да вас вежливо спрашивают? -- А пошел ты к черту! И не очень-то шуми здесь! Не то попадет! На этом разговор закончился, и Фальк принял наконец нужное решение. Он повернулся, прошел по переулку, пересек Торговую площадь и свернул на Киндстугатан. Он остановился у подъезда очень грязного дома. И снова его охватили колебания, потому, что он никак не мог преодолеть свою врожденную нерешительность. В этот момент появился оборванный косоглазый мальчуган с длинными полосами гранок в руках; едва он попытался прошмыгнуть мимо Фалька, как тот схватил его за плечо. -- Редактор у себя? -- спросил Фальк. -- Да, он здесь с семи часов, -- ответил мальчуган, запыхавшись. -- Обо мне спрашивал? -- Да, много раз. -- Злой? -- Да-а. Как всегда. И мальчуган стрелой полетел вверх по лестнице. Последовав за ним, Фальк вошел в редакционную комнату. Это была жалкая каморка с двумя окнами, выходившими на темную улицу; возле каждого окна стоял некрашеный стол с бумагой, пером, кипой газет, ножницами и бутылкой клея. За одним из столов сидел наш старый приятель Игберг в изодранном черном сюртуке и читал корректуру; за другим столом, где обычно работал Фальк, расположился какой-то господин без пиджака и в черной шелковой шапке, как у коммунаров. Его лицо заросло рыжей окладистой бородой, а судя по его приземистой фигуре, можно было предположить, что он из рабочих. Когда Фальк вошел в комнату, коммунар сделал под столом резкое движение ногами и засучил рукава, обнажив синюю татуировку с изображением якоря и буквы "R". Потом он взял ножницы, проткнул ими первую полосу утренней газеты, что-то вырезал и, сидя спиной к Фальку, грубо спросил: -- Где вы пропадали? -- Я был болен, -- ответил Фальк, как ему самому показалось, вызывающе, но Игберг потом утверждал, что очень кротко. -- Ложь! Вы развлекались и пьянствовали! Вчера вечером вы сидели в "Неаполе", я вас видел! -- Я, кажется, могу сидеть... -- Вы можете сидеть где захотите, но сюда обязаны являться вовремя, согласно договору! Уже четверть девятого! Я знаю, есть умники, которые окончили университет и считают, что научились там всему на свете, но они не научились соблюдать порядок! Разве не безобразие опаздывать на службу? Только прохвост может вести себя так, что хозяину приходится делать за него его работу! Теперь все стало с ног на голову! Рабочий помыкает своим хозяином, который дает ему работу, а капитал из угнетателя превращается в угнетенного! Вот как обстоит дело! -- Это когда же вы пришли к такому выводу? -- Когда? Сейчас, сударь! Только сейчас! И надеюсь, он соответствует истине! Но я узнал еще кое-что! Вы, сударь, оказывается, невежда -- вы не умеете писать по-шведски! Пожалуйста, взгляните! Что здесь написано? Читайте! "Мы надеемся, что всех тех, кого на будущий год призовут на военную службу..." Нет, вы слышали что-нибудь подобное! "Всех тех, кого..." -- Да, совершенно правильно! -- сказал Фальк. -- Правильно? Да как вы можете это утверждать? В повседневной речи мы говорим "всех тех, которых", значит, так и надо писать. -- Но в винительном падеже... -- Не нужны мне ваши ученые фразы, на них далеко не уедешь! И нечего молоть вздор! И потом, вы пишете "призовут" через "о", а не через "а", хотя мы говорим "призвать"! Молчите! "Призовут" или "призавут", как правильно? Отвечайте! -- Говорят, конечно. -- Говорят "призавут", значит, так и надо писать! Может, я и глуп, если все на свете идет кувырком, может, я не умею говорить по-шведски! Но ничего, с этим я еще разберусь! А теперь за работу и больше не опаздывайте! Он с рычанием вскочил со стула и влепил затрещину мальчику, который принес корректуру. -- Ах ты, негодяй, спишь средь бела дня! Я отучу тебя спать на работе! Ты у меня сейчас получишь! Он схватил свою жертву за подтяжки, швырнул на ворох непроданных газет и, вытащив из брюк ремень, начал пороть. -- Я не спал, не спал, я только немножко задремал! -- кричал мальчик, извиваясь от боли. -- Ах, так ты еще и отпираешься! Уже научился лгать, но я научу тебя говорить правду... Ты спал или не спал? Ну, говори правду, а не то тебе будет плохо! -- Я не спал! -- заикаясь, пролепетал несчастный, который был еще слишком молод и неопытен, чтобы выйти из трудного положения при помощи лжи. -- Ты все еще отпираешься! Какой закоренелый негодяй! Так нагло лгать! Он уже хотел было снова взяться за юного поборника истины, но тут к нему подошел Фальк и твердо сказал: -- Не бейте мальчика; я видел: он не спал! -- Нет, вы только послушайте! Какой забавник! "Не бейте мальчика"! Кто это там высказывается? А то мне показалось, будто комар жужжит над ухом! Может, я ослышался? Надеюсь, что ослышался! Очень надеюсь! Господин Игберг! Вы славный человек! Вы не учились в университете! Скажите, вы случайно не заметили, спал или не спал этот мальчишка, которого я, как рыбу, держу сейчас за подтяжки? -- Если он и не спал, -- ответил Игберг, флегматично и покорно, -- то как раз собирался заснуть! -- Правильный ответ! Господин Игберг, подержите-ка его за брюки, а я возьму палку и поучу этого юнца говорить правду! -- Вы не имеете права бить его, -- заявил Фальк. -- Если вы только тронете его, я открою окно и позову полицейского! -- Я здесь хозяин и волен бить своих учеников сколько захочу! Он мой ученик и когда-нибудь будет работать в редакции. Обязательно будет, хотя некоторые субъекты с университетским образованием и полагают, что в газете без них не обойтись! Послушай, Густав, разве я не учу тебя газетному делу? Ну? Отвечай, но говори правду, а не то!.. Внезапно дверь приоткрылась, и в нее просунулась голова -- это была совершенно необычная голова, и она появилась здесь совершенно неожиданно, но в то же время это была всем хорошо знакомая голова, потому что ее рисовали уже пять раз. Тем не менее эта, казалось бы, совсем неприметная голова оказала такое сильное действие на редактора, что он тут же набросил на себя пиджак, подпоясал брюки ремнем, поклонился и изобразил на лице улыбку, которая свидетельствовала о хорошей выучке. Государственный деятель спросил, свободен ли редактор, на что тот ответил утвердительно, и, сняв свою коммунарскую шапку, окончательно утратил сходство с рабочим. Они вошли в кабинет редактора и плотно затворили за собой дверь. -- Интересно, какие теперь у графа планы? -- спросил Игберг, с независимым видом усаживаясь на стул, как это делает школьник, когда учитель выходит из класса. -- Мне это совсем неинтересно, -- ответил Фальк, -- потому что теперь я -знаю, какой он мошенник и какой наш редактор мошенник, но мне интересно, как ты из бессловесного скота сумел превратиться в бесчестную собаку, способную на любую подлость. -- Не надо так горячиться, дорогой брат! Кстати, ты не был вчера вечером на заседании риксдага? -- Нет, не был. Риксдаг нужен лишь тем, кто преследует свои личные интересы. Чем кончилась эта грязная история с "Тритоном"? -- В результате голосования было решено, что, принимая во внимание высокую национально-патриотическую идею предприятия, государство берет на себя финансовые обязательства этого страхового общества, которое прекращает свое существование... или ликвидируется! -- Иными словами... государство подпирает здание, под которым разваливается фундамент, чтобы руководство успело вовремя удрать! -- А ты хотел бы, чтобы все эти мелкие... -- Знаю, знаю! Все эти мелкие акционеры... да, я хотел бы, чтобы, владея своим маленьким капитальцем, они работали, а не бездельничали, занимаясь ростовщичеством, но более всего я хотел бы засадить мошенников за решетку, чтобы им было неповадно создавать мошеннические предприятия. Это называется политическая экономия! Черт бы ее побрал!.. А теперь вот что я тебе скажу! Ты домогаешься моего места! Ты его получишь. Больше тебе не надо будет сидеть в своем углу и злиться на меня за то, что приходится чистить за мной корректуры. У этой свободомыслящей собаки, которую я презираю, лежит слишком много ненапечатанных статей, чтобы я вырезал для него все новые и новые небылицы. "Красная шапочка" оказалась для меня слишком консервативной, а "Рабочее знамя" -- слишком грязным! -- Что ж, я рад, что ты расстаешься наконец со своими химерами и снова становишься благоразумным. Иди в "Серый плащ"; там тебя ждет успех! -- Я расстаюсь только с одной химерой: я больше не верю, что дело угнетенных в достойных руках; я считаю важнейшей задачей разъяснять широкой публике, что такое общественное мнение и как оно формируется, особенно средствами печати; но само дело я никогда не оставлю! Дверь в редакторский кабинет снова отворилась, и оттуда вышел сам редактор. Он остановился посреди комнаты и неестественно мягким, почти любезным тоном сказал: -- Господин асессор, не будете ли вы так добры принять на себя на время моего отсутствия руководство редакцией: я должен уехать на один день с очень важным поручением. С текущими делами вам поможет управиться господин Игберг. Граф немного задержится у меня в кабинете. Надеюсь, господа, вы не откажетесь в случае надобности оказать графу необходимую помощь. -- В этом нет никакой нужды, -- отозвался граф из кабинета, где он сидел, склонившись над рукописью. Редактор ушел, и, как ни странно, через две минуты или около того ушел и граф: очевидно, он не хотел, чтобы его увидели в обществе редактора "Рабочего знамени". -- Ты уверен, что он сразу уехал? -- спросил Игберг. -- Надеюсь, -- ответил Фальк. -- Тогда я схожу на набережную, посмотрю, чем там торгуют. Кстати, ты видел Бэду с тех пор? -- С тех пор? -- Да, с тех пор, как она ушла из "Неаполя" и сняла себе комнату. -- Откуда ты знаешь? -- Ради бога, не выходи из себя, Фальк! Тебе же только хуже! -- Ладно, не буду, а то и с ума сойти можно. Ах, эта маленькая женщина, которую я так, так любил! А она меня так бессовестно обманула! То, в чем она отказывала мне, она отдала этому жирному лавочнику! И знаешь, что она мне сказала? Что это лишь доказывает, какой чистой любовью она меня любит! -- Какая тонкая диалектика! И она права, потому что главный тезис абсолютно верен! Она все еще любит тебя? -- Во всяком случае, она преследует меня! -- А ты? -- Я ненавижу ее всем сердцем, но боюсь ее. -- Значит, ты все еще любишь ее. -- Давай переменим тему! -- Спокойствие, Фальк. Бери пример с меня. А я пойду и погреюсь на солнышке. Нужно находить хоть что-нибудь приятное в этом бренном мире. Густав, если хочешь, можешь сходить на часок к Немецкому колодцу и поиграть "в пуговки". Фальк остался один. Лучи солнца перескакивали через крутую крышу дома, что стоял напротив, и согревали комнату; он открыл окно и выглянул на улицу, чтобы хоть немного подышать свежим воздухом, но вдохнул лишь удушливые испарения из водосточной канавы; он посмотрел направо, и в узких проходах между домами, именуемых Киндстугатан и Немецкие горы, увидел вдали пароход, сверкавшие на солнце волны озера Меларен и скалу, в расселинах которой лишь недавно появилась растительность. Он подумал о тех, кто поплывет на этом пароходе и будет наслаждаться летним отдыхом, купаться в озере и любоваться природой. Но тут жестянщик с такой силой стал бить молотком по кровле, что загремел весь дом и зазвенели стекла; двое работников тащили по мостовой грохочущую тележку, а из трактира на другой стороне улицы разило водкой, брагой, опилками и еловыми ветками. Фальк отошел от окна и сел за стол; перед ним лежало около сотни