и сосала свой пальчик. И кто бы, вы думали, проходил мимо во время этой схватки? Не кто иной, как доктор Барнард, пастор английской церкви святого Филипа, неф которой он предоставлял для службы нам, французским протестантам, покуда шла починка нашей ветхой старой церквушки. Доктор Барнард (из соображений, которые в то время оставались мне неизвестны, но, как я теперь вынужден признать, были вполне справедливы) не жаловал дедушку, матушку и всю нашу семью. Можете не сомневаться, что наши,, в свою очередь, всячески его поносили. Он был известен у нас под кличкой "надменный пастырь": "Vilaine {Мерзкая, противная (франц.).} шишка на ровном месте", - говаривала, бывало, матушка на своем англо-французском наречии. Очень может быть, что одной из причин неприязни к доктору было то обстоятельство, что свой парик, - вот уж воистину шишка на ровном месте наподобие хорошего кочна цветной капусты, - он пудрил у другого цирюльника. Итак, в ту минуту, когда разыгрывалась достославная баталия между мною и Томом Кэффином (я отлично помню этого мальчишку, хотя - дай бог памяти - прошло уже пятьдесят четыре года с тех пор, как мы расквасили друг другу носы), доктор Барнард подошел к нам и велел прекратить драку. - Ах вы, разбойники! Я велю церковному сторожу посадить вас в колодки и выпороть, - говорит доктор, который исполнял также должность мирового судьи, - а этот маленький французский цирюльник вечно озорничает. - Они дразнили меня, обзывали нянькой и хотели, опрокинуть тележку, и я не мог этого стерпеть, сэр. Мой долг - защищать бедную малютку, потому что она не может постоять за себя, - смело отвечал я. - Ее матушка больна, ее няня сбежала, и у нее нет никого, никого, кто может за нее заступиться, кроме меня, да еще Noire Pere qui est aux cieux {Отца нашего на небеси (франц.).}, - тут я поднял к небу свою маленькую руку, совсем как, бывало, дедушка, - и если эти мальчишки ее обидят, я все равно стану за нее драться. Доктор вытер рукою глаза, порылся в кармане и дал мне серебряную монету. - Приходи к нам в гости, дитя мое, - сказала миссис. Барнард, которая сопровождала доктора, и, глядя на малютку, сидевшую в тележке, добавила: - Ах, бедняжка, бедняжка! А доктор повернулся к английским мальчишкам, которые все еще держали меня за руки, и сказал: - Вот что, мальчики! Если я еще раз узнаю, что вы трусливо бьете этого мальчугана за то, что он выполняет свой долг, я прикажу церковному сторожу хорошенько вас выпороть, и это так же верно, как то, что меня зовут Томас Барнард. А ты, Том Кэффин, сейчас же пожми руку этому маленькому французу. - Я готов пожать Тому руку или подраться с ним, когда ему угодно, - сказал я и, вновь впрягшись в тележку вместо пони, покатил ее вниз по Сэндгейт. Об этом происшествии узнали жители нашего города, рыбаки, мореходы, а также наши друзья и знакомые, и благодаря им я - да поможет мне бог - получил то наследие, которым владею и поныне. Назавтра после того, как француз-рыбак Бидуа явился к нам с визитом, когда я катил свою тележку вверх по склону холма, направляясь к маленькой ферме, где дедушка со своим компаньоном держали голубей, которых я в детстве очень любил, я встретил низенького черноволосого человечка, - лицо его я никак не могу вспомнить, - и он заговорил со мною по-французски и по-немецки, совсем как матушка и дед. - Это ребенок мадам фон Цаберн? - спросил он, дрожа всем телом. - Ja, Herr, {Да, господин (нем.).} - ответил мальчик... Ах, Агнеса, Агнеса! Как быстро промчались годы! Какие удивительные приключения выпали на нашу долю, какие тяжкие удары обрушились на нас, с какою нежною заботой хранило нас провидение с того самого дня, когда твой родитель преклонил колени у маленькой тележки, в которой спала его дочь! Эта картина и сейчас живо стоит у меня перед глазами: извилистая дорога, ведущая к воротам нашего города; сизые болота; вдали, за краем болот, коньки крыш и башни города Рая; необъятное серебристое море, простирающееся за ними; и склоненная фигура черноволосого человека, который смотрит на спящего ребенка. Он ни разу не поцеловал девочку и даже не дотронулся до нее. Я вспоминаю, как она проснулась, с улыбкой протянула к нему ручонки, но он со стоном отвернулся. В эту минуту к нам подошел Бидуа, француз-рыбак, который, как я уже сказал, посетил нас накануне, а с ним еще какой-то человек, с виду англичанин. - О, мы повсюду вас разыскиваем, господин граф, - говорит он. - Прилив благоприятствует, и время не ждет. - Господин шевалье уже на борту? - спрашивает граф де Саверн. - Il est bien la {Да, он там (франц.).}, - отвечает рыбак, и они спускаются с холма и входят в ворота, ни разу не оглянувшись назад. Весь этот день матушка была очень спокойна и ласкова. Казалось, она чего-то боится. Бедная графиня лепетала, смеялась и плакала, сама не зная о чем. Однако вечером, когда дедушка слишком уж долго читал молитву, матушка топнула ногой и сказала: "Assez bavarde comme са, mon pere" {Хватит вам болтать, отец (франц.).}, - и, откинувшись на спинку кресла, закрыла лицо фартуком. Весь следующий день она молчала, то и дело плакала и принималась читать нашу большую немецкую Библию. Она была очень добра ко мне в тот день. Помню, как она своим глубоким низким голосом произнесла: "Ты славный мальчик, Дени". Редко случалось, чтобы она так нежно гладила меня по голове. В тот вечер наша больная была очень беспокойна - она много смеялась и пела так громко, что прохожие останавливались на улице и слушали. В этот день доктор Барнард снова встретил меня, когда я катил свою тележку, и в первый раз привел меня к себе домой, угостил вином и печеньем, подарил мне сказки "Тысячи и одной ночи", а дамы любовались малюткой, сокрушаясь, что она - папистка. - Надеюсь, ты не станешь папистом, - сказал мне доктор. - Нет, нет, никогда, - отвечал я. Ни мне, ни матушке не нравился мрачный священник римско-католической церкви, которого мосье де ла Мотт приводил от наших соседей из Приората. Сам шевалье был ревностным приверженцем этой религии. Мог ли я в то время думать, что мне суждено встретить его в тот день, когда его доблесть и его вера подвергнутся суровому испытанию! ...Я сидел, читая прекрасную книгу мосье Галлана, которую подарил мне доктор. Как ни странно, никто не велел мне идти спать, и я вместе с Али-Бабою заглядывал в пещеру сорока разбойников, как вдруг часы захрипели, перед тем как пробить полночь, и на пустынной улице послышались торопливые шаги. Матушка, лицо которой показалось мне страшно измученным, вскочила и отперла дверь. - C'est lui {Это он! (франц.).}, - воскликнула она, испуганно глядя на бледного как смерть шевалье де ла Мотта, вошедшего в комнату. Бой часов, очевидно, разбудил спавшую наверху несчастную мадам де Саверн, и она начала громко петь. Шевалье, черты которого исказились пуще прежнего, посмотрел на матушку и, увидев ее страшное лицо, сильно вздрогнул. - Il l' a voulu {Он этого хотел (франц.).}, - сказал мосье де ла Мотт, понурив голову, а наверху снова раздалось пение несчастной безумной графини. Рапорт "Двадцать седьмого июня сего 1769 года граф де Саверн прибыл в Булонь-сюр-Мер и остановился в "Экю де Франс", где проживал также господин маркиз дю Кен Менневилъ, командир эскадры военно-морских сил его величества. Граф де Саверн не был прежде знаком с маркизом дю Кеном, однако, напомнив мосье дю Кену, что именитый предок последнего, адмирал дю Кен, исповедовал протестантскую веру, равно как и сам мосье де Саверн, мосье де Саверн умолил маркиза дю Кена быть его секундантом в поединке, каковой достойные сожаления обстоятельства сделали неизбежным. В то же самое время мосье де Саверн изложил господину маркизу дю Кену причины своей ссоры с шевалье Фрэнсисом-Жозефом де ла Моттом, бывшим офицером полка Субиза, ныне проживающим в Англии, в городе Уинчелси, что в графстве Сассекс. Выслушав рассказ графа де Саверна, мосье дю Кен совершенно убедился, что граф вправе требовать удовлетворения от шевалье де ла Мотта. В ночь на двадцать девятое июня в Англию была отправлена лодка, на борту которой находился человек с письмом графа де Саверна. На этой же лодке мосье де ла Мотт возвратился из Англии. Нижеподписавшийся граф де Бериньи, состоящий на службе в булонском гарнизоне и знакомый мосье де ла Мотта, согласился быть секундантом в поединке последнего с мосье де Саверном. Поединок состоялся в семь часов утра на песчаном берегу в полутора милях от булонской гавани; оружием служили пистолеты. Оба противника были совершенно хладнокровны и спокойны, как и следовало ожидать от отличившихся на королевской службе офицеров, которые вместе сражались с врагами Франции. Прежде чем выстрелить, шевалье де ла Мотт сделал четыре шага вперед, опустил свой пистолет и, положив руку на сердце, сказал: - Клянусь христианскою верой и честью дворянина, что я не виновен в том, в чем обвиняет меня мосье де Саверн. - Господин шевалье де ла Мотт, - сказал граф де Саверн, - я вас ни в чем не обвинял, а если бы я это и сделал, вам ничего не стоит солгать. Мосье де ла Мотт учтиво поклонился секундантам и с выражением скорее скорби, нежели гнева, возвратился на то место, где, согласно проведенной на песке линии в десяти шагах от противника, он должен был стоять. По условленному сигналу одновременно раздались два выстрела. Пуля мосье де Саверна срезала локон с парика мосье де ла Мотта, тогда как пуля последнего поразила мосье де Саверна в грудь. Одно мгновенье мосье Саверн еще стоял на ногах, затем он упал. Секунданты, врач и мосье де ла Мотт поспешили к упавшему графу, и мосье де ла Мотт, подняв руку, снова произнес: - Я призываю небо в свидетели того, что известная особа невинна. Граф де Саверн, казалось, хотел что-то сказать. Он поднялся с песка, опираясь на руку, но успел проговорить только: - Вы, вы... - после чего кровь у него хлынула горлом, он упал навзничь, по телу его прошла судорога, и он скончался. Подписи: Маркиз дю Кен Менневиль. Chef d'Escadre aux Armees Navales du Roy {Командир эскадры военно-морских сил его величества (франц.).}. Граф де Бериньи, Brigadier de Cavalerie {Бригадир кавалерии (франц.).}". Рапорт врача "Я, Жан-Батист Дрюо, старший врач полка Royal Cravate {Легкой кавалерии его величества (франц.).} в гарнизоне Булонь-сюр-Мер, настоящим свидетельствую, что присутствовал при закончившемся столь прискорбно поединке. Смерть побежденного господина последовала мгновенно; пуля, пройдя справа от середины грудной кости, проникла в легкое, задела большую артерию, питающую его кровью, и вызвала смерть вследствие мгновенного удушья". Глава IV. Из глубины Последнюю ночь, которую ему суждено было прожить на земле, господин де Саверн провел в маленькой таверне в Уинчелси, часто посещаемой рыбаками и хорошо известной Бидуа, который даже во время войны постоянно ездил в Англию по делам, весьма интересовавшим моего деда, хоть он и был церковным регентом и старшиной, а также парикмахером. По дороге из Булони граф де Саверн много беседовал с Бидуа и продолжал беседовать с ним и в эту последнюю ночь, когда он до некоторой степени посвятил его в свои намерения и, хотя и не упомянул об истинной причине своей ссоры с мосье де ла Моттом, сказал, однако же, что она была неизбежной, что человек этот - злодей, которому нельзя позволить осквернять своим присутствием землю, и что ни одного преступника на свете еще не постигла столь справедливая кара, какая постигнет шевалье на следующее утро, когда произойдет их поединок. Поединок мог бы состояться в тот же вечер, но мосье де ла Мотт - с полным на то правом - потребовал несколько часов для устройства своих дел и, кроме того, предпочел драться на французской, а не на английской территории, ибо в Англии оставшемуся в живых грозило весьма суровое наказание. Затем ла Мотт принялся разбирать свои бумаги, тогда как граф де Саверн заявил, что все его распоряжения уже сделаны. Приданое его жены перейдет ее дочери. Его собственное состояние предназначается его родственникам, ребенку же он не может дать ровно ничего. У него осталось всего несколько монет в кошельке да еще вот эти часы. - Возьмите их, - сказал он. - Если со мною что-нибудь случится, я хотел бы, чтобы их отдали мальчику, который спас моего... то есть ее ребенка. - При этих словах голос графа