м? Джальма был защищен глубокой, полной доверия любовью к мадемуазель де Кардовилль от пагубного влияния коварных советов ученика Родена, да и тот сам был слишком хитер, чтобы позволить себе что-нибудь сказать против Адриенны; он только принимал к сведению все, что срывалось с уст доверчивого влюбленного индуса в те минуты, когда он не мог сдержать восторга и радости. Вскоре после того как целомудрие Адриенны одержало верх над порывом страсти, охватившим влюбленных, на следующий день после того как Роден, уверенный в успехе своей миссии к госпоже де ла Сент-Коломб, опустил письмо на имя Агриколя, метис надел на себя маску столь мрачного горя и отчаяния, что Джальма не мог этого не заметить и, желая его успокоить, начал его допрашивать о причине такой подавленности и печали; однако Феринджи, с горячей благодарностью отнесясь к заботам принца, не открыл ему ничего. Теперь, когда мы упомянули об этом, нижеследующая сцена станет понятна читателю. Она происходила днем, в маленьком домике на улице Клиши, занятом индусом. Против своего обыкновения Джальма целый день не был у Адриенны. Еще накануне девушка предупредила его, что просит пожертвовать целым днем, чтобы дать ей возможность заняться приготовлением к их браку, который должен соответствовать светским законам, оставаясь в то же время таким, каким понимали его принц и Адриенна. Объяснить Джальме, кто та святая, чистая личность, которая освятит этот союз, Адриенна еще не могла, так как покуда это была не ее тайна. День показался Джальме бесконечным. Присутствие при их свиданиях Горбуньи, о чем просила опасавшаяся за свое мужество Адриенна, довело всепожирающую страсть Джальмы до крайних пределов; он мучился страстным нетерпением и переходил от состояния пылкого возбуждения к какому-то отупению, которое он старался делать длительным во избежание сладких, мучительных страданий. И теперь молодой принц лежал на диване, закрыв лицо руками, как бы желая отогнать от себя какое-то пленительное видение. В эту минуту в комнату, как обычно постучавшись, вошел Феринджи. При шуме отворившейся двери Джальма вздрогнул, бросил взгляд вокруг себя, но при виде бледного, искаженного лица слуги вскочил с места и поспешно спросил: - Что с тобой, Феринджи? После минутного молчания метис, как бы уступая порыву отчаяния, бросился на колени перед принцем и прошептал слабым, умоляющим голосом: - Я очень несчастлив... пожалейте меня, господин. Голос и лицо метиса выражали глубокое горе, он казался таким взволнованным по сравнению с обычной бесстрастной бронзовой маской, что Джальма невольно был тронут и, наклоняясь, чтобы поднять метиса, ласково ему сказал: - Говори... говори... Откровенность облегчает сердечные страдания... доверься мне, друг, и положись на меня... Мой ангел недавно еще сказал: "Счастливая любовь не терпит слез возле себя!" - Но несчастная, презренная любовь, любовь, которую предали... сама проливает кровавые слезы... - с унынием оказал Феринджи. - О какой любви говоришь ты? - спросил пораженный Джальма. - Я говорю о своей любви! - мрачно ответил метис. - О твоей? - переспросил удивленный принц. Метис был еще молод и обладал красивой, хотя и мрачной наружностью; но Джальма никогда не предполагал, что этот человек способен внушать и испытывать любовь, так же как не считал его способным испытывать такое глубокое горе. - Господин! - продолжал метис. - Вы сказали мне: "Несчастье озлобило тебя... будь счастлив, и ты будешь добр"... Я увидал в этих словах предзнаменование. Можно подумать, что благородное чувство любви ожидало лишь, когда мое сердце освободится от злых чувств ненависти и предательства, чтобы занять их место... И вот я, полудикарь, встретил прелестную молодую женщину, ответившую на мое чувство... По крайней мере я так думал... Но я изменил вам, мой господин, а для изменников, даже и раскаявшихся, видно, счастья нет... Теперь изменили и мне... и как коварно изменили! И, видя изумление Джальмы, метис продолжал, как бы изнемогая под тяжестью позора: - О, пощадите! не смейтесь надо мною, господин... Самые жестокие пытки не вырвали бы у меня этого признания... Но вы, сын раджи, оказали мне, рабу: "Будь моим другом!" - И этот друг... благодарит тебя за доверие, - поспешно перебил его Джальма. - Не насмехаться над тобой он будет, а утешать... Успокойся! Могу ли я смеяться над тобой!.. - Преданная любовь... всегда заслуживает презрения и оскорбительных насмешек, - с горечью сказал Феринджи. - Даже презренные трусы приобретают тогда право указывать на тебя пальцами с насмешкой... Ведь когда в этой стране человек обманут в том, что для него есть душа его души, кровь его крови, жизнь его жизни... вокруг него только пожимают плечами и оскорбительно смеются! - Но уверен ли ты в этой измене? - мягко проговорил Джальма. Затем он прибавил с колебанием, говорившим о его сердечной доброте: - Послушай... и прости, что я касаюсь прошлого... Впрочем, это может служить доказательством, что я не сохранил в своей душе злого воспоминания... и верю твоему раскаянию и привязанности... Вспомни... Ведь я тоже думал, что ангел, что жизнь моя, что Адриенна меня не любит... а между тем это была неправда... Не обманываешься ли и ты, как обманулся я, одними ложными признаками? - Увы! Я рад бы этому верить... но не смею надеяться... Я потерял голову среди всех своих сомнений, неспособен ничего решить и пришел за помощью к вам... - Что же возбудило твои подозрения? - Ее холодность, которая следует за порывами показной нежности. Ее сопротивление... во имя долга... и затем... - метис не продолжал, уступая сдержанности, но спустя несколько секунд прибавил: - Господин, она слишком много рассуждает о любви... раздумывает... Это доказывает, что она меня не любит или разлюбила... - Напротив, она тебя слишком любит, если заботится о достоинстве вашего чувства. - Ах! Это они все говорят! - воскликнул метис с злобной иронией, не сводя глаз с Джальмы. - То есть те, кто мало любят... Искренне любящая женщина не выказывает столь оскорбительного недоверия... Для нее слово любимого человека - приказание. Она не торгуется... не доводит страсть мужчины до безумия, чтобы удобнее господствовать над ним... Нет, нет, если бы она должна была пожертвовать жизнью, честью ради желания милого, она не остановилась бы перед этим... Для нее воля возлюбленного выше всяких законов, божеских и человеческих... А такие женщины, как та, из-за которой я страдаю... хитрые создания, злобно гордящиеся тем, что они могут поработить мужчину, завладеть им, чем более он независим и свободолюбив, раздражающие его страсть маленькими уступками... это не женщины, а дьяволы! Они радуются слезам измученного ими человека. Они коварно вычисляют, насколько им можно отказать в ласках изнемогающему от страсти любовнику, чтобы не довести его до отчаяния... О, как низки и холодны они сравнительно с женщиной, которая, обезумев от любви, говорит любимому человеку: "Бери меня, я твоя... твоя... пусть завтра меня ждет позор, смерть, пусть ты покинешь меня... Ничего!.. Зато сегодня ты счастлив... а моя жизнь не стоит и одной твоей слезы!.." Чело Джальмы постепенно омрачалось. В словах Феринджи ему слышался намек на поведение и слова Адриенны. Но так как он никогда ничего не говорил метису, то, конечно, это совпадение являлось игрою случая. Хотя в голове Джальмы и мелькнула горькая мысль о том, что и любимая им женщина ставит долг выше любви, но влияние молодой девушки оказалось настолько сильно и благотворно, что он отогнал эту мысль и, успокоившись, сказал Феринджи, искоса за ним наблюдавшему: - Горе затемняет твой разум... Если у тебя нет другого повода подозревать любимую женщину... то успокойся: ты любим... и больше, быть может, чем думаешь! - Увы! Если бы вы говорили правду, господин, - грустно произнес метис; затем, как бы растроганный словами принца, он продолжал: - А между тем, я говорю себе: значит, для этой женщины есть нечто выше ее любви ко мне? Стыдливость, достоинство, честь... Положим, это так... это благородные чувства... Но она ими не пожертвует ради моей любви... они сильнее ее... значит... когда-нибудь... она пожертвует и моей любовью... - Ты ошибаешься, - мягко возразил Джальма, хотя слова метиса снова больно задели его. - Чем выше любовь женщины, тем чище и целомудреннее... Любовь порождает именно эти чувства... Она ими управляет... а не они ею. - Справедливо, господин, - с горькой иронией продолжал метис. - Она хочет по-своему доказать мне свою любовь... Хорошо... мне остается только покориться... И, (внезапно остановившись, метис закрыл лицо руками и громко застонал. Выражение его лица было так ужасно и мучительно, что Джальма с тревогой схватил его за руку и взволнованно сказал: - Успокойся... не волнуйся так... послушай увещевания друга... они отгонят дурные мысли... Говори, что с тобой? - Нет, нет, это слишком страшно! - Говори, прошу тебя... - Оставьте несчастного с его неизлечимым горем... - Неужели ты считаешь меня на это способным? - спросил Джальма с кротостью и достоинством, которые, казалось, произвели сильное впечатление на метиса. - Увы! Господин... - продолжал он, все еще колеблясь. - Вы требуете? - Да, требую... Говори... - Ну, так я вам не все сказал... меня удержал стыд... боязнь насмешки... Вы спрашивали, почему я думал, что мне изменили?.. Я говорил... о подозрениях... о холодности... этого мало! Сегодня вечером эта женщина... - Говори... - Эта женщина назначила свидание... человеку... которого она предпочитает... - Кто тебе это сказал? - Некто, пожалевший о моем ослеплении. - А если он тебя обманул или сам обманывается? - Он обещал мне дать доказательства! - Какие же доказательства? - Он предложил мне присутствовать при их свидании. "Быть может, это свидание невинно, несмотря на все признаки. Судите сами, и, если у вас хватит на это мужества, вашей мучительной нерешительности наступит конец", - сказал мне этот человек. - Что же ты ему ответил? - Ничего... Я потерял голову и пошел просить вашего совета... - Затем, с жестом отчаяния, метис прибавил, дико расхохотавшись: - Совета... совета... я должен был его просить у лезвия моего кинжала... Оно ответило бы мне: "Крови!.. Крови!" И метис судорожно схватился за рукоятку кинжала, который был заткнут у него за поясом. Есть какая-то роковая, пагубная заразительность в подобных вспышках. При виде гневного, перекошенного яростью и ревностью лица Феринджи Джальма вздрогнул. Ему вспомнился безумный гнев, овладевший им, когда княгиня де Сен-Дизье говорила Адриенне, что та не посмеет отрицать: Агриколь Бодуэн, ее мнимый любовник, был найден у нее в спальне. В ту минуту, благодаря гордому, полному достоинства виду молодой девушки, Джальма почувствовал презрение к низкой клевете, на которую Адриенна не хотела даже отвечать. Но несмотря на это, два или три раза эта мысль болезненно мелькала в голове Джальмы точно огненная полоса, хотя она и исчезла затем бесследно среди его ясного счастья и бесконечного доверия к сердцу Адриенны. Все эти воспоминания, а также страстное сопротивление Адриенны пробудили в душе принца глубокое сочувствие к Феринджи, причем он невольно видел страннее сходство в положении метиса со своим собственным. Зная, до чего может довести гневное ослепление, принц ласково заметил: - Я обещал тебе свою дружбу... и хочу ее доказать. Метис, охваченный немой яростью, казалось, не слыхал слов своего господина. Последний положил руку ему на плечо и сказал: - Феринджи... выслушай меня... - Простите меня... - воскликнул метис, как бы пробуждаясь. - Простите... господин мой! - В ужасных сомнениях, в жестоком подозрении, овладевшем тобой... не у кинжала надо спрашивать совета, а у друга... и я дам тебе этот совет... потому что я друг твой. - Господин! - На это свидание, которое докажет тебе измену или невиновность той, которую ты любишь... ты должен пойти... - О да! - с мрачной улыбкой ответил метис, - да... я пойду! - Но ты пойдешь не один! - Что вы хотите этим сказать? Кто же пойдет со мной? - Я... - Вы, господин? - Да... чтобы избавить тебя от совершения преступления... Я знаю, как слеп и несправедлив часто бывает первый порыв гнева... - Да... но зато он за нас мстит! - с жестокой улыбкой возразил метис. - Феринджи... сегодня я свободен... я тебя не оставлю... - решительно сказал принц. - Или ты не пойдешь на это свидание, или пойдешь со мной... Метис, как бы побежденный великодушной настойчивостью Джальмы, упал к его ногам, взял его руку и, приложив ее сперва ко лбу, а потом к губам, ответил: - Господин... надо быть великодушным до конца и простить меня... - Простить? За что? - Прежде чем прийти к вам... я имел дерзкое намерение просить вас о том... что вы мне сейчас предложили... Да... боясь, что мой гнев может завести меня слишком далеко... я думал просить вас о милости, в которой вы отказали бы, быть может, равному вам... Но затем... я не посмел... я боялся сознаться, что боюсь измены... и пришел только сказать, что несчастлив... Ведь вам одному я мог... доверить это. Невозможно передать, с какой трогательной простотой и наивностью были сказаны эти слова. За дикой вспышкой последовали слезы и тихая грусть. Джальма, искренне тронутый, протянул метису руку, поднял его и сказал: - Ты был вправе требовать у меня доказательства дружбы... и я рад, что предупредил твою просьбу. Полно! Мужество и надежда... Я пойду с тобой на это свидание, и если можно верить, что наши желания должны исполниться... то твои опасения окажутся ложными. Когда настала ночь, метис и Джальма, закутанные в плащи, сели в карету, которая повезла их к дому госпожи де ла Сент-Коломб. 