е омнибуса или в карете, подчас брал и нас, мы совершали в кэбах (которые предпочитали всем прочим видам экипажей) долгие прогулки, разъезжая по Хэмпстеду, Ричмонду, Гринвичу или, наведываясь в дальние кварталы города, заглядывая в ателье к художникам: к Дэвиду Робертсу, Кэттермолю, Эдвину Лэндсиру... Могу тут также засвидетельствовать, что однажды к нашей двери подкатил кэб, откуда выпорхнула крохотного роста дама, самая прелестная и ослепительная, какую только можно вообразить себе, она необычайно нежно и с блистательной учтивостью поздоровалась с моим отцом и через минуту, вручив ему большой букет свежайших фиалок, снова упорхнула. Больше я никогда не видела очаровательную маленькую особу, копией с которой, как многие считали, была Бекки, отец только смеялся в ответ, когда его об этом спрашивали и так ни разу до конца и не признался. Он повторял не раз, что никогда сознательно не списывает ни с кого своих героев. Но, несомненно, разговоры о прообразах доходили до него. Что касается прототипов "Ярмарки тщеславия", то я на эту тему приведу цитату, совершенно справедливую, по моим воспоминаниям. Чарлз Кинсли пишет: "Я слышал не так давно историю о нашем самом серьезном и гениальном юмористе, который выказал себя недавно нашим самым серьезным и гениальным романистом. Одна дама сказала ему: "Я в восхищении от вашего романа, герои так естественны, все, кроме баронета, которого вы, конечно же, утрировали, у людей его ранга не встретить такую грубость нрава". Писатель засмеялся в ответ: "Он чуть ли не единственный портрет с натуры во всей книге..."" В ту пору гравюры нанимали важное место в нашей жизни, дом был завален оттисками, рисунками, блокнотами с набросками, альбомами с наклейками. Друзья нередко служили моделями для гравюр и офортов... Одна наша юная приятельница, Юджиния Кроу, часто позировала моему отцу, по очереди представляя то Эмилию, то девиц Осборн, а мы с сестрой, гордые оказанным доверием, изображали детей, дерущихся на полу. Помню целую композицию, состоявшую из вышеупомянутой Юджинии-Эмилии с диванной подушкой на руках вместо младенца и высокого стула на том месте, где полагалось стоять Доббину с игрушечной лошадкой под мышкой, которую он принес своему крестнику... Мне помнится то утро, когда должна была умереть Эллен Пенденнис. Отец сидел за столом в своем кабинете и писал. Сидел он всегда лицом к двери. Я вошла в комнату, но он махнул рукой, чтобы я удалилась. Через час, смеющийся и сконфуженный, он поднялся в нашу классную со словами: "Не знаю, что обо мне подумал Джеймс, тотчас после тебя он вошел ко мне с налоговым чиновником и застал меня в слезах - я оплакивал Эллен Пенденнис..." Отец не раз нам признавался, что порой переживает нечто вроде ясновидения. Описывая ту или иную местность, он иногда и сам не мог поверить, что не бывал там прежде, изображая одно из сражений в "Эсмонде", он словно видел каждую подробность, каждую малость первого плана, - рассказывал он, - и камыши, росшие у ручейка, и выступ берега, который тот огибал. В одном из писем к матери мне встретилось следующее подтверждение тому: "Я рад был, что Бленхейм, - писал он в августе 1852 года, - оказался точно таким, каким я воображал его себе, только немного побольше, мне кажется, что я и впрямь бывал здесь раньше, так вид его похож на то, чего я ждал"... Он редко сохранял свои рисунки, да и мы не сберегали их заботливо. Привычный поток картинок и набросков тек мимо нас, мы их любили, но не придавали им значения, и потому из бесчисленного множества его работ лишь некоторые остались в семейном архиве. Помню, когда я была ребенком, мне дали для игры огромный альбом с наклейками и разрешили делать что захочется, и лишь однажды, помню, он спросил меня, зачем я это сделала, когда увидел, как я изукрасила его наброски, истыкав их концами ножниц. В последующие годы, я, по его приказу, смывала рисунки с множества досок, однажды даже в своем усердии смыла плод трудов целого дня. Однако он никогда не хотел передоверять нам слишком многое - он очень дорожил своей работой, все, что было связано с его писательством и с искусством иллюстратора, исполнено было для него самого глубокого смысла, неистощимого интереса и новизны... И только когда дело доходило до гравировальной иглы и до резца, - рисунки нужно было перевести на доску или сталь, - он начинал жаловаться, что ему не достает легкости, и мы всегда мечтали о том, чтоб его картинки попадали в книги в первоначальном виде, без промежуточных воплощений в другие материалы, без посредничества гравера и типографа. Подобные попытки совершались раза два, но так из этого ничего не вышло... Когда он сочинял стихи, они приводили его в гораздо большее волнение, чем проза. Бывало, страшно возбужденный, он входил в комнату и говорил нам: "Еще четыре дня ушло напрасно. Я ничего не написал. Четыре рабочих утра потрачены на то, чтобы произвести на свет шесть строк". Но после некоторых борений все налаживалось. Воспоминание о том, как он писал маленький стишок "Рыбак и Рыбачка", сохранилось в жизнеописании леди Блессингтон: он было в отчаянии совсем хотел оставить эту стихотворную затею, но под конец ему пришли в голову очаровательные строчки. У меня доныне хранятся полуразорванные черновики его стихов, каждый второй написан карандашом... И дома в Лондоне, и в солнечном