извлечь практическую пользу из своего возвращения к жизни, я должен внушить себе, что непременно поправлюсь. Предположим, что я внушу это себе. В таком случае что разумнее: скрывая болезнь, попытаться работать? Или побыть здесь, пока я не выздоровею? Ответ напрашивался сам собой. Стоит мне сейчас надолго удалиться от дел, и я уже никогда не вернусь к своей профессии. Если я пропущу одну судебную сессию, это причинит мне немалый ущерб, если же я пропущу две - как адвокат я погиб. На жизнь я, пожалуй, сумею кое-как заработать и, может быть, даже сумею получить какую-то мелкую должность, но блестящей карьеры я уже никогда не сделаю. Нет, я должен вернуться. И вернуться сейчас, до начала сессии, как будто ничего не произошло. Риск был велик. Болезнь очень вымотала меня. Дисциплинировав себя и разумно распределяя свое время, я, пожалуй, могу справиться с кабинетной работой, но ни на один мало-мальски серьезный процесс у меня не хватит сил. Я рисковал скандально провалиться. И тогда я потеряю практику не из-за отсутствия на сессии, а из-за присутствия. И все же я должен пойти на этот риск. При известной изворотливости я могу избежать изнурения. Ведь выбор дел до известной степени зависит от меня самого; я могу, скажем, сразу отказаться от работы в полицейских судах. Придется изменить и режим дня, построив его таким образом, чтобы беречь энергию для решающих выступлений в суде. Будь что будет, а я должен вернуться! В последний вечер моего пребывания в отеле солнце заливало террасу, сверкая в лужах, оставшихся после недавнего дождя. Мы с моей приятельницей возвращались с нашей последней прогулки; в воздухе сильно пахло земляничным деревом. - Мы еще увидимся, - сказала она мне на прощание. - Если не в будущем году, то потом. Но ни я, ни она не верили этому. Выезжая в машине из ворот отеля, я оглянулся на море, и мне стало грустно; вот такую же грусть ощущал я несколько лет назад, навсегда покидая отдел народного просвещения. Но здесь, на этом берегу, я страдал так, как ни разу не страдал за всю свою юность, и пережитые страдания сильнее связывали меня с этими местами. Еще ни разу за всю свою юность я не пускался в путь, до такой степени не зная, что ждет меня впереди. Потому-то, оглянувшись на море, я почувствовал щемящую тоску, словно единственным моим желанием было остаться здесь навсегда... 39. КОМНАТА ШЕЙЛЫ В делах мне поразительно везло. Оглядываясь на прошлое с вершины зрелых лет, я вижу, сколь благоприятно складывались для меня тогда обстоятельства, и у меня даже кружится слегка голова, словно, взобравшись по отвесной скале, я из безопасного места обозреваю проделанный путь. Смог ли бы я еще раз проделать его? Везло мне и в ту осень, когда, едва волоча ноги, я каждое утро пересекал сад Темпла. Над рекой расстилался туман, в лучах октябрьского солнца поблескивали росинки на траве. Нередко в эти утренние часы у меня дух захватывало от восхищения. Я чувствовал себя очень скверно и всячески изощрялся, чтобы скрыть свою слабость, но стоило солнцу проглянуть сквозь легкий туман, и я замирал от восторга. Изо дня в день, из недели в неделю, всю осеннюю сессию тянул я лямку без особого урона для своей репутации. Мне все-таки удалось выполнить план, намеченный в Ментоне. Правда, я напрягал последние силы, терзался дурными предчувствиями, иногда терпел поражения, но в общем благодаря необыкновенному везению сумел не растерять своей практики. Были, однако, и обескураживающие обстоятельства. Так, Гетлиф при встрече всякий раз с хмурой озабоченностью спрашивал меня о здоровье, а под конец, словно это могло служить мне утешением, неизменно говорил: "Я очень вынослив, Л.С.! Я всегда был очень вынослив!" Но особенно меня тревожил Перси; мне надо было доказать ему, что я поступаю разумно, отказываясь от практики в провинциальных судах. Ничего разумного в этом, конечно, не было. Не так уж много я зарабатывал, чтобы можно было считать разумным подобный шаг. Мне оставалось лишь создать у Перси впечатление, что я отчаянно самонадеян и совершенно уверен в успехе, - настолько уверен, словно я уже адвокат с прочно установившейся репутацией. Убеждать его в том, что я не лишился рассудка, было не так уж приятно, но гораздо хуже было то, что, по-моему, он догадывался об истине. Если так, то рассчитывать на его снисхождение не приходилось. Я давно подозревал, какое мнение сложилось обо мне у Перси: "Профессиональные способности выше средних; связей - никаких; здоровье сомнительное; перспектива на будущее подлежит изучению в течение нескольких лет". Он бы только порадовался, если бы здоровье у меня сдало: ведь это подтвердило бы его предположения. Гораздо важнее оказаться правым, чем проявить сострадание к ближнему. - Ну что ж, мистер Элиот, - сказал он, - если дела эти вам не по вкусу, то охотники на них всегда найдутся. Но, на мой взгляд, вы совершаете ошибку. Разумеется, если вы намерены остаться в адвокатуре. - Будьте уверены, через пять лет вы сможете жить на проценты с моих гонораров, - заявил я. - Надеюсь, сэр, - сказал Перси. Возвращаясь в тот вечер домой, я чувствовал себя настолько разбитым, что взял такси; по дороге я пришел к заключению, что неверно вел разговор с Перси. Ведь в течение всей осенней сессии я не получил от него ни одного дела, - я занимался лишь делами, поступавшими от стряпчих, с которыми я был связан раньше. Перси же списал меня со счета. К счастью, некоторые стряпчие продолжали прибегать к моим услугам. Я провел несколько дел, и лишь в одном случае болезнь сыграла со мной злую шутку. Но какой это был скандал! В первый же день судебного разбирательства силы покинули меня, внимание мое начало рассеиваться, память изменила, ноги подкашивались; в результате я провалил дело, которое выиграл бы любой более или менее сведущий помощник адвоката. Через несколько дней один из знакомых, бывший в курсе всех сплетен, сообщил мне, что ходят слухи, будто я болен и карьере моей конец. Пусть лучше объясняют мой провал болезнью, из самолюбия решил я, чем считают меня бездарностью. Но неизменное везение, о котором я уже говорил, помогло мне загладить мои неудачи, и вскоре сплетни начали утихать. Сначала я подправил репутацию на процессе, который вел по поручению Энрикеса; правда, дело я проиграл, но выступал в суде очень неплохо и сделал максимум возможного. По словам Чарльза Марча, это был самый удачный из моих процессов, и Энрикес остался в общем доволен мною. А после этого на мою долю выпала неслыханная удача. За одну неделю ко мне поступило два очень схожих между собою иска; оба дела вели королевские адвокаты, и я выступал в роли их помощника. Дела эти были крайне запутанные и требовали кропотливого изучения, но могли быть урегулированы без обращения в суд. Трудно было подыскать что-либо более для меня подходящее: характер порученных мне дел позволял мне маскировать свою слабость и работать дома. Больше того: одно из них немало упрочило мою репутацию, другое прошло незаметно; ни по одному из этих дел не пришлось обращаться в суд, а заработал я почти двести пятьдесят фунтов. Таким образом осень принесла мне немалый доход. А кроме того, дела эти послужили для меня ширмой, скрывшей мою болезнь от посторонних глаз. Если я за это время что-то и упустил, думал я, то немного. Все-таки мне необыкновенно везло. В ноябре Шейла неожиданно решила переехать в Лондон. Она писала, что уговорила отца давать ей триста фунтов в год; кроме того, у нее умерла тетка, оставившая небольшое наследство, так что теперь Шейла обрела наконец независимость. Поселилась она на Вустер-стрит, недалеко от Лупас-стрит, в комнате, которая, заявила она, будет служить ей одновременно и гостиной и спальней и куда я смогу к ней приходить. Это была очередная непонятная и сумасбродная выходка, не уступавшая по своей странности нашей встрече на вокзале Виктории, когда я возвращался из Франции. Шейла, конечно, и не подумала предупредить меня о том, что собирается приехать на вокзал; поезд наш опоздал на несколько часов, но она терпеливо ждала меня у выхода. В тот вечер, когда я впервые отправился на Вустер-стрит, вокруг уличных фонарей клубился туман. На площади Сент-Джордж фары автобусов выхватывали из белой мглы стволы деревьев. Мне стоило большого труда разглядеть с тротуара номер дома Шейлы. Жила она на первом этаже. Рядом с ее звонком торчал кусочек картона с надписью "Мисс Найт", в точности как у моих прежних клиенток - проституток, попавших в беду, которых я посещал в их жалких жилищах на таких же вот улицах. У Шейлы было тепло. Комната была просторная, с внушительным камином, по обеим сторонам которого висели старомодные звонки для вызова слуг. Судя по всему, дом этот знавал лучшие времена, когда комната Шейлы, очевидно, служила гостиной. Сейчас в камине горела газовая плитка, а у противоположной стены, попыхивая и отбрасывая на потолок пятно света, стояла керосинка. - Как ты себя чувствуешь? - спросила Шейла. - Кажется, тебе не стало лучше. Я пришел прямо из суда, усталый и измученный. Шейла, как добрый товарищ, немного неловко усадила меня в кресло и открыла дверцу буфета, намереваясь дать мне чего-нибудь выпить. До сих пор я еще ни разу не был в комнате Шейлы. Мне бросилось в глаза, что бутылки, стаканы и прочая утварь были расставлены в буфете геометрически правильными рядами и квадратами. С такой же симметричностью была расставлена и мебель. Шейла жила здесь всего три дня, но комната уже была приведена в порядок, больше того - в идеальный порядок, так что хозяйку раздражало, если лампа или книга оказывались не на своем месте. Решив поддразнить ее, я заметил, что не понимаю, как она может мириться с беспорядком у меня в комнате: - Так ведь