60. ВЕЧЕР У ГОСПОЖИ ДЕ ЛА СЕНТ-КОЛОМБ Прежде чем продолжить наш рассказ, необходимо вернуться к предыдущим событиям. Нини Мельница, не подозревая истинной цели Родена, откупил на день по его поручению у госпожи де ла Сент-Коломб, алчной и скупой по натуре, за очень крупную сумму право пользоваться ее квартирой. Госпожа де ла Сент-Коломб, конечно, согласилась на выгодное предложение и уехала с утра вместе со своей прислугой, которой она предложила в награду за верную службу отправиться на весь день за город. Оставшись хозяином квартиры, Роден тщательно переоделся, чтобы его не узнали; он надел черный парик, синие очки, плащ и спрятал подбородок в высоком шерстяном галстуке, утром он зашел с Феринджи, чтобы ознакомиться с расположением квартиры и дать тому необходимые указания. Оставшись после Родена в квартире, метис со свойственной ему ловкостью в продолжение двух часов устроил там все соответственно указаниям иезуита и вернулся к Джальме, где с отвратительным лицемерием разыграл описанную выше сцену отчаяния. Во время переезда с улицы Клиши до дома госпожи де ла Сент-Коломб Феринджи продолжал разыгрывать роль безутешного страдальца и, наконец, глухим, отрывистым голосом заявил: - Господин... если мне изменили... я должен отметить. - Самая лучшая месть - презрение! - отвечал Джальма. - Нет, нет, - с гневом возражал метис, - этого мало... Чем ближе подходит время, тем больше я убеждаюсь, что я жажду крови... - Выслушай меня... - Пожалейте меня, господин... я был низок, я боялся... я отступал перед мщением... Теперь я готов мукой за муку отплатить за измену... оставьте меня... позвольте мне одному идти на свидание... И, говоря это, Феринджи сделал движение, как будто собирался выскочить из кареты. Джальма удержал его за руку и сказал: - Оставайся... я тебя не покину... ты не прольешь крови, хотя бы тебе и изменили. Твое презрение отметит за тебя... а дружба тебя утешит. - Нет, нет, господин... я решился... я убью... а затем покончу с собою. Для предателей - кинжал... а для меня - яд, который заключается в его рукоятке... - Феринджи... - Господин!.. Простите мое упорство... Пусть свершится моя судьба! Чувствуя, что времени слишком мало для того, чтобы успокоить ярость метиса, Джальма решился действовать хитростью. После недолгого молчания он сказал Феринджи: - Я тебя не покину... я приму все меры, чтобы не допустить преступления... Если мне это не удастся... если ты не послушаешь меня... пусть пролитая кровь падет на твою голову... Я никогда в жизни не дотронусь до твоей руки... Казалось, эти слова произвели большое впечатление на метиса. Он погрузился в глубокое раздумье. Джальма был готов при свете уличных фонарей силой обезоружить своего спутника, но тот быстро вытащил из-за пояса кинжал и, вынув его из ножен, произнес торжественным и суровым голосом: - В искусных руках этот кинжал ужасное орудие... а в этом флаконе заключается один из сильнейших ядов, которыми богата наша родина... И, нажав пружину, метис показал маленький стеклянный флакон, спрятанный в рукоятке смертоносного орудия. - Две или три капли этого яда... - продолжал метис, - и наступит тихая, медленная, безболезненная смерть... Через несколько часов... посинеют ногти... это первый симптом... А если выпить все зараз... то сразу упадешь мертвым... как будто пораженный молнией... - Да... - отвечал Джальма, - я знаю, что у нас есть яды, которые или мало-помалу парализуют жизнь... или действуют, как молния... Но к чему этот разговор? - Чтобы доказать вам, господин, что в этом оружии и успех, и безнаказанность моей мести: кинжалом я убью, а яд избавит меня от человеческого суда. Но я все-таки отдаю вам этот кинжал... возьмите его, господин... Я скорее откажусь от мести, чем стану недостойным дотронуться до вашей руки... И метис протянул Джальме кинжал. Джальма, обрадованный и удивленный этим неожиданным решением, поспешил спрятать кинжал за пояс, а метис продолжал прочувствованным голосом: - Возьмите этот кинжал, господин мой... и когда вы увидите и услышите то, что нам придется увидать и услыхать... вы или вернете мне его, чтобы поразить неверную... или дадите мне яд... и я умру неотмщенный... Вы должны повелевать... а я обязан повиноваться... В ту минуту, когда Джальма хотел ответить, карета установилась перед домом госпожи де ла Сент-Коломб. Принц и метис вошли в темные ворота, которые тотчас же за ними заперли, и дворник подал Феринджи ключ от квартиры, в которой были два входа с площадки и потайная дверь со двора. Отпирая дверь, выходившую на лестницу, метис взволнованно сказал Джальме: - Господин... пожалейте меня за слабость... в эту ужасную минуту... я дрожу... я колеблюсь... Быть может, лучше мучиться сомнениями... или забыть... Но прежде чем принц успел ответить, Феринджи воскликнул: - Нет... нет... это было бы низостью!.. И, быстро отворив дверь, он вошел первый. Джальма последовал за ним. Они очутились в темном коридоре. - Вашу руку... позвольте, я проведу вас... только тише... - шепотом сказал метис. И, взяв Джальму за руку, он тихо двинулся вперед. После довольно долгих переходов они внезапно остановились, и Феринджи, выпуская руку Джальмы, промолвил: - Наступила решительная минута... подождите немного... За этим последовала глубокая тишина. Темнота была такая, что Джальма совершенно ничего не видел, но услыхал, что Феринджи от него уходит; затем послышался стук отворяемой и запираемой на замок двери. Это странное исчезновение начало тревожить принца. Машинально он схватился за кинжал и сделал несколько шагов в сторону, где, по его предположению, находился выход. Вдруг голос метиса раздался в ушах Джальмы неизвестно откуда, и до него долетели следующие слова: - Господин... вы сказали мне: "Будь моим другом", и я действую, как друг... Я употребил хитрость, чтобы завлечь вас сюда: ваше ослепление роковой страстью не позволило бы вам последовать за мной иначе... Княгиня де Сен-Дизье сказала вам, что Агриколь Бодуэн... любовник Адриенны де Кардовилль... Слушайте... смотрите... и судите сами... Голос замолк. Казалось, он шел из угла той же комнаты. Джальма только теперь понял, в какую ловушку он попал; он задрожал от гнева и ужаса. - Феринджи! - крикнул он в окружающий его мрак. - Где я?.. Где ты?.. Отвори мне, если тебе дорога жизнь... Я хочу сейчас же выйти!.. И, вытянув руки вперед, принц ощупью двинулся вдоль обитой шелком стены, надеясь таким образом добраться до какой-нибудь двери. Он скоро нащупал ее, но, несмотря на все усилия, открыть ее оказалось невозможно. То же было и со следующей дверью, до которой он добрался, натолкнувшись сначала на камин. Он обошел так всю комнату и снова очутился у того же камина. Его тревога росла, и дрожащим от гнева голосом он опять позвал Феринджи. То же молчание. Кругом царила тишина, в комнате был полнейший мрак. Вскоре распространился какой-то тонкий, проникающий, нежный запах, как будто в комнату было проведено отверстие какой-то трубы, через которую докатывались душистые волны. Джальма в волнении и гневе не обратил, конечно, внимания на этот запах... но вскоре в висках у него забились артерии, и жгучий жар, казалось, побежал по всем жилам. Какое-то неопределенное, но приятное состояние овладело всем его существом. В нем улеглись все волновавшие его страсти, и он, не замечая того, постепенно стал погружаться в какое-то сладкое, непреодолимое оцепенение. Однако, собрав последние остатки слабеющей воли, Джальма пошел наугад, направляясь к дверям, которые ему удалось найти. Но тут запах был так силен, что Джальма не в состоянии был больше двигаться и прислонился к стене (*17). И вот произошло нечто странное: в соседней комнате стал постепенно разливаться слабый свет, и Джальма под влиянием галлюцинации заметил в двери, против которой он стоял, круглое окошечко. Через него-то и проникал свет в комнату, где был принц. В окошечко было вставлено толстое стекло, а со стороны индуса его защищала тонкая, но прочная решетка. Комната, видневшаяся за дверью, была довольно богато обставлена. Против пылающего камина у стены стоял большой зеркальный шкаф, а сбоку широкий мягкий диван. Освещалось это помещение слабым, нежным светом неопределенного оттенка. Через секунду туда вошла высокая женщина, тщательно укутанная в темный, особенного фасона плащ с капюшоном. При виде плаща Джальма вздрогнул; приятное, спокойное состояние сменилось лихорадочным волнением; он почувствовал какое-то опьянение, и в ушах у него зашумело, словно он погружался в воду. Как в столбняке, он не сводил глаз с этой женщины. Вошедшая женщина двигалась с большой осторожностью, даже боязливо. Она подошла к окну, раздвинула занавеси и взглянула на улицу, затем, не снимая плаща, приблизилась к камину и задумчиво на него оперлась. Джальма под влиянием овладевшего им возбуждения забыл условия, при которых он попал сюда, забыл о Феринджи и только следил за вошедшей, не сводя с нее пылающего взора. Она отошла от камина и спустила с плеч плащ, остановившись против зеркала, спиной к своему неведомому зрителю. Джальму разом точно оглушил удар грома. Эта женщина была Адриенна де Кардовилль. Да, он видел: это был ее рост, ее талия нимфы, ее мраморные плечи, ее золотистые волосы, ее лебединая шея, гордая и грациозная; та же жемчужная сетка покрывала косы, и то же зеленое платье, подбитое розовой материей с белым стеклярусом, - платье, в котором она была во время визита госпожи де Сен-Дизье, было надето на девушке. Словом, это была мадемуазель де Кардовилль; он в этом не сомневался и не мог сомневаться. Горячий пот выступил на лбу у Джальмы. Он глядел, задыхаясь от волнения, с загоревшимся взором, в каком-то опьянении, но без мысли, без движения. Молодая особа, продолжая стоять перед зеркалом спиной к принцу, кокетливо оправляла волосы, сняла сетку и хотела было расстегивать платье. Но вдруг, покинув свое место, она скрылась на секунду из глаз Джальмы. - _Она ожидает Агриколя Бодуэна, своего любовника_, - произнес все тот же голос, шедший из стены темной комнаты, в которой находился Джальма. Несмотря на затуманенный рассудок Джальмы, жестокие слова огненной и острой стрелой пронзили его мозг и сердце... Перед глазами проплыло кровавое облако. Он испустил глухое рычание и, ломая ногти, попытался вырвать железную решетку. Толстое стекло не позволяло проникнуть в соседнюю комнату его глухому рычанию. В это время свет как будто ослабел, точно его притушили, и задыхающемуся от ярости Джальме в полумраке опять стало видно девушку, возвратившуюся в длинном белом пеньюаре, не скрывавшем ее обнаженных плеч и рук. Золотистые локоны рассыпались по ним. Она медленно прошла по комнате, направляясь к двери, которую Джальма не мог видеть. В эту минуту в комнате, где находился принц, невидимая рука открыла одну из дверей в той же перегородке, где была дверь с окошечком. Джальма