ь точек? - Его сопровождали два человека, которые несли носилки с занавесками. Он зажег фонарь и отправился вместе с ними к указанному могильщиком месту. Там я потерял его из виду из-за скопления катафалков и больше не мог напасть на его след. - Странно действительно... Зачем еврею понадобился гроб?.. Впрочем, мы примем свои меры... быть может, это сообщение очень важно... В это время где-то вдали пробило полночь. - Полночь!.. Уже! - Да, монсиньор. - Надо ехать... Прощайте... Итак, в последний раз вы мне клянетесь, что, как только придет пора и вы получите другую половину распятия, вы сдержите ваше обещание? - Клянусь вам Бохвани. - Не забудьте, что податель половины распятия должен вам еще кое-что сказать. Вы помните, что именно? - Мне должны сказать: _От чаши до губ еще далеко_. - Отлично... Прощайте. Тайна и верность. - Тайна и верность, монсиньор, - отвечал человек в плаще. Через несколько секунд фиакр, в котором сидел кардинал Малипьери, двинулся в путь. Другой собеседник, в котором читатель, вероятно, узнал Феринджи, пошел к садовой калитке дома, занимаемого Джальмой. В ту минуту, когда он хотел вложить ключ в замок, к его великому изумлению дверь отворилась и из нее вышел человек. Феринджи бросился на незнакомца и, с силой схватив его за ворот, воскликнул: - Кто вы? Откуда вы идете? Несомненно, незнакомец нашел тон этого вопроса мало успокоительным, потому что, стараясь высвободиться из рук Феринджи, он громко закричал: - Пьер... сюда... ко мне! Немедленно стоявшая в отдалении карета подъехала ближе, и громадный выездной лакей, схватив метиса за плечи, отбросил его назад и помог незнакомцу освободиться. - Вот теперь, месье, - сказал тот Феринджи, оправляясь, - я могу вам отвечать... Хотя для старого знакомого вы обошлись со мной довольно-таки грубо... Я Дюпон, бывший управляющий поместьем Кардовилль... ведь это именно я помог вас вытащить из моря, когда погиб ваш корабль. Действительно, при свете фонарей кареты метис узнал Дюпона, бывшего управляющего поместьем, а теперь управляющего домом мадемуазель де Кардовилль. Это была все та же честная, добродушная физиономия человека, впервые заинтересовавшего Адриенну судьбой принца Джальмы. - Но... зачем вы здесь? Зачем вы, как вор, пробрались в этот дом? - подозрительно спросил Феринджи. - Позвольте вам заметить, что это совсем неуместное выражение. Я явился сюда в карете мадемуазель де Кардовилль с людьми в ее ливрее, чтобы прямо и открыто передать двоюродному брату моей достойной госпожи, принцу Джальме, ее письмо, - с достоинством ответил Дюпон. При этих словах Феринджи задрожал от немого гнева и воскликнул: - Зачем же было, месье, являться так поздно? И через эту маленькую дверь? - Я приехал сюда так поздно по приказанию моей госпожи, а что касается двери... то, пожалуй, через парадную дверь мне и не добраться бы до принца... - Вы ошибаетесь, - отвечал метис. - Быть может... но так как было известно, что принц проводит обыкновенно большую часть ночи в зале около зимнего сада, а у мадемуазель де Кардовилль остался от этой калитки ключ, когда она еще снимала этот дом, то можно было, наверное, рассчитывать, что письмо его кузины попадет таким путем прямо в руки принца... Я должен прибавить, что весьма тронут добротой принца и тем, что он удостоил честью узнать меня. - Кто же так хорошо познакомил вас с привычками принца? - спросил Феринджи, не в силах будучи скрыть своей досады. - Если я хорошо знаком с привычками принца, зато вовсе не знал ваших, - насмешливо отвечал Дюпон, - и так же мало рассчитывал здесь встретить вас, как и вы меня. Говоря это, господин Дюпон отвесил довольно насмешливый поклон метису, сел в карету и быстро отъехал, оставив Феринджи в полном изумлении и гневе. 27. СВИДАНИЕ На другой день после посещения Дюпона Джальма быстрыми, нетерпеливыми шагами ходил по индийской гостиной своего дома. Мы знаем, что она сообщалась с оранжереей, где он в первый раз увидал Адриенну. В память этого дня он был одет так же, как тогда, - в белую кашемировую тунику, перетянутую пунцовым поясом, и в чалму того же цвета Его алые бархатные штиблеты, вышитые золотом, превосходно обрисовывали форму стройных ног, обутых, кроме того, в маленькие туфли из белого сафьяна с красным каблуком. Счастье оказывает быстрое и, если можно сказать, материальное воздействие на молодые, пылкие и живучие натуры, так что Джальма, вчера еще убитый, отчаявшийся и угрюмый, был сегодня неузнаваем. Бледный, золотистый цвет его прозрачной кожи больше не имел мертвенного оттенка; его громадные зрачки, недавно подернутые как бы облаком печали, подобно черным бриллиантам, покрытым легким налетом, нежно блестели теперь на перламутре белков; побледневшие было губы снова могли поспорить окраской с самыми яркими бархатистыми пурпурными цветами его родины. Время от времени он останавливался, вынимал небольшую тщательно сложенную бумажку, лежавшую у него на груди, и подносил ее к губам в безумном опьянении. Он не в состоянии был в эти минуты сдерживать порывы счастья, и радостный крик, звонкий и мужественный, вырывался из его груди. Одним прыжком принц очутился у зеркального стекла, отделявшего гостиную от оранжереи, где в первый раз увидел он мадемуазель де Кардовилль. Есть странная мощь в воспоминании; ум, которым овладела страстная, постоянная, упорная мысль, бывает иногда подвластен отрадной галлюцинации. Много раз Джальме казалось, что он ясно видит милый образ Адриенны за прозрачной стеной. Иллюзия была так полна, что он с удивительной верностью и точностью набросал кармином силуэт идеально прекрасной фигуры, стоявшей у него перед глазами благодаря живости воображения. И перед этими прелестными чертами, намеченными яркой краской (*11), Джальма останавливался теперь в немом обожании десятки раз, читая, перечитывая и прижимая к губам письмо, доставленное Дюпоном. Джальма был не один. Феринджи хитрым, внимательным, угрюмым взглядом следил за всеми его движениями. Почтительно держась в углу залы, метис, казалось, занят был складыванием и раскладыванием _бедуина_ Джальмы - легкого бурнуса из коричневой индийской материи, шелковистая ткань которого вся исчезала под золотым и серебряным шитьем необыкновенного изящества. Физиономия метиса была мрачна и озабочена. Он не мог ошибаться. Это радостное возбуждение произведено было письмом Адриенны, из которого Джальма узнал, что его любят. То обстоятельство, что принц совсем не разговаривал с Феринджи со времени его появления сегодня утром, очень сильно тревожило метиса, и он не знал, чем это объяснить. Накануне, расставшись с Дюпоном, Феринджи в понятной тревоге бросился к принцу, но гостиная была заперта. Он постучал - ответа не было. Тогда, несмотря на поздний час, он тотчас же послал Родену донесение о посещении Дюпона и о его вероятной цели. Джальма же провел всю ночь среди взрывов радости и надежды, в лихорадке нетерпения, которое невозможно передать. Только утром он ненадолго заснул в своей спальне и там же затем оделся без посторонней помощи. Несколько раз, но совершенно напрасно, стучался к нему в дверь Феринджи. Только около половины первого Джальма позвонил и приказал, чтобы карета была подана к половине третьего. Отдавая это приказание метису, принц ни разу не взглянул на него и разговаривал с ним, как с любым другим слугой. Было ли это недоверием, гневом или просто рассеянностью? Вот вопрос, который с возрастающей тревогой задавал себе Феринджи, потому что замыслы, послушным исполнителем которых он являлся, могли разрушиться при малейшем подозрении Джальмы. - О часы... часы! Как медленно они проходят! - воскликнул внезапно молодой индус тихим, взволнованным голосом. - Часы бесконечно долги, говорили вы третьего дня, повелитель... С этими словами Феринджи приблизился к Джальме, чтобы привлечь его внимание. Видя, что это не удается, он сделал еще несколько шагов и продолжал: - Ваша радость, похоже, очень велика... Не откроете ли вы ее причину, чтобы ваш верный, бедный слуга мог порадоваться вместе с вами? Если Джальма и слышал слова метиса, то он в них не вникал. Он не ответил. Его черные глаза были устремлены куда-то в пространство. Казалось, он с обожанием улыбался какому-то волшебному видению, скрестив руки на груди, как делают его единоверцы при молитве. После нескольких минут такого созерцания он спросил: - Который час? Но, казалось, он спрашивал самого себя, а не другого. - Скоро два, ваше высочество, - отвечал Феринджи. После этого ответа Джальма сел и закрыл лицо руками, как бы желая сосредоточиться и вполне погрузиться в невыразимую медитацию. Феринджи, доведенный до крайности своим нарастающим беспокойством и желая во что бы то ни стало привлечь внимание принца, подошел к нему поближе и, уверенный в результате своих слов, медленно и внятно произнес: - Я уверен, что этим счастьем, приводящим вас в восторг, вы обязаны мадемуазель де Кардовилль. Как только было произнесено это имя, Джальма вздрогнул, вскочил с кресла и, взглянув в лицо метису, как будто только что его увидал, воскликнул: - Феринджи! Ты здесь... чего тебе надо? - Ваш верный слуга разделяет вашу радость. - Какую радость? - Радость, доставленную вам письмом мадемуазель де Кардовилль. Джальма не ответил ничего, но его взор блистал таким счастьем, такой уверенностью, что метис совершенно успокоился. Ни одно облачко даже легкого недоверия не омрачало сияющих черт принца. Несколько минут спустя он поднял на Феринджи глаза, в которых блестели радостные слезы, и ответил с таким выражением, как будто сердце у него было переполнено любовью и блаженством: - О счастье!.. Счастье!.. Это нечто великое и доброе, как Божество... Да это само Божество! - Вы его заслужили... после долгих страданий... это счастье... - Каких страданий?.. Ах, да! Я когда-то страдал!.. Но я был когда-то и на Яве... это все... было так давно... - Впрочем, меня не удивляет этот счастливый исход... Я всегда ведь вам это предсказывал... Не отчаивайтесь... притворитесь, что любите другую... и эта гордая молодая девушка... При этих словах Джальма бросил такой проницательный взгляд на метиса, что тот разом остановился. Но принц ласково ему заметил: - Что же? Продолжай... я тебя слушаю... И, опершись на руку, он устремил на метиса зоркий, но бесконечно добрый взгляд, настолько добрый, что даже каменное сердце метиса невольно сжалось под влиянием легкого угрызения совести. - Я говорю, повелитель, - продолжал он, - что, следуя советам вашего раба... который рекомендовал вам притвориться влюбленным в другую, вы довели гордую и надменную девушку до того, что она сама пришла к вам... Разве я вам этого не предсказывал? - Да... ты это предсказывал, - отвечал Джальма, сохраняя все ту же позу и по-прежнему необъяснимо ласково и внимательно глядя на метиса. Удивление Феринджи возрастало. Обычно принц не был с ним груб, но придерживался обращения, обычного на их родине, надменного и повелительного. Он никогда не говорил с ним так кротко. Зная все зло, нанесенное им принцу, подозрительный, как все злые люди, Феринджи подумал даже, что кротость господина скрывает какую-нибудь ловушку, и продолжал уже не так уверенно: - Поверьте, принц, если вы сумеете воспользоваться выгодой вашего положения, этот день утешит вас за все горести, а они были очень велики... Еще вчера... хотя вы так великодушны, что совершенно напрасно не хотите об этом вспоминать... еще вчера вы ужасно страдали, но страдали не только вы, но и эта гордая девушка! - Ты думаешь? - сказал Джальма. - Я в этом уверен! Подумайте, что должна была она испытать, увидев вас в театре с другой женщиной... Даже если бы она вас любила мало... удар был бы нанесен по ее самолюбию... Если любила страстно... он задел ее сердце... и, устав страдать... она пришла к вам... - Значит, ты уверен, что она, во всяком случае, очень страдала? И тебе ее не жалко? - спросил Джальма немного неестественно, но все с той же ласковостью. - Прежде чем жалеть других, я думаю о ваших страданиях... и они слишком меня трогают, чтобы я мог жалеть посторонних! - лицемерно отвечал Феринджи; влияние Родена уже сказывалось на душителе. - Странно... - сказал Джальма, говоря сам с собою и пристально глядя на метиса с той же добротою. - Что