дрогнул, и на его руки закапали слезы. Рассказывая мне об этом много лет спустя, моряк плакал, и я тоже не мог удержаться от слез сострадания, к этому несчастному, убитому горем человеку, который умирал мучительной смертью на песке, жадно впитывавшем его кровь. Нет никакого сомнения, что вина за эту кровь пала на твою голову, Фрэнсис де ла Мотт. Сейчас, когда я пишу эти слова, часы графа тикают передо мною на столе. Пятьдесят лет сопровождали они меня везде и всюду. Помню, как радовался я в тот день, когда Бидуа принес их мне и рассказал матушке о поединке. - Вы видите, в каком она состоянии, - сказал тогда мосье де ла Мотт моей матушка. - Мы разлучены навеки, разлучены так безнадежно, как если бы один из нас был мертв. Я убил ее мужа. Возможно, я виноват в том, что она лишилась рассудка. Я приношу несчастье тем, кого люблю и кому хотел бы служить. Быть может, мне следует на ней жениться? Если вы полагаете, что ей. это нужно, я готов. До тех пор, пока у меня останется хоть одна гинея, я буду делить ее с ней; У меня осталось очень мало у денег. Мое состояние рассыпалось в прах у меня под руками, подобно тому как рассыпались в прах мои дружеские связи, мои некогда блестящие надежды, мои честолюбивые мечты. Я погибший человек, и каким-то образом мне суждено обрекать на гибель тех, кто меня любит. И в самом деле, этот несчастный был, так сказать, отмечен печатью Каина. Он действительно навлекал несчастье и гибель на тех, кто его любил. Мне кажется, это была заблудшая душа, чьи мучения начались уже на этом свете. Он был обречен на зло, на преступление, на мрак, но порою кто-нибудь проникался жалостью к несчастному грешнику, и среди тех, кто пожалел его, была моя суровая матушка. Теперь я могу рассказать, как я спас малютку, за что получил награду от бедного мосье де Саверна. Бидуа, конечно, рассказал графу эту историю во время их печального путешествия. Однажды вечером, уложив спать ребенка и свою несчастную госпожу, которая сама была немногим лучше ребенка, Марта, служанка графини, получила разрешение отлучиться. Я тоже лег и уснул крепким детским сном; матушка ушла не помню уж куда и зачем, а когда она вернулась взглянуть на свою бедную Биш и на спящую в колыбели малютку, оказалось, что обе исчезлию Я видел на сцене несравненную Сиддонс, когда она, бледная от ужаса, проходила по темной зале после убийства короля Дункана. В ту минуту, когда, внезапно пробудившись от сна, я сел в постели и посмотрел на матушку, на лице ее изображалось такое же бесконечное отчаяние. Она была просто вне себя от страха. Несчастная больная и ее дитя исчезли - кто знает, где они? В болота, в море, во тьму - разве можно угадать, куда бежала графиня? - Мы должны идти искать их, мой мальчик, - хриплым голосом проговорила матушка. Она послала меня к бакалейщику Блиссу на Ист-стрит, где жил шевалье и где я нашел его с двумя священниками, без сомнения, гостями мистера Уэстона из Приората, и все они, а также и мы с матушкой отправились на поиски беглянки. Разделившись на пары, мы двинулись в разные стороны. Матушка, казалось, выбрала верный путь, ибо не прошло и нескольких минут, как мы увидели, что из тьмы к нам приближается какая-то фигура в белом и услышали пение. - Ah, mon Dieu! Gott sei dank {- О, боже! Слава богу (франц., нем.).}, - проговорила матушка, присовокупив еще множество восклицаний, выражающих чувства облегчения и благодарности, ибо это был голос графиня. Когда мы подошли ближе, бедняжка узнала нас в свете фонарей и стала подражать крику ночного сторожа, который она бессонными ночами часто слышала у себя под окном. "Уж полночь бьет, звезда горит!" - пропела она и засмеялась своим грустным смехом. Подойдя вплотную, мы увидели, что на ней белый капот, а распущенные волосы свисают на бледное лицо. Она снова запела: "Уж полночь бьет!" Ребенка с нею не было. Матушка задрожала всем телом и чуть было не выронила из рук фонарь. Она поставила его на землю, сияла с себя шаль и закутала в нее несчастную графиню, а та улыбнулась своею младенческой улыбкой и промолвила: "C'est bon, c'est chaud ca; ah, que c'est bien!" { Как хорошо, как тепло, ах, как хорошо! (франц.).} Случайно посмотрев вниз, я заметил, что графиня боса на одну ногу. Матушка, сама в страшном волнении, обняла мадам де Саверн и принялась ее утешать. - Скажите мне, мой ангел, скажите, милочка, где ребенок? - спросила она, почти теряя сознание. - Ребенок? Какой ребенок? Этот маленький уродец, который вечно кричит? Понятия не имею ни о каких детях. Сию же минуту уложите меня в постель, мадам! Как вы смеете держать меня на улице босиком! - сказала бедняжка. - Куда вы ходили, милочка? - спросила матушка, пытаясь ее успокоить. - Я ездила в Большой Саверн. На мне было домино. Я узнала кучера, хотя он был закутан с головы до ног. Меня представили монсеньеру кардиналу. Я сделала ему реверанс - вот так. Ах, я ушибла ногу. Она частенько бессвязно лепетала что-то про этот бал и про пьесу, напевая обрывки мелодий и декламируя фразы из диалогов, которые, очевидно, там слышала. Я думаю, это был единственный бал и единственная пьеса,. которую бедняжке довелось увидеть в жизни, в ее короткой, горемычной жизни. Страшно подумать, как несчастлива она была. Когда я вспоминаю о ней, у меня просто сердце разрывается от жалости, словно я вижу страдания ребенка. Когда она подняла свою кровоточащую ногу, я увидел, что подол ее капота совершенно мокрый и весь в песке. - Матушка, матушка! Она была у моря! - вскричал я. - Вы были у моря, Кларисса? - спросила матушка. - Fai ete an bal; j'ai danse, j'ai chante. Fai bien reconnu mon cocher. J'ai ete au bal chez le Cardinal {Я была на балу, я танцевала, я пела, Я узнала кучера. Я была на балу у кардинала (франц.).}. Но не рассказывай об этом мосье де Саверну. Нет, нет, не смей ему рассказывать. Внезапно у меня мелькнула в голове одна мысль. Всякий раз, когда я вспоминаю об этом, сердце мое переполняется благодарностью к тому, кто внушает нам все благодатные мысли. Графиня, которой я ничуть не боялся и которую даже забавляла моя болтовня, порою совершала прогулки, захватив с собой меня и свою служанку Марту, Малютку несла на руках Марта, или я катил ее в тележке. Мы обыкновенно ходили к берегу моря, где был большой камень, на котором бедная графиня могла сидеть целыми часами. - Отведите ее домой, матушка, а мне дайте фонарь, и я пойду... я пойду... - сказал я, дрожа всем телом, и, не успев договорить, бросился бежать. Промчавшись через Уэстгейт, я понесся вниз по дороге. Пробежав несколько сотен ярдов, я увидел на земле что-то белое. Это была ночная туфелька, которую потеряла графиня. Значит, она здесь проходила. Я спустился к берегу и бежал, бежал что было сил. Взошедшая к тому времени луна заливала торжественным светом огромное сверкающее море. По прибрежному песку струилась серебристая волна прибоя. Вот и камень, на котором мы частенько сиживали. На камне под светом звезд спала не ведающая ни о чем малютка. Тот, кто любит всех маленьких деток, охранял ее сон... Я с трудом различаю слова, которые пишу. Моя крошка проснулась. Она не понимала, что с каждою волной к ней все ближе подбирается жестокое море, но она узнала меня, улыбнулась и радостно залепетала. Я схватил ее на руки и со своей драгоценною ношей отправился к дому. Когда я взбирался на холм, я встретил мосье де ла Мотта с одним из французских священников. По одному и по двое возвращались домой все, кто ходил на поиски моей маленькой странницы. Ее уложили в колыбель, и лишь спустя много лет она узнала, от какой опасности была спасена. О моем приключении стало известно в городе, и я свел знакомство с разными людьми, которые были ко мне очень добры и впоследствии много помогали мне в жизни. В то время я был еще слишком мал, чтобы понимать все происходящее, но теперь, говоря по правде, должен признаться, что мой старый дед, кроме ремесла парикмахера, которое вы навряд ли назовете столь уж славным, занимался и другими, еще менее почтенными делами. Что вы скажете, например, о церковном старшине, который ссужает деньги a la petite semaine {На короткий срок (франц.).} и под лихвенный процент? Рыбаки, рыночные торговцы, даже кое-кто из местных фермеров и дворян были у него в долгу, и он стриг их, как ему вздумается. Сейчас вы убедитесь, что ничего хорошего из его заработков не вышло, но пока суд да дело, руки его вечно тянулись к чужому добру, и следует признаться, что madame sa bru {Госпожа его сноха (франц.).} тоже была весьма неравнодушна к кошельку и не слишком разбиралась в средствах, какими он набивался. Шевалье де ла Мотт был щедр и великодушен. Он платил - не знаю уж сколько - за содержание несчастной мадам де Саверн. Он был виновником ее отчаянного положения. Если б не его уговоры, бедняжка никогда не отреклась бы от своей веры, не бежала бы от мужа и роковая дуэль никогда бы не состоялась. Прав он был или виноват - все равно он был причиной всех ее бедствий и старался по возможности их облегчить. Я знаю, что в течение многих лет, несмотря на всю свою расточительность и стесненность в средствах, он все же находил способ выплачивать маленькой Агнесе порядочное содержание, когда она осталась одна на свете, потому что и отец и мать ее умерли, а родственники от нее отказались. Тетки Агнесы, барышни де Барр, категорически отрицали, что она - дочь их брата, и отказались платить что-либо за ее содержание. Родные ее матери тоже от нее отреклись. Им рассказали ту же историю, а ведь все мы охотно верим тому, чему хотим поверить. Бедная женщина согрешила. Ее ребенок родился в отсутствие мужа. Услышав весть о его возвращении, она убежала из дому, не смея с ним встретиться, и несчастный граф де Саверн пал от руки человека, который еще раньше лишил его чести. Де ла Мотту оставалось только либо терпеть все эти поношения, либо опровергать их в письмах из Англии. Поехать в Лотарингию он не мог, ибо был там кругом в долгах. - По крайней мере, Дюваль, - сказал он мне, когда я пожал ему руку и от всей души простил его, - каким бы безумным сумасбродом я ни был, сколько бы горя ни принес я всем, кого любил, я никогда не допускал, чтобы малютка нуждалась, и содержал ее в достатке, даже когда сам оставался почти без куска хлеба. Конечно, он был дурным человеком, но все же его нельзя считать законченным негодяем. Это был великий преступник, и он понес ужасную кару. Смиримся же и мы, грешные, и возблагодарим всевышнего за дарованную нам надежду на спасение. Я думаю, что до несчастного мосье де Саверна дошло какое-нибудь хвастливое письмо, посланное де ла Моттом приятелю в лагере де Во, в котором шевалье похвалялся, что обратил в католичество некую протестантку из Страсбурга, - и что именно это обстоятельство ускорило возвращение графа и послужило причиною столь роковой развязки. Во всяком случае, так сказал мне сам де да Мотт при нашем последнем свидании. Кто рассказал госпоже де Саверн о смерти ее мужа? Я сам (жалкий неугомонный болтун) узнал о происшедтем лишь много лет спустя. Матушка уверяла, будто она слышала, как лодочник Бидуа рассказывал эту историю за стаканом можжевеловой настойки в нашей гостиной. Комната графини находилась наверху, а дверь была открыта. Бедняжка очень сердилась при виде запертой двери, и после злополучного побега к морю в комнате графини всегда ночевала матушка или ее любимая служанка. Из-за болезненного состояния графини это ужасное событие нисколько ее не затронуло, и мы даже понятия не имели, что она знает о случившемся, покуда однажды вечером наш сосед, француз из города Рая, сидя за чаем, не рассказал нам о чудовищном зрелище, свидетелем которого он стал, возвращаясь домой через Пененденскую пустошь. Там он увидел, как на костре сожгли женщину, убившую своего мужа. Это событие описано в "Джентльменз мэгэзин" за 1769 год, из чего можно почерпнуть довольно точную дату того вечера, когда мы услышали от соседа этот страшный рассказ. Несчастная госпожа де Саверн (она держалась с большим достоинством, совеем как настоящая знатная дама) очень спокойно проговорила: - В таком случае, Урсула, меня тоже сожгут. Ты же знаешь, что из-за меня убили моего мужа. Шевалье поехал на Корсику и убил его. - Она посмотрела вокруг, слегка улыбнулась, кивнула головой и горячими тонкими руками оправила свое белое платье. Когда бедняжка произнесла эти слова, шевалье откинулся на спинку кресла, словно его самого сразила пуля. - Спокойной ночи, сосед Марион, - простонала матушка. - Бедняжке сегодня очень плохо. Пойдемте, милочка, я уложу вас в постель. Несчастная последовала за матушкой, учтиво поклонилась всем присутствующим и тихонько сказала: - Oui, oui, oui {Да, да, да (франц.).