Париже, и в зимнем Риме, где нам пришлось довольно трудно, работа над "Ньюкомами" двигалась вперед... Как я уже отмечала, он обычно диктовал, но, подойдя к критическому месту, отсылал записывавшего и сам садился за перо. Он всегда говорил, что лучше всего ему думается с пером в руке: перо для писателя, что палочка для волшебника - оно повелевает чарами... Отец часто заговаривал с нами о "Дени Дювале", постоянно о нем думал, тревожился. Помню, он говорил, что "Филиппу" не хватает фабулы и эта новая работа непременно завоюет признание, нужно вот только написать ее как следует. У него появилась привычка носить в пальто главу - другую и часто вытаскивать странички из кармана, чтоб бросить взгляд на какое-нибудь место. Он признавался, что им владеет суеверное чувство, будто писать необходимо ежедневно хотя бы одну-единственную строчку, здоров он или болен. Сколько помнится, он лишь однажды попытался продиктовать какое-то место из "Дени Дюваля", но очень быстро отказался от этой мысли, объяснив, что должен писать сам... От этой поры у меня осталось одно приятное воспоминание. Однажды летним вечером, очень довольный и оживленный, он вернулся после небольшой поездки в Уинчелсиа и Рай. Он был просто очарован этими старыми городками, осмотрел и зарисовал старинные ворота, побывал в древних храмах, в домах давней постройки, стоявших некогда у моря, но отступивших потом вглубь суши. Уинчелсиа оправдал его самые смелые надежды. В те последние, закатные дни он постоянно хворал, и когда к нему ненадолго возвращалось здоровье и веселье, в доме воцарялся праздник. Моя золовка, в ту пору совсем еще девочка, впоследствии записала некоторые свои воспоминания: "Из посещений Пэлас-Грин в дни моего отрочества мне ярче всего запомнилось, как мистер Теккерей работал над "Дени Дювалем". То было летом 1863 года, писатель был, по-моему, совершенно счастлив вновь после долгого перерыва отдаться стихии исторического романа. Конечно, я тогда не сознавала этого, а только видела, что все вокруг проникнуто "Дени Дювалем", с каждым днем набиравшим силу. О ходе работ мы узнавали из бесед писателя с дочерьми, говорил он и с моей сестрой и со мной - он очень любил нашего отца... Порою вдохновение заставляло себя ждать, порою возвращалось и подчиняло себе и автора, который ловил благоприятную минуту, и всех в доме. Карету подавали к крыльцу, она стояла час, другой - мистер Теккерей не появлялся, а его дочери лишь радовались, что из-под его пера каждые десять минут выходит новая страница. Наконец, сияя счастьем, он показывался в дверях, усаживался рядом с нами, и мы отправлялись в Уимблдон или Ричмонд. По дороге он вслух читал все вывески на всех встречавшихся нам лавочках - подбирал имена для контрабандистов, которых собирался ввести в роман, и комментировал каждую фамилию. Его присутствие наполняло смыслом каждую минуту. Вспоминая это время, я и сейчас, хоть знаю, что последовало дальше, не думаю о том, что книга осталась недописанной..." Всего за несколько дней до смерти отец сказал, вернувшись после прогулки, что до сих пор не может привыкнуть к тому, что столько незнакомых людей раскланивается с ним на улице, при виде него они снимали шляпу. Он был очень приметной фигурой, нельзя было пройти мимо него, не обратив внимания, не удивительно, что прохожие узнавали его, как Теннисона, Карлейля и других известных людей своего времени... Последнюю неделю он не лежал в постели, только больше обычного был дома... Он столько раз болел и поправлялся, что мы с сестрой цеплялись за эту надежду, но бабушка была встревожена гораздо больше нашего. Однажды утром он почувствовал, что болен, послал за мной, чтобы отдать кое-какие распоряжения и продиктовать несколько записок. То было за два дня до Рождества. Умер он внезапно в канун Рождества, на рассвете 24 декабря 1863 года. Он не жалел, что умирает, - так он сказал за день или за два до смерти... Сейчас я вспоминаю, как это ни больно, что весь последний год он ни одного дня не ощущал себя здоровым. "Не стоит жить такой ценой, - сказал он как-то, - я был бы рад уйти, только вы, дети, меня удерживаете". Незадолго перед тем я вошла в столовую и увидела, что он сидит, глядя в огонь, с каким-то незнакомым мне выражением, не помню, чтобы у него был раньше такой взгляд, и вдруг он промолвил: "Я думал о том, что вам, детям, пожалуй будет невесело жить, когда меня не станет". Другой раз он сказал: "Если я буду жить, надеюсь, я смогу работать еще лет десять, глупо думать, что человек в пятьдесят лет оставит работу". "Когда меня не станет, не допускайте, чтобы описывали мою жизнь: считайте это моим завещанием и последней волей", - это также были его слова. Я уже многого не помню из того, что он говорил, но и сегодня словно вижу, как он проводит рукой по волосам, смеется, наливает чай из своего серебряного чайничка, рассматривает себя в зеркале и говорит: "Пожалуй, с виду я здоров, не правда ли?" ^TКЕЙТ ПЕРУДЖИНИ ДИККЕНС (1839-1920) {13}^U ИЗ СТАТЬИ "ТЕККЕРЕЙ И МОЙ ОТЕЦ"  ("Пэлл Мэлл", 1864 г.?) Мы с сестрой знали обеих дочерей Теккерея с детских лет, но только вскоре после моего замужества мне представился случай познакомиться с их великим отцом... Как-то утром я быстро шла по направлению к Хай-Стрит, низко опустив голову, чтобы укрыть глаза от солнца, как вдруг что-то огромное и высокое преградило