странно, повелитель? - Ничего... Но если твои советы были мне так полезны в прошлом... что скажешь ты мне насчет будущего? - Будущего... принц? - Ну да... через час я увижу мадемуазель де Кардовилль. - Это важно... Все будущее зависит от этого первого свидания. - Об этом, я и говорил сейчас. - Поверьте мне, принц, женщины страстно любят только тех мужчин, которые избавляют их от неприятности отказа. - Говори яснее. - Они презирают робкого любовника, смиренно умоляющего о том, что ему следует взять силой... - Но я увижу сегодня мадемуазель де Кардовилль в первый раз! - Вы тысячу раз видели ее в своих мечтах, и она вас также, потому что она вас любит... Нет ни одной вашей любовной мысли, которая не отдалась бы в ее сердце... Ваша пылкая любовь к ней не сильнее ее страсти к вам... Любовь обладает одним только языком... и между вами все уже сказано без слов... Теперь... сегодня... ведите себя, как властелин, и она будет ваша... - Странно... очень странно! - снова повторил Джальма, не сводя глаз с Феринджи. Ошибаясь в смысле этих слов, метис продолжал: - Поверьте, как это ни странно, но это умно... Вспомните прошлое... Разве потому что увидите у своих ног эту гордую девушку, что играли роль смиренного, робкого влюбленного? Нет... это случилось потому, что вы притворились любящим другую... Итак, не надо слабости!.. Льву не пристало ворковать, как нежному голубку... гордый владыка пустыни не обращает внимания на жалобный рев львицы, которая не столько разгневана, сколько благодарна за его дикие, грубые ласки... и уж скоро, робкая, счастливая, покорная, ползет по следам своего господина. Поверьте мне... будьте смелее... и сегодня же вы станете обожаемым султаном для этой девушки, красотой которой восхищается весь Париж... После нескольких минут молчания Джальма, с нежным состраданием покачав головой, сказал метису своим звучным, приятным голосом: - Зачем ты мне изменяешь? Зачем советуешь употребить насилие и зло... в отношении к ангелу чистоты и невинности... женщины, которую я уважаю, как мать? Разве тебе недостаточно, что ты перешел на сторону моих врагов, которые преследовали меня даже на Яве? Если бы Джальма бросился на метиса с налитыми кровью глазами, с гневным лицом, с поднятым кинжалом, метис был бы менее поражен, менее испуган, чем теперь, когда он услыхал, как кротко упрекает его принц в измене. Феринджи даже отступил на шаг, как бы приготовляясь к защите. Джальма продолжал с той же снисходительностью: - Не бойся... вчера я бы тебя убил... уверяю тебя... но сегодня счастливая любовь внушила мне милосердие... я только жалею тебя, без всякой злобы. Должно быть, ты был очень несчастен... что сделался таким злым? - Я, принц? - с изумлением произнес метис. - Ты, значит, сильно страдал, к тебе были, вероятно, безжалостны, несчастное существо, если ты так безжалостен в своей ненависти и даже вид такого счастья, как мое, тебя не обезоруживает?.. Право... слушая тебя сейчас, я искренне тебя пожалел, когда увидел столь упорную и печальную жажду зла... - Повелитель... я не знаю... И метис, заикаясь, не находил, что ответить. - Скажи... какое зло я тебе сделал? - Да никакого, господин... - отвечал метис. - За что же ты меня так ненавидишь? Зачем так яростно стремишься повредить мне?.. Не довольно разве было того коварного совета, какой ты дал мне, - притвориться влюбленным в ту девушку... которая ушла... ей стало стыдно исполнять навязанную постыдную роль? - Ваша притворная любовь, однако, победила чью-то холодность... - сказал Феринджи, отчасти возвращая себе, наконец, хладнокровие. - Не говори этого, - прервал его кротко Джальма. - Если я теперь и пользуюсь блаженством, дающим мне силу даже тебя жалеть, возвышающим мою душу, то только потому, что мадемуазель де Кардовилль знает теперь, как нежно и почтительно я всегда ее любил... Твоя же цель была навеки нас разлучить... и ты чуть было не достиг ее. - Принц... если вы это думаете обо мне... вы должны тогда смотреть на меня, как на смертельного врага... - Не бойся, говорю тебе... я не имею права тебя порицать... В безумии отчаяния я тебя послушался, последовал твоим советам... я был твоим сообщником... только признайся: видя, что я в твоей власти, убитый в отчаянии... не жестоко ли было с твоей стороны давать мне столь пагубные советы? - Меня ввело в заблуждение излишнее усердие... - Хорошо... А как же теперь?.. Опять те же злые советы! Ты не пожалел моего счастья, как не жалел меня в несчастии... Сердечная радость, в которую я погружен, внушила тебе только жажду заменить радость отчаянием? - Я... повелитель... - Да, ты... ты надеялся, что, если я последую твоим коварным внушениям, я погибну, обесчещу себя навсегда в глазах мадемуазель де Кардовилль... Послушай... Скажи, за что эта ожесточенная ненависть? Что я тебе сделал? Скажи?.. - Принц... повелитель... вы дурно обо мне судите... и я... - Слушай, я не хочу, чтобы ты был изменником и злым человеком, я хочу тебя сделать добрым... На нашей родине очаровывают самых опасных змей, приручают тигров: вот и я хочу тебя покорить добротой... Ведь ты человек... у тебя есть разум, чтобы руководить собой, и сердце, чтобы любить. Этот день подарил мне высшее счастье... и ты благословишь этот день... Что могу я для тебя сделать? Чего ты хочешь? Золота? У тебя будет золото... Хочешь ли ты больше чем золота? Хочешь иметь друга, нежная дружба которого утешит тебя, заставит забыть о страданиях, ожесточивших твое сердце, сделает тебя добрым? Я буду этим другом... да, я... несмотря на все зло, какое ты мне причинил... Нет, именно за это самое зло я буду самым верным твоим другом и буду счастлив, думая: "В тот день, когда ангел сказал мне, что он меня любит, мое счастье было неизмеримо: утром я имел жестокого врага, а вечером его ненависть сменилась дружбой..." Поверь мне, Феринджи! Несчастье творит злых, счастье делает добрых: будь же счастлив... В эту минуту пробило два часа. Принц вздрогнул. Наступило время ехать на свидание с Адриенной. Прелестное лицо Джальмы, сделавшееся еще красивее под влиянием кроткого чувства, с каким он обращался к метису, светилось счастьем. Подойдя к Феринджи, он протянул ему руку движением, полным грации и снисходительности, говоря: - Твою руку... Метис, лоб которого был покрыт холодным потом, а бледные черты исказились, с минуту колебался. Затем, покоренный, зачарованный, побежденный, он дрожа протянул руку принцу. Тот пожал ее и сказал по обычаю их страны: - Ты честно кладешь свою руку в руку честного друга... Эта рука всегда для тебя открыта... Прощай, Феринджи... Я чувствую себя теперь более достойным склониться перед ангелом! Джальма вышел, чтобы ехать к Адриенне. Несмотря на свою жестокость, на безжалостную злобу, которую Феринджи питал ко всему человечеству, мрачный поклонник Бохвани, потрясенный милосердными, благородными словами принца, с ужасом прошептал: - Я дотронулся до его руки... Его особа для меня теперь священна... Затем, после недолгого раздумья, он воскликнул: - Но он не священен для того, кто будет... как мне сказали сегодня ночью... ждать его у двери этого дома... И с этими словами метис побежал в соседнюю комнату, окна которой выходили на улицу. Он поднял штору и с тревогой сказал: - Карета подъехала... человек приближается... Проклятие!.. Карета тронулась, и я ничего больше не могу увидеть! 28. ОЖИДАНИЕ По странному совпадению мыслей, Адриенна захотела, как и Джальма, надеть то же платье, какое было на ней в их первое свидание на улице Бланш. М-ль де Кардовилль, с обычным тактом, избрала местом торжественной встречи парадную гостиную особняка, украшенную фамильными портретами. На самом видном месте находились портреты ее отца и матери. Эта гостиная, обширная и высокая комната, была убрана, как и остальные, в роскошном и величественном стиле Людовика XIV. Плафон Лебрена изображал триумф Аполлона, он поражал широким размахом кисти и сочностью красок; резные золоченые карнизы поддерживались по углам четырьмя золочеными фигурами, изображавшими четыре времени года. Стены, обитые пунцовым штофом и обрамленные багетом, служили фоном для больших портретов рода Кардовиллей. Легче понять, чем описать тысячи различных ощущений, волновавших Адриенну по мере приближения минуты свидания с Джальмой. Так много грустных преград ставилось на пути их сближения, такие коварные, деятельные и недремлющие враги окружали их обоих, что мадемуазель де Кардовилль все еще сомневалась в своем счастье. Невольно, почти ежеминутно взглядывала она на часы: еще несколько секунд, и час свидания должен пробить... И вот он пробил, этот час. Каждый удар медленно отдавался в сердце девушки. Она подумала, что Джальма, из сдержанности, стесняется опередить назначенный срок... и была ему благодарна за эту скромность. Но с этой минуты при малейшем шорохе в соседних комнатах она задерживала дыхание и с надеждой прислушивалась. Первые минуты Адриенна, впрочем, не опасалась ничего и успокаивала себя расчетом, - глупым и ребяческим в глазах людей, никогда не знавших лихорадки счастливого ожидания, - что часы особняка на улице Бланш, быть может, отстают от часов на улице д'Анжу. Но когда эта предполагаемая и весьма возможная разница достигла четверти часа... затем двадцати минут и больше, Адриенна почувствовала возрастающую тревогу. Два или три раза с трепещущим сердцем, на цыпочках подходила она к двери и прислушивалась... Ничего не было слышно... Пробило половина четвертого. Будучи не в силах справиться с зарождающимся испугом, мадемуазель де Кардовилль схватилась за последнюю надежду; она подошла к камину и позвонила, стараясь придать лицу невозмутимое, спокойное выражение. Через несколько секунд в комнату вошел лакей в черной одежде, с седой головой, и почтительно остановился, ожидая приказаний госпожи. Она проговорила очень спокойно: - Андре, попросите у Гебы флакон, я забыла его на камине в своей спальне, и принесите мне. Андре поклонился. В ту минуту, когда он выходил из гостиной, чтобы исполнить приказание Адриенны, - приказание, бывшее предлогом, чтобы задать другой вопрос, важность которого она желала скрыть от прислуги, извещенной о скором посещении принца, - мадемуазель де Кардовилль, указывая на часы, спросила: - А эти часы... они идут верно? Андре вынул свои часы и, сверив по ним, отвечал: - Да, мадемуазель. Я свои проверял по Тюильри. И на моих часах более половины четвертого. - Хорошо... благодарю вас, - ласково сказала Адриенна. Андре поклонился, но, прежде чем уйти, сказал: - Я забыл доложить, что час тому назад был господин маршал Симон, но так как, мадемуазель, никого, кроме его высочества принца, принимать не велела, я отказал господину маршалу. - Хорошо! - сказала Адриенна. Андре вновь поклонился, вышел, и в гостиной снова водворилась тишина. До последней минуты назначенного свидания Адриенна была вполне уверена, что оно состоится; поэтому разочарование, которое она начала испытывать, доставляло ей ужасные муки. Бросив полный отчаяния взгляд на один из портретов, висевших по обеим сторонам камина, она жалобно воскликнула: - О мама! Только что мадемуазель де Кардовилль произнесла эти слова, как при стуке въезжавшей во двор кареты слегка задребезжали стекла в окнах. Девушка вздрогнула и не могла удержать радостного крика. Сердце ее рвалось навстречу Джальме, - она _почувствовала_, что это он. Ей не надо было даже видеть принца: она знала, что он приехал, она была в этом уверена. Отерев слезы, навернувшиеся на ее длинные ресницы, Адриенна села. Ее руки дрожали. Стук открывавшихся и закрывавшихся дверей подтвердил справедливость ее догадки. Действительно, позолоченные двери гостиной распахнулись, и появился принц. Пока другой слуга затворял дверь за принцем, Андре, войдя через несколько секунд после него, поставил на столик возле Адриенны хрустальный флакон на серебряном подносе и, почтительно поклонившись, вышел. Принц и мадемуазель де Кардовилль остались одни. 29. АДРИЕННА И ДЖАЛЬМА Принц медленно приблизился к м-ль де Кардовилль. Несмотря на пылкость страсти молодого индуса, его нерешительная, робкая походка, прелестная именно своей робостью, указывала на глубокое волнение. Он не осмеливался еще поднять глаз на Адриенну, страшно побледнел, и его красивые