}, меня сожгут, меня сожгут. Мысль эта поразила ее и больше никогда не покидала. Ночь графиня провела в сильном волнении; она ни на минуту не умолкала. Матушка и служанка не отходили от нее до утра. Всю ночь до нас доносились ее песни, крики, ее жуткий смех... О, сколь печальна была судьба твоя на земле, бедная невинная страдалица! Как мало счастья выпало тебе на долю за твою короткую жизнь! В замужестве твоим уделом была горькая тоска, трепет, подчинение и рабство. Так предначертала суровая десница провидения. Измученная, устрашенная душа твоя пробудилась теперь под новыми, безмятежными небесами, недосягаемая для наших страхов, забот и треволнений. В детстве я, как и следовало ожидать, мог только слушаться родителей и думать, будто все происходящее вокруг разумно и справедливо. Затрещины матушки я сносил без обиды, но, по правде говоря, частенько подвергался более основательной экзекуции, каковую дедушка имел обыкновение совершать розгой, хранившейся под замком в буфете, и сопровождать длинными нудными поучениями, произносимыми в промежутках между каждыми двумя ударами его излюбленным орудием. Эти почтенные люди, как я постепенно начал понимать, пользовались в нашем городе весьма сомнительной репутацией и отнюдь не снискали любви ни у своих соотечественников - французских колонистов, ни у англичан, среди которых мы жили. Разумеется, будучи простодушным мальчуганом, я, как мне и подобало, почитал мать и отца своего, вернее, мать и дедушку, ибо отец мой несколькими годами ранее умер. Я знал, что дедушка, как и многие другие жители Уинчелси и Рая, был совладельцем рыбачьей шхуны. Наш рыбак Стоукс несколько раз брал меня с собою в море, и мне очень нравились эти поездки, но оказалось, что о шхуне и о рыбной ловле нельзя никому рассказывать. Однажды ночью, когда мы отошли совсем недалеко от берега, - всего лишь за камень, прозванный Быком, потому что у него торчало из воды два длинных рога, - нас встретил мой старый друг Бидуа, который пришел из Булони на своем люгере, и тут... Словом, когда я простодушно попытался изложить все это зашедшему к нам на ужин соседу, то дедушка (который, прежде чем спять крышку с блюда, целых пять минут читал застольную молитву) влепил мне такую затрещину, что я свалился со стула. Л шевалье, сидевший тут же за столом, только посмеялся над моею бедой. Эта насмешка почему-то обидела меня гораздо больше, чем колотушки. К колотушкам матери и деда я привык, но стерпеть дурное обращение от человека, который прежде был ко мне добр, я никак не мог. А ведь шевалье и в самом деле был ко мне очень добр. Он учил меня французскому языку, посмеиваясь над моими ошибками и скверным произношением. Когда я бывал дома, он не жалел на меня времени, и я стал говорить по-французски, как маленький дворянин. Сам шевалье очень быстро выучился английскому языку и, хотя говорил с пресмешным акцептом, мог, однако же, вполне порядочно объясняться. Штаб-квартира его находилась в Уинчелси, но он часто ездил в Дил, в Дувр, в Кентербери и даже в Лондон. Он регулярно платил матушке за содержание Агнесы, которая росла не по дням, а но часам и была самой очаровательной девочкой на свете. Как сейчас помню черное платьице, сшитое ей после смерти ее несчастной матери, бледные щечки и большие глаза, серьезно глядевшие из-под черных локонов, обрамлявших лицо и лоб. Почему я перескакиваю с одного предмета на другой? Болтливость - привилегия старости, а ее счастье - в воспоминаниях о минувшем. Когда я откидываюсь на спинку кресла - под теплым надежным кровом post tot discrimina {После всех превратностей судьбы (лат.).} и наслаждаюсь счастьем, какое отнюдь не выпало на долю большинства моих собратьев во грехе, ко мне возвращается прошлое, - бурное, на редкость несчастливое и все же счастливое прошлое, - и я смотрю на него со страхом, а порою с изумлением, подобно охотнику, который смотрит на оставшиеся позади ямы и канавы, сам не понимая, как он мог их перепрыгнуть и остаться цел. Счастливый случай, позволивший мне спасти дорогую малютку, послужил причиной доброго ко мне отношения мосье де ла Мотта, и когда он бывал у нас, я вечно ходил за ним по пятам и, совершенно перестав его бояться, готов был болтать с ним часами. Не считая моего любезного тезки капитана и адмирала, это был первый джентльмен, с которым я свел такое близкое знакомство, - джентльмен, на совести которого было множество пятен и даже преступлений, но который - надеюсь и уповаю - еще не окончательно погиб. Должен признаться, что я питал добрые чувства к этому роковому человеку. Помню, как я, совсем еще маленький мальчик, болтаю, сидя у него на коленях, или семеню рядом с ним по нашим лугам и болотам. Я вижу его печальное бледное лицо, его угрюмый испепеляющий взгляд, помню, как он смотрит на несчастную безумицу и ее ребенка. Мои друзья-неаполитанцы сказали бы, что у него дурной глаз, и тут же произнесли бы приличествующие случаю заклинания. Одной из наших излюбленных прогулок было посещение скотоводческой фермы в миле от Уинчелси. Я, правда, интересовался не коровами, а голубями, которых хозяин разводил во множестве, - там были трубачи, турманы, дутыши, хохлатые и, как мне сказали, также голуби из породы курьеров, или почтовых, которые могли летать на огромные расстояния и снова возвращаться на то место, где они родились и выросли. Однажды когда мы были на ферме мистера Перро, один из этих голубей вернулся домой, как мне показалось со стороны моря, и Перро посадил его к себе на руку, погладил и сказал шевалье де ла Мотту: "Ничего нет. Должно быть, на старом месте", - на что шевалье ответил только: "C'est bien" {Хорошо (франц.).}, - а когда мы пошли обратно, рассказал мне все, что знал о голубях, - по правде говоря, не так уж много. - Почему он сказал, что ничего нет? - в простоте душевной спросил я. Шевалье объяснил мне, что эти птицы иногда приносят записочки, написанные на маленьких кусочках бумаги, которые привязывают у них под крыльями, а раз Перро сказал, что ничего нет, значит, там ничего и не было. - Вот оно что! Значит, его голуби иногда приносят ему письма? В ответ шевалье пожал плечами и взял из своей красивой табакерки большую понюшку табаку. - Ты помнишь, что тебе сделал папаша Дюваль, когда ты слишком много болтал? - сказал он. - Научись держать язык за зубами, mon garcon! {Мой мальчик (франц.).} Если ты проживешь подольше и станешь рассказывать все, что увидел, то да поможет тебе бог! На этом наш разговор окончился, и он пошел домой, а я поплелся вслед за ним. Я вспоминаю об этих происшествиях моего детства по нескольким сохранившимся в памяти вехам - подобно хитроумному мальчику-с-пальчику, который находил дорогу домой по камешкам, брошенным им по пути. Так год, когда бедная мадам де Саверн заболела, мне удалось определить по дате казни несчастной женщины, которую сожгли в Пененденской пустоши на глазах у нашего соседа. Сколько дней или недель прошло, пока болезнь госпожи де Саверн кончилась тем, чем однажды кончатся все наши болезни? Все то время, что она болела, не помню уж, как долго - священники из Слиндона (или от паписта мистера Уэстона из Приората) не выходили из нашего дома, что, должно быть, вызвало большой шум среди живших в нашем городе протестантов. Шевалье де ла Мотт выказал при этом необычайное рвение и, хоть и был великим грешником, оказался - согласно своей вере - грешником в высшей степени благочестивым. Я не запомнил, а может быть, просто не знал, при каких обстоятельствах наступил конец, но помню, как я удивился, когда, проходя мимо комнаты графини, увидел в открытую дверь, что у постели ее горят свечи, вокруг сидят священники, а шевалье де ла Мотт стоит на коленях в позе глубочайшего раскаяния и скорби. В этот день вокруг нашего дома поднялся шум и волнение. Люди никак не могли стерпеть, что к нам беспрестанно ходят католические священники, и вечером, когда настало время выносить гроб и духовенство совершало последние обряды, дом окружила толпа с воплями: "Долой папизм, вон патеров!" - а в окна комнаты, где лежала несчастная графиня, посыпался град камней. Дедушка совершенно растерялся и начал бранить невестку за то, что она навлекла на него угрозы и преследования. Присутствие духа мог потерять кто угодно, но только не матушка. - Silence, miserable {Молчите, несчастный! (франц.)}, - сказала она. - Ступайте на кухню пересчитывать свои денежные мешки! - Кто-кто, а она-то ничуть не растерялась. Мосье де ла Мотт не испугался, но был очень расстроен. Дело грозило принять серьезный оборот. Я в то время еще не знал, как глубоко жители нашего города возмущались тем, что наша семья приютила папистку. Если б они проведали, что графиня была обращенной в католичество протестанткой, они, конечно, обозлились бы еще больше. Дом наш, можно сказать, превратился в осажденную крепость, гарнизон которой составляли два насмерть перепуганных патера, дедушка, который забрался под кровать или еще куда-то, где от него было ровно столько же пользы, сохранявшие полное самообладание матушка и шевалье и, наконец, малолетний Дени Дюваль, болтавшийся у всех под йогами. Когда бедная графиня скончалась, ее маленькую дочку решено было куда-нибудь отправить, и ее взяла к себе миссис Уэстон из Приората, которая, как я уже говорил, принадлежала к католической церкви. Мы в сильном беспокойстве ожидали, когда за несчастной графиней приедут погребальные дроги, ибо люди упорно не желали расходиться; они загородили улицу с обоих концов, и, хотя и не учинили еще иного насилия, кроме того, что выбили окна, от них, без сомнения, можно было ожидать и других опасных выходок. Подозвав меня к себе, мосье де ла Мотт сказал: - Дени, ты помнишь почтового голубя, у которого под крылом ничего не оказалось? - Разумеется, я его помнил. - Ты будешь моим почтовым голубем. Только ты доставишь не письмо, а известие. Я хочу доверить тебе одну тайну. - И я ее сохранил и могу открыть ее теперь, ибо ручаюсь, что эти сведения ни для кого уже опасности не составляют. - Ты знаешь дом мистера Уэстона? Дом, где находится Агнеса, лучший дом в городе? Еще бы! Кроме дома Уэстона, шевалье назвал еще с десяток домов, куда я должен был пойти и сказать: "Макрель идет. Собирайте побольше народу и приходите". Я отправился по домам, и когда люди спрашивали: "Куда?" - отвечал: "К нашему дому", - и шел дальше. Последним и самым красивым домом (я никогда не бывал в нем прежде) был Приорат, где жил мистер Уэстон. Я пошел туда и сказал, что мне нужно его видеть. Помню, как миссис Уэстон ходила взад и вперед по галерее над прихожей, держа на руках ребенка, который плакал и никак не мог заснуть. - Агнеса, Агнеса! - позвал я, и малютка тотчас утихла, улыбнулась, залопотала что-то и замахала ручками от радости. Недаром первым словом, которое она выучила, было мое имя. Джентльмены вышли из гостиной, где они курили свои трубки, и довольно сердито спросили, чего мне надо. "Макрель вышла, и возле дома цирюльника Питера Дюваля ждут людей", - отвечал я. Один из джентльменов злобно ощерился, выругался, сказал, что они придут, и захлопнул у меня под носом дверь. Когда я возвращался из Приората и через калитку пасторской усадьбы прошел на кладбище, кто бы, вы думали, попался мне навстречу? Не кто иной, как доктор Барнард на своей двуколке с зажженными фонарями. Я всегда здоровался с ним с тех пор, как оп приласкал меня, угостил печеньем и подарил мне книжки. - А, рыбачек! - сказал он. - Опять ловил рыбку на камушках? - Нет, сэр, я разносил известия, - отвечал я. - Какие известия, мой мальчик? Я рассказал ему про макрель и прочее, но добавил, что шевалье не велел мне называть имен. Потом я сообщил ему, что на улице собралась огромная толпа и что у нас в доме выбили окна. - Выбили окна? Почему? - спросил доктор, и я рассказал ему все, как было. - Отведи Долли в конюшню, Сэмюел, и ничего не говори хозяйке. Пойдем со мной, рыбачок. Доктор был очень высок ростом и носил большой белый парик. Я и сейчас еще помню, как он перескакивает через могильные плиты и, минуя высокую, увитую плющом колокольню, через кладбищенские ворота направляется к нашему дому. Как раз в это время подъехали погребальные дроги. Толпа выросла еще больше; все шумели и волновались. Когда дроги приблизились, поднялся страшный крик. "Тише! Позор! Придержите язык! Дайте спокойно похоронить бедную женщину", - сказали какие-то люди. Это были ловцы макрели, к которым вскоре присоединились господа из Приората. Но рыбаки были немногочисленны, а горожан было много, и они были очень злые. Когда мы вышли на Портовую улицу (где стоял наш дом), мы увидели на обоих ее концах толпы народа, а посередине, у наших дверей, большие погребальные дроги с черными плюмажами. Если эти люди решили загородить улицу, то дрогам ни за что не проехать ни взад, ни вперед. Я вошел обратно в дом тем же путем, каким вышел, - через заднюю садовую калитку в проулке, где пока еще никого не было. Доктор Барнард следовал за мной. Открыв дверь на кухню (где находится очаг и медный котел), мы ужасно испугались при виде какого-то человека, который неожиданно выскочил из котла с криком: "О, боже, боже! Спаси меня от злодеев!" Это оказался дедушка, и при всем моем уважении к дедам (я теперь сам достиг их возраста и звания), я не могу не признать, что мой дедушка при этой оказии являл собою зрелище весьма жалкое. - Спасите мой дом! Спасите мое имущество! - вопит мой предок, а доктор презрительно отворачивается и идет дальше. В коридоре за кухней нам повстречался мосье де ла Мотт, который сказал: - Ah, c'est toi, mon garcon {А, это ты, мой мальчик (франц.).