то у тебя, - возразила она. - Мы с тобой очень разные люди. Она, видимо, была довольна и даже втайне торжествовала, что принимает меня в своей комнате. Присев подле низенького столика, на который она поставила стаканы, Шейла без своей обычной манерности налила виски. Держалась она свободно, просто и деловито, с дружеской теплотой. Возможно, я видел лишь то, что мне хотелось видеть. Но я слишком устал, и мне было безразлично, так это или не так; а кроме того, мне было приятно сидеть у нее в гостях и наблюдать, как она ухаживает за мной. - Пора бы тебе и поправиться, - промолвила Шейла, глядя, как я потягиваю виски. - Я жду не дождусь этого момента! Я взял ее руку. Она не отняла руки, но глаза ее затуманились. - Стоит ли из-за этого волноваться, - заметил я. - Стоит, - отрезала она. - Возможно, я обманываю себя, - сказал я, - но иногда мне кажется, что у меня прибавляется сил. - Дай мне знать, когда будешь уверен в этом! В ее голосе прозвучали нетерпеливые нотки, но мне было так покойно и хорошо, что я обещал выполнить ее просьбу и, во избежание размолвки, переменил тему разговора. Я напомнил Шейле, сколько раз она говорила мне, что хочет уйти из дому и "чем-нибудь заняться"; как мы обсуждали это; как я шутил насчет "неспокойной совести богачей" и как сердито она возражала мне. Тогда она обвиняла меня в том, что, подобно ее отцу, я вижу в ней лишь игрушку, что я отношусь к ней, как мусульманин, что не желаю вникнуть в ее жизнь. И вот она ушла из дому, но что-то незаметно, чтобы она прислушалась к голосу своей "неспокойной совести". Живет словно какая-нибудь девка из Пимлико. Шейла широко улыбнулась. Она редко обижалась на меня, когда я пытался ее поддеть. - Жаль, что меня не выгнали на улицу в шестнадцать лет, - добродушно ответила она. - Мне бы пришлось тогда самой зарабатывать себе на жизнь. И это только пошло бы мне на пользу. Я сказал ей то, что нередко говорил и раньше: что представление о жизни как о школе морального перевоспитания сильно преувеличено. - Нет, это, несомненно, пошло бы мне на пользу! - упорствовала Шейла. - И из меня получилась бы, наверно, очень дельная женщина! Кто знает, может быть, тогда у меня не оставалось бы времени на... - Она оборвала себя на полуслове. В тот вечер я так устал, что мне хотелось только одного: лежать, вытянувшись в кресле. (Не оттого ли Шейла и держалась так свободно, что я слишком устал и мне было не до нежностей?) Она не боялась показаться смешной и даже дала мне взглянуть на свою коллекцию монет. Я давно уже слышал об этой коллекции, но Шейла ни за что не хотела мне ее показывать. Теперь, лишь слегка покраснев, она спокойно продемонстрировала ее. Коллекция помещалась в большом стеклянном ящике, стоявшем возле окна; монеты были красиво размещены, снабжены пояснительными надписями и пронумерованы. Показала мне Шейла также свои весы с гирьками, кронциркуль, микроскоп. Коллекция состояла из одних лишь венецианских монет, золотых и серебряных, начиная с пятнадцатого века и кончая годом вступления в Венецию наполеоновских войск. Мистер Найт, ограничивавший ее траты на многие другие цели, здесь проявлял исключительную щедрость, и Шейла могла приобрести любую монету, едва только та появлялась в продаже. Коллекция, по словам Шейлы, была почти полная. Когда Шейла впервые упомянула о своей коллекции, ее увлечение показалось мне весьма мрачным: в ее-то годы отдавать свое время подобному занятию! Но сейчас, просматривая составленный ею каталог, написанный тем же почерком, что и письма, в которых я тщетно выискивал слова любви, и слушая ее объяснения, я находил все это вполне естественным. Шейла хорошо разбиралась в нумизматике и свободно владела профессиональной терминологией. Ей приятно было просвещать меня. Она оживилась, в голосе ее зазвучали душевные нотки. Жаль, что еще не прибыли пластинки, а то она занялась бы моим музыкальным образованием: ей давно этого хочется. Ладно, когда-нибудь дело дойдет и до этого, а пока можно заняться нумизматикой. Задернув занавеси на окнах, Шейла как бы отгородила комнату от туманной улицы. Потом она подошла ко мне, заглянула мне в глаза, ласково и смущенно, и вдруг сказала: - Давай я покажу тебе, как измерять монеты. Сколько раз после этого вечера мечтал я о той минуте, когда смогу наконец сообщить ей, что здоров. Но наступит ли вообще такая минута? Сразу же по возвращении в Лондон я пошел на осмотр к своим врачам. Они недоуменно покачивали головой. Анализ крови оказался гораздо хуже, чем перед моим отъездом во Францию. Рекомендованное ими лечение не принесло никакой пользы, и теперь, кроме отдыха, они не знали, что мне посоветовать. Некоторое время мне было не до проверок, и я потерял всякое представление о своем состоянии. По временам мне казалось, что болезнь прогрессирует. Но бывали и такие дни, когда, проснувшись утром, я с наслаждением потягивался и тешил себя смелыми надеждами. Я перестал делать сам анализы крови. Лучше всего набраться терпения и ждать, решил я. Шейла и Гетлиф приучили меня к долготерпению. А ведь только время может ответить на вопрос, выздоровею я или нет. Однако нашлись люди, которым пришелся не по душе мой стоицизм. Мало-помалу я открыл правду не только Шейле, но и Чарльзу Марчу. А он принадлежал к числу тех, кто живо реагирует на беды, тревоги и опасности, угрожающие друзьям. Он не мог примириться с моей тактикой пассивного выжидания и заявил, что покажет меня всем лондонским врачам, которые способны мне помочь. Я возразил, что это будет пустой тратой времени и денег. Не исключено, сказал я, что причина моей болезни кроется в каком-то психическом расстройстве, с которым врачи не могут бороться и в котором сам я легче разберусь, чем они. Если все дело в этом, тогда я поправлюсь. Если же я страдаю от какой-то редкой формы злокачественной анемии, не поддающейся обычному лечению, то я через какое-то время умру. Так или иначе, это довольно быстро выяснится. Если же я снова попаду в руки врачей, которые начнут ломать голову над диагнозом, это лишь вызовет у меня еще большее раздражение и ввергнет в еще большее отчаяние. Но Чарльз не склонен был соглашаться со мной. Он обладал сильной волей, тогда как моя воля была растоптана Шейлой в тот ноябрьский вечер. А кроме того, я очень нуждался в дружеской поддержке. Поэтому я уступил настояниям Чарльза. Мы договорились, что до конца судебной сессии я буду держаться прежней тактики и морочить всем голову, а во время рождественского перерыва отдамся под наблюдение рекомендуемых им врачей. К этому делу Чарльз подошел со всей серьезностью. По иронии судьбы в декабре 1930 года он уже был студентом-медиком и учился на первом курсе: от карьеры адвоката он отказался и посвятил себя профессии, в которой ему суждено было найти свое призвание. Сам он не сдал еще и первых экзаменов на звание бакалавра медицины, но его отец и дядя руководили больницами. Поэтому он довольно скоро познакомил меня с главным врачом одной крупной больницы. И перед самым рождеством меня положили туда. Персонал больницы получил указание заняться мною основательным образом; мне пришлось пройти все клинические исследования, а не только те, которые показаны при моей болезни. Я проклинал свою участь. Трудно не бунтовать, когда в горло тебе запихивают зонд, чтобы взять желудочный сок. Кроме того, соседство других больных мешало мне спать. От моей покорности судьбе не осталось и следа. По ночам я не находил покоя, страшась результатов исследований. В первый день нового года ко мне подошел главный врач. - Вы, конечно, поправитесь, - сказал он. - Все говорит за это. - Он опустил глаза и стал смотреть в пол. - Постарайтесь забыть последние месяцы. И про самую болезнь забудьте! Я убежден, что у вас ее нет. Забудьте все, что вам о ней говорили, - продолжал он. - По-видимому, у вас был просто шок. Конечно, это тоже не очень-то приятная штука. - Ничего, с этим я как-нибудь справлюсь! - в порыве буйной радости воскликнул я. - В моей практике были случаи, когда после шока оставался такой след. Успокоив меня, главный врач перешел к разбору результатов исследований. О прошлом он судить не берется, но сейчас у меня нет ни малейших признаков ни злокачественной анемии, ни ахлоргидрии, - оснований для подобного диагноза нет никаких. Налицо лишь довольно острое малокровие, которое со временем пройдет. Таков был оптимистический вывод, к которому он пришел. Никто, конечно, ни за что не может поручиться, но он готов держать пари, что не ошибается. Главный врач говорил со мной почти так же, как в свое время Том Девит, с той лишь разницей, что он уступал Девиту в проницательности, хотя и превосходил его знаниями и авторитетом. Многое в истории моей болезни загадочно, признался он. Я должен больше заботиться о себе. Лучше питаться. Воздерживаться от спиртных напитков. Подыскать себе хорошую жену. Поблагодарив его, я спросил: - Можно мне теперь же выписываться? - Вы еще слишком слабы! - Ну, не настолько слаб, чтобы не суметь уйти отсюда, - заметил я. В самом деле, слова доктора о том, что я здоров, неожиданно придали мне сил, и, выйдя из больницы, я впервые за последние полгода почувствовал, что тротуар не уходит у меня из-под ног. Утро было холодное. Люди, словно безликие призраки, скользили по городу, окутанному туманом. Я с интересом наблюдал за тем, как банковский рассыльный, в цилиндре и с гроссбухом под мышкой, переходит улицу. На душе у меня было так радостно, что мне хотелось остановить первого встречного и рассказать ему о своем избавлении. На душе у меня было так радостно - я чувствовал не только облегчение, но и безрассудную отвагу. Все мои невзгоды прошли, - пройдут и те, что еще ждут меня. Я выжил! В голове