о, что он священник! Я заставлю этого предателя вспомнить, что он был солдатом... - Но, генерал... - Говорю вам, что я должен, наконец, наказать кого-нибудь, - с яростью воскликнул маршал. - Я должен, наконец, все эти мерзости и низости свести к одному живому лицу, которое мне за ник и ответит! Ведь моя жизнь сделалась адом... меня опутали со всех сторон... вы это знаете... И никто не старается избавить меня от гневных вспышек, которые меня сжигают на медленном огне! И мне не на кого рассчитывать!.. - Генерал, я не могу этого так оставить, - сказал Дагобер спокойным и твердым голосом. - Что такое? - Генерал, я не могу допустить, чтобы вы говорили, что вам не на кого рассчитывать... Кончится тем, что вы этому и в самом деле поверите! И вам будет еще тяжелее, чем тому, кто не сомневается в своей преданности и готов броситься за вас в огонь... Вы знаете, что я имею право так сказать о себе... Эти простые слова, сказанные прочувствованным тоном, привели маршала в чувство, потому что его великодушная и честная натура, на время ожесточенная гневом и неприятностями, быстро обрела врожденную справедливость... Обращаясь к Дагоберу, маршал сказал все еще взволнованным голосом, но уже спокойнее: - Ты прав... Я не могу сомневаться в тебе... я вспылил... подлое письмо вывело меня из себя... Право, можно с ума сойти... Я стал и несправедлив, и груб, и неблагодарен... и к тому же неблагодарен по отношению к кому... к тебе! - Не будем больше говорить обо мне, генерал. Ругайте меня сколько хотите, только верьте мне. Но что с вами произошло? Лицо маршала снова омрачилось, и он проговорил быстро и отрывисто: - Со мной произошло то, что меня презирают и мною пренебрегают! - Вас?.. Вами? - Да... мной, - с горечью отвечал маршал. - Впрочем, зачем скрывать от тебя новую рану! Я усомнился в тебе и должен тебя вознаградить. Узнай же все: с некоторого времени я замечаю, что мои старые товарищи по оружию постепенно отходят от меня... - А... так вот на что намекают в этом письме! - Да, именно на это... и, к несчастью, это вполне справедливый намек... - со вздохом и возмущением отвечал маршал. - Но это невозможно: генерал, вас так любят, так уважают... - Все это слова, а я тебе представляю факты. Наступает молчание, когда я куда-нибудь вхожу. Вместо товарищеской приязни мне оказывают церемонно-вежливый прием, - словом, я всюду подмечаю те почти неуловимые мелочи и тысячи оттенков, которые ранят сердце, но не дают возможности к чему-нибудь придраться! - Я не могу не верить вашим словам, - сказал пораженный Дагобер, - но решительно теряюсь... - Это невыносимо. Я решил сегодня добиться истины. Сегодня утром я пошел к генералу д'Авренкуру; мы были вместе полковниками императорской гвардии. Это олицетворенная честность и благородство. Я пришел к нему с открытым сердцем. "Я замечаю, - сказал я, - что со мной все стали очень холодны. Несомненно, кто-то распространяет на мой счет какую-нибудь клевету; скажите мне все; зная, за что на меня нападают, я смогу честно и открыто защищаться". - Ну и что же, генерал? - Д'Авренкур остался вежлив и бесстрастен. Он холодно отвечал мне: "Мне неизвестна клевета в ваш адрес, маршал". - "Не в маршале дело, мой милый д'Авренкур: мы старые солдаты, старые друзья. Быть может, я слишком придирчив в вопросах чести, но мне кажется, что и вы и мои другие друзья стали ко мне относиться менее сердечно, чем прежде. Отрицать это нельзя... я это вижу, знаю и чувствую". Тогда д'Авренкур ответил мне все с той же холодностью: "Я не замечал, чтобы к вам относились не с должным вниманием". - "Да разве в этом дело! - сказал я, крепко сжимая его руку, слабо отвечавшую на это дружеское пожатие, - я говорю о прежней дружбе, о сердечности, о доверии, с каким меня встречали прежде, а теперь ко мне относятся почти как к чужому. За что же это? Отчего такая перемена?" - По-прежнему сдержанный и холодный, д'Авренкур ответил: "Это вещь такая щекотливая, маршал, что я не могу ничего вам сказать по этому поводу!" У меня сердце забилось от гнева и обиды. Но что я мог сделать? Было бы безумием вызвать д'Авренкура на дуэль. Конечно, из чувства собственного достоинства я должен был положить конец этому разговору, только подтвердившему мои сомнения. Итак, - продолжал маршал, становясь все более и более возбужденным, - я лишаюсь уважения, на которое имею полное право, подвергаюсь презрению и даже не знаю причины - за что все это? Что может быть отвратительнее? Если бы привели хоть один факт, назвали хоть какой-то слух, я мог бы защищаться, отомстить наконец. Но ничего... ничего... ни слова... одна вежливая холодность, более оскорбительная, чем прямая обида... Нет... решительно... это уже слишком... а тут еще другие заботы! Какую я веду жизнь после смерти отца? Нахожу ли я покой или счастье хоть у себя в доме? Нет. Я возвращаюсь сюда, чтобы читать мерзкие письма! Дочери становятся все более и более равнодушными ко мне. Ну да, - прибавил он, видя изумление Дагобера. - А между тем я их так сильно люблю! - Ваши дочери равнодушны к вам? - переспросил пораженный солдат. - Вы их упрекаете в равнодушии? - Да Господи, не упрекаю нисколько; они меня не могли еще узнать! - Они не могли вас узнать? - волнуясь, с обидой начал Дагобер. - А про кого же им беспрестанно рассказывала их мать? А разве в беседах со мной вы не были для них всегда третьим участником разговора? Кого же мы учили их любить? Кого же, кроме вас? - Вы их защищаете... и это справедливо... они вас любят больше, чем меня! - с возрастающей горечью заметил маршал. Дагобера это так глубоко огорчило, что он только молча взглянул на маршала. - Ну да! - с болезненным возбуждением продолжал тот. - Ну да... это и низко и неблагодарно, но делать нечего! Сколько раз я тайно завидовал сердечному доверию, с каким мои дочери относятся к вам, между тем как со мной, своим отцом, они вечно пугливы. Если на их печальных лицах промелькнет когда-нибудь улыбка, то только когда они видят вас. А для меня - лишь холодность, почтительность и стеснительность... меня это убивает! Если бы я был уверен в их любви, я ничего бы не боялся, я все преодолел бы... Затем, увидав, что Дагобер бросился к дверям комнаты Розы и Бланш, маршал закричал: - Куда ты? - За вашими дочерьми, генерал. - Зачем? - Чтобы поставить их здесь перед вами и сказать: "Ваш отец думает, что вы его не любите..." - только это и сказать... тогда вы увидите... - Дагобер! Я запрещаю вам это! - Тут дело не в Дагобере... Вы не имеете права быть так несправедливы к бедным малюткам... И солдат снова направился к дверям. - Дагобер! Я вам приказываю остаться здесь. - Послушайте, генерал, - резко заговорил отставной конногренадер. - Я, конечно, солдат, ваш - подчиненный, ваш слуга наконец, но когда речь идет о защите ваших дочерей, тут нет ни чинов, ни отличий... Все следует выяснить... Я считаю самым лучшим, когда хорошие люди объясняются лицом к лицу... иного способа я не признаю. Если бы маршал не удержал его за руку, Дагобер был бы уже в комнате сирот. - Ни с места! - так повелительно крикнул маршал, что привычка к дисциплине заставила солдата опустить голову и замереть на месте. - Что вы хотели сделать? - начал маршал. - Добиться от моих дочерей признания в чувстве, которого они не испытывают? Зачем? Это не их вина... а моя, конечно... - Ах, генерал! - с отчаянием сказал солдат. - Я теперь даже не чувствую гнева... когда слышу, что вы так говорите о своих дочерях... Мне только страшно больно... сердце разрывается... Маршал, тронутый волнением Дагобера, продолжал уже гораздо мягче: - Ну ладно... хорошо... положим, я не прав... но позвольте... ответьте мне... я говорю теперь без горечи... без ревности... Разве мои дочери не доверчивее, не непринужденнее с вами, чем со мной? - Да, черт возьми, - воскликнул Дагобер, - с Угрюмом они еще непринужденнее, чем со мной, коли на то пошло! Ведь вы им отец... а как ни добр отец, он все-таки внушает почтение... Они со мной держатся свободно? Да, черт возьми, разве они могут быть ко мне почтительны, коли я нянчил их с колыбели, несмотря на мои усы и шесть футов росту... Кроме того... надо сказать правду: вы все это время, еще до смерти вашего отца, были все чем-то опечалены... озабочены... девочки это заметили, и то, что вы принимаете за холодность, - просто тревога за вас! Нет, генерал, вы несправедливы... вы жалуетесь на то, что они вас любят слишком! - Я жалуюсь на то, от чего страдаю... - сказал маршал. - Мне одному известны мои страдания... - И, верно, они очень сильны, - заметил солдат, заходя дальше, чем хотел, благодаря привязанности к сиротам, - потому что это слишком больно отзывается на тех, кто вас любит! - Новые упреки? - Ну да, упреки!.. - воскликнул Дагобер. - Жаловаться могли бы скорее ваши дети на то, что вы так холодны с ними и так плохо их знаете... - Довольно! - сказал маршал, насилу сдерживаясь. - Уж это слишком! - Конечно, довольно! - все с большим волнением говорил Дагобер. - В самом деле, зачем защищать бедных девочек, которые умеют только любить и быть покорными? К чему защищать их от несчастного ослепления отца? Маршал не удержался от нетерпеливого и гневного движения и продолжал с принужденным спокойствием: - Мне приходится постоянно иметь в виду все, что вы для меня сделали... чтобы прощать все, что вы себе позволяете... - Но отчего вы не хотите, чтобы я привел сюда ваших дочерей? - Да разве вы не видите, что эта сцена меня убивает? - воскликнул с раздражением маршал. - Разве вы не понимаете, что я не хочу, чтобы дети были свидетелями того, что я переживаю! Горе отца имеет свое достоинство, и вы должны были бы понимать его и уважать! - Уважать? Нет... потешу что причина его - несправедливость... - Довольно... довольно... - И мало того, что вы себя мучите, - продолжал Дагобер, - знайте, что вы уморите с горя и ваших детей, слышите?.. Не для того я их вез из Сибири... - Упреки! - Да! Уж коли хотите знать, вы неблагодарны и по отношению ко мне, потому что делаете ваших дочерей несчастными... - Вон отсюда! - с таким гневом закричал маршал, что Дагобер опомнился и, сожалея, что так далеко зашел, начал было: - Генерал, я виноват... был дерзок... простите меня... но... - Хорошо... я вас прощаю, но прошу оставить меня одного... - Генерал... позвольте одно слово... - Я прошу вас меня оставить... прошу как услуги... довольно вам этого? - говорил маршал, стараясь сдерживаться. Страшная бледность покрывала теперь лицо генерала, так недавно пылавшее от гнева. Этот симптом показался Дагоберу настолько опасным, что он снова начал просить: - Генерал... умоляю вас... позвольте мне хоть минуту... - Значит, уйти должен я, если вы не уходите? - сказал маршал, направляясь к двери. Эти слова были произнесены таким тоном, что Дагобер не осмелился больше настаивать и с жестом огорчения и отчаяния медленно вышел из комнаты. Спустя несколько минут маршал, после мрачного молчания и долгого болезненного колебания, во время которого он несколько раз подходил к двери в комнату дочерей, наконец пересилил себя и, отерев платком холодный пот, выступивший у него на лбу, быстрыми шагами направился к ним, стараясь скрыть свое волнение. 