услышал это благодаря шуму ключа и струе свежего воздуха, ударившей ему в лицо. И эта дверь, открывшаяся теперь перед принцем, и дверь той комнаты, в которой находилась молодая девушка, выходили в переднюю, примыкавшую к лестнице, и было слышно, что кто-то поднимался по лестнице в эту минуту, остановился и постучал в дверь. - _Это Агриколь Бодуэн... Смотри и слушай..._ - снова сказал из темноты голос, который Джальма слышал и раньше. Обезумевший, опьяневший, но преследуемый упорной, неотступной мыслью, как это всегда бывает с пьяными и безумными, Джальма вытащил из-за пояса поданный ему Феринджи кинжал... и неподвижно стал ждать. Как только послышался стук, девушка бросилась к двери на лестницу. Спрятавшемуся в углу индусу виден был свет из той комнаты и слышны были голоса. Молодая девушка тихо спросила: - Кто там? - Агриколь Бодуэн... я! - ответил громкий, мужественный голос. То, что последовало вслед за этим, произошло так быстро, так молниеносно, что не поддается описанию. Едва лишь девушка открыла засов и Агриколь переступил порог, как Джальма, прыгнув, подобно тигру, почти одновременно - до того быстры были его движения, - ударил кинжалом и девушку, упавшую замертво, и Агриколя, который, хотя и не смертельно раненный, все же пошатнулся и рухнул рядом с безжизненным телом несчастной. Сцена убийства, быстрая, как вспышка света, совершилась в полумраке. Вслед за этим свет погас окончательно, и Джальма почувствовал, что железная рука тащила его вон из комнаты, а голос Феринджи шептал: - Ты отмщен... иди... отступление обеспечено. Джальма, вялый, пьяный и отупевший, обезумев от совершенного им убийства, машинально повиновался. Мы помним восторг Родена по поводу слова _ожерелье_, внушившего ему целый план действий. Ему припомнилась тогда знаменитая история с _ожерельем_, когда одна женщина, благодаря некоторому сходству с королевой Марией-Антуанеттой, переодевшись в платье, похожее на платье королевы, и пользуясь полумраком, ловко сыграла роль несчастной королевы... так что кардинал, князь де Роган, завсегдатай двора, оказался обманут этой иллюзией. У Родена разом созрела ужасная мысль, и он послал Жака Дюмулена к госпоже де ла Сент-Коломб, как к очень опытной женщине, узнать, нет ли у нее на примете высокой, стройной, рыжей девушки. Костюм, во всем сходный с тем, который носила Адриенна и который княгиня де Сен-Дизье описала Родену (княгиня не знала о западне), должен был дополнить иллюзию. Угадать конец нетрудно: несчастная девушка, _двойник_ Адриенны, играла роль, которую ей наметили, и думала, что просто участвует в розыгрыше. Что касается Агриколя, ему было назначено письмом свидание в доме под предлогом важного дела, касающегося интересов Адриенны. 61. БРАЧНОЕ ЛОЖЕ Алебастровая круглая лампа в восточном вкусе, свисающая с потолка на трех серебряных цепях, разливает мягкий и слабый свет в спальне Адриенны. Широкая кровать из слоновой кости, инкрустированной перламутром, пуста; она скрыта за волнами белого муслина и валансьенских кружев; эти легкие, прозрачные и воздушные занавеси подобны облакам. На камине из белого мрамора, очаг которого окрашивает пунцовыми отблесками горностаевый ковер, стоит большая корзина, наполненная, по обыкновению, множеством свежих розовых камелий, листья которых точно покрыты лаком. Ароматный запах душистой теплой воды, наполняющей хрустальную ванну, доносится из ванной комнаты в спальную. Все тихо и спокойно вокруг. Одиннадцать часов вечера. Медленно отворяется дверь из слоновой кости, находящаяся против двери в ванную. Входит Джальма. Прошло два часа с тех пор, как он совершил двойное убийство, где, как ему казалось, он в припадке ревности заколол Адриенну. Прислуга в особняке, привыкшая к ежедневным посещениям Джальмы, не была удивлена его поздним приходом и не доложила о нем, так как не получала на этот счет никаких распоряжений от хозяйки, которая в данную минуту была занята в одном из салонов первого этажа. Никогда молодой человек еще не переступал порога спальной Адриенны, но он знал, как пройти в ее личные комнаты, расположенные на втором этаже дома. В ту минуту, когда он входил в это девственное святилище, он казался довольно спокойным, так как хорошо умел собою владеть. Только легкая бледность покрывала золотисто-смуглое лицо... На нем было вышитое серебром пунцовое платье, на котором не были заметны пятна крови, брызнувшей на него, когда он наносил удары своим жертвам. Джальма запер за собой дверь и далеко откинул белую чалму, так как ему казалось, что кольцо из раскаленного железа сжимает голову. Иссиня-черные волосы обрамляли бледное прекрасное лицо. Сложив на груди руки, он медленно обвел взором вокруг себя... При виде постели он сделал шаг вперед, вздрогнул, лицо его вспыхнуло, и, проведя рукою по лбу, он застыл неподвижно на месте, как статуя... После нескольких минут тяжелого раздумья Джальма упал на колени и поднял голову к небу. Залитое слезами лицо молодого индуса не выражало ни злобы, ни отчаяния, ни хищной радости удовлетворенной мести, но на нем была написана неизмеримая, простодушная скорбь... Рыдания душили Джальму, слезы текли по его щекам. - Умерла... умерла! - прошептал он глухим голосом. - Умерла!.. Та, которая сегодня еще отдыхала, счастливая, в этой комнате... теперь убита мною!.. Теперь, когда она мертва, что мне в ее измене?.. Я не должен был убивать ее... Она мне изменила... она любила человека, убитого мною же... любила... значит, я не сумел заставить предпочесть себя... Да и как я, бедный дикарь, - прибавил он с раскаянием и нежностью, - мог заслужить ее любовь? Какие у меня права?.. В чем очарование? Она меня не любила! Это моя вина... Она, великодушная, как всегда, скрывала от меня свое безразличие под видом дружеской привязанности... для того, чтобы не сделать меня несчастным... и за это я ее убил!.. В чем ее вина? Разве она не пришла ко мне сама?.. Разве не открыла двери своего жилища? Разве не позволяла целые дни проводить с нею... наедине? Наверное, она старалась меня полюбить... и не могла... Я любил ее всеми силами души... но моя любовь не удовлетворяла... требованиям ее сердца... И за это нельзя было убивать ее... Мной овладело роковое безумие... После своего злодеяния я проснулся, словно после сна... но увы! Это не сон... Я ее убил!.. А сколько счастья она мне дарила!.. Какие дивные надежды!.. Какое сладкое опьянение!.. Она... сумела сделать так, что мое сердце стало лучше, благороднее, великодушнее!.. Этого-то никто бы у меня не отнял... это сокровище... никто бы взять не мог... и оно бы должно было меня утешить!.. Но зачем об этом думать теперь? Ее и его... я их убил... трусливое убийство... без борьбы... ярость тигра, разрывающего невинную жертву... И Джальма с тоской закрыл лицо руками, потом он продолжал, отирая слезы: - Я знаю, что себя также убью... но моя смерть не возвратит ей жизни... - и, приподнявшись с трудом, он вытащил кинжал, вынул из него флакон с ядом, а окровавленное оружие бросил на горностаевый ковер, незапятнанная белизна которого слегка окрасилась кровью. - Да, - продолжал Джальма, судорожно сжимая флакон, - да, я убью себя... кровь за кровь. Моя смерть - отмщение за нее... И как лезвие не обратилось против меня, когда я ее ударил? Не знаю... Но она умерла... от моей руки... Мое сердце полно горестью, раскаянием и неизмеримой любовью к ней... поэтому я пришел умереть сюда... в эту комнату... в этот рай моих пылких видений... И, снова закрыв лицо, он воскликнул с отчаянием: - Умерла... умерла! Затем более твердым голосом он продолжал: - Ну, что же... сейчас и я умру... Нет, я хочу умереть медленной смертью... - и он взглянул на флакон с ядом. - Феринджи сказал, что этот яд может действовать и медленно... но он всегда действует верно: надо выпить только несколько капель... Мне кажется, когда я буду уверен, что умру... раскаяние мое станет менее тяжким... Вчера... когда она сжимала на прощанье мою руку... кто бы мог сказать? И решительно поднеся флакон к губам, Джальма отпил из него несколько капель и поставил его на столик из слоновой кости, стоявший возле кровати Адриенны. - Какой жгучий, едкий вкус у этой жидкости! - сказал он. - Теперь я знаю, что умру... О! Пусть у меня будет еще достаточно времени упиться ароматом и видом этой комнаты... Я хочу положить свою голову... туда, где лежала ее голова... И, опустившись на колени, Джальма приник своею пылающей головой к подушке Адриенны. В это время дверь ванной отворилась, и вошла Адриенна. Девушка отпустила горничных, окончивших ее ночной туалет. Она была в ослепительно белом муслиновом пеньюаре. Золотистые волосы, кокетливо заплетенные на ночь в маленькие косы, придавали ее лицу юношескую прелесть. Снежная белизна ее тела слегка порозовела после теплой душистой ванны, которую она всегда принимала на ночь. Адриенна сияла красотой, когда шла, ступая по горностаевому ковру голыми розовыми ножками в легких белых шелковых туфлях. Ее лицо сияло счастьем. Все препятствия к союзу с Джальмой были устранены... Не позже как через два дня она будет принадлежать ему... и вид брачной комнаты производил на нее сладостное, полное неги впечатление... Дверь из слоновой кости так тихо отворилась, шаги молодой девушки настолько заглушались меховым ковром, что Джальма, склонившийся у постели, не слыхал ничего. Но вот раздался возглас испуга и удивления, заставивший его быстро оглянуться. Перед ним стояла Адриенна. Стыдливым движением она запахнула пеньюар на обнаженной груди и отступила, оскорбленная появлением принца в ее спальне, что она приписывала нечистому порыву его безумной страсти. Но прежде чем она успела упрекнуть Джальму в неблагородстве, брошенный кинжал привлек ее внимание. Взглянув на Джальму, она поняла, что здесь было не покушение влюбленного. Принц продолжал стоять на коленях, вытянув вперед руки, откинув голову, с широко раскрытыми, остановившимися глазами, с выражением ужаса и изумления на окаменевших чертах. Вместо того чтобы бежать, она с неописуемым страхом сделала несколько шагов вперед и, указывая на кинжал, спросила изменившимся голосом: - Друг мой, каким образом вы здесь? Что с вами?. Зачем это оружие? Джальма не отвечал. Сначала он принял Адриенну за видение, что он приписал начинающемуся действию яда. Но когда его слуха коснулись звуки ее нежного голоса... когда сердце привычно вздрогнуло, словно от электрического тока под взглядом любимой женщины... когда он увидал чарующую свежесть дорогого встревоженного лица... - Джальма понял, что он не является жертвой галлюцинации и что действительно перед ним живая Адриенна... Чем больше проникался он мыслью, что Адриенна не умерла, - хотя и не был в состоянии объяснить себе чудесного воскресения, - тем более молодой индус преображался. Его бледные черты приобрели прежний смуглый оттенок, глаза загорелись, а на лице появилось выражение безумной, восторженной радости... Подползая на коленях к Адриенне, протягивая к ней дрожащие руки, он не мог произнести ни слова от волнения, а только смотрел на нее с таким обожанием, любовью и благодарностью... да, с благодарностью за то, что она жила... что девушка, очарованная его взглядом, смутно догадываясь, что тут кроется какая-то ужасная тайна, тоже молчала с бьющимся сердцем и волнующейся грудью. Наконец Джальма, сложив руки, с непередаваемым выражением воскликнул: - Ты не умерла!! - Не умерла? - с изумлением спросила девушка. - Значит, я не тебя... не тебя убил? О! Как добр и справедлив Бог! И, говоря это, несчастный в пылу безумной радости забыл о жертве, убитой им в порыве заблуждения. Все более и более пугаясь и видя, что кинжал, лежащий на ковре, окровавлен, - ужасное обстоятельство, подтверждавшее слова Джальмы, - мадемуазель Кардовилль воскликнула: - Вы убили?.. Вы?.. Джальма... Боже! Что он говорит?.. можно с ума сойти! - Ты жива... я вижу тебя... ты здесь... - говорил дрожащим голосом Джальма. - Ты все такая же прекрасная... чистая... ведь то была не ты... О! Нет... это не могла быть ты... потому что я говорю... сталь обратилась бы против меня, если бы это была ты... - Вы убили? - с ужасом повторяла молодая девушка. - За что? Кого вы убили? - Откуда мне знать?.. Женщину... похожую на тебя, и человека, которого