мне дорогу и чей-то веселый голос произнес: "Куда, красавица, спешишь?" - Я испуганно подняла глаза - передо мной стоял мистер Теккерей - и ответила: "Спешу я в лавку, добрый сэр". - "Позволь пойду с тобою дорогою одною" {14}, - и он галантно предложил мне руку, но повел отнюдь не в лавку, а в Кенсингтон-Гарденз, и пока мы расхаживали туда-сюда по его любимой дорожке, он говорил мне: "Ну, теперь, как и положено злому, старому великану, а я и есть тот самый великан, я захватил в плен прекрасную принцессу, привел ее в свой заколдованный сад и теперь хочу, чтобы она рассказала мне о другом известном ей великане, который заперся в своем замке в Грейвсенде". Так начались наши бесконечные беседы о моем отце - предмете для Теккерея бесконечно занимательном. Образ жизни отца, его повседневные рабочие навыки, симпатии и антипатии - все было полно для Теккерея неизбывного очарования, мои рассказы он мог слушать бесконечно. Порою, но то уже было много позже, он критиковал сочинения отца, а я, узнав его поближе и осмелев, всегда была готова встать на защиту того, кто был, на мой взгляд, едва ли не полным совершенством, и горячо ему возражала, хотя его замечания никогда не грешили суровостью и были всегда мудры и обоснованы. Стоило ему подметить на моем лице первые признаки обиды, как глаза его начинали весело поблескивать, и вскоре я догадалась, что он поддразнивает меня для собственного удовольствия... Одно время добрые отношения между моим отцом и Теккереем омрачились недоразумением, которого могло бы и не быть, если бы его не раздули своим неосторожным вмешательством некоторые друзья, которые считали, что действуют из лучших побуждений и стараются поправить дело. Но облако враждебности по-прежнему висело в воздухе, напоминая промозглый, густой туман, спустившийся на землю после теплого, безмятежного дня, - холод разрыва сменил приятельство недавних дней. Я знаю, что Теккерей немало размышлял над происшедшим, но долгое время обходил эту тему молчанием. Однажды, - это было в моем доме - он вдруг произнес: "Нелепо, что нам с вашим отцом досталась роль ярых противников. - Да, в высшей степени нелепо. - Что может примирить нас? - Не знаю, право, разве только... - Вы хотите сказать, что я должен принести извинения, - подхватил Теккерей, живо ко мне повернувшись. - Нет, не совсем так, - пробормотала я неуверенно, - но если бы вы могли сказать ему несколько слов... - Вы знаете, что он виновнее, чем я. - Пусть так, - продолжала я, - но он стеснительнее вас, ему заговорить труднее, к тому же, он не знает, как вы воспримите его слова. Боюсь, что он не сможет извиниться. - Что ж, значит, примирение не состоится, - ответил он решительно, сурово глядя на меня через очки. - Как жаль, - сказала я сокрушенно. Затем наступила довольно продолжительная пауза. - А мне откуда знать, как он воспримет мои слова? - обронил он задумчиво через минуту. - О, я могу за это поручиться, - ответила я, обрадовавшись, - мне даже не нужно рассказывать ему о нашем сегодняшнем разговоре, я не передам ему ни слова, только заговорите с ним, дорогой мистер Теккерей, только заговорите, вы сами увидите". Теккерей и в самом деле заговорил с ним, после чего пришел к нам домой с сияющим лицом, чтоб рассказать о происшедшем. "Как это было? - спросила я его. - О, ваш батюшка сказал, что он не прав и принес свои извинения. - Настала моя очередь глядеть на него с суровостью: - Вы же знаете, что ничего этого не было, нехороший вы человек. Расскажите мне лучше, как все произошло на самом деле. - Он посмотрел на меня очень добрым взглядом и произнес совсем просто: Мы встретились в "Атенеуме", я протянул ему руку, сказал, что мы наделали довольно глупостей или что-то в том же роде, ваш отец ответил мне сердечным рукопожатием, и вот мы вновь друзья, благодаренье Богу!" У Теккерея случались периоды подавленного настроения, впрочем страдал он ими не чаще и не серьезнее, нежели "другой великан, который заперся в своем замке в Грейвсенде". Однажды он заглянул к нам по дороге в клуб, в тот день ему изменило его обычно безмятежное расположение духа, после нескольких неудачных попыток поддержать светскую беседу, он вдруг помрачнел, замолк и сел, задумавшись. Так случилось, что я в то время читала поэтический сборник, в котором были и его стихи, о чем я ему сообщила и, процитировав приводившиеся там строки, сказала, как они мне нравятся. Теккерей не был тщеславным человеком, но ничто человеческое не было ему чуждо, он откровенно радовался искренней похвале и восхищению. Он попросил меня прочесть еще раз полюбившееся мне стихотворение, вспомнил, когда и где оно было написано. Потом мы перешли к прелестным строкам, которые Бекки поет на вечере шарад в Гонт-Хаус. "Я рад, что вам нравятся мои стихи, - сказал он, не скрывая своего удовольствия, как мальчик, - я подумывал написать кое-что еще", - с этими словами он поднялся, чтобы уйти, но попрощавшись и уж подойдя к двери, вернулся снова. "Мне что-то нездоровится. Пора мне прибегнуть к целительному Брайтону, возможно, после нескольких глотков его животворящих вод мне станет лучше; если я поправлюсь, я напишу для вас стихи". От него и в самом деле пришло письмо, в которое были вложены стихи, впоследствии вышедшие в печати под названием "Фонарь миссис Кэтрин". Они, наверное, запомнились тем, кто встречал