у меня вертелись мысли о Шейле, о практике, о будущем. Пора от раздумий переходить к действиям. Шейлы в городе сейчас нет, она уехала на рождество к родителям - значит, надо браться за другие дела. И преисполнившись уверенности в себе и отваги, рассчитав все ходы, я отправился на поиски Перси. В конторе, кроме него, никого не было, а он сидел в своей клетушке, со спортивной газетой в руках. - Доброе утро, мистер Элиот! - как ни в чем не бывало поздоровался он, хотя его не могло не удивить мое появление. Я предложил ему пойти вместе выпить. Он согласился, но без особой охоты, несмотря на то, что дел у него сейчас не было. - Послушайте, Перси, так или иначе, мне надо с вами поговорить, - сказал я. - А разговаривать за кружкой пива все-таки приятнее, чем здесь. Мы зашли к Деверэ и сели в баре у окна. В прокуренном помещении было шумно: посетители переговаривались, поздравляли друг друга с Новым годом. Потягивая пиво из кружки. Перси невозмутимо разглядывал их. - Я солгал вам! - с места в карьер начал я. Перси отвел взгляд от посетителей и так же невозмутимо посмотрел на меня. - Я был серьезно болен, - продолжал я. - По крайней мере так считали врачи. - Я видел, что с вами творится что-то неладное, мистер Элиот, - заметил Перси. - Послушайте, Перси, я хочу, чтобы мы хорошо поняли друг друга! Врачи действительно считали меня тяжелобольным. Но они ошиблись. Я совершенно здоров. Если вам нужно подтверждение, - улыбнулся я, - то я могу представить официальную справку. От сэра... - Я назвал широко известное имя, добавив, что только этим утром выписался из больницы. И нимало не кривя душой, я рассказал Перси о том, что со мной произошло. - Почему же вы не поставили никого из нас в известность? - спросил он. - Чертовски глупый вопрос, Перси, - ответил я. - А что бы это изменило, если бы все знали, что мне плохо? Глаза его впервые сверкнули. - Вот вы, например. Много дел поручили бы вы мне? Перси ничего не ответил. - Раз уж мы об этом заговорили, скажите, много дел поручили вы мне в минувшую сессию? Перси не стал увиливать. Он отлично помнил, сколько дел, попавших к нему в руки, он оставил без внимания. - Вы не заработали благодаря мне ни гинеи, - не уступая мне в грубоватой откровенности, ответил он. - Я считал, что вы сходите со сцены. - Я не жалуюсь, - сказал я. - Таковы правила игры. Я никогда не искал благотворительности. Я не нуждаюсь в ней и сейчас. А вот вам следовало бы подумать, как бы не остаться в дураках. И я продолжал в том же духе. Я здоров. К лету я и вовсе окрепну; врачи не сомневаются, что профессия адвоката мне вполне под силу. Ведь не пострадала же моя практика, когда я был очень болен. Теперь у меня налажены отношения с Энрикесом и с другими стряпчими. Я без труда могу перейти в какую-нибудь другую контору. И я сменю Гетлифа, сменю его, Перси, на такого клерка, который будет верить в меня, и за один год удвою свои доходы. Даже говоря это, я сомневался, что моя угроза может произвести на него сильное впечатление. Перси нелегко было пронять. Но своей цели я все же достиг. Он презирал тех, кто медоточиво изъяснялся ему в симпатии, рассчитывая услышать в ответ такие же излияния. Он предпочитал язык грубой силы и темперамента, которым, правда, ему не приходилось пользоваться. Поэтому, когда я заговорил понятным ему языком, он стал лучше думать обо мне. Он даже предложил мне выпить еще по пинте пива, чего никогда не делал раньше. - Не беспокойтесь, мистер Элиот, - сказал он. - Я не люблю давать обещания, но полагаю, что с делами у вас будет все в порядке. - Он пристально посмотрел на меня и отхлебнул глоток. - Разрешите пожелать вам в новом году счастья и благополучия! 40. ПОД ЗВУКИ МУЗЫКИ Первая неделя января еще не кончилась, а я уже шел по Вустер-стрит к Шейле. Накануне она вернулась в Лондон, и я горел желанием сообщить ей добрую весть. Конечно, я мог бы и написать ей, но я предпочел приберечь свою новость для личной встречи. На душе у меня было все так же радостно - радостно и легко; мною владела какая-то блаженная лень. Влажная от дождя мостовая тускло поблескивала. В полуподвальных помещениях зажглись огни, и, проходя мимо незашторенных освещенных окон, я видел одну и ту же картину: этажерка с книгами, стол, лампа с абажуром, пианино, кровать с занавесками. Почему вид чужого жилища возбуждает в нас такое любопытство? Не потому ли, что он приоткрывает перед нами кусочек незнакомой жизни? Во всяком случае, идя по мокрой улице к дому Шейлы, я с удовольствием заглядывал в освещенные окна. У меня не было никакого определенного плана на этот вечер. Успокоившись на счет своего здоровья, я не собирался тотчас делать Шейле предложение. Можно немного и подождать. До конца месяца я непременно поговорю с ней, но сейчас, в этом блаженно-ленивом состоянии, я просто думал о ней, как думал, когда впервые почувствовал, что влюбился. Странно, что она поселилась на этой улице, думал я. Ее всегда почему-то влекло к обездоленным. Возможно, и я нравился ей больше, когда мы только познакомились, потому что в ту пору я был всего лишь обитателем мансарды в поношенном костюме. Вспомнил я и о других своих состоятельных друзьях, которым так же претил их образ жизни. Их среда внушала им ужас. Они не могли примириться со своим благополучием. А если человек проникнут подобным нигилизмом, не следовало ему родиться в наше время богатым. Есть, конечно, люди, у которых богатство не вызывает отвращения, - это люди черствые, с пустой душой или не способные серьезно относиться к жизни. Однако среди своих сверстников я мог бы насчитать с полдюжины богатых молодых людей, страдавших угрызениями совести из-за своего богатства. Шейла не была создана для счастья, но, возможно, капиталы матери мешали ей искать его. Будь она мужчиной, она могла бы, подобно Чарльзу Марчу, выбрать себе какое-то занятие и успокоиться, сознавая, что она занята полезным трудом. Ведь одной из причин, побудивших Чарльза стать врачом, было желание избавиться от чувства вины. Шейла не уступала ему ни в гордости, ни в энергии, и будь она мужчиной, тоже нашла бы свой путь в жизни. Будь она мужчиной, жизнь ее, наверно, сложилась бы гораздо счастливее, с нежностью подумал я, подходя к ее дому. Я взглянул на ее окно. Сквозь занавеси пробивался золотистый свет. Шейла была дома, одна, и от внезапного прилива чувств сердце у меня замерло и забилось с новой силой. Я взбежал наверх, обнял Шейлу за талию и объявил, что все мои страхи оказались ложными и что скоро я буду совсем здоров. - Я просто пьян от радости! - воскликнул я и притянул Шейлу к себе. - Ты уверен в этом? - спросила она, слегка отодвигаясь от меня. Я сказал, что совершенно уверен. - Значит, ты снова станешь сильным? Снова пойдешь к своей цели? - Конечно, пойду. - Я очень рада, мой дорогой! Очень рада за тебя! - Шейла выскользнула из моих объятий и смотрела на меня с какой-то странной улыбкой. - И за себя тоже! - добавила она. Я издал невнятное восклицание; по спине у меня почему-то поползли мурашки. - Теперь я могу обратиться к тебе за советом, - продолжала Шейла. - За каким советом? - Я влюбилась. По-настоящему! Это так удивительно! Я хочу, чтобы ты посоветовал мне, как быть. Она часто терзала меня рассказами о своих романах. Временами она действительно увлекалась, а временами только надеялась, что сможет увлечься. Но с таким твердым убеждением она никогда еще не говорила. Я сразу поверил ей. У меня перехватило дыхание, словно легкие неожиданно вышли из строя. Я отвернулся. Мне показалось, что свет настольной лампы вдруг потускнел, как это бывает, когда падает напряжение. Я почувствовал неодолимую усталость, и меня стало клонить ко сну. - Я обязана была тебе это сказать, - продолжала Шейла. - Почему же ты мне не сказала этого раньше? - Ты был слишком слаб, - пояснила она. - По-моему, это единственный случай, когда ты проявила заботу обо мне, - заметил я. - Очевидно, я заслужила этот упрек, - согласилась Шейла. И помолчав, она добавила: - Поверь, я знаю, что я отвратительна! Но на этот раз я в самом деле подумала о тебе. У тебя и так было достаточно волнений. Я не могла сказать тебе, что я счастлива. - Когда это произошло? - Сразу после твоего отъезда во Францию. Я поразился, как это не пришло мне в голову в то время. - Ты долго не писала мне, несколько недель, - сказал я. - Именно поэтому. Я надеялась, что ты скоро поправишься. - Она пожала плечами. - Я ведь не умею хитрить. Я сел на стул и, должно быть, несколько минут - я потерял всякое представление о времени - тупо смотрел в пустоту. Словно во сне я видел, как Шейла взяла стул и придвинулась ко мне. Наконец я спросил: - Чего же ты от меня хочешь? - Посоветуй, как мне удержать его, - тотчас отозвалась она. - Не могу! - отрезал я. - Но я прошу тебя! - настаивала Шейла. - Ты умнее меня. Скажи, как мне вести себя, чтобы не отпугнуть его? - И, немного помолчав, она добавила: - Он такой беспомощный. Ты же знаешь, мне всегда только такие и нравились. Кроме тебя, конечно. Он мало приспособлен к жизни и в этом отношении похож на меня. Мы с ним совсем одинаковые. Шейла и раньше не раз говорила "мы", неизбежно вызывая во мне вспышку ревности, но говорила совсем другим тоном. Сейчас она произнесла это "мы" с нежностью любящей женщины. Я сидел неподвижно, словно скованный. И молчал. Затем я властно потребовал, чтобы она сказала мне, кто он. Шейла только этого и ждала. Она охотно рассказала мне о Хью. Фамилию его она сообщила мне лишь несколько дней спустя, когда я дал согласие познакомиться с ним. Хью был на год или на два старше нас, стало быть, в то время ему было около двадцати семи лет. "Он беден, но благородного происхождения", - сказала