43. ИСПЫТАНИЕ Дагобер был совершенно прав, защищая своих детей, как он отечески называл Розу и Бланш, а между тем подозрения маршала относительно холодности его дочерей, к несчастью, объяснялись внешними проявлениями. Как маршал и говорил отцу, он не мог объяснить себе то грустное, боязливое смущение, которое овладевало девушками, когда они были с ним, и напрасно искал причину этого в их равнодушии. Иногда ему казалось, что он не мог достаточно хорошо скрыть горе об их умершей матери и этим, так сказать, внушил им мысль, что они не могут утешить его. То ему казалось, что он недостаточно был нежен с ними и оттолкнул их солдатской грубостью. То он с горечью уверял себя, что из-за долгой разлуки с ними он казался им чужим. Словом, целый ряд самых малообоснованных предположений завладевал его умом, а как только семена сомнения, недоверия, боязни брошены, то, рано или поздно, с роковым упорством они дадут ростки. Тем не менее, хотя маршал страдал от холодности дочерей, его привязанность к ним была настолько велика, что горе от возможной разлуки с ними вызывало в нем те колебания, которые отравляли ему жизнь; это была мучительная борьба между отцовской любовью и долгом, который он почитал священным. Что касается клеветы, искусно распускаемой среди старых товарищей маршала и влиявшей на их отношения к нему, то ее распространяли друзья княгини де Сент-Дезье. Позже мы объясним смысл и цель этих отвратительных слухов, которые вместе с другими ранами, наносимыми сердцу маршала, доводили его до крайнего предела отчаяния. Обуреваемый гневом и возбуждением, в какое его приводили эти беспрестанные _булавочные уколы_, как он их называл, маршал грубо обошелся с Дагобером, неосторожные слова которого его задели. Но после ухода солдата убежденная защита Дагобером Розы и Бланш пришла на ум маршалу среди раздумий, и он начал сомневаться в верности своих предположений. Тогда он решился на испытание, и, если бы оно подтвердило сомнения в любви дочерей, он готов был выполнить страшный замысел. Он направился в комнату дочерей. Так как шум его разговора с Дагобером смутно долетал до девушек, несмотря на то что они спрятались у себя в спальной комнате, то, конечно, их бледные лица были очень встревожены при появлении отца. Девочки почтительно встали, когда маршал вошел, но тесно жались друг к другу и испуганно трепетали. А между тем на лице отца не видно было ни гнева, ни строгости: его черты выражали глубокую горесть, которая, казалось, говорила: "Дети мои... я страдаю... я пришел к вам, чтобы вы меня успокоили... любите меня... или я умру!" Это так ясно _запечатлелось_ на лице маршала, что если бы девушки послушались первого душевного движения, то они бросились бы к нему в объятия... Но им припомнились слова письма, что всякое выражение нежности с их стороны тяжело для отца, они обменялись взглядом, но остались на месте. По роковой случайности и маршал в эту минуту сгорал от желания открыть объятия детям. Он смотрел на них с обожанием и сделал легкое движение как бы для того, чтобы позвать их, не осмеливаясь на большее из страха оказаться непонятым. Девочки, повинуясь пагубным анонимным внушениям, остались молчаливы, неподвижны и испуганны, а отец принял это за выражение полного равнодушия. При виде внешнего безразличия маршалу показалось, что сердце его замирает; больше он не мог сомневаться: дочери не понимали ни страшного горя, ни его безнадежной любви. "По-прежнему холодны! - подумал он. - Я не ошибался". Стараясь, однако, скрыть то, что он испытывал, он сказал почти спокойно, приближаясь к ним: - Здравствуйте, девочки... - Добрый день, батюшка! - отвечала менее робкая Роза. - Я вчера не смог с вами увидеться... - взволнованным голосом продолжал он. - Я был очень занят... речь шла о службе... об очень важном вопросе... Вы не сердитесь... что я не повидал вас?.. Стараясь улыбнуться, он, конечно, умолчал, что приходил взглянуть на них ночью, чтобы успокоиться после тяжелой вспышки горя. - Не правда ли, вы мне прощаете... что я так забыл вас? - Да, батюшка! - отвечала Бланш, опуская глаза. - А если бы я принужден был уехать на время, - медленно проговорил отец, - вы бы меня извинили?.. Вы бы скоро утешились? Не правда ли? - Нам было бы очень грустно, если бы наше присутствие вас в чем-нибудь стесняло... - сказала Роза, вспомнив наставления письма. В этом ответе, робком и смущенном, маршал заподозрил наивное равнодушие. Он больше не мог сомневаться в отсутствии привязанности дочерей. "Все кончено, - думал несчастный отец, не сводя глаз со своих детей, - ничто не отозвалось в их сердце... Уеду я... или останусь - им все равно!.. Нет, я ничего для них не значу, потому что в эту торжественную минуту, когда они видят меня, быть может, в последний раз... дочерний инстинкт не подсказывает им, что их любовь могла бы меня спасти". Под влиянием тягостной мысли маршал с такой тоской, с такой любовью взглянул на девушек, что Роза и Бланш, взволнованные, испуганные, невольно уступили неожиданному порыву и бросились на шею отцу, покрывая его лицо поцелуями и слезами. Маршал не сказал ничего; девушки тоже не промолвили ни слова, но все трое разом поняли друг друга... Точно электрическая искра внезапно пробежала по их сердцам и соединила их. И страх, и сомнения, и коварные советы - все было забыто в этом непреодолимом порыве, бросившем дочерей в объятия отца. В роковую минуту, когда неизъяснимое недоверие должно было разлучить их навеки, внезапный порыв придал им веру друг в друга. Маршал все понял; но у него не хватало слов выразить свою радость... Растроганный, растерянный, он целовал волосы, лоб и руки девочек, вздыхая, плача и смеясь в одно и то же время; казалось, он сошел с ума от ликования, обезумел, опьянел от счастья. Наконец он воскликнул: - Вот они опять мои... я нашел их... да нет... я их и не терял... Они меня всегда любили... О теперь я не сомневаюсь... Они меня любили... они только боялись... не смели мне открыться... я внушал им страх... А я-то думал... но я сам во всем виноват... Ах, как это приятно... как придает силы... мужества... какие надежды возбуждает... Ну, теперь, ха-ха-ха! - плакал он и смеялся, одновременно целуя и обнимая дочерей, - пусть все меня мучают... презирают... Я вызываю всех на бой... Ну, милые мои голубые глаза, поглядите на меня... прямо в лицо... ведь вы меня возвращаете к жизни! - Папа! Так вы нас, значит, любите, как и мы любим вас? - с очаровательной наивностью воскликнула Роза. - И мы можем часто-часто, всякий день вас обнимать, ласкать и радоваться, что вы с нами? - И, значит, нам можно будет отдать вам всю любовь и нежность, которые мы сберегали в глубине сердца и которые - увы! - к нашему горю, мы не могли вам выказать? - И можно высказать вслух то, что мы произносим только шепотом? - Можно... можно, мои дорогие, - говорил маршал, задыхаясь от радости. - Да кто же вам раньше мешал, дети?.. Ну, не нужно... не отвечайте... забудем прошлое... Я все понимаю: мои заботы... вы их объясняли не так... и это вас огорчало... А я, видя вашу печаль... объяснял ее по-своему... потому что... Да нет... я совсем говорить не могу... я могу только смотреть на вас... У меня голова кругом пошла... это все от счастья... - Да, папочка, смотрите на нас... вот так, в самые глаза... в самую глубину сердца, - с восторгом говорила Роза. - И вы прочтете там, как мы счастливы и как любим вас! - прибавила Бланш. - "Вы"... "вы", это что значит? Я говорю "вы" оттого, что вас двое... вы же должны мне говорить "ты"... - Папа, дай руку! - сказала Бланш, прикладывая руку отца к своему сердцу. - Папа, дай руку! - сказала Роза, завладевая другой рукой отца. - Веришь ли ты теперь нашей любви, нашему счастью? - спрашивали сестры. Трудно передать выражение нежной гордости и детской любви, сиявших на прелестных лицах близнецов, в то время как отец, приложив свои руки к девственным сердцам, с восторгом чувствовал их радостное, быстрое биение. - Да! Только радость и нежная любовь могут заставить сердце так биться! - воскликнул маршал. Глухой, подавленный вздох заставил обе темнокудрые головы и седую разом обернуться к двери. Они увидели высокую фигуру Дагобера и черную морду Угрюма, поводившую носом у колен своего хозяина. Солдат, вытирая усы и глаза клетчатым синим платком, не двигался, точно статуя бога Терма. Справившись с волнением, он покачал головой и хриплым от слез голосом сказал маршалу: - Что?! Ведь я вам говорил! - Молчи уж! - сказал маршал, многозначительно кивнув головой. - Ты был лучшим отцом для них, чем я... Иди, целуй их... я больше не ревную! И маршал протянул руку Дагоберу, которую тот дружески пожал, между тем как девушки бросились на шею солдату, а Угрюм, желая принять участие в семейном празднике, встал на задние лапы и положил передние на плечи хозяина. Наступила минута глубокого молчания. Состояние небесного покоя и радости, наполнявшее сердца всех участников этой сцены, было прервано отрывистым лаем Угрюма, который из двуногого снова стал четвероногим. Счастливая группа разъединилась: все оглянулись и увидали глупую рожу Жокриса. У него было еще более бессмысленное и самодовольное выражение, чем обычно; он неподвижно стоял в дверях, вытаращив глаза, держа в руках вечную корзину с дровами, а под мышкой метелку для смахивания пыли. Ничто так не располагает к веселью, как счастье. Несмотря на то что появление Жокриса было некстати, Роза и Бланш разразились очаровательным, звонким смехом при виде забавной фигуры. А если Жокрис мог вызвать смех у дочерей маршала, так давно не смеявшихся, то он заслуживал снисхождения, и маршал ласково ему сказал: - Ну... чего тебе надо? - Господин герцог, это не я!.. - отвечал Жокрис, прикладывая руку к сердцу, точно он произносил клятву. При этом метелка упала на ковер. Смех молодых девушек усилился. - Как это не ты? - спросил маршал. - Сюда, Угрюм! - крикнул Дагобер, потому что почтенная собака инстинктивно ненавидела дурака и приблизилась к нему рыча. - Нет, ваша светлость, это не я... - продолжал Жокрис. - Это лакей мне сказал, чтобы я сказал господину Дагоберу, как понесу дрова, чтобы он сказал господину герцогу, как я понесу дрова в корзине, что его просит господин Робер. При этой новой глупости Жокриса молодые девушки захохотали еще сильнее. Имя Робера заставило маршала вздрогнуть. Это был подосланный Роденом эмиссар, подбивавший его на опасную попытку похищения Наполеона II. Помолчав несколько минут, маршал сказал Жокрису: - Попроси господина Робера подождать меня внизу, в кабинете. - Хорошо, господин герцог! - кланяясь до земли, отвечал Жокрис. Дурак вышел, а маршал весело сказал дочерям: - Вы понимаете, что в такую минуту я не расстанусь со своими деточками даже ради господина Робера! - И отлично, папочка! - весело воскликнула Бланш. - Мне очень не нравится этот господин Робер. - Есть у вас письменные принадлежности? - спросил маршал. - Есть, папа... вот все здесь на столе, - отвечала поспешно Роза, указывая на небольшой письменный стол, к которому маршал быстро направился. Из деликатности девочки остались у камина и нежно обнялись, как бы делясь между собой неожиданным счастьем, посетившим их в этот день. Маршал сел за письменный стол и знаком подозвал к себе Дагобера. Продолжая очень быстро, твердым почерком писать записку, он, улыбаясь, прошептал так, чтобы дочери не слышали: - Знаешь, на что я решился, когда шел сюда? - На что, генерал? - Пустить себе пулю в лоб... Девочки спасли мне жизнь, - и маршал продолжал писать. При этом признании Дагобер сделал движение, а затем шепотом прибавил: - Ну, из ваших пистолетов это не удалось бы... Я капсюли-то снял... Маршал взглянул на него с удивлением. Солдат утвердительно кивнул головой и прибавил: - Ну, теперь, слава Богу, со всем этим покончено?.. Вместо ответа маршал показал блестящим от нежной радости взором на своих дочерей. Затем, запечатав письмо, он сказал: - Отдай это господину Роберу... я увижусь с ним завтра... И, обращаясь к дочерям, маршал весело прибавил, протягивая руки: - Ну, а теперь, сударыни... по поцелую за то, что я пожертвовал ради вас господином Робером!.. Кажется, я заслужил его? Роза и Бланш бросились отцу на шею. Почти в эту же минуту вечные странники, разделенные пространством, обменивались таинственными мыслями. 