я принял за твоего любовника... Это была ошибка... сон... ужасный сон... Ты жива... ты здесь... Индус рыдал от радости. - Сон!.. Но это не сон... на кинжале кровь! - жестом испуга показывала на оружие Адриенна. - Я вам говорю: тут кровь... - Ну да... я сейчас его бросил... чтобы принять яд... потому что считал тебя мертвой... - Яд? - воскликнула Адриенна, стиснув судорожно зубы, - какой... яд?.. - Я думал, что убил тебя... и хотел умереть здесь!.. - Умереть?.. Как умереть? Боже! Зачем умереть?.. Кому умереть?.. - говорила обезумевшая девушка. - Да мне... повторяю же... - кротко и нежно ответил Джальма, - я думал, что убил тебя, и принял яд... - Ты! - закричала смертельно побледневшая Адриенна. - Ты! - Да... - Это неправда! - с жестом гордого отрицания сказала девушка. - Взгляни! - сказал индус и машинально посмотрел на флакон, сверкавший на столе. Порывистым, быстрым, как мысль, движением Адриенна схватила флакон и поднесла его к жадным устам. Джальма, стоявший до сих пор на коленях, с криком ужаса бросился к ней и вырвал флакон из ее рук. - Все равно... я выпила не меньше, чем ты! - отвечала с мрачной радостью Адриенна. Наступило страшное молчание... Адриенна и Джальма, немые и недвижимые, с ужасом смотрели друг на друга. Девушка прервала мрачное молчание и голосом, которому она старалась придать твердость, воскликнула: - Ну что же тут необыкновенного? Ты убил... и хотел искупить свое преступление смертью... это справедливо... Я не хочу тебя пережить... Зачем ты так на меня смотришь?.. Какой жгучий вкус у этого яда... Он быстро действует? Скажи, Джальма? Принц не отвечал, он взглянул на свои руки. Феринджи говорил правду: легкая синева покрыла блестящие ногти индуса... Смерть приближалась... медленная... тихая... нечувствительная... но верная смерть... Джальма в отчаянии от мысли, что и Адриенна должна умереть, чувствовал, как мужество покидает его. Он застонал, закрыл лицо руками и опустился на кровать, возле которой стоял... - Уже! - с ужасом воскликнула девушка, бросаясь на колени перед Джальмой. - Ты умираешь... зачем ты закрываешь лицо? И она с силой отдернула руки принца... Его лицо было залито слезами. - Нет... это еще не смерть... - проговорил он сквозь рыдания. - Этот яд... действует медленно... - Правда? - с живейшей радостью воскликнула Адриенна и, нежно целуя руки Джальмы, прибавила: - Если этот яд действует медленно... отчего же ты плачешь? - Но ты... ты! - с отчаянием повторял Джальма. - Не обо мне речь! - решительно возразила Адриенна. - Ты убил... и мы искупим это преступление... Я не знаю, что произошло... но, клянусь нашей любовью, ты не совершил зла ради зла... Тут какая-то ужасная тайна! - Под очень благовидным предлогом... - прерывающимся голосом заговорил Джальма, - Феринджи заманил меня в какой-то дом. Он сказал мне там, что ты меня обманываешь... Я ему не поверил... но потом мной овладело какое-то головокружение; в полусвете я, казалось, увидел тебя... - Меня? - Нет... не тебя... но женщину, одетую, как ты... Она так была на тебя похожа, что я поверил... Затем пришел мужчина... ты бросилась к нему... И, обезумев от гнева... я ударил женщину... потом мужчину... Они упали... Опомнившись, я прибежал сюда и... нашел тебя здесь... для того, чтобы ты себя убила! О горе! Горе!.. Ты должна была умереть из-за меня!!! И Джальма, этот герой, зарыдал, как малый ребенок. При виде этого страстного отчаяния Адриенна с дивным мужеством любящей женщины думала уже только о том, как бы утешить Джальму... Поняв из признания принца, что здесь кроется какая-то адская интрига, молодая девушка, охваченная страстью, вдруг просияла таким счастьем и любовью, что индус, не сводя с нее глаз, испугался, не потеряла ли она рассудок. - Не надо слез, любимый! - воскликнула она. - Не надо слез... нужна улыбка счастья и любви... нет... не бойся... наши враги не восторжествуют! - Что ты говоришь? - Они хотели нашего несчастья... пожалеем их... Наше счастье заставило бы весь мир позавидовать нам. - Адриенна, опомнись... - О! Я в полном рассудке... Слушай меня... мой ангел... Теперь я все поняла. Ты убил, попав в ужасную ловушку... В нашей стране... убийство - это позор... эшафот... Тебя сегодня же заключили бы в тюрьму. Враги наши сказали себе: "Такой человек, как принц Джальма, не перенесет позора. Он покончит с собой... Такая женщина, как Адриенна де Кардовилль, не переживет позора или смерти возлюбленного: она покончит с собой... или умрет с отчаяния... Итак, ужасная смерть для него, ужасная смерть для нее, а нам... - сказали эти черные люди, - наследство, которого мы так жаждем!" - Но смерть для тебя... такой юной, чистой и прекрасной... ужасна! Эти злодеи торжествуют! - воскликнул Джальма. - Их расчеты оправдались! - Нет, не оправдались! - отвечала Адриенна. - Наша смерть будет небесным блаженством... Ведь яд действует медленно... а я тебя боготворю... мой Джальма! - И, произнося эти слова задыхающимся от страсти голосом, молодая девушка настолько приблизила свое лицо к лицу индуса, что его обожгло горячее дыхание... При этом опьяняющем ощущении, при виде блеска полных неги глаз Адриенны, при виде пылающих полуоткрытых уст его охватило пламя страсти. Бурная, юная, девственная кровь, зажженная жгучей страстью, закипела в его жилах... Он все забыл - и свое горе, и близкую смерть: он чувствовал только пыл страсти. Красота Джальмы и красота Адриенны сияли идеальным совершенством. - О мой возлюбленный!.. О обожаемый супруг!.. Как ты хорош! - говорила с обожанием девушка. - О! Как я люблю... твои глаза... твой лоб... твою шею... твои губы!.. Сколько раз при воспоминании о твоей красоте... о твоей пылкой любви... туманился мой разум!.. Сколько раз мужество готово было изменить мне... в ожидании дивной минуты... когда я буду твоя... совсем твоя... Ты видишь... небо хочет, чтобы мы принадлежали друг другу... и ничто не помешает нашему наслаждению... потому что... тот истинный христианин, который должен был освятить наш союз, уже получил от меня королевский дар, который навсегда поселит радость в сердце многих обездоленных!.. О чем же нам жалеть, мой ангел? Наши бессмертные души отлетят в поцелуе, упоенные любовью, чтобы вознестись к обожаемому Творцу... который весь любовь... - Адриенна!.. - Джальма!.. И легкие занавеси, как прозрачное облако, окутали это брачное и вместе с тем смертное ложе. Да, смертное: через два часа, среди сладострастной агонии, Адриенна и Джальма испустили последний вздох. 62. ВСТРЕЧА Адриенна и Джальма умерли 30 мая. Следующая сцена происходила 31 мая, накануне дня, назначенного для последнего вызова наследников Мариуса де Реннепона. Может быть, читатель не забыл мрачной комнаты, которую господин Гарди занимал в доме иезуитов, на улице Вожирар. Прежде чем войти в нее, надо было пройти две большие комнаты, затворенные двери которых не позволяли проникнуть туда ни одному звуку извне. Вот уже три или четыре дня, как это помещение занимал отец д'Эгриньи. Он выбрал его не сам; по внушению Родена, оно было навязано ему под благовидным предлогом отцом-экономом. Было около полудня. Отец д'Эгриньи читал утреннюю газету, где в отделе парижских новостей он наткнулся на следующее сообщение: "Одиннадцать часов вечера. Ужасное, трагическое происшествие потрясло только что обитателей квартала Ришелье: совершено двойное убийство. Убита девушка и молодой ремесленник. Девушка заколота ударом кинжала. Жизнь ремесленника надеются спасти. Приписывают это злодеяние ревности. Ведется следствие. Подробности завтра". Прочитав эти строки, отец д'Эгриньи бросил газету на стол и задумался. - Просто невероятно! - с горькой завистью сказал он, думая о Родене. - Вот он и достиг своей цели... Почти все его предположения оправдались... Вся семья погибла от собственных страстей, злых или добрых, которые он сумел возбудить... Он так и сказал!! Да... признаюсь, - прибавил д'Эгриньи со злобной улыбкой, - отец Роден человек ловкий... энергичный, упорный, терпеливый, скрытный и редкого ума... Кто бы сказал мне несколько месяцев тому назад, что мой смиренный _социус_ одержим таким страшным честолюбием, что мечтает даже о папском престоле!.. И благодаря тонким расчетам, целой системе интриг, посредством подкупа даже членов священной коллегии этот честолюбивый план мог бы и удаться, если бы за тайными ходами этого опасного человека так же тайно и ловко не следили... как я это недавно узнал. Ага! - с иронической, торжествующей улыбкой воскликнул отец д'Эгриньи. - Ага! Ты, грязный человечишка, думал разыграть Сикста V? Мало этого, ты думал поглотить своим папством наш орден, как султан поглотил янычар! Мы для тебя только подножка. И ты раздавил и уничтожил меня своим надменным презрением! Терпение! Терпение! Близок день возмездия... Здесь я пока один знаю волю нашего генерала... Отец Кабочини, новый _социус_ Родена, сам этого не подозревает... Судьба отца Родена в моих руках. О! Он не знает, что ждет его! В деле Реннепонов, где он, признаюсь, действовал замечательно, он думал нас оттеснить и заработать все один. Но завтра... Приятные размышления отца д'Эгриньи были внезапно прерваны. Дверь в его комнату отворилась, и патер невольно вскочил, покраснев от изумления. Перед ним стоял маршал Симон. А сзади... в тени... д'Эгриньи увидал мертвенное лицо Родена. Послав ему дьявольски-торжествующую улыбку, иезуит мгновенно скрылся; дверь затворилась, и отец д'Эгриньи остался наедине с маршалом Симоном. Отца Розы и Бланш почти невозможно было узнать. Он совершенно поседел. Небритая борода жесткой щетиной покрывала ввалившиеся, бледные щеки. В запавших, налитых кровью глазах было нечто мрачное, безумное. Он был закутан в черный плащ, а галстук был небрежно завязан вокруг шеи. Роден, уходя, запер дверь на ключ снаружи. Оставшись наедине с иезуитом, маршал порывисто сбросил с себя плащ; за шелковым платком, служившим ему поясом, висели две обнаженные отточенные шпаги. Отец д'Эгриньи понял все. Он понял, что в то время, как он думал, что Роден в его руках, хитрый иезуит, уведомленный о грозившей ему опасности, решил погубить его с помощью маршала. Он знал, что призывать на помощь бесполезно. Ни один звук не мог проникнуть из его комнаты в коридор, а окно выходило в пустынную часть сада. Маршал молча отцепил шпаги, положил их на стол и, скрестив на груди руки, медленно приблизился к отцу д'Эгриньи. Лицом к лицу очутились два человека, всю жизнь пылавшие друг к другу непримиримой ненавистью. Сражаясь в двух враждебных лагерях, они уже однажды дрались на поединке не на жизнь, а на смерть. И теперь один из них пришел требовать у другого отчета за смерть своих детей. Черная ряса еще сильнее оттеняла бледность отца д'Эгриньи, сменившую румянец, которым вспыхнуло его лицо в первый момент. Оба стояли друг против друга, не обменявшись еще ни одним словом. Маршал был ужасен в своем отцовском отчаянии. Его спокойствие было неумолимо, как рок, и гораздо страшнее гневного взрыва. - Мои дети умерли, - сказал он, наконец, иезуиту медленным, глухим голосом. - Я должен вас убить... - Прошу вас выслушать меня! - воскликнул отец д'Эгриньи. - Не думайте... - Я должен вас убить... - прервал иезуита маршал. - Ваша ненависть преследовала мою жену даже в изгнании, где ей суждено было погибнуть. Вы и ваши сообщники послали моих дочерей на верную смерть... Вы вечно были моим злым демоном... Довольно... я хочу взять вашу жизнь... и возьму ее... - Моя жизнь принадлежит Богу, - набожно возразил иезуит, - а затем всякому, кто захочет ее взять. - Мы будем драться на смерть в этой самой комнате, - продолжал маршал. - И так как я мщу за жену и детей... то я спокоен. - Вы забываете, - холодно возразил д'Эгриньи, - что мой сан запрещает мне драться с вами... Раньше я мог принять ваш вызов... теперь положение изменилось. - А! - с горькой улыбкой произнес маршал. - Вы отказываетесь драться, потому что вы священник? - Да... потому что я священник. - Значит, подлец, подобный вам, может спрятать под рясой свою низость, злодейство и трусость, потому что он священник? - Я не понимаю ни одного слова из ваших обвинений, - отвечал иезуит, глубоко задетый оскорблением, которое наносил ему маршал, и кусая от гнева бледные губы. - Если вы имеете