}!. Ты выполнил поручение. Наши уже здесь. Он поклонился доктору, который вошел вместе со мной и ответил ему столь же сухо. Мосье де ла Мотт, занявший наблюдательный пункт на верхнем этаже, разумеется, видел, как подходили его люди. Поглядев на него, я заметил, что он вооружен. За пояс у него были заткнуты пистолеты, а на боку висела шпага. В задней комнате сидели два католических патера и еще четыре человека, которые приехали на погребальных дрогах. У дверей нашего дома их встретили страшной бранью, криками, толчками и даже, по-моему, палками и камнями. Матушка, потчевавшая их коньяком, ужасно удивилась, увидев входившего в комнату доктора Барнарда. Его преподобие и наше семейство не очень-то жаловали друг друга. Доктор отвесил служителям римско-католической церкви весьма почтительный поклон. - Господа, - сказал он, - как ректор здешнего прихода и мировой судья графства, я пришел сюда навести порядок, а если вам грозит опасность, разделить ее с вами. Говорят, графиню будут хоронить на старом кладбище. Мистер Треслз, вы готовы к выезду? Гробовщики отвечали, что сию минуту будут готовы, и отправились наверх за своей печальною ношей. - Эй вы, откройте дверь! - крикнул доктор. Находившиеся в комнате отпрянули назад. - Я открою, - говорит матушка. - Et moi, parbleu! {И я тоже, черт побери! (франц.)} - восклицает шевалье и выходит вперед, положив руку на эфес шпаги. - Полагаю, сэр, что я буду здесь полезнее вас, - очень холодно замечает доктор. - Если господа мои собратья готовы, мы сейчас выйдем. Я пойду вперед, как ректор здешнего прихода. Матушка отодвинула засовы, и он, сняв шляпу, вышел на улицу. Как только отворилась дверь, началось настоящее вавилонское столпотворение, и весь дом наполнился криками, воплями и руганью. Доктор с непокрытой головою продол жал невозмутимо стоять на крыльце. - Есть ли здесь мои прихожане? Все, кто ходит в мою церковь, отойдите в сторону! - смело крикнул он. В ответ разразился оглушительный рев: "Долой папизм! Долой попов! Утопим их в море!" - и всякие другие проклятья и угрозы. - Прихожане французской церкви, где вы? - взывал доктор. - Мы здесь! Долой папизм! - вопили в ответ французы. - Выходит, оттого, что сто лет назад вас подвергали гонениям, вы теперь, в свою очередь, хотите преследовать других? Разве этому учит вас ваша Библия? Моя Библия этому не учит. Когда ваша церковь нуждалась в починке, я отдал вам неф своей церкви, и вы совершали там свои богослужения и были желанными гостями. Так-то вы платите за доброе отношение к вам? Позор на ваши головы! Позор, говорю я вам! Но меня вам не запугать! Эй, Роджер Хукер, бродяга и браконьер! Кто кормил твою жену и детей, когда ты сидел в тюрьме в Льюисе? А как ты вздумал кого-либо преследовать, Томас Флинт? Посмей только остановить эту похоронную процессию, и не будь я доктором Барнардом, если я не велю завтра же взять тебя под стражу! Тут раздались крики: "Ура доктору! Да здравствует мировой судья!" Сдается мне, что они исходили от макрели, которая к этому времени была уже в полном сборе и отнюдь не собиралась молчать, как рыба. - А теперь выходите, пожалуйста, господа, - сказал доктор обоим иноземным священникам, и они довольно смело двинулись вперед, сопровождаемые шевалье де ла Моттом. - Слушайте, друзья и прихожане, члены англиканской церкви и диссентеры! Эти иноземные священнослужители хотят похоронить на соседнем кладбище умершую сестру, подобно тому как вы, иноземные диссентеры, тихо и без помех хороните своих покойников, и я намерен сопровождать этих господ до приготовленной ей могилы, чтобы убедиться, что она упокоилась там в мире, как надеюсь когда-нибудь упокоиться в мире и я. Тут люди принялись громко приветствовать доктора. Галдеж прекратился. Маленькая процессия выстроилась, в полном порядке прошла по улице и, обойдя протестантскую церковь, вступила на старое кладбище позади Приората. Доктор шагал между двумя римско-католическими патерами. Я и сейчас ясно представляю себе эту сцену - гулкий топот ног, мерцание факелов, а затем мы через приоратские ворота входим на старое монастырское кладбище, где была вырыта могила, на надгробье которой до сих пор можно прочитать, что здесь покоится Кларисса, урожденная де Вьомениль, вдова Фрэнсиса Станислава графа де Саверн и Барр из Лотарингии. Когда служба окончилась, шевалье де ла Мотт (я стоял рядом с ним, держась за полу его плаща) подошел к доктору. - Господин доктор, - говорит он, - вы вели себя мужественно, вы предотвратили кровопролитие... - Мне повезло, сэр, - отвечает доктор. - Вы спасли жизнь этим почтенным священнослужителям и оградили от оскорблений останки женщины... - Печальная история которой мне известна, - сурово замечает доктор. - Я не богат, но вы позволите мне пожертвовать этот кошелек вашим беднякам? - Сэр, мой долг велит мне принять его, - отвечает доктор. Позднее он сказал мне, что в кошельке было сто луидоров. - Могу ли я просить позволения пожать вам руку? - восклицает несчастный шевалье. - Нет, сэр! - говорит доктор, пряча руки за спину. - Пятна на ваших руках не смыть пожертвованием нескольких гиней. - Доктор говорил на превосходном французском языке. - Доброй ночи, дитя мое, и я искренне желаю тебе вырваться из рук этого человека. - Сударь! - восклицает шевалье, машинально хватаясь за шпагу. - Мне кажется, сэр, в прошлый раз вы показали свое искусство на пистолетах! - С этими словами доктор Барнард направился к своей калитке, а бедный де ла Мотт сначала остановился, словно пораженный громом, а потом разразился слезами, восклицая, что на нем лежит проклятье - проклятье Каина. - Мой милый мальчик, - говорил мне впоследствии старый доктор, вспоминая об этих событиях, - твой друг шевалье был самым отъявленным злодеем, какого мне приходилось встречать, и, глядя на его ноги, я всякий раз ожидал увидеть на них раздвоенные копыта. - Не могли бы вы рассказать мне что-нибудь о несчастной графине? - попросил я его. Но он ничего о ней не знал, ибо видел ее всего лишь один раз. - И по правде говоря, - сказал он, лукаво поглядев на меня, - случилось так, что и с твоим почтенным семейством я тоже не был на слишком короткой ноге. Глава V. Я слышу звон лондонских колоколов Как ни велика была неприязнь доктора Барнарда к нашему семейству, он не питал подобных предубеждений к младшему поколению и к милой крошке Агнесе, а напротив, очень любил нас обоих. Почитая себя человеком, лишенным всяких предрассудков, он выказывал большое великодушие даже к приверженцам римско-католической церкви. Он послал свою жену с визитом к миссис Уэстон, и обе семьи, прежде почти не знавшие друг друга, теперь свели знакомство. Маленькая Агнеса постоянно жила у этих Уэстонов, с которыми сблизился также и шевалье де ла Мотт. Впрочем, мы убедились, что он уже был с ними знаком, когда послал меня разносить знаменитое известие насчет "макрели", которое собрало по меньшей мере десяток жителей нашего города. Помнится, у м-иссис Уэстон всегда был ужасно перепуганный вид, словно у нее перед глазами вечно торчало какое-то привидение. Однако все эти страхи не мешали ей ласково обходиться с маленькой Агнесой. Младший из братьев Уэстон (тот, который обругал меня в день похорон) был красноглазый прыщеватый головорез; он вечно где-то шатался и, осмелюсь доложить, пользовался весьма сомнительною репутацией в округе. Говорили, будто Уэстоны владеют порядочным состоянием. Жили они довольно богато, держали карету для хозяйки и отличных лошадей для верховой езды. Они почти ни с кем не знались, быть может, потому, что принадлежали к числу приверженцев римско-католической церкви, весьма немногочисленных в нашем графстве, если не считать проживавших в Эренделе и Слиндоне лордов и леди, которые, однако, были слишком знатными господами, чтобы водить компанию с безвестными сельскими сквайрами, промышлявшими охотой на лисиц и барышничеством. Мосье де ла Мотт, который, как я уже говорил, был джентльменом хоть куда, сошелся с этими господами на короткую ногу, но ведь они вместе обделывали дела, суть коих я начал понимать лишь много позже, когда мне исполнилось уже лет десять или двенадцать и я ходил в Приорат навещать мою маленькую Агнесу. Она быстро превращалась в настоящую леди. У нее были учителя танцев, учителя музыки и учителя языков (те самые иноземные господа с тонзурами, которые вечно околачивались в Приорате), и она так выросла, что матушка стала поговаривать, не пора ли уже пудрить ей волосы. О, боже! Другая рука выбелила их ныне, но мне одинаково милы и вороново крыло, и серебро! Я продолжал учиться в школе Поукока и жить на полном пансионе у мистера Раджа и его пьянчужки-дочери и постиг почти всю премудрость, которую там можно было приобрести. Я мечтал стать моряком, но доктор Барнард всячески противился этому моему желанию, если только я не соглашусь совсем уехать из Рая и Уинчелси и поступить на корабль королевского флота, может быть, даже под команду моего друга сэра Питера Дени, который неизменно был ко мне отечески добр. Каждую субботу вечером я весело и беззаботно, как и подобает школяру, шагал домой из города Рая. После смерти госпожи де Саверн шевалье де ла Мотт снял квартиру у нас на втором этаже. Будучи по природе человеком деятельным, он находил себе множество занятий. На целые недели и даже месяцы он пропадал из дому. Он совершал верховые поездки в глубь страны, часто ездил в Лондон и время от времени на одной из наших рыбачьих шхун отправлялся за границу. Как я уже говорил, он хорошо выучился нашему языку и обучал меня своему. Матушка говорила по-немецки лучше, чем по-французски, и моим учебником немецкого языка служила Библия доктора Лютера - тот самый фолиант, куда несчастный граф де Саверн вписал молитву для своей дочери, которую ему суждено было видеть в этом мире всего только два раза. У нас в доме всегда была приготовлена комнатка для Агнесы, с нею обходились как с маленькой леди, приставили к ней особую служанку и всячески ее баловали, однако большей частью она жила в Приорате у миссис Уэстон, которая искренне привязалась к девочке даже прежде, чем потеряла свою родную дочь. Я уже упоминал, что для Агнесы нашли хороших учителей. По-английски она, разумеется, говорила, как англичанка, а французскому языку и музыке ее обучали святые отцы, постоянно проживавшие в доме. Мосье де ла Мотт никогда не скупился на ее расходы. Из своих путешествий он привозил ей игрушки, сласти и всевозможные безделки, достойные маленькой герцогини. Она помыкала всеми от мала до велика в Приорате, в Permquery {Цирюльне (искаж. франц.).