их в "Корнхилл мэгэзин" и в других изданиях, я приведу последние шесть строк: И кто все зубы потерял, Уж не поет, как встарь певал, Как он певал, когда был юн И не поникли нити струн, Когда был юн, как вы сейчас, И свет любви в окне не гас... ^TРИЧАРД БЕДИНГФИЛД {16}^U ИЗ "ЗАПИСОК РОДСТВЕННИКА" (1870) Диккенс убеждал меня полюбить Теннисона, - сказал мне как-то Теккерей, - но я не падок до идеализма. Остерегайтесь этого умонастроения - англичане любят ростбиф! Гениальный дар Теккерея отличался полнокровием. Это один из самых правдивых и чуждых выдумке писателей. Некий епископ, очень тонкий исследователь, заметил как-то, что Теккерей владеет всем, кроме фантазии. Чего не скажешь о воображении, которое у него, конечно, было могучим. Он упивался всем изящным, очаровательным, причудливым. Питал великое почтение к Шекспиру, но как-то обронил: "Он не всегда пишет естественно". К сотрясавшим мир могучим страстям, я думаю, он относился не без скепсиса. Его не занимало страшное, величественное, душераздирающее, он не стремился постичь его. Каков смысл иллюстрации, изображающей Бекки в роли Клитемнестры, спросил я его как-то. "Это намек на то, что она убийца, - ответил он, - но мне хотелось обойтись без всяких этих ужасов". "Кто эта великолепная актриса миссис Стирлинг, которой бредит Уильям?" - поинтересовалась у меня его матушка. Вне всякого сомнения, естественность игры этой блестящей исполнительницы вызвала восторг Теккерея. Не думаю, чтоб самые великие шедевры идеального искусства могли ему доставить удовольствие, сравнимое с тем, какое он получал от картин Уилки {16} или Хогарта, романов Филдинга, Голдсмита и им подобных. Он признавался мне, что восхищается "Кожаным чулком" Купера {17}, и может сесть перечитывать "Трех мушкетеров", едва добравшись до конца. Желание высмеять претенциозность, пожалуй, никогда его не покидало. Он не любил ничего из ряда вон выходящего ни в поведении, ни в одежде, ни в писательской манере. Англичане обожествляют здравый смысл. И Теккерей был истым бриттом - любил быть бриттом до мозга костей, ценил и смелость и упрямство нашего характера. Он говорил, что в школе никогда не уступал без боя... ^TГЕНРИЕТТА КОКРЭН {18}^U ИЗ КНИГИ "ЗНАМЕНИТОСТИ И Я" (1902) Первый знаменитый человек, запомнившийся мне с раннего детства - это Уильям Теккерей. Мне было лет семь и жили мы в Париже. В салоне моей матери встречались художники и литераторы, приходившие туда побеседовать друг с другом. Но никто из них не поразил так мое детское воображение, как мистер Теккерей. На расплывающемся фоне воспоминаний о полузабытых людях его фигура стоит особняком, как будто выделенная четким контуром. Наружность у него была внушительная: более шести футов росту, мощное сложение. Ясно помню большую голову с серебряной копной волос, румяные щеки и солнечную, нежную улыбку, делавшую его лицо прекрасным. Меня в нем восхищало все, даже сломанный нос, только было страшно, что какому-то испорченному, наглому мальчишке достало дерзости ударить великого человека по носу. Я знала про нашумевшую "Ярмарку тщеславия" и удивлялась про себя, что знаменитость снисходит до разговоров с нами, малыми детьми, и даже играет - просто и по-доброму. Ни слава, ни высокий рост не мешали ему с неподдельным интересом относиться к нашим забавам. Он расспросил, как зовут всех моих кукол, а их у меня было шесть, запомнил имена, придумал каждой родословную, так что у каждой было свое генеалогическое древо. Мы, пятеро детей, всегда теснились у его коленей и льнули к нему, как лилипуты, к которым прибыл житель Бробдингнега. Немудрено, что мистер Теккерей был нашим самым любимым великаном. Я боготворила его, но его матушка, миссис Кармайкл-Смит, наводила на меня страх. Помню как сейчас очень высокую, красивую, величественную и строгую даму в черном бархатном платье... Когда она говорила о боге, мне всегда казалось, что это сердитый, неприятный старик, который видит все мои проступки и строго спросит с меня когда-нибудь. Ее рассказы об аде были ужасны, после одной такой беседы о вечных муках я убежала из ее дома. И больше не соглашалась навещать миссис Кармайкл-Смит. Я убежала бы вновь, даже если бы меня везли туда взбесившиеся лошади, - рядом с ней я задыхалась. Она прислала мне вслед записку о том, что молит бога, чтобы я выросла послушной и хорошей девочкой. Я недоумевала, как обаятельный, веселый, добрый мистер Теккерей может быть сыном такой суровой старой дамы - этой загадки я и поныне не разрешила... Порою он страдал подавленным расположением духа - об этом нам рассказывал отец. Голос у мистера Теккерея был мягкий, низкий, он чудесно улыбался. С людьми малознакомыми держался холодно, храня достоинство и невозмутимость, с близкими друзьями был искренен, серьезен, порою, по словам моего отца, способен был забыть всяческую сдержанность, и поведать о самых сокровенных движениях души, самых святых чувствах, но лучше всего он ощущал себя среди детей... ^TШЕРЛИ БРУКС (1815-1874) {19}^U УИЛЬЯМ МЕЙКПИС ТЕККЕРЕЙ  ("Панч", 2 января 1864 г.) Он циник был: так жизнь его прожита В слияньи добрых слов и добрых дел, Так сердце было всей земле открыто, Был щедрым он и восхвалять умел. Он циник был: могли б прочесть вы это На лбу его в короне седины, В лазури глаз, по-детски полных света, В устах, что для улыбки рождены. Он циник был: спеленутый любовью Своих друзей, детишек и родных, Перо окрасив собственною кровью, Он чутким сердцем нашу боль постиг. Он циник был: по книгам вам знакома Немая верность Доббина, а с ней Достоинство и простота Ньюкома, Любовь сестры-малышки в прозе дней. И коль клейма глумящейся личины Нет в чувствах и деяниях творца, Взгляни, читатель, на его кончину - Финальный акт в карьере наглеца! Здесь сон его чтит сонмище людское, И вот молитвы в голубой простор Под солнце в мироколицу покоя Возносит тысячеголосый хор. В очах, не знавших плача, зреют слезы, Уста мужские размыкает стон У тех, с кем он делил типы и розы, У тех, с кем вовсе незнаком был он. Он циник? - Да, коль можно в этой роли С тоской следить, как прост путь клеветы, Как зло и благо сердце раскололи Под вечной мишурою суеты. Как даже праведник в юдоли грешной Берет в собратья слабость и порок, Но зреют искры даже в тьме кромешной, И человек в ночи не одинок. И - ярмарки тщеславия свидетель - Клеймя марионеток перепляс, Он видел, что бездомна добродетель, Что ум в плену у жулика угас. Его улыбка, верная печали, Любовью наполняла все сердца, Он целомудрен был душой вначале И чистым оставался до конца. Дар чистоты всегда к смиренью ближе, Когда и кто таких, как он, найдем? Друзьям и детям утешенье свыше - Склонимся же: провидит Бог исход. Пер. А. Солянова ^TКОММЕНТАРИИ^U 1 Джордж Крукшенк - см. коммент. Э 1, с. 271. 2 Монкюр Конвей - английский литератор, автор книги "Автобиография, мемуары, впечатления" (1905). 3 Теодор Мартин - английский юрист, литератор, беллетрист. Приведенный отрывок цитируется по книге Германа Меривейла и Фрэнка Марциалла "Жизнь У. М. Теккерея" (1891). 4 Джейн Брукфилд - жена близкого друга Теккерея по Кембриджу, священника Чарлза Брукфилда (1809- 1874), дочь известного ученого, баронета Чарлза Элтона. В 1887 г. Джейн Брукфилд, к удивлению и негодованию друзей Теккерея и его близких, продала значительную часть писем писателя к ней. Свой поступок она объяснила необходимостью погасить многочисленные долги своего сына-актера. 5 Генри Хэллем - английский историк и литературовед, близкий друг Брукфилдов. 6 "Ярмарка тщеславия" выходила выпусками. В данном случае речь идет о 30 32 главах романа. 7 Уильям Блэнчерд Джерролд - английский журналист, драматург, романист, сын известного сатирика Дугласа Джерролда, коллеги Теккерея по "Панчу". 8 Имеется в виду редакция журнала "Корнхилл", издаваемого Теккереем. 9 Джон Эверетт Миллес - художник, президент Королевской академии искусств, один из основателей прерафаэлитского братства. 10 Речь идет об Эмилии Кроу (1831-1865), дочери близкого друга Теккерея, историка, романиста и журналиста Эйры Эванса Кроу (1799-1868), которая после смерти матери до ее брака в 1862 г. жила в семье Теккерея. 11 Чарли Элстон Коллинз (1828-1873), брат писателя Уилки Коллинза, художник, входивший в прерафаэлитское братство, первый муж младшей дочери Диккенса. 12 Энн Теккерей Ритчи - старшая дочь Теккерея (см. коммент. к Э 14, с. 316), английская писательница, автор романов "История Элизабет" (1863), "Старый Кенсингтон" (1881). Ей принадлежат воспоминания об отце. 13 Кейт Перуджини Диккенс - старшая дочь Диккенса. 14 Здесь обыгрывается английское стихотворение из "Матушки Гусыни". 15 Ричард Бедингфилд - дальний родственник Теккерея. 16 Дэвид Уилки (1785-1841) -английский художник, последователь голландских живописцев XVII а, ученик Хоггарта. Большое внимание в своих рисунках уделял детали. 17 Отношение Теккерея к произведениям Джеймса Фенимора Купера (1789-1851), прозванного современниками "английским Вальтером Скоттом", было неоднозначным. С одной стороны, он восхищался им, с другой, - резко критиковал его книгу "Европейские заметки" (1837-1838), в которой его особенно возмутил неприкрытый шовинизм, явное преклонение перед английской аристократией. Посвятил ему пародию "Звезды и полосы". 18 Генриетта Кокрэн (?-1911), дочь близкого друга Теккерея, ирландского литератора, парижского корреспондента "Морнинг кроникл" Джона Фрейзера Кокрэна (?-1884). Генриетта Кокрэн - автор книги "Знаменитости и я" (1902), в которой она вспоминает о Теккерее, оказавшем немалую финансовую поддержку их семье в трудную пору их жизни. 19 Шерли Брукс - английский журналист, литератор, эссеист, главный редактор "Панча" с 1870 по 1874 г. ^TРУССКИЕ ПИСАТЕЛИ И КРИТИКИ О ТВОРЧЕСТВЕ ТЕККЕРЕЯ^U ^TА.И. ГЕРЦЕН (1812-1870)^U В английских домах есть парии, стоящие на еще более смиренной ступени, нежели артисты; это - учителя и гувернантки. Все, что вы слыхали в детстве о прежнем уничижительном положении des outchitels мамзелей {В статьях в ряде случаев сохранена старая орфография и пунктуация.