руки, скрещенные, как для молитвы, по обычаю его родины, заметно дрожали. Джальма остановился в нескольких шагах от Адриенны, слегка склонив голову. Подобное смущение, смешное во всяком другом, было трогательно в двадцатилетнем принце, обладавшим почти сказочной храбростью и геройским великодушным характером; все путешественники по Индии говорили о сыне Хаджи-Синга с почтением и удивлением. Волнение и целомудренная сдержанность молодого человека были тем более замечательны, что пылкая страстность индуса должна была еще сильнее вспыхнуть, ведь он так долго ее сдерживал. Мадемуазель де Кардовилль, находившаяся в не меньшем замешательстве, не менее смущенная, продолжала сидеть. Глаза у нее были так же опущены, как и у Джальмы, а яркий румянец и учащенное дыхание ее девственной груди указывали, как сильно девушка была взволнована, чего она, впрочем, и не скрывала. Несмотря на твердость своего тонкого, изящного, веселого, проницательного ума, несмотря на решительность своего независимого и гордого характера, несмотря на свою привычку к свету, Адриенна, замечая очаровательное смущение и наивную неловкость Джальмы, разделяла с ним ту неописуемую слабость и волнение, которые, казалось, совсем подчинили себе этих пылких, красивых, чистых влюбленных, не имевших силы противиться кипению возбужденного чувства и опьяняющей экзальтации сердца. А между тем их глаза еще не встретились. Они оба невольно боялись первого электрического толчка, непреодолимого взаимного влечения двух любящих страстных существ, того молниеносного священного огня, который невольно охватывает, зажигает кровь и иногда, помимо их воли, переносит с земли на небо. Потому что, отдаваясь опьянению самого благородного чувства, какое Бог вложил в нас, того чувства, которому Он в своей благости уделил искру божественного творческого огня, мы всего больше приближаемся к нашему Создателю. Джальма первый поднял глаза на Адриенну; они были влажны и блестящи. В его взгляде сказалась вся юная страсть, весь пыл долго сдерживаемой восторженной любви, причем почтительная робость и уважение придавали ему необыкновенную, неотразимую прелесть. Да, именно неотразимую, потому что, встретившись с этим взглядом, Адриенна задрожала всем телом и почувствовала, что ее коснулся какой-то магнетический вихрь. Невольно отяжелели ее глаза в опьяняющем томлении, и только страшным усилием воли, повинуясь чувству собственного достоинства, ей удалось преодолеть это восхитительное волнение. Поднявшись с кресла, она дрожащим голосом сказала: - Принц, я рада, что могу принять вас здесь... - И, жестом указав на портрет матери, как будто представляя ее принцу, она прибавила: - Принц, моя мать! С чувством редкой деликатности Адриенна делала свою мать, так сказать, свидетельницей беседы с Джальмой. Это должно было охранить их от соблазна увлечения, тем более опасного при первом свидании, что они оба знали о своей взаимной безумной любви, оба были свободны и обязаны отчетом только перед Богом за те сокровища нежности и сладострастия, которыми Он так щедро их наделил. Принц понял мысль Адриенны. Когда девушка указала ему на портрет, Джальма порывистым, полным обаятельной простоты движением опустился на одно колено перед портретом и произнес мужественным, но нежным голосом, обращаясь к нему: - Я буду любить и благословлять вас, как родную мать, а моя мать, так же как и вы, в моих мыслях будет здесь же, рядом с вашей дочерью. Нельзя было лучше отозваться на чувство, побудившее Адриенну отдаться под покровительство своей матери. С этой минуты девушка совершенно успокоилась, и радостное, счастливое настроение пришло на смену тому смущению, какое охватило ее вначале. Она села и, указывая Джальме на место против себя, сказала: - Садитесь... дорогой кузен... Позвольте мне вас звать так: слово _принц_ слишком церемонно, и меня вы должны тоже звать кузиной, потому что "мадемуазель" - это слишком чопорно. Договорились? А теперь поговорим пока по-дружески. - Хорошо, кузина! - отвечал Джальма, покраснев при слове _пока_. - Так как друзья должны быть откровенны, - с улыбкой начала Адриенна, - то я вам сделаю сразу же упрек... Джальма не садился, опираясь рукой на камин, он стоял в почтительной и изящной позе. - Да, кузен... - продолжала Адриенна, - я должна вам сделать упрек... за который, быть может, вы не рассердитесь... Я вас ждала раньше... - Быть может, кузина... вы меня будете бранить, что я пришел слишком рано... - Что это значит? - Когда я садился в карету, ко мне подошел какой-то незнакомый человек и сказал мне с таким искренним выражением, что я не мог не поверить: "Вы можете спасти жизнь человека, заменившего вам отца... Маршал Симон в ужасной опасности... Чтобы помочь ему, вы должны сейчас же последовать за мной..." - Но это была ловушка! - воскликнула Адриенна. - Маршал был здесь час тому назад! - Он! - с радостью и как бы освобождаясь от тяжелого гнета, воскликнул Джальма. - Ах! По крайней мере этот чудный день ничем не будет омрачен! - Но, кузен, - заметила Адриенна, - как могли вы поверить тому посланному? - Несколько слов, вырвавшихся у него позднее... внушили мне сомнение, - отвечал Джальма. - Но я не мог за ним не последовать, так как знаю, что у маршала есть опасные враги. - Конечно, вы поступили хорошо, кузен, я это теперь поняла; можно вполне опасаться новой интриги против маршала... Вы должны были поспешить к нему при малейшем подозрении! - Что я и сделал... хотя меня ждали вы! - Жертва весьма великодушна, и если бы было возможно, я еще сильнее стала бы вас уважать за нее... - сказала тронутая Адриенна. - Но куда делся потом этот человек? - По моему приказанию он сел в карету. Беспокоясь о маршале и в отчаянии, что наше свидание отсрочивается, я засыпал этого человека вопросами. Его сбивчивые ответы породили сомнение. Мне пришло на ум, не ловушка ли это. Я вспомнил, как старались меня погубить в ваших глазах... и велел кучеру повернуть назад. Можно было бы догадаться об истине по той досаде, какую обнаружил при этом мой спутник, но я все-таки тревожился о маршале и упрекал себя, пока вы, кузина, не успокоили меня. - Эти люди неумолимы, - сказала Адриенна, - но наше счастье будет сильнее их ненависти! После минутного молчания, с обычной для нее откровенностью она заговорила: - Дорогой кузен... я не умею молчать и таить то, что у меня на сердце... Поговорим немного - поговорим, как друзья - о том прошлом, которое нам сумели так отравить, а затем забудем о нем, как о дурном сне. - Я буду отвечать вам вполне откровенно, если даже и рискую повредить себе в вашем мнении, - сказал принц. - Как решились вы появиться в театре с этой... - С этой девушкой? - прервал ее Джальма. - Да, кузен, - подтвердила Адриенна, с беспокойным любопытством ожидая ответа. - Незнакомый с обычаями вашей страны, - отвечал Джальма без смущения, потому что он говорил правду, - с умом, ослабевшим от отчаяния, обманутый коварными советами человека, преданного нашим врагам, я думал, что если, как уверял меня этот человек, я притворюсь перед вами влюбленным в другую, то смогу возбудить вашу ревность и... - Довольно, кузен, я все понимаю, - перебила Адриенна, желая избавить его от тяжелого признания. - Я была, должно быть, слишком ослеплена отчаянием, если сразу не поняла злобного заговора, особенно после вашего безумно смелого поступка, когда вы рискнули жизнью, чтобы поднять мой букет, - прибавила она, вздрагивая при этом воспоминании. - Еще одно слово, - сказала она, - хотя я уверена в ответе. Вы не получили письма, посланного мною утром того дня, когда мы увиделись в театре? Джальма не отвечал. Мрачное облако скользнуло по его прекрасным чертам, и на полсекунды его лицо приняло такое страшное выражение, что Адриенна испугалась. Но это гневное возбуждение быстро улеглось под влиянием какой-то мысли, и чело Джальмы стало снова спокойным и ясным. - Я был, значит, более снисходителен, чем сам предполагал, - сказал принц Адриенне, смотревшей на него с изумлением. - Я желал предстать пред вами более достойным вас, кузина. Я простил человеку, внушавшему мне пагубные советы под влиянием моих врагов... Теперь я уверен, что он похитил ваше письмо... Сейчас, думая о том, сколько мук он мне этим причинил, я на минуту пожалел о своей снисходительности... Но я вспомнил ваше вчерашнее письмо... и мой гнев пропал. - Теперь покончено с ужасным прошлым, со всеми страхами, подозрениями и недоверием, мучившими нас так долго, заставившими нас сомневаться друг в друге. О да! Прочь воспоминания об этом прошлом! - воскликнула мадемуазель де Кардовилль с глубокой радостью. И, как бы желая освободиться от всех грустных мыслей, тяготивших ее, она прибавила: - Зато перед нами будущее... целая вечность... счастливое, безоблачное будущее, без препятствий... с широким, чистым горизонтом впереди... таким обширным, что границы его ускользают из поля зрения... Невозможно передать выражения, с каким были сказаны эти слова, дышавшие радостью и увлекательной надеждой. Но вдруг на лице Адриенны мелькнула тень нежной печали, и она прибавила глубоко взволнованным голосом: - И подумать... что в эту минуту... есть все-таки несчастные, которые страдают! Это неожиданное, наивное выражение сочувствия к несчастным в ту минуту, когда счастье молодой девушки достигло высшего предела, до такой степени поразило Джальму, что он не выдержал и, невольно упав на колени перед Адриенной, сложил руки и обратил к ней свое изящное лицо, на котором сияло выражение страстного обожания. Затем, закрыв лицо руками, он безмолвно поник головою. Наступила минута глубокого молчания. Адриенна первая прервала его, увидав слезы, пробивавшиеся сквозь тонкие пальцы принца. - Что с вами, друг мой? - воскликнула она. И движением быстрее мысли она склонилась к Джальме и отняла его руки от лица. Оно было залито слезами. - Вы плачете? - воскликнула мадемуазель де Кардовилль, не выпуская в волнении рук принца. Он не мог отереть слез, и они текли, как хрустальные капли, по его золотисто-смуглым щекам. - Такого счастья, какое я испытываю теперь, не мог испытать никто, - начал принц нежным, звонким голосом, изнемогая от волнения. - Я подавлен... у меня сердце переполнено грустью... вы дарите мне небо... и если бы я мог отдать вам всю землю... я все же остался бы неоплатным должником... Увы! Что может человек предложить Божеству? Благословлять его... обожать... но невозможно вознаградить за те дары, которыми оно его осыпает. Остается страдать от этого не из гордости, а всем сердцем... Джальма не преувеличивал. Он говорил о том, что испытывал в действительности. И образная манера выражаться, свойственная жителям Востока, верно передавала его мысль. Его сожаление было так искренно, смирение так наивно и кротко, что Адриенна, тронутая до слез, отвечала ему с выражением серьезной нежности: - Друг мой... мы оба на вершине счастья... Будущее наше блаженство не имеет границ... и все-таки... нас обоих посетили грустные мысли... Это оттого... что есть такое счастье, обширность которого смущает... Ни сердце, ни душа, ни ум не могут его разом вместить. Оно пробивается наружу... теснит грудь... Цветы иногда склоняются под слишком жгучими лучами солнца, хотя оно для них - и жизнь и любовь... О друг мой! Велика эта печаль, но как сладка! При этих словах голос Адриенны невольно стих и голова склонилась, как будто девушка действительно изнемогала под тяжестью своего счастья... Джальма оставался на коленях перед нею. Его руки были в ее руках и, склонившись к нему головой, Адриенна смешала свои золотые кудри с черными, как смоль, кудрями Джальмы, и ее лоб цвета слоновой кости коснулся янтарного лба принца. Сладкие безмолвные слезы двух влюбленных, медленно стекая и смешиваясь, вместе падали на их тесно сплетенные нежные руки... Пока эта сцена происходила в отеле Кардовилль, Агриколь шел на улицу Вожирар к господину Гарди с письмом от Адриенны. 