, видите? - А ей пошло впрок, что она порвала супружеские узы, и... очень похорошела. - А вот и прекрасная герцогиня де Сен-При... Да, здесь сегодня собралось лучшее общество... О себе я, конечно, умалчиваю. - Точно в Итальянской опере... Какой веселый и праздничный вид! - Что же... надо повеселиться напоследок... может быть, недолго веселиться придется! - Это почему? - А если в Париж придет холера? - Как? Что? - Разве вы верите в холеру? - Черт возьми! говорят, она с тросточкой пробирается к нам с севера. - Пусть сатана перехватит ее по дороге, чтоб нам не видать ее зеленой рожи! - Говорят, что она уже в Лондоне. - Счастливого пути! - Я не люблю о ней говорить... Быть может, это слабость... но, знаете, невеселый предмет. - Я думаю! - Господа... я не ошибся... нет... это она! - Кто она? - Мадемуазель де Кардовилль! она вошла сейчас в литерную ложу с Моренвалями. Полное возрождение! Днем Елисейские Поля, вечером здесь! - Правда, это она! - Боже! Как хороша! - Позвольте мне ваш лорнет. - А? Какова? - Очаровательна... ослепительна! - И при такой красоте дьявольски умна, восемнадцать лет, триста тысяч дохода, знатное происхождение... и полная свобода! - И подумать только, что стоило бы ей захотеть - и я завтра, даже сегодня, был бы счастливейшим человеком в мире! - Можно сойти с ума или взбеситься! - Говорят, что ее дворец на улице д'Анжу нечто волшебное. Рассказывают о спальне и о ванной, достойных "Тысячи и одной ночи". - И свободна, как воздух... я все к этому возвращаюсь! - Ах, если бы я был на ее месте! Я был бы чудовищно легкомысленным! - Счастлив будет тот смертный, кого она полюбит первого! - А вы думаете, их будет несколько? - Если она свободна, как воздух... - Вот и все ложи заняты, кроме той, литерной, напротив ложи мадемуазель де Кардовилль. Счастливы те, кто будут там сидеть! - Видели ли вы супругу английского посла в ложе первого яруса? - А, княгиню д'Альвамир... Каков у нее букет! - Черт возьми! - Желал бы я знать фамилию... этого букета. - Черт возьми! Это Жерминьи. - Как, наверно, польщены львы и тигры, что собрали такую избранную публику! - Взгляните, как все смотрят на мадемуазель де Кардовилль! - Она становится событием! - Как хорошо она сделала, что показалась. Ведь ее выдавали за помешанную. - Ах, господа! Вот рожа-то! - Где? Где? - Под ложей мадемуазель де Кардовилль. - Это щелкунчик из Нюренберга! - Деревянная кукла! - Какие круглые, выпуклые глаза! - А нос! - А лоб! - Да это шут какой-то! - Тише, господа! Занавес поднимается. Действительно, занавес поднялся. Необходимо дать несколько пояснений, чтобы было понятно следующее. На авансцене бенуара находились две литерные ложи. Одну из них занимали некоторые из тех лиц, о которых только что шла речь, а в другой сидел англичанин, тот самый эксцентрик, ужасное пари которого наводило жуть на Морока. Действительно, только обладая редким фантастическим гением Гофмана, можно было бы верно описать комичное и в то же время страшное лицо этого человека, выделявшееся на темном фоне ложи. Англичанин выглядел лет на пятьдесят, у него был лысый лоб странной конусообразной формы, брови, расположенные в виде двух ломаных линий, выпуклые глаза, поставленные очень близко друг к другу, совсем круглые и как будто остановившиеся, блестевшие зеленым огнем; длинный горбатый и острый нос, массивный, как у щелкунчика, подбородок, наполовину исчезавший в пышном галстуке из белого батиста, столь же сильно накрахмаленном, как и воротничок рубашки с закругленными краями, почти достигавший-мочки уха. Это на редкость худое и костлявое лицо обладало все же ярким и почти пурпуровым оттенком, подчеркивавшим зеленый блеск глаз и белизну белка. Громадный рот то неслышно насвистывал мотив шотландской джиги, то искривлялся в насмешливую улыбку. Туалет англичанина был утонченно изыскан: под голубым фраком с металлическими пуговицами виднелся жилет из белого пике, столь же безупречной белизны, как и пышный галстук; два прекрасных рубина украшали запонки. Он опирался о край ложи руками настоящего патриция, обтянутыми лайковыми перчатками. Зная страшную и жестокую цель его посещений, нельзя было смеяться над его шутовской внешностью: она возбуждала какой-то ужас. Можно легко понять чувство кошмара, испытываемого Мороком под влиянием пристального взгляда больших круглых глаз, терпеливо и с непоколебимой уверенностью выжидавших момента смерти - ужасной смерти укротителя зверей. Над темной ложей англичанина, представляя приятный контраст, помещались в ложе бельэтажа мадемуазель де Кардовилль и маркиза Моренваль с мужем. Адриенна сидела ближе к сцене. Голубое китайского крепа платье с брошью из дивного восточного жемчуга, висевшего в виде подвесок, составляло весь наряд девушки, которая казалась в нем очаровательной. В руках Адриенна держала громадный букет из редких индийских цветов. Гардении и стефанотис сочетали матовую белизну с пурпуром ибискуса и яванских амариллисов. Госпожа де Моренваль, сидевшая по другую сторону ложи, была одета просто и со вкусом. Ее муж, стройный и красивый блондин, помещался сзади дам. Графа де Монброна ждали с минуты на минуту. Напомним читателю, что ложа бельэтажа, расположенная напротив ложи мадемуазель де Кардовилль, была еще пуста. Сцена представляла собою громадный индийский лес. На заднем плане большие тропические деревья, зонтичные и стрелообразные, вырисовывались на фоне скал и обрывов и только кое-где позволяли видеть красноватое небо. Боковые кулисы изображали то же, а налево от зрителя, почти под ложей Адриенны, находилась глубокая, темная пещера, образовавшаяся как будто вследствие вулканического выброса, так как над ней грудами высились обломки гранита. Этот суровый и величественно дикий пейзаж был выполнен с большим искусством; иллюзия была почти полной. Нижняя рампа, снабженная багровым отражателем, бросала на зловещий пейзаж затененные горячие тона, еще больше подчеркивавшие захватывающую и мрачную картину. Адриенна, слегка наклонившись из ложи, с блестящим взором, слегка разрумянившимися щеками и трепетно бьющимся сердцем изучала декорации, представлявшие пустынный лес, стараясь воспроизвести перед своими глазами ту сцену, красноречиво описанную путешественником, где Джальма бросился с великодушной отвагой на разъяренную тигрицу, чтобы спасти жизнь раба, прятавшегося в пещере. Случаю было угодно, чтобы декорации необыкновенно напоминали описание. Поэтому она не сводила глаз со сцены и не обращала ни малейшего внимания на то, что делалось в зале. А между тем в ложе напротив, которая оставалась до сих пор пустой, происходило нечто весьма любопытное. Дверь в ложу открылась. Смуглый человек лет сорока вошел в нее. Он был одет в индусское длинное платье оранжевого цвета, стянутое в талии зеленым поясом; на голове сидел небольшой белый тюрбан. Поставив впереди два стула и окинув взглядом зрительный зал, он вздрогнул; глаза его засверкали, и он быстро вышел. Этот человек был Феринджи. Его появление вызвало в зале любопытство: большинство удивленных зрителей не было столь заинтересовано, как Адриенна, изучением живописных декораций. Но интерес публики возрос, когда в ложе показался молодой человек редкой красоты, также в индийской одежде: в белом кашемировом платье с широкими откидными рукавами, в пунцовом с золотом тюрбане и с таким же поясом, за который был заткнут кинжал с рукояткой, усыпанной драгоценными камнями. Это был Джальма. С минуту он постоял в глубине ложи, почти равнодушно оглядывая зал, переполненный людьми... Затем с изящным и спокойным величием он прошел вперед и занял один из стульев. Через несколько секунд он оглянулся назад, как бы удивляясь, что не появляется в ложе то лицо, которое он ждет. Ожидаемая особа, наконец, появилась, после того как билетерша взяла у нее шубу. Это была прелестная молоденькая блондинка, одетая скорее богато, чем со вкусом, в белое с пунцовыми полосами шелковое платье и с двумя бантами вишневого цвета на голове. Лиф был слишком глубоко вырезан, а рукава слишком коротки, но трудно было себе представить более плутовскую и хорошенькую рожицу, чем та, которая выглядывала из-под пепельных кудрей. Читатель, вероятно, догадался, что это была наша Пышная Роза, облаченная в длинные белые перчатки, до смешного увешанные браслетами, но еще не совсем скрывавшие ее красивые руки, в которых она держала громадный букет роз. Она не подражала тихим и спокойным манерам Джальмы, а вприпрыжку влетела в ложу, шумно расталкивая стулья, и долго ерзала на своем сиденье, расправляя нарядное платье. Вовсе не теряясь при виде столь избранной публики, она задорным движением заставила Джальму понюхать букет и расположилась, наконец, со всеми удобствами на своем месте. Феринджи, заперев дверь ложи, сел сзади. Адриенна, поглощенная зрелищем индийского леса и сладкими воспоминаниями, не обратила внимания на вновь прибывших. Джальма также не мог ее узнать, так как, пристально всматриваясь в декорации, мадемуазель де Кардовилль повернула голову к сцене. 9. СМЕРТЬ Программка, в которой описывался номер борьбы Морока с черной пантерой, была настолько бессодержательной, что большинство Публики даже не обратило на нее внимания, приберегая интерес к моменту появления укротителя зверей. Это безразличие публики объяснялось любопытством, вызванным в зале появлением Феринджи и Джальмы и выразившимся (как и в наши дни, когда в общественном месте появляются арабы) в легком шуме и движении среди публики. Любопытство еще больше усилилось при виде хорошенькой Пышной Розы в ее кричащем и не соответствовавшем месту туалете, причем ее легкомысленные и более чем фамильярные манеры по отношению к красивому принцу слишком бросались в глаза. Как мы говорили, бесстыдница с задорным кокетством сунула прямо в лицо Джальмы свой громадный букет. Но молодой принц не обратил внимания на кокетливый вызов и погрузился на несколько минут в мечты, возбужденные видом пейзажа, напомнившего ему родину. Тогда Пышная Роза принялась отбивать такт букетом по барьеру ложи, а слишком резкие движения ее красивых плеч указывали, что ярая плясунья при звуках оживленной музыки была охвачена более или менее _бурными_ хореографическими намерениями. Маркиза сейчас же заметила появление индусов и особенно кокетливо-эксцентричной Пышной Розы. Наклонясь к Адриенне, все еще погруженной в чудесные воспоминания, она заметила ей, смеясь: - Дорогая... самое забавное зрелище не на сцене... взгляните... напротив! - Напротив? - машинально повторила Адриенна. И обернувшись с удивлением к маркизе, она бросила рассеянный взгляд по указанному направлению... Она посмотрела... И что увидела? Джальму, сидящего рядом с девушкой, фамильярно подносившей к его лицу букет. Растерявшись, получив как бы электрический удар в сердце, Адриенна смертельно побледнела... Инстинктивно она на мгновение закрыла глаза, чтобы _не видеть_!.. Так рука машинально отводит кинжал, который успел уже нанести смертельную рану и готовится разить снова... Затем после болезненного удара, который она ощутила почти физически, ей пришла мысль, ужасная для ее любви и гордости: - Джальма здесь... с этой женщиной... после того как получил мое письмо... - говорила она себе, - мое письмо, в котором он мог прочесть намек на ожидавшее его счастье! При мысли о таком смертельном оскорблении бледность Адриенны сменилась румянцем гнева и стыда. Убитая тем, что ей пришлось увидеть, Адриенна думала: - Итак, Роден меня не обманул! Трудно передать быстроту впечатлений, которые, подобно удару молнии, разом убивают человека. Адриенна меньше чем за секунду, с высот самого лучезарного счастья была низвергнута в бездну глубокого страдания... потому что прошло не более секунды, как она уже отвечала госпоже де Моренваль: - Что же любопытного нашли вы, дорогая Жюли, в том, что происходит напротив? Этот уклончивый ответ давал ей возможность собраться с духом. К счастью, длинные локоны мадемуазель де Кардовилль скрыли от маркизы и внезапную бледность и сменивший ее румянец на лице Адриенны, сидевшей к ней в профиль, так что маркиза продолжала столь же весело: - Как, дорогая, разве вы не видите этих индусов в ложе напротив? - Ах, да! Вижу... вижу, - отвечала мадемуазель де Кардовилль уже твердым