причины жаловаться... обращайтесь в суд... Пред ним все равны... Маршал с мрачным презрением пожал плечами. - Ваши преступления не подлежат каре закона... да если бы он вас и наказал, я не хочу, чтобы за меня мстил закон. После всего, что вы у меня похитили, меня может удовлетворить только одно - ощущение того, как трепещет ваше низкое сердце на острие моей шпаги... Наша последняя дуэль была игрушкой... Вы увидите, чем будет эта... И маршал направился к столу, где лежали шпаги. Аббату д'Эгриньи надо было много силы воли, чтобы сдержать гнев при оскорблениях, какими осыпал его маршал Симон. Однако он ответил довольно спокойно: - В последний раз повторяю, что сан мой не позволяет мне драться. - Итак... вы отказываетесь? - спросил маршал, приближаясь к нему. - Отказываюсь... - Решительно? - Решительно. Ничто меня к этому не принудит. - Ничто? - Нет, ничто! - Увидим! - сказал маршал. И его рука с размаху опустилась на щеку иезуита. Иезуит испустил яростный крик. Кровь прилила ему к лицу. В нем закипела прежняя отвага, потому что этому человеку отказать в храбрости было нельзя. Его военная доблесть невольно возмутилась. Глаза заблестели, зубы стиснулись, кулаки сжались, и он сделал шаг к маршалу: - Оружие... оружие! - прохрипел он. Но в эту минуту аббат д'Эгриньи вспомнил, что он играет на руку своему бывшему _социусу_, для которого смертельный исход дуэли был весьма желателен. Поэтому, справившись с душившим его волнением и продолжая до конца играть роль, аббат опустился на колени, преклонил голову и, сокрушенно ударяя себя в грудь, проговорил: - Прости меня, Господи, что я увлекся гневом, а главное, прости оскорбляющего меня! Несмотря на видимую покорность, голос иезуита дрожал. Ему казалось, что его щеку жжет раскаленное железо. Никогда не приходилось ему переносить такого оскорбления ни как солдату, ни как священнику. Он бросился на Колени из притворной набожности, а также и для того, чтобы не встретиться взглядом с маршалом, так как боялся, что не сможет больше отвечать за себя, что необузданная ненависть увлечет его. Видя, что аббат опустился на колени, и услыхав его лицемерное воззвание, маршал, схватившийся было уже за шпагу, задрожал от негодования и воскликнул: - Встать!.. Подлец... низкий мошенник, встать! И он пнул иезуита сапогом. При новом оскорблении отец д'Эгриньи выпрямился и вскочил, точно на пружинах. Ослепленный яростью, он кинулся к столу, где лежало оружие, и, скрежеща зубами, закричал: - А!.. Так вы хотите крови... Извольте... я угощу вас кровью... вашей... если смогу... И с ловкостью бывалого бойца, пылая гневом, иезуит искусно сделал выпад смертоносным оружием. - Наконец-то! - воскликнул маршал, готовясь парировать удар. Но отец д'Эгриньи вспомнил снова о Родене, о торжестве человека, которого он ненавидел не меньше, чем маршала, и, снова призвав на помощь все хладнокровие, он опустил шпагу и проговорил: - Я служитель Бога и не могу проливать крови. Прости мне, Господи, и прости моим братьям, возбудившим мой гнев! И быстрым движением он переломил шпагу. Дуэль была теперь невозможна. Отец д'Эгриньи избежал опасности поддаться снова порыву гнева. Маршал Симон онемел от бешенства и изумления, так как он тоже видел, что поединок теперь невозможен. Но вдруг, подражая иезуиту, он также переломил свою шпагу и, подняв острый клинок ее, длиною дюймов в восемнадцать, сорвал с себя черный шелковый галстук, обвил им обломок в месте излома и хладнокровно заметил, обращаясь к д'Эгриньи: - Отлично... будем драться на кинжалах... Испуганный хладнокровием и ожесточением маршала, отец д'Эгриньи воскликнул: - Но это сам Сатана! - Нет, это отец, детей которого убили... - глухо проговорил маршал, прилаживая оружие в руке, и слеза на минуту затуманила его глаза, ярко сверкавшие мрачным огнем. Иезуит заметил эту слезу... В этой смеси мстительной ненависти и отеческой горести было нечто столь ужасное, священное и грозное, что в первый раз в жизни отец д'Эгриньи испытал страх... низкий, неблагородный страх: страх за свою жизнь. Пока речь шла об обыкновенной дуэли, где ловкость и искусство являются сильными помощниками мужеству, ему приходилось сдерживать свой гнев и ярость. Но тут, когда предстояла борьба лицом к лицу, грудь с грудью, он побледнел, задрожал и воскликнул: - Резня ножами!.. Ни за что! Тон и лицо иезуита так ясно выдавали его страх, что маршал не мог этого не заметить, и с тоской, боясь, что ему не удастся отметить, воскликнул: - Да ведь он и в самом деле трус! Этот негодяй годен только фехтовать и бахвалиться... Этот подлый предатель, изменник родине... которого я побил... которому дал пощечину... потому что ведь я ударил вас по лицу!.. которого я пнул даже ногой, этого маркиза древнего рода! Позор своего рода, позор всех честных дворян, старых или новых!.. Вы отказывались драться не из расчета, не из ханжества, как я предполагал, а из трусости... Чтобы придать вам храбрости, вам важен шум битвы, свидетели боя... - Берегитесь, месье, - сказал отец д'Эгриньи, стиснув зубы, потому что при этих презрительных словах гнев заставил его забыть страх. - Да что же... тебе надо в лицо плюнуть, что ли, чтобы заставить загореться остатку твоей крови? - яростно закричал маршал. - О! Это уж слишком, слишком! - сказал иезуит. И он схватил обломок своей шпаги, повторяя: - Это уж слишком! - Мало, видно, - задыхаясь, продолжал маршал. - Так получай, Иуда! И он плюнул ему в лицо. - Если ты и теперь не будешь драться, я пришибу тебя стулом, гнусный убийца моих детей!.. Аббат забыл все на свете - и Родена, и свое решение, и страх. Он думал только о мщении и с радостью соображал, насколько он сильнее ослабевшего от горя маршала, так как в этой дикой рукопашной борьбе физическая сила значила очень много. Обернув по примеру маршала клинок платком, он бросился на своего врага, неустрашимо ждавшего нападения. Как ни коротко было время этого неравного боя, потому что маршал изнемогал от пожиравшей его лихорадки, но при всей своей ярости сражающиеся не издали ни одного крика, не промолвили ни слова. Если бы кто-нибудь присутствовал при этой сцене, он не мог бы сказать, кем и как наносились удары. Он видел бы два страшных, искаженных яростью лица, наклонявшихся, поднимавшихся, откидывавшихся назад, смотря по ходу боя. Он видел бы руки, то напряженные, как полосы железа, то гибкие, как змеи, и время от времени перед ним мелькало бы из-за развевающихся пол голубого мундира и черной рясы сверкающее искрами оружие... Он слышал бы топот ног и шумное дыхание. Минуты через две противники упали на пол. Один из них, аббат д'Эгриньи, вырвался из сжимавших его рук и поднялся на колени... Отяжелевшие руки маршала упали, и послышался его слабеющий голос: - Дети мои!.. Дагобер!.. - Я убил его, - слабым голосом сказал отец д'Эгриньи, - но чувствую, что и сам... поражен насмерть... И, опираясь рукой о землю, иезуит поднес другую руку к груди. Его сутана была изорвана ударами, но клинки, так называемые карреле, служившие для боя, были трехгранные и очень острые; поэтому кровь не вытекала наружу. - О! Я умираю... я задыхаюсь... - говорил аббат, искаженные черты которого указывали на приближение смерти. В эту минуту дважды щелкнул замок с сухим треском, и в дверях показался Роден; смиренно и скромно вытянув голову, он спросил: - Можно войти? При этой ужасной иронии отец д'Эгриньи хотел было броситься на Родена, но снова упал... кровь душила его... - О исчадие ада! - прошептал он, бросив яростный взгляд на Родена. - Это ты виновник моей смерти... - Я вам всегда говорил, дорогой отец, что ваша старая солдатская закваска доведет вас до беды... - с ужасной улыбкой отвечал Роден. - Еще недавно я предупреждал вас... советовал спокойно перенести пощечину от этого рубаки... который больше рубиться ни с кем уже не будет... И правильно: ведь и в Писании сказано: "Взявший меч... от меча да погибнет". Кроме того... маршал Симон... наследовал своим дочерям... Ну подумайте сами, мог ли я иначе поступить?.. Надо было пожертвовать вами во имя общих интересов... тем более что я ведь знал... о том, что вы готовите мне завтра... Только... видите ли, меня врасплох не застанешь. - Прежде чем умереть, - слабым голосом произнес д'Эгриньи, - я сорву с вас маску... - О нет!.. Нет... единственным духовником вашим буду я... - О! Как это ужасно! - шептал аббат. - Да смилуется надо мной Бог, если не поздно... Настал мой смертный час... а я великий грешник... - А главное... великий дурак! - с холодным презрением промолвил Роден, глядя на агонию сообщника. Отцу д'Эгриньи оставалось жить несколько минут; Роден это заметил и сказал: - Пора звать на помощь! Скоро крики иезуита, бросившегося на двор, привлекли целую толпу. Но, как и сказал Роден, он один принял последний вздох аббата д'Эгриньи. Вечером, один у себя в комнате, при свете маленькой лампы, Роден упивался созерцанием портрета Сикста V. Медленно пробило полночь на больших часах дома. При последнем ударе Роден величественно выпрямился с видом адского торжества и воскликнул: - Первое июня... Реннепонов больше нет!!! Мне кажется, я уже слышу, как бьют часы в соборе св.Петра в Риме!.. 63. ПОСЛАНИЕ Пока Роден, погруженный в честолюбивый экстаз, созерцал портрет Сикста V, добрый маленький отец Кабочини, жаркие и бурные объятия которого так надоедали Родену, таинственно отправился к Феринджи и, подавая ему обломок распятия из слоновой кости, сказал с обычным добродушным и веселым видом: - Его преосвященство, кардинал Малипьери при моем отъезде из Рима поручил передать вам это, только не ранее сегодняшнего дня, 31 мая. Метис, всегда бесстрастный, теперь вздрогнул. Его лицо стало еще более мрачным, и, пристально взглянув на маленького аббата, он заметил: - Вы должны еще сообщить мне кое-что? - Да. Я должен сказать: _от губ до чаши далеко_. - Хорошо, - сказал метис и, глубоко вздохнув, сложил обломок распятия вместе с тем обломком, который у него уже был. Несомненно, они составляли одно целое. Отец Кабочини смотрел с любопытством: кардинал, давая ему поручение, просил только передать метису обломок распятия и сказать вышеприведенные слова. Поэтому он спросил Феринджи: - Что же вы будете теперь делать с этим, распятием? - Ничего, - отвечал метис, погруженный в мрачное раздумье. - Ничего? Так зачем было его везти издалека? - спросил с удивлением преподобный отец. Не отвечая на вопрос, метис спросил: - В котором часу пойдет завтра отец Роден на улицу св.Франциска? - Очень рано. - А до этого он зайдет в церковь? - О да, по обычаю всех наших преподобных отцов. - Вы спите вместе с ним? - Как его _социус_, я помещаюсь рядом. - Может случиться, - сказал Феринджи, подумав, - что отец Роден, занятый важным делом, забудет сходить в церковь. Напомните ему об этом долге благочестия. - Непременно. - Смотрите же, обязательно. - Будьте спокойны! Я вижу, вы очень заботитесь о спасении его души. - Очень. - Похвальное рвение! Продолжайте так, и вы сможете сделаться когда-нибудь во всех отношениях членом нашего ордена, - ласково сказал отец Кабочини. - Я только низший член его, - смиренно заметил Феринджи, - но никто так не предан обществу рассудком, телом и душой! Бохвани пред ним ничто! - Бохвани? Это что такое? - Бохвани делает трупы, которые гниют, а ваш орден делает трупы, которые ходят! - О да... perinde ac cadaver! - последние слова нашего святого Игнатия Лойолы. Но что же такое эта Бохвани? - Бохвани сравнительно с вашим святым обществом то же, что ребенок сравнительно с мужем, - пылко отвечал метис. - Слава обществу, слава. Если бы мой отец был ему врагом, я убил бы и отца! Самого любимого, почитаемого за его гений человека я убью, если он враг общества. Я говорю это для того, чтобы вы передали мои слова кардиналу, а он чтобы передал их... - Феринджи не закончил своей мысли. - Кому же кардинал должен передать ваши слова? - Он знает! - отрывисто отвечал Феринджи. - Прощайте. - Прощайте, друг мой... Я могу только похвалить вас за ваши чувства к нашему ордену. Увы! Он нуждается в энергичных защитниках, так как изменники появляются и среди его членов. - Их в особенности нечего жалеть! - сказал Феринджи. - Нечего жалеть. Отлично. Мы друг друга понимаем! - Быть может! - сказал метис. - Не забудьте только напомнить отцу Родену, чтобы он зашел завтра в капеллу. - Не беспокойтесь, не забуду! Они расстались. По возвращении домой отец Кабочини узнал, что курьер из Рима привез какие-то депеши Родену. 