}, как можно назвать дом моей матушки, и даже в доме доктора и миссис Барнард, которые готовы были служить ей, как и все мы, грешные. И здесь самое время сказать, что матушка, рассердившись на наших французских протестантов, которые продолжали преследовать ее за то, что она приютила папистов, да еще утверждали, будто покойная графиня и шевалье были в незаконной связи, велела мне перейти в лоно англиканской церкви. По словам матушки, наш пастор мосье Борель много раз поносил ее в своих проповедях. Я не понимал его иносказаний, так как был еще наивным ребенком и, боюсь, в те дни не слишком интересовался проповедями. Во всяком случае, дедушкиными - он, бывало, угощал нас ими полчаса утром и полчаса вечером. При этом я невольно вспоминал, как в день похорон дедушка выскочил из котла и умолял нас спасти ему жизнь, и проповеди его входили у меня в одно ухо и выходили в другое. Однажды я услышал, как он плетет небылицы насчет какой-то помады, которую один клиент хотел купить и которую, как мне было известно, матушка самолично изготовляла из свиного сала и бергамота. С тех пор я совсем перестал уважать старика. Он утверждал, будто помаду только что прислали ему из Франции - ни больше ни меньше как от придворного парикмахера самого дофина, и сосед наш, разумеется, купил бы ее, если б я не сказал: "Дедушка, ты, наверное, говоришь про какую-то другую помаду! Я же сам видел, как эту мама делала своими собственными руками". Тут дедушка заплакал самыми настоящими слезами. Он кричал, что я вгоню его в гроб. Он умолял, чтоб кто-нибудь схватил меня и тут же повесил. "Почему здесь нет медведя, чтоб он откусил голову этому маленькому чудовищу и проглотил этого малолетнего преступника?" - вопрошал он. Он с такой яростью твердил о моей испорченности и низости, что я, по правде говоря, и сам порой начинал думать, будто я и в самом деле чудовище. Однажды мимо столба, на котором красовалась вывеска нашей цирюльни, проходил доктор Барнард. Дверь была открыта, и дедушка как раз читал проповедь по поводу моих грехов, а в промежутках между своими разглагольствованиями хлестал меня по спине ремнем. Не успела худощавая фигура доктора появиться в дверях, как ремень тотчас опустился, а дедушка стал улыбаться и кланяться, высказывая надежду, что их преподобие изволят пребывать в добром здравии. Душа моя переполнилась. Я слушал проповеди каждое утро и каждый вечер, и всю неделю подряд меня ежедневно пороли, и - бог мне судья - я возненавидел этого старика и ненавижу его по сей день. - Сэр, - проговорил я, заливаясь слезами, - сэр, могу ли я уважать мать и деда, если мой дед так бессовестно лжет? - Я топал ногами, дрожа от стыда и негодования, а потом рассказал, как было дело. Опровергнуть мои слова было невозможно. Дедушка смотрел на меня так, словно готов был меня убить, и я закончил свой рассказ, всхлипывая у ног доктора. - Послушайте, мосье Дюваль, - весьма строго сказал доктор Барнард, - я знаю о вас и о ваших проделках гораздо больше, чем вы думаете. Советую вам не обижать мальчика и бросить дела, которые вас до добра не доведут. Это так же верно, как то, что ваше имя Дюваль. Я знаю, куда летают ваши голуби и откуда они прилетают. И в один прекрасный день, когда вы попадете ко мне, в камеру мирового судьи, жалости у меня к вам будет не больше, чем у вас к этому мальчику. Я знаю, что вы... - Тут доктор шепнул дедушке что-то на ухо и зашагал прочь. Вы догадываетесь, как доктор назвал дедушку? Если б он назвал его лицемером, то ma foi {Ей-ей (франц.).} он бы не ошибся. Но, по правде говоря, он назвал его контрабандистом, и, смею вас уверить, это звание подходило не одной сотне жителей нашего побережья. В Хайте, Фолкстоне, Дувре, Диле, Сандуиче обретались десятки этих господ. Вдоль нсего пути в Лондон у них были склады, друзья и корреспонденты. В глубине страны и по берегам Темзы между ними и таможенными чиновниками то и дело завязывались стычки. Наши друзья "макрель", явившиеся на зов мосъе де ла Мотта, разумеется, тоже принадлежали к этой братии. Помню, как однажды, когда шевалье возвратился из очередной экспедиции и я бросился к нему на шею, потому что он одно время был ко мне очень добр, он со страшными проклятьями отпрянул назад. Он был ранен в руку. В Диле произошло форменное сражение между драгунами и таможенниками с одной стороны и контрабандистами и их друзьями - с другой. Кавалерия атаковала кавалерию, и мосье де ла Мотт (среди контрабандистов, как он мне потом рассказывал, он звался мосье Поль) сражался на стороне "макрели". Таковы были и господа из Приората, тоже принадлежавшие к "макрели". Впрочем, я могу назвать именитых купцов и банкиров из Кентербери, Дувра и Рочестера, которые занимались тем же ремеслом. Дед мой, видите ли, выл с волками, но при этом имел обыкновение прикрывать свою волчью шкуру вполне благопристойной овчиной. Ах, стану ли я, подобно фарисею, благодарить всевышнего за то, что я не таков? Надеюсь, нет ничего предосудительного в чувстве благодарности, что мне дано было устоять перед искушением, что еще в нежном возрасте меня не превратили в мошенника и что, сделавшись взрослым, я не угодил на виселицу. А ведь такая судьба постигла многих драгоценных друзей моей юности, о чем я в свое время вам расскажу. Из-за привычки выкладывать все, что было у меня на уме, я в детстве вечно попадал в переплет, по с благодарностью думаю, что это спасло меня от худших неприятностей. Ну, что вы станете делать с маленьким болтунишкой, который, услыхав, как дед его пытается всучить клиенту банку помады под видом настоящей "Pommade de Cythere" {"Помады Венеры" (франц.).} непременно должен выпалить: "Нет, дедушка, мама приготовила ее из костного мозга и бергамота!" Если случалось что-нибудь, о чем мне следовало молчать, я непременно тут же все выбалтывал. Доктор Барнард и мой покровитель капитан Дени (он был закадычным другом Доктора) подшучивали, бывало, над этим моим свойством и могли по десять минут кряду хохотать, слушая мои россказни. Сдается мне, что доктор однажды серьезно поговорил об этом с матушкой, потому что она сказала: "Он прав, мальчик больше не поедет. Попробуем сделать так, чтобы в нашей семье был хоть один честный человек". Куда больше не поедет? Сейчас я вам все расскажу (и уверяю вас, Monsieur mon fils {Господин сын мой (франц.).}, что я стыжусь этого гораздо больше, чем вывески цирюльника). Когда я жил в городе Рае у бакалейщика Раджа, мы с другими мальчиками вечно околачивались на берегу моря и с ранних лет научились управляться с лодками. Радж из-за ревматизма и лени сам в море не выходил, но его приказчик частенько исчезал на всю ночь и не раз брал меня с собой на подмогу. Голуби, о которых я уже упоминал, прилетали из Булони. Они приносили нам весть, что наш булонский корреспондент уже выехал, и чтоб мы были начеку. Французское судно направлялось к условленному месту, а мы выходили в море и ожидали его прихода, а потом принимали груз - великое множество бочонков. Помнится, однажды это судно отогнал таможенный катер. В другой раз этот же катер обстрелял нас. Я не понимал, что за шарики шлепают по воде у нашего борта, но помню, как приказчик Раджа (он ухаживал за мисс Радж и потом на ней женился) в диком страхе завопил: "Сжалься, о господи!" - а шевалье крикнул: "Молчи, miserable! {Негодяй! (франц.).} Тебе не суждено утонуть или умереть от пули". Шевалье колебался, брать ли меня в эту экспедицию. Дело в том, что он занимался сбытом контрабанды, и доктор Барнард недаром шепнул дедушке на ухо слово "контрабандист". Если бы с нами стряслась беда в каком-нибудь месте, которое мы знали и могли потом определить при помощи крюйс-пеленга, мы утопили бы эти бочонки, а при более благоприятных обстоятельствах вернулись бы туда, нашли их и подняли со дна кошкой и линем. Когда нас обстреляли, я, право же, вел себя куда достойнее, чем этот уродец Бевил, который лежал на дне шхуны и орал: "Сжалься над нами, боже!" - но шевалье, опасаясь моего длинного языка, не поощрял моей деятельности на поприще контрабанды. Я выезжал на рыбную ловлю всего раз пять, не больше, а после обстрела ла Мотт предпочитал оставлять меня дома. Матушка тоже не хотела, чтобы я стал моряком (то есть контрабандистом). По ее словам, она мечтала сделать из меня джентльмена, и я глубоко признателен ей за то, что она уберегла меня от беды. Если б мне позволили пастись в одном стаде с этими паршивыми овцами, доктор Барнард не был бы ко мне так добр, а ведь этот достойный человек очень меня любил. Когда я приходил домой из школы, он, бывало, приглашал меня к себе, слушал мои уроки и с радостью говорил, что я живой и смышленый мальчуган. Доктор собирал аренду для своего Оксфордского колледжа, который имел порядочные владения в наших краях, и два раза в год отвозил эти деньги в Лондон. Во времена моего детства такие путешествия были далеко не безопасны, и если вы возьмете с полки любой номер "Джентльмена мэгэзин", то в ежемесячной хронике непременно найдете две-три заметки о грабежах на большой дороге. Мы, школьники, готовы были вечно болтать о разбойниках и их похождениях. Чтобы не опоздать на утренние уроки, я часто поздно вечером ходил пешком из дома в город Рай, и поэтому мне пришлось купить маленький медный пистолет, который я хранил в укромном месте, чтобы матушка, Радж или учитель его не отобрали, и тайком упражнялся в стрельбе. Однажды, рассуждая со своим школьным товарищем о том, что будет, если на нас нападет неприятель, я вдруг нечаянно выстрелил из своего пистолета и оторвал ему кусок куртки. С таким же успехом - да хранит нас господь! - я мог прострелить ему живот, и этот случай заставил меня осторожнее обращаться со своею артиллерией. С тех пор я стал стрелять не пулями, а мелкой дробью и при каждом удобном случае упражнялся и пальбе по воробьям. В Михайлов день 1776 года (будьте уверены, что я твердо запомнил, в каком году это было) мой добрый друг доктор Барнард, собравшись отвозить в Лондон аренду, предложил мне поехать с ним повидаться со вторым моим покровителем, сэром Питером Дени, с которым он был в большой дружбе. Обоим этим дорогим друзьям я обязан большою удачей, ожидавшей меня в жизни. И в самом деле, стоит мне подумать, кем я мог стать и каких опасностей мне удалось избежать, сердце мое переполняется благодарностью за великие милости, которые выпали мне на долю. Итак, в достопамятный и полный событий Михайлов день 1776 года доктор Барнард сказал мне: - Дени, дитя мое, если твоя матушка позволит, я хочу взять тебя с собой в Лондон к твоему крестному отцу сэру; Питеру Дени. Я везу туда аренду, со мной едет сосед Уэстон, и не пройдет и недели, как ты увидишь Тауэр и музей восковых фигур миссис Сэлмонс. Нетрудно себе представить, что, услыхав такое предложение, юный Дени Дюваль просто запрыгал от радости. Разумеется, я всю жизнь слышал рассказы про Лондон, не раз беседовал с людьми, которые там побывали, но самому поехать в дом адмирала сэра Питера Дени, своими глазами увидеть представление в театре, собор Святого Павла и паноптикум миссис Сэлмонс - такое блаженство мне и во сне не снилось. В предвкушении всех этих удовольствий я лишился сна. У меня было немного денег, и я обещал Агнесе купить столько же игрушек, сколько всегда привозил ей шевалье. Матушка сказала, что в дороге я должен быть одет, как джентльмен, и обрядила меня в красный жилет с серебряными пуговицами, рубашку с кружевным жабо и шляпу с перьями. С каким лихорадочным нетерпением считал я часы в ночь накануне отъезда! Я поднялся задолго до рассвета и уложил свой саквояж. Я достал свой медный пистолет, зарядил его дробью, спрятал в карман и дал себе зарок, что, если нам повстречается разбойник, я выпущу ему в физиономию весь заряд свинца. Карета доктора Барнарда стояла в его конюшне неподалеку от нашего дома. В конюшне горели фонари, и докторский слуга Браун чистил карету, когда в предрассветной мгле у дверей конюшни появился со своим саквояжем мистер Дени Дюваль. Неужели никогда не настанет утро? Ага! Вот наконец идут лошади из "Королевской Головы" и с ними старик Паско, наш одноглазый почтальон. Как ясно запомнился мне топот их копыт на пустынной улице! Я могу подробно описать все, что случилось в тот день, - а именно, телячьи