голосом. - И не находите, что они очень занимательны? - Полноте, - заметил со смехом маркиз. - Будьте снисходительнее к бедным иностранцам; они не знают наших обычаев, - иначе, конечно, не стали бы афишировать себя в таком обществе на глазах всего Парижа! - Действительно, - с горькой улыбкой заметила Адриенна. - Какая трогательная наивность!. Надо их пожалеть! - К несчастью, она прелестна, эта девочка, с ее открытыми плечами и руками, - сказала маркиза. - Ей не больше шестнадцати лет! Взгляните на нее, Адриенна. Жаль бедняжку! - Сегодня вы сожалеете обо всех, дорогая, - и вы и ваш муж, - отвечала Адриенна. - Надо пожалеть... этих индусов... пожалеть эту особу... еще кого пожалеть прикажете? - Этого красавца в пунцовом с золотом тюрбане жалеть не будем! - смеясь, говорил маркиз. - Если так пойдет дальше, эта малютка начнет его обнимать!.. Клянусь честью! Взгляните, как она наклонилась к своему султану!.. - Они очень забавны! - заметила маркиза, разделяя веселость мужа и не сводя лорнета с Пышной Розы. Затем прибавила, обращаясь к Адриенне: - Я уверена только в одном... что, несмотря на легкомысленные манеры, девочка до безумия влюблена в этого индуса... Я подметила взгляд... очень красноречивый! - Зачем быть такой проницательной, дорогая Жюли? - тихо, проговорила Адриенна. - К чему нам читать в сердце девушки? - Ну, если она любит своего султана, то это и не мудрено, - сказал маркиз, разглядывая Джальму. - В жизни я не видал никого красивее этого индуса! Я вижу его только в профиль, но этот профиль тонок и правилен, точно древняя камея!.. Как вы находите? - обратился он к Адриенне. - Конечно, я осмеливаюсь спрашивать вас только с точки зрения искусства. - Как произведение искусства? Пожалуй, он очень красив! - Нет, посмотрите, как дерзка эта крошка, - воскликнула маркиза. - Право, она навела на нас лорнет. - Именно! - сказал маркиз. - Она без церемонии положила руку на плечо своего индуса, верно, чтобы поделиться с ним восторгом, какой внушила ей, сударыни, ваша красота. Джальма до сих пор был так поглощен декорациями, напоминавшими ему родину, что не замечал ни задорных заигрываний Розы, ни сидевшей напротив него Адриенны. - Нет, вот где редкая красота, - говорила Пышная, Роза, продолжая вертеться на стуле и лорнируя мадемуазель де Кардовилль, так как именно Адриенна, а не маркиза привлекла ее внимание. - Рыжая красавица! Нет, ведь рыжая-то какая! Взгляните-ка, _волшебный принц_, вон... напротив... И она легонько хлопнула Джальму по плечу. При этом принц вздрогнул, повернулся и увидал Адриенну. Хотя он почти был готов к этой встрече, но впечатление было так сильно, что молодой человек чуть не вскочил с места. Железная рука Феринджи, опустившаяся на его плечо, не дала ему этого сделать. Метис быстро проговорил по-индийски: - Мужайтесь... и завтра же эта женщина будет у ваших ног! Так как Джальма все-таки порывался встать, Феринджи, чтобы удержать его, прибавил: - Сейчас она бледнела и краснела от ревности... Не надо слабости... или все пропало. - Опять вы заговорили на своем ужасном наречии, - сказала Пышная Роза, обращаясь к Феринджи. - Во-первых, это невежливо, а во-вторых, такой чудной язык, точно орехи щелкаете! - Я говорил с его светлостью о вас, - сказал метис. - Речь идет о сюрпризе, какой он вам готовит. - Сюрприз! Ну тогда дело другое... Только поторопитесь, мой _волшебный принц_, - болтала Роза, нежно поглядывая на Джальму. - Мое сердце разрывается, - глухо проговорил тот на родном языке. - А завтра оно забьется от любви и счастья, - возразил метис. - Гордую женщину можно сломить только презрением. Завтра, говорю вам, она будет, бледная и дрожащая, у ваших ног! - Завтра... она будет меня смертельно ненавидеть, - отвечал с унынием принц. - Да... если она увидит сегодня, что вы слабы и трусливы!.. Теперь отступать нельзя... глядите на нее смело и возьмите букет этой малютки, чтобы его поцеловать... Вы увидите, как эта гордая женщина будет меняться в лице... Тогда вы мне поверите? Джальма, готовый в своем отчаянии на все и невольно подчиняясь дьявольским внушениям Феринджи, взглянул на секунду прямо в глаза мадемуазель де Кардовилль, взял дрожащей рукой букет Пышной Розы и, посмотрев еще раз на Адриенну, коснулся его губами. При столь дерзком вызове мадемуазель де Кардовилль не удержалась и вздрогнула с таким болезненным выражением лица, что Джальма был поражен. - Теперь она ваша! - шептал метис. - Видите, как она задрожала от ревности? Она ваша... смелее... скоро она предпочтет вас тому красавцу, который сидит сзади нее... Ведь _это он_... тот, кого она любит, как думала до сих пор! - И, как будто угадывая, какой гнев возбудило это открытие в сердце принца, Феринджи быстро прибавил: - Спокойствие... презрение!.. Подумайте, как должен вас ненавидеть этот человек! Принц сдерживался; он только провел рукой по пылающему от гнева челу. - Господи! Да что вы ему такое говорите, что так его раздражает? - ворчала Роза. Потом, обращаясь к Джальме, она сказала: - Ну, _волшебный принц_, как в сказках говорят, давайте мне мой букет: вы его поцеловали, и теперь я его съесть готова! И, вздохнув, со страстным взглядом она прибавила потихоньку: - Этот Нини-Мельница, чудовище, меня не обманул. Все это... слишком честно... Я не могу себя ни в чем упрекнуть... Ни на столько!.. И она прикусила белыми зубами розовый ноготок, так как уже успела снять перчатки. Нужно ли говорить, что Джальме не отдали письма Адриенны и что он вовсе не уезжал в деревню с маршалом Симоном? В течение трех дней, пока граф не виделся с принцем, Феринджи сумел того убедить, что он скорее добьется любви Адриенны, если будет афишировать свою связь с другой женщиной. Появление их в театре подготовлено было Роденом, который узнал от Флорины, что мадемуазель де Кардовилль поедет вечером в Порт-Сен-Мартен. Прежде чем Джальма увидел Адриенну, она, чувствуя, что силы ее покидают, хотела уехать домой. Человек, которого она ставила так высоко, которым она восторгалась как героем и полубогом, человек, которого она считала настолько погруженным в страшное отчаяние, что позволила себе из чувства нежной жалости прямо написать ему в надежде успокоить его страдания, этот человек отвечал на такое благородное доказательство откровенности и любви, выставляя себя на общее посмешище в обществе недостойной дряни! Какая неизлечимая рана для гордости Адриенны! Ей было все равно, знал ли Джальма или нет, что она явится свидетельницей ужасной обиды. Но когда она заметила, что принц ее узнал, когда он дошел до прямого оскорбления, посмотрев ей прямо в глаза и бросив открытый вызов, целуя букет сопровождавшей его особы, Адриенна, охваченная благородным негодованием, нашла в себе силы, чтобы остаться на месте. Не закрывая глаз на действительность, она испытывала жестокое наслаждение, присутствуя при агонии, при смерти чистой и божественной любви. С высоко поднятой головой, с гордым, блестящим взором, с пренебрежительной складкой у рта она, в свою очередь, презрительно взглянула на принца. Ироническая улыбка пробежала по ее губам, и она сказала маркизе, которая, как и другие зрители, следила за сценой в ложе: - Эта возмутительная демонстрация диких нравов по крайней мере подходит к программе сегодняшнего представления! - Конечно, - отвечала маркиза, - и дядя потерял, быть может, самое интересное зрелище во всем спектакле. - Господин де Монброн? - с едва сдерживаемой горечью заметила Адриенна. - Да... вероятно, он пожалеет, что _не все видел_... Жаль, что он запоздал... Ведь я ему обязана этим прелестным вечером! Быть может, маркиза и заметила бы горькую иронию, которую Адриенна не могла скрыть, если бы страшный, долгий, хриплый вой не привлек всеобщего внимания зрителей, не интересовавшихся до сих пор тем, что происходило на сцене до появления Морока. В один момент все взоры инстинктивно устремились на пещеру, находившуюся почти под ложей Адриенны, и трепет жгучего любопытства волной пробежал по толпе. Второй, еще более разъяренный, звучный и глубокий раскат рева раздался из пещеры, вход в которую был прикрыт искусственным кустарником. При этом реве англичанин поднялся в ложе, высунулся из нее наполовину и с живостью потер руки. Затем он остался недвижим, не сводя своих зеленых, блестящих, пристальных глаз со входа в пещеру. Заслышав хищный рев, Джальма вздрогнул, несмотря на любовь, ненависть и ревность, жертвой которых он являлся. Вид этого леса, рев пантеры глубоко его взволновали, пробудив воспоминания о родине и кровавых охотах, которые, подобно войне, обладают страстным, ужасным опьянением. Услыхав звуки гонга, призывавшие войска к атаке, Джальма взволновался бы не больше. Огонь охватил все его существо. Вскоре рев пантеры был почти совершенно заглушен далеким рычанием льва и тигра; как громовые раскаты, раздавались ответные голоса Иуды и Каина, клетки которых стояли в глубине за сценой. При звуках ужасного концерта, столь знакомого Джальме в девственных лесах его родины, кровь индуса закипела в жилах, глаза загорелись диким огнем. Наклонив из ложи голову, вцепившись руками в барьер, Джальма конвульсивно дрожал всем телом. Для него не существовало больше ни толпы, ни театра, ни Адриенны: он был в лесах Индии... он чуял тигра... К красоте молодого человека примешивалось теперь выражение такой грозной, дикой отваги, что Пышная Роза с некоторым испугом и страстным восторгом не сводила с него взгляда. В первый раз в жизни ее веселые, лукавые глаза выражали серьезное волнение. Она не могла дать себе отчета в том, что с ней происходило, сердце ее билось и замирало, точно предчувствуя страшное несчастье. Уступив невольно испугу, она схватила Джальму за руку и проговорила: - Не смотрите так на эту пещеру... я боюсь... Принц не слыхал ее. - Вот он, вот! - заговорили в публике. В глубине сцены показался Морок. В руках у него были лук и колчан со стрелами. Медленно спускался укротитель по бутафорской скале, время от времени останавливаясь, словно желая прислушаться и осторожно подкрасться. Оглядываясь по сторонам, Морок невольно встретился со взглядом зеленоглазого англичанина, ложа которого была как раз рядом с пещерой. В эту минуту лицо укротителя так страшно исказилось, что маркиза де Моренваль, смотревшая на него в превосходный лорнет, невольно с живостью проговорила: - Адриенна... этот человек боится... с ним произойдет несчастье... - Разве здесь может случиться несчастье? - с насмешливой улыбкой отвечала девушка. - Среди блестящей, нарядной, оживленной толпы... несчастье... сегодня? Полноте, дорогая Жюли... вы говорите, не подумав... несчастья случаются во мраке... в тиши... а не при таком свете... Не среди такой веселой толпы! - Боже!.. Адриенна! Берегитесь! - воскликнула маркиза с ужасом, хватая за руку молодую девушку. - Видите... вон она? И маркиза дрожащей рукою указала на вход в пещеру. Адриенна с живостью наклонилась, чтобы посмотреть. - Берегитесь!.. Не высовывайтесь так! - воскликнула маркиза. - Вы становитесь безумной... со своими страхами! - сказал маркиз жене. - Пантера на цепи, да если бы она и сорвалась с цепи, что невозможно, то здесь мы в полной безопасности. Трепет любопытства пробежал по залу. Все взгляды устремлены были на пещеру. Наконец, раздвинув искусственные кусты своей широкой грудью, черная пантера показалась из логовища. Вытянув раза два плоскую голову с горящими желтыми глазами и полуоткрыв красную пасть, - она снова страшно заревела, показывая два ряда чудовищных зубов. Двойная железная цепь и железный ошейник были выкрашены в черный цвет, сливавшийся с эбеновой шерстью и темнотой пещеры, так что иллюзия была полная: казалось, что ужасное животное на свободе в своем логове. - Взгляните на индусов! - сказала вдруг маркиза. - Как они хороши в своем волнении! Действительно, при виде пантеры дикий пыл Джальмы достиг апогея. Его глаза блестели, как два черных бриллианта, верхняя губа подергивалась с животной яростью, казалось, он весь трепетал от волнения, точно в неистовом пароксизме гнева. Феринджи, опиравшийся на барьер, чувствовал себя тоже сильно взволнованным благодаря странной случайности: - Эта черная пантера очень редкой породы, - думал он. - Должно быть, это та самая, которую малаец (душитель-туг, татуировавший Джальму на Яве во время его сна) принес детенышем из логовища и продал европейскому капитану. Могущество Бохвани проявляется всюду! - прибавил туг в своем кровожадном суеверии. - Не правда ли, индусы поразительно интересны в эту минуту? - сказал маркиз Адриенне. - Быть может, они испытали нечто подобное у себя на охоте в Индии, - отвечала молодая девушка, как будто нарочно вызывая самые жестокие из своих воспоминаний и бравируя ими. - Адриенна! - взволнованным голосом сказала маркиза. - Теперь этот укротитель близко около нас... Смотрите, какое у него ужасное лицо! Говорю вам, что он трусит. - В самом деле, - серьезно на этот раз заметил ее муж. - Он страшно бледен и бледнеет все больше и больше с каждым шагом... Говорят, что если он хоть на секунду потеряет хладнокровие, то подвергнется страшной опасности. - Ах! - воскликнула маркиза. - Это было бы ужасно, если бы он был ранен сейчас... на наших глазах! - Разве от ран умирают! - с таким холодным равнодушием проговорила Адриенна, что маркиза взглянула на нее с изумлением и сказала: - Однако, дорогая... то, что вы говорите, жестоко! - Что же делать: на меня, вероятно, так действует здешняя атмосфера! - с ледяной улыбкой отвечала молодая девушка. - Смотрите... смотрите... укротитель целится стрелой... вероятно, после этого он будет изображать бой с пантерой без оружия! - заметил маркиз. Морок находился теперь на переднем плане, но от пещеры его отделяло еще пространство во всю ширину сцены. Опустившись на одно колено и притаясь за обломком скалы, он долго целился; наконец стрела со свистом пролетела и скрылась в глубине пещеры, куда пантера вернулась, после того как показала свою грозную голову. Едва лишь мелькнула стрела, раздался страшный рев, как будто пантера, которую в это время дразнил Голиаф, была ранена; пантомима Морока была так выразительна, он так естественно выразил радость от удачного выстрела, что бешеное "браво" раздалось со всех концов зала. Откинув в сторону лук, укротитель вытащил из-за пояса кинжал, взял его в зубы и ползком пополз через сцену, как бы желая захватить раненую пантеру в ее логовище. Для полноты иллюзии Голиаф бил зверя железной полосой за кулисами, и из глубины пещеры неслось остервенелое рычание Смерти. Мрачный лес, слабо освещенный красными отблесками, казался таким угрюмым, рев пантеры был так свиреп, повадка, жесты и физиономия Морока выражали такой ужас, что зал замер в трепетном ожидании и глубоком молчании. Казалось, никто не дышал, и дрожь ужаса охватила всех зрителей, словно они готовились к какому-то страшному происшествию. Пантомиме Морока придавало поразительную правдивость то, что, подползая к пещере, он приближался и к ложе англичанина; под влиянием непреодолимого страха укротитель невольно не мог отвести взора от круглых зеленых глаз этого человека. Каждое движение Морока по полу, казалось, было вызвано магнетическим призывом пристального взгляда участника ужасного пари... Чем ближе Морок к нему приближался, тем больше искажалась его физиономия, и бледность становилась все мертвеннее. При виде этой бесподобной игры, как то казалось публике, не знавшей, что это был подлинный ужас, зрители разразились снова громкими аплодисментами, смешавшимися с ревом пантеры и далеким рычанием льва и тигра. Англичанин с дьявольской улыбкой, приподнявшей его губы, с остановившимися глазами, задыхаясь и дрожа, почти совершенно выпадал из ложи. По его лысому красному лбу струился пот, как если б он действительно тратил громадную магнетическую силу, чтобы привлечь Морока, который уже приближался ко входу в пещеру. Наступал решительный момент. Скорчившись всем телом, подобравшись, следя с кинжалом в руках за всеми движениями Смерти, которая, разъяренно рыча и скаля зубы, казалось, защищала вход в свое логовище, Морок ожидал подходящего момента, чтобы броситься на пантеру. В опасности есть нечто завораживающее. Адриенна невольно разделяла жгучее любопытство, смешанное с ужасом, которое заставляло трепетать зрителей. Наклонившись подобно маркизе и не сводя глаз со сцены, вызывавшей столь жуткий интерес, девушка машинально сжимала в руках свой букет индийских цветов. Вдруг Морок испустил дикий крик и кинулся на Смерть. На этот крик пантера отвечала таким ужасным ревом и бросилась с такой яростью на хозяина, что Адриенна в ужасе, считая этого человека погибшим, откинулась назад и закрыла лицо руками... Букет выпал у нее из рук, полетел на сцену и покатился к пещере, где происходила борьба. Быстрый, как молния, ловкий и проворный, как тигр, уступая порыву любви и дикому пылу, возбужденному в нем ревом пантеры, Джальма одним прыжком оказался на сцене и, выхватив из ножен кинжал, бросился к пещере за букетом Адриенны. В эту минуту раздался ужасный крик раненого Морока, звавшего на помощь... Пантера, еще более разъяренная при появлении Джальмы, сделала отчаянное усилие, чтобы сорваться с цепи. Это не удалось ей, - но она поднялась на задние лапы, чтобы передними обхватить принца, до которого легко было достать ее острым когтям. Наклониться, броситься на колени и раз за разом дважды погрузить кинжал в брюхо зверя было для Джальмы делом одного мгновения. Он избежал верной смерти, - пантера завыла и всей тяжестью обрушилась на юношу. С минуту, пока длилась ее агония, ничего нельзя было разобрать, кроме черной конвульсивно бившейся массы и белого окровавленного платья... Наконец Джальма вскочил, бледный, весь в крови, раненый и с огнем дикой гордости в глазах; наступив ногой на труп пантеры и держа в руках букет Адриенны, он бросил на нее взгляд, полный безумной любви. В эту минуту Адриенна почувствовала, что силы ее покидают. Только нечеловеческое мужество поддерживало ее до сих пор, позволяя до конца наблюдать за ужасными перипетиями этой борьбы. ЧАСТЬ ШЕСТНАДЦАТАЯ. ХОЛЕРА 1. СТРАННИК Ночь... Светит луна, блестят звезды на ясном и печальном небе. Резкий свист северного ветра, страшного, сухого ледяного ветра, носится в воздухе; свирепые порывы его, яростно налетая, разражаются с ужасающей силой... Они сметают пыль с вершин Монмартра... На самой высокой точке этого холма стоит человек. Его громадная тень выделяется на освещенной луной каменистой почве... Странник смотрит на необъятный город, расстилающийся под его ногами... Это Париж... Темный его силуэт вырезан башнями, колокольнями и куполами на голубовато-прозрачном горизонте, между тем как из середины океана камней поднимается красноватый блестящий туман, окрашивающий звездную синеву зенита... Это свет тысячи огней, весело освещающих вечером, в час развлечений, шумную столицу. - Нет, - говорил путник, - этого, не будет. Творец не допустит этого. Довольно двух раз. Пятьсот лет тому назад мстящая рука Всемогущего направила меня сюда из глубины Азии... Одинокий странник, я оставил за собой больше слез, траура, несчастий и смертей, чем могли бы за собой оставить армии целой сотни опустошающих мир победителей... Я вошел в этот город... и каждый десятый житель его погиб. Двести лет тому назад та же неумолимая рука, ведущая меня по свету, привела меня снова сюда. И вновь бич, посылаемый по моим следам Всемогущим, опустошил этот город, начиная с моих братьев, истощенных усталостью и нуждой. Мои братья... мои... иерусалимского ремесленника, проклятого Господом! Во мне Он предал проклятию все племя тружеников, вечно страдающее, вечно обделенное, вечно порабощенное, как я, вечно блуждающее без отдыха и покоя, без награды и надежды, до той поры, пока и женщины и мужчины, и дети и старики не умрут под тяжестью железного гнета... смертоносного гнета, который носят на себе из века в век на покорных, израненных плечах несчастные труженики! И вот в третий раз за последние пять веков я подхожу к этим холмам, царящим над городом. Быть может, я снова несу за собой отчаяние, страх и смерть... И этот город, опьяненный шумом наслаждений, ночных празднеств, не знает... да, не знает, что я у его ворот... Но нет, нет! Мое присутствие не будет новым бедствием. Господь Своими неисповедимыми путями провел меня через всю Францию, оберегая самое скромное селение, и в этой стране за мной не раздавалось еще похоронного звона. А затем меня покинул, наконец, призрак... мертвенный призрак... зеленый... с глубокими, кровавыми глазами... Когда я вступил на почву Франции... его влажная, ледяная рука оставила мою руку... и он исчез... А между тем я все еще чувствую... вокруг себя атмосферу смерти... Все еще не прекращаются и этот резкий свист и шум зловещего ветра, который, окутывая меня своими порывами, кажется, отравленным дыханием разносит заразу. Несомненно, гнев Божий утих... Быть может, мое присутствие будет угрозой для тех, чью совесть надо устрашить... Да, потому что иначе удар будет еще страшнее, если он сразу разразится ужасом и смертью здесь, в сердце страны... среди этого громадного города. О! нет, нет! Господь сжалится... не подвергнет меня этой новой пытке! Увы! в этом городе мои братья многочисленнее и несчастнее, чем где-либо... и я... должен был бы принести им смерть! Нет! Бог сжалится! Потому что, увы! в эту минуту семь последних потомков моей сестры наконец собрались в этом городе, и я... я должен был бы принести им смерть, вместо той помощи, которая им теперь так необходима! Потому что женщина, блуждающая, подобно мне, с одного конца света на другой, разбив еще раз козни врагов... ушла своим вечным путем! Напрасно предчувствовала она, что великие несчастия вновь грозят тем, кто, по крови сестры, являются мне роднею... Напрасно, уносимая непреодолимой силой, молила она Создателя: "Боже, позволь мне окончить мое дело!" "Иди!" "Сжалься... дай мне несколько дней!" "Иди!" "Я оставлю своих близких на краю пропасти!" "Иди!!! Иди!!!" И снова понеслось блуждающее светило по вековому пути... И голос ее дошел до меня, призывая на помощь! И, услыхав этот голос, я понял, что потомкам моей сестры грозят страшные бедствия... что ежеминутно опасность усиливается... "О! скажи мне, Создатель, удастся ли детям моей сестры избегнуть рока, преследующего их веками? Простишь ли ты меня в них? Или накажешь? О! заставь их повиноваться последней воле их предка! Сделай так, чтобы они могли соединить свои милосердные сердца, отважные силы, светлые умы, громадные богатства! Тогда они будут трудиться для будущего счастья всего человечества!.. Быть может, тогда они искупят мою великую вину! Слова Богочеловека: _любите друг друга_, будут их целью и средством... С помощью этих всемогущих слов они станут бороться и победят недостойных служителей церкви, которые, отринув заповеди любви, мира, надежды, данные Богочеловеком, заменили их злобой, гневом и насилием... Эти лживые священнослужители... подкупленные сильными и счастливыми мира сего, - их вечные сообщники. И вместо того, чтобы стараться уделить хоть немного счастья моим братьям, страдающим и проливающим слезы многие века, они осмеливаются утверждать именем Твоим, Боже, что бедный навсегда осужден на страдание в этом мире... что желание или надежда избавиться хоть немного от этих страданий является грехом в Твоих глазах... _ибо счастье немногих... и несчастье большинства_... есть Твоя воля. О богохульство!.. Не достойны ли, напротив, воли Божьей эти слова, если переставить их... в обратном порядке? Сжалься! услышь меня, Господи!.. вырви из вражеских рук потомков моей сестры, от ремесленника до царского сына... Не дай погибнуть зародышу сильного и плодотворного союза, которым, по Твоей милости, откроется, быть может, эра человеческого благополучия... Дай мне, Господи, соединить их, потому что на них нападают... Позволь мне вселить надежду в тех, кто больше не надеется, придать мужество тем, кто его потерял, поднять тех, кому угрожает падение, поддержать тех, кто держится на стезе добродетели... И, быть может, их борьба, преданность, добродетель и страдания искупят мою вину... Ведь я только несчастием, - о, да, несчастием! - был доведен до злобы и несправедливости. Господи! Если Твоя всемогущая рука привела меня сюда... с неведомой для меня целью, то отложи гнев Свой, не делай меня более орудием отмщения! Довольно на земле траура. Уже два года, как тысячи Твоих созданий падают по моим следам... Мир опустошен... траурная