Шейла. Родственники у Хью были люди состоятельные. Сам он служил клерком в маклерской конторе своего дядюшки: набирался опыта, чтобы потом стать компаньоном фирмы. - Но он ненавидит это занятие! - сказала Шейла. - И никогда не сможет на этом поприще чего-либо достичь. Сидеть ему там просто нелепо. У Хью не было в жизни ни цели, ни стремлений; он даже не знал, хочет ли он жениться. - Почему же ты выбрала именно его? - не удержавшись, спросил я. - Ты знаешь, у меня такое ощущение, словно я нашла частицу себя, - сказала Шейла. Она сияла от счастья и хотела, чтобы я радовался вместе с ней. - Сейчас покажу тебе его карточку, - сказала она. - Я спрятала ее, когда ты пришел. А обычно она стоит вот здесь. - И она указала на полочку над изголовьем дивана, где она спала. - Мне нравится, проснувшись утром, прежде всего видеть его портрет! Ни одна влюбленная женщина не могла бы сравниться с Шейлой своей девичьей нежностью и своим желанием выказать эту нежность. Подойдя к буфету, Шейла нагнулась и секунду рассматривала фотографию, прежде чем вручить ее мне. Я заметил, что ее движения и жесты стали более плавными и спокойными, чем год назад. Я заметил эту перемену, еще когда впервые пришел сюда, но не догадался, что Шейла влюбилась. Сейчас она стояла боком ко мне, склонившись над фотографией, - профиль ее вырисовывался четко и резко, рот был приоткрыт, словно обуревавшие ее чувства рвались наружу. - Приятное у него лицо, - заметила она, передавая мне снимок. С карточки на меня смотрело невыразительное, чувственное лицо; в больших глазах застыло удивленное мечтательное выражение. Я молча вернул фотографию. - Теперь ты сам видишь, что он не очень способен заботиться о себе, - сказала Шейла. - А я - тем более! Я понимаю, что слишком многого требую от тебя, и все-таки прошу тебя мне помочь. Я никогда никого не слушалась, кроме тебя. Хью тоже будет тебя слушаться. Она хотела, чтобы я обещал ей встретиться с ним. А я был настолько выбит из колеи, что не знал, на что решиться, и то отвечал согласием, то брал его обратно. С одной стороны, мне казалось естественным позаботиться о ней, укрепить ее хрупкое счастье, защитить ее от опасности. Но в то же время я с трудом сдерживал клокотавшую во мне ярость, которая, казалось, вот-вот хлынет разрушительным потоком. Шейла была довольна. Она не сомневалась, что я выполню ее просьбу. - Чем же мне отплатить тебе? - в приливе восторга воскликнула она. - Знаю, знаю, - желая подсластить пилюлю, с полуневинной, полунасмешливой улыбкой поспешно добавила она. - Я буду продолжать твое музыкальное образование. С тех пор как я стал бывать на Вустер-стрит, Шейла всякий раз заводила патефон и развлекала меня пластинками, чтобы у меня не было времени присмотреться к ней и обнаружить ее любовь к Хью. Но, помимо этого, ей доставляло удовольствие учить меня. Она знала, что я не очень разбираюсь в музыке, жаловалась, что это воздвигает между нами барьер, и заставляла меня слушать пластинки. Она не могла поверить, что музыка не вызывает во мне никаких эмоций. Стоит лишь объяснить мне, как надо ее слушать, и глухота моя пройдет. В тот вечер Шейла, выполняя свое намерение "чем-нибудь мне отплатить", ставила пластинки с Девятой симфонией Бетховена. Мы сидели рядом и слушали. Глаза Шейлы блестели от счастья. Она слушала музыку, а в сердце у нее звучала любовь. Я же слышал только грохот и гул. Но и у меня в сердце звучала любовь. Началась та часть симфонии, где вступает хор. Прежде Шейла, при повторении каждой темы, шепотом обращала на это мое внимание, а когда тема разрешалась, порывисто опускала руку и шептала: "Вот, разрешилась!" Однако стоило зазвучать голосу, как она застыла, словно погрузившись в транс. Шейла пребывала во власти любовного экстаза. А я сидел подле нее, прикованный к ней годами преданной любви, сгорая от нежности, желания и жажды мщения, снова переживая все муки этих лет, достигшие сейчас своего апогея. Шейла не видела ничего, она наслаждалась счастьем, увлеченная созерцанием своей любви. Я же сидел подле нее, раздавленный, доведенный до безумия моей любовью. ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. ОДНИМ УДАРОМ 41. СОЗНАНИЕ СВОЕЙ ВЛАСТИ В тот вечер, когда Шейла призналась мне, что влюблена, выйдя от нее, я еще долго стоял на улице и смотрел на ее освещенное окно. Я попрощался и ушел, хотя мог бы еще сидеть и слушать музыку, но, очутившись на улице, несмотря на ночной холод, почувствовал, что не в силах идти домой. Все прежние вспышки ревности и желания были ничто в сравнении с чувствами, которые бушевали во мне сейчас. То, что я пережил, когда, избавившись от Джорджа, стоял перед домом викария и смотрел на окно Шейлы, было лишь юношеской элегией. Сейчас я дошел до исступления. Я не мог успокоиться, пока не увижу собственными глазами, будет она в этот вечер одна или к ней придет тот, другой. Я не мог успокоиться из-за ревнивых подозрений. В голове у меня звучали слова Шейлы: "Мне надо купить чаю", заставившие мой мозг заработать, словно часовой механизм, заведенный поворотом ключа. "Когда она собирается угощать его чаем? - спрашивал я себя. - Сегодня? Или завтра?" Я не мог успокоиться, терзаемый неотвязными воспоминаниями: тело Шейлы с прежней силой манило меня. Я стоял на улице, смотрел на ее окно, и чувственные картины, проносившиеся перед моими глазами, сводили меня с ума. Было уже поздно. Моросил дождь, казавшийся тонкими серебряными нитями на фоне уличных фонарей. Время от времени я отходил от дома, но не далеко, чтобы не потерять из виду окно Шейлы. Там, между занавесями, виднелась полоска золотисто-оранжевого света, - самого нежного, самого теплого из всех окружающих тонов, ибо квадраты остальных окон были желтые. Дважды по тротуару прошел какой-то мужчина, и всякий раз, как он подходил к дому Шейлы, сердце у меня останавливалось. Но он шел дальше. Потом со мной заговорила жалкая, съежившаяся от холода проститутка. Один за другим гасли в окнах огни, но окно Шейлы продолжало светиться. На улице не было ни души. Наконец - я как раз на минуту отвернулся - и комната Шейлы погрузилась в темноту. Я почувствовал огромное, невыразимое облегчение. И, сев в такси, даже вздремнул по дороге домой. Но потом в конторе я целыми днями сходил с ума не меньше, чем тогда, на улице. Составляя заключение по какому-нибудь делу, я не мог сосредоточиться. На совещаниях у Гетлифа я слышал его голос, слышал вопросы клиентов, но никого не видел: перед моим взором стояла Шейла, я видел ее тело, и эти картины распаляли мое воображение и будоражили ревность, которая, точно сверло, впивалась мне в мозг. Долгими январскими вечерами я прохаживался по Вустер-стрит взад и вперед, загипнотизированный освещенным окном Шейлы. Это была одержимость, мания, но я не мог не приходить сюда. Однажды вечером на станции метро у Гайд-парк-корнер мне показалось, что я увидел в толпе Шейлу. Впереди меня шла пара - худощавый молодой человек и молодая женщина, что-то напевавшая себе под нос. "Уж не Шейла ли это?" - мелькнуло у меня в голове. Подошел поезд, они быстро вошли в вагон, двери сомкнулись и скрыли их от моего взора. Вскоре - не прошло и недели с тех пор, как Шейла сообщила мне новость, - домовладелица позвала меня к телефону. Я быстро сбежал по лестнице. Телефон стоял на столике в холле. - Как ты себя чувствуешь? - услышал я голос Шейлы. Я пробормотал что-то невнятное. - Меня интересует твое физическое состояние, понимаешь? В эти дни я едва ли думал о здоровье и работал так, словно не ведал усталости. Поэтому я ответил, что вполне здоров, и в свою очередь осведомился о самочувствии Шейлы. - Я чувствую себя _прекрасно_! - Голос ее звучал необычайно жизнерадостно. Помолчав немного, она спросила: - Когда мы увидимся? - Когда хочешь. - Заходи сегодня вечером. Если хочешь, можем куда-нибудь пойти. - А ты будешь одна? - спросил я. - Да. Она отчетливо произнесла это слово; в тоне ее не было ни злорадства, ни сочувствия. Когда я пришел к Шейле, она уже ждала меня в красном вечернем платье. С тех пор как я стал зарабатывать, я иногда приглашал ее пообедать в ресторане. Это была в сущности единственная перемена в моем образе жизни, ибо квартируя гак и не сменил и жил как на вокзале. Шейла не отказывалась от этих приглашений. Она знала мою поистине детскую склонность к бахвальству, знала, что мне приятно водить ее по таким ресторанам, по каким могли бы водить ее Марчи. Сама она предпочла бы ходить куда-нибудь в Сохо или на Чарлот-стрит, но, потакая моему тщеславию, она надевала вечернее платье и отправлялась со мной в фешенебельный ресторан. А сегодня она даже сама предложила это. Шейла весело улыбалась, глаза ее блестели. Перед уходом она спокойно осведомилась: - Почему ты спросил, буду ли я одна? - Ты же знаешь почему. - Ты боялся, что я выкину какую-нибудь штуку? - пристально глядя на меня, спросила она. - Как у Иденов с бедным Томом Девитом? Я ничего не ответил. - Этого я никогда больше себе не позволю, - сказала она. И, помолчав, добавила: - Я поступила тогда отвратительно. Можешь не говорить мне об этом - сама знаю! Мы вошли в ресторан Беркли - она впереди, я немного сзади. Шейле только что исполнилось двадцать пять лет, и красота ее была в полном расцвете. Правда, для девушки ее возраста она держалась излишне оживленно, а лицо ее, уже прорезанное морщинками, казалось чересчур жестким. И я часто думал, пытаясь представить себе Шейлу в будущем, что годам к тридцати она уже поблекнет. Но сейчас она выглядела не намного старше своих лет. В тот вечер, когда она шла через ресторан, все взоры были устремлены на нее, и даже разговоры умолкли. За столом Шейла развлекала меня болтовней. Каждое ее слово искрилось