30. "ПОДРАЖАНИЕ ХРИСТУ" Господин Гарди, как мы уже говорили, занимал отдельным флигель уединенного дома на улице Вожирар, населенного множеством преподобных отцов иезуитов. Трудно найти место более спокойное и тихое. Здесь всегда говорили шепотом; даже в разговорах слуг было нечто келейное, а сами манеры их исполнены лицемерия. Как все, что вблизи или издалека подвергается угнетающему и обезличивающему влиянию этих людей, оживление и жизнь отсутствовали в этом доме, заполненном угрюмой тишиной. Пансионеры дома вели в нем тягостно-монотонное и скучно-размеренное существование, прерываемое время от времени молитвами. Поэтому цели и намерения святых отцов достигались уже вскоре: ум, лишенный пищи, возбуждения, отрезанный от внешних сношений с людьми, чахнул в одиночестве; казалось, даже сердце билось медленнее, душа погружалась в дремоту и нравственная энергия понемногу исчезала. Наконец потухали желания, пропадала воля, и все пансионеры, подвергавшиеся процессу полного самоуничтожения, делались такими же "_трупами_" в руках членов конгрегации, как и новички, вступившие в орден. Цель проста и ясна: она обеспечивала успех системы _стяжательства_, к которому вечно стремилась политика и ненасытная алчность святош. Захватив различными средствами огромные богатства, они стремились к успеху любой ценой, даже если бы убийства, пожары, бунты и, наконец, все ужасы гражданской войны, возбуждаемой и оплачиваемой ими, залили кровью всю страну, которой они тайно стремились овладеть. Рычагом здесь являлись деньги, добытые всеми возможными средствами от самых постыдных до преступных. Целью была деспотическая власть над умом и совестью человека для использования их в интересах ордена Иисуса. Таковы были, есть и будут способы и цели этих духовных лиц. В качестве одного из средств для притока денег в их вечно отверстые кассы почтенные отцы основали уединенные дома, подобные тому, где жил теперь в качестве пансионера господин Гарди. Сюда, в змеиное логово святош завлекались усталые люди с разбитым сердцем, ослабевшим умом, сбитые с толку ложной набожностью и обманутые советами наиболее влиятельных членов клерикальной клики; здесь их окружали сперва лаской и заботой, затем незаметно изолировали и удаляли от всех и, завладев ими, под конец обирали их самым набожным образом ad majorem Dei gloriam, по девизу почтенного общества. На жаргоне иезуитов, как можно видеть из их проспектов, предназначенных для околпачивания добрых людей, эти набожные разбойничьи притоны назывались "святыми убежищами, открытыми для душ, утомленных тщетой мирской суеты". Они также называются "спокойными пристанищами, где верующий, освобожденный, к счастью, от преходящих привязанностей этого мира и земных связей с семьей, может, наконец, наедине с Богом трудиться во имя вечного спасения души"... и т.д. Тысячи примеров, к сожалению, доказывали, что в подобных домах совершались низкие разбойничьи захваты имущества в ущерб законным наследникам пансионеров. А раз это доказано... Но пусть только чей-нибудь прямой ум попробует упрекнуть государство в недостаточно строгом наблюдении за такими опасными заведениями; надо послушать тогда, какой гвалт поднимет клерикальная партия против нарушения личной свободы, какие вопли и жалобы раздадутся против тирании, которая стесняет свободу совести! Конечно, на эти жалобы и вопли можно было бы ответить, что содержатели игорных домов и казино тоже могут говорить о нарушении свободы личности, когда закон закрывает их притоны: покушаются-де на свободу игроков, которые пришли по доброй воле промотать наследство в вертепе; ведь над их совестью также совершили насилие, так как они только хотели спустить в карты последнее достояние своей семьи. Мы искренне и всерьез спрашиваем: какая разница между человеком, разоряющим семью азартной игрой в рулетку, и тем, кто ее разоряет в надежде на сомнительный выигрыш, где ставкой является _ад или рай_, отдаваясь нахально придуманной святошами святотатственной игре, где они являются банкометами? Благословение неба можно заслужить раскаянием в ошибках, упражнением во всех добродетелях, самоотверженной преданностью страдающим, любовью к ближнему, а не более или менее крупной суммой денег, пожертвованной в виде ставки, в надежде _выиграть_ рай, причем ловкие жрецы с помощью _фокусов_, бесконечно выгодных для них, хитро надувают и проводят доверчивые души. Таково было убежище _покоя_ и невинности, где находился господин Гарди. Он занимал первый этаж флигеля, окна которого выходили в сад. Помещение было выбрано очень тщательно, так как известно, с какой дьявольской ловкостью святые отцы умеют пользоваться внешними предметами и заставляют их влиять на ум людей, которых они стараются обработать. Представим себе здание, выходящее окнами на высокую почерневшую стену, увитую плющом, растением развалин. С одной стороны к мрачной стене ведет темная аллея из старых тисов, кладбищенских деревьев с похоронной темной зеленью, а с другой помещается небольшая покатая площадка, выход на которую устроен из комнаты господина Гарди. Небольшой земляной вал, обсаженный симметрично подстриженным самшитом, дополнял облик этого сада, похожего на те сады, которыми часто окружают усыпальницы. Было около двух часов пополудни. Хотя апрельское солнце ярко сияло на небе, высокая стена не пропускала лучей в темную, вечно сырую, холодную, как погреб, часть сада, куда выходила дверь из жилища господина Гарди. Его комната была убрана с большим комфортом. Мягкий ковер покрывал пол, темно-зеленые, одного цвета с обоями, занавеси закрывали удобную кровать и балконную дверь, служившую в то же время окном. Простая, но замечательно чистая мебель красного дерева украшала эту комнату. Над секретером, поставленным как раз против кровати, висело большое распятие из слоновой кости, выделявшееся на черном бархатном фоне. На камине стояли часы черного дерева с инкрустациями из слоновой кости, представлявшими собою мрачные эмблемы, такие, как череп, коса Кроноса, песочные часы и т.д., и т.п. Если прибавить, что все здесь окутано грустной полутьмой, что в доме царствовала мертвая тишина, прерываемая только угрюмым звоном колоколов, призывавшим в часы богослужения в капеллу святых отцов, то легко догадаться, с какой адской изобретательностью умели коварные монахи окружить человека такой обстановкой, которая бы подавляла его разум. Этого мало: если они заботились о том, что действует на зрение, то, конечно, не упускали из виду и воздействия на разум. Тут святые отцы действовали следующим образом: в комнате как бы случайно была только одна книга. Эта книга называлась "Подражание Христу". Но так как могло случиться, что у господина Гарди не явилось бы ни охоты, ни желания ее читать, то мысли и изречения из этой книги, полной глубокого отчаяния, были написаны крупными буквами, вставлены в черные рамки и развешаны в глубине алькова и повсюду, где они могли невольно и скорее всего попадаться на глаза. Конечно, среди грустного досуга и подавляющего бездействия глаза господина Гарди невольно должны были останавливаться на них. Несколько выдержек из этих максим, какими преподобные отцы окружали жертву, необходимо привести, чтобы показать, в какой роковой и безнадежный круг дум они заключили ослабевший разум этого несчастного, разбитого страшным горем человека (*12). Вот что он машинально читал днем и ночью, когда благотворный сон бежал его глаз, воспаленных от слез: "Суетен тот, кто возлагает надежду на людей или на какое-либо существо, каково бы оно ни было" (*13). "Скоро придет конец... думай о том, в каком ты настроении". "Человек сегодня жив, а завтра его нет... а когда он исчез из глаз, то скоро исчезнет и из памяти". "Если ты встретил утро, еще не надейся дожить до вечера. Если ты встретил вечер, не льсти себя надеждой, что увидишь утро". "Кто вспомнит о тебе после смерти?" "Кто о тебе помолится?" "Ошибается тот, кто ищет что-либо иное, кроме страдания". "Жизнь смертных полна несчастий и представляет собой крест. Неси свой крест, бичуй свое тело, презирай сам себя и ищи презрения других". "Верь, что твоя жизнь должна быть беспрерывным умиранием". "Чем больше человек умерщвляет себя, тем скорее оживет в Боге". Но погрузить душу жертвы в полное отчаяние подобными безнадежными изречениями было недостаточно: следовало его довести до практикуемого в ордене иезуитов послушания, "_быть, как труп_". Для этого были избраны другие изречения из "Подражания", потому что в этой ужасной книге можно найти тысячи способов устрашения слабых умов, тысячи правил, чтобы связать и поработить малодушного. Вот что можно было еще прочесть на стенах: "Великое преимущество - жить в послушании, иметь начальника, а не быть господином своих поступков". "Лучше повиноваться, чем повелевать". "Счастлив тот, кто зависит лишь от Бога, воплощенного в лице своих начальников". Но и этого оказывалось мало: после того как жертву приводили в полное отчаяние, запугивали, отучали от всякой свободы, доводили до тупого, слепого повиновения, убеждая ее с невероятным цинизмом, что подчиняться первому попавшемуся церковнику это значит _подчиняться самому Богу_, - надо было удержать ее в доме, где ее желали навеки приковать на цепь. Вот что еще можно было прочитать на стенах среди этих изречений: "Куда ни беги, нигде не найдешь покоя, если только не подчинишься со всем смирением начальнику". "Многие обманулись в надежде на лучшее, желая перемены". Представим себе теперь господина Гарди, перенесенного раненым в подобную обстановку, с разбитым сердцем, раздираемым страшными страданиями, последствием ужасной измены, которое кровоточило гораздо сильнее, чем раны на его теле. Окруженный заботами такого знающего врача, как доктор Балейнье, господин Гарди скоро излечился от ран, полученных им на пожаре, когда он бросился в огонь горевшей фабрики. Однако, способствуя целям преподобных отцов, доктор, с помощью одного лекарства, довольно невинного самого по себе, но предназначенного воздействовать на душевное состояние и часто применявшегося преподобным доктором, как мы уже говорили, в других важных случаях, - на довольно долгое время погрузил господина Гарди в состояние оцепенения. На первый взгляд душе, сломленной жестокими разочарованиями, покажется неоценимым благодеянием погружение в подобное оцепенение, потому что оно, по крайней мере, мешает думать о пережитом горе. Отдаваясь этой апатии, господин Гарди дошел до такого состояния, что начал считать подобную дремоту ума высочайшим благом... Страдающие мучительными болезнями с такой же благодарностью смотрят на наркотики, которые, убивая их медленной смертью, все-таки усыпляют боль. Когда мы ранее набрасывали портрет господина Гарди, мы старались обрисовать исключительную чуткость его столь нежной души, болезненную чувствительность ко всякого рода низости и злу, безграничную доброту, искренность и великодушие этого человека. Мы напоминаем об этих чертах, чтобы указать, что они, как это почти всегда бывает, не соединялись у господина Гарди, да и не могли соединяться, с энергичным, решительным характером. Обладая удивительной настойчивостью в стремлении к добрым делам, этот прекрасный человек был неотразим и проникновенен; но он не умел настаивать; только с помощью дружеского внушения, заменявшего ему силу, а не благодаря упрямой и суровой энергии, свойственной другим великим и благородным сердцам, господин Гарди смог осуществить чудеса своего _общежития_. При виде низости и несправедливости он не мог гневно и угрожающе протестовать: он только страдал. Он не нападал на злодея, а с горечью и печалью от него отворачивался. А главное, это любящее и нежное, как у женщины, сердце испытывало непреодолимую необходимость в любви и привязанности, без которых не могло жить. Так хрупкий и бедный птенчик замерзает от холода, если он не может больше прижаться к братьям, от которых он получал, так же как и они от него, ту приятную теплоту, которая согревала их в материнском гнезде. И на такую-то в высшей степени впечатлительную, нежную натуру обрушился ряд столь жестоких разочарований, что и одного из них было бы довольно, чтобы если не уничтожить, то глубоко потрясти самого закаленного человека. Верный друг ему коварно изменил... Любимая женщина его покинула... Дом, устроенный им для счастья его рабочих, которых он любил, как братьев, превратился в развалины и пепел. Что же последовало? Все душевные силы иссякли. Слишком слабый, чтобы бороться со столькими жестокими ударами, слишком глубоко разочарованный, чтобы