} и мадам в степных провинциях наших, все это совершается теперь со всей неотесанной англо-саксонской грубостью, совершалось вчера и будет продолжаться до тех пор, пока будет продолжаться эта Англия. То, что я говорю, - и не преувеличение и не новость; для того чтобы убедиться в этом, стоит взять два-три новых романа Диккенса или Теккерея... - и увидите, как Англия отражается в английском уме. При этом надобно сказать несколько слов в похвалу английской литературе; она несравненно больше имела мужества, нежели французская, в обличении печального состояния внутренней жизни острова. В тех редких случаях, когда англичанин отрывается от своей пошлой жизни, от лицемерия и дает волю иронии и скептицизму, он бывает беспощаден и не прибавляет для нравственного равновесия по ангелу на каждого злодея. Из писем путешественника во внутренности Англии (1856) "Ни слова о вашем письме, в котором кое-что справедливо, а кое-что несправедливо. Будьте только уверены, что никакая мисс Шарп не могла иметь на меня такого впечатления: эта мисс Шарп - я сам, но с неэгоистичными воззрениями". Из письма М. Мейзенбург, август 1856 г. Одним из свойств русского духа, отличающим его даже от других славян, является способность время от времени оглянуться на самого себя, отнестись отрицательно к собственному прошлому, посмотреть на него с глубокою, искреннею, неумолимой иронией и иметь смелость признаться в этом без эгоизма закоренелого злодея и без лицемерия, которое винит себя только для того, чтобы быть оправданным другими. Чтобы сделать свою мысль еще более ясной, замечу, что тот же талант искренности и отрицания мы находим у некоторых великих английских писателей, от Шекспира и Байрона до Диккенса и Теккерея. О романе из русской народной жизни: Письмо к переводчице "Рыбаков" (1857) "Поздравляю с открытием писовки... Да, да и да, мне нечего было делать на этой Vanity fair {Речь идет об открытии 9 сентября 1867 г. в Женеве Международного конгресса Лиги мира и свободы.} - и есть случай объясниться, что мы не с ними". Из письма Н. П. Огареву от 9 сентября (28 августа) 1867 г. ^TИ.А. ГОНЧАРОВ (1812-1891)^U "Дети не любят, чтоб их считали детьми, и это весьма справедливая мысль, что для детей литература уже готова и что ее надо выбирать из взрослой литературы. Вы мне, Старушка, возразили однажды, что вот-де будто Диккенс и Теккерей пишут для детей: так ли это? и что они пишут? их имена есть там, в детских музеях: да ведь и наши имена есть в "Подснежнике". Не выбор ли это? А наконец, если и правда, и они точно что-нибудь написали, то что же это доказывает? Они гении, они вон по два романа в год пишут, следовательно им, может быть, легко написать статейку или две в год... Словом, это - если не невозможно, то очень трудно, и я полагаю, что писать для детей собственно нельзя, а можно помещать в журнал детский что-нибудь уже готовое, что написано и лежит в портфеле..." Из письма В. Н. и Е. П. Майковым от 9(21) августа 1860 г. Европейские литераторы вышли из детства - и теперь ни на кого не подействует не только какая-нибудь идиллия, сонет, гимн, картинка или лирическое излияние чувства в стихах, но даже и басни мало, чтобы дать урок читателю. Это все уходит в роман, в рамки которого укладываются большие эпизоды жизни, иногда целая жизнь, в которой, как в большой картине, всякий читатель найдет что-нибудь близкое и знакомое ему... Поэтому по своей "вместимости" роман и стал почти единственной формой беллетристики, куда не только укладываются произведения творческого искусства, как, например, Вальтера Скотта, Диккенса, Теккерея, Пушкина и Гоголя, но и не все художники избирают эту форму, доступную массе публики, чтоб провести удобнее в большинство читателей разные вопросы дня или свои любимые задачи: политические, социальные, экономические... Намерения, задачи и идеи романа "Обрыв" (1876) ^TИ.И.ВВЕДЕНСКИЙ (1813-1855)^U В восьмой книжке "Современника" на нынешний год, в отделе библиографии, я прочел, не без некоторого изумления, довольно длинную статью, направленную против моего перевода Теккереева романа "Базар житейской суеты". Статья эта, написанная под влиянием чувства, проникнутого в высшей степени studio et ira {страстью и гневом (лат.).}, не может заслуживать серьезного внимания со стороны ученой критики, руководствующейся исключительно принципом истины и строгих логических оснований; однако ж, не имея никакого права пренебрегать мнениями журнала, называющего себя по преимуществу литературным, я считаю обязанностью отвечать на эту статью, как потому, что в ней идет речь о вопросах, тесно связанных с моими занятиями, так и потому, что "Современник" на этот раз делает меня орудием своих неоднократно повторенных замечаний, касающихся "Отечественных записок", которых за честь себе поставляю быть сотрудником. Было время, когда "Современник" отзывался с весьма лестною благосклонностью о моих переводах. Это время совпадает с той эпохой, когда я сообщал свои переводы в "литературный журнал". Тогда "Современник" с некоторою гордостью противопоставлял мои труды таким же трудам в других журналах, и преимущественно нравился ему мой перевод Диккенсова романа "Домби и сын", который печатался на его страницах в 1847 и 1848 годах. Многие лестные названия "литературный журнал" придавал этому переводу и однажды даже назвал его изящным, когда, в конце 1848 года, речь шла о подписке на "литературный журнал". Благосклонность ко мне "Современника" еще продолжалась несколько времени и в 1849 году, когда я окончательно сделался сотрудником другого журнала "Отечественные записки". Но с половины прошлого года "литературный журнал" вдруг изменил свое мнение о моих трудах. Исключительною причиной такой быстрой перемены послужило то обстоятельство, что я начал печатать в "Отечественных записках" "Базар житейской суеты", роман, к переводу которого приступил потом и "Современник". Помнится, какое-то периодическое издание ("Пантеон", если не ошибаюсь) намекнуло "Современнику", что