весельем, тон был капризный, она без конца сыпала сарказмами, так что я порой не мог удержаться от улыбки. В середине обеда она перегнулась через стол и, не сводя с меня взора, тихо и просто сказала: - Ты можешь оказать мне большую услугу. - Какую? - А ты окажешь ее? - умоляюще спросила она. Я молча смотрел на нее. - Ты можешь сделать мне много добра, - продолжала Шейла. - Чего же ты от меня хочешь? - Я хочу, чтобы ты поговорил с Хью, - сказала она. - Не могу я! - еле сдерживая возмущение, воскликнул я. - Ты очень помог бы мне. Я продолжал в упор смотреть на нее. - Ты реалистичнее смотришь на вещи, чем я, - настаивала Шейла. - Я хочу, чтобы ты сказал, как он относится ко мне. Ведь я не знаю, любит ли он меня. - Да за кого ты меня принимаешь?! - воскликнул я, едва сдерживаясь, чтобы не сказать ей резкость. - Я доверяю тебе, - сказала Шейла. - Ты единственный человек, которому я всегда доверяла. Наступило молчание. - Больше мне некого об этом просить, - продолжала Шейла. - К другим и обращаться не стоит. - Хорошо, - устав сопротивляться, наконец сказал я. - Я повидаюсь с ним. Она была в восторге и сразу стала такой тихой, покорной. Когда же я могу встретиться с Хью? Она условится с ним на любое удобное для меня время. - Я всегда выполняю то, что хочет Хью, - призналась она, - но я заставлю его прийти, когда тебе будет удобно. А что, если позвать его сегодня вечером? Она может позвонить и попросить его прийти к ней. Я не против? - Какая разница, сегодня или в другой раз? - сказал я. Шейла позвонила, и мы отправились обратно на Вустер-стрит. В такси я почти не разговаривал с ней и у нее в комнате, пока мы ждали Хью, сидел насупившийся и мрачный. - Он очень нервный, - заметила Шейла. - Твое присутствие может взвинтить его. С улицы донесся шум приближающейся машины, и я насторожился. Шейла отрицательно мотнула головой. - Это не Хью, - сказала она. - Он приедет автобусом. - И затем спросила; - Завести патефон? - Как хочешь. Она состроила гримаску и стала рыться в пластинках. В это время в подъезде послышались чьи-то быстрые, легкие шаги. - Это он! - воскликнула Шейла. Хью стремительно вошел в комнату, улыбаясь, извиняясь за опоздание. Мы с Шейлой поднялись, и Хью на секунду обнял ее за талию. Шейла представила нас. - Льюис, познакомься с Хью Смитом! Он был одного роста со мной, но гораздо уже в плечах. Шея у него была тощая, грудь впалая, волосы очень светлые. Капризная, надменная гримаса кривила его верхнюю губу, но когда он улыбался, лицо его становилось по-мальчишески веселым и приятным. Он выглядел значительно моложе своих лет - значительно моложе меня и Шейлы. Платье Шейлы привело его в восторг. - Я еще не видел тебя в этом платье, правда? - заметил он. - Очень, очень красиво! Ну-с, а сзади как оно сидит? - Казалось, это говорит заправский модный портной. - Да ты, кажется, разбираешься в этом лучше, чем портниха, которая мне его шила, - рассмеялась Шейла. - А разве вас не интересуют туалеты? - ища у меня поддержки, спросил Хью. Вопрос этот прозвучал так простодушно, что я был сразу обезоружен. Он болтал о нарядах, о музыке, о пьесах, которые мы видели, - словом, на темы, которые как нельзя более подходили для подобной чисто светской встречи. Шейла подшучивала над ним, но гораздо мягче, чем обычно подшучивала надо мной. Я спросил Хью о его работе, и он сразу взъерошился; я решил не настаивать, и Хью снова вернулся к разговору о концертах. Слушая его, трудно было представить себе более воспитанного человека. Я наблюдал за ним и за Шейлой. Я наблюдал за ними сосредоточенно, с отчаянием и пристальным вниманием, как никогда и ни за кем еще не наблюдал. В их отношениях не чувствовалось тяжелого дыхания буйной страсти. Уж очень по-дружески, легко и весело держались они. Шейла кокетничала; жесты ее отличались непринужденностью, в голосе звучали теплые нотки. Когда она поворачивалась к Хью, даже линия ее профиля становилась менее резкой. Такая непринужденность невозможна при сильном чувстве. В ней было что-то от шаловливости котенка, но в то же время что-то материнское. До сих пор мне доводилось видеть Шейлу в таком настроении лишь какой-нибудь краткий миг. О том, какие чувства питал к ней Хью, я пока ничего определенного сказать не мог. Она ему нравилась, он был очарован ею, пленен ее красотой, ее оживленностью, но все это еще ничего не значило. Мне казалось, что ему просто льстит любовь Шейлы. Он был самодоволен и тщеславен. И охотно принимал все дары любви. Это был внешне приятный, но эгоистичный человек, не отличавшийся выносливостью, пугавшийся любых трудностей и легко отступавший перед ними. Шейла заявила, что ей пора спать. Я понимал, что ей хочется, чтобы мы с Хью ушли вместе и таким образом я мог поговорить с ним наедине. Было уже за полночь, и автобусы не ходили. Мы двинулись пешком по направлению к Виктория-стрит. Ночь была морозная, в черном небе мерцали звезды. Шагая по Лупас-стрит, Хью - безопасности ради - заговорил о квартирах: где кто живет и кто сколько платит. Он, видимо, боялся вспышки враждебности, пока еще не вылившейся наружу. И выискивал случайные темы для разговора, чтобы скоротать путь. В другое время я приветствовал бы его намерение. Но сейчас мне было не до того. - Вы давно знакомы с Шейлой? - прервав его болтовню, спросил я. - Шесть месяцев. - А я уже шесть лет. - Порядочно, - заметил Хью и снова попытался перейти на безопасную почву. Мы свернули на Белгрейв-роуд. Пропустив мимо ушей какой-то вопрос Хью, я в свою очередь спросил: - Скажите, а вы хорошо в ней разобрались? Он взглянул на меня и тотчас отвел глаза. - Ну, право не знаю! - Но все-таки вы хорошо в ней разобрались? - Она умна, верно? А вы этого не думаете? - Казалось, Хью подыскивал ответ, который пришелся бы мне по душе. - Конечно, умна, - согласился я. - Я считаю, что она очень мила. По-своему мила, правда? Шаги наши гулко отдавались на пустынной, скованной морозом улице. - Она совсем не похожа на девушек, которых я раньше знал, - изрек наконец Хью. И с веселой, какой-то по-детски открытой улыбкой он добавил: - Но в конечном счете она стремится к тому же, что и все. Ведь все девушки к этому стремятся, правда? - По-видимому, да. - Хотят, чтобы вы уговорили их лечь в постель, а потом требуют, чтоб вы женились. - А вы не собираетесь на ней жениться? - спросил я. - Что ж, я не прочь причалить в тихой гавани, как и вы, наверно, - ответил Хью. - Шейла очень мила. Правда, - добавил он, - до сих пор я всегда выбирался из таких переделок. Но ей, пожалуй, стоит сделать предложение. Во всяком случае, эта идея мне улыбается. Огни на пустынной улице длинной цепочкой уходили вдаль, - огни под черным куполом неба. - Кстати, - заметил Хью, - если я вторгся в чужие владения, то очень жаль. И тем более жаль, если я стал вам поперек дороги. Впрочем, в таких делах никто не волен, не правда ли? Огни фонарей вдруг показались мне столь ослепительными, а небо столь черным, что у меня даже закружилась голова, как от сильного опьянения. Но через миг я вновь обрел способность ясно мыслить. - Мне хотелось бы поговорить с вами об этом, - сказал я. - Но только не сегодня. Лучше завтра или послезавтра. - А о чем, собственно, нам говорить? - сразу настораживаясь, спросил Хью. - Мне надо кое-что рассказать вам. - Знаете ли, я не думаю, чтобы из этого вышел какой-либо прок, - возразил он. - Это необходимо! - настаивал я. - На этой неделе я очень занят... - Дело это совершенно неотложное! - Ну, если вы так настаиваете... - не скрывая своего раздражения, сдался он. Прежде чем расстаться, мы условились о встрече. Хью никак не мог решить, где и когда нам встретиться; наконец я все-таки вырвал у него обещание прийти ко мне через день, вечером. Когда я вернулся домой, огонь в камине уже погас. Спать мне не хотелось, и холода в комнате я не замечал. Не снимая пальто, я присел на край дивана и закурил. Долго просидел я так. Голова у меня была ясная. Ясная, как никогда. Я был убежден, что Хью как раз тот человек, какой нужен Шейле. Во всяком случае, он может дать ей счастье, не требуя многого взамен. С интуицией, свойственной страстно влюбленному человеку, я умел читать в душе Шейлы, и мне казалось, что я понял, в чем дело. Существо он, конечно, ничтожное, но в его присутствии Шейла чувствует себя легко и свободно. Значит, самое для нее лучшее - выйти за него замуж. Но женится ли он на ней? Он явно колеблется. И подтолкнуть его можно и в ту и в другую сторону. Он эгоист, однако сейчас не понимает, чего требуют его интересы. Он влюблен в Шейлу, но страстного влечения к ней не испытывает. Она не имеет над ним большой власти, и тем не менее он подумывает о ней как о будущей жене. Он нерешителен. Он ждет, чтобы ему подсказали, что делать. Возвращаясь мысленно к этому вечеру - а я неоднократно делал это впоследствии, - я старался помнить об одном обстоятельстве. О нем легко было забыть, но ведь я так много думал о том, как оберечь счастье Шейлы. "Самое для нее лучшее - выйти за него замуж", - твердил я себе и прикидывал, как мне убедить Хью, какие доводы привести, на каких струнках сыграть. Знает ли он о том, что в один прекрасный день Шейла будет богата? Не польстит ли его самолюбию то, что я стремлюсь любой ценой завоевать ее? Не станет ли он, узнав о моем соперничестве, иначе относиться к ней? И я уже представлял себе Шейлу замужем за Хью, такую же веселую и игривую, как сегодня вечером. Я был преисполнен нежности и самопожертвования. Если я хорошо сыграю свою роль, моя страсть к Шейле только подхлестнет Хью. Да, самое лучшее для Шейлы - выйти за него замуж! Я понимал, что могу повлиять на решение этого вопроса. От меня зависит - подарить ей счастье или