искать иные привязанности... слишком упавший духом, чтобы думать об основании нового общежития, этот несчастный, удаленный к тому же от всякого благотворного общения, пытался забыться в тягостном оцепенении. А если временами и просыпались в нем инстинкты жизни и жажда привязанности, если он полуоткрывал свои глаза, - закрытые, чтобы не видеть ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, - и оглядывался крутом... что видел господин Гарди? Проникнутые мрачным отчаянием изречения: "Ты не что иное, как пыль и прах". "Ты рожден для горя и слез". "Не верь ничему на земле". "Нет ни родных, ни друзей". "Всякая привязанность обманчива". "Умри утром, и к вечеру тебя забудут". "Смиряйся, презирай себя, будь презираем". "Не думай, не рассуждай, не живи, отдайся в руки начальнику, он будет думать и рассуждать за тебя". "Ты... плачь, страдай, думай о смерти". "Да, смерть... смерть вечно должна быть предметом и целью твоих размышлений... если ты мыслишь... лучше же вовсе не думать". "Чтобы достичь небес, надо вечно быть погруженным в печаль". Вот какие утешения видел перед собой этот несчастный... В ужасе он снова закрывал глаза и впадал в угрюмую летаргию. Он не мог, или, вернее, не хотел покидать этого мрачного дома... Воли ему не хватало, да и нужно сказать, что он привык к этому жилищу и чувствовал себя в нем хорошо. О нем так деликатно заботились, его оставляли наедине с печалью. В этом доме царило могильное молчание, которое так подходило к молчанию сердца - могилы его последней любви, последней дружбы и последних надежд на будущее для тружеников. Всякая энергия умерла в нем. И тогда господин Гарди начал испытывать медленное, но неизбежное перерождение, столь проницательно предвиденное Роденом, руководившим всем этим делом, даже малейшими мелочами. Господин Гарди, приведенный сначала в ужас мрачными изречениями, которыми его окружали, мало-помалу приучился читать их почти машинально, как узник в печальной праздности приучается пересчитывать гвозди тюремной двери или плиты в темнице. Этого-то и желали достигнуть преподобные отцы. Скоро ослабевший рассудок господина Гарди был потрясен кажущейся правдивостью некоторых лживых и безнадежных афоризмов. Он читал: "Не надо полагаться ни на чью привязанность". Действительно, как низко был он обманут! "Человеку суждено жить в горе". Именно так он и жил. "Покой можно найти только в отречении от мысли". В самом деле, он находил успокоение только тогда, когда не вспоминал о своих несчастьях. Два ловко скрытых отверстия, проделанных в обоях и деревянной обивке комнат этого дома, позволяли постоянно следить за _пансионерами_ и наблюдать за выражением их лиц, привычками, за всем, что так выдает человека, когда он думает, что он один. Несколько горьких восклицаний, вырвавшихся у господина Гарди в мрачном одиночестве, были дословно переданы отцу д'Эгриньи тайным соглядатаем. Преподобный отец, следуя указаниям Родена, сначала редко навещал узника. Мы уже говорили, что отец д'Эгриньи обладал способностью быть неотразимо обаятельным, когда того хотел; время от времени он являлся, чтобы справиться о здоровье господина Гарди, он выказывал во время этих свиданий такт и сдержанность, преисполненные ловкости. Вскоре преподобный отец, осведомленный шпионом, а также благодаря своей природной проницательности, понял всю выгоду, какую можно извлечь из нравственного и физического упадка сил пансионера. Уверенный заранее, что господин Гарди не поддастся его внушениям, он неоднократно беседовал с ним о том, как здесь печально, и благожелательно предлагал господину Гарди покинуть дом, если однообразная жизнь становилась ему в тягость, или же предлагал поискать за его стенами каких-либо развлечений и удовольствий. Конечно, учитывая нравственное состояние, в каком находился господин Гарди, разговор о развлечениях наверняка мог вызвать только отказ. Так и случилось. Отец д'Эгриньи сначала не торопился войти в доверие господина Гарди, ни слова не говорил о его горе, но при каждом свидании старался немногими прочувствованными словами выразить свое участие. Мало-помалу беседы эти участились, стали продолжительнее. Естественно, что побеждающее, вкрадчивое и медоточивое красноречие отца д'Эгриньи почти всегда касалось одного из безнадежных изречений, на которых часто останавливалась мысль господина Гарди. Ловкий, гибкий и осторожный аббат, зная, что до сих пор фабрикант исповедовал так называемую религию природы, проповедующую благодарное поклонение Богу, любовь к ближнему, почитание всего доброго и справедливого, и что он, не придерживаясь догматов, одинаково чтил и Марка Аврелия, и Конфуция, и Платона, и Христа, и Моисея, и Ликурга, аббат, повторяем мы, вовсе не пытался сразу же _обратить_ господина Гарди. Он начал с того, что постоянно напоминал несчастному, у которого хотел убить всякую надежду, об ужасных разочарованиях, доставивших ему столько страданий. Вместо того чтобы истолковывать эти измены как исключения в жизни, вместо того чтобы стараться успокоить, ободрить, оживить подавленную душу господина Гарди, посоветовать ему искать забвения горестей и утешиться исполнением своих обязанностей по отношению к людям, к братьям, которым он так любовно помогал прежде, - отец д'Эгриньи бередил открытые раны несчастного, описывал ему людей самыми отвратительными красками, уверял, что все они плуты, неблагодарные и злые, и наконец добился того, что отчаяние господина Гарди сделалось неизлечимым. Достигнув цели, иезуит пошел дальше. Зная необыкновенную сердечную доброту господина Гарди, пользуясь притуплением его разума, он стал толковать о том, каким утешением может служить вера для человека, угнетенного безнадежным горем, говорил, что всякая слеза угодна Богу, что она не бесплодна и может повести к спасению других людей и что только _верным_ дано _извлекать_ пользу из страданий для блага других несчастных и делать эти страдания _угодными_ Богу. Все, что было безотрадного и кощунственного, весь отвратительный тактический макиавеллизм, таившийся в отталкивающих изречениях, превращающих Создателя из милосердного Отца в безжалостное Божество, вечно жаждущее человеческих слез, - все это ловко пряталось от господина Гарди, потому что инстинктивное великодушие еще жило в нем. И скоро эта нежная и любящая душа, этот человек, которого бессовестные святоши подталкивали к своего рода нравственному самоубийству, начал находить горькую сладость в вымысле, что его горе может быть по крайней мере полезно другим. Сперва он, правда, смотрел на это, как на пустую мечту, а затем постепенно его ослабевший мозг начал видеть в этом реальность. Таково было нравственное и физическое состояние господина Гарди, когда он получил через подкупленного слугу письмо от Агриколя Бодуэна, просившего о свидании. День этого свидания наступил. За два или за три часа до времени, назначенного для прихода Агриколя, в комнату господина Гарди вошел аббат д'Эгриньи. 31. ПОСЕЩЕНИЕ Когда отец д'Эгриньи вошел в комнату господина Гарди, тот сидел в глубоком кресле. Его поза выражала полное уныние. Рядом на маленьком столике находилось лекарство, прописанное доктором Балейнье; слабое здоровье фабриканта не могло еще вполне восстановиться после жестоких потрясений. Он казался тенью самого себя, а бледное, исхудалое лицо его было печально и мертвенно-спокойно. За короткий срок его волосы успели совершенно поседеть, томный и почти потухший взор блуждал, голова опиралась на спинку кресла, а худые руки, высовываясь из широких рукавов коричневого халата, покоились на ручках кресла. Аббат д'Эгриньи, входя к господину Гарди, придал своему лицу необыкновенно приветливое, благожелательное выражение; взгляд преисполнился любезности и мягкости, а оттенок голоса никогда еще не обладал большей ласковостью. - Ну что, милый сын мой? - сказал иезуит, лицемерно его обнимая (иезуиты любят объятья). - Как вы себя сегодня чувствуете? - Как всегда, отец мой! - По-прежнему ли довольны вы службой окружающих? - Да, отец мой! - Никем, надеюсь, не нарушается любимая вами тишина? - Нет... благодарю вас. - Ваша комната все еще вам нравится? - Да... - Вы ни в чем не нуждаетесь? - Ни в чем, отец мой. - Мы счастливы, что жизнь в нашем скромном доме вам нравится, и хотели бы предупреждать все ваши желания. - Я ничего не желаю... отец мой... ничего, кроме сна... Сон так благодетелен... - прибавил господин Гарди с унынием. - Сон - это забвение... а в этом мире лучше забывать, чем помнить, ибо люди так неблагодарны и злы, что всякое воспоминание горько... Не правда ли, сын мой? - Увы! Это слишком верно, отец мой! - Я все восхищаюсь вашей набожной покорностью, дорогой сын мой. Ах! Как отрадна Богу такая постоянная кротость в несчастии! Поверьте мне, дорогой сын мой, что ваши слезы и кротость - достойная жертва Создателю и принесут пользу вам и вашим ближним... Ведь если человек создан только для страдания, то страдать, испытывая благодарность к Богу за это страдание, - все равно, что молиться... и не только за себя, но за все человечество. - Только бы небу было угодно, чтобы мои слезы не остались бесплодными! Страдать - молиться! - повторил господин Гарди про себя, как бы желая погрузиться в эту мысль. - Страдать - молиться... молиться за все человечество... А между тем... мне прежде казалось, - он сделал над собой усилие, - что назначение человека... - Продолжайте, сын мой, выскажите вашу мысль... - сказал д'Эгриньи, видя, что тот замолчал. После минутного колебания, господин Гарди, в начале речи выпрямившийся в кресле, снова откинулся на его спинку и с безотрадным унынием, как-то весь опустившись снова, прошептал: - Зачем думать?.. Это утомляет... а я не в силах больше... - Это правда, сын мой, зачем думать?.. Лучше верить. - Да... лучше верить... страдать... а главное, надо забыть... забыть... Господин Гарди не закончил, изнеможенно откинул голову и закрыл лицо руками. - Увы, милый сын мой, - сказал аббат со слезами на глазах и с дрожью в голосе; затем этот превосходный комедиант опустился на колени возле кресла господина Гарди. - Увы! Как мог друг, так низко вам изменивший, не оценить такого сердца, как ваше? Но это всегда бывает, когда мы сосредоточиваем свои привязанности на творениях Бога, не думая о самом Создателе... И этот недостойный друг... - О! Сжальтесь... не говорите мне об этой измене... - прервал иезуита г-н Гарди с умоляющим видом. - Хорошо! Я не буду говорить о нем, возлюбленный сын мой. Забудьте о друге-предателе, об этом бесчестном человеке... Рано или поздно Бог покарает его за бессовестный обман... Забудьте и ту несчастную женщину, вина которой очень велика, так как для вас она попрала самые святые обязанности. Господь готовит ей страшное наказание... и настанет день... Господин Гарди снова прервал отца д'Эгриньи, сказав сдержанным, но глубоко взволнованным голосом: - Нет, это слишком... Вы не знаете, отец мой... какую причиняете мне боль... Нет... вы этого не знаете... - Простите меня... простите, но, увы! Вы видите, что даже простое напоминание о земных привязанностях еще я теперь так болезненно волнует вас... Не доказывает ли это, что искать утешение надо не в порочном и развращенном мире, а выше? - Боже! Да суждено ли мне когда-нибудь найти их? - воскликнул несчастный в приступе отчаяния. - Найдете ли вы их, дорогой и добрый сын мой? - воскликнул иезуит с прекрасно разыгранным волнением. - Да разве вы можете в этом сомневаться? О, какая великая радость ждет меня в тот день, когда, после нового шага, который вы сделаете по пути спасения, проложенному вашими слезами, - все, что для вас теперь еще темно, озарится божественным, несказанным светом!.. О! Святой день! Счастливый день! Когда порвется последняя связь между вами и этой срамной и грязной землей, вы сделаетесь одним из наших братьев и станете стремиться только к вечным радостям! - Да!.. к смерти! - Скажите лучше - к вечной жизни! К раю, возлюбленный сын мой! И вам уготовано там почетное место у престола Всемогущего... Мое отеческое сердце жаждет этого, надеется на это... потому что и я и все наши добрые отцы, мы молимся о вас ежедневно. - Я делаю все, что могу, для достижения этой слепой веры, для отречения от всего земного, где я смогу