отбивные и французские бобы, которые нам подали на обед в Мейдстоне; станции, где мы меняли лошадей, и какой масти были лошади. "Эй, Браун! Вот мой саквояж! Куда бы мне его засунуть?" Мой саквояж был величиной с хороший яблочный пирог. Я забираюсь в карету, и мы подъезжаем к дому доктора. Похоже, что доктор вовсе и не думает выходить. Но вот наконец и доктор. Он торопливо дожевывает гренки с маслом, а я без конца кланяюсь ему из окна кареты. Потом я не выдерживаю и выскакиваю на мостовую. "Не помочь ли вами с багажом, Браун?" - спрашиваю я, и все заливаются смехом. Впрочем, я так счастлив, что пускай себе хохочут, если им нравится. Доктор выходит из дому со своей драгоценною шкатулкой под мышкой. Я вижу в окне гостиной чепчик милой миссис Барнард, она машет нам рукой, мы отъезжаем от пасторского дома и, проехав сотню ярдов, останавливаемся возле Приората. Здесь у окна гостиной стоит моя дорогая Агнеса в белом платьице и в огромной шляпе, с голубым бантом на густых локонах. Как бы мне хотелось, чтобы сэр Джошуа Рейнольдс написал в те дни твой портрет, - ведь ты была точной копией одной из его маленьких леди, той самой, которая впоследствии стала герцогиней Боклю. Итак, вот моя Агнеса, а вскоре выходит слуга мистера Уэстона с багажом, и багаж укладывают на крышу. Затем появляется хозяин багажа, мистер Джордж Уэстон - тот из двоих братьев, что был подобрее. Я никогда не забуду своего восторга при виде пары пистолетов в кобурах, которые он принес с собой и положил в специальные ящички внутри кареты. Жив ли еще Томми Чепмен, сын уэстгейтского аптекаря, и помнит ли он, как я кивал ему головой из мчавшейся во весь опор кареты? Он как раз вытряхивал коврик у дверей отцовской лавки, когда моя светлость в сопровождении своих благородных друзей проследовала мимо их лавки. Первая станция - Хэмстрит. Таверна "Медведь". Мы меняем своих лошадей на серую и гнедую, уж их-то я хорошо запомнил. Вторая станция - Эшфорд. Третья станция... Сдается мне, что не доезжая третьей станции я уснул - несчастный малыш, который накануне не спал почти всю ночь, не говоря уже о многих других ночах, когда он, не смыкая глаз, мечтал об этом чудесном путешествии. Четвертая станция - Мейдстон, гостиница "Колокол". "Здесь мы остановимся пообедать, юный мистер Креветколов", - говорит доктор, и я радостно выскакиваю из кареты. Доктор идет вслед за мной со своею шкатулкой, - он ни на минуту не спускал с нее глаз. Доктору так полюбился этот "Колокол" и он с таким вкусом потягивал свой пунш, что мне показалось, будто он решил остаться там навсегда. Я отправился на конюшню, поглядел на лошадей и поболтал с конюхом, который их чистил. Осмелюсь доложить, что, пока мои спутники сидели за своим бесконечным пуншем, я успел заглянуть на кухню, полюбоваться голубями во дворе и изучить прочие достойные обозрения предметы в "Колоколе". Это было старомодное здание с двориком, обнесенным галереей"! Боже милостивый! Фальстаф с Бардольфом запросто могли бы остановиться здесь по дороге в Гэдсхилл. Когда стоял у дверей конюшни, глазея на лошадей, мистер Уэстон вышел из гостиницы, окинул взглядом двор, отворил дверцы кареты, вынул свои пистолеты, проверил заряд и положил их обратно. Потом мы снова пускаемся в путь. Давно пора, - бог знает, сколько часов мы провели в этом старом скрипучем "Колоколе". И вот мы уже миновав Эдингтон, Эйнсфорд и теперь проезжаем бесконечные хмельники. Не стану утверждать, будто я все время любовался прекрасным пейзажем, - нет, перед моим юным взором неотступно стоял собор Святого Павла и Лондон. Большую часть пути доктор Барнард и его спутник были заняты хитроумным спором о своих вероучениях которые оба ревностно исповедовали. Возможно даже, что доктор нарочно пригласил мистера Уэстона в свою карету чтобы устроить этот диспут, ибо он всегда готов был без устали доказывать преимущества своей церкви. К концу дня мистер Дени Дюваль задремал на плече у доктора Барнарда, и добрый пастор старался его не тревожить. Я проснулся оттого, что карета внезапно остановилась. Вечерело. Мы стояли посреди какой-то пустоши, и в окна кареты заглядывал всадник. - Давайте сюда вон тот ящик и все деньги! - хриплым голосом сказал он. О, боже! На нас напал настоящий; разбойник! Это просто восхитительно! Мистер Уэстон хватает свои пистолеты. - Вот наши деньги, негодяй! - кричит он и в упор палит в злодея. Увы и ах! Пистолет дает осечку. Он целится из второго, но и этот тоже не стреляет! - Какой-то мерзавец разрядил мои пистолеты, - ужасе говорит мистер Уэстон. - Стой! - восклицает капитан Макхит, - стой, или... Но тут с уст разбойника слетает страшное проклятие ибо я взял свой заряженный дробью пистолетик и выстрелил ему прямо в лицо. Разбойник зашатался и чуть не свалился с седла. Перепуганный почтальон хлестнул лошадей, и мы во весь опор помчались вперед. - Разве мы не остановимся схватить этого злодей сэр? - спросил я доктора. В ответ мистер Уэстон сердито ткнул меня в бок сказал: - Нет, нет. Уже совсем темно. Надо ехать дальше. И в самом деле, лошадь разбойника испугалась, и мы увидели, что он галопом поскакал прочь. Подумать только: я, маленький мальчик, подстрелил настоящего живого разбойника. Я был вне себя от восторга и, признаться, самым бессовестным образом похвалялся своим подвигом. Мы оставили мистера Уэстона в гостинице в Боро, а сами переехали Лондонский мост, и я наконец очутился в Лондоне. Да, вот уже перед нами Монумент, потом Биржа, а там вдали виднеется собор Святого Павла. Мы проехали Холборн, и наконец добрались до Ормонд-стрит, где в великолепном особняке жил мой покровитель и где его жена леди Дени очень радушно меня встретила. Разумеется, битва с разбойником разыгралась сызнова, и все, в том числе и я сам, отдали должное моей доблести. Сэр Питер и его жена представили меня своим знакомым как мальчика, который подстрелил разбойника. У них постоянно собиралось общество, и меня часто приглашали к десерту. Пожалуй, надо признаться, что жил я внизу, у экономки миссис Джелико, но миледи так ко мне привязалась, что то и дело приглашала к себе наверх, брала с собой кататься в коляске или приказывала кому-нибудь из лакеев отвести меня в театр или показать достопримечательности Лондона. В том году был последний сезон Гаррика, и я видел его в "Макбете", в обшитом золотым галуном голубом камзоле, в красном бархатном жилете и брюках. Ормонд-стрит, что в Блумсбери, находилась тогда на краю города, а за ней до самого Хэмстеда простирался пустырь. Совсем рядом, к северу от площади Блумсбери, был Бедфорд-Хаус со своими великолепными садами, а также Монтегью-Хаус, куда я ходил смотреть чучела леопардов и всякие заморские диковинки. А Тауэр, музей восковых фигур, Вестминстерское аббатство, Воксхолл! Словом, это была неделя сплошных чудес и восторгов. В конце недели доктор отправился домой, и эти милые, Добрые люди надарили мне кучу подарков, пирожных и денег, чем окончательно избаловали мальчика, который подстрелил разбойника. Эта история даже попала в газеты, и кто бы, вы думали, про нее узнал? Не кто иной, как наш всемилостивейпшй монарх. Однажды сэр Питер повел меня смотреть Кью-Гарденс и новую китайскую пагоду, воздвигнутую его королевским величеством. Гуляя там и любуясь этим очаровательным местом, я имел счастье лицезреть его величество, который изволил прогуливаться с нашей славною королевой, с принцем Уэльским, с моим тезкой епископом Оснабрюкским и с двумя или даже с тремя принцессами. Ее величество была знакома с сэром Питером, ибо ей приходилось плавать на его корабле. Она очень любезно с ним поздоровалась и вступила в беседу. А наилучший из монархов, глядя на своего покорнейшего слугу и верноподданного, соизволил заметить: "Как? Как? Мальчик подстрелил разбойника? Выстрелил ему прямо в лицо! Прямо в лицо!" При этих словах юные принцессы милостиво на меня поглядели, а король спросил сэра Питера кем я хочу быть, на что сэр Питер отвечал, что я надеюсь стать моряком и служить его величеству. Осмелюсь доложить, что, вернувшись домой, я прослыл весьма важною персоной, и десятки людей в Рае и в Уинчелси спрашивали меня, что сказал король. Дома мы узнали, что с мистером Джозефом Уэстоном произошло несчастье. В день нашего отъезда в Лондон он отправился на охоту, что было его излюбленным занятием, и когда он перелезал через живую изгородь, затвор ружья, которой он неосторожно волочил за собой, зацепился за сучок, раздался выстрел, и заряд дроби угодил бедняге прямо в лицо, поранил левую щеку и попал в глаз, которого он после страшных мучений лишился. - О, господи! Заряд мелкой дроби угодил ему прямо в лицо! Удивительное дело! - воскликнул доктор Барнард, который зашел повидаться с моей матушкой и дедом на другой день после нашего возвращения. Миссис Барнард рассказала ему об этом несчастном случае накануне за ужином. Если бы стреляли в доктора или если б он сам кого-нибудь застрелил, он едва ли мог иметь более испуганный вид. Он напомнил мне Гаррика, которого я как раз перед тем видел на театре в Лондоне, в той сцене где он выходит после убийства короля. - Docteur {Доктор (франц.).}, у вас такой вид, словно это вы его стреляли, - смеясь, сказал мосье де ла Мотт на своем ломано английском языке. - Два раза, три раза я ему говорил: "Уэстон, вы застрелите себя, нельзя носить ружье так", а он говорит, что ему не суждено умереть от пули, и он бранится. - Но, любезный шевалье, доктор Блейдс вытащил у него из глаза куски черного крепа и тринадцать или четырнадцать дробинок. Денни, какого калибра была дробь, которой ты стрелял в разбойника? - Quid antem vides festucas in oculo fratris tui {Как видно сучок в глазу брата твоего (лат.).}, доктор, - говорит шевалье. - Хорошее изречение. Как вы думаете, оно протестантское или папистское? На что доктор опустил голову и сказал: - Шевалье, я сдаюсь. Я был неправ, совершенно неправ. - А что до крепа, то Уэстон в трауре, - заметил ла Мотт. - Он ехал на похороны в Риттербери четыре дня назад. Да, он мне сам говорил. Он и мой друг Люттерлох, они ехали. Этот мистер Люттерлох был немец, живший неподалеку от Кентербери, и мосье де ла Мотт вел с ним дела. Он вел дела с людьми всяких званий, и притом дела весьма странные, как я начал понимать теперь, когда мне шел уже четырнадцатый год и я стал большим, рослым мальчиком. В тот день мосье де ла Мотт посмеялся над подозрениями доктора. - Священники и женщины - они все одинаковы, разумеется, кроме вас, ma bonne {Любезная (франц.).} мадам Дюваль, они все сплетничают и верят, когда говорят дурное про их соседей. Я говорю вам, я видел, как Уэстон стреляет, - двадцать, тридцать раз. Вечно тащит ружье через живую изгородь. - Но откуда креп? - Да он всегда в трауре этот Уэстон, всегда. Стыдно, такие cancans {Сплетни (франц.).}, маленький Дени! Больше никогда не думай так. Не делай Уэстона себе врагом. Если б человек сказал такое про меня, я бы его застрелил сам, parbleu! {Черт возьми! (франц.).} - Но если он это и вправду сделал? - Parbleu! Я бы его застрелил тем более! - сказал шевалье, топая ногой. Как только мы остались с ним наедине, он вернулся к этому предмету. - Послушай, Денисоль, ты уже большой мальчик; Мой тебе совет - держи язык за зубами. Это подозрение насчет мистера Джозефа - чудовищное преступление и к тому же глупость. Человек скажет такое про меня - прав он или нет, я пускаю ему пулю в лоб. Один раз я прихожу домой, ты бежишь ко мне, я стал кричать и браниться. Я сам был ранен, я не отрицаю. - Но я ведь ничего не сказал, сэр, - возразил я. - Да, отдаю справедливость, ты не сказал ничего. Ты знаешь metier {Дело (франц.).}, которое мы делаем иногда? В ту ночь на шхуне, когда таможенный катер открыл огонь, а твой несчастный дед кричал - ах, как он кричал! Надеюсь, ты не думаешь, что мы пришли туда ловить раков? Tu n'as pas bronche, toi {Ты не дрогнул (франц.).}. Ты не испугался, ты доказал, что ты мужественный человек. А теперь, petit, apprends a te taire! {Малыш, научись молчать! (франц.).