разрушить его. И вот с неведомым мне дотоле жестоким сознанием своей власти я подумал о том, что могу ведь и разрушить его... 42. В МОКРОМ КОСТЮМЕ У КАМИНА Ждать мне оставалось два дня. В течение этого бремени, где бы я ни был и с кем бы ни говорил, всеми своими помыслами, всем своим существом, каждой частицей своего тела, своего мозга я готовился к предстоящей встрече. Ощущение власти пульсировало во мне. Мысль по-прежнему работала ясно, несмотря на владевшее мной возбуждение. Все воспоминания прошлого, все надежды, вся решимость настоящего слились воедино. Каждой частицей своего существа я предавался жестокому ликованию. Оба эти утра я заходил в контору, но всего лишь на час, чтобы договориться о необходимых вещах с Перси. В четверг следовало ожидать судебного решения по одному отложенному делу. "Значит, на следующее утро после моего разговора с Хью..." - подумал я, продолжая составлять с Перси подробную программу моей работы на ближайшее время. Февраль обещал быть очень хлопотливым. - Дела так и сыплются! - заметил Перси. Погода в эти дни была холодная и сырая, но я не засиживался ни в конторе, ни дома. Причиной этого было не чувство нетерпения, а избыток энергии. Меня тянуло потолкаться среди людей. Я упивался затхлым, сырым воздухом Ковент-Гардена, шепотом влюбленной парочки, сидевшей позади меня в кино, забавными гримасами какой-то возмущенной, чванливой дамы, но ум мой ни на минуту не переставал вынашивать задуманный план. Настал второй день ожидания. Я не спеша пил вечерний чай. Хью должен был прийти в половине седьмого. По дороге домой мне надо было купить бутылку виски, но я решил, что еще успею это сделать. Большую часть дня я провел в кафе - пил чай, читал газеты. Прежде чем отправиться домой, я купил последний вечерний выпуск и прочел его от начала до конца. Шел сильный дождь, и посетители вбегали в кафе насквозь промокшие, стряхивая у дверей воду со шляп. Когда я подходил к дому, дождь немного поутих, но все же я основательно вымок. Переодеваясь, я невольно с нежностью и в то же время с горечью вспомнил, как вот так же вымок, когда впервые приехал к Шейле. Зеркало отразило мое улыбающееся лицо. Сменив одежду, я стал готовиться к приходу Хью. Прежде всего я развел огонь в камине. Я еще не задернул занавеси, и в оконных стеклах заплясали яркие отсветы пламени. Я поставил на стол бутылку виски, графин с водой и стаканы, раскрыл коробку сигарет. Теперь наконец я задернул занавеси, отгородив комнату от внешнего мира. До прихода Хью оставалось десять минут. Я чувствовал необычайное возбуждение, прилив энергии и сил; руки у меня от волнения дрожали. Хью опоздал на четверть часа. При его появлении я поднялся. Он улыбнулся мне сияющей улыбкой, которая так же быстро исчезла, как и появилась. "Ужасная погода", - сказал я и осведомился, не промок ли он. Хью ответил, что ему удалось найти такси, но брюки его ниже колен все же промокли. Нельзя ли посушить их перед камином? И, сев в кресло, он протянул ноги к огню. У него слабые легкие, хмуро заметил он, так что надо беречься. Я предложив ему выпить. Сначала он отказался, затем согласился, но тут же остановил меня, сказав, что много пить не может. Он сидел, держа стакан в руках, а я стоял по другую сторону камина. От брюк Хью стал подниматься пар, и он придвинул ноги ближе к огню. - Вы уж извините меня за то, что я заставил вас выйти из дому в такую погоду, - сказал я. - Ничего, ведь я уже здесь! Когда Хью не был настороже, он держался свободно и мягко. - Как жаль, что именно сегодня, когда вам так досталось, мне придется сообщить вам досадные вещи, - сказал я. Хью смотрел на меня, ожидая, что последует за этими словами. На лице его читалось недоумение. - А может быть, вы предпочли бы сначала сходить куда-нибудь перекусить? - с самым невинным видом спросил я. - В таком случае лучше не начинать серьезного разговора, пока мы не вернемся. То, о чем я намерен с вами говорить, должно быть сказано наедине. Не знаю только, что сейчас творится на улице. Я подошел к окну и приподнял занавеску. За-окном, не переставая, лил дождь. - Но ведь наш разговор, наверно, не займет много времени? - резко заметил он, осмелев, поскольку я не смотрел на него в эту минуту. - Я вообще понятия не имею, о чем вы собираетесь со мной говорить. Я обернулся. - Значит, вы предпочитаете не откладывать? - спросил я. - Пожалуй, да. Я сел напротив Хью. От брюк его по-прежнему шел пар, и в комнате пахло сырой одеждой. Хью отвел было взгляд, но тут же снова устремил его на меня. Он терялся в догадках о том, что его ждет. - Шейла хочет выйти за вас замуж, - начал я. - Ей хочется этого гораздо больше, чем вам. Хью несколько раз моргнул. Мое начало, видимо, изрядно удивило его. - Допустим, вы правы, - согласился он. - Но вы сильно колеблетесь, - продолжал я. - Это как сказать! - Безусловно колеблетесь, - настаивал я. - Вы никак не можете прийти к тому или иному решению. И это вполне естественно. - Не беспокойтесь, приду. - Но вы отнюдь не горите желанием сделать это. У вас нет ощущения, что вы поступите правильно, женившись на Шейле. Отсюда и ваша нерешительность. - Откуда вам известно, какие у меня ощущения? - Мне подсказывает это тот же инстинкт, который предостерегает вас, - ответил я. - Вы чувствуете, что какие-то причины мешают вам жениться на Шейле. Вам не удается нащупать их, но вы чувствуете, что они есть. - Ну и что же? - Если бы вы лучше знали Шейлу, - сказал я, - вы поняли бы, что это за причины. Нахохлившись, Хью прижался к спинке кресла. - Вы, конечно, не беспристрастны, - пробормотал он. - Разумеется, не беспристрастен, - согласился я. - Но я говорю правду, и вы понимаете, что я говорю правду. - Она мне очень нравится, - заявил Хью. - Меня не интересует, что вы скажете о ней. Я сам решу, как мне быть! Я дождался, чтобы он взглянул на меня, и тогда сказал! - Представляете ли вы себе, каким будет ваш брак? - Конечно, представляю. - Разрешите, я все же открою вам одно обстоятельство. Шейла почти не чувствует физического влечения ни к вам... ни вообще к кому бы то ни было. - Ну уж ко мне-то, во всяком случае, больше, чем к любому другому! - На этот раз в голосе Хью прозвучала уверенность. - Вы не новичок в любовных делах, - продолжал я. - Какое же мнение у вас о Шейле? Он не отвечал. Я повторил свой вопрос. Хью оказался упрямее, чем я ожидал, тем не менее меня переполняло радостное сознание моей власти над ним и возможности отомстить, - сознание, что я могу продиктовать свою жестокую волю. Сама по себе эта власть над ним мне была не нужна - мне важно было лишь добиться своей цели. Хью был орудием для достижения этой цели - и только. Своими безжалостными словами я мстил за годы унижений, за то, что не знал взаимной любви. Говоря с ним, я в сущности говорил с Шейлой. - Ничего другого, кроме того, что она дарит вам сейчас, вы от нее не получите, - сказал я. - Если я захочу жениться на ней, то женюсь, - стоял на своем Хью. - В таком случае, - заявил я (сейчас я понял, что значит напрячь все силы для решающего удара), - вы женитесь на уроде. Хью неправильно понял меня. - Нет, я не это имею в виду, - возразил я. - Я хочу сказать, что Шейла безнадежно неуравновешенная женщина. И никогда не будет иной. Я почувствовав, какою лютой ненавистью воспылал ко мне Хью. Он ненавидел меня, ненавидел силу и убежденность, с какой я говорил. Ему хотелось бежать от меня, но слова мои приковывали его к месту. - Однако ведь сами-то вы женились бы на ней! - воскликнул он. - Конечно, если бы она согласилась. Не станете же вы отрицать это, правда? - Правда, - признался я. - Но я люблю ее, таков уж мой горький жребий! А вы ее не любите и отлично понимаете это. Я ничего не могу с, собой поделать, а вы можете. И потом, если я женюсь на ней, то сделаю это с открытыми глазами. Я женюсь на ней, зная, что она нравственный урод. Теперь Хью уже не смотрел на меня. - И вы тоже должны это знать, - твердо произнес я. - Вы хотите сказать, что рано или поздно она сойдет с ума? - Кто же знает, когда безумие начинается и когда оно кончается? - заметил я. - Если бы вы спросили меня, попадет ли она в психиатрическую больницу, я ответил бы вам: едва ли. Но если бы вы спросили меня, какова будет ваша семейная жизнь, я сказал бы так: возвращаясь домой, вы никогда не будете знать, что вас ждет. Я спросил Хью, слышал ли он когда-нибудь о шизофрении. Я спросил, не казались ли ему порой поступки Шейлы несколько странными. Я рассказал ему о некоторых ее выходках. И все это время в душе у меня росло чувство торжества: по поведению Хью я понял, что не ошибся в нем. Он никогда не женится на Шейле. А сейчас ему хотелось как можно скорее - насколько позволяют приличия - сбежать от обрушившейся на него враждебной силы. И я и Шейла были выше его понимания. Он ведь никогда не был особенно влюблен в нее. И жениться-то на ней он хотел скорее из прихоти, но теперь от этой прихоти ничего не осталось: я уничтожил ее. Хью ненавидел меня, и тем не менее эту прихоть его я уничтожил. Безмерно торжествуя от сознания, что я одержал верх над Шейлой, я презирал Хью за то, что он отказывается от нее. В эту минуту я считал его таким ничтожеством! И, наблюдая за тем, как он пытается выйти из затруднительного положения, я от души сочувствовал Шейле. - Я должен подумать обо всем этом, - сказал Хью. - В самом деле, пора прийти к какому-то решению! Но он знал, что решение уже принято. Он знал, что отступит. Он знал, что сбежит от Шейлы и что я ничуть не сомневаюсь в этом. Я попросил его сообщить о том, что он скажет Шейле. - Это никого не касается, кроме нее и меня, - сделав над собою усилие, вызывающий тоном сказал он. - Но мне надо знать! Хью ненавидел