пелена распростерта по всему земному шару... от Азии до полярных льдов... Я шел... и все умирали... Разве не донесся до Тебя долгий плач, поднимающийся с земли к небу? Сжалься над всеми и надо мною... Дай хоть на один день... на один... собрать потомков моей сестры, и они будут спасены". И произнося эти слова, странник упал на колени, с мольбой простирая к небу руки. Вдруг ветер завыл с новой яростью, его резкий свист скоро перешел в вихрь... Путник задрожал. Испуганным голосом он воскликнул: - Боже! ветер смерти дует со страшной силой. Мне кажется, что вихрь увлекает меня. Господи! Ты не исполнил моей мольбы!.. Призрак!.. О! призрак... он опять здесь... его зеленоватое лицо искажено конвульсиями... красные глаза вращаются в орбитах! Уйди!.. уйди! его рука!.. его ледяная рука схватила мою руку!.. Господи, сжалься!.. - Иди! - О, Господи!.. нести этот бич, этот страшный бич в город... Мои братья погибнут первыми! Они так несчастны... Помилуй их! - Иди! - А потомки моей сестры?.. Пощади, умоляю! - Иди! - О, сжалься, Господи!.. я больше не могу... призрак увлекает меня по склону холма!.. Я иду быстрее ветра, несущего за мной смерть... Я вижу уже стены города!.. О, Господи! сжалься... сжалься над потомками моей сестры!.. Пощади их! не сделай меня их палачом! Дай им победу над врагами!.. - Иди! Иди! - Почва ускользает из-под моих ног... Вот город... уже... Еще есть время... О! пощади этот спящий город!.. Чтобы он не проснулся от криков ужаса, страдания и смерти!!! Господи, я на пороге города... значит, это Твоя воля!.. Кончено... Париж! бич занесен над тобою!.. О! проклят я, навеки проклят! - Иди!.. Иди!.. Иди!!! (*1) 2. УЖИН На другой день после того, как страшный странник спустился в Париж с высот Монмартра, во дворце Сен-Дизье царило большое оживление. Еще только наступил полдень, но княгиня была одета изысканней обыкновенного, хотя и не выглядела нарядной, так как обладала для этого слишком большим вкусом; ее белокурые волосы не лежали гладкими бандо, а были пышно взбиты и очень шли к ее полным и цветущим щекам. Чепец был украшен свежими розовыми лентами, а при виде ее стройной талии в сером муаровом платье невольно думалось, что госпожа Гривуа прибегала к помощи других горничных, чтобы так удивительно стянуть свою плотную госпожу. Мы объясним позже назидательную причину легкого возврата к светскому кокетству. Княгиня, в сопровождении госпожи Гривуа, отдавала последние приказания по дому в обширной гостиной. Посреди комнаты стоял большой круглый стол, покрытый пунцовой бархатной скатертью, а вокруг него были расставлены стулья, причем на почетном месте стояло золоченое кресло. В одном из углов комнаты, недалеко от камина, пылавшего ярким огнем, помещалось нечто вроде импровизированного буфета. На нем виднелись все лакомые и утонченные блюда, какие можно было придумать. На серебряных блюдах возвышались пирамиды бутербродов из молок карпа с анчоусным маслом, с перигорскими трюфелями и маринованной скумбрией (стоял пост). Дальше на спиртовых грелках находились раковые шейки, варенные в сливках и запеченные в золотистом, хрустящем тесте; они, казалось, хотели превзойти сочностью и вкусом пирожки с маренскими устрицами, тушенные в мадере и приправленные фаршем из стерляди, а также пряностями для остроты. Рядом с этими _солидными_ кушаньями стояли более легкие: ананасные бисквитные суфле, тающие во рту пирожки с земляникой - редкое по времени года кушанье, апельсиновое желе в целых корках, искусно вычищенных; в хрустальных графинах, подобно рубинам и топазам, горели вина бордо, мадера и аликанте, между тем как шампанское, кофе со взбитыми сливками и шоколад с ванилью, охлажденные почти до температуры мороженого, ждали своей очереди в серебряных холодильниках со льдом. Но что придавало этой трапезе необыкновенно апостолический и римский характер, это разные _благочестивые_ лакомства: тут были митры из пралине, прелестные маленькие "голгофы" из абрикосового теста, епископские жезлы из марципана, к которым княгиня с деликатным вниманием прибавила еще кардинальскую шапку из вишневого леденца. Главное место среди этих католических сладостей занимало лучшее произведение кондитера княгини - прелестное распятие из миндального теста с терновым венцом из сахарного барбариса (*2). Вот нелепая профанация, возмущающая, и не без основания, даже далеко не набожных людей! Но со времени бесстыдного фокуса с туникой в Треве и вплоть до нахальной проделки с ракой в Аржантейе, ханжи вроде княгини де Сен-Дизье тщательно стараются своим забавным усердием сделать смешными почтенные традиции. Бросив довольный взгляд на приготовленное угощение, княгиня спросила госпожу Гривуа, указывая на золоченое кресло: - Положили ли мой меховой мешок для ног? Его преосвященство всегда жалуется на холод. - Да, он тут. - Пусть нальют горячей воды в грелку, на случай, если его преосвященству покажется мало меха для того, чтобы согреть ноги... - Хорошо! - Прибавьте дров в камин. - Но, мадам... ведь и без того там целый костер... Поглядите! А потом, если его преосвященству всегда холод но, то монсеньору епископу де Гальфагену постоянно жарко... он вечно в поту. Княгиня пожала плечами и заметила госпоже Гривуа: - А разве его высокопреосвященство кардинал де Малипьери не начальник над епископом де Гальфагемом? - Точно так, мадам. - Значит, по законам иерархии епископ должен страдать от жары, а не кардинал от холода! Так что делайте, как я вам приказываю, - подложите дров. Впрочем, это понятно: кардинал - итальянец, а епископ из северной Бельгии, - естественно, что они привыкли к разным температурам. - Как угодно, мадам, - говорила госпожа Гривуа, укладывая в камин два громадных полена. - Но при такой жаре епископ может задохнуться! - Ах Боже! Я и сама задыхаюсь от жары, но разве святая церковь не учит нас приносить жертвы и умерщвлять плоть? - проговорила княгиня с трогательным самоотвержением. Понятна теперь причина кокетливого туалета княгини. Дело заключалось в том, чтобы достойно принять духовных сановников, которые уже не в первый раз, совместно с аббатом д'Эгриньи устраивали маленькие духовные соборы во дворце Сен-Дизье. Молодая новобрачная, дающая свой первый бал, юноша, достигший совершеннолетия и устроивший свой первый холостой обед, умная женщина, читающая в первый раз друзьям свое первое еще не изданное произведение, не могли быть более горды, довольны и в то же время более изысканно предупредительны в отношении своих гостей, чем княгиня в ожидании своих прелатов. Видеть, как в ее доме обсуждают великие дела, знать, что и ее советы будут приняты во внимание, особенно что касается влияния женских конгрегации, это было для княгини таким великим счастьем, что она готова была умереть от гордости, потому что таким образом святые отцы навсегда освящали ее претензию на титул чуть ли не святой матери церкви... Поэтому-то для французских и иностранных прелатов-юна готова была пустить в ход тысячи слащавых нежностей и набожных, кокетливых уловок. Впрочем, эти последовательные метаморфозы в такой бессердечной женщине, как княгиня, страстно любящей интриги и власть, были вполне логичны: соответственно возрасту она переходила от любовных интриг к политическим, а от политических - к клерикальным. Только успела она оглядеть сделанные для приема гостей приготовления, как шум карет дал знать, что гости уже прибыли. Несомненно, ожидались очень важные особы, потому что княгиня вопреки обычаю, пошла встречать их к дверям первой гостиной. Это были вечно зябнувший кардинал Малипьери и вечно жалующийся на жару епископ де Гальфаген. Их сопровождал отец д'Эгриньи. Римский кардинал был высокий, худой, костлявый человек, с гордой осанкой, с желтым отечным лицом с глубокой синевой под черными сильно раскосыми глазами. Бельгийский епископ представлял собою толстенького коротенького человека с выдающимся брюшком, смелым взором, апоплексическим цветом лица и мягкими, пухлыми, изнеженными руками. Все общество прошло в большую гостиную. Кардинал тотчас же пристроился к камину, а епископ, сразу вспотевший, с вожделением взглянул на замороженные напитки, которые могли ему помочь перенести невероятную жару. Отец д'Эгриньи подошел к княгине и сказал ей вполголоса: - Прикажите, пожалуйста, ввести сюда аббата Габриеля де Реннепона, когда он приедет. - Разве этот молодой священник здесь? - с удивлением спросила княгиня. - Вот уже третий день. Мы велели его сюда вызвать... вы все потом узнаете... Что же касается отца Родена, пусть госпожа Гривуа введет его через потайной вход, как обычно. - Он тоже будет сегодня? - Да. Он имеет сообщить нам нечто очень важное. При этом он пожелал, чтобы кардинал и епископ, ознакомленные с нашим делом в Риме самим отцом генералом, непременно при этом присутствовали. Княгиня позвонила и отдала нужные приказания, а затем с самой заботливой внимательностью обратилась к кардиналу: - Согрелись ли вы, ваше высокопреосвященство? Не угодно ли вам грелку под ноги? Не прикажете ли, ваше высокопреосвященство, подложить еще дров в камин? При последнем предложении бельгийский епископ, отирая мокрый лоб, вздохнул с отчаянием. - Тысячу благодарностей, княгиня! - отвечал кардинал на хорошем французском языке, но с невыносимым итальянским акцентом. - Мне, право, совестно! - Не угодно ли будет монсеньору чего-нибудь выпить? - спрашивала княгиня епископа. - Охлажденного кофе, если можно... И епископ, тщательно избегая камина, направился к столу с угощением. - А не скушает ли ваше высокопреосвященство пирожок с устрицами? Они горячие, - сказала княгиня. - Я уже знаю их, княгиня, - ответил кардинал, вздрогнув от предвкушаемого наслаждения. - Они превосходны, и я не могу устоять против соблазна. - Какого вина позволите предложить вашему преосвященству? - любезно спрашивала княгиня. - Немножко бордо, если позволите! Отец д'Эгриньи хотел налить вина, но княгиня не уступила ему этой чести. - Ваше преосвященство, вероятно, меня одобрите, - сказал аббат д'Эгриньи кардиналу, пока тот медленно смаковал пирожки, - что я не счел нужным приглашать сегодня ни епископа Могадорского, ни архиепископа Нантера, ни мать Перпетю, настоятельницу монастыря св.Марии. Разговор, который у нас должен быть с его преподобием отцом Роденом и с аббатом Габриелем, должен иметь особенный и секретный характер. - Вы были совершенно правы, - отвечал кардинал. - Хотя дело Реннепонов интересует всю римскую апостолическую церковь, но некоторые вещи лучше держать в тайне. - Позвольте мне воспользоваться случаем и еще раз поблагодарить ваше преосвященство за исключение в пользу смиренной и ничтожной рабы нашей церкви! - сказала княгиня, делая глубокий, почтительный реверанс. - Это просто проявление справедливости и исполнение долга, княгиня, - отвечал кардинал, кланяясь и ставя на стол опорожненный стакан. - Мы знаем, сколь многим обязана вам церковь за управление религиозными делами, во главе которых вы стоите. - Что касается этого, то, ваше высокопреосвященство, можете быть уверены, что я откажу в пособии самому нуждающемуся, если он не представит мне свидетельства об исповеди! - Только направленная подобным образом благотворительность, - заметил кардинал, впадая в искушение при аппетитном виде раковых шеек, - имеет смысл и цену. Мне дела нет до нечестивого голода... благочестие же должно быть ограждено от этого... - при этом кардинал быстро проглотил раковую шейку. - Впрочем, мы знаем хорошо, с каким горячим усердием вы неумолимо преследуете нечестивцев и мятежников, восстающих против власти нашего святого отца. - Ваше высокопреосвященство, вы можете быть уверены, что я предана Риму сердцем, душой и всеми убеждениями. Для меня все равно, что турок, что галликанец! - храбро заявила княгиня. - Княгиня права, - сказал бельгийский епископ. - Я пойду дальше: галликанец хуже язычника! Я в этом случае согласен с Людовиком XIV. Когда у него попросили однажды милости для одного из придворных, великий монарх отвечал: "Никогда! он янсенист!" - "Он атеист, ваше величество!" - "Тогда дело другое! Я готов оказать ему эту милость!" Эта епископская шуточка заставила всех засмеяться. Затем отец д'Эгриньи серьезно обратился к кардиналу: - К несчастью, как я буду иметь