44. РАЗВАЛИНЫ АББАТСТВА УСЕКНОВЕНИЯ ГЛАВЫ ИОАННА ПРЕДТЕЧИ Солнце на закате. В глубине громадного соснового леса, в мрачном уединении высятся развалины старинного монастыря, выстроенного в память _Усекновения главы Иоанна Предтечи_. Плющ, мох и другие вьющиеся растения густо обвивают почерневшие от времени развалины, вырисовывающиеся на мрачном фоне леса то полуразрушенной аркадой, то остатком стены со стрельчатым окном. Господствуя над развалинами, полузакрытая лианами, на полуразрушенном пьедестале стоит громадная каменная, частью изуродованная статуя. Страшная, мрачная статуя. Она представляет обезглавленного человека в длинной античной тоге, с блюдом в руках; на блюде лежит голова - его собственная голова. Эта статуя изображает мученика Иоанна, обезглавленного по требованию Иродиады. Вокруг царит торжественное молчание, прерываемое время от времени шелестом колеблемых ветром ветвей огромных сосен. Облака медного цвета, багровые от заката, медленно проносятся над лесом, отражаясь в быстром ручейке, который протекает через разрушенное аббатство, а дальше пробирается по скалам. Вода течет, облака плывут, вековые деревья трепещут, шепчет легкий ветерок. Вдруг в сумраке чащи, образованном густыми верхушками, где неисчислимые стволы деревьев теряются в беспредельной дали, показывается человеческая фигура... Это женщина. Она медленно приближается к развалинам... Вот она уже достигла их... ее нога ступает на землю, некогда благословенную... Эта женщина бледна, взгляд ее печален, ноги запылены, длинное платье волочится по земле, походка колеблющаяся, изнемогающая... У источника, у подножия статуи святого, лежит громадный камень. На него-то и упала эта женщина, измученная и задыхающаяся от усталости. А между тем сколько дней, лет, веков она ходит, ходит, не уставая никогда! В первый раз почувствовала она непреодолимое изнеможение... В первый раз изранены ее ноги... В первый раз та, которая ровным, безразличным и твердым шагом попирала движущуюся лаву знойных пустынь - волны раскаленного добела песка, поглощавшие целые караваны, та, которая таким же твердым, презрительным, спокойным шагом шла по вечным снегам полярных стран, ледяных пустынь, где не могло жить ни одно человеческое существо, та, которую щадили и истребительное пламя пожара, и воды необузданного потока, та, которая уже столько веков не имела ничего общего с человечеством, - впервые почувствовала боль... Ее ноги истекают кровью... члены разбиты усталостью... ее мучит палящая жажда... Она сознает это недомогание... Она страдает... и сама не смеет этому поверить... Радость была бы слишком велика... Но вот она чувствует, что ее иссохшее горло конвульсивно сжимается, что оно в огне... Увидав источник, она спешит к нему на коленях, чтобы утолить жажду чистой, прозрачной, зеркальной влагой. Но что же происходит?.. Едва только ее воспаленные губы прильнули к холодной и чистой влаге, она разом перестала пить и, упираясь обеими руками в землю, жадно всматривается в свое изображение, отражающееся на прозрачной зеркальной поверхности воды... И, вдруг забывая о пожирающей жажде, она испускает крик... Это был крик глубокой, благоговейной, беспредельной радости, походивший на благодарственную молитву Творцу. Она увидела, что постарела... В несколько дней, часов, минут, может быть, сейчас, в этот миг... она достигла старости... Она, которой свыше восемнадцати веков назад было двадцать лет и которая влачила через миры и поколения неувядающую молодость, она постарела... Она могла, значит, надеяться на смерть... Каждая минута жизни приближала ее к могиле... С невыразимой надеждой встает она на ноги, поднимает голову к небесам и молитвенно складывает руки... И ее глаза останавливаются на статуе обезглавленного Иоанна... Голова, которую мученик держал в руках, казалось, сквозь полусомкнутые каменные ресницы посылала блуждающей еврейке взгляд, полный жалости и милосердия... И это она... Иродиада... потребовавшая среди нечестивого опьянения языческого пира казни этого святого!.. У ног статуи мученика, в первый раз после стольких веков, бессмертие, давившее Иродиаду, казалось, сжалилось над ней... - О неисповедимая тайна! О Божественная надежда! - воскликнула она. - Гнев небес наконец смягчается! Рука Господня привела меня к ногам святого мученика... и у его ног я снова становлюсь человеческим существом... Ведь это для отмщения за его смерть Господь осудил меня на вечное странствование... О Боже, пусть я буду прощена не одна... Тот ремесленник... как и я, царская дочь, обречен на вечное странствование... Может ли он надеяться, что когда-нибудь наступит конец и его вечным скитаниям?.. Где он, Господи... где он?.. Ты отнял у меня дар видеть и слышать его сквозь дальние пространства: верни мне этот Божественный дар в эту последнюю, великую минуту. Да, Господи... теперь, когда Ты возвратил мне человеческие немощи, которые я благословляю как конец моих вечных мучений, мое зрение утратило способность видеть сквозь беспредельность, и слух не может больше внимать человеку, который странствует с одного конца Вселенной на другой... Ночь наступила... темная, бурная ночь. Поднялся ветер в сосновой чаще. За черными верхушками деревьев, из мрачных черных туч медленно восходил серебряный диск луны... Молитва еврейки была услышана... Ее глаза закрылись, руки сомкнулись, и она стояла на коленях среди развалин, неподвижная, как надгробный памятник. И было ей тогда странное видение!!! 45. ГОЛГОФА Вот что привиделось Иродиаде. На вершине голой, утесистой, крутой горы - Голгофа. Солнце закатывается так же, как оно закатывалось, когда изнемогавшая от усталости еврейка дотащилась до развалин монастыря. На Голгофе - большое распятие, которое господствует и над горой и над окружающей ее бесконечной, голой, бесплодной пустыней. Распятый выделяется своей мертвенной бледностью на мрачной темно-синей пелене облаков, покрывающей все небо и приобретающей темно-лиловый оттенок по направлению к горизонту. А на горизонте заходящее солнце оставило за собой мрачные, словно кровавые полосы. Нигде ни признака растительности, и - как далеко может видеть глаз - всюду одна угрюмая, песчаная и каменистая пустыня, точно дно высохшего океана... Мертвое молчание. Только изредка реют громадные черные, желтоглазые коршуны с ощипанными красными шеями; опустившись в угрюмую долину, они рвут на части свою кровавую добычу, похищенную в более плодородных местах. Как могла быть здесь, так далеко от человеческого жилища, устроена Голгофа, место молитвы? Она была устроена кающимся грешником во искупление зла, причиненного людям. И чтобы получить прощение, он на коленях вполз на эту гору и жил здесь отшельником у подножия креста, едва прикрываемый от бурь соломенной крышей шалаша, давно снесенного теперь ветром. Солнце опускается все ниже. Небо темнеет... полосы света на горизонте, недавно пурпуровые, потухают, точно раскаленное докрасна остывающее железо. И вот по горе, со стороны, противоположной закату, слышится шум скатывающихся камней. Ноги путника, пройдя по равнине, уже час как взбираются по обрывистому склону горы, заставляя скатываться эти камни. Путника еще не видно, а только слышны его ровные, твердые, медленные шаги. Но вот он достиг вершины горы, и его высокая фигура вырисовывается на небосклоне. Странник так же бледен, как распятый Христос. По его широкому лбу, от одного виска к другому тянется черная полоса. Это он, ремесленник из Иерусалима... Ремесленник, озлобленный нищетой, гнетом и несправедливостью, тот самый, который, не чувствуя жалости к страданиям Богочеловека, изнемогавшего под тяжестью креста, грубо сказал Ему, отталкивая Его от своего жилища: - _Иди... иди... иди..._ И с того дня мстящий Бог сказал ремесленнику из Иерусалима: - _Иди... иди... иди..._ И он шел... вечно шел... И, сверх этой мести, Бог давал ему иногда в спутники смерть, а бесчисленные могилы отмечали, как дорожные столбы, его смертоносный путь по свету. И когда невидимая рука Господа толкала его в необозримую пустыню, вроде той, где он брел сегодня, он радовался: для него это были дни отдыха, потому что, проходя по этим просторам, взбираясь по крутому склону, он не слыхал, по крайней мере, похоронного перезвона колоколов, которые всегда, всегда сопровождали его шествие по населенной местности. Погруженный в черную бездну дум, склонив голову на грудь, вперив глаза в землю, он каждый день шел по роковому пути, куда вела его невидимая рука. И теперь он, пройдя долину, поднимался на гору, не глядя на небо, не замечая ни Голгофы, ни креста. Он думал о последних потомках своего рода; по смертельной тоске, сжимавшей его сердце, он чувствовал, что им снова грозит страшная опасность. И в горьком отчаянии, глубоком, как море, ремесленник из Иерусалима сел у подножия креста. В эту минуту последний луч солнца, прорвавшись сквозь тучи, озарил и вершину горы, и Голгофу ярким огненным лучом, подобным отсвету пожара. Еврей сидел, склонив голову на руки... Его длинные волосы, развеваемые ветром, покрыли бледное лицо, и, откинув их рукой, он вздрогнул от изумления... он, не изумлявшийся больше ничему... Жадным взором глядел он на прядь своих волос, оставшихся в руке... Его волосы, раньше черные, как смоль... поседели... И он постарел, как Иродиада... Течение его возраста, не изменявшееся восемнадцать веков... возобновило свой путь... И он, как Иродиада, мог, значит, надеяться на смерть... Упав на колени, он простер руки и обратил лицо к небу, чтобы спросить у Господа объяснения тайны, внушавшей ему сладкую надежду... И тогда его глаза остановились на распятии, которое господствовало над Голгофой; так и глаза еврейки-странницы были прикованы к гранитным векам Святого Мученика. И, казалось, Христос, со склоненной под тяжестью тернового венца главой, взглянул с кротостью и прощением на ремесленника, которого Он проклял столько веков тому назад... А тот, стоя на коленях, откинувшись назад в позе боязни и молитвы, с мольбой и страхом простирал к Нему руки... - О Христос! - воскликнул еврей. - Карающая рука Создателя привела меня к ногам тяжелого креста, который Ты нес, изнемогая от усталости... и я в своей безжалостной жестокости не дал Тебе отдохнуть у порога моего жилища... я оттолкнул Тебя, сказав: "Иди!.. иди!.." И вот опять я у этого креста... после веков скитания... и здесь я вижу, что волосы мои поседели... О Христос! Неужели по Своей благости Ты меня простил? Неужели я достиг конца своих многовековых скитаний? Неужели Твое небесное милосердие дарует мне, наконец, покой могилы... покои, который, увы, меня всегда избегал? О, если Ты сжалился надо мной, сжалься и над той женщиной... муки которой равны моим!.. Защити и моих последних потомков! Какова будет их участь? Господи, один из них, развращенный несчастьем, уже погиб, исчез с лица земли. Не потому ли и поседели мои волосы? Неужели искупление моей вины настанет лишь тогда, когда не останется ни одного отпрыска моего проклятого рода? Или, быть может, это доказательство Твоей всемогущей доброты, возвращающей меня человечеству, знаменует также прощение и милость к ним? Выйдут ли они победителями из угрожающих им опасностей? Добьются ли они общего спасения, исполняя завет милости и добра, каким хотел одарить человечество их предок? Или же, неумолимо осужденные Тобою, как проклятые потомки проклятого рода, они обречены искупить первородный грех и мое преступление? О Боже! Поведай, буду ли я прощен с ними? Или они будут наказаны со мной? Хотя сумерки уже сменились бурной темной ночью, еврей все еще молился у подножия креста. 