64. ПЕРВОЕ ИЮНЯ Часовня при доме отцов иезуитов на улице Вожирар была изящна и кокетлива. Цветные окна распространяли таинственный полусвет, алтарь, украшенный золотом, и серебром, блестел. У дверей маленькой церкви, за органом помещалась в темном углублении большая мраморная кропильница со скульптурными украшениями. За этой-то кропильницей, в темном углу, с раннего утра первого июня, как только открыли двери часовни, скрывался Феринджи. Метис, казалось, был очень грустен. Время от времени он вздрагивал и вздыхал как бы под влиянием тяжелой внутренней борьбы. Эта дикая, неукротимая натура, этот фанатик зла и разрушения преклонялся перед Роденом, оказавшим на него какое-то магнетическое влияние. Метис, этот хищный зверь в человеческом образе, видел нечто сверхчеловеческое в адском гении Родена, и последний, сразу оценив искренность этого поклонения, удачно воспользовался им, чтобы довести до трагического конца с помощью метиса любовь Джальмы и Адриенны. Все, что Феринджи знал об ордене, внушало ему великое уважение; эта безграничная и тайная власть, которая вела подкопы под мир и достигала цели с помощью дьявольских ухищрений, зажгла в метисе дикий энтузиазм, и если он признавал что-нибудь выше Родена, то только орден Лойолы, создававший _ходячие трупы_. Феринджи был погружен в глубокую думу, когда послышались шаги и в часовню вошел отец Роден в сопровождении своего _социуса_, маленького кривого аббата. Вследствие своей озабоченности и темноты в храме Роден не заметил метиса, стоявшего неподвижно, как статуя, несмотря на волнение, столь жестокое, что лоб его был покрыт холодным потом. Понятно, что молитва отца Родена была очень коротка: он торопился на улицу св.Франциска. После того как Роден, подобно отцу Кабочини, преклонил на несколько мгновений колени, он встал, благоговейно склонился перед алтарем и направился к выходной двери. В нескольких шагах от него шел его _социус_. Подойдя к кропильнице, Роден заметил Феринджи. - В два часа будь у меня, - озабоченно шепнул Роден метису, почтительно перед ним склонившемуся. При этом Роден протянул руку к кропильнице, чтобы омочить пальцы. Предупреждая его желание, Феринджи поспешно подал ему смоченное кропило, которое обыкновенно держат в святой воде. Коснувшись грязными пальцами поданного кропила, Роден обильно смочил пальцы и по обычаю сделал ими на лбу знак креста, затем, отворяя выходную дверь, он еще раз повторил метису: - В два часа у меня. Желая воспользоваться водой с кропила, которое неподвижный Феринджи продолжал держать в дрожащей руке, отец Кабочини протянул было свои пальцы, но метис, желавший, видимо, ограничиться любезностью лишь по отношению к отцу Родену, живо отдернул кропило. Обманувшись в своем ожидании, отец Кабочини поспешил за Роденом, которого он не должен был, особенно в этот день, терять из виду. Невозможно передать взгляда, каким метис проводил уходившего Родена; оставшись один, он упал на плиты церкви, закрыв лицо руками. По мере того как экипаж приближался к кварталу Маре, в котором был расположен дом Мариуса де Реннепона, на лице Родена можно было все яснее читать выражение лихорадочного волнения и нетерпения; два или три раза он открывал папку, перечитывая или перекладывая различные акты и заметки о смерти членов семьи Реннепонов. Время от времени он с тревогой высовывал голову в дверцу кареты, как бы желая подогнать экипаж. Добрый маленький отец, его _социус_, не спускал с него насмешливого взгляда. Наконец экипаж въехал на улицу св.Франциска и остановился перед окованными железом воротами старого дома, закрывшимися полтора века тому назад. Роден выскочил с поспешностью юноши и неистово застучал в ворота, в то время как отец Кабочини, не столь подвижный, медленно вышел из кареты. Никто не отозвался на звонкий удар молотка Родена. Дрожа от волнения, Роден постучал снова. Послышались медленные, волочащиеся шаги и остановились за дверью, которая все еще не отворялась. - Право, точно на горячих углях поджаривают, - сказал Роден, которому казалось, что грудь его горит от тревоги. И еще раз с силой стукнув в ворота, он принялся по своему обыкновению грызть ногти. Наконец ворота отворились и показался хранитель дома Самюэль. Черты старика выражали глубокое горе, на почтенном лице были видны следы недавних слез, которые он еще продолжал отирать дрожащей рукой, открывая ворота. Он спросил Родена: - Кто вы такие? - Я доверенное лицо по дарственной аббата Габриеля, единственного наследника, оставшегося в живых из семейства Реннепонов, - поспешно ответил Роден. - Этот господин мой секретарь. Внимательно взглянув на иезуита, Самюэль сказал: - Да, я узнаю вас. Не угодно ли вам за мной последовать? И старый сторож пошел к дому, стоявшему в саду, сделав знак, чтобы преподобные отцы шли за ним. - Этот проклятый старик так меня разозлил, заставив дожидаться у ворот, - тихонько сказал Роден своему _социусу_, - что меня просто начало лихорадить. Губы и горло пересохли и горят, словно пергамент в огне. - Не хотите ли чего-нибудь выпить, добрый и дорогой отец мой? Не спросить ли воды у этого человека? - воскликнул маленький кривой аббат в припадке нежной заботливости. - Нет, нет, - отвечал Роден, - ничего... я просто сгораю от нетерпения. Бледная и печальная стояла Вифзафея у дверей своего жилища. Муж ее, проходя мимо, спросил по-еврейски: - Занавеси в комнате траура задернуты? - Да. - А шкатулка? - Приготовлена! - отвечала Вифзафея на том же языке. Перекинувшись этими непонятными для иезуитов словами, Самюэль и его жена, несмотря на горе и отчаяние, обменялись мрачной и многозначительной улыбкой. Войдя вслед за Самюэлем в вестибюль, где горела лампа, Роден, обладавший хорошей памятью на места, направился прямо к красной зале, где происходило первое собрание наследников. Но Самюэль остановил его: - Надо идти не туда! И взяв лампу, он пошел по темной лестнице, так как все окна были еще замурованы. - Но, - сказал Роден, - ведь мы раньше собирались в зале первого этажа? - А сегодня соберемся наверху, - отвечал Самюэль, и он начал медленно подниматься по лестнице. - Где это наверху? - спросил Роден, следуя за ним. - В траурной комнате, - сказал еврей, продолжая подниматься. - Что это за траурная комната? - спросил удивленный Роден. - Это место смерти и слез, - отвечал еврей, продолжая подниматься. - Но зачем же идти туда? - спросил Роден. - Деньги там! - отвечал Самюэль. - А, деньги! - сказал Роден, поспешно догоняя его. На повороте лестницы сквозь чугунные перила Родену бросился в глаза профиль старого еврея, освещенный слабым светом маленькой лампы. Его выражение поразило иезуита. Кроткие, потускневшие от старости глаза горели. Печальные и добрые черты, казалось, стали жесткими, и на тонких губах мелькала странная улыбка. - Ведь не особенно высоко, - сказал Роден отцу Кабочини, - а у меня подкашиваются ноги... я задыхаюсь... в висках стучит... В самом деле, Роден дышал с трудом. Отец Кабочини, всегда предупредительный, промолчал. Он казался сильно озабоченным. - Скоро ли мы придем? - спросил с нетерпением Роден. - Мы уже пришли, - отвечал Самюэль. - Наконец-то! К счастью... - Да... к счастью... - отвечал еврей, и, свернув в коридор, он указал рукой на большую дверь, из-за которой пробивался слабый свет. Роден, хотя его удивление усиливалось все больше, решительно вошел в комнату в сопровождении отца Кабочини и Самюэля. Комната, в которую они вошли, была очень велика. Она освещалась через четырехугольный бельведер, но его стекла со всех сторон были забиты свинцовыми листами, в которых находились только семь отверстий в виде креста. В комнате было бы совершенно темно, если бы не лампа, горевшая на массивном черном мраморном консоле у стены. Убранство было вполне траурное: комната была вся задрапирована черным сукном с большой каймой, мебели больше не было никакой, кроме подставки под лампу. На ней же стояла железная шкатулка, тонкой работы XVII столетия, - настоящее кружево из стали. Самюэль обратился к Родену, оглядывавшему залу с удивлением, но без всякого страха, и сказал: - Воля завещателя, какой бы странной она вам ни показалась, для меня священна, и я исполню ее до конца. - Вполне справедливо, - сказал Роден. - Но все-таки для чего мы пришли сюда? - Вы сейчас это узнаете. Итак, вы уполномоченный единственного оставшегося в живых потомка Реннепонов, господина аббата Габриеля де Реннепона? - Да, и вот моя доверенность. - Чтобы не терять времени в ожидании нотариуса, - продолжал Самюэль, - я перечислю вам суммы, заключающиеся в этой железной шкатулке, которую я вчера взял из Французского банка. - Капитал здесь? - воскликнул Роден взволнованным голосом, бросаясь к шкатулке. - Да, вот опись... Ваш секретарь будет ее читать, а я вам буду подавать бумаги, которые после проверки мы снова положим в эту шкатулку, передать которую я вам могу только через нотариуса. - Отлично, - отвечал Роден. Проверка продолжалась недолго, так как бумаги, в которых заключался капитал, были все на крупные суммы, а деньгами имелось только сто тысяч франков банковыми билетами, тридцать пять тысяч франков золотом и двести пятьдесят франков серебром. Всего было _двести двенадцать миллионов сто семьдесят пять тысяч франков_... Самюэль вручил опись отцу Кабочини, подошел к шкатулке и нажал пружину, которую Роден не мог заметить; тяжелая крышка поднялась, и по мере того как отец Кабочини читал опись и называл ценности, Самюэль предъявлял документы Родену, который возвращал их старому еврею после тщательного осмотра. Когда Роден, просмотрев последние пятьсот банковых билетов по тысяче франков, передал их еврею со словами: "Так, итог совершенно верен: двести двенадцать миллионов сто семьдесят пять тысяч", ему, вероятно, от радости и счастья сделалось так дурно, что он лишился дыхания, закрыл глаза и вынужден был опереться на любезного отца Кабочини, прошептав взволнованным голосом: - Странно... Я считал себя сильнее... со мною происходит что-то странное. И страшная бледность иезуита так увеличилась, его охватила такая конвульсивная дрожь, что отец Кабочини воскликнул, стараясь поддержать его: - Отец мой... придите в себя... Не надо, чтобы опьянение успехом так волновало вас... Пока маленький аббат ухаживал за Роденом, Самюэль укладывал деньги в железную шкатулку. Роден, благодаря своей страшной энергии и сознанию триумфа, скоро преодолел слабость и, снова спокойный и гордый, заметил отцу Кабочини: - Ничего... если я не захотел умереть от холеры, так уж, конечно, не для того, чтобы умереть от радости первого июня. И действительно, лицо иезуита, хотя и было мертвенно-бледное, но сияло гордостью и торжеством. Когда отец Кабочини увидал, что Роден вполне оправился, он сам точно преобразился. Несмотря на то что он был маленький, толстенький, кривой человек, черты его лица, только что смеющиеся, приняли вдруг столь жестокое, надменное и властное выражение, что Роден, глядя на него, невольно отступил. Тогда отец Кабочини, вынув из кармана бумагу, почтительно ее поцеловал и, бросив строгий взгляд на Родена, звонким, грозным голосом прочел: "По получении сего предписания преподобный отец Роден передаст свои полномочия преподобному отцу Кабочини, который вместе с отцом д'Эгриньи примет наследство Реннепонов, если Господу, по Его вечному правосудию, угодно будет, чтобы это имущество, некогда похищенное у нашего ордена, было возвращено нам. Далее отец Роден будет отвезен под присмотром одного из наших преподобных отцов, по выбору отца Кабочини, в дом ордена в городе Лаваль, где и будет содержаться в одиночном заключении впредь до нового приказания". Отец Кабочини, окончив чтение, протянул бумагу Родену, чтобы тот мог удостовериться в подписи генерала ордена. Самюэль, заинтересованный этой сценой, оставил шкатулку полуоткрытой и приблизился к иезуитам. Вдруг Роден разразился мрачным хохотом; радость и торжество звучали в этом смехе, передать выражение которого невозможно. Отец Кабочини смотрел на него с гневным изумлением. Между тем Роден, выпрямившись во весь рост, с высокомерным, гордым и властным видом оттолкнул своей грязной рукой бумагу, которую ему протягивал отец Кабочини, и спросил: - Каким числом помечено это предписание? - Одиннадцатым мая, - ответил отец Кабочини. - Ну... а вот грамота, которую я получил сегодня ночью из Рима, Она от восемнадцатого мая... Я назначаюсь генералом ордена! Отец Кабочини совершенно растерялся; он смиренно сложил предписание и преклонил колена перед Роденом. Итак, первый шаг на честолюбивом пути, намеченном Роденом, был сделан. Несмотря на недоверие, злобу и зависть партии кардинала Малипьери, интриговавшего против него, Роден добился назначения генералом ордена. При этом ему сослужили большую службу его ловкость, хитрость, смелость и настойчивость, а главное то, что в Риме с особенным почтением относились к редким, замечательным способностям этого человека, и благодаря интригам своих приверженцев он достиг того, что свергнул генерала ордена и сам занял высокий пост. Родену теперь было ясно, что с этого поста, при поддержке миллионов Реннепона, до папского престола оставался один шаг. Безмолвный свидетель этой сцены, Самюэль, улыбнулся. Улыбку эту можно было назвать торжествующей. Он запер шкатулку секретным, одному ему известным замком. Этот металлический звук вернул Родена с высот его честолюбия к действительности, и он отрывисто сказал Самюэлю: - Вы слышали? Эти миллионы мои... и только мои! И он протянул алчные руки к железной шкатулке, как бы желая захватить ее, не дожидаясь прихода нотариуса. Но теперь преобразился и Самюэль. Он скрестил на груди руки, выпрямил сгорбленную фигуру, глаза его метали молнии. Еврей имел в эту минуту величественный и грозный вид, и его голос звучал торжественно, когда он воскликнул: - Это наследство, образовавшееся из остатков состояния благородного человека, доведенного до самоубийства сыновьями Лойолы... это богатство, приобретшее размеры королевской казны благодаря безукоризненной честности трех поколений верных слуг этого дома... не будет наградой лжи... лицемерия... убийства! Нет... нет Бог в своей вечной справедливости не захочет этого!.. - Что вы там толкуете об убийствах? - дерзко воскликнул Роден. Самюэль не отвечал. Он топнул ногою и медленно протянул руку в глубину зала. Ужасное зрелище представилось тогда Родену и отцу Кабочини. Драпировки, закрывавшие стену, раздвинулись, точно по мановению невидимой руки. Освещенные синеватым мрачным светом серебряной лампады, на траурных ложах лежали в длинных черных одеяниях шесть трупов. Это были: Жак Реннепон, Франсуа Гарди, Роза и Бланш Симон, Адриенна, Джальма. Казалось, они спали. Веки их были закрыты, а руки скрещены на груди. Отец Кабочини задрожал, осенил себя крестным знамением и отступил к задней стене, закрыв лицо руками. Роден, напротив, с искаженным лицом, остановившимся взором, вздыбившимися волосами, уступая непреодолимому, невольному влечению, сделал шаг вперед к этим безжизненным телам. Казалось, что несчастные только что уснули последним сном. - Вот они... те, кого вы убили... - с рыданием в голосе продолжал Самюэль. - Да... ваши подлые интриги убили их... потому что вам нужна была их смерть... Каждый раз, как один из членов этой несчастной семьи... падал под вашими ударами... я доставал его труп, потому что они должны покоиться в общей усыпальнице... О! Будьте же прокляты... прокляты... прокляты... вы, убившие их!.. Но в ваши преступные руки... не попадет состояние этой семьи... Роден осторожно приблизился к смертному одру Джальмы и, преодолев первый испуг, дотронулся до руки индуса, чтобы убедиться, не стал ли он игрушкой воображения. Рука была холодна как лед, но мягка и влажна. Роден в ужасе отступил. Но вскоре, справившись с волнением и призвав на помощь всю твердость и упорство характера, несмотря на странное ощущение жара и боли в груди, он постарался придать своим чертам властное и ироническое выражение и обратился к Самюэлю, проговорив хриплым, гортанным голосом: - Значит, мне не надо показывать вам удостоверений о смерти, если трупы налицо? И он показал на шесть трупов костлявой рукой. Отец Кабочини вторично перекрестился, точно увидал самого дьявола. - О Боже! - воскликнул Самюэль. - Ты, значит, совсем от него отступился! Каким взглядом он смотрит на свои жертвы! - Ну полноте, - с дьявольской улыбкой сказал Роден. - Мое спокойствие свидетельствует только о моей невиновности. Пора приниматься за дело. Меня ждут дома в два часа. Дайте-ка шкатулку. И он сделал шаг к мраморному консолю. Самюэль, охваченный гневом и ужасом, опередил его и, с силой нажав пуговку, помещенную в середине крышки, воскликнул: - Если ваша дьявольская душа не знает раскаяния, то, быть может, злоба обманутой алчности заставит ее затрепетать! - Что он говорит? - воскликнул Роден. - Что он делает? - Взгляните, - промолвил, в свою очередь, с мрачным торжеством еврей. - Я сказал, что вам не достанется состояние ваших жертв! Сквозь железное кружево решетки начал вырываться дым, и по комнате распространился запах жженой бумаги. Роден понял. - Огонь! - воскликнул он, бросаясь к шкатулке, но она была привинчена к консолю. - Да, огонь! - сказал Самюэль. - И через несколько минут от этого громадного сокровища останется только куча пепла... Но лучше пусть оно сгорит, чем попадет к вам... Это сокровище не принадлежит мне, и я должен только его уничтожить... потому что Габриель де Реннепон не может нарушить своего слова. - Помогите! Воды! - кричал Роден, стараясь своим телом прикрыть шкатулку и затушить огонь. Но было уже поздно: бумага пылала, и струйки синеватого дыма вырывались из тысячи прорезей ажурного железа. Вскоре все было кончено. Роден отвернулся, задыхаясь от гнева и опираясь рукой на консоль. В первый раз в жизни этот человек плакал: крупные слезы, слезы гнева... текли по его мертвенным щекам. Но вскоре страшные боли, сперва тупые, а потом все более и более острые, несмотря на все стремление побороть их, охватили его с такой силой, что он упал на колени, сжимая руками грудь. Но все еще стараясь преодолеть слабость, он с улыбкой говорил: - Ничего... не радуйтесь... это простые спазмы... Капиталы уничтожены... но я... остаюсь... генералом... ордена... О! Как я страдаю!.. Я горю... - прибавил он, как бы извиваясь в каких-то ужасных тисках. - Как только... я вошел... в этот... проклятый... дом... я не знаю... что... со мною... Что если... я... Но я... жил... только хлебом... и водою... я сам... покупал... их... а то... я... подумал бы... что... меня... отравили... потому что победа на... моей стороне... а... у кардинала Малипьери... руки длинные... Да... я торжествую... и не умру... я не... хочу... умирать... - Судорожно извиваясь от боли, иезуит продолжал говорить: - Но... у меня... огонь... внутри... нет сомнений... меня отравили... но где?.. Когда?.. Сегодня?.. помогите... да помогите же... что вы... стоите оба... как привидения... помогите... мне... Самюэль и отец Кабочини, в ужасе при виде этой мучительной агонии, не могли двинуться с места. - Помогите!.. - кричал Роден, задыхаясь. - Этот яд... ужасен... но как могли... Затем он испустил страшный крик гнева, как будто все стало ему ясно, и продолжал, задыхаясь: - А!.. Феринджи!.. Сегодня утром... святая вода!.. Он знает... такие яды... Да... это он... он видел... Малипьери... о демон! Хорошо сыграно... признаюсь... Борджиа себе... не изменяют!.. О!.. Конец... я умираю... Они... пожалеют... дураки... О ад! Ад!.. Церковь не... знает... что... она... теряет... в моем лице... Я горю... помогите... По лестнице послышались шаги, и в траурную комнату вбежала княгиня де Сен-Дизье с доктором Балейнье. Княгиня, узнав о смерти отца д'Эгриньи, явилась расспросить у Родена о том, как это произошло. Когда, войдя в комнату, княгиня увидала страшное зрелище - корчившегося в муках агонии Родена, а дальше освещенные синеватым пламенем шесть трупов и между ними тело племянницы и несчастных сирот, которых она сама послала на смерть, - женщина эта окаменела от ужаса. Ее голова не выдержала такого испытания, и, медленно оглядевшись вокруг, она подняла руки к небу и разразилась безумным хохотом. Она сошла с ума. Пока доктор Балейнье поддерживал голову Родена, испускавшего дыхание, в дверях появился Феринджи. Бросив мрачный взгляд на труп Родена, он сказал: - Он хотел сделаться главой общества Иисуса, чтобы его уничтожить. Для меня общество Иисуса теперь заменило богиню Бохвани, и я исполнил волю кардинала. ЭПИЛОГ 1. ЧЕТЫРЕ ГОДА СПУСТЯ Прошло четыре года после описанных событий. Габриель де Реннепон заканчивал письмо господину аббату Жозефу Шарпантье в приходе Сент-Обен в бедной деревушке Солоньи. "Ферма "Живые Воды", 2 июня 1836 г. Желая вам написать вчера, мой добрый Жозеф, я сел за старый черный столик, знакомый вам и стоящий, как вы знаете, у окна, откуда мне видно все, что делается во дворе фермы. Вот длинное предисловие, мой друг; вы уже улыбаетесь, но я перехожу к фактам. Итак, я садился за стол и, случайно взглянув в окно, увидал картину, которую вы, при вашем таланте живописца, могли бы воплотить с трогательной прелестью. Солнце заходило, небо было ясно, воздух чистый, теплый и напоенный запахом цветущего боярышника. Возле маленького ручейка, служившего границею нашего двора, на каменной скамье, под развесистой грушей, сидел мой приемный отец, Дагобер, честный, храбрый воин, которого вы так полюбили. Он казался погруженным в размышления, опустил на грудь седую голову и рассеянно гладил старого Угрюма, уткнувшегося мордой в колени хозяина. Рядом с Дагобером сидела приемная мать с каким-то шитьем, а возле, на низенькой скамейке, Анжель, жена Агриколя, кормила грудью новорожденного, между тем как кроткая Горбунья, посадив на колени старшего сына, учила его буквам по азбуке. Агриколь только что вернулся с поля; он не успел даже распрячь двух своих сильных черных волов, но описанная мною картина также привлекала его внимание; он остановился, опираясь на ярмо, под которым его два быка склоняли головы, и любуясь зрелищем, представившимся его глазам. Да и было чем полюбоваться! Не могу выразить вам, мой друг, поразительного спокойствия этой картины, освещенной последними лучами солнца, пробивавшимися там и тут сквозь листву. Какие трогательные и разнообразные типы! Почтенное лицо солдата, доброе, нежное лицо Франсуазы, свежая, улыбающаяся своему малютке красавица Анжель и кроткая, трогательно-грустная Горбунья, прижимающая к своим губам белокурую головку смеющегося первенца Агриколя... Да и сам Агриколь: какая мужественная красота, отражающая его благородную, честную душу! Я невольно вознес Богу горячую благодарность при виде мирной, тихой картины, при виде добрых, честных людей, связанных узами нежной любви в глуши своей маленькой уединенной фермы Солоньи. Мирный уголок, дружная семья, прозрачный воздух, напоенный ароматом полевых цветов и леса, шум маленького водопада невдалеке, - все это возбуждало во мне тихое, неопределенно-сладкое чувство, знакомое и вам среди ваших одиноких прогулок по необозримым равнинам розового вереска, окруженным сосновыми лесами. То же чувство сладкого умиления и нежной грусти испытывал я много раз в дивные ночи, проведенные в пустынях Америки. Но увы! Грустный случай потревожил ясность этой картины. Я услыхал, как жена Дагобера воскликнула: "Друг мой, ты плачешь!" При этих словах вся семья окружила старого воина. На всех лицах выразилось живейшее беспокойство... Крупные слезы текли по щекам старика на его седые усы. - Ничего... дети мои, - проговорил он растроганным голосом, - ничего... Сегодня ведь первое июня... а четыре года назад... Он не мог закончить. Когда он поднял руку, чтобы вытереть слезы, мы заметили, что он держал в ней бронзовую цепочку с медалью. Это самая дорогая святыня старика. Он снял ее с шеи мертвого маршала четыре года тому назад, почти умирая от безумного горя, которое ему причинила смерть двух ангелов; о них я вам часто говорил, друг мой. Я спустился вниз, чтобы попытаться, насколько возможно, утешить старика, и мало-помалу его горе смягчилось, и вечер прошел в набожной и тихой грусти. Но во мне надолго пробудились тяжелые воспоминания о прошлом, на которое я оглядываюсь с невольным ужасом. Мне