провинциальных, газет, из которых ему предстояло сделать вырезки. Он снял манжеты и взялся за газеты: они пахли краской, маслом и на всем оставляли черные пятна -- вот и все, что можно было о них сказать; он вырезал совсем не то, что казалось ему действительно заслуживающим внимания, так как был обязан сообразовываться с общим направлением газеты. Если рабочие какого-нибудь завода преподносили мастеру серебряную табакерку, такую заметку нужно было немедленно вырезать и опубликовать; если же хозяин фабрики вносил в рабочую кассу пятьсот риксдалеров, то сообщение об этом перепечатывать не следовало. Когда герцог Халландский в торжественной обстановке впервые запускал копер, а управляющий стройкой Трелунд писал по этому случаю стихи, Фальк вырезал и репортаж и стихи, "потому что публика любит подобное чтиво"; если же он мог добавить к этому еще и пару саркастических замечаний, то тем лучше, ибо такая приправа публике всегда по вкусу. В общем, нужен был любой материал, который хвалил рабочих и порочил клерикалов, военных, крупных торговцев (не мелких), профессоров, известных писателей и судей. Кроме того, минимум раз в неделю следовало нападать на дирекцию Королевского театра, а также критиковать "во имя морали и нравственности" легкомысленные оперетки в постановке небольших театров, поскольку редактор пришел к заключению, что рабочие такие театры не жалуют. Раз в месяц нужно было обвинить в расточительности (и осудить!) членов городского муниципалитета, и при всяком удобном случае следовало критиковать формы государственного управления, но не правительство; строжайшей цензуре редактор подвергал любые выпады против членов риксдага и некоторых министров. Против кого именно? Это оставалось тайной, в которую не был посвящен даже сам редактор, поскольку все зависело от конъюнктуры, а о ней мог судить только таинственный издатель газеты. Фальк работал ножницами, пока у него не почернела рука, и все клеил и клеил; но от бутылки с клеем исходил такой отвратительный запах, а солнце палило так немилосердно; у бедного столетника, который умел терпеть жажду, как верблюд, и покорно сносил все уколы раздраженного пера, был ужасно удрученный вид; стоило посмотреть на него -- ив вашем воображении тотчас же возникала мертвая пустыня; от этих уколов он весь покрылся черными крапинками, а листья торчали, как ослиные уши, из совершенно высохшей земли. Вероятно, нечто подобное и возникло в воображении Фалька, пока он сидел, предаваясь праздности, и прежде чем он успел раскаяться в содеянном, он уже обрезал ножницами все кончики ушей. Затем, возможно, чтобы успокоить свою совесть, а возможно, чтобы не сидеть без дела, он смазал срезы клеем и стал наблюдать, как солнце ,их высушивает; потом глубоко задумался, где бы ему пообедать, ибо уже вступил на путь, который обрекает человека на гибель... или на так называемое "тяжелое материальное положение"; он закурил трубку, набив ее "Черным якорем", и клубы одурманивающего дыма поплыли в солнечных лучах, ненадолго проникших в комнату; теперь он стал относиться более благожелательно к бедной Швеции, жизнь которой отражают, как принято думать, ежедневные, еженедельные и полунедельные издания, именуемые газетами. Отложив ножницы, он бросил в угол газеты и по-братски разделил со столетником содержимое глиняного кувшина, и вдруг ему показалось, что бедняга похож на какое-то -- все равно какое -- существо с подрезанными крыльями, которое стоит на голове в грязной воде и роется в иле в поисках каких-нибудь -- все равно каких -- жемчужин или, на худой конец, пустых раковин без жемчужин. Но тут его снова охватило отчаяние, словно дубильщик вдруг зацепил его своими длинными крючьями и швырнул в грязный чан отмокать, пока ножом не соскоблит с него кожу, чтобы он ничем не отличался от других людей. И он не чувствовал ни угрызений совести, ни сожаления о своей бессмысленно загубленной жизни, испытывая лишь горечь при мысли, что в расцвете молодости его ждет смерть, духовная смерть, а он еще не успел сделать ничего значительного, и его просто выбросят из жизни, как бросают в огонь никому не нужную ветку или тростинку! Часы на Немецкой церкви пробили одиннадцать, и тут же колокола заиграли сначала "Жизнь божественно прекрасна", а потом "Моя жизнь -- волна"; словно тоже подумав о волнах, итальянская шарманка с голосом флейты монотонно затянула "На прекрасном голубом Дунае"; такое обилие музыки, звучащей одновременно, словно вдохнуло новую жизнь в жестянщика, и он с удвоенной силой неистово заколотил по кровле; из-за этого шума Фальк не услышал, как дверь отворилась и в комнату вошли двое. Один из них -- высокий, худощавый, довольно мрачный на вид, с ястребиным носом и челкой; другой -- толстый, коренастый блондин с лоснящимся от пота лицом, более всего напоминавшим морду животного, которое у евреев считается самым нечистым. Судя по их внешности, их занятия не требовали слишком больших затрат духовных и физических сил; в ней было нечто неопределенное, что свидетельствовало о беспорядочном образе жизни и нерегулярном труде. -- Ш-ш! -- прошептал высокий. -- Ты один? Фальк, казалось, был и приятно и неприятно поражен их появлением. -- Один, совсем один; рыжий уехал. -- Прекрасно! Тогда пойдем поедим. Против этого Фальку нечего было возразить; он запер редакцию и последовал за своими гостями в погребок "Звезда" на Восточной улице, где они уселись в самом темном углу. -- А вот и водка! -- сказал толстый, и его потухшие глаза заблестели при виде бутылки. Однако Фальк, который более всего нуждался в сочувствии и утешении, не обратил должного внимания на предложенные ему услады. -- Давно я уже не чувствовал себя таким несчастным, -- сказал он. -- А ты скушай бутерброд с селедкой, -- ответил высокий. -- Мы же сейчас отведаем ридингенского сыра с тмином. Ш-ш! Официант! Тащи сюда бломбергскую смесь! -- Посоветуйте, что мне делать, -- снова заговорил Фальк. -- Я не могу больше работать с рыжим и должен подыскать... -- Ш-ш! Официант! Принеси бергманские хрустящие хлебцы! А ты, Фальк, пей и не болтай чепухи! Выбитый из седла, Фальк больше не пытался найти успокоение своей мятущейся душе и решил пойти по другому, более проторенному пути. -- Говоришь, надо выпить? Ну что ж, пить так пить! Он не привык пить по утрам, и ему казалось, что яд разливается по его жилам, при этом он чувствовал странное наслаждение от кухонного чада, жужжания мух и запаха увядшего букета цветов, вставленного в грязную банку из-под горчицы. Даже не слишком приятное общество его собутыльников, в несвежих рубашках, замусоленных пиджаках, непричесанных и с физиономиями висельников, настолько гармонировало с его собственным ощущением приниженности своего положения, что он испытывал какую-то необузданную радость. -- Вчера мы были в Юргордене и хорошо выпили! -- мечтательно сказал толстый, как бы заново переживая удовольствия, которые уже остались в прошлом. Фальку нечего было на это ответить, и мысли его сразу же приняли совсем другой оборот. -- Ну разве не прекрасно, когда все утро ты совершенно свободен? -- спросил высокий, по всей видимости, взявший на себя роль искусителя. -- Ну конечно прекрасно! -- ответил Фальк и посмотрел в окно, словно измеряя на глаз свою свободу, но увидел только пожарную лестницу и мусорный ящик на заднем дворе, куда падал лишь слабый отсвет летнего неба. -- А теперь выпьем по второй! Давай! Так! Ну, а как поживает общество "Тритон"? Ха-ха-ха-ха! -- Не смейся, -- ответил Фальк. -- На этом деле пострадает немало бедняг. -- Каких это бедняг? Бедных капиталистов? Тебе жалко тех, кто не работает и живет на проценты с капитала? Нет, мой мальчик, ты еще не избавился от своих предрассудков. Кстати, в "Шершне" опубликована довольно забавная история об одном оптовике, который подарил детским яслям "Вифлеем" двадцать тысяч риксдалеров и за это получил орден Васы, а потом оказалось, что это были акции "Тритона" с солидарной ответственностью., и ясли обанкротились. Ну, не прелестно ли? Все их имущество составляли двадцать пять колыбелек и один портрет неизвестного художника, написанный маслом. Великолепно! Портрет оценили в пять риксдалеров. Прелестно, правда? Ха-ха-ха-ха! Фальк без особого удовольствия выслушал эту историю, которая была ему известна во всех подробностях лучше, чем кому бы то ни было. -- А ты слыхал, как "Красная шапочка" пробрала этого жулика Шенстрема, который издал на рождество свои жалкие стишки? -- спросил толстый. -- До чего приятно было прочесть хоть один правдивый отзыв о стихах этого проходимца! Я пару раз всыпал ему в "Гадюке", да так, что он долго не мог очухаться. -- Ну, ты был не совсем справедлив; у него неплохие стихи, -- возразил высокий. -- Неплохие? Но намного хуже моих, которые разругал "Серый плащ", помнишь? -- Кстати, Фальк! Ты был в театре в Юргордене? -- спросил высокий. -- Нет, не был. -- Жаль! Там сейчас хозяйничает эта лундхольмская банда. Их директор -- наглый мошенник. Не прислал "Гадюке" ни одного билета, а когда вчера мы пришли в театр, он нас выгнал. Это ему даром не пройдет! Не хочешь ли разделаться с этой собакой? Вот бумага и карандаш! Сначала пишу я! "Театр и музыка", "Театр в Юргордене". Теперь пиши ты! -- Но я не видел его труппы. -- А на кой тебе черт ее видеть! Ты что, никогда не писал о том, чего не видел? -- Никогда! Я разоблачал жуликов, но никогда не нападал на честных людей, а его труппу я не знаю. -- О, это нечто невообразимое! Совершеннейший сброд! -- подтвердил толстый. -- Заостри свое перо и коли им в пятку, как ты хорошо умеешь это делать! -- А почему вы сами не колете? -- спросил Фальк. -- Потому что наборщики знают наш почерк, а по вечерам они изображают на сцене толпу. Между прочим, этот Лунд-хольм -- довольно буйный малый, он может вломиться в редакцию, и тогда придется сунуть ему рукопись в нос и объяснить, что таково мнение беспристрастного зрителя! Итак, Фальк пишет о театре, а я -- о музыке. На этой неделе в Ладугорланд-ской церкви был концерт. Его фамилия -- Добри? Кончается на "е"? -- Нет, Добри, без всякого "е"! -- ответил толстый. -- Главное, не забудь, что он тенор и исполнял "Stabat Mater"! -- Как это пишется? -- Сейчас узнаем, -- сказал толстый редактор "Гадюки", снимая со шкафа для газометра кипу засаленных газет. -- Здесь вся их программа, и, по-моему, уже есть одна рецензия. Фальк не выдержал и рассмеялся. -- Не может же рецензия на спектакль появиться в тот самый день, когда о нем объявлено в газете? -- Может! Но сейчас не это главное. Мне надо как следует раскритиковать этот французский сброд. А теперь берись за литературу, толстяк! -- Издатели присылают "Гадюке" книги? -- спросил Фальк. -- Ты с ума сошел! -- Значит, вы сами покупаете книги только для того, чтобы отрецензировать их? -- Покупаем? Желторотый! Выпей-ка еще рюмку, развеселись и в награду получишь котлету! -- Может, вы вообще не читаете книг, на которые пишете рецензии? -- У кого, по-твоему, есть время читать книги? Разве не достаточно, что мы пишем о них? Мы читаем газеты, и этого чтива нам вполне хватает! А наш главный принцип -- всех ругать! -- Очень глупый принцип. -- Ошибаешься! Тем самым мы привлекаем на свою сторону всех врагов и завистников данного автора и таким образом всегда оказываемся в большинстве, а те, кто настроен нейтрально, как правило, предпочитают славословию брань. По-видимому, для