найти, наконец, покой, как вы уверяете, мой отец. - Мой бедный, добрый сын, если бы ваша скромность позволила вам сравнить себя теперь с тем, чем вы были, когда прибыли сюда... вы бы поразились... И все это только благодаря искреннему желанию уверовать... О, какая разница! Вместо жалоб и отчаяния наступило набожное спокойствие... не правда ли? - Да, это правда... бывают минуты, когда мое сердце вовсе не бьется... я спокоен... Мертвые ведь тоже спокойны... - сказал господин Гарди, поникнув головой. - Ах, сын мой... дорогой сын мой!.. Вы разбиваете мне сердце, когда так говорите! Я все боюсь, что вы жалеете о светской жизни... богатой ужасными разочарованиями... Впрочем, еще сегодня... вы, к счастью, подвергнетесь решительному испытанию. - Как так, отец мой? - Ведь к вам должен сегодня прийти один из лучших рабочих с вашей фабрики, славный ремесленник? - Ах, да! - сказал господин Гарди, припоминая, потому что его память так же ослабела, как и мозг. - Да... Агриколь должен прийти... Мне кажется, что я с удовольствием его увижу. - Вот это-то свидание и явится тем испытанием, о котором я говорю... Присутствие милого юноши напомнит вам ту деятельную, занятую жизнь, которую вы некогда вели. Быть может, эти воспоминания заставят вас отнестись с презрительным сожалением к тому благочестивому покою, в котором вы теперь живете. Вы опять захотите броситься в водоворот жизни, полной всяческих волнений, опять захотите найти новых друзей и новые привязанности, словом, вернуться к прежнему шумному и деятельному существованию. Если эти желания проснутся в вас, значит, вы еще не созрели для уединения... и повинуйтесь им, сын мой. Пользуйтесь снова жизнью и ее удовольствиями. Мои пожелания последуют за вами даже в светский круговорот. Но верьте, сын мой, что, когда ваша душа снова будет разрываться от новых измен, это мирное убежище будет всегда для вас открыто, и я снова готов буду оплакивать с вами печальную превратность дел земных... Пока отец д'Эгриньи говорил, господин Гарди почти с ужасом прислушивался к его словам. При одной мысли о возможности снова пережить те волнения, которые доставили ему столько страданий, его бедная, измученная, трепещущая душа снова ушла в себя. И несчастный почти с мольбой воскликнул: - Мне, отец мой, мне вернуться в свет, где я так страдал! Где потерял последние иллюзии! Мне... снова принимать участие в пирах и развлечениях!.. Ах!.. Какая жестокая насмешка!.. - Это не насмешка, дорогой сын мой: вы должны быть готовы к тому, что вид честного ремесленника пробудит все ваши воспоминания, которые, как вам сейчас кажется, умерли. В таком случае, дорогой сын, испытайте еще раз светскую жизнь... Разве не будет этот приют всегда открыт для вас после нового горя, после новых разочарований? - Зачем же, Боже мой, мне снова подвергать себя новым страданиям? - с раздирающим душу выражением вскричал господин Гарди. - Я и теперь еле переношу то, что испытываю. О нет, никогда! Забвения... могильного забвения... и вплоть до самого гроба - вот все, чего я теперь желаю... - Это вам так кажется, сын мой, потому что до вас не доносятся голоса извне, ничто не смущает вашего спокойствия и надежды на то, что за гробом вы соединитесь с Богом. Но этот рабочий, который, конечно, меньше озабочен вашим спасением, чем своими интересами и интересами близких, начнет... - Увы! Отец мой, - прервал иезуита господин Гарди. - Я был счастлив сделать все, что в силах человека, для блага моих рабочих, но судьба не дала мне это докончить. Я заплатил свой долг человечеству... мои силы пришли к концу... Я стремлюсь только к покою и забвению. Неужели и это слишком большое требование? - воскликнул несчастный с невыразимым чувством усталости и отчаяния. - Конечно, дорогой и добрый сын мой, ваше великодушие не имело границ. Но ведь во имя этого великодушия ремесленник и придет просить от вас новых жертв... Да... прошлое обязывает такие сердца, как ваше, и вам не устоять против просьб и настояний рабочих... Вы должны будете вновь погрузиться в непрерывную деятельность, чтобы восстановить из руин разрушенное здание, над сооружением которого вы работали двадцать лет тому назад со всей пылкостью и силой юности. Вы должны будете вновь завязать те коммерческие связи, от которых так часто страдала ваша щепетильная честность, надеть снова цепи, приковывающие крупного промышленника к беспокойной трудовой жизни... Но зато какая вас ждет награда! После нескольких лет неустанного труда вы достигнете того же положения, какое недавно занимали... до этой ужасной катастрофы... Вам может послужить утешением и то, что теперь вас больше не проведет коварный друг, ложная дружба которого, казалось вам, скрашивала вашу жизнь! Вам не придется упрекать себя в преступной связи, в которой, как представлялось вам, вы ежедневно черпали новые силы, новое поощрение для добрых дел... как будто, увы! что-нибудь преступное может когда-либо вести к счастливому концу... Нет! нет! У вас еще достанет мужества бороться с житейскими бурями, несмотря на ваш зрелый возраст, на разочарование в дружбе, на познание суетности преступных страстей, на полное и вечное одиночество! Конечно, когда вы покинете это спокойное и благочестивое убежище, вас поразит контраст с тем, что вы встретите; но этот же контраст... - Довольно!.. Умоляю... довольно! - воскликнул господин Гарди слабым голосом, прерывая преподобного отца. - Уже только услыхав о том, что может меня ожидать в подобной жизни, я испытываю страшное головокружение... я теряю способность мыслить... О нет! Покой, ничего иного... один покой нужен мне, пусть это даже будет покой могилы! - Но как же вы будете противостоять настояниям этого рабочего?.. Те, кому оказано благодеяние, приобретают права на благодетеля... Вы не в силах будете устоять против его просьб... - Так что же, отец мой... если нужно, я не приму его... Правда... я думал, что это свидание доставит мне определенного рода удовольствие... но чувствую, что благоразумнее от этого отказаться... - Да он-то не откажется... он будет настаивать на свидании с вами... - Вы будете столь добры, отец мой, передать ему, что я болен и не могу его видеть. - Вот в чем дело, сын мой. К нам, бедным служителям Христа, и без того относятся с сильным предубеждением. Из того, что вы добровольно остались у нас в доме, после того как вас принесли сюда умирающим... из того, что вы откажетесь от этого свидания, на которое раньше согласились, - из всего этого сделают вывод, что вы находитесь под нашим влиянием, и как ни нелепо это подозрение, мы не должны допускать, чтобы оно зародилось... Вам лучше принять этого рабочего... - Отец мой, то, чего вы от меня требуете, превышает мои силы... Я совершенно изнемогаю... Наша беседа совершенно меня доконала... - Но, дорогой сын мой, ведь он скоро придет; допустим, я передам, что вы не хотите его видеть... Он мне не поверит... - Увы! Отец мой, пожалейте меня... Уверяю вас, что я никого не могу теперь видеть, - я слишком страдаю... - Ну, хорошо... подумаем, как бы это сделать... Если бы вы ему написали и назначили для свидания другой день... хоть завтра, например? - Нет, ни завтра... никогда! - воскликнул несчастный, доведенный до отчаяния. - Я никого не хочу видеть... я хочу быть один... всегда один... ведь это никому не причинит вреда... Неужели же я и на это не имею права? - Успокойтесь, сын мой, последуйте моему совету. Не принимайте сегодня этого достойного молодого человека, но не предрешайте ничего относительно будущего... Ведь завтра же вы можете передумать... Не надо, чтобы ваш отказ был окончательным... - Как хотите, отец мой... - Хотя до посещения ремесленника остается еще часа два, вам лучше написать ему сейчас же. - У меня не хватит сил. - Попробуйте. - Это невозможно... я слишком слаб... - Ну, полноте... приободритесь... - сказал преподобный отец. И, взяв с письменного стола все, что нужно для письма, он положил бювар и лист бумаги на колени господину Гарди и стал около него, держа в руках перо и чернильницу. - Право, отец мой... я не могу писать! - утомленным голосом возражал несчастный. - Хоть несколько слов, - безжалостно настаивал отец д'Эгриньи, насильно вкладывая перо в почти безжизненные пальцы господина Гарди. - Увы! Отец мой... я ничего не вижу... Несчастный говорил правду: его глаза наполнились слезами - до того мучительны были чувства, которые растравил в нем иезуит. - Успокойтесь, сын мой, я буду водить вашей рукой... диктуйте. - Отец мой... прошу вас... напишите сами, я подпишусь... - Нет... необходимо, чтобы письмо было написано вашей рукой... достаточно нескольких строк... - Отец мой!.. - Ну, полноте... это необходимо... иначе я велю впустить сюда этого рабочего, - сухо проговорил иезуит, видя, что разум господина Гарди все более слабеет и что при данных серьезных обстоятельствах следует употребить и строгость, чтобы в дальнейшем вернуться к более мягким средствам. И своими серыми, блестящими, круглыми, как у хищной птицы, глазами он строго уставился на несчастного, который вздрогнул под влиянием почти гипнотического взора. - Я напишу... отец мой... я напишу... только прошу вас, продиктуйте, моя голова слишком слаба... - сказал господин Гарди, утирая слезы горячей и лихорадочной рукой. Отец д'Эгриньи продиктовал следующие строки: "Мой милый Агриколь, я пришел к решению, что наше свидание бесполезно... - Оно только пробудит жгучее горе, которое, с Божьей помощью и благодаря сладким утешениям религии, я почти уже забыл..." Преподобный отец на минуту остановился. Господин Гарди еще сильнее побледнел, перо почти выпадало из его ослабевших рук, по лицу струился холодный пот. Иезуит вынул из кармана платок, отер лицо своей жертвы и с ласковой заботливостью заметил: - Ну, полноте, дорогой и нежный сын мой. Побольше мужества. Ведь не я же предлагал вам отказаться от этого свидания, не правда ли?.. напротив... но, если вы хотите для своего спокойствия отложить это свидание, надо окончить письмо. Как по-вашему, чего я добиваюсь? Только одного: чтобы вы впредь могли пользоваться неизреченным и благочестивым покоем после всех ваших страданий и испытаний. - Да... отец мой... я знаю, что вы очень добры... простите меня за слабость... - ответил с признательностью господин Гарди. - Можете продолжать писать, сын мой? - Да... могу... - Пишите же. И преподобный отец продолжал диктовать: "Я живу в полном спокойствии и окружен заботами. Благодаря небесному милосердию я надеюсь на христианскую кончину, вдали от этого мира, суету которого я познал. Я говорю вам не "прощайте", а "до свидания", потому что хотел бы лично выразить все свои благие пожелания вам и вашим достойным товарищам. Передайте им это. Когда я найду возможным повидаться с вами, я напишу, а пока остаюсь преданным вам..." - Находите ли вы данное письмо приемлемым? - спросил иезуит. - Да, отец мой. - Ну, так подпишитесь. - Хорошо, отец мой. И, написав свое имя, несчастный, чувствуя себя в полном изнеможении, утомленно откинулся на спинку кресла. - Но это еще не все, сын мой, - прибавил отец д'Эгриньи, вынимая из кармана бумагу. - Следует подписать доверенность нашему отцу эконому для окончания известного вам дела. - Господи! Еще!! - с лихорадочным, болезненным нетерпением воскликнул господин Гарди. - Но вы видите, отец мой, что я не в силах. - Только прочесть и подписать, сын мой! И отец д'Эгриньи вручил больному гербовый лист бумаги, исписанный неразборчивым почерком. - Я не могу... сегодня... прочесть это... - Простите меня за настойчивость, но мы так бедны... что... - Я подпишусь... извольте... - Надо сперва прочесть, что вы подписываете, сын мой! - К чему это!.. Давайте! - воскликнул господин Гарди, измученный упрямой настойчивостью святого отца. - Если уж вы настаиваете, сын мой... - сказал иезуит. Подписав бумагу, господин Гарди окончательно лишился сил. В это время, постучав предварительно, в комнату вошел слуга и сказал: - Господин Агриколь Бодуэн желает видеть г-на Гарди; он говорит, что ему назначено свидание. - Хорошо, пусть подождет! - с досадой и удивлением воскликнул отец д'Эгриньи, знаком отпуская слугу. Затем, стараясь скрыть неудовольствие, он сказал господину Гарди: - Однако этому доброму малому очень хочется вас увидеть... он поторопился... Остается целых два часа до назначенного времени. Послушайте, время еще не ушло: хотите его повидать? - Но, отец мой, - с раздражением воскликнул господин Гарди. - Вы же видите, как я слаб... пощадите меня... Я прошу вас дать мне покой... хотя бы покой смерти... во имя неба, дайте мне покой! - Будет день, когда вы вкусите от вечного покоя избранных, дорогой сын, - ласково отвечал д'Эгриньи, - ибо слезы и страдания ваши угодны Богу. С этими словами он вышел. Господин Гарди, оставшись один, с отчаянием заломил руки, залился слезами и, соскользнув с кресла на пол, стал на колени. - О Боже! - с отчаянием повторял он. - Боже! Пощади, возьми меня из этого мира... я слишком несчастлив! И, склонившись головой на кресло, он, все еще на коленях, закрыл лицо руками и горько заплакал. Вдруг послышался шум голосов, все более возраставший, затем как будто борьба, и дверь в комнату с силой распахнулась. Оказалось, что ее невольно отворил отец д'Эгриньи, которого мощная рука Агриколя втолкнула в комнату, куда он препятствовал кузнецу войти. - Вы осмеливаетесь употреблять насилие? - кричал иезуит, побледнев от гнева. - Я на все осмелюсь, чтобы увидеть г-на Гарди! - сказал кузнец и бросился к своему бывшему хозяину, коленопреклоненному среди комнаты. 