честь доложить сейчас вашему преосвященству по поводу аббата Габриеля, если мы не будем следить насколько возможно строже, то низшее духовенство заразится галликанством и мятежными мыслями против того, что они называют деспотизмом епископов! - Для предотвращения этого несчастия необходимо, чтобы епископы удвоили строгость, - заметил кардинал сурово. - Им всегда следует помнить, что они прежде всего подданные римской церкви и только потом французы, потому что во Франции они являются представителями Рима, святого отца и интересов церкви, точно так же как посланник является в чужой стране представителем своей родины, государя и интересов своей страны. - Конечно! - сказал отец д'Эгриньи. - Мы надеемся, что благодаря энергичному влиянию вашего преосвященства мы добьемся свободы обучения. Тогда вместо молодых французов, зараженных философией и глупым патриотизмом, у нас будут добрые римские католики, послушные и хорошо дисциплинированные, - почтительные подданные святого отца! - Так что в подходящий момент, - улыбаясь, заметил бельгийский епископ, - если бы наш святой отец пожелал освободить французских католиков от повиновения существующему правительству, он, признав новое правительство, мог бы привлечь на его сторону значительное большинство приверженцев католической партии! Говоря это, епископ отирал лоб и старался найти хоть какое-нибудь подобие сибирского холода в охлажденном шоколаде. - О! несомненно, всякое правительство осталось бы довольно таким подарком, - воскликнула княгиня. - И оно с радостью вознаградило бы церковь великими благами. - И церковь заняла бы тогда подобающее ей место, чего теперь, к сожалению, во Франции она не имеет благодаря безверию и анархии, - сказал кардинал. - К счастью, я повидался со многими епископами и, побранив их за недостаток энергии, подогрел их усердие... Я приказал им от имени святого отца открыто и смело нападать на свободу печати и религиозного культа, хотя она и была признана отвратительными революционными законами. - Увы! ваше высокопреосвященство не побоялись, значит, ужасных опасностей... жестоких мучений, каким подвергнутся наши священники, повинуясь вашим приказаниям? - весело заметила княгиня. - О, эти ужасные _апелляции против_ злоупотребления властью - вы их не боитесь? Ведь ваше преосвященство нарушает законы страны, по словам шайки адвокатов и членов парламента... Помилуйте! чего страшнее!.. Вдруг государственный совет признает, что в вашем приказании заключается злоупотребление властью! Можете ли вы представить, как должно быть страшно князю церкви, на его троне, окруженному епископами и двором, если где-то вдали дюжина-другая атеистов-бюрократов на все голоса, от фальцета до баса, заголосит: _Злоупотребление властью! Злоупотребление властью!_ Нет, если есть где злоупотребление... то это лишь злоупотребление правом быть смешными... со стороны этих людишек! Эта шутка вызвала общую веселость. Бельгийский епископ продолжал: - А я нахожу, что эти гордые защитники закона, со всеми их хвастливыми замашками действуют с полным христианским смирением. Священник сурово поносит их за неверие, а они, низко кланяясь, скромно лепечут: "Ах! монсеньор... это злоупотребление властью!" Новый взрыв хохота встретил и эту шутку. - Надо им оставить эту забаву, невинное брюзжание школьников против строгой ферулы учителя, - сказал, улыбаясь, кардинал. - Мы всегда будем поступать против их воли и наперекор им, во-первых, потому, что больше, чем они сами, заботимся об их спасении, а во-вторых, потому, что мы всегда нужны правительству для обуздания народа. Впрочем, пока адвокаты, члены парламента и атеисты из университетов кричат в бессильной злобе... истинно верные христиане вступают в союз и действуют против нечестия!.. При моем проезде через Лион я был глубоко тронут... Вот настоящий римский город! и общины, и кающиеся, и добрые дела всякого рода... словом, все решительно... а что лучше всего: духовенство обеспечено ежегодным доходом более чем в триста тысяч экю!.. Лион - достойная столица католической Франции... Триста тысяч в год!.. Этого достаточно, чтобы смутить нечестивцев... Триста тысяч!!! Что-то смогут ответить на это господа философы? - К несчастью, - возразил аббат д'Эгриньи, - не все города во Франции похожи на Лион! Я должен даже предупредить ваше преосвященство, что обнаруживается весьма серьезный факт: некоторые члены низшего духовенства желают действовать заодно с народом, нищету и лишения которого они разделяют. Они готовятся восстать во имя евангельского равенства против того, что они называют епископским аристократическим деспотизмом. - Если у них хватит на это смелости, - воскликнул кардинал, - то не найдется подходящей кары за такой проступок! Ведь это подлинный бунт!.. - Они осмеливаются на большее, ваше преосвященство: некоторые из них мечтают о расколе. Они желают разрыва французской церкви с Римом под тем предлогом, что ультрамонтаны исказили первоначальную чистоту евангельского учения. Молодой аббат, бывший раньше миссионером, а затем сельским священником, Габриель де Реннепон, которого я велел сюда вызвать, сделался как бы главой среди этих пропагандистов. Он собрал несколько викариев из округи и, предлагая им покуда повиноваться своим епископам, советовал воспользоваться правами французских граждан, чтобы законным путем добиться освобождения низшего духовенства. По его мнению, приходские священники слишком зависят от капризов епископов, которые могут их сменить и лишить куска хлеба без всякого контроля и возможности протестовать (*3). - Да этот молодой человек просто католический Лютер! - сказал епископ и на цыпочках пробрался к мадере; налив ее в стакан, он стал медленно обмакивать в него епископский жезл из марципана. Следуя доброму примеру, кардинал под предлогом холода угостил себя стаканом великолепнейшей малаги; прихлебывая ее, он проговорил медленно и как бы в глубокой задумчивости: - Итак, этот аббат является реформатором. Это, должно быть, честолюбец. Что он, - из опасных? - Начальство считает его таким. По нашему совету, его вызвали сюда; он сейчас явится, и я объясню вашему преосвященству, почему я желал его прибытия. Но раньше, вот заметка, где в нескольких строчках изложены гибельные стремления аббата Габриеля. Ему были заданы некоторые вопросы по поводу его поступков, и он дал такие ответы, что начальство сочло нужным вызвать его сюда. Говоря это, аббат д'Эгриньи вынул из своего портфеля бумагу и принялся за чтение: Вопрос: Правда ли, что вы предали христианскому погребению одного из жителей вашего прихода, умершего нераскаянным грешником, потому что он покончил жизнь самоубийством? Ответ аббата Габриеля: Я отдал ему последний долг, потому что он более чем кто-либо, учитывая предосудительную кончину, нуждался в церковных молитвах. Следующую за его погребением ночь я снова провел в молитвах, умоляя небесное милосердие не оставить его. Вопрос: Правда ли, что вы отказались от серебряных ваз и других украшений, которыми желала наградить приход одна из ваших прихожанок, полная набожного усердия? Ответ: Я отказался от серебряных ваз и украшений, потому что дом Божий должен быть прост и смиренен, постоянно напоминая верным о том, что Господь Бог родился в яслях. Я посоветовал особе, которая желала сделать моему приходу такой бесполезный подарок, употребить эти деньги на разумную милостыню, убедив ее, что это будет приятнее Господу Богу. - Но ведь это дерзкий, наглый протест против украшения храмов! - воскликнул кардинал. - Этот молодой священник чрезвычайно опасен... Продолжайте, дорогой отец д'Эгриньи... И в пылу негодования его преосвященство принялся глотать один за другим земляничные пирожки. Отец д'Эгриньи продолжал: Вопрос: Правда ли, что вы ухаживали несколько дней за одним из деревенских жителей, швейцарцем по рождению и протестантом по вероисповеданию, которого вы приютили у себя? Правда ли, что вы не только не старались обратить его в католическую, апостольскую римскую веру, но даже настолько изменили долгу, что похоронили затем этого еретика на кладбище, предназначенном для погребения верных сторонников нашей святой церкви? Ответ: Один из моих братьев остался без пристанища. Жизнь его была честна и трудолюбива. Наступила старость, силы изменили, подкралась болезнь. Почти умирающий, он был изгнан из дома безжалостным домохозяином, которому задолжал квартирную плату за целый год. Я принял старика к себе и облегчил его последние дни. Весь век несчастный страдал и трудился; в минуту смерти с его уст не слетело ни слова жалобы на судьбу. Он поручил себя воле Божьей и, умирая, набожно поцеловал распятие. Его чистая, простая душа улетела на лоно Господне... Я с почтением закрыл ему глаза, сам похоронил его, молился за него, и, хотя он умер в протестантской вере, я счел его достойным погребения на христианском кладбище! - Одно другого лучше! - сказал кардинал. - Да такая терпимость чудовищна! Это страшное попрание основного правила, в котором заключается весь смысл католической религии: вне церкви нет спасения. - И это тем более важно, ваше преосвященство, - продолжал отец д'Эгриньи, - поскольку кротость, милосердие и христианское самоотречение Габриеля возбуждают не только в его приходе, но и во всей округе настоящий восторг. Соседние викарии увлечены общим порывом, и, сказать по правде, только его умеренность мешает возникнуть новому расколу. - На что же вы надеетесь, пригласив его сюда? - Положение аббата Габриеля сложное: во-первых, как наследника семейства Реннепонов... - Но ведь он отказался от своих прав? - заметил кардинал. - Да. Мало того, он оформил этот отказ самым законным образом и совершенно добровольно. Он поклялся, что при всех условиях его состояние будет принадлежать ордену Иисуса. Однако отец Роден предполагает, что если бы ваше преосвященство, дав заметить аббату Габриелю, что он будет отставлен от службы начальниками, предложили ему затем высокое положение в Риме... Тогда, быть может, он согласился бы покинуть Францию, и его честолюбие бы проснулось... несомненно, оно у него есть, только еще дремлет. Недаром вы изволили справедливо заметить, что всякий реформатор должен быть честолюбив. - Согласен с этой мыслью, - сказал кардинал после минутного размышления. - Со своими достоинствами и влиянием на людей аббат Габриель может достичь многого... если будет послушен... Если же нет... то для блага церкви пусть лучше он будет в Риме, а не здесь... Там у нас... имеются гарантии... каких, к несчастию, здесь нет... После нескольких минут молчания кардинал внезапно спросил аббата д'Эгриньи: - Раз мы заговорили об отце Родене... скажите мне откровенно, что вы о нем думаете? - Ваше преосвященство знает его способности, - отвечал д'Эгриньи с недоверчивым и смущенным видом. - Отец-генерал, чтимый нами... - Дал ему поручение сместить вас, - подсказал кардинал. - Это я знаю... Он мне сообщил об этом еще в Риме. Но что вы думаете о его характере... Можно ли ему слепо доверяться? - Это такой острый, цельный, скрытный, непроницаемый ум... - нерешительно заговорил отец д'Эгриньи, - что трудно о нем судить верно... - Считаете ли вы его честолюбивым? - спросил кардинал после нового молчания. - Не думаете ли вы, что он может иметь другие виды... кроме прославления нашего ордена?.. Да... у меня есть причины задавать вам эти вопросы... - прибавил кардинал многозначительно. - Но, - продолжал д'Эгриньи не без опаски, потому что люди такого сорта всегда стараются перехитрить друг друга, - что вы сами, ваше преосвященство, о нем думаете, по собственным наблюдениям и из рассказов отца-генерала? - Я думаю, что если его кажущаяся преданность ордену имеет какую-нибудь заднюю цель, то необходимо ее разгадать... потому что с тем влиянием, какое он имеет в Риме... о котором я нечаянно узнал... он может со временем сделаться очень опасным. - Ну! - воскликнул д'Эгриньи, охваченный завистью к Родену. Тогда и я скажу, что разделяю мнение вашего высокопреосвященства. Иногда я подмечал в нем искры страшного, глубокого честолюбия и, так как надо вам уже все сказать, я... Он не мог продолжать. В эту минуту дверь приотворилась, и госпожа Гривуа сделала знак княгине, которая ответила кивком головы. Госпожа Гривуа вышла. Через минуту в комнату вошел Роден. 