46. СОВЕТ Следующая сцена происходит в особняке Сен-Дизье. На другой день после примирения маршала с дочерьми. Княгиня с глубоким вниманием прислушивалась к словам Родена. Преподобный отец стоял, по обыкновению, спиной к камину, засунув руки в карманы старого коричневого сюртука. Его грязные башмаки наследили на горностаевом ковре, лежащем перед камином. На мертвенном лице иезуита выражается глубокое удовлетворение. Госпожа де Сен-Дизье, одетая с приличным матери церкви скромным кокетством, не сводила с него глаз, так как Роден окончательно вытеснил отца д'Эгриньи из головы ханжи. Хладнокровие, дерзость, ум, жестокий и властный характер бывшего _социуса_ покорили гордую женщину и внушили ей почтение, смешанное с восторженным изумлением. Ей нравились даже циничная нечистоплотность и грубость этого святоши, они являлись для нее чем-то извращенно-приятным, чему она предпочла изящество и изысканные манеры надушенного красавца, почтенного отца д'Эгриньи. - Да, - говорил Роден убежденно и проникновенно, потому что такие люди не снимают личины даже среди сообщников, - новости из нашего убежища Сент-Эрем прекрасны. Господин Гарди... этот трезвый ум, этот свободомыслящий... вступил в лоно католической апостольской римской церкви. Роден произнес последние слова лицемерно-гнусавым тоном, а ханжа набожно преклонила голову. - Благодать коснулась этого нечестивца, - продолжал Роден, - и так глубоко, что в своем аскетическом рвении он захотел даже принести монашеские обеты, которые связывают его с нашим святым орденом. - Так скоро, отец мой? - изумилась княгиня. - Наши статуты воспрещают подобную поспешность, если дело идет не о кающемся, находящемся на смертном одре, in articulo mortis, и желающем войти в наш орден, чтобы умереть монахом и завещать нам свое имущество... во славу Божию. - Разве господин Гарди в таком безнадежном состоянии, отец мой? - спросила княгиня. - Его пожирает горячка. После ряда ударов, чудесно направивших его на путь спасения, - набожно продолжал Роден, - слабый, тщедушный человек совершенно изнемог физически и нравственно. Так что пост, умерщвление плоти и божественные радости экстаза как нельзя скорее откроют ему путь к вечной жизни; очень возможно, что через несколько дней... И преподобный отец многозначительно покачал головою. - Так скоро... неужели? - Почти наверняка. Поэтому я и мог его принять на условии in articulo mortis в нашу общину, которой он и оставил по правилу все свое имущество, наличное и будущее... так что теперь ему остается только заботиться о спасении души... Еще одна жертва философии, вырванная из когтей сатаны!.. - О отец мой! - с восторгом воскликнула ханжа. - Какое чудесное обращение! Отец д'Эгриньи рассказывал мне, как вам пришлось бороться против влияния аббата Габриеля... - Аббат Габриель, - продолжал Роден, - наказан за вмешательство в дела, которые его не касаются... и за кое-что другое... Я потребовал его отлучения... и епископ отлучил его от церкви и отнял приход... Говорят, что теперь, от нечего делать, он бегает по холерным больницам, чтобы напутствовать умирающих христианскими утешениями... Этого запретить нельзя... хотя от такого бродячего утешителя и несет еретиком за целое лье... - Это опасный ум, - продолжала княгиня, - потому что он имеет большое влияние на других. Ведь нужно было ваше замечательное, неотразимое красноречие, чтобы заставить господина Гарди забыть отвратительные советы этого аббата, соблазнявшего его вернуться к светской жизни... Право, отец мой, вы просто Святой Иоанн Златоуст... - Хорошо, хорошо, - грубо оборвал ее Роден. - Я не падок до лести. Приберегите это для других. - А я вам говорю, что это так, отец мой, - с горячностью настаивала княгиня. - Вы заслуживаете название Златоуста. - Да будет же вам, - грубо отвечал Роден, пожимая плечами. - Какой я Златоуст? У меня губы слишком синие, а зубы слишком черные для этого... Вы шутите, с вашими золотыми устами... - Но, отец мой... - Но меня на эту приманку не изловите, - дерзко продолжал Роден. - Я ненавижу комплименты и сам их никому не говорю. - Извините, что я оскорбила вашу скромность, отец мой, - смиренно проговорила ханжа. - Я не могла сдержаться, чтобы не выразить своего восторга. Ведь вы все это предсказали... предвидели за несколько месяцев... И вот уже два члена семьи Реннепонов _чужды интересов наследования_... Роден смягчился и одобрительно взглянул на княгиню, слыша, как она определила положение покойных наследников, так как г-на Гарди уже нечего было считать в живых благодаря его дару в общину и самоубийственному аскетизму. Святоша продолжала: - Один из них, дрянной ремесленник, дошел до гибели благодаря своим порочным наклонностям... Другого вы привели на путь спасения, развивая инстинкты любви и нежности... Как же не прославлять вашу предусмотрительность? Ведь вы и раньше сказали: "Я буду воздействовать на их страсти, чтобы достигнуть цели". - Пожалуйста, не торопитесь меня прославлять... - с нетерпением крикнул Роден. - А ваша племянница? А индус? А дочери маршала Симона? Они разве тоже удостоились христианской кончины? Или они не заинтересованы в наследстве? Значит, нам еще рано... прославлять себя... - Вы, конечно, правы. - Нечего поэтому хвастаться прошлым, а надо, не теряя времени, подумать о будущем... Великий день приближается, первое июня не за горами... Но дай Бог, чтобы эти четыре члена семьи не дожили в состоянии нераскаянности до этого срока и не получили бы огромного наследства: оно в их руках будет орудием погибели, а в руках нашего ордена - орудием прославления Бога и церкви. - Это совершенно верно, отец мой. - А кстати, вы должны были повидаться с адвокатами по делу вашей племянницы... - Я с ними виделась, и как ни слаба надежда на успех, но попытаться можно. Мне обещали сообщить сегодня, могу ли я на законном основании... - Отлично... в ее новом положении, может быть, и удастся... ее _обратить_. Теперь, когда она сошлась с индусом, эти два язычника сияют от счастья, как бриллиант... ничем и не зацепишь их... даже зубами Феринджи... Но будем надеяться, что небо накажет их за греховное, преступное счастье... Разговор был прерван появлением отца д'Эгриньи, который вошел в комнату с победоносным видом и воскликнул: - Победа! - Что такое? - спросила княгиня. - Он уехал сегодня ночью! - Кто? - осведомился Роден. - Маршал Симон! - отвечал д'Эгриньи. - Наконец-то! - сказал Роден, не скрывая глубокой радости. - Вероятно, разговор с д'Авренкуром переполнил чашу терпения, - воскликнула ханжа. - Я знаю, что он с ним имел объяснение по поводу слухов, о распространении которых я старалась... Для борьбы с нечестивцами всякие средства хороши! - Вы знаете какие-нибудь подробности? - Я только что от Робера. Маршал уехал с его бумагами, так как приметы их по паспорту схожи. Только одно очень удивило вашего посланника. - Что именно? - спросил Роден. - До сих пор ему приходилось бороться с колебаниями маршала, все время угрюмого и печального... А вчера у него, напротив, был такой сияющий вид, что Робер даже спросил о причине этого. - Ну и что же? - удивились Роден и княгиня. - "Я самый счастливый человек в мире, - отвечал маршал, - и с радостью и счастьем еду исполнять священный долг!" Все трое действующих лиц этой сцены молчаливо переглянулись. - Что могло так быстро изменить настроение духа маршала? - задумчиво сказала княгиня. - Мы, напротив, рассчитывали, что он решится на это с горя и досады. - Ничего не понимаю! - повторил Роден. - Но раз он уехал, это все равно... Надо, не теряя ни минуты, повлиять на его дочерей... Увез ли он этого проклятого солдата? - Нет... к несчастью, - отвечал д'Эгриньи. - А он теперь вдвойне для нас опасен, так как научен опытом прошлого... Единственный же человек, который мог бы нам помочь в этом деле, к несчастью, заболел холерой. - О ком вы говорите? - спросила княгиня. - О Мороке... на него можно было рассчитывать всегда, всюду и во всем... К несчастью, если он и справится с холерой, его ждет другая ужасная, неизлечимая болезнь... - Что такое? - Недавно его укусила собака, и, оказывается, она была бешеная. - О, какой ужас! - вскричала княгиня. - Где же теперь этот несчастный? - В холерной больнице покуда... потому что бешенство его еще не проявилось... Повторяю, это двойное несчастье, потому что этот человек предан, решителен и готов на все. Да, трудно нам будет теперь добраться до этого солдата, а попасть к дочерям маршала Симона минуя его невозможно! - Это так, - заметил задумчиво Роден. - Особенно после того, как анонимные письма навели на новые подозрения. - А кстати об этих письмах, - прервал аббата д'Эгриньи Роден. - Надо вам сообщить один факт, который необходимо знать на всякий случай. - В чем дело? - Кроме известных вам анонимных писем, маршал получал и другие, о которых вы не знаете. В них всеми возможными средствами восстанавливали его против вас, напоминали все зло, которое вы ему причинили, и насмехались над ним, обращая его внимание на то, что ваше духовное звание лишает его возможности даже отомстить вам. Невольно покраснев, д'Эгриньи с недоумением взглянул на Родена. - Но во имя какой цели... вы, ваше преподобие, так действовали? - спросил он. - Во-первых, чтобы отклонить от себя подозрения, которые могли быть пробуждены письмами; затем, чтобы довести маршала до полного бешенства, напоминая ему без конца о справедливой причине его ненависти к вам и о невозможности с вами свести счеты. Все это, в соединении с семенами горя, гнева, ярости, легко пускавшими ростки благодаря грубым страстям этого вояки, должно было толкнуть его на сумасбродное предприятие, которое будет следствием и карой за его идолопоклонство перед презренным узурпатором. - Все это так, - принужденно заметил д'Эгриньи, - но я должен заметить вашему преподобию, что возбуждать так маршала против меня опасно. - Почему? - пристально глядя на аббата, спросил Роден. - Потому что, выйдя из себя и помня только о нашей взаимной ненависти, маршал мог искать встречи со мною и... - И... что же дальше? - И он мог забыть... о моем сане... - Ага! Вы трусите? - презрительно спросил Роден. При этих словах д'Эгриньи вскочил было со стула. Но потом, обретя вновь хладнокровие, он прибавил: - Ваше преподобие не ошибаетесь... я боюсь... В подобном случае я боялся бы забыть, что я священник... боялся бы вспомнить, что я был солдатом. - Вот как! - с презрением заметил Роден. - Вы еще не отказались от глупого, варварского понятия о чести? Ряса не потушила еще пыла? Итак, если бы этот старый рубака, жалкую голову которого, как я заранее знал - потому что она пуста и гулка, как барабан, - можно сразу задурить, проговорив магические слова: "Военная честь... клятва... Наполеон II", - итак, если бы эта пустая башка, этот рубака напал на вас, вам трудно было бы сдержаться? Роден не спускал пристального взгляда с отца д'Эгриньи. - Мне кажется, ваше преподобие, подобные предположения совершенно излишни... - стараясь сдержать волнение, отвечал д'Эгриньи. - Как ваш начальник, - строго прервал его Роден, - я имею право требовать от вас ответа: как бы вы поступили, если бы маршал Симон поднял на вас руку? - Милостивый государь!.. - Здесь нет _милостивых государей_!.. Здесь духовные отцы! - грубо крикнул Роден. Отец д'Эгриньи опустил голову, едва сдерживая гнев. - Я вас спрашиваю: как бы вы поступили, если бы маршал Симон вас ударил? Кажется, ясно? - Довольно... прошу вас... довольно! - сказал отец д'Эгриньи. - Или, если вам это больше нравится, он дал бы вам пощечину, да еще и не одну, а две? - с упрямым хладнокровием допрашивал Роден. Д'Эгриньи, помертвевший от гнева, судорожно сжимая руки, стиснув зубы, казалось, готов был помешаться при одной мысли о таком оскорблении. А Роден, несомненно не зря задавший этот вопрос, - приподняв вялые веки, казалось, с величайшим вниманием наблюдал многозначительные перемены в выражении взволнованного лица бывшего полковника. Ханжа, все более и более подпадавшая под очарование Родена, видя, в какое затруднительное и фальшивое положение поставлен д'Эгриньи, еще сильнее восхищалась _экс-социусом_. Наконец д'Эгриньи, вернув себе по возможности хладнокровие, ответил Родену с принужденным спокойствием: - Если бы мне пришлось перенести такое оскорбление, я просил бы небо даровать мне покорность и смирение. - И, конечно, небо исполнило бы ваше желание, - холодно отвечал Роден, довольный испытанием. - Вы теперь предупреждены, - прибавил он с злой улыбкой. - И мало вероятно, чтобы маршал мог вернуться для испытания вашего смирения... Но если бы это и случилось, - и Роден снова пристально и проницательно взглянул на аббата, - то вы сумеете, надеюсь, показать этому грубому рубаке, несмотря на его насилие, как много смирения и покорности в истинно христианской душе. Два скромных удара в дверь прервали этот разговор. В комнату вошел слуга и подал княгине на подносе большой запечатанный пакет. Госпожа де Сен-Дизье взглядом попросила разрешения прочесть письмо, пробежала его, и жестокое удовлетворение разлилось по ее лицу: - Надежда есть! Прошение вполне законно, и запрет может быть наложен когда угодно. Последствия могут быть самые желательные для нас. Словом, не сегодня-завтра моя племянница будет обречена на полную нищету... При ее-то расточительности! Какой переворот во всей ее жизни! - Может быть, тогда можно будет как-нибудь справиться с этим неукротимым характером, - задумчиво произнес Роден. - До сих пор ничто не удавалось. Поверишь, что счастье делает людей неуязвимыми... - пробормотал иезуит, грызя свои плоские черные ногти. - Но для получения желаемого результата надо довести мою гордую племянницу до сильнейшего раздражения, - сказала княгиня. - Для этого мне необходимо с ней повидаться... - Мадемуазель де Кардовилль откажется от свидания с вами, - заметил д'Эгриньи. - Быть может! - сказала княгиня, - ведь она так