он напрасно вздумал печатать "Ярмарку тщеславия", когда тот же роман, с удовлетворительною отчетливостью, переводится в другом журнале под именем "Базара". "Литературный журнал", желая оправдать перед читателями бесполезное появление своей "Ярмарки", напечатал о моем переводе следующий отзыв: Перевод "Отечественных записок" принадлежит г. Введенскому, и я так часто (частенько, да!) хвалил переводы г. Введенского, что теперь с полным беспристрастием могу указать на один недостаток, от которого ему будет не трудно избавиться. Все мы не раз смеялись метким, забавным, хотя и немного простонародным русским выражениям, которыми г. Введенский в своем переводе "Домби и сын" по временам силился передавать бойкий юмор Диккенса. Многие из этих смешных выражений показывали некоторое злоупотребление вкуса (неужто!), но они были новы (право?), публика наша не читает Диккенса в оригинале, и потому (только поэтому?) все были довольны странными фразами, смешными прибаутками, которые г. Введенский по временам влагал в уста неустрашимой Сусанны Ниппер и Лапчатого Гуся, которого нос и глаза в кровавом бою превращены были в уксусницу и горчичницу (NB. Если бы литературный журнал читал Диккенса в оригинале, он увидел бы, что это место в "Домби и сыне" переведено мною буквально). Г-н Введенский вдавался по временам в юмор вовсе не английский (право?) и не диккенсовский (вот как!), его просторечие не всегда льстило щекотливым ушам, но, наконец, оно было довольно ново (nil novi sub luna {ничто не ново под луной (лат.).}), а изящества тут никто не требовал (кроме, вероятно, литературного журнала, который находил изящество в моем переводе до той самой минуты, пока я не сделался сотрудником "Отечественных записок"). Один раз (почему же не двадцать тысяч раз?) можно было перевести английский роман по такой системе; но, взявшись за роман другого писателя, нужно было или бросить совсем прежнюю систему просторечия (нет нужды, что оно есть в оригинале), или придумать что-нибудь новое. Этого не сделал г. Введенский (и не сделает); он начал переводить Теккерея точно так же, как перевел Диккенса: тот же язык, те же ухватки, тот же юмор (нет, уж вовсе не тот, прошу извинить); тонкое различие наивного, бесхитростного (!! Вот что значит не читать английских писателей в оригинале!) Теккерея от глубоко шутливого Диккенса исчезло совершенно (зато какая удивительная наивность в "Ярмарке тщеславия"!). Потом г. Введенский уже чересчур часто употребляет просторечие (так же, как Теккерей пользуется им гораздо чаще, чем Диккенс): у него действующие лица не пьют, а запускают за галстук, не дерутся, а куксят (то есть, Lick) друг друга... Некий набоб Джозеф, одно из лучших лиц романа, в порыве нежных объяснений (нет, в буйном порыве пьяного восторга, потому что у Джозефа не ворочался язык, и он уже не мог стоять на ногах), называет девицу, в которую он влюблен, душкою и раздуханчиком (это следовало напечатать с разделением слогов, так же, как у Теккерея: diddle - diddle - darling). Выражения эти довольно смешны, но можно было бы употреблять их пореже. ("Современник", т. XXI, стр. 93 в "Современных заметках"). Оказывается отсюда, что "литературному журналу" не понравилось мое просторечие, и он благосклонно дает мне совет употреблять его пореже. Этим бы, вероятно, и ограничились замечания на мой перевод, если б разбор "Ярмарки тщеславия" в "Отечественных записках" не доставил "Современнику" вожделенного случая отыскать в "Базаре житейской суеты" такие характеристические черты, которых прежде, по собственному его сознанию, он вовсе не замечал. Заглянув в "Базар", "литературный журнал", к великому своему удовольствию, сделал следующие совершенно неожиданные открытия: 1) Г-н Введенский растягивает оригинал до такой степени, что, вместо пятидесяти двух страниц английского текста, первые пять глав "Базара" заняли в "Отечественных записках" сто шесть страниц. (Об этом числе страниц я скажу еще ниже). 2) Г-н Введенский не только растягивает текст, но и сочиняет от себя целые страницы, которых совершенно нет в оригинале. В этом отношении "перевод г. Введенского нельзя подвести ни под какие правила; его скорее можно назвать собственным произведением г. Введенского, темою которому служило произведение Теккерея. "Базар житейской суеты" г. Введенского и "Vanity Fair" Теккерея можно сравнить с двумя рисунками, у которых канва одна и та же, но узоры совершенно различные" (стр. 56). При всем том, 3) в переводе г. Введенского есть пропуски против оригинала. Последнее открытие "литературный журнал" сделал с особенным удовольствием. Он даже, против обыкновения, поспешил подтвердить его самым делом, сличив одно место "Базара" с своей "Ярмаркой", где, к счастью "литературного журнала", было только сокращение оригинала, а не пропуск, как в "Базаре". Только как же это? Я расстягиваю оригинал, сочиняю целые страницы и в то же время делаю пропуски: это несколько странно. Неужели "литературный журнал" не замечает некоторого противоречия между этими обвинительными пунктами, из которых последний уничтожает два первые, и наоборот? Что мне за охота делать пропуски, уж если я принимаю на себя труд даже сочинять целые страницы?.. Это что-то очень, очень мудрено! На чем же "Современник" основывает свое обвинение? На том, что в "Базаре" отыскались наволочки для