людей незаметных есть что-то обнадеживающее и утешительное в том, чтобы лишний раз убедиться, как тернист путь славы. Не правда ли? -- Да, но разве можно так- легкомысленно играть судьбами людей? -- От этого только польза и старикам и молодым; уж кому как не мне это знать -- ничего, кроме брани, я в молодости не слышал. -- Но вы вводите в заблуждение общественное мнение! -- Обществу не нужно никакого мнения. Обществу нужно удовлетворение своих страстей. Если я хвалю твоего врага, ты корчишься, как червяк, и заявляешь, что мне не хватает здравого смысла; если же я хвалю твоего друга, ты приходишь к заключению, что я рассуждаю очень здраво. Ну-ка, толстяк, берись за последнюю пьесу, поставленную в Драматическом театре; она только что вышла в свет. -- Ты уверен, что она уже вышла? -- Ну конечно! И потом, ты всегда можешь сказать, что в ней "нет действия", поскольку публика уже привыкла к тому, что так говорят; затем ты иронически похвалишь "прекрасный язык" пьесы -- это добрый старый прием, который унизит ее автора; далее набросишься на дирекцию театра, принявшую пьесу к постановке, скажешь о том, что весьма сомнительным представляется "нравственное содержание пьесы", ибо это можно сказать обо всем на свете; саму постановку трогать не надо, ты просто напишешь, что разговор на эту тему "мы откладываем до следующего раза из-за недостатка места", и тогда уж наверняка не сморозишь какой-нибудь глупости из-за того, что не видел этой чепухи. -- А кто тот несчастный, что написал пьесу? -- спросил Фальк. -- Этого мы еще не знаем. -- Подумайте тогда хотя бы о его близких -- родителях, братьях и сестрах, которые прочтут этот материал, возможно, абсолютно не соответствующий действительности. -- Но какое все это имеет отношение к "Гадюке"? Можешь быть уверен, им непременно хотелось прочитать что-нибудь ядовитое о своих врагах; ведь все знают, о чем обычно пишет "Гадюка". -- Похоже, у вас совсем нет совести? -- А у публики, "почтеннейшей публики", которая нас содержит, совесть есть? Думаешь, мы бы выжили без ее поддержки? Хочешь послушать отрывок из моей статьи о состоянии современной литературы? Поверь, она не так уж плоха. У меня с собой есть оттиск. Но сначала давайте выпьем портера! Официант! Ш-ш! А теперь слушай; между прочим, если хочешь, можешь взять оттиск себе! "Уже давно творцы шведской поэзии не издавали таких жалобных воплей, как они это делают сейчас; вой стоит отчаянный; здоровенные парни орут, как мартовские коты! И хотят привлечь к себе внимание мировой общественности, жалуясь на бледную немочь и полипы, поскольку другие средства им уже не помогли; ссылаться же на чахотку они не решаются, потому что это старо. А у этих немощных широкие спины, как у битюгов, и красные рожи, как у трактирщиков. Один стенает по поводу неверности женщины, хотя никогда не знал другой верности, кроме той, за которую платил проститутке; другой пишет, что у него "нет злата, а только лира", и ведь все врет: у него пять тысяч в процентных бумагах и кресло в Шведской академии! А третий, бесчестный и бессовестный циник, который не может открыть рта, не отравив воздух своим зловонным дыханием, разглагольствует о благодати божьей. Их стихи ничуть не лучше тех, что тридцать лет назад сочиняли под музыку барышни в пасторских усадьбах; им следовало бы писать стихи для кондитеров по двенадцать эре за дюйм, а не беспокоить издателей, печатников и рецензентов, которые делают из них поэтов! О чем они пишут? Да ни о чем, то есть о самих себе! Говорить о самом себе считается неприличным, но писать о себе, оказывается, вполне прилично! О чем же они горюют? О том, что несчастны! Несчастны! Вот и все! Если бы они высказали хотя бы одну-единственную мысль, которая имела бы хоть какое-то отношение к другим людям, ко времени, в котором мы живем, к обществу, если бы хоть один-единственный раз они рассказали об обездоленных и угнетенных, мы простили бы им их прегрешения, но ничего подобного они не сделали; поэтому вся их поэзия не что иное, как звон металла о металл, или нет, как грохочущий железный лом или треснувший шутовской бубенчик, ибо они не любят никого и ничего, кроме нового издания истории литературы Бьюрстена, Шведской академии и самих себя!" Ну что, остро написано? -- По-моему, здесь не все справедливо, -- ответил Фальк. -- А по-моему, он их здорово разделал, -- сказал толстый. -- Не в бровь, а в глаз! Во всяком случае, ты не можешь не признать, что статья написана превосходно. Верно? У этого длинного острое перо, проткнет даже подошву! -- А теперь заткнитесь и пишите -- получите кофе с коньяком! И они писали -- о человеческом достоинстве, о ничтожестве -- и разбивали сердца, как разбивают яйца! Фальк испытывал огромную потребность подышать свежим воздухом; он открыл окно во двор, но двор был такой тесный, мрачный, окруженный со всех сторон высокими стенами домов, что человек чувствовал себя здесь как в могиле, а над ним был лишь маленький четырехугольник неба. И Фальку казалось, что он тоже сидит в могиле и, вдыхая винные пары и кухонный чад, справляет поминки по своей ушедшей молодости, добрым намерениям и чести своего имени; он понюхал сирень, стоявшую на столе, но от нее исходил только запах гнили, и тогда он снова посмотрел в окно, пытаясь остановить свой взгляд хоть на каком-нибудь предмете, который не вызывал бы омерзения, но увидел лишь заново просмоленный мусорный ящик, который стоял как гроб, наполненный всякими побрякушками и прочим ненужным хламом; его мысли устремились вверх, карабкаясь по пожарной лестнице, которая, казалось, вела из грязи, зловония и бесчестья на голубые небеса, но на ней не было ангелов, которые сновали бы вверх и вниз по ее ступенькам, а на самом верху он не увидел ни одного доброго лица -- лишь пустое голубое ничто. Фальк взял перо и только было начал штриховать буквы в заголовке "Театр", как его плечо сжала чья-то сильная рука, и решительный голос произнес: -- Пошли, мне надо с тобой поговорить! Фальк поднял голову, удивленный и пристыженный. Возле него стоял Борг и, казалось, не намеревался отпускать его. -- Разреши представить... -- начал Фальк. -- Нет, не разрешаю, -- перебил его Борг. -- Не желаю знакомиться с пьяными литераторами. Пошли! И он неудержимо потащил Фалька к двери. -- Где твоя шляпа? Вот она! Идем! Они вышли на улицу. Борг взял Фалька под руку и повел на Железную площадь; там они зашли в магазин судовых товаров, и Борг купил пару парусиновых туфель, после чего потащил Фалька за собой через шлюз в гавань, где у причала стоял готовый к отплытию катер; на палубе катера сидел молодой Леви, читал латинскую грамматику и ел бутерброд. -- Это, -- сказал Борг, -- катер "Уриа"; название у него мерзкое, но ходит он превосходно и застрахован в акционерном обществе "Тритон"; а это -- владелец катера Исаак, он читает латинскую грамматику Рабе -- этот идиот решил стать студентом, -- и ты все лето будешь его репетитором, а мы сейчас отправляемся отдыхать на Нэмде. Все по местам! Не рассуждать! Ясно? Отчаливай! Глава двадцать шестая. ПИСЬМА Письмо кандидата Борга литератору Струве Нэмде, 18 июня... Старый скандальный писака! Поскольку я совершенно уверен, что ни ты, ни Левин не выплатили процентов, которые причитаются с вас за ссуду, взятую в Банке сапожников, то посылаю вам платежное обязательство на получение ссуды в Банке подрядчиков. Те крохи, что останутся после всех выплат, мы с вами по-братски разделим, и мою долю вы переправите пароходом на Даларе, где я ее и заберу. Брат Фальк вот уже месяц находится под моим присмотром, и мне кажется, что он выздоравливает. Ты ведь помнишь, что он расстался с нами сразу же после лекции Олле и, вместо того чтобы воспользоваться помощью брата и своими связями, перешел в "Рабочее знамя", где давал над собой измываться за пятьдесят риксдалеров в месяц. Но, очевидно, воздух свободы, которым он дышал на Киндстугатан, совершенно деморализовал его, потому что он стал чуждаться порядочных людей и скверно одеваться. Все же время от времени мне удавалось проследить за ним через эту потаскуху Бэду -- ты знаешь ее, -- и когда я увидел, что он достаточно созрел для разрыва со своими коммунарами, я забрал его с собой. Я нашел его в погребке "Звезда", где он сидел в обществе двух газетных писак и хлестал водку, и, по-моему, они еще что-то писали! Когда я уводил его, вид у него был, как у вас принято говорить, самый плачевный. Тебе ведь известно, что я смотрю на людей абсолютно безразличным взглядом; они для меня просто некий геологический препарат, как минералы; одни кристаллизуются в этой формации, другие -- в той; почему так происходит, зависит от законов природы и обстоятельств, которые нам совершенно безразличны; я не плачу оттого, что известковый шпат не такой твердый, как горный хрусталь. Поэтому я не склонен называть состояние Фалька плачевным; оно -- целиком и полностью продукт его характера (сердца, как вы это называете) и обстоятельств, рожденных его характером. Но в данном случае у него действительно был несколько пониженный тонус. Я посадил его на катер, и он все время вел себя довольно-таки пассивно. Но едва мы отвалили от причала и стали набирать скорость, он обернулся и увидел Бэду, которая стояла на берегу и махала ему рукой. И тогда парень совсем ошалел; он кричал, что должен вернуться, и грозился прыгнуть в воду. Я схватил его зафуку и запихнул в каюту, а дверь запер. Когда мы проходили мимо Ваксхольма, я послал по почте два письма: одно редактору "Рабочего знамени", в котором прошу извинить Фалька за длительное отсутствие, а другое -- его квартирной хозяйке с просьбой выслать ему одежду. Тем временем он успокоился, а когда мы вышли в открытое море и увидели шхеры, он вдруг сделался сентиментальным и наговорил целую кучу всякой ерунды о том, что уже не чаял больше увидеть божью (!) зеленую землю и тому подобное. А потом его охватили угрызения совести. Он считал, что не имеет права чувствовать себя таким счастливым и проводить время в праздности, когда многие так несчастны, а также утверждал, что изменил своему долгу, покинув этого негодяя с Киндстугатан, и уже хотел было вернуться. Когда я растолковал ему, какую ужасную жизнь он вел последнее время, он ответил, что обязанность каждого человека страдать и трудиться ради своего ближнего; это убеждение носило у него в какой-то мере религиозный характер, однако, в конце концов, мне удалось его в этом разубедить с помощью минеральной воды и соленых ванн. Казалось, он вдруг весь развалился, и мне стоило немалого труда снова починить его, потому что было очень нелегко определить, где проходит грань между его физическим и психическим нездоровьем. Должен признаться, что в каком-то отношении он вызывает у меня изумление -- восхищаться я не умею. У него просто какая-то мания действовать в ущерб собственным интересам. Ведь как хорошо бы ему жилось, если бы он преспокойно делал карьеру чиновника, тем более что его брат обещал ему в этом случае весьма значительную сумму денег. Вместо этого он посылает ко всем чертям почет и уважение общества и работает кадс каторжный на какого-то неотесанного грубияна -- и все во имя идеи! Удивительно! Все же, как мне представляется, он теперь на пути к выздоровлению, особенно после того последнего урока, который получил. Можешь себе представить, обращаясь к рыбаку, он называл