счастлива; ее дерзость теперь, вероятно, переходит всякие границы... о да! Я ее знаю!.. А впрочем, я напишу ей в таких выражениях, что она приедет... - Вы думаете? - с сомнением спросил Роден. - Не сомневайтесь, отец мой! Она приедет... Я знаю, чем задеть ее гордость! И тогда можно надеяться на успех! - Так надо действовать, не теряя времени, - сказал Роден. - Минута наступает... их ненависть и подозрения возбуждены... надо действовать скорее... - Что касается ненависти, - возразила княгиня, - то мадемуазель де Кардовилль уже знает, чем закончился процесс, который она возбудила по поводу того, что она называет помещением ее в дом сумасшедших и заточением девиц Симон в монастырь. Слава Богу, у нас везде есть друзья; я уверена, что дело будет замято, несмотря на особое усердие некоторых судейских... Эти лица, конечно, будут замечены... и очень даже... - Отъезд маршала развязывает нам руки... - продолжал Роден. - Надо немедленно воздействовать на его дочерей. - Каким образом? - спросила княгиня. - Надо сперва с ними повидаться, поговорить, изучить... а затем и поступать, смотря по обстоятельствам... - Но солдат ни на секунду их не оставляет! - сказал д'Эгриньи. - Значит, - возразил Роден, - надо говорить с ними при солдате, завербовать также и его. - Его? Это безумная надежда! - воскликнул д'Эгриньи. - Вы не знаете его военной честности, вы этого человека не знаете! - Я-то его не знаю! - сказал Роден, пожимая плечами. - А разве мадемуазель де Кардовилль не рекомендовала меня ему, как своего освободителя, когда я донес на вас, как на автора всей интриги? Разве не я отдал ему его потешную имперскую реликвию... крест Почетного Легиона? Разве не я привел из монастыря этих девочек прямо в объятия их отца? - Да! - возразила княгиня. - Но с тех пор моя проклятая племянница все узнала и разоблачила... Ведь она сама сказала вам это, отец мой... - Что она видит во мне самого смертельного врага... это так, но сказала ли она об этом маршалу? Назвала ли мое имя? Сообщил ли об этом маршал солдату? Все это могло быть, но наверное мы этого не знаем... Во всяком случае, надо попытаться: если солдат обойдется со мной, как с открытым врагом - тогда увидим... Вот почему необходимо сначала явиться в качестве друга. - Когда же? - спросила ханжа. - Завтра утром, - отвечал иезуит. - Боже! Отец мой! - со страхом воскликнула княгиня. - А если солдат видит в вас врага? Остерегитесь. - Я всегда настороже, сударыня. Справлялся я с врагами и почище его... даже с холерой справился... - показывая свои черные зубы, отвечал Роден. - Но... если он видит в вас врага... то он не допустит вас к дочерям маршала, - заметил д'Эгриньи. - Не знаю, как все устроится, но это выйдет, потому что я хочу пройти к ним и пройду. - Не попытаться ли сперва мне? - сказала княгиня. - Эти девочки меня никогда не видали. Если я не назовусь, может быть, я смогу проникнуть к ним. - Это лишнее: я сам должен их видеть и говорить с ними, чтобы решить, как действовать... Потом... когда я составлю план, ваша помощь мне, может быть, будет очень полезна... Во всяком случае, будьте завтра утром готовы ехать со мной. - Куда, отец мой? - К маршалу Симону! - К нему? - Не совсем к нему. Вы поедете в своей карете, я же в наемном экипаже; я попытаюсь пробраться к девушкам, а тем временем вы в нескольких шагах от дома маршала дожидайтесь меня; если я проведу дело успешно, мне нужна будет ваша помощь, и я подойду к вашей карете; вы получите инструкции, и никому в голову не придет, что мы сговорились с вами. - Хорошо, отец мой! Но я все-таки боюсь за вашу встречу с этим грубым солдатом. - Господь хранит своего слугу! - отвечал Роден и, обращаясь к д'Эгриньи, прибавил: - А вы перешлите скорее в Вену кому надо донесение о выезде и скором прибытии маршала. Там все предусмотрено. Вечером же я напишу подробно. На другой день около восьми часов утра княгиня в своей карете, а Роден в фиакре направлялись к дому маршала Симона. 47. СЧАСТЬЕ Уже два дня как маршал Симон уехал. Восемь часов утра. Дагобер на цыпочках, чтобы паркет не скрипел, пробирается к спальне девушек и осторожно прикладывается ухом к двери. Угрюм неукоснительно следует за хозяином и, кажется, принимает такие же предосторожности, как и он. Вид у солдата беспокойный и озабоченный. Он шепчет себе тихонько: - Только бы бедные малютки ничего не слыхали... сегодня ночью! Это бы их испугало, а чем позже они узнают об этом событии, тем лучше. Бедняжки будут жестоко огорчены; они так радовались и веселились с тех пор, как уверились в любви отца! Они так храбро перенесли разлуку с ним... Надо от них все скрыть, а то они совсем опечалятся. Затем, еще раз приложившись ухом к двери, солдат продолжал: - Ничего не слыхать... решительно ничего... а между тем они всегда так рано просыпаются. Быть может, это горе... Свежие, звонкие раскаты веселого хохота прервали размышления солдата. Они раздались в спальне девушек. - Ну и отлично: они веселее, чем я думал... значит, ничего не слыхали ночью!.. - проговорил Дагобер, вздыхая с облегчением. Вскоре хохот так усилился, что обрадованный Дагобер совсем растрогался. Очень давно его дети не смеялись так весело. На глазах солдата навернулись слезы при мысли, что наконец-то сироты вернулись к ясной веселости, свойственной их возрасту. Затем умиление сменилось радостью, и, наклонившись, приставив ухо к двери, упираясь руками в колени, покачивая головой, Дагобер, довольный и сияющий, сопровождал немым смехом, приподнимавшим его усы, взрывы веселости, усиливавшиеся в спальной... Наконец, так как нет ничего заразительней веселости, довольный старик не мог сдержаться и сам расхохотался во все горло, так как Роза и Бланш смеялись от всего сердца. Угрюм сначала смотрел на своего господина с глубоким и молчаливым недоумением, потому что никогда не видел, чтобы он так потешался, а затем принялся вопросительно лаять. При этих столь знакомых звуках из спальной, где хохот прекратился, послышался голос Розы, дрожавший от нового приступа веселья: - Вы уж очень рано встали, господин Угрюм! - Не можете ли вы сказать нам, который час, господин Угрюм? - прибавила Бланш. - Извольте, сударыня: восемь часов! - притворно-грубым голосом отвечал Дагобер, сопровождая шутку смехом. Послышался возглас веселого изумления, и Роза крикнула: - Добрый день, Дагобер! - Добрый день, дети... Не в упрек будь вам сказано, вы сегодня совсем обленились! - Мы не виноваты, к нам не приходила еще наша милая Августина... мы ее ждем! - Вот оно! - прошептал Дагобер, лицо которого снова приняло озабоченное выражение. Немного путаясь, как человек, не привыкший лгать, он отвечал: - Дети... ваша гувернантка... уехала... рано утром... в деревню... по делам... она вернется только через несколько дней... а сегодня уже вам придется вставать одним. - Милая Августина! А с ней не случилось какой-нибудь неприятности? Что вызвало столь ранний отъезд, Дагобер? - спрашивала Бланш. - Нет, нет, она уехала повидать... одного родственника... по делам, - путался Дагобер. - А! Тем лучше, - сказала Роза. - Ну, Дагобер, когда мы тебя позовем, ты можешь войти. - Я вернусь через четверть часа! - сказал Дагобер, уходя. "Надо предупредить Жокриса и вдолбить этому болвану, чтобы он молчал, а то это животное по глупости все разболтает", - прибавил он про себя. Имя мнимого простака объясняет и веселый-хохот сестер. Они потешались, вспоминая бесчисленные глупости неотесанного болвана. Девушки одевались, помогая друг другу. Роза причесала Бланш; теперь настала очередь последней причесывать Розу. Они представляли собою прелестную группу. Роза сидела перед туалетным столиком, а Бланш, стоя сзади нее, расчесывала чудные каштановые косы. Счастливый возраст, столь близкий к детству, когда радость настоящей минуты заставляет забыть прошедшее горе! А они испытывали более чем радость: это было счастье, да, глубокое счастье. Они убедились, что отец боготворит их и дорожит их присутствием, которое ему вовсе не тягостно. Да и сам он разве не убедился в нежности детей, благодаря чему он мог не опасаться никакого горя? Они все трое были теперь так счастливы и так верили друг другу, что не боялись ничего в будущем, и недолгая разлука не могла казаться им страшной. Поэтому и невинная веселость девочек, несмотря на отъезд отца, и радостное выражение очаровательных лиц, на которые вернулись угаснувшие было краски, - все это становится понятным. Вера в будущее придавала их прелестным чертам решительное, уверенное выражение, еще более усиливавшее их очарование. Бланш уронила на пол гребенку. Она наклонилась, но Роза опередила ее, подняв гребенку раньше, и, возвращая сестре, со смехом сказала: - Если бы она сломалась, тебе пришлось бы ее положить в _корзину с ручками_! И девушки весело расхохотались при этих словах, намекавших на одну из глупостей Жокриса. Дурак отбил однажды ручку у чашки и на выговор экономки отвечал: - Не беспокойтесь, я положу ручку в _корзину с ручками_. - "В какую корзину?" - Да, сударыня, в ту корзину, которая для всех отбитых мною ручек и всех, которые я еще отобью! - Господи, - сказала Роза, отирая слезы от смеха, - право, даже стыдно смеяться над такими глупостями! - Но и не удержишься... что же делать? - отвечала Бланш. - Одного жаль, что папа не слышит нашего смеха! - Да, он так радуется нашему веселью! - Надо ему написать про корзину с ручками. - Да, да, пусть он видит, что мы исполняем обещание и не скучаем в его отсутствие! - Написать!.. А ты разве забыла, что он нам напишет... а нам писать нельзя... - Да!.. А знаешь, будем ему писать на здешний адрес. Письма будем относить на почту, и когда он вернется, он их все разом и прочитает! - Прелестная мысль! То-то он похохочет над нашими шутками: ведь он их так любит! - Да и мы не прочь посмеяться!.. - Еще бы, особенно теперь, когда последние слова отца придали нам столько бодрости. Не так ли, сестра? - Я не чувствовала никакого страха, когда он говорил о своем отъезде. - А в особенности, когда он нам сказал; "Дети, я вам доверяю, насколько имею право доверять... Мне необходимо выполнить священный долг... Но хотя я и заблуждался относительно ваших чувств, я не мог собраться с мужеством и покинуть вас... Совесть моя была беспокойна... горе так убивает, что нет сил на что-нибудь решиться. И дни мои проходили в колебаниях, вызванных тревогой. Но теперь, когда я уверен в вашей нежной любви, все сомнения кончились, и я понял, что не должен жертвовать одной привязанностью ради другой и подвергнуть себя угрызениям совести, но мне необходимо выполнить оба долга. И я выполню их с радостью и счастьем!" - О! Говори же, сестра, продолжай! - воскликнула Бланш. - Мне кажется, что я даже слышу голос отца. Мы должны твердо помнить эти слова как поддержку и утешение, если нам когда-нибудь вздумается грустить в его отсутствие. - Не правда ли, сестра? И наш отец продолжал: "Не горюйте, а гордитесь нашей разлукой. Я покидаю вас ради доброго и великодушного дела... Представьте себе, что есть на свете бедный, покинутый всеми сирота, которого все притесняют. Отец этого сироты был моим благодетелем... Я поклялся ему оберегать сына... Теперь же жизни его грозит опасность... Скажите, дети, ведь вы не будете горевать, если я уеду от вас, чтобы спасти жизнь этого сироты?" - "О нет, нет, храбрый папа! - отвечали ему мы, - продолжала, воодушевляясь, Роза. - Мы не были бы твоими дочерьми, если бы стали тебя удерживать и ослаблять твое мужество нашей печалью. Поезжай, и мы каждый день будем с гордостью повторять: "Отец покинул нас во имя благородного, великодушного дела, и нам сладко с этой мыслью ждать его возвращения". - Как важно помнить о долге, о преданности, сестра? Подумай: она дала отцу силу расстаться с нами без печали, а нам - мужество весело ждать его возвращения! - А какое спокойствие наступило! Нас не мучат больше сны - предвестники горя! - Теперь, сестра, мы дожили до настоящего счастья, ведь так? - Не знаю, как ты, а я теперь чувствую себя и сильнее, и смелее, и готовой бороться с несчастием. - Еще бы. Подумай, сколько нас теперь: отец, мы с флангов... - Дагобер в авангарде, Угрюм в арьергарде: целая армия... - Напади-ка кто на нас... хоть тысяча эскадронов! - прибавил веселый бас, и на