представились трогательные жертвы ужасных и таинственных преступлений, глубину которых так и не удалось исследовать из-за смерти отца д'Э... и отца Р... а также из-за неизлечимого сумасшествия княгини де Сен-Д... Непоправимое несчастие, потому что жертвы могли бы стать гордостью человечества благодаря тому добру, которое они принесли бы миру. Ах, друг мой! Если бы вы знали, какие избранные это были сердца! Если бы вы знали, какие широкие планы благотворительности лелеяла девушка с великодушным сердцем, широким умом и возвышенной душой... Еще накануне смерти, в задушевной беседе, какую мы с ней вели, она, в задаток своих будущих великих благодеяний, вручила мне значительную сумму, говоря с обычной для нее грацией и добротой. "Меня хотят разорить... Кто знает, что может случиться?.. Но по крайней мере эти деньги будут спасены для бедных... Раздавайте, раздавайте им побольше... Как можно щедрее оделяйте несчастных... Пусть будет как можно более счастливых... Я по-королевски хочу отпраздновать свое счастье!" Когда после ужасной катастрофы я увидал, что и Дагобер и его жена, моя приемная мать, впали в нищету, что кроткая Горбунья едва сводит концы с концами на нищенский заработок, что Агриколь вскоре станет отцом и что я сам отозван из своего скромного прихода и отрешен от сана епископом за то, что оказал помощь протестанту, и за то, что молился на могиле несчастного, которого толкнуло на самоубийство отчаяние, - видя себя после отрешения также без средств, потому что сан, которым я облечен, не позволяет мне браться за любой труд, я позволил себе после смерти мадемуазель де Кардовилль отделить очень небольшую частицу от ее дара для покупки на имя Дагобера известной вам маленькой фермы. Таков, мой друг, источник моего богатства. Бывший фермер начал наше агрономическое воспитание; наша понятливость и изучение хороших книг довершили дело; прекрасный ремесленник, Агриколь стал прекрасным земледельцем. Я подражал ему; со старанием возложил я руки на плуг, и будь трижды благословен труд-кормилец! Ведь оплодотворять землю, которую создал Бог, значит служить Ему и прославлять Его. Дагобер, когда улеглось его горе, обрел прежние силы деревенской здоровой силы, а во время ссылки в Сибири он был уже почти земледельцем. Наконец, моя добрая приемная мать, милая жена Агриколя и Горбунья разделили домашние работы, и Бог благословил бедную маленькую колонию людей, увы, закаленных горем, которые искали мирной трудолюбивой, невинной жизни и забвения своих великих несчастий в уединении и тяжелом земледельческом труде. Вы сами в течение наших длинных зимних вечеров могли оценить и тонкий изящный ум Горбуньи, и поэтический талант Агриколя, и материнскую любовь Франсуазы, и здравый смысл старого воина, и нежную, чувствительную натуру Анжели; можете поэтому судить, что мудрено собрать более задушевный и милый узкий кружок. Сколько хороших книг, вечно новых и не теряющих интереса, мы перечитали!.. Сколько вели задушевных бесед! А превосходные пасторали Агриколя! А робкие литературные признания Горбуньи!.. А прелестные дуэты свежих голосов Агриколя и Анжели! А энергичные и живописные в своей военной простоте рассказы Дагобера! А веселые шалости и игры детей с Угрюмом! Добрая собака позволяет играть с собой, хотя самой ей уже не до игры... Она до сих пор не забыла тех двух ангелов, которым служила верным стражем, и, по меткому замечанию Дагобера, _точно все ищет кого-то!_ Не думайте, чтобы в счастье мы стали забывчивы. Нет... вечное воспоминание о дорогих существах и придает нашей спокойной и счастливой жизни тот мягкий, серьезный оттенок, который бросился вам в глаза. Конечно, эта жизнь может показаться эгоистичной; мы слишком бедны, чтобы окружать наших ближних таким благосостоянием, каким бы желали, и хотя бедняк не получает отказа в скромной помощи за нашим столом и под нашей крышей, но я иногда сожалею о своем отказе от громадного состояния, наследником которого я был. Правда, я дозволил сжечь его, чтобы оно не попало в преступные руки, - этим я исполнил свой долг, - но мне иногда невольно становится грустно при мысли о неудавшемся плане нашего предка, плане, привести который в исполнение так способны и достойны были мои безвременно погибшие родственники. При мысли о том, каким источником живых благодатных сил являлся бы союз таких людей, как мадемуазель Адриенна де Кардовилль, господин Гарди, принц Джальма, маршал Симон с дочерьми и, наконец, я сам, какое громадное влияние он мог иметь на счастье человечества, - мой гнев и ужас честного человека и христианина против бессовестного ордена, гнусные интриги которого погубили в самом зародыше это прекрасное, светлое будущее, невольно возрастает и увеличивается. Что же осталось от всех этих блестящих планов? Семь могил... потому что и для меня приготовлено место в воздвигнутом Самюэлем мавзолее, верным хранителем которого... до конца... остается он. Сейчас получил ваше письмо. Итак, запретив вам со мной видеться, ваш епископ запретил вам и писать мне? Меня глубоко тронуло ваше сожаление. Друг мой... сколько раз беседовали мы о духовной дисциплине и неограниченной власти епископов над нами, бедными пролетариями духовного сана, оставленными без защиты и поддержки на их произвол... Грустно это, но таков церковный закон, и вы клялись его соблюдать... Надо подчиниться этому, как подчинился и я... Любая клятва священна для честного человека. Бедный, добрый Жозеф... я желал бы, чтобы и у вас нашлось чем заменить эти дорогие отношения, которые мы должны теперь порвать... Но я не могу больше говорить об этом... я слишком страдаю... зная, что вы теперь переносите... Я не могу продолжать... Я, может быть, позволил бы себе слишком резко отозваться о тех, приказы которых мы должны уважать... Пусть, если это необходимо, мое письмо будет последним. Прощайте, друг мой... прощайте навсегда... Сердце мое разбито. Габриель де Реннепон". 2. ИСКУПЛЕНИЕ Рассветало... На востоке показался розоватый, почти незаметный отсвет, но звезды еще ярко блестели на лазурном небосклоне. Просыпающиеся среди зелени деревьев птицы поодиночке начинали свой утренний концерт. Легкий беловатый туман отделялся от покрытой ночною росою высокой травы. Спокойные и прозрачные воды большого озера отражали нарождающуюся зарю в глубоком голубоватом зеркале. Все предвещало наступление жаркого, радостного летнего дня... На востоке посреди высокого косогора, под сводом сплетавшихся ив, кора которых почти была не видна под ползучей зеленью дикой жимолости и повилики с разноцветными колокольчиками, на узловатых корнях деревьев, покрытых густым мохом, сидели мужчина и женщина: их седые волосы, обильные морщины, сгорбленный стан указывали на глубокую старость... А было время, когда женщина была молода и хороша, и черные косы венчали ее бледное чело... А было время, когда мужчина находился в полном расцвете сил. С того места, где они сидели, открывался вид на долину, на озеро, на лес и на голубоватую вершину высокой горы, резко вырисовывавшейся за лесом, из-за которой должно было подняться солнце. Эта картина, потонувшая в мягком полусумраке рассвета, была и радостна, и грустна, и торжественна... - О сестра моя! - говорил старик женщине, отдыхавшей рядом с ним. - О сестра моя... сколько раз... с тех давних пор, как рука Создателя разбросала нас в разные стороны и мы странствовали, разлученные, по свету, от полюса до полюса... сколько раз присутствовали мы с неизменной тоской при пробуждении природы! Увы! Впереди нарождался новый день, который надо было прожить... от зари до заката... Еще лишний день, увеличивавший число бесконечных, прожитых дней... без надежды на их окончание... потому что смерть бежала от нас. - Но, о счастие, брат мой! Вот уже некоторое время Создатель в Своем милосердии позволил, чтобы каждый день приближал нас, как и других существ, к могиле... Слава Ему! Слава! - Слава Ему, сестра... потому что со вчерашнего дня, когда Его воля нас сблизила... я чувствую неописуемое томление, предшествующее смерти... - И я, брат мой, чувствую, как меня покидают ослабевшие силы... Без сомнения, конец нашей жизни приближается... Гнев Создателя удовлетворен... - Увы! Сестра... Несомненно... последний потомок моего проклятого рода... своей близкой кончиной приближает меня к минуте искупления, потому что воля Божия проявилась: я буду прощен, когда исчезнет последний отпрыск моей семьи... И тому из них... самому святому среди святых... который сделал так много для спасения ближних... ему будет принадлежать благодать искупления моего греха... - Да, брат мой, ему, так много страдавшему, испившему горькую чашу... несшему тяжелый крест, ему, служителю Христа, являвшемуся на земле Его подражателем, ему предстоит быть последним орудием этого искупления. - Да... Я чувствую, сестра, что последний из моих близких, трогательная жертва медленного преследования, готовится отдать Богу свою ангельскую душу... Итак... до самого конца... я приносил несчастие моему проклятому роду... Господи, Господи, велика Твоя благость, но велик и гнев Твой. - Мужайтесь и надейтесь, брат мой!.. Подумайте, что за очищением от греха следует прощение, а за прощением награда... Господь наказал в вас и в вашем потомстве ремесленника, озлобленного несчастием и несправедливостью. Он сказал вам: "Иди!.. Иди... не ведая ни отдыха, ни покоя, и твой путь будет бесплоден, и каждый вечер, бросаясь на жесткую землю, ты будешь не ближе к цели, чем утром, при начале твоего вечного пути..." Так же точно целые века безжалостные люди говорили ремесленнику: "Трудись... трудись... трудись... без отдыха и покоя, и твой труд, плодотворный для всех, для тебя будет бесплоден, и каждый вечер, бросаясь на жесткую землю, ты будешь не ближе к достижению счастья и покоя, чем был накануне, возвращаясь с работы... Твоего вознаграждения будет довольно для поддержания нищенской, печальной и полной лишений жизни"... - Увы! Увы! И неужели всегда так будет? - Нет, нет, брат мой! Вместо того, чтобы оплакивать судьбу вашего рода, радуйтесь за него! Если Богу понадобилась их смерть для вашего искупления, Господь, прощая в вас проклятого небом ремесленника, освободит его и от тех, кто гнетет его железным ярмом... Наконец, брат мой... приближается время... приближается время... и милосердие Господа не ограничится одними нами... Да, говорю вам, мы, женщина и современный раб, будем прощены. Жестоко было испытание, брат мой: оно длится почти восемнадцать столетий... но оно уже достаточно длилось... Посмотрите, брат мой: там, на востоке, яркий свет охватывает... весь горизонт... Там вскоре... взойдет солнце нового освобождения... мирного, святого, великого, спасительного, плодотворного освобождения. И оно на весь свет разольет свое сияние, свою живительную теплоту, как это солнце, которое сейчас засияет на небе! - Да, да, сестра моя, я чувствую, что слова ваши - пророческие. Да... мы закроем утомленные глаза при свете этого дня освобождения, дивного сияющего дня, как тот, который наступает... О нет! Я плачу радостными, гордыми слезами о моих умерших потомках, быть может, явившихся жертвой этого искупления!.. Святые мученики человечества, принесенные в жертву вечным врагам человечества! Потому что предками этих святотатцев, покрывающих свое злодейское общество именем Иисуса, являются фарисеи, лживые и недостойные жрецы, проклятые Христом! Да, слава моим потомкам, павшим последней жертвой вечных союзников рабства и деспотизма, безжалостных врагов освобождения всех тех, кто хочет мыслить и не хочет долее страдать, тех, кто хочет, как дети Божий, пользоваться дарами, которые Создатель предназначил для всей семьи человечества... Да, да, приближается конец господству современных фарисеев, лживых святош, поддерживающих безжалостный эгоизм сильного против слабого и осмеливающихся утверждать, несмотря на неисчерпаемые богатства всего существующего, что Бог создал человека для слез, горя и нищеты... этих ложных служителей Бога, пособников всех поработителей, желающих принизить, оскотинить и повергнуть в прах несчастных, приведенных в отчаяние созданий! Нет, создание Божие гордо поднимет свое тело: Бог сотворил человека для того, чтобы он был полон достоинства, развит, сво