32. АГРИКОЛЬ БОДУЭН Отец д'Эгриньи, едва сдерживая гнев, бросал яростные и угрожающие взоры на Агриколя и время от времени беспокойно поглядывал на дверь, как будто опасаясь еще чьего-то прихода. Кузнец с грустным удивлением смотрел на лицо господина Гарди, изменившееся от горя. Несколько секунд длилось общее молчание. Агриколь, конечно, и Не подозревал о нравственном и умственном упадке своего хозяина, к возвышенному уму и доброму сердцу которого он так привык. Отец д'Эгриньи первый прервал молчание, обратившись к своему пансионеру и многозначительно подчеркивая каждое слово: - Я понимаю, как тяжело для вас присутствие этого человека после вашего решительного отказа принять его сегодня... Остается надеяться, что из почтения... или по крайней мере из благодарности к вам... этот месье (и он жестом указал на кузнеца) положит своим немедленным уходом конец такому невыносимому и уже слишком затянувшемуся положению. Агриколь, ничего не отвечая отцу д'Эгриньи, повернулся к нему спиной и сказал господину Гарди, которого он уже некоторое время с глубоким волнением рассматривал, причем глаза его были полны слез: - Ах, месье! Как я рад видеть вас, хотя у вас еще очень больной вид!.. Но, несмотря на это, теперь сердце мое успокоилось... Как счастливы были бы товарищи, будь они на моем месте!.. Если бы вы знали, сколько мне поручено вам передать от них... Ведь для того, чтобы любить вас и почитать... у нас у всех... только одно сердце и одна душа! Отец д'Эгриньи взглянул на господина Гарди, как бы желая ему сказать: "Видите... я ведь вам это предсказывал?" Затем он нетерпеливо обратился к Агриколю, приближаясь к нему: - Я ведь вам сказал, что ваше присутствие здесь неуместно. Но Агриколь, по-прежнему не отвечая и не оборачиваясь к иезуиту, заговорил с господином Гарди. - Сударь! Будьте добры... скажите этому человеку, чтобы он ушел... Мой отец и я хорошо его знаем... и это ему известно! Затем, повернувшись к иезуиту и с гневным презрением окинув его взглядом, он прибавил: - Если вы желаете услышать, что я скажу господину Гарди о вас, то приходите попозже, а теперь я должен говорить со своим хозяином о вещах, которые вас не касаются. Мне нужно также передать ему письмо от мадемуазель де Кардовилль... Она ведь тоже вас знает... к своему несчастью! Иезуит оставался бесстрастным и отвечал: - Позвольте вам заметить, что вы, кажется, перепутали роли: я у себя и имею честь принимать господина Гарди в своем доме. И я здесь имею право и власть тотчас же удалить вас и... - Отец мой, прошу вас, - почтительно сказал господин Гарди, - извините Агриколя. Привязанность ко мне завлекла его слишком далеко. Но раз уж он здесь и ему нужно мне что-то передать, то прошу вас позволить мне с ним поговорить. - Вам... позволить, дорогой сын? - с хорошо разыгранным изумлением спросил аббат. - Зачем же спрашивать моего позволения? Разве вы не вправе поступать, как вам угодно? Разве я сейчас сам не уговаривал вас принять этого человека, несмотря на ваш решительный отказ? - Ваша правда, отец мой. После этого иезуиту, чтобы не испортить дела, оставалось только отступить. Он пожал руку господину Гарди и выразительно прибавил: - До свидания, сын мой... не забудьте нашего разговора... и того, что я вам предсказывал! - До скорого свидания... не беспокойтесь... не забуду! - грустно прибавил господин Гарди. Преподобный отец покинул комнату. Агриколь в страшном замешательстве спрашивал себя: неужели это бывший хозяин называет аббата д'Эгриньи отцом, да еще так почтительно и смиренно? Но, вглядываясь в угасшее лицо господина Гарди, он заметил выражение усталости и апатии, и это испугало его и огорчило. Стараясь скрыть свое печальное смущение, он обратился к господину Гарди: - Наконец-то, сударь... вы к нам возвратитесь... мы снова увидим вас в нашей среде... Ваше возвращение осчастливит многих... и успокоит их тревоги... Да, мы еще сильнее будем любить вас, после того как одно время боялись, что навсегда вас потеряли. - Славный, хороший мальчик! - с меланхолически-доброй улыбкой отвечал господин Гарди, протягивая руку Агриколю. - Я ни минуты не сомневался ни в вас, ни в ваших товарищах. Ваша благодарность всегда с избытком вознаграждала меня за то добро, которое я делал. - И которое будете делать... Ведь вы... Господин Гарди прервал Агриколя и сказал: - Послушайте, друг мой, прежде чем начать этот разговор, я должен поговорить с вами вполне откровенно, чтобы ни вы, ни ваши товарищи не возымели надежд, которые никогда не могут исполниться... Я решил окончить свою жизнь если не в монастыре, то в глубоком уединении. Я слишком устал... да, друг мой... устал! - Да мы-то не устали вас любить! - воскликнул кузнец, все более и более пугаясь слов и апатии господина Гарди. - Теперь настала наша очередь доказать вам свою преданность и помочь со всем усердием и бескорыстием возобновить ваше великое и благородное дело... восстановить фабрику и все остальное... Господин Гарди грустно покачал головой. - Повторяю, друг мой, - начал он, - что активная жизнь для меня закончена. Вы видите, что я за это время постарел на двадцать лет. У меня нет ни силы, ни охоты, ни мужества работать, как прежде. Я сделал для человечества, что мог... я уплатил свой долг... но теперь... у меня одно желание - покой... одна надежда - мир и утешение, доставляемые религией. - Как? - спросил пораженный Агриколь. - Жизнь здесь, в угрюмом одиночестве, вы предпочитаете жизни среди нас... которые так любят вас!.. Вы думаете, что будете счастливее здесь, среди этих святош, чем на фабрике, восстановленной из руин и более процветающей, чем когда-либо? - На свете для меня больше нет счастья! - с горечью сказал господин Гарди. После минутного колебания Агриколь начал прерывающимся голосом: - Вас обманывают... и самым низким образом. - Что хотите вы этим сказать, друг мой? - Я говорю, что у этих святош, окруживших вас, самые мрачные замыслы... Да разве вы не знаете, где находитесь? - У добрых отцов ордена иезуитов. - Да, у ваших смертельных врагов! - Врагов?.. - с грустным равнодушием проговорил Гарди. - Мне нечего больше бояться врагов... Куда они могут нанести мне удар?.. Я и так весь изранен... - Они хотят завладеть вашей частью громадного наследства! - воскликнул кузнец. - Этот план составлен с адским коварством. Дочери маршала Симон, мадемуазель де Кардовилль, вы, мой приемный брат Габриель, словом - вся ваша семья, чуть было уже не стали жертвой их интриг Уверяю вас, что у этих церковников одна цель: они хотят злоупотребить вашим доверием... Для того они и постарались завлечь вас сюда умирающего, раненого, после пожара на фабрике... Для того... Господин Гарди прервал Агриколя. - Вы ошибаетесь насчет этих духовных лиц... они обо мне очень заботились... А что касается мифического наследства... - с угрюмой беспечностью заметил он, - так что мне теперь, мой друг, в сокровищах земных? Мне чужды отныне заботы этой юдоли плача и стенаний! Я принес свои страдания в жертву Богу... и жду, когда Он смилуется и призовет меня к себе... - Нет... нет... невозможно, чтобы вы так переменились! - говорил Агриколь, не веря своим ушам. - Вам ли, месье, вам ли верить в столь безотрадные истины? Вам ли, который учил нас благословлять неистощимую благость и доброту Создателя?! И мы вам верили, потому что это Бог послал нам вас... - А теперь, когда Он меня взял от вас, я должен Ему повиноваться... Должно быть, я не делал того, что было Ему угодно... я плохо Ему служил, несмотря на добрые намерения, потому что больше думал о созданиях, чем о Создателе. - Да как же вы могли бы лучше угодить Богу и больше почитать его? - говорил огорченный до глубины души кузнец. - Поощрять и вознаграждать труд, честность; улучшать нравы людей, укрепляя их счастье; обращаться с рабочими, как с братьями; развивать ум; знакомить их с прекрасным и великим; своим примером учить чувству равенства, братства и евангельской общности имущества... Полноте, месье, и успокойтесь, вспомнив хотя бы те ежедневные молитвы и благословения, какие за вашу доброту и заботу воссылало Богу столько людей, осчастливленных вами! - Друг мой, зачем вспоминать прошлое? - кротко возразил господин Гарди. - Если я делал угодное Богу, Он вознаградит меня... Я не только не смею гордиться тем, что сделал, но должен пасть во прахе, потому что шел по дурному пути, вне церкви... Меня, ничтожного, слепого человека, ввела в заблуждение гордость, а между тем какие великие гении смиренно покорялись велениям церкви! Я должен искупить грехи в слезах, уединении и умерщвляя свою плоть... надеясь, что воздающий Бог простит меня однажды... И тогда мои страдания послужат хотя бы для тех, кто еще греховнее меня. Агриколь не знал, что и отвечать. Он с немым ужасом смотрел на фабриканта. Слушая, как господин Гарди слабым голосом повторяет унылые банальности, видя его убитое лицо, он в страхе думал: с помощью какого волшебства успели эти святоши так ловко воспользоваться горем и духовным упадком несчастного и смогли спрятать его от всех, уничтожив таким образом один из самых великодушных, благородных, и просвещенных умов, отдававшихся когда-либо благу рода человеческого? Изумление кузнеца было так глубоко, что у него не хватало силы на бесплодный спор, тем более, что каждое слово вновь открывало ему бездну неизлечимого отчаяния, в которую почтенные отцы ввергли его бывшего хозяина, который, снова впав в мрачное уныние, молчал, не сводя глаз с зловещих изречений из "Подражания Христу". Наконец Агриколь вынул из кармана письмо Адриенны, в котором заключалась теперь его последняя надежда. Он подал его господину Гарди, сказав: - Одна из ваших родственниц... вы ее знаете, вероятно, только по имени... поручила мне... передать вам письмо. - Зачем... мне теперь... это письмо? - Умоляю вас... ознакомьтесь с его содержанием. Мадемуазель де Кардовилль ждет ответа... Речь идет о важных делах. - Для меня теперь существует... только одно важное дело! - отвечал господин Гарди, поднимая к небу покрасневшие от слез глаза. - Господин Гарди, - взволнованным голосом заговорил кузнец, - прочтите письмо... прочтите его хотя бы во имя нашей благодарности... благодарности, в которой мы воспитаем и наших детей, которые не будут иметь счастья знать вас... Да... прочтите это письмо... и если даже после этого вы не измените своего решения... ну, тогда, видно, делать нечего! Все будет кончено... для нас, бедных тружеников... Значит, мы, несчастные труженики, навек потеряли своего благодетеля, который обращался с нами, как с братьями... видел в нас друзей... подавал великодушный пример, которому рано или поздно последовали бы и другие... так что постепенно, мало-помалу, благодаря вам, освобождение пролетариев началось бы... Ну, что ж, несмотря ни на что для нас, детей народа, ваше имя навсегда останется священным, и мы будем произносить его всегда только с уважением и умилением, так как не можем