пороге появился счастливый, веселый Дагобер. Он слышал последние слова девушек, прежде чем войти в комнату. - Ага! Ты подслушивал... Какой любопытный! - весело закричала Роза, выходя с сестрой в залу и ласково обнимая старика. - Еще бы! Да еще пожалел, что у меня не такие громадные уши, как у Угрюма, чтобы побольше услыхать! Ах вы мои храбрые девочки! Вот такими-то я вас и люблю!.. Ах вы, черт меня возьми, бедовые мои! Скажем-ка горю: полуоборот налево! Марш!.. Черт побери! - Славно!.. Гляди-ка! Он теперь, пожалуй, начнет нас учить браниться! - смеялась Роза. - А что же? Иногда не мешает! Это очень успокаивает, - говорил солдат. - И если бы для того, чтобы переносить горе, не было миллиона словечек, как... - Замолчишь ли ты? - говорила Роза, зажимая своей прелестной рукой рот старика. - Что если бы тебя услыхала Августина! - Бедняжка! Такая кроткая, робкая! - сказала Бланш. - Она бы страшно перепугалась... - Да... да... - с замешательством проговорил Дагобер. - Но она нас не услышит... она ведь в деревне... - Какая хорошая женщина! - продолжала Бланш. - Она сказала один раз о тебе кое-что, и тут проявилось все ее превосходное сердце. - Да, - прибавила Роза, - говоря о тебе, она выразилась так: "Конечно, рядом с преданностью господина Дагобера моя привязанность для вас слишком нова и ничтожна, но если вы в ней и не нуждаетесь, я имею право также испытывать ее к вам". - Золотое сердце было... то бишь есть... золотое сердце у этой женщины, - сказал Дагобер и подумал: "Как нарочно все о ней, бедняжке, заговаривают!" - Впрочем, наш отец знал, кого выбрать! Она - вдова его товарища по службе. - И как она тревожилась, видя нашу печаль, как старалась нас утешить! - Я двадцать раз видела, что у нее были глаза полны слез, когда она на нас смотрела, - продолжала Роза. - Она очень нас любит, и мы ее также... и знаешь, что мы придумали, когда папа вернется?.. - Да молчи, сестра... - прервала ее со смехом Бланш. - Дагобер не сумеет сохранить нашу тайну. - Он-то? - Сумеешь сохранить секрет, Дагобер? - Знаете, - с растущим смущением заметил солдат, - лучше, если вы ничего мне не скажете... - Ты ничего, значит, не можешь скрыть от госпожи Августины? - Ах вы, Дагобер, Дагобер, - весело говорила Бланш, грозя ему пальцем. - Вы, кажется, кокетничаете с нашей гувернанткой! - Я... кокетничаю?! - сказал солдат. И тон, и выражение, с каким Дагобер произнес эти слова, были так красноречивы, что девушки расхохотались. В эту минуту отворилась дверь в залу. Появился Жокрис и объявил громогласно: - Господин Роден. И вслед за ним в комнату проскользнул иезуит. Попав в залу, он считал, что игра уже выиграна, и его змеиные глазки заблестели. Трудно описать изумление сестер и гнев Дагобера при этом неожиданном появлении. Подбежав к Жокрису, Дагобер схватил его за шиворот и закричал: - Как смел ты кого бы то ни было впустить без позволения? - Помилуйте, господин Дагобер! - кричал Жокрис, бросаясь на колени с самым глупым умоляющим видом. - Вон отсюда... а главное, вы... вон!.. Слышите... вон! - угрожающе напустился солдат на Родена, уже пробиравшегося к сиротам с лицемерной улыбкой. - Ваш слуга, - смиренно раскланялся иезуит, не трогаясь с места. - А ты-то уберешься? - кричал солдат на Жокриса, который не поднимался с колен, зная, что в таком положении он сумеет сказать все, что надо, прежде чем Дагобер его вытолкает. - Господин Дагобер, - жалобным голосом говорил Жокрис, - простите, что я провел этого господина... но я потерял голову от несчастия с госпожой Августиной... - Какого несчастия? - с беспокойством воскликнули девушки, живо подходя к Жокрису. - Уйдешь ли ты? - тряся Жокриса за ворот, кричал Дагобер. - Говорите... говорите, что случилось с госпожой Августиной? - допытывалась Бланш. - Да ведь с ней ночью холера... - Жокрис не мог докончить, так как Дагобер обрушил на его челюсть такой славный удар, какого он уже давно никому не давал. Призвав затем на помощь свою силу, еще значительную для его возраста, бывший конногренадер мощной хваткой поставил Жокриса на ноги и здоровенным пинком в одно место пониже спины вытолкнул в соседнюю комнату. - Теперь ваш черед!.. И если вы сейчас же не выкатитесь!.. - с пылавшим от гнева взглядом, раскрасневшимися щеками и с выразительным жестом проговорил Дагобер. - Мое почтение, месье, мое почтение... - бормотал Роден, раскланиваясь с девушками и пятясь к двери задом. 48. ДОЛГ Роден медленно отступал под огнем гневных взглядов Дагобера, не теряя в то же время из вида девушек, явно взволнованных умышленной бестактностью Жокриса: Дагобер строго-настрого запретил ему говорить о болезни гувернантки. Роза с живостью подошла к солдату и спросила: - Неужели в самом деле Августина заболела холерой? - Не знаю... не думаю... во всяком случае, это вас не касается. - Дагобер, ты хочешь скрыть от нас несчастье, - заметила Бланш. - Я помню, ты давеча смутился, когда говорил с нами об Августине. - Если она больна, мы не можем ее покинуть: она сочувствовала нашей печали, и мы не можем ее оставить одну в страдании. - Пойдем к ней, сестра... пойдем в ее комнату, - сказала Бланш, приближаясь к дверям, у которых стоял Роден, со вниманием наблюдавший за этой сценой. - Вы отсюда не выйдете! - строго сказал сестрам солдат. - Дагобер, - твердо возразила Бланш, - речь идет о священном долге, и не исполнить его будет низостью. - А я говорю, что вы отсюда не выйдете! - повторял солдат, с нетерпением топнув ногой. - Друг мой, - не менее решительно заявила девушка. - Наш отец, расставаясь с нами, дал пример, как надо исполнять свой долг; он не простит нам, если мы забудем урок! - Как? - закричал вне себя Дагобер, бросаясь к сестрам, чтобы не допустить им уйти. - Вы воображаете, что я во имя какого-то долга пущу вас к холерной больной? Ваш долг - жить, и жить на радость отца... и на мою... Ни слова больше об этом безумии! - Не может быть никакой опасности навестить Августину в ее комнате! - сказала Роза. - А если бы даже опасность и была, - прибавила Бланш, - то мы не можем колебаться. Будь добр, Дагобер, пропусти нас. В это время по лицу внимательно прислушивавшегося Родена промелькнуло выражение зловещей радости; он вздрогнул, и глаза его загорелись мрачным огнем. - Дагобер, не отказывай нам, - сказала Бланш. - Ведь ты сделал бы для нас то, что мы хотим сделать для другой; в чем же тебе упрекать нас? Дагобер, заслонявший до тех пор дверь, вдруг отступил и довольно спокойно сказал: - Я старый безумец!.. Идите... идите... и если вы найдете госпожу Августину у себя, можете там и остаться. Изумленные словами и тоном Дагобера, сестры остались на месте в нерешительности. - Но если ее нет здесь... то где же она? - спросила Роза. - Так я вам и скажу, когда вы так взволнованы. - Она умерла! - воскликнула Роза, побледнев. - Да нет же, нет! - успокаивал их солдат. - Клянусь вашим отцом... что нет... Но при первом же приступе болезни она попросила, чтобы ее увезли отсюда... так как боялась заразить остальных. - Добрая, мужественная женщина! - сказала с нежностью Роза. - А ты еще не хочешь... - Я не хочу, чтобы вы выходили, и вы не выйдете, хотя бы мне пришлось запереть вас на ключ! - гневно воскликнул солдат и, вспомнив, что всю эту неприятную историю устроил своей болтовней Жокрис, он с яростью прибавил: - А уж палку свою я обломаю о спину этого негодяя! Говоря это, он повернулся к двери, где молчаливо и настороженно стоял Роден, скрывавший под личиной обычного бесстрастия роковой план, уже родившийся в его голове. Опечаленные девушки не сомневались больше в отъезде гувернантки и уверенные, что Дагобер ни за что не сообщит им, куда ее увезли, стояли в раздумье. При виде иезуита, о котором он уже забыл, солдат опять рассердился и крикнул: - А, вы еще здесь? - Позвольте вам заметить, месье, - отвечал Роден с видом добродушия, какой он умел на себя напускать, - вы сами ведь стояли в дверях и не давали мне возможности пройти. - Ну, теперь никто вам не мешает... убирайтесь. - Я сейчас _уберусь_... месье... хотя я, конечно, вправе удивляться такому приему. - Тут дело не в приеме, а в уходе... ну, скорее отправляйтесь!.. - Я пришел, чтобы с вами поговорить... - Некогда мне разговаривать! - О важном деле... - У меня одно важное дело: не оставлять этих детей одних... - Хорошо, - говорил Роден уже на пороге, - я не стану вам больше надоедать... Я думал, что, принеся хорошие вести о маршале Симоне, я... - Вести о нашем отце? - с живостью сказала Роза, подходя к Родену. - О! Расскажите... расскажите! - прибавила Бланш. - У вас вести о маршале? - сказал Дагобер, подозрительно поглядывая на Родена. - Что же это за вести? Но Роден, не отвечая на этот вопрос, вернулся в залу и, якобы любуясь Розой и Бланш, воскликнул: - Какое счастье для меня, что я опять могу порадовать этих милых девушек! Сегодня я вижу их менее печальными, чем тогда, когда я увозил из монастыря, где их заперли. Но прелестны и грациозны они по-прежнему. Как мне было приятно видеть их в объятиях великого отца. - Их место там, а ваше - не здесь! - грубо ответил Дагобер и указал Родену на дверь. - Ну, у доктора Балейнье, - улыбаясь, тихонько сказал иезуит, - надеюсь, я был на месте, когда возвратил вам ваш орден... когда мадемуазель де Кардовилль не дала вам задушить меня, назвав меня своим освободителем!.. Право, девочки, он чуть меня не задушил: несмотря на его годы, у него рука железная. Ха-ха-ха! Впрочем, пруссаки и казаки знают это еще лучше меня... Этими словами иезуит ловко напомнил о своих услугах. Мадемуазель де Кардовилль сообщила маршалу, что Роден очень опасный человек, что она была им одурачена, но отец Розы и Бланш в заботах и огорчениях забыл предупредить Дагобера. Впрочем, солдат инстинктивно не доверял иезуиту, несмотря на все благоприятные признаки; он был слишком научен опытом, чтобы всему этому верить. Поэтому он отрывисто заметил: - Ладно, тут дело не в том, какая у меня рука, а... - Если я и намекнул на пылкость вашего характера, - келейно сказал Роден, продолжая приближаться к сестрам круговыми движениями пресмыкающегося, свойственными ему, - то это только при воспоминании о тех маленьких услугах, какие я имел счастье вам оказать... Дагобер пристально взглянул на Родена, опустившего при этом свои вялые веки, и сказал: - Во-первых, порядочный человек никогда не напомнит об услугах, какие он оказал, а вы уже в третий раз возвращаетесь к этому вопросу... - Но, Дагобер, - шепнула ему Роза, - если речь идет об отце... Солдат жестом попросил девушку замолчать и предоставить говорить ему. Продолжая смотреть в глаза Родену, солдат прибавил: - Хитрая вы штучка... ну да ведь и я старый воробей. - Я хитрый? - простодушно сказал Роден. - Ладно... знаю. Вы думаете; вы меня обошли вашими ловкими фразами? Нет, сорвалось! Слушайте: кто-то из вашей шайки святош стащил у меня крест... вы его мне отдали... Ладно. Кто-то из той же шайки похитил девочек... вы их привели обратно... Ладно... Вы донесли на этого предателя д'Эгриньи... Так... Но что же это доказывает? Во-первых, что вы настолько низки, что были участником этой банды, во-вторых, что вы же имели низость на нее донести. Оба эти поступка достаточно гнусны, и поэтому вы мне очень подозрительны. Проваливайте, проваливайте... смотреть на вас - вредно для девочек... - Но... - Без "но"!.. Когда такой штукарь принимается за добрые дела, под этим скрывается какая-нибудь мерзость... Надо остерегаться, и я остерегаюсь. - Я понимаю, - холодно заметил Роден, негодуя, что не может обойти солдата, - что это недоверие победить нельзя... Но вы хотя бы подумали, какая мне выгода вас обманывать? - Уж не без умысла, видно, вы сюда забрались, если вас нельзя выжить отсюда. - Да ведь я сказал вам, зачем я пришел! - С вестями о маршале, не так ли? - Именно так! У меня есть о нем свежие новости... - И снова отойдя к двери, Роден приблизился к девушкам: - Да, милые девочки, у меня есть вести о вашем отце! - Пойдемте ко мне... там вы их и расскажете. - Как? У вас хватит жестокости лишить этих милых девочек вестей об их... - Черт возьми! - загремел Дагобер. - Неприятно мне выбрасывать за дверь человека ваших лет... а, видно, придется... Кончится это или нет? - Ну пойдемте... пойдемте, - кротко заметил