его "господином" и снимал шляпу. Кроме того, он заводил с местным населением задушевные беседы, желая узнать, видишь ли, "как они живут". В результате рыбак заподозрил что-то неладное и в один прекрасный день явился ко мне и спросил, сам ли "этот Фальк" платит за пансион или за него это делает доктор, то есть я. Я рассказал об этом Фальку, и он очень огорчился, как это всегда с ним бывает, когда его благие намерения терпят крах. Через некоторое время он заговорил с рыбаком о всеобщем избирательном праве; после этого рыбак пришел ко мне и спросил, неужели Фальку совсем не на что жить. Первые дни он, как безумный, метался по берегу; иногда он устраивал такие дальние заплывы в открытое море, словно уже не собирался вернуться обратно, а поскольку я всегда считал, что самоубийство -- одно из священных прав человека, дарованное ему самой природой, то никогда не вмешивался в его действия. Между прочим, Исаак рассказал, что Фальк нередко изливает ему душу, жалуясь на эту нимфу Бэду, которая основательно надувает его. Кстати, Исаак -- умная голова, можешь мне поверить. За один месяц он проглотил Рабе и теперь читает Цезаря так же легко, как мы читаем "Серый плащ", и, что самое главное, он знает содержание прочитанного, чего мы никогда не знали. У него очень восприимчивый ум, и в то же время он достаточно расчетлив, а это дар, благодаря которому многие становились великими людьми, хотя были круглыми дураками. Иногда вдруг проявляется его сметливость в практических вопросах, и совсем недавно он продемонстрировал нам свои блестящие коммерческие способности. Я ничего не знаю о его материальном положении, потому что он не любит распространяться на этот счет, но однажды я заметил, что он чем-то взволнован, оказалось, он должен был выплатить пару сотен рикс-далеров. Поскольку он не мог обратиться к своему брату из "Тритона", с которым порвал, то пришел ко мне. Я ничем помочь ему не мог. Тогда он взял лист почтовой бумаги и написал письмо, которое отправил спешной почтой, и в течение нескольких дней все было тихо. Перед домом, в котором мы живем, была прелестная дубовая роща, которая давала приятную тень; к тому же она защищала нас от морского ветра. Я ничего не понимаю в деревьях и вообще далек от природы, но люблю тень, когда жарко. В одно прекрасное утро я поднял шторы и не поверил своим глазам! Прямо перед нашими окнами расстилался залив, а в заливе, примерно в кабельтове от берега, стояла на якоре шхуна. Вся роща была вырублена, а на пне сидел Исаак, читал Евклида и считал деревья, по мере того как их грузили на шхуну. Я разбудил Фалька; он был в отчаянии, ужасно рассвирепел и затеял перебранку с Исааком, котсрый на этой операции положил себе в карман тысячу риксдалеров. Рыбак получил двести -- больше он и не просил. Я очень рассердился -- не из-за деревьев, а потому, что сам не додумался провернуть это дело. Фальк утверждает, что это в высшей степени непатриотично, но Исаак клянется, что убрал "весь этот древесный хлам", чтобы с берега открывался красивый вид на залив, и на следующей неделе он намерен взять лодку и с той же целью осмотреть соседние острова. Жена рыбака проплакала целый день, а ее старик отправился на Даларе купить ей красивую материю на платье; двое суток о нем не было ни слуху ни духу; вернулся он совершенно пьяный, и лодка оказалась пустой, а когда старуха спросила про материю, старик ответил, что где-то забыл ее. До свидания! Напиши мне поскорее и расскажи несколько скандальных историй, а еще позаботься о наших ссудах! Твой смертельный враг и поручитель X. Б. Р. S. Я прочел в газетах, что собираются создать Банк государственных служащих. Кто вкладывает в него деньги? Во всяком случае, держи это под контролем, чтебы в свое время забросить туда маленькую бумажку. В связи с предстоящим присуждением мне ученой степени лиценциата прошу тебя опубликовать в "Сером плаще" следующую заметку: Научное открытие. Кандидат медицинских наук Хенрик Борг, один из наших выдающихся молодых врачей, в результате зоотомических исследований в стокгольмских шхерах открыл новый вид из рода Clypeaster, который он весьма точно назвал maritimus. Кожа животного покрыта чешуей и наростами в виде шипов. Это существо вызвало живейший интерес в научном мире. Письмо Аренда Фалька Бэде Петерссон Нэмде, 18 августа... Когда я брожу по морскому берегу и вижу дербенник, пробивающийся сквозь песок и гальку, мне вспоминается, как всю зиму ты цвела в трактире на маленькой Новой улице. Не знаю ничего приятнее, чем лежать, растянувшись на прибрежной скале, смотреть на море и чувствовать, как обломки гнейса щекочут ребра; и тогда меня вдруг охватывает тщеславие, и я воображаю себя Прометеем, а орел -- это ты! -- лежит в мягкой постели на Песчаной улице и ест ртуть. От водорослей нет никакой радости, пока они растут на дне морском, но когда волны выбрасывают их на берег и они гниют, тогда они пахнут йодом, исцеляющим от любви, и бромом, исцеляющим от безумия. На земле не было ада, пока не появился рай, то есть женщина! (Старо!!) Далеко-далеко на взморье в небольшом гнезде живет пара гаг. При мысли о том, что размах крыльев у гаги составляет два фута, невольно задумываешься о чуде, а любовь -- это чудо! Во всем мире я больше не нахожу себе места. Письмо Бэды Петерссон асессору Фальку Стокгольм, 18 августа... Дарагой Друг! я только что палучила от тебя письмо но не могу сказать что я ево паняла, но я слышала что ты думаеш что я была на Песчаной улице, но все это неправда и я знаю, что это болтает про меня этот негодяй, а это неправда и я уверяю тебя, что я люблю тебя так же сильно как и раньше и часто очень хочу увидить тебя, но это мне наверно удастся нескоро. Твоя верная Бэда. Поскриптум. Дарагой Арвид, не можешь ли ты помочь мне тридцатью риксдалерами до пятнадцатого, а пятнадцатого я обиза-тельно тебе их верну, потому что сама получу деньги. Я очень болела и иногда мне так грусно что хочется умереть. Хозяйка кафе такая дрянь, что приревновала меня к этому толстому Берглунду и поэтому я оттуда ушла, все что они болтают про меня это только клевета и неправда. Будь здоров и не забывай свою Бэду. Можешь послать деньги Хульде в кафе, и она мне их передаст. Письмо кандидата Борга литератору Струве Нэмде, 18 августа... Консерватор и мошенник! Ты, очевидно, растратил наши деньги, поскольку, во-первых, я не получил их, а во-вторых, мне прислали из Банка сапожников требование об уплате долга. Ты думаешь, что можно безнаказанно воровать, если у тебя "жена и дети"! Немедленно отчитайся в своих действиях, а не то я приеду в город и устрою скандал! Заметку в "Сером плаще" я прочитал, и, разумеется, в ней есть опечатки: вместо "зоотомические" напечатано "зоологические", а вместо "clypeaster" -- "crupeaster". Надеюсь, что тем не менее ее прочитали с интересом. Фальк совсем обезумел после того, как получил письмо, написанное женским почерком. Он то лазит по деревьям, то ныряет на дно морское. Думаю, это кризис; я поговорю с ним и попытаюсь его образумить. Исаак продал свою яхту, не спросив у меня разрешения, так что временно мы с ним в ссоре; сейчас он читает Ливия и создает акционерное общество, которое займется рыболовством. Кроме того, он купил сеть для ловли салаки, ружье, двадцать пять чубуков, леску для ловли лососей, две сети для ловли окуней, сарай для невода и... церковь... Последнее звучит неправдоподобно, но это так! Правда, ее немного подпалили русские (в 1719 году), но стены остались целы (у здешних пр^ихожан новая церковь, которую используют по назначению, а в старой устроили склад). Исаак намерен подарить ее Литературной академии и получить за это орден Васы. Орденами награждали и не за такую ерунду! Его дядя, трактирщик, получил Васу только за то, что уго-Щал пивом и бутербродами глухонемых, когда осенью те приходили на манеж. Так продолжалось шесть лет, но награждение положило этому конец! Никаких бутербродов глухонемые больше -не получали, что лишний раз говорит о том, как вреден орден Васы! Если я не утоплю этого парня, он не успокоится, пока не скупит всей Швеции. А теперь выше голову и больше не ловчи, а не то я возьму тебя за горло, и тогда тебе конец. X. Б. Р. S. Когда будешь писать о курортниках, отдыхающих на Даларе, упомяни обо мне и Фальке (асессоре), но не об Исааке; его общество начинает мне немного докучать -- вот он и продал яхту. Как только получишь деньги, пришли мне несколько вексельных бланков (голубых, соло-векселей). Письмо кандидата Борга литератору Струве Нэмде, 18 сентября... Вместилище честности! Деньги получил! Но сдается мне, ты их разменял, потому что Банк подрядчиков всегда платит только бумажками по пятьдесят риксдалеров! Ладно! Сойдет и так! Фальк приободрился, преодолев кризис как настоящий мужчина; он снова обрел чувство собственного достоинства, чрезвычайно важное качество для достижения успеха, которое, однако, согласно статистике, бывает в значительной мере ослаблено у детей, рано потерявших мать. Я дал ему один совет, который он принял тем более охотно, что сам подумывал о том же. Он возвращается на поприще чиновника, но отказывается взять у брата деньги (это его последняя глупость, которую я никак не могу понять), возвращается в общество, записывается в стадо, обретает уважение, добивается общественного положения и помалкивает до тех пор, пока его слово не станет авторитетным. Последнее совершенно необходимо, если он хочет выжить, поскольку он явно предрасположен к безумию, и от него мокрого места не останется, если он не выбросит из головы свои дурацкие идеи, которых я, честно говоря, не понимаю; уверен, он и сам не знает, чего хочет. Он уже начал курс лечения, и меня изумляет, как быстро дело идет на поправку! Когда-нибудь он непременно будет при дворе! Но на днях к- нему попала газета, в которой он что-то прочитал о Парижской коммуне. Тотчас же начался рецидив, и он снова стал лазить по деревьям, но быстро успокоился и теперь не решается заглянуть ни в одну газету. Но он и словом обо всем этом не обмолвился! Берегитесь этого человека, когда он окончательно выздоровеет! Исаак начал изучать греческий! Он считает, что учебники слишком глупые и слишком толстые, поэтому он разрывает их, вырезает все самое важное и вклеивает в бухгалтерскую книгу, которая станет таким образом компендием для сдачи экзамена по греческому языку. По мере того, как увеличиваются его познания в области классических языков, он становится все более наглым и неприятным. На днях он позволил себе затеять с пастором религиозный спор за шахматной доской и утверждал, что христианство придумали евреи и все христиане были евреями. Латынь и греческий совершенно развратили его! Боюсь, что я пригрел на своей волосатой груди змею; если это так, то рожденный женщиной раздавит голову змеи. Прощай! X. Б. Р. S. Фальк сбрил свою американскую бороду и перестал снимать перед рыбаком шляпу. Никаких вестей от нас из Нэмде больше не будет; в понедельник мы возвращаемся домой! Глава двадцать седьмая. ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ И снова осень; ясным ноябрьским утром Арвид Фальк выходит из своей теперь весьма элегантной квартиры на Большой улице и направляется на площадь Карла XIII в гимназический пансион для девочек, где сегодня он вступает в должность преподавателя шведского языка и истории. Он разумно использовал осенние месяцы, чтобы вернуться в цивилизованное общество, и при этом глубоко прочувствовал, каким варваром он стал, скитаясь по редакциям; он расстался наконец со своей разбойничьей шляпой и купил цилиндр, который первое время упорно норовил съехать набок; он купил себе перчатки, он настолько одичал, что на вопрос продавщицы, какой ему нужен номер, ответил "пятнадцатый", вызвав у многих улыбку. Мода претерпела значительные изменения с тех пор, как он в последний раз покупал себе платье, и сейчас он идет по улицам, чувствуя себя франтом, и посматривает на свое отражение в витринах магазинов, чтобы убедиться, что на нем все хорошо сидит. Вот он прохаживается по тротуару перед зданием Драматического театра, ожидая, когда часы на \еркви святого Якова пробьют девять; он ощущает какое-то беспокойство и волнение, совсем как в тот день, когда впервые сам пошел в школу; тротуар перед театром от одного его угла до другого -- всего несколько десятков шагов, и ему кажется, что он мечется как собака на цепи -- взад и вперед, взад и вперед. Какую-то минуту он всерьез подумывает о том, чтобы сбежать куда-нибудь подальше, так как знает, что если идти по этой улице все прямо и прямо, то в конце концов она приведет к Лилль-Янсу, и он вспоминает то утро, когда шел по тому же самому тротуару, убегая от общества, навстречу свободе, природе и... рабству! Часы бьют девять! Он стоит в вестибюле. Двери в зал закрыты; в полумраке он видит развешанную по стенам детскую одежду; на столах и подоконниках лежат шляпки, меховые боа, шарфы, башлыки, варежки и муфты, а на полу стоит целый полк бот и галош. Но здесь не пахнет сырой одеждой и мокрой кожей, как в вестибюле риксдага, или рабочего союза "Феникс", или... ах, на него вдруг повеяло ароматом свежескошенного сена, он наверняка исходит от той маленькой муфточки, белой, как котенок, с черными узелками, на голубой шелковой подкладке и с кисточками. Он не может удержаться от искушения, берет муфточку в руку и вдыхает запах духов "New-mown hay"[x], но внезапно дверь отворяется, и в вестибюль входит маленькая девочка в сопровождении служанки; она смотрит на учителя большими смелыми глазами и кокетливо делает маленький реверанс, на который учитель, слегка смутившись, отвечает поклоном, причем маленькая красавица улыбается, и служанка тоже улыбается! Она опоздала, но, видимо, это ее нисколько не смущает, потому что она дает служанке снять с себя верхнюю одежду и ботики с таким безмятежным видом, словно приехала на бал. Но что это? Из классных комнат доносятся какие-то звуки... у него защемило в груди... Что это такое? Ах! Да, это орган! Гм! Старый орган! Да! И хор детских голосов поет псалом. Фалька охватывает грусть, и, чтобы как-то взять себя в руки, он начинает думать о Борге и Исааке. Но теперь ему становится еще хуже. Отче наш, иже еси на небеси! Господи! Отче наш! Ведь это было не вчера... Становится тихо, так тихо, что слышно, как поднимаются и опускаются детские головки, множество головок, как шуршат смявшиеся воротнички и фартуки, а потом распахиваются двери, и целый цветник девочек от восьми до четырнадцати лет окружает Фалька со всех сторон. Он ужасно смущен и чувствует себя вором, пойманным на месте преступления, когда пожилая директриса протягивает ему руку, приветствуя его; а цветник приходит в движение, и девочки шепчутся, и шушукаются, и переглядываются, и перемигиваются. И вот он сидит в самом конце длинного стола, окруженный двадцатью свежими личиками с веселыми глазками, двадцатью детьми, никогда не знавшими самой страшной из земных печалей -- унижения бедности; они встречают его взгляд смело и с любопытством, и он смущается, пока ему не удается полностью овладеть собой, но проходит немного времени -- и он уже в самых дружеских отношениях и с Анной-Шарлоттой, и с Георгиной, и с Лисен, и с Харри, а урок -- одно сплошное удовольствие, и на многое нужно просто закрыть глаза, и тогда Людовик XIV и Александр остаются великими, как и все, кто добился успеха, а французская революция была ужасным несчастьем, в результате которого трагически погибли благородный Людовик XIV и добродетельная Мария-Антуанетта, и так далее. И когда он отправился потом в Коллегию снабжения кавалерийских полков сеном, то чувствовал себя бодрым и помолодевшим. В Коллегии он просидел за чтением "Консерватора" до одиннадцати часов, после чего направил свои стопы в Канцелярию винокурения, где позавтракал и написал два письма -- Боргу и Струве. Ровно в час он уже в Департаменте обложения налогом покойников. Здесь он оформляет опись имущества, на чем зарабатывает сотню риксдалеров, но до обеда у него остается еще столько времени, что он успевает прочитать корректуру заново переработанного издания законов о лесе, которое он подготовил к выпуску в свет. Время -- три часа. Тот, кто проходит сейчас через площадь перед Рыцарским замком, встретит на набережной молодого человека, который с важным видом, заложив руки за спину, с торчащими из карманов бумагами, неторопливо идет рядом с пожилым худощавым седовласым господином лет пятидесяти с лишним. Это актуарий, ведающий покойниками; все, кто умирают в черте города, обязаны поставить его в известность, каким имуществом они владеют, и выплачивают ему соответствующие проценты; одни говорят, что это и есть его основное занятие, другие полагают, что он представляет интересы земли и следит за тем, чтобы покойник не прихватил с собой чего-нибудь на тот свет, потому что все в мире -- только ссуда, и без процентов! Во всяком случае, это человек, которого мертвые интересуют гораздо больше, чем живые, и поэтому Фальку так хорошо в его обществе; тот, в свою очередь, благоволит к Фальку, потому что Фальк, как и он сам, коллекционирует монеты и автографы, и еще потому, что он не подвержен вольнодумству, столь присущему современной молодежи. Два старых друга направляются в кафе "Розенгрен", где едва ли встретят шумных молодых людей и смогут спокойно поговорить о нумизматике и автографах. Потом они пьют кофе, сидя на диване в "Ридберге", и изучают каталоги монет до шести часов, когда приходит "Почтовая газета", и они просматривают информацию о новых назначениях. Они чувствуют себя такими счастливыми в обществе друг друга, потому что они никогда ни о чем не спорят; Фальк полностью избавился от каких-либо взглядов и идей и стал наиприятнейшим человеком на свете, за что его любят и уважают начальники и товарищи по службе. Иногда они засиживаются дольше обычного и ужинают на Гамбургской бирже, а потом выпивают рюмку, а то и две в погребке при Опере. И на них просто любо-дорого смотреть, когда часов в одиннадцать вечера они бредут рука об руку по улице, возвращаясь домой. Очень часто Фалька теперь приглашают на семейные обеды и ужины в домах, куда его ввел отец Борга; женщины находят его интересным, но никогда не знают, что от него можно ждать в данный момент, так как он постоянно улыбается, а между улыбками -говорит им милые гадости. Но когда семейные обеды и салонное лицемерие ему слишком приедаются, он идет в Красную комнату и там встречается с ужасным Боргом, с его давним почитателем Исааком, с его тайным врагом и завистником Струве, у которого никогда нет денег, с насмешливым Селленом, исподволь подготавливающим свой новый успех на следующей выставке, поскольку его многочисленные подражатели уже приучили публику к новой манере письма. Лун-делль, закончив запрестольный образ, вдруг напрочь утратил религиозное чувство и в настоящее время занимается исключительно портретной живописью, благодаря чему получает бесчисленные приглашения на всевозможные обеды и ужины, что, как он утверждает, ему крайне необходимо для "изучения типов и характеров"; он превратился в жирного эпикурейца, который заглядывает в Красную комнату лишь в тех случаях, когда хочет поесть и выпить на даровщинку. Олле все еще работает подмастерьем у скульптора; после своего крупного поражения'на поприще политика и оратора он стал угрюмым человеконенавистником и, не желая "стеснять" общество, всегда сидит в полном одиночестве, уставившись в зал. Когда Фальк приходит в Красную комнату, его охватывает какое-то неистовство, и тогда для него нет ничего святого, он высмеивает все и вся -- кроме политики, ее он никогда не трогает. Но в тех случаях, когда, восхищая приятелей блеском остроумия, он вдруг замечает сквозь облака табачного дыма на другой стороне зала угрюмую физиономию Олле, он тотчас же становится мрачным, как ночь на море, и пьет в огромных количествах крепкие напитки, словно хочет потушить огонь или, наоборот, разжечь его вновь. Но Олле уже давно здесь не появляется! Глава двадцать восьмая. С ТОГО СВЕТА Тихо падает снег, такой легкий и белый, на Новую Кунгс-хольмскую набережную, по которой Фальк и Селлен поздним вечером идут в больницу за Боргом, чтобы потом всем вместе отправиться в Красную комнату. -- Удивительно, каким, я бы сказал, величественным кажется первый снег, -- заметил Селлен. -- Грязная земля становится... -- А ты сентиментален, -- усмехаясь, перебил его Фальк. -- Нет, я просто высказался как пейзажист. Некоторое время они шли молча, и снег скрипел у них под ногами. -- Кунгсхольм с его больницей всегда казался мне немного страшноватым, -- сказал Фальк. -- А ты сентиментален, -- усмехаясь, ответил Селлен. -- Нет, нисколько, но этот район города производит на меня гнетущее впечатление. -- А, ерунда! Никакого впечатления он не производит, это ты внушил себе. Вот мы и пришли, у Борга горит свет. Надо думать, у него там лежит несколько милых трупов. Они стояли перед воротами больницы; огромное здание смотрело на них десятками больших темных окон, словно спрашивало, кого они здесь ищут в такой поздний час. Утопая в снегу, они прошли по аллее мимо клумбы и свернули направо, к небольшому флигелю. В углу большой комнаты Борг при свете лампы анатомировал труп рабочего, изрезав его самым ужасающим образом. -- Добрый вечер, ребята! -- сказал Борг, откладывая нож. -- Хотите посмотреть на одного своего знакомого? Не дожидаясь ответа, он зажег фонарь, надел пальто и взял связку ключей. -- Вот уж не думал, что здесь у нас найдутся знакомые, -- пошутил Селлен, чтобы как-то поднять настроение. -- Пошли! -- сказал Борг. Они прошли через двор в главный корпус; двери заскрипели и захлопнулись за ними; огарок стеариновой свечи, оставшийся здесь после игры в карты, бросал на белые стены слабый красноватый свет. Фальк и Селлен пытались прочитать на лице Борга, не задумал ли тот подшутить над ними, но на нем не было написано ничего. Они повернули налево и двинулись по коридору, в котором звук их шагов отдавался таким образом, что казалось, будто кто-то идет за ними следом. Фальк старался держаться за Боргом, а Селлен шел сзади. -- Там! -- сказал Борг, остановившись посреди коридора. Не было видно ничего, кроме стен. Но откуда-то доносился какой-то странный звук, словно моросил дождь, а воздух был пропитан запахом, какой обычно бывает в поле под паром или в хвойном лесу. -- Направо! -- сказал Борг. Правая стена была стеклянная, сквозь нее можно было разглядеть три белых трупа, лежавших на спине. Борг взял ключ, открыл стеклянную дверь и вошел в комнату. -- Здесь! -- сказал он, останавливаясь возле трупа, что находился посередине. Это был Олле! Он лежал со сложенными на груди руками, словно спал спокойным послеобеденным сном; уголки губ были слегка приподняты, поэтому казалось, будто он улыбается; и вообще он мало изменился. -- Утопился? -- спросил Селлен, который первым пришел в себя. -- Утопился! Кто-нибудь из вас может опознать его одежду? На стене висели три комплекта жалких лохмотьев, один из которых Селлен сразу же узнал: синяя куртка с охотничьими пуговицами и черные брюки с потертыми коленями. -- Ты уверен? -- Не могу же я не узнать свой собственный пиджак... который позаимствовал у Фалька. Из нагрудного кармана Селлен вынул большой бумажник, очень толстый и липкий от воды, весь покрытый зелеными водорослями, которые Борг назвал enteromorpha. Он раскрыл бумажник и при свете фонаря просмотрел его содержимое: несколько просроченных закладных и кипа сплошь исписанной бумаги; на верхнем листке было написано: "Тому, кто захочет прочитать". -- Ну, как, насмотрелись? -- спросил Борг. -- А теперь в кабак! Трое безутешных приятелей (слово "друзья" употребляли лишь Лунделль и Левин, когда им были нужны деньги) расположились со всеми удобствами в ближайшем погребке в качестве полномочных представителей Красной комнаты. Сидя возле камина, в котором пылал огонь, за уставленным бутылками столом, Борг приступил к чтению записок, оставленных Олле, но время от времени вынужден был обращаться за помощью к Фальку как специалисту "по автографам", поскольку вода так размыла чернила, словно автор рукописи плакал над ней, как шутливо заметил Селлен. -- Молчать! -- приказал Борг и допил пунш, сделав такую гримасу, что обнажились коренные зубы. -- Я начинаю и прошу меня не прерывать. "Тем, кто захочет прочитать. Лишить себя жизни -- мое право, тем более что я не нарушаю этим ничьих прав, а скорее осчастливливаю, как это называется, по крайней мере одного человека: оставляю ему рабочее место и четыреста кубических футов воздуха в день. Я поступаю так не от отчаяния, ибо мыслящий человек никогда не приходит в отчаяние, и в довольно спокойном расположении духа; каждый понимает, что подобный шаг не может не вызвать некоторого душевного волнения, но откладывать совершение этого действия из страха перед тем, что ожидает тебя потом, может только раб земли, ищущий благовидный предлог, чтобы остаться на ней, где ему наверняка приходится не так уж плохо. Я испытываю чувство освобождения при мысли, что ухожу из этой жизни, так как хуже того, что есть, уже быть не может, а только лучше. Если же там, в другой жизни, нет вообще ничего, то смерть станет таким огромным блаженством, какое испытываешь, когда после тяжелой физической работы ложишься в мягкую постель -- тот, кто замечал, как расслабляется при этом все тело, а душа словно куда-то уносится, не будет бояться смерти. Почему люди сделали из смерти такое важное событие? Да потому, что они слишком глубоко, всеми своими корнями вросли в землю, и когда их приходится вырывать из нее, им становится больно. Я давным-давно расстался с землей, меня не связывают никакие узы: ни семейные, ни экономические, ни служебные или правовые, и я ухожу отсюда просто потому, что утратил всякое желание жить. Я вовсе не призываю тех, кому живется хорошо, последовать моему примеру -- у них нет для этого никаких оснований и потому им не дано судить о моем поступке; трусость это или нет, над этим я не задумывался, потому что мне это совершенно безразлично; и вообще это дело сугубо личного свойства. Я ни у кого не просил разрешения прийти сюда и потому имею право уйти, когда захочу. Почему я ухожу? На то существует так много глубоких причин,, что сейчас у меня нет ни времени, ни охоты их излагать. Я скажу лишь о самых главных, о тех, что имели для меня особенно важное значение. В детстве и юности я занимался физическим трудом; вы, кто не знает, что значит работать от восхода и до заката солнца, а потом свалиться замертво и заснуть как животное, вы избежали проклятья первородного греха, ибо это действительно проклятье -- чувствовать, как засыхают ум и душа, а тело все глубже врастает в землю. Походи за волом, который тащит плуг, и изо дня в день, изо дня в день, не поднимая глаз, гляди на серые комья земли, и в конце концов ты отвыкнешь смотреть на небо; возьми лопату и рой канаву под палящими лучами солнца, и ты почувствуешь, как увязаешь в топкой земле и своими руками копаешь могилу для своей души. Вам этого не понять, потому что целый день вы развлекаетесь, работая лишь в свободное время между завтраком и обедом, а летом, когда все вокруг зеленеет, вы уезжаете за город отдыхать и любуетесь природой, как спектаклем, который вас облагораживает и возвышает душу. Для земледельца природа -- нечто совсем иное; поле -- это пища, лес -- дрова, озеро -- корыто для стирки белья, луг -- сыр и молоко; и все это земля, лишенная какой бы то ни было души! Когда я увидел, что одна половина человечества работает головой, а другая -- руками, я сначала подумал, что все радости мира, так же как и его невзгоды, изначально разделены между двумя категориями людей, но разум мой восторжествовал и отверг эту нелепую мысль. И тогда моя душа взбунтовалась, и я решил тоже избежать проклятья первородного греха -- и стал художником. Теперь я хочу проанализировать эту пресловутую жажду творчества, поскольку сам испытал, что это такое. Она основана главным образом на стремлении к свободе, свободе от полезного труда; именно поэтому один немецкий философ определил прекрасное как бесполезное, ибо если произведение искусства кому-то полезно, преследует некую цель или обнаруживает определенную тенденцию, оно безобразно. И еще: жажда творчества основана на высокомерии -- в искусстве человеку хочется стать богом, и не для того вовсе, чтобы создавать что-то новое (это просто не в его силах!), а чтобы переделывать, перекраивать, исправлять. Он начинает не с преклонения перед великими шедеврами, созданными самой природой, нет, он начинает с критики. Ему все кажется несовершенным, все хочется переделать. Это движущее им высокомерие и свобода от проклятья первородного греха, от необходимости трудиться, приводит к тому, что у него появляется ощущение, будто он стоит над обществом -- впрочем, в какой-то мере так оно и есть, -- однако ему нужно еще постоянно напоминать об этом, ибо в противном случае он легко может познать самого себя, то есть принять никчемность своей деятельности и неправомерность своего отказа приносить людям пользу. Эта постоянная потребность в общественном признании его бесполезного труда делает художника тщеславным, беспокойным, а нередко и глубоко несчастным. Если же он все-таки познает себя, то часто случается так, что он не может больше заниматься искусством и тогда погибает, ибо снова надеть на себя ярмо, хоть раз ощутив вкус свободы, может лишь истинно верующий. Делать различие между гением и талантом, рассматривать гениальность как некое новое качество по меньшей мере нелепо, потому что в таком случае надо верить и в какое-то особое прозрение. У великого художника есть задатки, которые позволяют ему достичь определенного технического совершенства; если их не развивать, они отомрут сами собой; поэтому кто-то сказал, что гениальность -- это труд; в этом высказывании есть доля истины, так же как и во многих других высказываниях, верных лишь на четверть; если к этому еще добавить и образованность (что бывает крайне редко, поскольку знание искореняет заблуждения, и поэтому люди образованные, как правило, не занимаются искусством), а также хороший ум, то получается гениальность как продукт целого ряда благоприятных обстоятельств. Я скоро утратил веру в возвышенный характер своей склонности к скульптуре (своего призвания, прости, господи), потому что не мог подчинить свое искусство выражению одной-единствен-ной идеи, которая в лучшем случае сводится к изображению человеческой фигуры в положении, передающем душевное волнение, сопровождающее определенную мысль, представление о которой таким образом мы получаем как бы из третьих рук. Это как полевой телеграф: его сигналы лишены всякого смысла для тех, кто не знает, что они обозначают. Я вижу только красный флаг, а для солдата это приказ: в атаку! Между прочим, еще Платон, который был умная голова и к тому же идеалист, осознавал ничтожность искусства, рассматривая его лишь как отражение отражения (бытия), почему, собственно, он и изгнал художников из своего идеального государства. И тогда я попытался опять вернуться к рабскому труду, но это оказалось невозможным! Я старался увидеть в этом свой высочайший долг перед человечеством, старался смириться, но все было напрасно. Мою душу безжалостно уродовали, и я медленно, но верно превращался в животное; порой мне казалось, что этот нескончаемый труд даже греховен, поскольку мешает достижению высшей цели -- духовного совершенства, и тогда в один прекрасный день я бросил работу и бежал в деревню, на природу, где проводил время в раздумьях, что делало меня несказанно счастливым; однако это счастье было лишь эгоистичным наслаждением, не меньшим, если не большим, чем то наслаждение, которое я испытывал, когда занимался искусством, и тогда чувство долга и угрызения совести набросились на меня, как разъяренные фурии, и я вновь надел на себя ярмо, которое даже показалось мне приятным -- на один день! Чтобы освободиться от этого невыносимого состояния и обрести ясность и покой, я иду навстречу неведомому. Те из вас, кто увидит труп, скажите откровенно, разве в смерти у меня несчастный вид? Случайные заметки, сделанные на прогулке Закономерность мира -- освобождение идеи от чувственности, однако искусство старается втиснуть идею в чувственную оболочку, чтобы она стала зримой. Следовательно... * * * Все исправляется само собой. Когда во Флоренции началось подлинное засилье художников, пришел Савонарола -- о, великий человек! -- и сказал: "Чепуха! все это пустота, ничто!" И художники -- и какие художники! -- разожгли из своих произведений костер. О, этот Савонарола! * * * Как вы думаете, чего требовали иконоборцы в Константинополе? Чего требовали анабаптисты в Нидерландах? Этого я не решаюсь сказать, а то за меня возьмутся в субботу... а может быть, уже и в пятницу! * * * Великая идея нашего времени -- разделение труда -- ведет к прогрессу рода и гибели индивида! А что такое род? Это всеобъемлющее понятие, идея, говорят философы, и индивиды им верят и умирают за идею! * * * Как странно, что правители всегда хотят того, чего не хочет народ. Вам не кажется, что устранить это недоразумение можно легко и просто? * * * Перечитав в зрелом возрасте свои детские книги, я больше не удивляюсь, что мы, люди, такие скоты! На днях я прочитал катехизис Лютера и сделал еще Несколько заметок к новому изданию катехизиса Первая заповедь. Разрушает веру в единого бога, ибо предполагает существование других богов, что признает и христианство. Примечание. Монотеизм, который все превозносят до небес, оказал дурное влияние на людей, лишив их уважения к единственному и истинному, поскольку не объясняет, что такое зло. Вторая и третья заповеди -- явное кощунство, поскольку автор вкладывает в уста нашего господа такие мелочные и нелепые наставления, что они оскорбительны для его всеведения: если бы автор жил в наше время, его обвинили бы в богохульстве. Четвертую заповедь надо было сформулировать следующим образом: врожденное чувство уважения к родителям не может заставить тебя восхищаться даже их недостатками, и