3. ИТОГ При виде Родена оба прелата и отец д'Эгриньи невольно поднялись с места - до того сильно влияло на окружающих подлинное превосходство этого человека. Лица, только что искаженные завистью и недоверием, теперь расплылись в улыбках и выражали самое предупредительное внимание почтенному отцу. Княгиня сделала несколько шагов ему навстречу. Роден, как всегда нищенски одетый, оставляя на мягких коврах следы грязных башмаков, поставил в угол свой зонтик и подошел к столу. Его обычное смирение исчезло. Он твердо ступал с уверенным взглядом, с высоко поднятой головой, и видно было, что он чувствует себя не только среди равных, но даже сознает, что головой их выше. - Мы только что говорили о вашем преподобии, дражайший отец, - заговорил с очаровательной любезностью кардинал. - Ага!.. - сказал Роден, пристально на него глядя. - И что же вы говорили? - Но... - отвечал бельгийский епископ, отирая лоб, - все лучшее, что можно сказать о вашем преподобии... - Не угодно ли вам съесть чего-нибудь? - предложила княгиня, указывая на роскошное угощение. - Благодарю вас, мадам. Я уже поел редьки сегодня утром. - Мой секретарь аббат Берлини, присутствовавший при вашем обеде, преклоняется перед вашим воздержанием, - сказал кардинал. - Оно достойно анахорета... - Может быть, мы поговорим о деле? - грубо прервал Роден как человек, привыкший приказывать и руководить беседой. - Мы будем очень рады вас выслушать, - сказал кардинал. - Ваше преподобие сами назначили этот день для беседы о наследстве Реннепонов... Это дело так важно, что оно привело меня сюда из Рима: поддерживать интересы славного общества Иисуса равносильно поддержке интересов Рима, и я обещал отцу-генералу служить вам всеми силами. - Я могу только повторить слова его преосвященства, - сказал епископ. - Мы оба из Рима и оба одних мыслей. - Конечно, - начал Роден, обращаясь к кардиналу, - ваше преосвященство может помочь нашему делу, и я вам сейчас скажу, как... Затем, обращаясь к княгине, он прибавил: - Я пригласил сюда доктора Балейнье, сударыня; необходимо ему кое-что сообщить... - Его проведут, как обычно, - сказала княгиня. Со времени появления Родена отец д'Эгриньи молчал. Казалось, он находился под влиянием неприятной заботы и, видимо, переживал минуты сильной нравственной борьбы. Наконец, привстав с места, он кисло-сладким тоном заметил кардиналу: - Я не хочу просить ваше высокопреосвященство быть судьей между отцом Роденом и мной: отец-генерал приказал - я повиновался. Но, ваше высокопреосвященство, вы скоро вернетесь в Рим, увидите нашего главу, и я попрошу вас оказать мне милость передать вполне точно ответы его преподобия отца Родена на те вопросы, которые я позволю себе ему задать. Кардинал поклонился. Роден с удивлением взглянул на отца д'Эгриньи и сухо заметил: - Это дело конченое. К чему тут еще вопросы? - Я не хочу оправдываться, - начал отец д'Эгриньи, - я хочу только выяснить некоторые факты. - Говорите тогда только без лишних слов. И, вынув свои большие серебряные часы, Роден прибавил: - В два часа я должен быть в Сен-Сюльписе. - Постараюсь быть по возможности кратким! - со сдержанной неприязнью проговорил аббат. Затем он продолжал, обращаясь к Родену: - Когда ваше преподобие нашли необходимым отстранить меня и занять мое место после серьезных и, быть может, слишком строгих порицаний моих действий... действий, которые, я должен сознаться, действительно повредили делу... - Только повредили? - насмешливо переспросил Роден. - Скажите лучше: дело было окончательно проиграно, как вы мне поручали тогда написать в Рим. - Это правда! - сказал д'Эгриньи. - Значит, я принялся за излечение безнадежно больного, от которого отказались самые искусные врачи, - с иронией продолжал Роден. - Ну-с... дальше? И, засунув руки в карманы панталон, он не сводил взгляда с аббата д'Эгриньи. - Ваше преподобие жестоко меня порицали, - продолжал аббат-маркиз, - не за то, что я старался всеми силами захватить имущество, предательски отнятое у нашей общины. - Все казуисты нашли, что вы были правы, - прервал его кардинал. - Текст вполне ясен. Всякое предательски утаенное имущество может быть возвращено всеми правдами и неправдами. - Поэтому-то, - продолжал д'Эгриньи, - его преподобие отец Роден ставил мне в упрек только военную грубость моих приемов... причем он находил, что насилие теперь опасно, так как не согласуется с духом времени... Хорошо... Но, во-первых, меня не могли по закону ни за что преследовать... и кроме того, не будь роковой случайности, успех, каким грубым и резким он бы ни был, венчал бы операцию... Теперь не могу ли я... спросить, что он... - Что я сделал большего? - грубо прервал его Роден. - Что я сделал лучшего, чем вы? Насколько я подвинул дело Реннепонов, принятое от вас в безнадежном состоянии? Вы это желаете знать? - Да, именно это, - сухо отвечал отец д'Эгриньи. - Ну-с, так я должен признаться, - с насмешливой улыбкой отвечал Роден, - что вместо великих, громадных, шумных дел, сотворенных вами, я создал только несколько маленьких, детских, незаметных мелочей! Да, я тот самый человек, который осмеливался высказываться за широту взглядов, я провел эти шесть недель таким глупым образом, что вы этого и представить себе не можете! - Я никогда не позволил бы себе сделать вам этот упрек, как бы он ни казался заслуженным! - с горькой улыбкой заметил аббат. - Упрек? - сказал Роден, пожимая плечами. - Упрек? этим словом вы сами себя осудили. Знаете, что я писал о вас в Рим шесть недель тому назад: "Отец д'Эгриньи обладает многими достоинствами, он мне будет здесь служить" ("с завтрашнего дня я поручу вам много дел", - ввернул Роден), но, прибавил я дальше: "он недостаточно велик, чтобы уметь сделаться при случае малым". Понятно вам это? - Не совсем, - отвечал аббат д'Эгриньи, краснея. - Тем хуже для вас, - продолжал Роден, - и это доказывает, что я был прав. Ну-с, так если вам угодно знать, у меня столько ума, чтобы в течение шести недель разыгрывать дурака!.. Да-с... я болтал с гризетками, это я-то! Я говорил о прогрессе, гуманности, свободе, женской эмансипации... с молодой девицей, обладающей взбалмошной головой... Я говорил о великом Наполеоне, бонапартистском фетише, со старым, глупым солдатом. Я говорил о славе Империи, об унижении Франции, о надеждах Римского короля с одним добрейшим французским маршалом, у которого сердце полно обожания к похитителю тронов, сидевшему на цепи на острове св.Елены, но голова так же пуста и звонка, как военная труба... так что достаточно вдунуть в эту пустую башку несколько воинственных, патриотических фраз, и подымется такой шум, что и не разобрать, что такое, зачем и почему! Я сделал больше, клянусь честью! Я болтал о любви с диким молодым тигром. Говорю вам, что было жаль глядеть, как неглупый все-таки человек унижался всеми способами, чтобы завязать тысячу нитей этой темной интриги! Не правда ли, красивое зрелище - видеть, как паук упрямо плетет свои сети?.. Как это интересно: маленькое черное существо, протягивающее нить за нитью, связывая одни, подтягивая другие, удлиняя третьи. Вы пожимаете плечами: есть чего, мол, смотреть! А приходите-ка часа через два-три, и что вы увидите? - маленькое черное существо, наевшееся до отвалу, а в его сетях дюжину глупых ошалелых мух, так запутавшихся, так скованных, что маленькому черному существу остается только назначить, когда ему вздумается, час и минуту своего обеда любой из них. Говоря это, Роден странно улыбался. Его глаза, вечно полузакрытые вялыми веками, открылись теперь во всю ширь и блестели необычным огнем. Иезуит приходил в лихорадочное возбуждение, которое он приписывал борьбе со своими сановными собеседниками, невольно подчинявшимися его резкому и необычному красноречию. Отец д'Эгриньи начинал уже раскаиваться, что затеял этот разговор, но продолжал с плохо сдерживаемой иронией: - Я не оспариваю тонкости ваших действий. Я готов с вами согласиться, что все это очень мелочно и пошло, но для признания ваших качеств этого мало... Я желал бы знать... - Чего я достиг всем этим? - прервал его Роден с необычным для него жаром. - А загляните-ка в мою паутину, и вы увидите в ней красивую дерзкую девушку, так сильно гордившуюся шесть недель тому назад своей красотой, умом и смелостью. Посмотрите на нее теперь: бледная, измученная, она смертельно ранена в самое сердце... - Но этот порыв рыцарской отваги индийского принца, который взволновал весь Париж, - сказала княгиня, - разве он не тронул мадемуазель де Кардовилль? - Да... но я парализовал действие этого безумного и дикого порыва, доказав девушке, что недостаточно уметь убивать черных пантер, чтобы доказать, что можешь быть верным, нежным и чувствительным возлюбленным. - Хорошо, - сказал д'Эгриньи, - положим, что это доказано: мадемуазель де Кардовилль ранена в самое сердце... - Но что в этом хорошего для дела о наследстве Реннепонов? - с любопытством вмешался кардинал, облокачиваясь на стол. - Во-первых, - сказал Роден, - когда один из самых опасных врагов смертельно ранен, он покидает поле битвы... Это уже немалая выгода, по-моему. - В самом деле, - заметила княгиня, - что ум и смелость мадемуазель де Кардовилль могли сделать ее душой союза, направленного против нас. - Хорошо, - упрямо продолжал аббат д'Эгриньи. - Положим, она с этой стороны нам помешать не может... это прямой выигрыш... но ведь сердечная рана не помешает ей наследовать? - А кто вам это сказал? - холодно и самоуверенно произнес Роден. - А знаете ли вы, зачем я ее сначала сблизил, а потом разлучил с Джальмой, употребив на это так много усилий? - Я вас и спрашиваю, почему эти сердечные бури помешают мадемуазель де Кардовилль и принцу воспользоваться наследством? - А если раздается гром и сверкает молния, небо бывает чисто или покрыто тучами? - спросил презрительно Роден. - Будьте спокойны, я знаю, где поставить громоотвод. Что касается господина Гарди, то этот человек жил во имя трех целей: для своих рабочих, для друга, для возлюбленной! И сердце его поражено точными ударами. Я всегда целюсь прямо в сердце, это законно и надежно. - Это законно, верно и похвально! - сказал епископ. - Потому что, как я слышал, этот фабрикант имел любовницу... а воспользоваться дурной страстью для наказания преступника превосходно... - Ясно... - прибавил кардинал. - У них порочные наклонности, ими пользуются... вся вина в них... - Мать Перпетю, - заметила княгиня, - употребила все средства, чтобы вскрыть отвратительное прелюбодеяние. - Положим, что господин Гарди поражен в самых дорогих привязанностях, я это допускаю, - сказал отец д'Эгриньи, только пядь за пядью уступая противнику. - Его состоянию нанесен страшный удар, но это еще более заинтересует его в получении огромного наследства... Этот довод показался чрезвычайно серьезным и обоим духовным сановникам и княгине. Они с любопытством взглянули на Родена. Вместо ответа последний подошел к буфету, и, вопреки своей обычной стоической воздержанности и отвращению к вину, он оглядел графины и спросил: - Что в них такое? - Бордо и херес... - отвечала княгиня, удивленная таким внезапным интересом Родена. Роден взял один из графинов, не обращая внимания на его содержимое, и, налив себе стакан мадеры, выпил вино залпом. Уже несколько минут он испытывал какую-то странную дрожь. За дрожью последовала слабость, он надеялся, что вино подкрепит его. Вытерев губы грязной рукой, он вернулся к столу и, обратившись к отцу д'Эгриньи, сказал: - Что вы мне сказали о господине Гарди? - Что, потеряв свое состояние, он будет с еще большей алчностью держаться за наследство, - повторил отец д'Эгриньи, внутренне возмущаясь повелительным тоном Родена. - Господин Гарди будет думать о деньгах! - начал Роден, презрительно пожимая плечами. - Разве он может о чем-нибудь думать? В нем все разбито. Равнодушный ко всему в мире, он погружен в тупое отчаяние и выходит из него только затем, чтобы разразиться рыданиями. Тогда он с машинальной ласковостью обращается к окружающим, усердно заботящимся о нем (я поместил его в хорошие руки), и, кажется, начинает чувствовать благодарность за то нежное участие, которое они беспрестанно ему выказывают. Ведь он очень