меня и все же отступил и на этот раз. Лишь в самом конце нашей встречи он обрел достоинство и, отказавшись обедать со мной, ушел один. 43. МИСТЕР НАЙТ ПЫТАЕТСЯ ГОВОРИТЬ ОТКРОВЕННО На следующее утро я отправился в суд, - это был один из лондонских полицейских судов, - чтобы присутствовать при вынесении приговора по делу о нападении, которое я выиграл неделю назад. Подсудимый был подвергнут медицинской экспертизе, признан вменяемым, и теперь судья оглашал приговор. Действия подсудимого отдавали шантажом, и судья был настроен сурово. - Как можно опуститься до такой низости! - негодовал он. - Это превосходит мое понимание! Нет слов, чтобы выразить, с каким отвращением все мы относимся к подобным субъектам... Меня нередко удивляло, как это люди могут с таким бесстыдством возмущаться поступками других людей. Неужели они настолько забывают о собственных деяниях, что могут со спокойной совестью произносить громкие, звучные слова и кричать о нравственности, не заглядывая к себе в душу? Какова же должна быть их собственная жизнь, если они считают, что имеют право с таким пылом осуждать себе подобных? Научись павиан говорить, он первым долгом высказал бы свое возмущение окружающей безнравственностью. Нисколько не стыдясь своих мыслей, я снова подумал об этом в то утро в четверг, когда сидел в зале суда. Да, я не испытывал ни угрызений совести, ни сожалений, хотя со вчерашнего вечера прошло уже четырнадцать часов. Я с волнением ждал вестей от Хью, однако не сомневался в том, что он мне скажет. Меня беспокоило только одно: узнает ли Шейла о моем поступке. А если узнает, не потеряю ли я ее навсегда? И как в таком случае вернуть ее расположение? Хью зашел ко мне в воскресенье утром, когда я еще сидел за завтраком. - Я обещал держать вас в курсе событий, не так ли? - усталым, неприязненным тоном начал он. Я предложил ему сесть, но он отказался. - Ну так вот, - продолжал он, - я написал ей, что выхожу из игры. - Что же вы ей написали? - Что пишут в таких случаях? Написал, что мы с ней вряд ли сумеем ужиться, и не по моей вине. Что еще я мог сказать? - Вы виделись с нею после нашего разговора? - спросил я. - Да. - Она не догадывалась, что ее ждет? - Нет, я ничего не говорил ей. - И внезапно поняв, к чему я клоню, он добавил: - Не беспокойтесь! О вас я даже не упомянул! Но вы дали мне совет, и я хочу отплатить тем же. Оставьте на два-три месяца Шейлу в покое. Иначе вы нарветесь на неприятности. Два дня подряд я тщетно звонил Шейле. К телефону никто не подходил, но сначала я не придал этому значения. Очевидно, ушла куда-нибудь, думал я. Но когда я стал звонить ей поздно ночью и по-прежнему никто не подошел к аппарату, я встревожился. Я представил себе, как телефон звонит и звонит в пустой комнате Шейлы. На следующее утро, едва проснувшись, я позвонил еще раз и тотчас отправился на Вустер-стрит. Улицы еще были окутаны туманной мглой. Дверь мне открыла квартирная хозяйка Шейлы. Мисс Найт вчера уехала, сказала она. Мисс Найт не сообщила, куда она поехала, и адреса не оставила. Вернется она или нет, неизвестно, но за квартиру она уплатила за три месяца вперед (при этих словах сердце у меня подскочило от радости). Я спросил, не могу ли я заглянуть на минутку в комнату мисс Найт. Мне нужна книга, которую я дал ей прочесть. Хозяйка, как и все, кому доводилось прислуживать Шейле, питала к ней слабость, а кроме того, она знала меня в лицо и потому позволила мне зайти в комнату; сама она остановилась в дверях, через которые с кухни проникал запах поджариваемого бекона. В холодном свете утра комната выглядела очень высокой. В ней не оказалось ни коллекции монет, ни пластинок, ни любимых книг Шейлы. Я написал ей письмо, адресовав его викарию. Выждав неделю и не получив ответа, я снова написал ей. Затем я навел о ней справки в родном городе - не через Джорджа Пассанта или членов кружка, а через других моих знакомых, которые могли что-то знать о Найтах. Вскоре одна девушка, по имени Розалинда, сообщила мне о Шейле. Живет она у родителей. Нигде не бывает. Никто из знакомых еще не разговаривал с ней. К телефону она не подходит. Как себя чувствует - никто не знает. Как же мне добраться до Шейлы? Мысль об этом не давала мне покоя, именно она терзала меня бессонными ночами, а не голос совести, не сознание, что причиной всему этому я. Впрочем, временами я все-таки задумывался над своим поступком, а иногда, может быть, даже преувеличивал его значение. Лишь много лет спустя я мог наконец со всею беспристрастностью спросить себя: а сумел бы Хью изменить к лучшему жизнь Шейлы? И что было бы, если бы я не вмешался? Возможно, мне хотелось верить, что я причинил Шейле большое зло. Так мне было легче мириться с мыслью, что я столь долго пресмыкался перед ней. О том вечере я часто вспоминал с раскаянием в душе. Возможно, как я уже сказал, я нарочно вскармливал это чувство. Но порою я вспоминал о случившемся с иным, весьма любопытным ощущением, - с ощущением, что я ни в чем не виноват. Это удивляло меня, вызывало недоумение. Подобную реакцию мне уже доводилось наблюдать у людей, причинивших зло и себе и другим. Но я понял их состояние, лишь когда испытал это на себе. Память преподносила мне факты в совершенно невинном свете; любовь... обнаженная женщина на постели... несколько слов, нацарапанных на листке бумаги... Неужели это может потрясти чью-то жизнь? Потому-то я и вспоминал иногда об этом вечере без всяких угрызений совести, лишь как о заурядном разговоре перед камином, в ожидании пока высохнут брюки моего собеседника, - разговоре, какой я мог вести в любой другой вечер. А вообще все прошло и быльем поросло. Так почему же этот вечер должен преследовать меня как кошмар, почему я должен видеть в нем угрозу своему будущему? Наступило лето, а с ним мне неожиданно привалила большая удача. Гетлиф наконец решил стать королевским адвокатом. В результате значительная часть его практики неизбежно должна была перейти ко мне. Не один год он бомбардировал нас своими доводами "за" и "против" того, чтобы стать королевским адвокатом. Он терроризировал нас своими вечными колебаниями, прося совета у всех - от самого младшего из стажеров до своих именитых друзей-адвокатов. Он то откладывал решение, то вдруг возбуждал в нас ложные надежды, потом снова передумывал, снова тянул. Я пришел к выводу, что он так никогда и не сделает этого шага. Во всяком случае, меньше всего я рассчитывал на это лето 1931 года, когда в стране свирепствовал финансовый кризис и благоразумные люди предсказывали, что адвокатская практика сократится наполовину. О своем решении он сообщил мне в июне. В тот вечер я засиделся в конторе дольше обычного. Гетлиф всю вторую половину дня ходил по своим коллегам и сейчас, вернувшись к себе в кабинет, вызвал меня. Вечер был пасмурный, чувствовалось приближение грозы; небо за рекой потемнело, и лишь в разрыве, образовавшемся между тучами, виднелась узкая оранжевая полоска. Гетлиф с величественным видом восседал за столом. В комнате царил полумрак, и бумаги, лежавшие перед Гетлифом, казались ослепительно белыми при свете настольной лампы. Шеф сидел в макинтоше с поднятым воротником. Лицо его было серьезно, и в то же время на нем читалось легкое раздражение. - Ну-с, - сказал он, - вот я и решился. Бросаюсь головой в омут. Если уж мистер... вздумал стать адвокатом его величества, то почему бы и мне не последовать его примеру? Нельзя забывать о своем долге. - Это окончательно? - осведомился я. - Я никогда не досаждаю друзьям рассуждениями о своих намерениях, - с упреком произнес Гетлиф, - пока у меня окончательно не созреет решение. - Он пристально посмотрел мне в глаза, как бы давая понять, что намерен говорить со мной по душам. - Ну-с, прощай многообещающий младший компаньон! Начинаем все сначала. Разумеется, это разорит меня. Надеюсь, вы попомните мои слова: от этого своего шага я не жду ничего, кроме разорения. - Через три года вы будете зарабатывать в два раза больше, чем сейчас, - заверил я его. Гетлиф улыбнулся. - Знаете, Л.С., а вы славный парень! - И уже другим, снова встревоженным тоном он добавил: - Я иду на большой риск. За всю свою жизнь я еще никогда не рисковал так, как сейчас. Ему нравился этот зловещий, мрачный тон, и он с удовольствием принялся расписывать, какие он приносит жертвы и какая, по всей вероятности, ждет его катастрофа. Однако он не слишком преувеличивал риск, на который шел. В тот момент он поступал действительно очень смело. Меня поразило, что Гетлиф решился на это. Я восхищался им и немного досадовал на себя за это чувство. В последний год, как младший компаньон фирмы, Гетлиф заработал не меньше пяти тысяч фунтов. А став королевским адвокатом, он первые годы, даже в период процветания, не имел бы такого дохода. Сейчас, в 1931 году, когда кризис все разрастался, он в лучшем случае мог заработать две тысячи фунтов; чтобы достичь прежней цифры дохода, ему понадобились бы годы, а может быть, он и вообще никогда этого не достигнет. Подобная перспектива могла отпугнуть даже человека, не слишком любящего деньги. А ведь Гетлиф был до такой степени мелочно скуп, что, когда обстоятельства вынуждали его пригласить кого-нибудь на ленч, он намеренно приходил с опозданием, чтобы не тратиться на аперитивы. Каких только душевных мук он, наверно, не пережил, предвидя уменьшение своих доходов! Пойти на это его заставила только сила, в наличии которой ему нельзя было отказать: сила его увлеченности своей профессией, его пристрастие к профессиональным почестям - не ради денег, которые они приносят, а ради них самих. Мне следовало бы понимать, что, представься ему возможность стать "судьей Гетлифом", он отказался бы от самой прибыльной