ты не должен почитать их более, чем они того заслуживают. Совершенно не обязательно испытывать к ним чувство благодарности, ибо они вовсе не оказали тебе благодеяния, произведя на свет; кормить и одевать тебя им велит их эгоизм и еще гражданское законодательство. Родители, которые ожидают (а некоторые даже требуют) благодарности от своих детей, подобны ростовщикам: они готовы рискнуть капиталом, лишь бы получить прибыль. Примечание первое. Родители (особенно отцы) чаще ненавидят, чем любят своих детей, потому что дети ухудшают их материальное положение. Некоторые родители превращают своих детей в акции, которые должны постоянно приносить им дивиденды. Примечание второе. Эта заповедь заложила основы ужаснейшей из всех форм правления, основы семейной тирании, от которой не спасет никакая революция. Общества охраны детей принесли бы человечеству гораздо больше пользы, чем общества охраны животных. (Продолжение следует.) Швеция -- это колония, которая когда-то пережила период расцвета, став великой державой, а теперь, подобно Греции, Испании и Италии, засыпает вечным сном. Мрачная реакция, наступившая после 1865 года, когда рухнули все наши надежды, деморализовала молодое поколение, которое еще только вставало на ноги. Большего безразличия к интересам общества, большего эгоизма, большего безверия уже давным-давно не знала история. Во всем мире бушуют бури, народы гневно выступают против угнетения, а в нашей стране только справляют всевозможные праздники да юбилеи. Сектантство -- единственное выражение духовной жизни у народа, охваченного сном; это недовольство, бросившееся в объятия религиозного смирения, чтобы не впасть в отчаяние или бессильную ярость! Сектанты и пессимисты исходят из одного и того же принципа: бренность человеческого существования -- и устремлены к одной и той же цели: умереть для мира, жить для бога. Быть консерватором по расчету -- величайший грех, какой только может совершить человек. Это покушение на мироздание за три сребреника, потому что консерватор пытается задержать прогресс; он ложится спиной на вращающуюся землю и говорит: остановись! Для этого существует лишь одно оправдание -- глупость; материальные лишения не оправдание, а побудительный мотив! * * * Интересно, не станет ли Норвегия для нас еще одной заплатой на старом платье?" * * * -- Ну, что скажете? -- спросил Борг, когда кончил читать и сделал глоток коньяку. -- Совсем неплохо, правда, немного растянуто, -- ответил Селлен. -- А ты что скажешь, Фальк? -- Обычные вопли, и ничего больше. Пошли? Борг испытующе посмотрел на него, как бы желая выяснить, не ирония ли это, но не заметил ничего особенного. -- Итак, -- вздохнул Селлен, -- Олле ушел, чтобы обрести вечное блаженство; да, ему теперь хорошо, никаких забот об обеде. Интересно, а что скажет по этому поводу хозяин "Оловянной пуговицы", ведь у него, кажется, была на Олле маленькая "бумажка", как он это называет. Да! Да! -- Какое бессердечие! Какая черствость! 'Черт бы побрал эту молодежь! -- вдруг взорвался Фальк и, бросив на стол деньги, надел пальто. -- Ты сентиментален? -- усмехнулся Селлен. -- Да, сентиментален! Прощайте! И он ушел. Глава двадцать девятая. ОБЗОР Письмо лиценциата Борга, Стокгольм, художнику-пейзажисту Селлену, Париж Дорогой Селлен! Вот уже целый год, как ты ждешь от меня письма, и наконец-то мне есть о чем написать. В соответствии с моими принципами мне следовало бы начать с самого себя, но мне надо научиться вести себя прилично, потому что скоро я заканчиваю курс наук, и пора подумать о хлебе насущном; итак, я начинаю с тебя! Поздравляю тебя с успехом; картина, которую тебе удалось выставить в салоне, произвела большой эффект. Заметку об этом Исаак тиснул в "Сером плаще" без ведома редактора, который, прочитав ее, взбесился от злости, так как клялся всеми святыми, что из тебя ничего не выйдет. Поскольку ты получил признание за границей, то теперь, естественно, у тебя есть имя и на родине, и мне больше не нужно стыдиться своего знакомства с тобой. Чтобы ничего не забыть и быть по возможности кратким, ибо я ленив и устал от работы в родильном доме, я напишу это письмо в форме газетных статей, совсем как в "Сером плаще", и таким образом тебе будет легче пропускать то, что тебя не интересует. Политическая обстановка становится все более интригующей; политические партии подкупают друг друга, делая просто подарки и ответные подарки, так что все они теперь серые... Эта реакция, вероятно, окончится социализмом. Довольно остро сейчас стоит вопрос об увеличении числа ленов до сорока восьми -- видимо, быстрее всего сейчас можно сделать карьеру министра, тем более что для этого не надо даже сдавать экзаменов на право преподавать в народной школе. На днях я говорил с одним своим школьным приятелем, бывшим министром, и он утверждает, что быть министром гораздо легче, чем секретарем экспедиции. Обязанности примерно те же, что у поручителя -- только подписываешь бумаги! О выплате ссуды можешь не беспокоиться, ведь есть еще один поручитель. Что касается прессы, то с ней ты хорошо знаком! В общем, она превратилась в чисто коммерческое предприятие, иными словами, ориентируется на мнение большинства, а большинство, то есть большинство подписчиков, всегда реакционно. Однажды я спросил одного либерального журналиста, почему он с такой симпатией пишет о тебе, хотя совершенно тебя не знает. Он ответил, что на твоей стороне общественное мнение, то есть большинство подписчиков. "А что будет, если общественное мнение окажется против него?" -- "Тогда, конечно, я изничтожу его!" Как ты легко можешь понять, в этих условиях поколение, выросшее после 1865 года и нигде не представленное, приходит в смятение; поэтому они нигилисты, иными словами -- отрицают все на свете или находят для себя выгодным стать консерваторами, потому что быть либералом в создавшейся обстановке чертовски сложно. Экономическое положение крайне тяжелое. Запасы денег, во всяком случаи мои, сокращаются; даже самые надежные бумаги с поручительством двух лиценциатов медицины не принимает ни один банк. Как тебе известно, общество "Тритон" ликвидировано таким образом, что директора и ликвидаторы забрали себе все денежки, а акционеры и вкладчики получили из Норрчепинга литографированные картинки; их прислало одно небезызвестное предприятие (единственное, которое в наш век всевозможных афер и махинаций вполне оправдало себя); я видел одну вдову, у которой были полные руки таких картинок на марморированной основе; это большие красивые листы, отпечатанные в две краски, красную и синюю; на них выгравировано 1000 кр., а внизу, словно они выступают в качестве поручителей, стоят имена людей, из которых по крайней мере трех проводили колокольным звоном как кавалеров ордена серафимов, когда они перестали быть акционерами в этом лучшем из миров. Наш друг и брат Николаус Фальк, которому надоело заниматься частными ссудами, поскольку они не обеспечили ему всего того почета, какой обеспечивают финансовые операции общественного характера, решил объединиться с несколькими сведущими (!) людьми и учредить банк. Новым в его программе является следующее: "Поскольку, как свидетельствует опыт -- и воистину печальный опыт! (автор программы -- Левин, заметь себе!), -- депозитная квитанция не является достаточной гарантией для возвращения доверенных банку ценностей, то есть депонированных денег, то мы, нижеподписавшиеся, движимые бескорыстным стремлением способствовать развитию отечественной промышленности и обеспечивать большую надежность вкладов, учреждаем банк под названием "Акционерное общество гарантированных вкладов". Новым и обнадеживающим, ибо не все новое обнадеживает, в нашей идее является то, что вкладчики будут получать не лишенные всякой ценности депозитные квитанции, а ценные бумаги на полную сумму сделанного вклада" и так далее. Предприятие еще не лопнуло, и ты сам можешь себе представить, какие бумаги получают вкладчики вместо депозитных квитанций! Своим наметанным глазом Фальк сразу увидел, какую огромную пользу можно извлечь из человека с таким хорошим знанием экономики, как Левин, который к тому же, благодаря своим колоссальным связям, осведомлен обо всем, что происходит вокруг; но чтобы как следует подготовить его к будущей деятельности и научить разбираться во всех хитросплетениях этого дела, особенно в юридических вопросах, Фальк для начала нанес ему мощный удар, опротестовав его вексель, и заставил его объявить себя несостоятельным должником. Затем он выступил в роли спасителя и сделал его чем-то вроде своего советника по экономическим вопросам, назначив на должность секретаря дирекции; теперь Левин сидит в маленькой уединенной комнатке и никому не должен показываться на глаза. Заместителем директора банка стал Исаак; он сдал свои университетские экзамены (по латыни, греческому и древнееврейскому, а также по юриспруденции и на звание кандидата философии, получив высшие оценки по всем предметам, о чем, конечно, не преминул сообщить "Серый плащ"!). Сейчас он готовится к экзаменам на звание кандидата юридических наук, а в свободное время сам проворачивает кое-какие дела. Он как угорь, у него девять жизней, и неизвестно, на что он тратит деньги! Он не пьет, не курит, и я не знаю, есть ли у него какие-нибудь пороки, но он страшный человек! У него скобяная лавка в Хэрнесанде, табачная лавка в Хедьсингфорсе и галантерейный магазин в Седертелье, а еще ему принадлежит несколько уютных хижин на юге! Он человек будущего, говорят его знакомые, но я полагаю, что он человек настоящего. Его брат Леви после ликвидации "Тритона" вернулся к частному предпринимательству, неплохо заработав на этом деле. Он попросил, чтобы ему продали один монастырь, который хотел реставрировать в новом стиле, созданном его дядей из Академии художеств. Однако его просьба была отклонена. Леви ужасно обиделся и написал для "Серого плаща" статью под заголовком: "Преследования евреев в девятнадцатом веке", чем приобрел живейшие симпатии всей просвещенной публики, и теперь благодаря этому хитрому маневру когда угодно может стать депутатом риксдага. Кроме того, он получил от своих единоверцев (будто Леви во что-нибудь верит) благодарственный адрес, в котором они превозносят его до небес (это было опубликовано в "Сером плаще"!) за то, что он выступил в защиту притязаний евреев (на покупку монастыря)! Адрес этот был вручен ему на празднике "Зеленый егерь", на который пригласили и немало шведов (я всегда перевожу еврейский вопрос на его подлинную основу -- этнографическую!) отведать тухлой лососины и выдохшегося вина. По этому случаю герою дня при всеобщем воодушевлении (смотри "Серый плащ") преподнесли в дар двадцать тысяч крон (в акциях) на "Приют для падших мальчиков евангелического вероисповедания" (непременно нужно вероисповедание!). Я был на этом празднике и увидел то, чего никогда не видел раньше -- пьяного Исаака! Он заявил, что ненавидит и меня, и тебя, и Фалька, и вообще всех белых -- он называл нас то "белыми", то "туземцами", то "roche"; последнего слова я не знаю, но когда он произнес его, вокруг нас столпилось такое невероятное количество "черных" и вид у них был такой угрожающий, что Исаак увел меня в соседнюю комнату. Потом его вдруг словно прорвало: он рассказал о том, как еще ребенком страдал в школе святой Клары, как учителя и товарищи оскорбляли