добр... превосходный человек... столь же слабый, как и превосходный. В этой области вы и должны будете действовать, отец д'Эгриньи, для того, чтобы завершить начатое дело. - Я? - спросил аббат с удивлением. - Да... и тогда вы увидите, достаточно ли важны результаты, которых я добился... и... - при этих словах Роден прервал себя и, проведя рукой по лбу, заметил: - Как странно! - Что с вами? - спросила с участием княгиня. - Ничего, - отвечал Роден, вздрагивая. - Должно быть, это от вина... я к нему не привык... я чувствую головную боль... но это пройдет. - У вас, дорогой отец, глаза действительно налились кровью! - сказала княгиня. - Это потому, что я слишком пристально вглядываюсь в свою паутину, - продолжал иезуит с мрачной улыбкой. - И надо еще поглядеть на нее, чтобы хорошенько показать отцу д'Эгриньи, притворяющемуся близоруким, моих других мушек... например, дочерей маршала Симона. Девочки день ото дня делаются все грустней и удрученней, их отделяет от отца ледяная преграда... А сам маршал со дня смерти отца совсем растерян, его терзают противоречивые сомнения... Сегодня ему кажется, что он опозорен, если сделает так-то... завтра он уверен, что позор неизбежен, если он так не сделает: этот солдат, герой Империи, доведен теперь до того, что стал слабее и нерешительнее ребенка... Ну, поглядите-ка... кто же теперь остается из этой нечестивой семьи? Жак Реннепон? Спросите Морока, до какого отупения довели его пьянство и разврат и на краю какой пропасти он находится!.. Вот мои итоги... вот в каком состоянии обособленности и упадка сил находятся все члены этой семьи, которые шесть недель тому назад являлись бы такими энергичными, могучими и опасными, если бы успели сплотиться. Да, вот они... эти Реннепоны, которые, по воле их предка-еретика, должны были соединить силы, чтобы бороться с нами и раздавить нас... И, действительно, они были опасны... Что я сказал? Что я буду воздействовать на их страсти. Что же я сделал? Я воздействовал на их страсти. И вот теперь они напрасно бьются в моих тенетах... они кругом ими опутаны... они теперь мои... мои, говорю вам! С некоторого времени, по мере того как Роден держал эту речь, его лицо страшно изменилось. Мертвенная бледность перешла в красноту, выступавшую пятнами. По необъяснимой причине глаза - странное явление! - становились все более блестящими и как-то странно вваливались. Голос Родена дрожал, сделавшись чрезвычайно резким и отрывистым. Перемена была так заметна для всех, кроме него, что другие участники этой сцены смотрели на Родена просто со страхом. Обманываясь насчет причины этого впечатления, Роден возмутился и воскликнул прерывающимся голосом, невольно задыхаясь: - Как? Я читаю в ваших взорах жалость к этой нечестивой семье?.. Жалость... к этой девушке, никогда не посещающей храма и устроившей у себя языческие алтари?.. Жалость к этому Гарди, сентиментальному богохульнику, филантропу-атеисту, не имевшему даже часовни на своей фабрике... осмеливавшемуся сопоставлять имена Сократа, Платона, Марка Аврелия с именем Спасителя, называя Его _Иисусом, божественным философом?_ Жалость к этому индусу из секты браминов? Жалость к этим двум сестрам, даже не крещеным?.. Жалость к этому животному Жаку Реннепону?.. Жалость к болвану-солдату, для которого Наполеон - Бог, а военные бюллетени - Евангелие?.. Жалость к этой семье предателей, чей предок, проклятый изменник, не только украл наше состояние, но еще из могилы, через полтораста лет, возбуждает потомков подняться против нас?.. Как! Мы не имеем права раздавить этих гадин, прежде чем они выпустят свой яд?.. А я вам говорю, что обречь эту нечестивую семью на скорбь, отчаяние и смерть, пользуясь ее же разнузданными страстями, - это подвиг, полезный пример и богоугодное дело!.. Роден был ужасен в своей ярости. Глаза его горели. Губы пересохли, холодный пот струился по вискам, где явственно бились жилы. Ледяная дрожь охватила его тело. Приписывая это возрастающее недомогание переутомлению после ночи, проведенной за письменным столом, и желая подкрепить падающие силы, Роден снова подошел к буфету, налил себе новый стакан вина и, выпив его залпом, вернулся к столу в ту минуту, когда кардинал сказал: - Если нужно было бы оправдывать ваше поведение относительно этой семьи, вы превосходно бы себя оправдали вашими последними словами... Не только в глазах казуистов, которые вполне признают законность ваших действий, но и перед лицом человеческих законов вы ничего не сделали достойного осуждения; что же касается законов Божеских, то ничем нельзя больше угодить Богу, как уничтожив нечестивого врага его же оружием. Отец д'Эгриньи чувствовал себя побежденным дьявольской самоуверенностью Родена, и им овладело чувство боязливого изумления. - Сознаюсь! - проговорил он. - Я виноват, что осмелился усомниться в уме вашего преподобия. Я был обманут кажущейся простотой ваших средств и рассматривал их по отдельности, не имея возможности судить о них в их ужасном целом и не догадываясь об их последствиях. Теперь я вижу, что успех благодаря вам несомненен. - Вы снова преувеличиваете! - с лихорадочным нетерпением возразил Роден. - Все эти страсти в настоящее время, без сомнения, кипят, но теперь самая критическая минута... Как алхимик, склонившийся над тиглем, где варится смесь, которая должна ему дать или богатства или смерть... я один могу теперь... Роден не закончил. Он схватился обеими руками за голову с глухим стоном. - Что с вами? - спросил отец д'Эгриньи. - Вы страшно бледнеете... - Не знаю, что со мной, - отвечал Роден изменившимся голосом. - Головная боль делается нестерпимой: я чувствую, что на минуту терял сознание... - Сядьте... - с участием сказала княгиня. - Выпейте чего-нибудь! - прибавил епископ. - Ничего... пройдет, - продолжал Роден, делая над собой усилие. - Я, слава Богу, не неженка! Я мало спал сегодня ночью... это усталость... ничего больше. Итак, я говорю, что в данный момент только я могу направлять это дело!.. Но я должен вести его чужими руками... я должен на время исчезнуть... и бодрствовать во мраке, не выпуская из рук нитей... которые... дергать... могу... один... я... - прибавил он, задыхаясь. - Дорогой отец Роден, - с беспокойством, сказал кардинал. - Право, вы совсем нездоровы... Вы бледны, как мертвец... - Быть может! - отвечал Роден с мужеством. - Но я не сдаюсь так скоро... Продолжим разговор о нашем деле... Наступила минута, отец д'Эгриньи, когда мне могут очень помочь ваши таланты... я никогда не отрицал ваших хороших качеств... Вы обладаете шармом, обаянием, способностью обольщать... убедительным красноречием... Надо... Роден снова остановился. Несмотря на упрямую энергию, он чувствовал, что ноги у него подкашиваются и на лбу холодный пот. - Надо сознаться... - проговорил он наконец, - что я чувствую себя очень плохо. Между тем еще утром я... был... совершенно здоров... Я весь дрожу... я замерз... - Пойдемте поближе к огню... это простое недомогание... оно пройдет, - с геройским самоотвержением предложил свои услуги толстый епископ. - Если бы вы выпили чего-нибудь горячего... чашку чаю, - сказала княгиня. - К счастью, сейчас приедет доктор Балейнье... и успокоит нас относительно вашего нездоровья... - Право, это необъяснимо!.. - проговорил кардинал. При этих словах кардинала Роден, через силу пробравшийся к камину, взглянул на него странным, пристальным взором. Потом со своей непобедимой энергией, несмотря на искаженное от страданий лицо, он, стараясь говорить твердым голосом, продолжал: - Огонь согрел меня, все пройдет... мне некогда валяться и лечиться... вот было бы кстати теперь заболеть!.. Именно теперь, когда дело Реннепонов все в моих руках!.. Нечего сказать, есть тут время хворать! Поговорим лучше о деле... Итак, я вам говорил, отец д'Эгриньи, что вы можете нам очень помочь... а также и вы, княгиня: вы ведь смотрите на это дело как на свое собственное... и... Роден снова замолчал... Затем он испустил пронзительный крик, упал на кресло, стоявшее около камина, конвульсивно съежился и, схватившись за грудь, простонал: - О, как я страдаю! Ужасная картина представилась глазам окружающих! Лицо Родена моментально приняло мертвенный оттенок... Оно словно разлагалось и притом мгновенней мысли... Налитые кровью глаза, казалось, совершенно провалились, и среди двух запавших черных орбит, увеличенных тенью, сверкали только воспаленные зрачки. Все черты обострились, и вялая кожа, зеленоватого оттенка, влажная и холодная, сокращаясь нервными вздрагиваниями, стянулась на костях. Искаженный невероятной болью, оскаленный рот с трудом пропускал неровное дыхание и возгласы: - О, как я страдаю!.. я горю!.. И, уступая порыву, бешенства, Роден вырвал пуговицы жилета и наполовину разорвал черную грязную рубашку, словно одежда его давила и увеличивала страшные страдания, он корчился, царапал ногтями обнаженную грудь. Епископ, кардинал и отец д'Эгриньи окружили Родена и старались его сдерживать. Судороги были страшные. Вдруг, собравшись с силами, Роден вскочил на ноги, прямой и окоченелый, точно труп, в разорванном платье, с вздыбившимися редкими седыми волосами, с пылающими и налитыми кровью глазами и, устремив страшный взор на кардинала, он конвульсивно схватил его за руки и ужасным, сдавленным голосом закричал: - Кардинал Малипиери... эта болезнь слишком внезапна... Меня боятся в Риме... а вы ведь из рода Борджиа... ваш секретарь был у меня утром... - Несчастный!.. Что он говорит? - воскликнул кардинал, удивленный и оскорбленный обвинением. И с этими словами он старался высвободиться из рук иезуита, скрюченные пальцы которого, казалось, были из железа. - Меня отравили... - прошептал Роден, падая на руки отца д'Эгриньи. Несмотря на весь свой страх, кардинал успел тому шепнуть: - Он думает, что его хотят отравить... несомненно, он затевает что-то очень опасное! Дверь отворилась, и в комнату вошел доктор Балейнье. - Ах, доктор! - воскликнула бледная и перепуганная княгиня. - У отца Родена внезапно сделались ужасные конвульсии... идите... идите скорее... - Конвульсии? Это пустяки, успокойтесь, княгиня, - сказал доктор, бросая шляпу и поспешно подходя к группе, окружавшей умирающего. Все посторонились, исключая отца д'Эгриньи, поддерживавшего больного на стуле. - Боже!.. Какие симптомы! - воскликнул врач, с ужасом наблюдая за изменениями лица Родена, которое из зеленоватого становилось синим. - Что же это такое? - в один голос спросили все. - Что такое? - воскликнул доктор, отпрянув назад, точно он наступил на змею. - Это холера, и это заразно! При страшном магическом слове "холера" отец д'Эгриньи бросил больного, который рухнул прямо на ковер. - Он погиб! - продолжал доктор. - Но я все же сбегаю за лекарствами, чтобы испытать последние средства для спасения! Он бросился к дверям, а за ним все остальные; перепуганные, потеряв голову, они толпились у дверей, впопыхах даже не в состоянии их открыть. Двери открылись, наконец, но с другой стороны... и показался Габриель, Габриель, образец настоящего священника, святого евангельского пастыря, заслуживающего самого глубокого почтения, горячей любви и нежного восхищения. Его ангельское лицо, полное кроткого спокойствия, резко контрастировало с искаженными страхом лицами... Они чуть не сбили с ног молодого священника, восклицая: - Не ходите туда!.. Он умирает от холеры!.. Спасайтесь!.. При этих возгласах Габриель оттолкнул епископа, застрявшего в дверях, и бросился к умирающему, пока достойный прелат спасался бегством. Роден катался по ковру в страшных судорогах, невыносимо страдая. Падение со стула, видимо, привело его в себя, потому что он умирающим голосом бормотал: - Бросили, как собаку... подыхать... без помощи... О! Трусы!.. Помогите!.. Помогите... Нет, никого нет... И, упав опять на спину, вверх лицом, искаженным дьявольским отчаянием, как у осужденного на вечные муки, умирающий повторял: - Никого... Никого... И вдруг его пылающие яростью глаза встретились с ясными голубыми глазами Габриеля, и он увидал, что последний стал на колени и, склонившись над ним, проговорил ласково и сердечно: - Вот и я, отец мой... я пришел помочь вам, если возможно... а если Господь призывает вас к Себе, то помолиться за вас... - Габриель! - прошептал еле слышно Роден. - Простите... зло... которое я вам причинил! Сжальтесь... не покидайте меня... не... Роден не мог закончить... Он привстал было немного, но опять вскрикнул и снова упал, недвижим... Этим вечером в газетах было напечатано: "Холера в Париже... Первый случай отмечен сегодня днем в половине четвертого во дворце княгини де Сен-Дизье на Вавилонской улице". 