} Шевалье пожал мне руку, вложил в нее две гинеи и отправился по своим делам на конюшню. У него теперь было несколько лошадей, и он постоянно разъезжал. Он не жалел денег, часто устраивал у себя наверху пирушки и всегда исправно платил по счетам, которые подавала ему матушка. - Держи язык за зубами, Денисоль, - повторил он. - Никогда не говори, кто приходит или кто уходит. И запомни, дитя мое, - если будешь болтать языком, птичка прилетит и шепнет мне на ухо: "Он сказал". Я старался следовать его совету и держать в узде свой беспокойный язык. Я молчал как рыба даже тогда, когда меня спрашивал о чем-нибудь сам доктор Барнард или его жена, и, наверное, эти добрые люди очень обижались на. меня за скрытность. Например, миссис Барнард говорит мне: - Хорошего гуся несли к вам давеча с базара, Дени. - Да, гусь очень хороший, мэм. - У шевалье часто бывают обеды? - Обедает регулярно каждый день, мэм. - Он часто встречается с Уэстонами? - Да, мэм, - с невыразимой болью в сердце отвечаю я. Причину этой боли я, пожалуй, могу вам открыть. Видите ли, хотя мне было всего лишь тринадцать, а Агнесе всего только восемь лет, я любил эту маленькую девочку всей душою и всем сердцем. Ни в юности, ни в зрелые годы я никогда не любил никакой другой женщины. Я пишу эти слова возле очага в своем кабинете в Фэйпорте, а мадам Дюваль сидит напротив и дремлет над романом в ожидании соседей, которые приглашены на чай и на партию в вист. Когда мои чернила иссякнут, и моя маленькая повесть будет дописана, а колокола церкви, которые сейчас призывают к вечерне, зазвонят по некоем Дени Дювале, - прошу вас, дорогие соседи, вспомните, что я никогда не любил никого, кроме этой дамы, и когда настанет час Джоан, приберегите для нее местечко рядом с Дарби. Между тем последние два года, с тех пор как Агнесу взяли в Приорат, она наведывалась к нам все реже и реже. В церковь она с нами тоже не ходила, так как была католичкой. Наставниками ее были святые отцы. Она в совершенстве овладела музыкой, французским языком и танцами. Такой изящной барышни не сыскать было во всей округе. Когда она приходила в нашу цирюльню, казалось, будто нас почтила визитом настоящая маленькая графиня. Матушка обращалась с ней ласково, дед - подобострастно, ну, а я, разумеется, был ее наипокорнейшим маленьким слугою. Среду (день наполовину праздничный), вечер субботы и все воскресенье я мог проводить дома, а уж как я торопился, как горячо мечтал повидать эту девочку, - это может вообразить всякий джентльмен, чье сердце принадлежит его собственной Агнесе. В первый же день после возвращения из достопамятной поездки в Лондон я явился с визитом в Приорат с карманами, полными подарков Агнесе. Лакей учтиво провел меня в прихожую и сказал, что молодая леди уехала в карете с миссис Уэстон, но, может быть, мне угодно что-либо ей передать? Мне было угодно вручить ей это лично. За две недели отсутствия я так соскучился по Агнесе, что моя маленькая возлюбленная ни на минуту не выходила у меня из головы. Быть может, это глупо, но я купил записную книжку, в которой вел по-французски подробный дневник обо всем увиденном в Лондоне. Надо думать, там была куча грамматических ошибок. Как сейчас помню великолепное описание моей встречи с членами королевской фамилии в Кью и аккуратный список их имен. И вот эту-то книжечку мне непременно нужно было передать мадемуазель де Саверн. На другой день я явился снова. Однако мадемуазель де Саверн опять не было. Правда, вечером слуга принес мне записку, в которой она благодарила дорогого братца за его прелестную книжечку. Это послужило мне некоторым утешением. Как бы там ни было, записная книжка ей понравилась. Угадайте, молодые леди, что я сделал с книжкой, прежде чем ее отослать? Да, именно это я и сделал. "Два, три, сотня раз", - как сказал бы шевалье. На следующий день я должен был с раннего утра вернуться в школу, потому что обещал доктору после путешествия сразу же приняться за ученье. Я и вправду усердно зубрил французский, английский и навигацию. Мне казалось, что суббота никогда не настанет, но в конце концов она все же наступила, и я со всех ног помчался в Уинчелси. Ноги у меня росли не по дням, а по часам, а когда они несли меня домой, то тут уж никто не мог за ними угнаться. Все добрые женщины в глубине души любят соединять влюбленных. Милая миссис Барнард очень скоро поняла, что у меня на уме, и была тронута моим мальчишеским пылом. Я наведывался в Приорат один раз, дважды, трижды, но никак не мог повидать Агнесу. Слуга только пожимал плечами и дерзко смеялся мне в лицо, а в последний раз заявил: "Нечего тебе сюда ходить. Стричься мы не собираемся, а помады и мыла нам тоже не надо", - и захлопнул у меня перед носом дверь. Я был потрясен этой дерзостью и не мог опомниться от гнева и унижения. Я отправился к миссис Барнард и поведал, ей о своих злоключениях. Бросившись на софу рядом с нею, я разразился горькими слезами. Я рассказал ей о том, как я спас малютку Агнесу, и о том, что люблю ее больше всего на свете. Когда я излил душу, мне стало немного легче. Добрая женщина украдкой вытирала глаза, а потом крепко меня расцеловала. Мало того, в следующую среду, когда я пришел домой из школы, она пригласила меня к чаю, и кого бы, вы думали, я там встретил? Не кого иного, как маленькую Агнесу. Она залилась ярким румянцем. Потом она подошла ко мне, подставила мне свою щечку для поцелуя и расплакалась. Ах, как горько она плакала! Все трое, бывшие в комнате, дружно всхлипывали. (Как ясно вижу я перед собой эту комнату, выходившую в сад, старинные голубые чашечки с драконами и большой серебряный чайник!) Да, там было трое, и все трое - пятидесятилетняя дама, тринадцатилетний мальчик и маленькая девочка восьми лет от роду - горько плакали. Угадайте, что было дальше? Пятидесятилетняя дама, разумеется, вспомнила, что забыла очки, и отправилась за ними, наверх, и тогда малютка открыла мне свое сердце и рассказала милому Денни, как она по нем соскучилась и как жители Приората на него сердятся - до того сердятся, что не велят никогда упоминать его имя. - Так сказал шевалье и другие джентльмены тоже, а особенно мистер Джозеф. Он стал ужасно злой после своего несчастья, и однажды, когда ты приходил, он спрятался за дверью с большой плеткой и сказал, что впустит тебя в прихожую, а потом всю душу из тебя вытрясет, но миссис Уэстон заплакала, а мистер Джеймс сказал: "Не будь дураком, Джо". Но ты, наверное, что-нибудь сделал мистеру Джозефу, милый Денни, - ведь когда он слышит твое имя, он становится просто бешеный и бранится так, что слушать страшно. Почему он так на тебя сердит? - Значит, он и вправду подстерегал меня с плеткой? Тогда я знаю, что мне надо делать. Я теперь и шагу не ступлю без пистолета. Я уже подстрелил одного молодчика, и если кто-нибудь станет мне угрожать, я буду защищаться, - воскликнул я. Моя дорогая Агнеса сказала, что в Приорате все очень к ней добры; хоть мистера Джозефа она терпеть не может, что к ней приставили хороших учителей и собираются отправить ее в хорошую школу, которую содержит одна католическая дама в Эренделе. И ах, как она мечтает, чтобы ее Денни принял католичество, и она всегда, всегда за него молится! Впрочем, если уж на то пошло, я тоже знаю одного человека, который никогда - ни утром, ни вечером - не забывает в своих молитвах эту маленькую девочку. Святой отец приходит давать ей уроки три или четыре раза в неделю, и она учит уроки наизусть, прогуливаясь по зеленой дорожке в огороде ежедневно в одиннадцать часов утра. Я отлично знал этот огород! Окружавшая его стена, одна из древних стен монастыря, выходила на Норт-лейн, а в конце зеленой дорожки росла высокая груша. Да, именно там она всегда и учила свои уроки. Тут как раз в комнату вернулась миссис Барнард со своими очками. И сейчас, когда я снимаю с носа очки и закрываю глаза, перед ними встает эта памятная сцена моего детства, - осенний сад в лучах заходящего солнца, - маленькая девочка с румяными, как персик, щечками и блестящими кудряшками и милая, добрая старая дама, которая говорит: "А теперь, детки, пора и по домам". В этот вечер мне нужно было возвращаться в школу, но перед уходом я сбегал на Норт-лейн поглядеть на древнюю стену и на росшую за нею грушу. Не мешало бы попробовать залезть на эту стену, подумал я, и вообразите - сразу же нашел в старой каменной кладке большую щель, вскарабкался наверх и сквозь ветви дерева увидел внизу огород, а дальше, в глубине сада, дом. Значит, это и есть та самая дорожка, на которой Агнеса учит уроки? Юный мистер Дени Дюваль очень скоро затвердил этот урок наизусть. Так-то оно так, но однажды во время рождественских каникул, когда на дворе стоял жестокий мороз, а каменная стена до того обледенела, что, карабкаясь на свой наблюдательный пункт, мистер Дени Дюваль поранил себе руку и изорвал штаны, Агнеса не учила свои уроки, сидя под деревом, и, разумеется, только осел мог вообразить, что она выйдет из дому в такой день. Но кто это шагает взад-вперед по дорожке, побелевшей от инея? Не кто иной, как сам Джозеф Уэстон со своей повязкой на глазу. К несчастью, у него еще оставался один глаз, которым он меня и увидел, и в ту же секунду я услышал взрыв чудовищной брани, и мимо моей головы со свистом пролетел огромный камень - так близко, что чуть было не вышиб мне глаз, а заодно и мозги. Я мигом скатился со стены, - благо, она была достаточно скользкой, - и еще два или три камня были пущены а mon adresse {По моему адресу (франц.).}, но, к счастью, ни один из них не попал в цель. Глава VI. Я избегаю большой опасности Об истории с камнями я рассказал дома одному только мосье де ла Мотту, опасаясь, как бы матушка снова не принялась за старое и не отодрала меня за уши, для чего я, по моему мнению, слишком уже вырос. Я и вправду стал большим мальчиком. Когда мне исполнилось тринадцать лет, из шестидесяти учеников школы Поукока едва ли набралось бы с полдюжины таких, которые могли бы задать мне трепку, но даже и этим долговязым забиякам я не давал спуску, рискуя, впрочем, быть битым, и изо всех сил старался оставить на носу или под глазом у соперника какой-нибудь уродливый знак. Особенно запомнился мне мальчишка по имени Том Пэррот, - он был на три года меня старше, и победить его я мог с таким же успехом, как фрегат - семидесятичетырехпушечный корабль, однако мы все равно подрались, но после нескольких схваток Том сунул руку в карман и со странным выражением на лице, которое придавал ему наставленный мною синяк под глазом, заявил: - Знаешь, Денни, я, конечно, могу показать тебе, почем фунт лиха, впрочем, ты это и сам знаешь, да что-то мне сегодня лень драться. - А когда один из его подручных захихикал, Том влепил ему такую затрещину, что, смею вас уверить, у него надолго пропала охота смеяться. Кстати, благородное искусство кулачного боя, которое я изучил в школе, потом весьма пригодилось мне на море, в кубриках множества кораблей королевского военного флота. Что до шлепков и подзатыльников дома, то, сдается мне, мосье де ла Мотт беседовал с матушкой и убедил ее, что подобное обращение для большого мальчика уже не годится. И в самом деле, когда мне стукнуло четырнадцать, я догнал ростом деда, и если б мне довелось померяться с ним силой, я бы наверняка за каких-нибудь пять минут с легкостью положил его на обе лопатки. Но, быть может, я говорю о нем с неподобающей фамильярностью? Я не намерен притворяться, будто любил его, а уважения к нему я и вовсе никогда не питал. Кое-какие его проделки заставили меня от него отвернуться, а его громкие разглагольствования только усиливали мое недоверие. Monsieur mon fils, если вы когда-нибудь женитесь и у вас родится сын, надеюсь, что дедом у этого мальчугана будет честный человек, а когда я усну вечным сном, вы сможете сказать: "Я его любил". Итак, ла Мотт добился "отмены пыток" в нашем доме, за что я был ему весьма признателен. Странные чувства испытывал я к этому человеку. Когда ему хотелось, он был истинным джентльменом, отличался щедростью, остроумием (правда, несколько сухим и жестким) и нежно любил Агнесу. Eh bien! {Так вот! (франц.).} Когда я смотрел на его красивое смуглое лицо, мороз подирал меня по коже, хотя в то время я еще не знал, что отец Агнесы погиб от его роковой руки. Когда я сообщил ему о каменном залпе мистера Джо Уэстона, он мрачно нахмурился. Я тогда же рассказал ему о том, что особенно меня поразило, а именно, что, увидев меня на стене, Уэстон кричал и бранился теми же самыми словами, что и человек с черным крепом на лице, в которого я стрелял из кареты. - Bah, betise! {А, глупости! (франц.).