и унижали его, а уличные мальчишки таскали за волосы. Но что меня более всего растрогало, так это рассказ о том, как он проходил военную подготовку: его вызывали из строя и заставляли читать "Отче наш", а поскольку он не знал этой молитвы, то над ним все издевались. Эта грустная история заставила меня несколько изменить свое мнение о нем и его племени. Религиозный снобизм и мания благотворительности свирепствуют вовсю, как холера, и делают пребывание на родине особенно приятным. Ты, верно, помнишь еще два исчадия зла: госпожу Фальк и ревизоршу Хуман, два подлых, тщеславных и злобных существа, изнывающих от безделья, помнишь детские ясли "Вифлеем" и их бесславный конец; теперь они создали "Приют Магдалины", и первой, кого туда приняли, стала -- по моей рекомендации -- Мария из Нового переулка! Бедняжка одолжила все свои сбережения одному подмастерью, который сбежал, не вернув денег. Теперь она очень довольна тем, что все получает бесплатно и снова пользуется уважением общества. По ее словам, она даже готова выдерживать бесконечные проповеди, которыми неизменно сопровождается подобного рода деятельность, если каждое утро ей будут давать кофе. Ты, вероятно, помнишь и пастора Скоре; он не получил должности пастора-примариуса и с досады теперь клянчит деньги на новую церковь, а отпечатанные типографским способом просьбы о пожертвовании, подписанные богатейшими магнатами Швеции, взывают ко всеобщему милосердию. Эту церковь, которая будет в три раза больше, чем бласихольмская церковь, и составит единое целое с высоченной колокольней, построят на месте нынешней церкви святой Екатерины; ее выкупят и снесут, поскольку она, оказывается, слишком мала, чтобы удовлетворять огромные духовные потребности шведского народа. Между тем денег уже собрали столько, что пришлось учредить должность казначея (с бесплатной квартирой и отоплением), ведающего собранными средствами. Попробуй догадаться, кого назначили казначеем. Так вот, -- Струве! Последнее время он стал чуточку религиозным -- я говорю чуточку, потому что религиозности в нем очень немного, но вполне достаточно при его стесненных обстоятельствах, поскольку теперь он находится под защитой верующих. Это не мешает ему по-прежнему сотрудничать в газетех и пьянствовать; но сердце его не стало мягче; напротив, он зол на всех, кто не превратился в такую же развалину, как он; поэтому он ненавидит Фалька и тебя и обещал "разделаться" с вами, как только ему станет о вас что-нибудь известно. Однако, чтобы переехать на казенную квартиру и жечь казенные дрова, ему надо было обвенчаться, что он и сделал втихомолку здесь же, на Белых горах. Я был у них свидетелем (конечно, напился пьяным) и наблюдал весь этот спектакль. Жена его тоже ударилась в благочестие, так как прослышала, что это признак хорошего тона... Лунделль полностью утратил свое религиозное чувство и теперь пишет исключительно портреты директоров, что позволило ему получить место в Академии художеств. Теперь он тоже бессмертный, так как выставил свою картину в Национальном музее. Все было обстряпано легко и просто и достойно всяческого подражания: Смит подарил Национальному музею жанровую картину, написанную Лунделлем, а Лунделль бесплатно написал его портрет! Неплохо? Так-то! Завершение романа. Однажды воскресным утром, в те краткие часы, когда ужасный колокольный звон не нарушает покоя в этот священный день отдохновения, я сидел у себя в комнате и курил. Вдруг раздается стук в дверь, и в комнату входит высокий красивый юноша, которого я сразу узнал -- это был Реньельм. Начинаются взаимные расспросы. Он служит управляющим на каком-то большом предприятии и вполне доволен жизнью. Снова стук в дверь. Входит Фальк (подробнее о нем ниже!). Воспоминания о делах минувших дней, об общих знакомых! Но вот, как всегда, наступает момент, когда после оживленной беседы вдруг воцаряется странное молчание, настает тишина. Реньельм берет книгу, лежащую возле него ча столе, пробегает глазами страницу и вслух читает: -- "Кесарево сечение. Диссертация, которая подлежит публичной защите с разрешения нашего прославленного медицинского факультета в Малой густавианской аудитории". Какие страшные рисунки! Кто та несчастная, которой пришлось пройти через все эти муки и появиться здесь в таком виде после смерти? -- Посмотри, -- говорю я, -- это указано на второй странице. Реньельм читает дальше. -- "Тазовые кости, хранящиеся в патологической коллекции Академии под номером..." Нет, это не то. Вот! "Незамужняя Агнес Рундгрен..." Реньельм бледнеет как полотно, он вынужден встать и выпить воды. -- Ты ее знал? -- спрашиваю я, чтобы как-то отвлечь его. -- Знал ли я ее? Она была актрисой в N., в городском театре, а потом перебралась в Стокгольм и стала работать в кафе под именем Бэды Петерссон. Посмотрел бы ты на Фалька. Произошла сцена, которая закончилась тем, что Реньельм стал осыпать проклятьями вообще всех женщин, а Фальк с горячностью возражал ему, что существует два типа женщин, и разница между ними такая же, как между дьяволом и ангелом! И говорил он об этом так взволнованно, что на глазах у Реньельма выступили слезы. Да, Фальк! Его я приберег напоследок! Он обручен! Как это произошло? Сам он объясняет это следующим образом: "Мы увидели друг друга!" Тебе ведь известно, у меня нет каких-то раз и навсегда сложившихся взглядов, и я неизменно исхожу из заново приобретенного опыта, но все, пережитое мною до сих пор, убеждает меня в том, что любовь -- это нечто такое, о чем нам, холостякам, трудно судить; то, что мы называем любовью, на самом деле просто распущенность и легкомыслие! Смейся, смейся, старый зубоскал! Я никогда еще не видел, кроме как в плохих пьесах, такого быстрого развития характера, какое наблюдал в этот раз у Фалька. С помолвкой, правда, дело решилось далеко не сразу. Отец -- старый вдовец, эгоист, пенсионер, считавший, что дочь -- это капитал, который благодаря богатому зятю обеспечит ему приятную старость (самая обычная ситуаций!). Он категорически сказал: нет! Посмотрел бы ты тогда на Фалька! Он изо дня в день приходил к старику, и тот выгонял его вон, но Фальк снова приходил и говорил ему прямо в лицо, что, если тот будет по-прежнему упорствовать, они поженятся без его согласия; не могу утверждать, но, по-моему, дело доходило до драки! И вот однажды вечером Фальк провожал свою нареченную домой от каких-то ее родственников, куда ворвался следом за ней. Подходя к дому, они увидели при свете фонаря своего старика в окне -- у него маленький домик на Хорнстульсгатан, где он живет один. Фальк стучит в дощатые ворота; стучит четверть часа, но их не отворяют! Тогда он перелезает через забор, и на него набрасывается большая собака, которую он хватает и запирает в мусорный ящик (это наш-то робкий Фальк!); потом он поднимает с постели дворника и заставляет его отворить ворота; наконец они попадают во двор, но предстоит еще открыть дверь; он ударяет в нее большим камнем, но из дома не доносится ни звука; тогда он идет в сад, берет лестницу, добирается до окна, где сидит старик (я сам поступил бы точно так же!) и кричит: "Открой дверь, а не то я разобью окно!" В ответ раздается голос старика: "Попробуй только, негодяй, и я пристрелю тебя!" Фальк разбивает окно. На какой-то момент воцаряется мертвая тишина. Наконец из разбитого окна доносится голос: "Вот это мне нравится! (Старик из военных.) Молодец!" -- "Я не хотел бить стекла, -- говорит Фальк, -- но ради вашей дочери я готов на все!", и все решилось само собой. Они обручились! Надо сказать, что, после того как риксдаг предпринял крупную реорганизацию государственных учреждений, удвоив оклады и количество рабочих мест, молодой человек теперь имеет возможность вступить в брак, даже когда получает жалованье низшей категории! Фальк женится осенью. Она по-прежнему остается учительницей. Я плохо разбираюсь в женском вопросе, поскольку меня это не касается, но я надеюсь, что наше поколение когда-нибудь покончит со всей этой азиатчиной, которая все еще присутствует в браке. Обе стороны заключают по доброй воле свободный договор, ни одна из них не отказывается от своей независимости, они не пытаются друг друга воспитывать, уважают слабости, присущие другой стороне, и тогда возникает дружба на всю жизнь, которую не будут отравлять назойливые притязания одной из сторон на какую-то особую нежность. Жену Николауса Фалька, осатаневшую от благотворительности, я считаю просто une femme entretenue[x], и сама она считает себя такой же; большинство женщин выходит замуж, чтобы хорошо жить, не работать и "стать самостоятельной"; в том, что сейчас заключается так мало браков, виноваты женщины -- и мужчины! Но Фальк -- непостижимый человек; он набросился на нумизматику с такой страстью, что она представляется мне не совсем естественной; да, он сказал мне на днях, что работает над учебником по нумизматике, который будет принят в качестве учебного пособия в школах, где нумизматика станет одним из предметов; он никогда не читает газет, никогда не знает, что творится в мире, и, по-видимому, даже не помышляет больше о том, чтобы стать литератором. Он живет только для своей службы и своей невесты, которую боготворит; однако я всему этому не верю. Фальк -- фанатик от политики и знает, что сгорит, если даст разгореться пламени, и поэтому упорными сухими занятиями старается потушить тлеющий огонь; но я не думаю, что ему это удастся, и сколько бы он ни пытался сдерживать себя, боюсь, все равно рано или поздно произойдет взрыв. Между нами говоря, мне кажется, что он принадлежит к одному из тех тайных обществ, которые возникли на континенте в результате разгула реакции и произвола угнетателей. Когда я увидел его на днях в зале риксдага при чтении тронной речи в качестве герольда, в пурпурной мантии, с пером на шляпе и жезлом в руке, у подножья трона (у подножья!), то в первый момент подумал, что даже говорить грешно о нем такие ужасные вещи; но когда на трибуну поднялся премьер-министр и передал на рассмотрение палаты от имени его королевского величества высочайший законопроект о положении страны и ее нуждах, то в глазах Фалька я прочел немой вопрос: "Да разве .знает его королевское величество хоть что-нибудь о положении страны и ее нуждах?" Удивительный человек, удивительный! Надеюсь, что, делая свой обзор, я ничего не забыл. Итак, до свидания! Скоро напишу тебе опять! X. Б. [x] Ничего нет более неприятного, чем быть повешенным без лишнего шума. Вольтер [x] После того как была предпринята крупная реорганизация государственных учреждений и ведомств, нарисованная здесь картина, естественно, уже не соответствует существующему положению дел. (Примеч. автора.) [x] Следовательно (лат.). [x] Во-первых (лат.). [x] Фактически, на самом деле (лат.) [x] Здесь и далее оратор пересыпает свою речь отдельными терминами формальной логики. [x] Дословно: порыв ветра (фр.). [x] "Ангел-хранитель" (нем.). [x] Независимо от опыта (лат.). [x] [x] Я сказал, я высказался (лат.). [x] Прозвище (фр.). [x] Во-первых (лат.). [x] Во-вторых (лат.). [x] В-третьих (лат.). [x] Как поживаешь? (нем.) [x] Спасибо, хорошо! (нем.) [x] Паук утром означает беду (фр.) [x] Сколько? (нем.) [x] "За литературу и искусство" (лат.). [x] "Свежескошенное сено" (англ.). [x] Содержанка (фр.). Мультиязыковой проект Ильи Франка www.franklang.ru ? http://www.franklang.ru