4. ПЛОЩАДЬ ПЕРЕД СОБОРОМ ПАРИЖСКОЙ БОГОМАТЕРИ Прошла неделя с того дня, как Роден заболел холерой. Опустошительная работа эпидемии день ото дня все усиливалась. Страшные дни! Париж, еще недавно такой веселый, облекся в траур. А солнце никогда, кажется, не блистало так ярко, небо никогда не было таким ясным и синим. Странный и таинственный контраст представляли эта ясность и спокойствие природы с ужасами опустошения, производимого смертоносным бичом. Под беспечным светом солнца еще заметнее выступ-ал тоскливый страх. Все дрожали - кто за себя, кто за близких. На всех лицах виднелось какое-то беспокойное, удивленное, лихорадочное выражение. Все куда-то торопились, точно думая, что быстрым шагом можно убежать от опасности, и всякий в беспокойстве спешил скорее к себе домой, потому что нередко, уходя, там оставляли жизнь, здоровье и счастье, а два часа спустя находили уже смерть, агонию и отчаяние. Каждую минуту в глаза бросалось нечто странное и страшное: по улицам двигались телеги, симметрично нагруженные гробами; они останавливались у ворот, люди, одетые в серое с черным, ждали, протянув руки, и им передавали один, два, три, а то и четыре гроба из одного дома. Иногда запас гробов заканчивался, и многие из умерших на улице _оставались необслуженными_. Чуть ли не во всех домах слышался оглушительный стук молотков. То заколачивали гробы. И столько было работы, что иногда руки заколачивающих опускались в изнеможении. Тогда слышны были стоны, крики отчаяния, проклятия. Это черные с серым люди получали новую жертву, и гробы наполнялись, и днем и ночью заколачивались их крышки, но больше днем, чем ночью. Потому что с вечера вместо похоронных дрог, которых не хватало, за гробами являлись импровизированные погребальные экипажи: телеги, фургоны для мебели, тележки, фиакры, кареты - все служило для перевозки страшной клади. Они встречались на улице, нагруженные доверху пустыми гробами, а потом отвозили вместо пустых гробов гробы с покойниками. Окна домов к вечеру загорались ярким светом и часто сияли до утра. Был сезон балов, и можно было принять это за яркое освещение веселых ночей праздника; между тем горели не стеариновые, а восковые свечи, и похоронное пение заменяло веселый бальный шум. На улицах вместо шутовских прозрачных вывесок, присущих лавкам с маскарадными костюмами, качались кроваво-красные фонари с черными надписями: "ПОМОЩЬ ЗАБОЛЕВШИМ ХОЛЕРОЙ". Но где был настоящий праздник... особенно ночью - так это на кладбищах... Они стали местом разврата... Всегда немые и молчаливые среди ночной тишины, когда слышен только шелест кипарисов, колеблемых ветром, они... до того пустынные, что даже человеческие шаги не осмеливались нарушить мертвого покоя... сделались вдруг оживленными, шумными, сверкающими всю ночь при свете многочисленных огней. Дымный свет факелов бросал багровые отблески на темную зелень елей и на белые камни памятников, а множество могильщиков, весело насвистывая и напевая, копали могилы. Эта тяжелая и опасная работа оплачивалась теперь на вес золота. Эти люди были так необходимы, что следовало за ними ухаживать. Они пили часто... и много... пели без устали и громко... находя в этом поддержку сил и бодрости духа, могучих помощников при подобной работе. Если некоторые из них не могли докончить вырытой могилы, услужливые товарищи кончали работу _за них_, дружески погребая их в той же могиле. К веселым напевам могильщиков присоединялись отдаленные крики и песни. Около кладбища появилось множество кабаков, и возницы, _доставив_, как они цинично выражались, своих _клиентов по адресу_, пировали и веселились, как важные господа, с карманами, полными золота после дорого оплачиваемой работы... и заря часто заставала их со стаканом в руке и шуткой на устах. Странное дело: между этими людьми, работавшими в самом центре болезни, смертность была ничтожна. Зато в темных, зловонных кварталах, где среди нездоровой атмосферы жили бедняки, истощенные страшными лишениями и _совершенно_ готовые для холеры, как тогда говорили, - там уже речь шла не об отдельных лицах; в два-три часа уничтожалась целая семья. Иногда, впрочем, судьба проявляла необыкновенное милосердие, оставляя в холодной пустой комнате одного или двух младенцев, тогда как отец, мать, сестра, брат были увезены на кладбище. Частенько приходилось заколачивать эти дома, бедные ульи усердных тружеников, опустошенные бичом холеры всего за один день, начиная с подвала, в котором по обыкновению спали на соломе маленькие трубочисты, до мансард, где на каменном полу, голодные и полуголые, скорчившись, жались бедняки, лишенные хлеба и работы. Из всех районов Парижа во время холеры всего ужаснее и страшнее казалась старая часть города, Сите, а самые жуткие сцены происходили здесь на площади перед собором Парижской Богоматери, мимо которого проносили в больницу всех заболевших с соседних улиц. У холеры было не одно, но тысяча лиц... Через неделю после заболевания Родена на паперти собора происходил ряд сцен, где ужасное сменялось фантастическим. Вместо улицы Арколь, которая теперь ведет прямо к площади, тогда там был грязный, как все улицы Сите, переулок, заканчивавшийся темным полуразрушенным сводом. Когда выходили на площадь, с одной стороны высился портал громадного собора, а с другой возвышались здания больницы. Дальше виднелся парапет соборной набережной. На потемневшей облупившейся стене свода можно было прочесть только что приклеенную листовку (*4): "Мщение!.. Мщение!.. Рабочих, попадающих в больницы, там отравляют, так как находят, что больных слишком много. Каждую ночь по Сене спускают барки с трупами. Мщение!.. Смерть убийцам народа!" Два человека, тщательно завернутые в плащи и полускрытые в тени, с любопытством прислушивались к разговорам, становившимся все более и более грозными, в громадной толпе, шумно скоплявшейся у собора. Вскоре до них долетели крики: "Смерть врачам!.. Мщение!" - Листовки делают свое дело, - сказал один из них. - Порох готов вспыхнуть... Раз толпа одуреет... ее можно натравить на кого угодно... - Посмотри-ка, - спросил второй, - видишь ли ты того Геркулеса, выше на целую голову всех этих каналий? Не тот ли это бешеный предводитель шайки, которая разнесла фабрику Гарди? - Да... это он! Я его узнаю... Всюду, где затевается какая-нибудь свалка, обязательно встретишь этого негодяя! - Однако нечего стоять здесь под сводом: уж очень продувает... А я, хотя пальто у меня и подбито фланелью... - Ты прав, ведь эта холера - чертовски грубая шутка! Впрочем, здесь все готово, а в квартале Сент-Антуан тоже зарождается настоящий бунт. Словом, везде жарко, и святое дело нашей церкви восторжествует над революционным безверием... Идем к отцу д'Эгриньи. - А где мы его найдем? - Неподалеку... идем! Они исчезли. Солнце, склонившееся к закату, освещало своими золотыми лучами потемневшие скульптурные украшения портала собора и его высокие башни, вырисовывавшиеся на ясном голубом небе, с которого сильный северо-западный ветер угонял малейшее облако. Толпа в довольно значительном количестве жалась к решетке больницы, за которой стоял, выстроившись, пикет пехотинцев, так как крики "Смерть врачам" принимали угрожающие размеры. Конечно, вся эта орущая толпа состояла из праздношатающихся, лодырей и развращенных бродяг, - словом, из подонков Парижа... Всего ужаснее было то, что больные вынуждены были слышать и видеть эту отвратительную шайку, так как их надо было проносить в больницу сквозь толпу, с ее мрачными призывами к смерти. А больных подносили ежеминутно на носилках и просто на досках. Носилки были снабжены занавесами, а больные, лежавшие на досках, часто в судорогах срывали с себя одеяла, и все видели тогда их искаженные, мертвенные лица. Это страшное зрелище, однако, не пугало негодяев, собравшихся у больницы. Они с варварской жестокостью издевались над умирающими и громко предсказывали страшную участь, какая их будто бы ждет в руках врачей. В толпе находились каменолом и Цыбуля. Торжественно выгнанный из компаньонажа волков после пожара, на фабрике господина Гарди, этот негодяй скатился на самое дно. Купаясь в грязи, он торговал своей силой, защищая за деньги Цыбулю и подобных ей женщин. Итак, кроме нескольких случайных прохожих, толпа оборванцев состояла из отребья парижского населения, из личностей, более достойных, однако, сожаления, чем порицания, потому что нищета, невежество и заброшенность роковым образом порождают порок и преступление. У этих дикарей цивилизации страшные картины, окружавшие их со всех сторон, не вызывали ни жалости, ни страха, ни желания извлечь урок. Не заботясь о жизни, за которую им приходилось поминутно бороться с голодом и с соблазнами преступления, они дьявольски смело презирали опасности и умирали с проклятием на устах. Над толпой возвышалась громадная фигура каменолома. С налитыми кровью глазами, воспаленным лицом, он орал во все горло: - Смерть лекарям! Они отравляют народ! - Небось, это легче, чем кормить его, - прибавила Цыбуля. И, обращаясь к умирающему старику, которого два человека несли на стуле, едва пробиваясь сквозь плотную толпу, мегера прибавила: - Не ходу туда, эй ты, умирающий! Околевай лучше здесь, на свежем воздухе, чем в этой западне, где тебя отравят, как старую крысу! - Да, - прибавил великан, - а потом тебя спустят в реку на корм ракам, которых тебе уж не придется попробовать самому... При этих диких шутках глаза старика испуганно забегали, и он глухо застонал. Цыбуля мешала пройти носильщикам, и они едва вырвались от страшной мегеры. Количество прибывавших холерных больных с минуты на минуту все увеличивалось: носилок больше не хватало, и их несли прямо на руках. О быстроте распространения эпидемии можно было судить по нескольким ужасным эпизодам. Два человека несли на носилках больного, покрытого окровавленной простыней; вдруг один из них внезапно почувствовал себя плохо. Он выпустил из ослабевших рук носилки, побледнел, зашатался и рухнул на больного, причем его лицо так же помертвело, как и лицо лежавшего на носилках. Другой носильщик, охваченный паническим страхом, бросил товарища и носилки среди толпы и спасся бегством. В толпе некоторые с ужасом отхлынули, а другие разразились диким хохотом. - Лошади взбесились, - сказал каменолом, - и карета осталась на месте... - Помогите! - стонал умирающий. - Отнесите меня в больницу... - Мест в партере больше нет! - кричал чей-то насмешливый голос. - А у тебя ноги слишком коротки, чтобы в раек пробраться! - прибавил другой. Больной попытался подняться, но у него не хватило сил: он снова упал на носилки. Вдруг толпа взволновалась сильнее, опрокинула носилки; больной и носильщик были подмяты под ноги, а их стоны заглушались возгласами "смерть студентам-медикам!" Снова начался дикий шум, и крики раздались с новой яростью. Эта бешеная шайка в своем животном безумии не уважала ничего. Но вот в толпу врезалась кучка рабочих, расталкивавших народ, чтобы очистить дорогу двум товарищам, которые несли на руках молодого ремесленника. Лицо бедняги было мертвенно-бледно, а отяжелевшая голова опиралась на плечо одного из носильщиков. Ребенок, держась за блузу рабочего, шел за процессией, заливаясь слезами. Уже несколько минут издали, из узких и кривых улиц Сите доносились мерные и звонкие звуки барабанов. Это били тревогу в войсках, так как в предместье Сент-Антуан разгоралось настоящее восстание. Солдаты проходили через соборную площадь под звуки барабанов. Один из барабанщиков, ветеран с седыми усами, внезапно замедлил темп, а затем, отстав на несколько шагов, остановился. Товарищи оглянулись на него с изумлением... Несчастный позеленел... у него подкосились ноги, и, пробормотав несколько непонятных слов, он рухнул на землю, как будто сраженный молнией, прежде чем успели смолкнуть барабаны его товарищей в первых рядах. Молниеносная быстрота