Роден, - не сердитесь на такого старика, как я... стоит ли? Пойдемте к вам; я расскажу вам все одному, и вы будете раскаиваться, что не дали мне говорить при барышнях... это будет вам наказанием... злюка вы эдакий! И говоря это, Роден с новыми поклонами прошел вперед Дагобера, скрывая досаду и злобу на него, а солдат, уходя из комнаты, подмигнул девушкам. Сестры остались одни. Через четверть часа, не больше, Дагобер вернулся. - Дагобер... ну что? Какие новости об отце? - спросили девушки с живейшим любопытством. - Этот старый колдун все знает... знает и господина Робера... Все это еще более усиливает мои подозрения... - задумчиво отвечал солдат. - А какие же вести об отце? - спросила Роза. - Один из друзей этого негодяя (я не могу иначе его называть) встретил маршала в двадцати пяти лье отсюда, и ваш отец, зная, что он едет в Париж, послал вам сказать, что он здоров и надеется скоро увидать вас. - Ах, какое счастье! - воскликнула Роза. - Видишь, ты был не прав, подозревая этого бедного старичка, - прибавила Бланш; - ты так грубо с ним обошелся. - Может быть!.. Только я в этом не раскаиваюсь. - Отчего? - Есть на то у меня причина... И одна из наиболее веских это та, что когда он начал около вас круги делать, меня, не знаю почему, мороз прохватил, даже кровь застыла... я, пожалуй, не так испугался бы, если бы к вам подползала змея... Я знаю, что при мне он вам зла сделать не мог бы, а все-таки, несмотря на все его услуги, я насилу сдерживался, чтобы не выкинуть его за окошко... А так как я не имею привычки высказывать таким путем свою благодарность, то поневоле станешь остерегаться людей, которые внушают своим видом такие мысли... - Добрый Дагобер, тебя делает таким подозрительным привязанность к нам, - ласково сказала Роза. - Это доказывает, как сильно ты нас любишь! - Да... как ты любишь своих деток, - прибавила Бланш, подходя к Дагоберу и обмениваясь с сестрой многозначительным взглядом, как будто обе они затеяли какой-то заговор в отсутствие солдата. Но Дагобер, на которого нашла недоверчивость, взглянул на сироток и, покачав головой, проговорил: - Гм, что-то вы уж больно ластитесь... верно, о чем-нибудь просить будете? - Ну да... ты знаешь, мы ведь никогда не лжем... только будь справедлив, Дагобер, это самое главное... И обе девушки подошли к солдату, обняли его и улыбнулись ему самым обольстительным образом, заглядывая в глаза. - Ну, ну, говорите уж скорее, что вам надобно? - сказал Дагобер, взглянув на них поочередно. - Я должен крепко держаться... должно быть, просьба нешуточная... по всему видно. - Слушай: ты, такой храбрый, добрый, справедливый, ты, который всегда нас хвалил за то, что мы мужественны, как и следует дочерям солдата... - К делу скорее... к делу! - говорил Дагобер, которого не на шутку напугало красноречивое вступление. Девушка хотела продолжать, когда в дверь тихонько постучали: урок, данный Жокрису, которого Дагобер сейчас же выгнал из дома, явился спасительным примером. - Кто там? - спросил Дагобер. - Я, Жюстен, господин Дагобер, - отвечал голос за дверью. - Войдите. Вошел слуга. Это был человек преданный и честный. - Что надо? - спросил Дагобер. - Господин Дагобер, - сказал Жюстен, - приехала какая-то дама в карете. Она послала своего выездного лакея спросить, не может ли она видеть его светлость герцога и барышень... Когда же ей сказали, что герцога нет дома, она просила доложить барышням, что приехала за сбором пожертвований. - А вы видели эту даму? Как ее фамилия? - Она этого не сказала, но видно, что барыня важная... Прекрасная карета... слуги в ливрее. - Эта дама приехала за сбором пожертвований, - сказала Роза Дагоберу, - вероятно, для бедных. Ей сказали, что мы дома... Мне кажется, что неудобно будет не принять ее? - Как ты думаешь, Дагобер? - спросила Бланш. - Дама... Ну, это другое дело... это не тот старый колдун... да ведь, кроме того, я буду с вами... Жюстен, проси ее сюда... Слуга вышел. - Что это, Дагобер, ты, кажется, уже не доверяешь и этой незнакомой даме? - Послушайте, дети: кажется, я не имел никакого основания не доверять своей жене, такой превосходной женщине? Не правда ли? А это не помешало ей предать вас в руки святош... причем она совсем не думала, что делает дурное дело, а желала только угодить негодяю-духовнику... - Бедная женщина! А ведь это правда... хотя она очень нас любила!.. - задумчиво промолвила Роза. - Давно ли ты имел от нее весточку? - спросила Бланш. - Третьего дня. Она здорова; воздух той деревеньки, где находится приход Габриеля, ей очень полезен. В это время дверь отворилась и в комнату вошла княгиня де Сен-Дизье, любезно раскланиваясь. В руке у нее был красный бархатный мешочек, какие обыкновенно употребляют для сбора в церквах. 49. СБОР ПОДАЯНИЙ Мы уже говорили, что княгиня де Сен-Дизье умела, когда нужно, быть очаровательной и надевать маску благожелательности. Кроме того, сохранив с юности галантные привычки и на редкость вкрадчивое кокетство, она так же применяла их для своих ханжеских интриг, как раньше извлекала из них выгоду в любовных похождениях. Будучи светской дамой, с присущей для них сдержанностью, она умела присоединять к обаянию внешности оттенок сердечной простоты и благодаря этому получала возможность превосходно разыгрывать роль _простодушной женщины_. Такой она появилась перед дочерьми маршала Симона и перед Дагобером. Изящное платье из серого муара, очень туго стягивавшее чересчур полную талию, черная бархатная шляпа и белокурые локоны, обрамлявшие лицо с тройным подбородком, хорошо сохранившиеся зубы, приветливая улыбка и ласковый взгляд придавали ей выражение самого любезного благожелательства. Не только девушки, но и Дагобер, несмотря на его дурное настроение, почувствовал невольное расположение к любезной даме, которая с самым изящным поклоном и ласковой улыбкой спросила: - Я имею удовольствие говорить с барышнями де Линьи? Роза и Бланш, не привыкшие, чтобы их называли почетным титулом их отца, сконфузились и молча переглянулись. Дагобер, желая их выручить, сказал княгине: - Да, мадам, эти девушки - дочери маршала Симона, но они привыкли, чтобы их звали просто сестрами Симон. - Я не удивляюсь, - отвечала княгиня, - что скромность является одной из добродетелей дочерей маршала. Но надеюсь, что они меня простят за то, что я назвала их славным именем, напоминающим о доблестной победе их отца, его бессмертном подвиге. При этих лестных, ласковых словах Роза и Бланш с благодарностью взглянули на княгиню де Сен-Дизье, а Дагобер, гордый похвалами маршалу и его дочерям, почувствовал, что его доверие к сборщице подаяний возрастает. А она продолжала трогательно и задушевно: - Я явилась к вам с просьбой о помощи, будучи вполне уверена, что дочери маршала Симона, следуя примеру благородного великодушия отца, не откажут в ней. Мы устроили общество вспомоществования жертвам холеры; я одна из дам-патронесс и смею уверить вас, что всякое пожертвование будет принято с живейшей благодарностью... - Благодарить должны мы, что вы удостоили вспомнить о нас в этом добром деле, - сказала Бланш. - Позвольте, мадам, я сейчас принесу то, что можем пожертвовать, - прибавила Роза и, обменявшись взглядом с сестрой, направилась в спальню. - Мадам, - почтительно заметил Дагобер, совсем очарованный словами и манерами княгини, - прошу вас, окажите нам честь и присядьте, пока Роза сходит за кошельком. Затем солдат с живостью заметил: - Извините меня, что я смею называть дочерей маршала по имени, но ведь они выросли на моих руках... - После отца у нас нет друга лучше, нежнее и преданнее, чем Дагобер! - прибавила Бланш. - Я этому верю, - отвечала княгиня, - вы с сестрой достойны такой любви и преданности. Подобные чувства делают честь тому, кто их питает, равно как и тому, кто их умел внушить, - прибавила она обращаясь к Дагоберу. - Клянусь, мадам, это правда... - отвечал Дагобер. - Я горжусь этим чувством... А вот и Роза со своим богатством... В эту минуту вошла Роза с довольно туго набитым кошельком из зеленого шелка. Княгиня несколько раз незаметно для Дагобера оглядывалась, как будто кого-то поджидала. - Мы хотели бы, - сказала Бланш, - предложить больше... но это все, что у нас есть. - Как, золото? - сказала святоша, увидев, как сквозь петли кошелька сверкнули луидоры. - Но ведь ваш скромный дар редкая щедрость. - Затем, глядя с умилением на девушек, княгиня добавила. - Несомненно, эта сумма предназначалась на развлечения и наряды? Дар от этого становится еще более трогательным... Я не переоценила ваши сердца... Вы обрекаете себя на лишения, которые часто столь тягостны для девушек. - О мадам... - смущенно сказала Роза. - Поверьте, что наш дар - вовсе не лишение... - Верю вам, - любезно перебила ее княгиня, - вы слишком хороши, чтобы нуждаться в излишних изощренностях туалета, а ваша душа слишком прекрасна, чтобы не предпочесть наслаждение, получаемое от дел милосердия - всякому другому удовольствию. - Мадам... - Ну полноте, не конфузьтесь, в мои годы не льстят... Я говорю вам это, как мать... да что, я вам ведь в бабушки гожусь! - сказала княгиня, улыбаясь и принимая вид _простодушной женщины_. - Мы очень будем рады, если наше подаяние облегчит участь кого-нибудь из страдальцев, - сказала Роза. - Их мучения, несомненно, ужасны. - Да... ужасны... - грустно проговорила ханжа. - Их утешает только общее сочувствие всех классов общества... В качестве сборщицы подаяний я могу, более чем кто-либо, оценить благородную преданность, которая является даже заразительной, потому что... - Видите, девочки! - с победоносным видом прервал княгиню Дагобер, желая воспользоваться ее словами как предлогом для отказа девочкам. - Видите, что говорит эта дама? В некоторых случаях преданность тоже становится своего рода заразой... а что может быть хуже заразы и... Солдат не мог продолжать, потому что вошедший слуга сказал ему, что кто-то желает его немедленно видеть. Княгиня искусно скрыла радость, вызванную этим обстоятельством, ловко подстроенным ею же, благодаря которому солдат был на время удален. Дагобер с большим неудовольствием согласился выйти. Но, уходя, он обменялся многозначительным взглядом с княгиней, и сказал: - Благодарю вас, мадам, за ваши последние слова о том, что преданность заразительна. Прошу вас, повторите их девушкам, и вы окажете им, их отцу и мне громадную услугу... Я сейчас вернусь... я непременно желаю еще раз поблагодарить вас. - Затем, проходя мимо девочек, он шепнул им: - Слушайтесь эту добрую даму, дети, лучше ничего и придумать нельзя... И он вышел, почтительно кланяясь княгине. Когда солдат ушел, княгиня, как ни велико было ее желание воспользоваться его отсутствием, чтобы выполнить поручения, только что полученные ею от Родена, начала, однако, очень издалека, непринужденным тоном: - Я не совсем хорошо поняла последние слова вашего старого друга... или, лучше сказать, он не так понял мои последние слова... Когда я говорила о великодушной заразительности преданности, я была далека от мысли порицать это чувство... напротив, я глубоко им восхищаюсь. - Не правда ли, мадам? - живо воскликнула Роза. - Мы так и поняли ваши слова. - И как они теперь для нас кстати! - прибавила Бланш, переглянувшись с сестрой. - Я уверена, что такие благородные сердца, как ваши, должны были меня правильно понять... - продолжала святоша. - Несомненно, преданность заразительна, но эта заразительность полна великодушия и героизма. Если бы вы знали, чему я бываю ежедневно свидетельницей: сколько я вижу трогательных, восхитительных поступков, проявлений высокого мужества! Я иногда трепещу при виде этого от радостного восторга. Да... да... Слава и благодарение Богу! - набожно добавила княгиня. - Кажется, все сословия, все возрасты соперничают в христианском усердии и в подвигах милосердия. Ах! Если бы вы видели эти больницы для оказания первой помощи заболевшим. Какие там совершаются подвиги самоотвержения! Бедные и богатые, молодые и старые, женщины и мужчины, - все стараются помочь... ухаживать за больными... поддерживать их мужество... и считают это за честь и благочестивое дело... - И эти мужественные люди выказывают такую преданность при уходе за совершенно посторонними им людьми! - сказала Роза сестре с