} - воскликнул ла Мотт. - Что ты делал на стене? В твои лета груши уже не воруют. Должен сознаться, что я покраснел. - Я услышал знакомый голос... Если уж говорить всю правду, я услышал, что в саду поет Агнеса и... и я залез на стену на нее посмотреть. - Как! Ты... ты, сын жалкого цирюльника, карабкаешься на стену, чтоб поговорить с мадемуазель Агнесой де Саверн, принадлежащей к одной из знатнейших лотарингских фамилий? - с дьявольской усмешкой вскричал шевалье. Parbleu! {Черт побери! (франц.)} Мосье Уэстон хорошо сделал! - Сэр! - чувствуя, как во мне закипает гнев, возразил я. - Хоть я и цирюльник, но предки мои были почтенными протестантскими священнослужителями в Эльзасе; - я и, уж во всяком случае, мы ничуть не хуже разбойников с большой дороги! Цирюльник! Как бы не так! Я готов присягнуть, что человек, который меня проклинал, и человек, которого я подстрелил на дороге, - одно и то же лицо, и я пойду к доктору Барнарду и повторю это под присягой! Лицо шевалье исказилось от ярости. - Tu me menaces, je crois, petit manant! {Ты, кажется, мне угрожаешь, деревенщина ты этакий (франц.).} - прохрипел он сквозь зубы. - Это уж слишком. Вот что, Дени Дюваль! Держи язык за зубами, а не то попадешь в беду. Ты наживешь себе врагов - самых непримиримых, самых страшных, слышишь? Я поселил мадемуазель Агнесу де Саверн у этой достойнейшей женщины, миссис Уэстон потому что в Приорате она сможет вращаться в обществе, которое приличествует ее благородному происхождению более, нежели то, которое она найдет под вывеской твоего деда, parbleu! Ага! Ты посмел забраться на стену, чтоб! посмотреть на мадемуазель де Саверн? Gare aux капканов mon garcon! {Берегись... мой мальчик! (франц.).} Vive Dieu {Видит бог (франц.).}, если я увижу тебя на этой стене, я выстрелю в тебя, moi le premier! {Я первый! (франц.)} Ты домогаешься мадемуазель Агнесы. Ха-ха-ха! - Тут он осклабился - точь-в-точь как господин с раздвоенным копытом, о котором толковал доктор Барнард. Я понял, что с этих пор между мною и ла Моттом объявлена война. В те дни я внезапно возмужал и уже не походил на того покладистого болтливого мальчугана, каким был еще год назад. Я объявил деду, что не потерплю больше его наказаний, а когда матушка однажды собралась было меня ударить, я схватил ее за руку и сжал так больно, что она даже испугалась. С того дня она никогда больше не поднимала на меня руку. Мне даже кажется, что она ничуть на меня не рассердилась, а наоборот, стала всячески меня баловать. Не было такой вещи, которая была бы для меня слишком хороша. Я знаю, откуда брали шелк на мой великолепный новый жилет и батист на сорочки, но сильно сомневаюсь, платили ли за них пошлину. Не скрою, что, отправляясь в церковь, я с независимым видом шагал по улице, заломив набекрень шляпу. Когда Том Биллие, сын пекаря, стал насмехаться над моим шикарным костюмом, я сказал ему: - Если тебе так уж хочется, Том, я в понедельник скину на полчаса камзол и жилет и задам тебе хорошую трепку, но сегодня будем жить в мире и пойдем в церковь. Что до церкви, то тут я хвастаться не намерен. Сей возвышенный предмет человеку надлежит рассматривать наедине со своею совестью. Я знавал мужей, нерадивых в вере, но чистых и справедливых в жизни, подобно тому как мне встречались весьма многоречивые христиане, в делах своих, однако, безнравственные и жестокосердые. Дома у нас был старичок - помоги ему бог! - именно подобного сорта, и когда я поближе познакомился с его делами, его утренние и вечерние проповеди стали доводить меня до такого неистовства, что достойно удивления, как я не сделался безбожником и злодеем. Я знавал многих молодых людей, которые отпали от веры и безнадежно погрязли в грехе, потому что ярмо благочиния слишком сильно на них давило, и еще потому, что на их пути встретился проповедник, сам распущенный и ничтожный, но без конца упражнявшийся в пустословии. Вот почему я исполнен благодарности за то, что у меня был наставник более достойный, нежели мой дед со своим ремнем и палкой, а также за то, что правильный (уповаю и верю) образ мыслей внушил мне человек столь же мудрый, сколь благожелательный и чистый. Это был мой добрый друг доктор Барнард, и я до сего дня вспоминаю беседы, которые вел с ним, и совершенно уверен, что они оказали влияние на мою будущую жизнь. Будь я человеком совершенно отчаянным и безрассудным, как большая часть наших знакомых и соседей, он забыл бы обо мне и думать и, вместо того чтобы носить королевские эполеты (которые, надеюсь, я не опозорил), я, быть может, драил бы лодку контрабандиста или, вооружившись пистолетами и саблей, глубокой ночью сопровождал обозы, груженные бочонками с вином, чем, по его же собственным словам, занимался несчастный де ла Мотт. Моя добрая матушка, хоть и забросила контрабанду, никогда не видела в ней ничего дурного, а напротив, смотрела на это дело как на игру, в которой вы ставите ставку и либо выигрываете, либо проигрываете. Сама она бросила играть не потому, что это было дурно, а потому, что это уже перестало быть выгодным, и мистер Дени, ее сын, был причиной того, что она отказалась от этого старинного ремесла. Я с благодарностью признаю, что мне самому более серьезный взгляд на эти вещи внушили не только проповеди доктора (два-три поучения на тему "кесарю - кесарево" он таки произнес - к великой ярости множества своих прихожан), но и его многочисленные со мною беседы, когда он доказывал мне, что нельзя нарушать законы своей страны, которым я, как всякий добропорядочный гражданин, обязан беспрекословно повиноваться. Он звал (хотя никогда мне об этом не говорил, и его молчание по этому поводу было, разумеется, в высшей степени гуманно), что мой бедный отец умер от ран, полученных в стычке с таможенниками, но он также доказал мне, что подобная жизнь безнравственна, беззаконна, двойственна и греховна; что она непременно заставит человека связаться с компанией отъявленных головорезов и приведет его к открытому неповиновению законной власти кесаря, а быть может, даже и к убийству. - Матушке твоей я приводил другие аргументы, Денни, - мягко сказал он. - Мы с адмиралом хотим сделать из тебя джентльмена. Твой старый дед достаточно богат чтобы помочь нам, если он того пожелает. Я не став слишком дотошно расспрашивать, откуда взялись все эти деньги {* Увы! Куда часть из них девалась, это мне сейчас придется рассказать, - Д. Д.}, но совершенно очевидно, что мы не можем сделать джентльмена из юного контрабандиста, которого любой день могут сослать на каторгу или, в случае вооруженного сопротивления... - Тут мой добрый доктор приложил руку к уху, намекая на весьма распространенное в дни моей молодости наказание за пиратство. - Мой - милый Денни не хочет скакать верхом с черным крепом на лице и палить из пистолетов в таможенных чиновников. Нет! Молю бога, чтобы ты всегда мог открыто и честно смотреть на мир. Ты воздашь кесарю кесарево, и... ну, а дальше, ты и сам знаешь, сын мой. Кстати, я заметил, что когда этот человек касался известного предмета, его невольно охватывал благоговейный трепет, и он тотчас умолкал при одной лишь мысли об этой священной теме. Мой несчастный дед (а также и некоторые другие проповедники, коих мне доводилось слушать) - тот совсем другое дело. Он, бывало, читая свои проповеди, поминал имя божие всуе не хуже всякого другого, и... но кто я такой, чтобы его судить? И к тому же, мой бедный старый дедушка, разве есть хоть малейшая надобность в том, чтобы спустя такое великое множество лет вытаскивать trabem in oculo tuo {Бревно из глаза твоего (лат.).}... И все же в тот вечер, когда я возвращался с чая у моего дорогого доктора, я дал себе клятву, что отныне буду стремиться к честной жизни, говорить одну только правду и не запятнаю руки своей тайными преступлениями. Не успел я произнести эти слова, как увидел, что в окне моей дорогой девочки мерцает огонек, а в небе горят звезды, и тут я почувствовал себя... впрочем, кто мог бы почувствовать себя более отважным и счастливым? Идти в школу по Вест-стрит, разумеется, значило сделать detour {Крюк (франц.).}. Я мог бы выбрать дорогу попрямее, но ТОГДА мне не удалось бы посмотреть на некое окошко - маленькое мерцающее окошко под самым коньком крыши Приората, где свет обыкновенно гасили ровно в девять часов. Некоторое время тому назад, когда мы сопровождали короля Франции в Кале (экспедицией командовал его королевское высочество герцог Кларенс), я нанял в Дувре карету только для того, чтобы взглянуть на это старинное окошко в Приорате Уинчелси. Я снова пережил отчаяние, трагедию и слезы давно минувших дней. Спустя сорок лет я вздыхал так же чувствительно, как если бы вновь был охвачен infandi dolores {Невыразимым горем (лат.).} и вновь превратился в ученика, который уныло плетется в школу, бросая прощальный взгляд на свою единственную радость. Мальчишкой я, бывало, старался пройти мимо этого окна в девять часов, и я до сих пор помню молитву, которая произносилась за здравие обитательницы той светелки. Она знала, когда у меня нет уроков и в котором часу я хожу из школы в школу. Смею полагать, что если моя дорогая малютка вывешивала в этом окне известные знаки (например, платок, означающий, что все хорошо, или особенным способом подвязанную занавеску), то это едва ли можно было счесть за непростительную хитрость. Мы сошлись на том что она - пленница во вражеском стане, и у нас не было иных средств сообщения, кроме этих невинных уловок равно законных и на войне и в любви. Мосье де ла Мотт продолжал жить в нашем доме, частенько отлучаясь по делам, но, как я уже сказал, после вышеописанной перебранки мы с ним почти не разговаривали и никогда больше не водили дружбы. Шевалье предостерег меня относительно еще одного врага, и события самым удивительным образом подтвердили его предостережение. Одним воскресным вечером, когда я шел в школу, на меня снова обрушился град камней, и на сей раз щегольской шляпе, которую подарила мне матушка, так сильно досталось, что она совсем потеряла свою изысканную форму. Я рассказал доктору Барнарду об этой вторичной атаке, и добрый доктор был немало озадачен. Он начал думать, что не так уж ошибался, когда усмотрел бревно в глазу Джозефа Уэстона. Однако мы решили умолчать об этом происшествии, и в следующее воскресенье, когда я обычным своим путем возвращался в школу, навстречу мне попался не кто иной, как доктор, а с ним мистер Уэстон! За городскими воротами простиралось поле, обнесенное низкой стеною, и, проходя этим полем за четверть часа до того времени, когда я обыкновенно шел этой дорогой, доктор Барнард повстречал Джозефа Уэстона, который прогуливался за каменной оградой! - Добрый вечер, Денни. В тебя больше не кидали камнями, дитя мое? - спросил доктор, поравнявшись со мною. Его угрюмый спутник не проронил ни слова. Я ответил, что ничего не боюсь. У меня хороший пистолет, и на этот раз он заряжен пулей. - Он подстрелил разбойника в тот самый день, когда вы поранили себя своим ружьем, - сказал доктор мистеру Уэстону. - Вот как? - прорычал тот. - И ваше ружье было заряжено дробью того же калибра, какой Денни задал перцу тому злодею. Интересно, попал ли в рану злодея хоть кусочек черного крепа, - продолжал доктор. - На что вы намекаете, сэр? - осведомился мистер Уэстон, сопроводив свой вопрос страшными проклятьями. - Точно такими же словами бранился молодчик, в которого стрелял Денни, когда мы с вашим братом ехали в Лондон. Мне очень неприятно слышать, что вы изъясняетесь на языке подобных мерзавцев, мистер Уэстон. - Если вы осмеливаетесь подозревать меня в поступках, недостойных джентльмена, я вынужден буду прибегнуть к защите закона, господин пастор! - проревел Уэстон. - Denis, mon garcon, tire ton pistolet de suite, et vise moi bien cet homme la {Дени, дитя мое, сейчас же достань свой пистолет и возьми на мушку этого человека (франц.).}, - говорит доктор и, схватив Уэстона за плечо, засовывает руку ему в карман и вытаскивает оттуда второй пистолет! Он потом сказал мне, что, когда шел рядом с Уэстоном, заметил, что у него из кармана торчит медная рукоятка. - Как! - вскричал Уэстон. - Значит, этот жалкий ублюдок будет разгуливать с пис