адвокатской практики, чтобы упиться судейским званием. Но что бы ни сулило самому Гетлифу принятое им решение, оно было безусловно выгодно для меня. Дела по-прежнему в изобилии текли в нашу контору, Гетлифу же, как будущему королевскому адвокату, не к лицу было вести большинство из них. Но он не в силах был отказаться от своих закоренелых привычек и, не желая уступать дорогу молодежи, стучавшейся к нему в дверь, старался, со свойственной ему изобретательностью, втихомолку передавать дела другим адвокатам. Однако сильно напакостить он не мог, да и Перси заботился обо мне. За 1930-31 годы, несмотря на свою болезнь, я заработал семьсот пятьдесят фунтов. А как только Гетлиф станет королевским адвокатом, я могу рассчитывать по меньшей мере на тысячу фунтов в год. Эта мысль служила мне утешением, ибо последние месяцы болезнь все еще давала о себе знать, и я по-прежнему страдал от сердечных невзгод. Адвокатская практика не захватывала меня целиком, и я уже не погружался, как прежде, с головой в дела. Хотя сам я этого тогда еще не видел, но, блестяще начав, я не развивал своего успеха. Я-то по-прежнему готов был держать пари, что достигну больших высот, но всякий проницательный наблюдатель усомнился бы в этом. И все же я немного продвинулся вперед. Приличный доход был мне теперь обеспечен. Впервые за всю мою жизнь - с тех пор, как я стал взрослым, - у меня хватало средств к существованию. В свое время я часто думал о том, какая это будет радость, когда мне удастся наконец заглушить голос нужды. Я с нетерпением ждал этого момента, ждал с того дня, как вступил в борьбу за место в жизни. Я считал, что это будет началом новой эры. И вот момент этот наступил, но ничего не принес с собой! Шейлы у меня не было. Остались лишь бесконечные думы о ней, отгонявшие сон, - думы, не дававшие мне покоя светлыми июньскими ночами. А днем не было даже этих дум - мои дни были пусты. Ничего, кроме пустоты, не принес мне мой скромный успех! До последней минуты я надеялся, что, когда успех придет, Шейла будет со мною. И мы поженимся. А сейчас я даже писем не получал от нее. И я пытался примириться с мыслью, что, возможно, никогда больше не увижу Шейлы. Я стал бывать в обществе и ездил, куда бы меня ни позвали. Благодаря знакомству с Марчами и некоторыми коллегами по адвокатуре мое имя стало появляться в списках гостей на званые вечера. Правда, я был молодой человек без роду, без племени, зато холостой и, судя по всему, с хорошей репутацией среди адвокатов. Я ходил на вечера и танцы, и порой какая-нибудь девушка, казалось, заслоняла собою образ Шейлы, а любовь моя к ней представлялась мне тяжелым кошмаром, от которого я наконец очнулся. Мне нравилось то, что я нравлюсь; я упивался женской лестью; и частенько задумывался над тем, что надо бы мне найти себе жену. Но я не принадлежал к числу тех, кто может жениться без волшебных чар любви. И расставаясь с какой-нибудь девушкой, которая могла бы мне подойти, я чувствовал, что меня сковывает воспоминание об этих волшебных чарах. После свидания с Шейлой я помнил бы каждое ее слово, каждое прикосновение, а тут расстался - и словно ничего не было. Однажды утром, в сентябре, вскоре после того, как я вернулся из отпуска, я обнаружил у себя на подносе с завтраком письмо. Сердце у меня эаколотилось, когда я увидел почтовый штемпель с названием деревни, где жила Шейла; однако конверт был надписан мужской рукой, на нем стоял адрес моей корпорации, откуда мне и переправили письмо. Оно было от мистера Найта и гласило следующее: "Мой дорогой Элиот! Даже человеку, избравшему уединенную жизнь в глуши и выполняющему весьма скромные обязанности, приходится иногда консультироваться по некоторым финансовым вопросам. Как ни претит мне посещение Лондона, но на будущей неделе мне все же придется приехать и провести понедельник и вторник в нашем клубе. Ввиду преклонного возраста и не слишком общительного характера, я почти никого не знаю за пределами очень узкого круга и во время своего вынужденного пребывания в Лондоне не буду обременен никакими светскими визитами. Я не смею, конечно, надеяться, что при Вашей занятости Вам удастся уделить мне время, но если Вы еще помните меня и притом окажетесь свободны, я был бы рад предложить Вам скромное гостеприимство нашего клуба и позавтракать с Вами в любой из указанных дней. Искренне Ваш..." Под этими словами стояла размашистая подпись: "Лоренс Найт". Под "нашим клубом" подразумевался "Атенеум". Я знал об этом от Шейлы, вечно подшучивавшей над отцом. Мистер Найт упорно добивался права стать членом этого клуба, а добившись, не посещал его. Стиль письма не удивил меня - таков уж был мистер Найт: усвоит манеру изъясняться, бытующую в какой-то среде, особенно если это снобистская, великосветская манера, и пользуется ею, когда надо и когда не надо. Очевидно, ему хочется поговорить о Шейле. Очевидно, она очень беспокоит его, если он обратился ко мне - конечно, без ее ведома, иначе она дала бы ему мой адрес. Перечитав еще раз тщательно составленные фразы мистера Найта, я понял, что он приезжает специально для встречи со мной. Но он был настолько самолюбив и тщеславен, что только крайнее беспокойство могло заставить его пойти на такое унижение. Не заболела ли Шейла? Впрочем, будь это так, даже он, при всем его пристрастии к околичностям, сообщил бы мне об этом. В некоторых вопросах я проявлял не меньшую скрытность, чем мистер Найт, но перед лицом опасности я стремился без промедления узнать самое худшее: Входя в "Атенеум", я горел нетерпением поскорее все выяснить. Как чувствует себя Шейла? Что с ней? Не упоминала ли она обо мне? Но мистер Найт был очень хитер, и справиться с ним было не так-то просто. Он провел меня в курительную и, прежде чем я успел раскрыть рот, затараторил: - Дорогой друг, сначала выпейте стаканчик этого весьма посредственного хереса! Увы, похвалить его я никак не могу! Похвалить никак не могу! Надеюсь, вы просветите меня, невежду, в вопросе о том, как стоит наш добрый старый фунт... Говорил он не спеша, не давая мне, однако, слова вставить. Казалось, он умышленно оттягивал разговор о самом главном. Я слушал его с возрастающим раздражением. Это была самая обескураживающая из всех бесед, какие мне приходилось вести в расчете узнать что-то новое. В "Атенеуме" мистер Найт был далеко не своим человеком, а ему очень хотелось показать, что он здесь чуть ли не завсегдатай. Он фамильярно называл официантов по имени, потребовал, чтобы нас пересадили за другой столик, ворчливо удивлялся, за что только он платит членские взносы, затем принялся пространно вписывать свой утренний разговор с секретарем клуба. За ленчем он витиевато рассуждал о золотом стандарте, хотя разговор этот-был совсем не к месту, и в противоположность многим моим знакомым высказывал на этот счет самостоятельные, оригинальные суждения. - Конечно, нам надо отказаться от золотого стандарта! - с удивительной решимостью и энергией заявил мистер Найт. - Настаивать на его сохранении - абсолютная бессмыслица! Это экономически невозможно. По крайней мере мне так кажется, хотя я никогда не задумываюсь над подобными вопросами. Я уже давно ни над чем не задумываюсь, Элиот! Я только бедный, скромный сельский священник. Весь этот шум вокруг золотого стандарта явился, конечно, лишь удобным поводом, чтобы убрать наше ныне скончавшееся правительство - для тех, разумеется, кто не был высокого мнения о его заслугах. И он продолжал в том же духе, мимоходом пустив пробный шар, чтобы выяснить, насколько высоко я оцениваю эти заслуги. Просто поразительно, заявил он, как по мере роста благосостояния человека у него постепенно, почти неощутимо меняются политические взгляды... - Но не мне разбираться в причинах таких изменений, - заключил мистер Найт. Ни одна беседа не казалась мне столь мало интересной, как эта, - я словно вдруг оглох. Наконец мистер Найт повел меня наверх пить кофе. Мы сели на открытом балконе, выходящем на площадь Ватерлоо и Пэл-Мэл. Солнце сильно припекало. Ярко сверкали в его лучах автобусы. С улицы поднимался запах бензина и пыли. Внезапно мистер Найт как бы между прочим спросил: - Вам никогда не приходилось иметь дело с психиатрами - для профессиональных или иных целей? Вы с ними не сталкивались? - Нет, но... - Я спрашиваю об этом потому, что моя дочь... Вы, наверно, помните, как приезжали с ней раза два или три к нам? Так вот, моя дочь недавно была у одного из них. Страх, простое человеческое участие, сознание своей вины захлестнули меня. - Как она сейчас? Ей лучше? - вырвалось у меня. - Она не хочет больше лечиться, - сказал мистер Найт. - Она заявила, что этот психиатр еще меньше понимает, чем она сама. Я склонен думать, что все эти утверждения, будто душевная болезнь поддается лечению... И он хотел было укрыться в спасительных дебрях психологии и медицины, но уже никакие соображения вежливости не могли удержать меня. - Как она себя чувствует? - грубо прервал я его. - Скажите хоть что-нибудь! Как она? Мистер Найт смотрел вниз, на улицу. На секунду он перевел взгляд на меня. В глазах его читалось себялюбие, но вместе с тем и печаль. - Ах, если бы я это знал! - воскликнул он. - Не могу ли я чем-нибудь помочь ей? - Скажите, вы хорошо знаете мою дочь? - спросил он. - Я люблю ее с первого дня нашего знакомства. Значит - семь лет. Но я не встретил взаимности. - Мне жаль вас, - сказал мистер Найт. Впервые он говорил так открыто. Но через минуту он уже снова начал ткать сложный узор из витиеватых фраз, украдкой поглядывая при этом на меня. - Видите ли, человек я уже пожилой, и мне тяжело нести такое бремя ответственности, как в былые дни. Иногда я завидую, Элиот, людям вашего возраста,