помешать себе жалеть вас... Слезы прерывали речь Агриколя и не дали ему окончить. Его волнение дошло до предела. Несмотря на мужественную энергию, свойственную его характеру, он не мог сдержать слез и воскликнул: - Простите, простите, что я плачу, но я не могу... я оплакиваю не только себя... У меня сердце разрывается за тех хороших людей, которые долго будут горевать, узнав, что им никогда не видеть больше господина Гарди, никогда! Волнение и тон Агриколя были так искренни, его благородное открытое лицо, орошенное слезами, выражало такую трогательную преданность, что господин Гарди впервые за дни пребывания у преподобных отцов почувствовал, как его сердце словно слегка сжалось и ожило. Ему показалось, что животворящий луч солнца прорезал ледяной мрак, в котором он так долго прозябал. Он протянул руку кузнецу и сказал взволнованным голосом: - Друг мой... благодарю!.. Это новое доказательство вашей преданности... эти сожаления... все они меня трогают, волнуют... но это волнение сладко... в нем нет горечи... Я чувствую, что оно мне полезно... - Ах! - с проблеском надежды воскликнул Агриколь. - Не сдерживайтесь, послушайте голоса вашего сердца: оно подскажет вам, что вы должны устроить счастье любящих вас людей... А для вас... видеть их счастье... значит быть счастливым самому... Прочтите письмо великодушной девушки... оно, быть может, закончит то... что мне удалось начать... А если и это не поможет... тогда... Произнося последние слова, кузнец бросил полный надежды взгляд на дверь; затем он прибавил: - Умоляю вас, прочтите это письмо... Мадемуазель де Кардовилль просила меня подтвердить все, что в нем написано... - Нет... нет... я не должен его читать... - с колебанием говорил господин Гарди? - К чему? Зачем будить сожаления?.. Да... правда, я очень любил вас... у меня было много планов относительно вашего будущего... Но зачем об этом думать?.. Прошлое невозвратимо... - Как знать? - отвечал Агриколь, с радостью замечая нерешительность в тоне господина Гарди. - Прочтите сперва это письмо. Уступая настояниям кузнеца, господин Гарди неохотно распечатал письмо и начал читать. Постепенно на его лице появилось выражение умиления, благодарности, восхищения. Он дважды прерывал чтение и в горячем порыве, удивлявшем его самого, повторял: - О! Как это хорошо... как благородно! - Затем, прочитав письмо до конца, он, грустно вздохнув, заметил Агриколю: - Какое сердце у мадемуазель де Кардовилль! Какая доброта! Какой ум!.. Какие возвышенные мысли! Я никогда не забуду, с каким благородством она делает мне свое великодушное предложение! Дай Бог ей счастья... если оно здесь возможно, в этом грустном мире! - О! Поверьте, - продолжал с увлечением кузнец, - мир, в котором живут подобные люди и многие другие, если и не обладающие неоценимыми достоинствами той превосходной девушки, то все же достойные привязанности честных людей, - этот мир не состоит только из грязи, испорченности и злобы... Напротив, он свидетельствует в пользу человечества... Этот мир ждет вас, призывает вас... господин Гарди!.. Послушайтесь совета мадемуазель де Кардовилль, примите ее предложение... вернитесь к нам... вернитесь к жизни... ведь этот дом - сама смерть! - Вернуться в мир, где я так страдал?.. Покинуть это спокойное убежище?.. - нерешительно отвечал господин Гарди. - Нет! Нет! Я не могу... я не должен. - Я не рассчитывал на одного себя, чтобы убедить вас, - воскликнул с возрастающей надеждой кузнец. - У меня есть могущественный помощник (он указал на дверь), которого я приберегал напоследок... Он явится, если вы позволите. - Что хотите вы этим сказать, друг мой? - Эта хорошая мысль пришла на ум все той же мадемуазель де Кардовилль... впрочем, у нее других и не бывает. Зная, в какие опасные руки вы попали, зная коварную хитрость этих людей, стремящихся подчинить вас своей власти, она мне сказала: "Господин Агриколь, характер господина Гарди так добр и благороден, что его легко могли ввести в заблуждение... честное сердце с трудом ведь верит в чужую низость... Но есть человек... сан которого должен в данном случае внушить доверие господину Гарди... этот удивительный священник к тому же нам родня и сам чуть не сделался жертвой непримиримых врагов нашей семьи!" - Кто же этот священник? - спросил господин Гарди. - Аббат Габриель де Реннепон, мой приемный брат, - с гордостью объявил кузнец. - Вот благородный священник!.. Ах, если бы вы познакомились с ним раньше, вы бы не впали в отчаяние, а надеялись. Ваша печаль уступила бы его утешениям! - Где же он? - с любопытством и удивлением спрашивал господин Гарди. - Там, в приемной. Когда отец д'Эгриньи увидал его со мною, он страшно рассердился и велел нам уйти. Но славный Габриель заметил, что ему надо будет, быть может, побеседовать с вами о важном деле и потому он останется... Я же, как более нетерпеливый, попросту оттолкнул аббата, который хотел преградить мне путь, - и ворвался к вам... Очень уж мне хотелось повидать вас... Теперь вы, месье, примите Габриеля, не правда ли? Он не посмел войти без вашего позволения... Я пойду за ним. Вы поговорите и о религии... Право, его вера самая истинная, потому что она успокаивает, утешает, ободряет... вы это сами увидите... Может быть, благодаря мадемуазель де Кардовилль и Габриелю вы, наконец, возвратитесь к нам! - воскликнул кузнец, не имея сил скрыть свои радостные надежды. - Друг мой... нет... я не знаю... я боюсь... - со все возраставшим колебанием говорил господин Гарди, чувствуя невольно, что он ожил, согретый сердечными словами кузнеца. Воспользовавшись замешательством бывшего хозяина, Агриколь открыл двери и крикнул: - Габриель... брат мой... иди, иди... господин Гарди желает тебя видеть... - Послушайте, друг мой, - возражал господин Гарди, все еще колеблясь, но почти довольный тем, что его согласия добились, так сказать, силой. - Друг мой, что вы делаете? - Я зову нашего и вашего спасителя! - отвечал Агриколь, совсем опьянев от счастья и уверенный, что вмешательство Габриеля в дела господина Гарди будет успешным. По призыву кузнеца Габриель вошел в комнату господина Гарди. 33. ТАЙНИК Мы уже говорили, что в стенах многих комнат, занимаемых пансионерами преподобных отцов, были устроены некие тайники для облегчения непрерывного шпионажа, которым орден окружал тех, за кем он желал наблюдать. Господин Гарди находился в числе тех, за кем наблюдали. Поэтому возле его комнаты было устроено тайное помещение, в котором могли находиться два человека; труба, похожая на каминную, проветривала и освещала эту комнатку, в которой находилось и отверстие акустического прибора, помещенного так искусно, что в тайнике было слышно со всей ясностью каждое слово, произнесенное в соседней комнате: кроме того, несколько круглых дырочек, ловко прорезанных и замаскированных в различных местах, позволяли видеть все то, что происходило в комнате. В эту минуту в тайнике находились д'Эгриньи и Роден. Тотчас же после внезапного появления Агриколя и твердого ответа Габриеля, который объявил, что будет говорить с господином Гарди, если тот его позовет, отец д'Эгриньи, не желая производить шума, который вызвала бы его попытка помешать свиданию Агриколя с господином Гарди, но сознавая, какие опасные последствия могли произойти для планов ордена благодаря этому свиданию, отправился посоветоваться к Родену. Роден во время своего быстрого и счастливого выздоравливания жил в соседнем доме, также принадлежавшем иезуитам. Он сразу понял крайнюю серьезность положения. Признавая, что все меры, принятые отцом д'Эгриньи, чтобы воспрепятствовать свиданию с Агриколем, были вполне разумны и что исполнению его плана помешало только то, что кузнец слишком поторопился с приходом, Роден все-таки пожелал сам увидеть, услышать, обсудить и обдумать все, что произойдет при этом свидании, и тотчас же отправился вместе с отцом д'Эгриньи в тайник, немедленно послав при этом агента к парижскому архиепископу. Мы увидим дальше, для чего это было сделано. Преподобные отцы пришли в тайник в самый разгар беседы Агриколя с господином Гарди. Успокоенные вначале мрачной апатией, в которую был погружен господин Гарди и из которой его не могли вывести благородные побуждения кузнеца, почтенные отцы увидели, что опасность стала постепенно возрастать и принимать угрожающие размеры с той минуты, когда господин Гарди, поколебленный настояниями ремесленника, согласился ознакомиться с письмом мадемуазель де Кардовилль, и вплоть до того момента, когда Агриколь позвал Габриеля, чтобы нанести последний удар по колебаниям бывшего хозяина. Роден, благодаря неукротимой энергии своего характера, позволившей ему перенести ужасное и мучительное лечение доктора Балейнье, находился теперь вне всякой опасности. Его выздоровление шло очень быстро, хотя он сохранял пугающую худобу. Свет, падавший отвесно сверху на его желтый и блестящий череп, костлявые скулы, горбатый нос, подчеркивал своим сиянием все выпуклости его лица, которое было изображено резкими и густыми тенями. Его можно было принять за живой оригинал монахов-аскетов на тех мрачных картинах испанской школы, где из-под коричневого капюшона выглядывает голый череп цвета старой слоновой кости, скула мертвенного оттенка, потухший взор впалых глаз, а все остальное пропадает в мрачной полутьме, где еле-еле можно различить силуэт человека, стоящего на коленях в темной рясе и с веревкой вместо пояса. Это сходство казалось тем более поразительным, что Роден, наспех спускаясь из своей комнаты, не снял длинного халата из черной шерсти; более того, будучи чувствительным к холоду, он накинул на плечи черную суконную накидку с капюшоном, чтобы уберечь себя от холодного ветра. Отец д'Эгриньи, не попадая под луч света, вертикально падавшего в тайник, оставался в полутени. В ту минуту, когда мы представляем читателю обоих иезуитов, Агриколь только что вышел из комнаты, чтобы позвать Габриеля. Отец д'Эгриньи поглядел на Родена с глубокой гневной тревогой и, наконец, прошептал: - Без письма мадемуазель де Кардовилль увещания кузнеца не привели бы ни к чему. Неужели эта проклятая девица будет вечно препятствием, о которое разбиваются все наши планы? Как мы ни старались, она заключила союз с индусом, и если теперь аббат Габриель доведет все до конца и господин Гарди вырвется от нас, я не знаю, что и делать. Что делать?.. Право, отец мой, можно прийти в отчаяние, думая о будущем! - Нет, - сухо возразил Роден, если только в доме архиепископа немедленно исполнят мои приказания. - И тогда? - Тогда я отвечаю за все... но мне нужно иметь известные вам бумаги не позже чем через полчаса. - Они должны быть написаны и подписаны давно... я тотчас же передал ваше приказание - в самый день операции... Роден знаком прервал речь аббата д'Эгриньи и приложил глаза к отверстию, позволявшему видеть, что делается в соседней комнате. 34. НАСТОЯЩИЙ ПАСТЫРЬ Роден увидел в эту минуту, как в комнату господина Гарди вошел Габриель, которого ввел за руку кузнец. Присутствие двух молодых людей, одного - с мужественной открытой физиономией, а другого - одаренного ангельской красотой, являло такой резкий контраст с лицемерными лицами, окружавшими обыкновенно господина Гарди, что фабрикант, растроганный великодушными речами Агриколя, почувствовал, как его сердце, столь долго находившееся под гнетом, начинает биться свободно и легко. Габриель, хотя никогда раньше и не видел господина Гарди, был изумлен выражением его лица. Он узнавал в подавленном, страдальческом облике роковую печать, налагаемую нравственным давлением на ум и волю... Печать эта навеки ложится стигматом на жертвы ордена Иисуса, если их вовремя не освободить от этого человекоубийственного гнета. Роден и отец д'Эгриньи не пропустили ни одного слова из беседы, невидимыми свидетелями которой они были. - Вот он... мой дорогой брат... - сказал Агриколь господину Гарди, - вот он, лучший, достойнейший из священников... Послушайте его, и вы возродитесь для счастья и надежды и будете возвращены нам. Послушайте его, и вы увидите, как он сорвет маски с обманщиков, надувающих вас ложной набожностью. Да, да, он сорвет с них личины, потому что он сам был жертвой этих негодяев. Не правда ли, Габриель? Молодой миссионер движение