почтительным изумлением. - Конечно... конечно... - продолжала ханжа. - Да вот вчера, во временную больницу, устроенную около вашего дома и переполненную больными из простонародья, пришла одна моя знакомая дама с двумя дочерьми, такими же юными, прелестными и милосердными, как вы, и они, как настоящие смиренные служительницы Господа, предложили свои услуги докторам, чтобы ходить за теми больными, каких им назначат. При этих словах княгини, коварно рассчитанных на то, чтобы воспламенить до героизма великодушные помыслы сестер, Роза и Бланш обменялись взглядом, который нельзя описать словами, Роден из волнения, какое они выказали, узнав о внезапной болезни гувернантки, поспешил извлечь выгоду и поручил княгине действовать сообразно с обстоятельствами. Ханжа, внимательно наблюдая за производимым ею впечатлением, продолжала: - Конечно, между этими самоотверженными людьми немало и священников... Особенно один из них... ангел по наружности... сошедший, кажется, с неба для утешения несчастных женщин... аббат Габриель... - Аббат Габриель? - с радостным изумлением воскликнули сестры. - Вы его разве знаете? - притворилась изумленной княгиня. - Как же не знать... он спас нам жизнь! Мы погибли бы без него при кораблекрушении. - Аббат Габриель спас вам жизнь? - продолжала притворяться госпожа де Сен-Дизье. - Вы не ошибаетесь? - О нет, нет!.. Раз вы говорите о мужественном самопожертвовании... то это, несомненно, он... - Да его и узнать легко, - наивно заметила Роза, - он красив, как архангел! - У него длинные белокурые локоны, - прибавила Бланш. - И такие добрые, кроткие голубые глаза, что стоит взглянуть на них, так уже чувствуешь умиление, - сказала Роза. - Тогда сомнения нет, это он! - продолжала святоша. - Следовательно, вы поймете, каким пламенным обожанием он окружен и как неотразимо вдохновляет пример его милосердия. Если бы вы слышали, как еще сегодня утром он говорил с восторженным удивлением о великодушных женщинах, имеющих благородное мужество приходить в обитель страдания, чтобы утешать других женщин и ухаживать за ними. Сознаюсь, что хотя Господь предписывает нам кротость и смирение, тем не менее сегодня утром, слушая аббата Габриеля, я не могла не почувствовать известной благоговейной гордости; да, я невольно приняла также и на свой счет те похвалы, с какими он обращался к женщинам, которые, по его трогательному выражению, казалось, относились к каждой больной, как к любимой сестре, и становились перед нею на колени, расточая ей свои заботы. - Слышишь, сестра, - сказала Бланш с восторгом, - как можно гордиться, заслужив такие похвалы! - О да! - продолжала княгиня, притворяясь невольно увлеченной. - Тем более что когда он произносит эти похвалы во имя человечества, во имя Бога, то можно думать, что его устами говорит сам Господь! - Мадам! - сказала Роза, сердце которой трепетало от воодушевления, внушенного этими словами. - Матери у нас нет... отец в отъезде... а вы кажетесь такой доброй и благородной... Не откажите нам в совете... - В каком совете, дитя мое? - с вкрадчивой ласковостью сказала княгиня. - Ведь вы позволите мне называть вас так?.. Это более подходит для моего возраста... - Нам будет только приятно, если вы будете так нас звать! - сказала Бланш. Затем она продолжала: - У нас была гувернантка, очень к нам привязанная... Сегодня ночью она заболела холерой... - О Боже! - воскликнула ханжа с притворным участием. - Как же она себя теперь чувствует? - Увы! Мы этого не знаем! - Как? Вы ее еще не видали? - Не обвиняйте нас в равнодушии или в неблагодарности... - грустно заметила Бланш. - Вина не наша, что мы не около нее! - Кто же вам помешал? - Дагобер... наш старый друг, которого вы сейчас видели. - Он?.. Но отчего же он не допустил вас исполнить свой долг? - Значит, правда, что быть около нее наш долг? Госпожа де Сен-Дизье с хорошо разыгранным изумлением смотрела поочередно на обеих девушек и, наконец, сказала: - И это вы, вы, девушки с таким благородным, великодушным сердцем, задаете мне такой вопрос? Вы меня спрашиваете, долг ли это ваш? - Наша первая мысль была бежать к ней, уверяем вас, сударыня, но Дагобер нас так любит, что вечно за нас дрожит и боится... - А тем более теперь, когда нас поручил ему отец; в своей нежной заботе о нас он преувеличивает опасность, которой мы можем подвергнуться при посещении гувернантки! - Сомнения этого достойного человека вполне понятны... - сказала святоша, - но его страх действительно преувеличен. Вот уже много дней, как я и многие мои знакомые посещаем больницы, и никто из нас не заболел... Да теперь доказывают, что холера вовсе не заразна... так что вы можете быть спокойны... - Есть опасность или нет, - заметила Роза, - это все равно, если нас призывает долг. - Конечно, милые дети, иначе она вас могла бы укорить в неблагодарности и трусости. Кроме того, - прибавила лицемерно ханжа, - недостаточно заслужить уважение людей... Надо подумать, как бы заслужить милость Божью и для себя и для своих... Вы говорите, что потеряли вашу матушку? - Увы, да! - Ну вот! Хотя, конечно, надо надеяться, что она находится в числе избранных, как приявшая христианскую кончину... Ведь она приобщалась и исповедалась перед смертью? - добавила княгиня как бы мимоходом. - Мы жили в глуши, в Сибири, - грустно отвечала Роза. - Матушка умерла от холеры... а священника поблизости не было... - Неужели? - с притворным ужасом воскликнула княгиня. - Неужели мать ваша умерла без напутствия?.. - Мы с сестрой одни молились за нее, как умели, и оплакивали, а Дагобер вырыл могилу, где она и покоится! - сказала Роза с глазами, полными слез. - Ах, бедные девочки! - воскликнула святоша с притворным отчаянием. - Что с вами? - спросили испуганные сироты. - Увы! Несмотря на нравственные качества вашей матери, она еще не в раю с избранными! - Что вы говорите? - К несчастью, она умерла без покаяния, и ее душа еще мучится в чистилище, ожидая, когда Господь смилуется над ней благодаря молитвам, воссылаемым за нее отсюда. У госпожи де Сен-Дизье при этих словах был такой убитый, безутешный и печальный вид, что девушки, с их глубоким дочерним чувством, чистосердечно поверили страхам княгини за их мать и с наивной горестью упрекали себя в том, что так долго не имели понятия об особом значении чистилища. Святоша очень хорошо поняла, какое действие оказала на сирот ее лицемерная ложь, и продолжала с притворным участием: - Не отчаивайтесь, дети мои: рано или поздно Господь призовет к Себе вашу мать. Кроме того, разве вы сами не можете ускорить ее освобождение? - Мы? Но как? О, скажите! Ваши слова так напугали нас, мы испугались за нашу бедную мать! - О бедные дети! Какие они милые! - сказала княгиня с умилением, пожимая руки сирот. - Знайте же, - продолжала она, - вы можете многое сделать для вашей матери. Скорее чем кто-либо, вы сможете умолить Господа, чтобы Он взял эту бедную душу из чистилища и водворил ее в раю. - Каким образом, как? - Заслужив Его милость похвальным поведением. Вот, например, исполняя долг преданности и благодарности в отношении вашей гувернантки, вы, несомненно, угодите Богу. Я убеждена, что, как говорит и аббат Габриель, это - доказательство самого высшего христианского милосердия, и оно будет зачтено Господом, которому особенно приятны молитвы дочерей за мать; благородные, добрые дела заслужат ей прощение. - А! Значит, уже дело касается не одной нашей больной! - воскликнула Бланш. - Вот Дагобер! - сказала Роза, прислушиваясь к шагам поднимавшегося по лестнице солдата. - Успокойтесь, мои милые... и не говорите ничего этому превосходному человеку... - поспешно заметила княгиня. - Он только понапрасну испугается и будет препятствовать вашему великодушному намерению... - Но как же узнать, где находится наша гувернантка? - сказала Роза. - Доверьтесь мне... я все разузнаю, - шепнула святоша. - Я побываю у вас еще, и мы составим заговор... да, заговор... для скорейшего спасения души вашей бедной матери... Только что она успела с лицемерной набожностью сказать эти слова, как в комнату с сияющим лицом вошел Дагобер. Он не заметил волнения девушек, несмотря на то, что они плохо его скрывали. Госпожа де Сен-Дизье, желая отвлечь внимание солдата, подошла к нему и любезно проговорила: - Я не хотела уходить, месье, не выразив вам похвал, каких заслуживают прекрасные качества ваших питомиц! - Ваши слова меня не удивляют, мадам, но все же радуют. Ну, я надеюсь, вы внушили этим упрямым головкам все, что следует относительно заразы... - Будьте спокойны! - перебила его княгиня, обмениваясь взглядом с девушками. - Я сказала им все, что нужно, и мы друг друга теперь хорошо понимаем. Эти слова доставили Дагоберу большое удовольствие, а госпожа де Сен-Дизье, ласково простившись с сиротами, отправилась в своей карете к Родену, ожидавшему ее неподалеку в фиакре, чтобы сообщить ему о результате свидания. 50. ГОСПИТАЛЬ Среди многочисленных временных больниц, устроенных в разных кварталах Парижа во время холеры, одна была размешена по улице Белой Горы, в доме некого частного лица, предоставившего для этой цели просторный первый этаж. Надо сказать, к чести парижского населения, не только всевозможные пожертвования поступали в изобилии в эти больничные филиалы, но и лица разных сословий, светские люди, рабочие, промышленники, художники приходили в них для дежурства днем и ночью, чтобы наблюдать за порядком и активно заботиться об этих импровизированных лазаретах, а также чтобы помочь докторам в исполнении противохолерных предписаний. Женщины всех сословий разделяли этот порыв великодушного братства во имя облегчения участи несчастных; и если бы не щепетильная скромность особ, о которых мы собираемся говорить, мы могли бы назвать - среди тысячи других - двух молодых очаровательных женщин, из которых одна, принадлежа к аристократии, а другая к зажиточной буржуазии, приходили каждое утро в течение тех пяти-шести дней, когда эпидемия наиболее обострилась, разделять с достойными уважения сестрами милосердия опасные и скромные заботы, которые те расточали бедным больным, приносимым в этот лазарет одного из кварталов Парижа. Указанные факты братского милосердия и много других, происходивших в наши дни, свидетельствуют, насколько лживы и претенциозны наглые заявления некоторые ультрамонтанов. Послушать их или монахов, так кажется, что только они одни и способны, в силу отрешенности от всех земных привязанностей, дать миру чудесные примеры самоотречения и пылкого милосердия, составляющих гордость человечества. Послушать их, так нет в обществе ничего, что могло бы сравниться с мужеством и преданностью священника, который идет напутствовать умирающего; нет никого, более достойного восхищения, чем траппист, который - можно ли этому поверить! - доводит евангельское самоотречение до того, что вспахивает и обрабатывает землю, принадлежащую его ордену! Разве это не божественно? Вспахивать и засеивать _землю, плоды которой будут принадлежать вам!_ Поистине это подлинный героизм; и мы восхищаемся им изо всех сил. Признавая все то хорошее, что свойственно хорошему священнику, мы скромно спрашиваем, являются ли монахами, клириками или священниками следующие лица: Доктора для бедных, в любой час днем и ночью посещающие нищенские жилища несчастных и во время холеры тысячи раз бесстрашно и самоотверженно рисковавшие своей жизнью? Ученые, молодые практиканты, подвергающие себя для пользы науки и человечества опасностям опытов, как показала, например, последняя эпидемия желтой горячки в Испании?.. Разве их поддерживало в великодушном рвении безбрачие? Разве им мешали жертвовать собой семейные радости домашнего очага? Нисколько. Ни один из них не отказался от радостей мира. Большинство из них имело жен и детей, и именно потому, что им были знакомы все радости отцовства, у них хватало мужества обречь себя на смерть для спасения жен и детей своих братьев; если они могли поступать столь мужественно, то потому, что поступали по вечным заветам создателя, который, сотворив человека, предназначил его для наслаждения радостями семейной жизни, а не обрек его на бесплодное одиночество монастыря. А тысячи земледельцев и деревенских пролетариев, возделывающих в поте лица землю, _да еще не свою, а чужую_,