подушек, кроме стеганого одеяла, о котором говорит Теккерей, отыскались радости и печали, растворяемые тихой грустью, тогда как Теккерей говорит только о заботах и надеждах, отыскалась эгида философической премудрости и - о, верх моей дерзости! - отыскался даже несуществующий остров Формоза! Из всего этого читатель должен прийти к несомненному заключению, что переводы с одного языка на другой должны производиться не иначе, как буквально, из слова в слово. И это, видите ли, делается очень просто: возьмите двадцать уроков у какого-нибудь небывалого изобретателя небывалой методы для изучения английского языка; вооружитесь потом словарем Банкса, откройте Диккенса или Теккерея, ставьте на место английского русское слово - и дело пойдет превосходно, так что "литературный журнал" с удовольствием поместит ваш перевод на своих литературных страницах. Извольте теперь объяснять, что изучать язык какого бы то ни было народа - значит изучать его жизнь, историю, нравы и обычаи, домашний, юридический, общественный быт, и что в этом отношении этнография и филология идут нераздельно, что тот не знает языка, кто не знает жизни народа! А изучить жизнь народа невозможно не только в тридцать, но и в триста часов. В этом отношении английский язык, наперекор мнению "литературного журнала", представляет величайшие трудности, которые могут быть побеждены не иначе, как продолжительным пребыванием между англичанами, в самой Англии. Для нас, русских, это изучение тем затруднительнее, что жизнь наша имеет слишком мало общих свойств с жизнью этих отдаленных островитян. И вот почему мы легче и скорее говорим по-французски, по-немецки, даже по-латыни и по-итальянски, нежели по-английски. Но, предположив даже общность нашего быта с английским, вы все-таки не вправе вывести заключение о возможности буквальных переводов с английского на русский и обратно. Как нет в природе двух вещей совершенно тождественных, так не может быть и слов, совершенно равносильных одно другому. Даже простейшие слова, придуманные для обозначения первых предметов, отличаются в разных языках разными, едва уловимыми оттенками... Английское speaker буквально значит говорун; но не вправе ли будет критика упрекнуть в невежестве переводчика, если он назовет говоруном (а не оратором) В. Питта, лорда Четема или Р. Пиля? В этих этимологических наведениях заключается основная причина невозможности буквальных переводов. Синтаксис - другая причина. Все люди, спора нет, мыслят по одним и тем же законам; но эти законы, в частнейшем приложении, видоизменяются до бесконечности в своих оттенках, и вместе с ними видоизменяется образ выражения мыслей. Отсюда - различие синтаксиса в языках. Английский язык в этом отношении представляет черты совершенно неудобоприложимые к русскому. Краткость слов, большею частью односложных или двусложных, обилие относительных местоимений, право гражданства действительных и страдательных причастий в разговорном языке - все это дает возможность английскому писателю соединять в одном и том же периоде множество предложений без опасения испортить слог длиннотою периода. Славянские языки, и в числе их русский, не имеют этой льготы. Мы не терпим повторения причастий, особенно шипящих, и еще менее терпим повторения трехсложного местоимения, которое во всех тевтонских и романских языках состоит только из одного слога. Отсюда - необходимость краткости периодов в русском языке, необходимость опущения союзов, вспомогательного глагола в форме настоящего времени, и отсюда же - совершенная невозможность буквального русского перевода с европейских языков. Допуская всегда и везде множество длинных периодов, Теккерей тем не менее отличается языком чрезвычайно легким, живым, цветистым и блестящим; но русский переводчик неизбежно и непременно уничтожит колорит этого писателя, если станет переводить его, не говорю буквально (что невозможно), но по крайней мере слишком близко к оригиналу, из предложения в предложение. Заметим еще, что русский язык находится в ранней поре своего развития, между тем как тевтонские и романские языки давно пережили этот период. Вот и еще причина невозможности буквальных переводов. Мы любим образы и конкреты, тогда как немецкий и английский языки в высшей степени отвлеченны в сравнении с нашим. Все это слишком известно для всех образованных читателей, и я объясняю здесь эту азбуку единственно для того, чтоб показать невозможность изучения английского языка в тридцать часов. Есть множество буквальных переводов, спора нет, и каждый из них имеет свою относительную пользу для тех, которые с помощью их изучают в оригинале переведенных писателей; но если кто станет читать эти переводы для того, чтобы познакомиться с духом автора и преимущественно с его слогом, тот всегда ошибется в своем расчете. Все мы восхищаемся в оригинале древними писателями, каковы Гомер, Геродот, Фукидид, Тит Ливии, Тацит, но ни у кого не достанет терпенья читать их в буквальном переводе. Немцы почти всегда, и изредка французы, переводят английских писателей буквально; но если вы знакомы, например, с Шекспиром, по переводу Шлегеля или Летурнера, то смею уверить вас, что вы не прочитали и не усвоили себе даже двух страниц гениального британского поэта. Из всего этого следует, что при художественном воссоздании писателя даровитый переводчик прежде и главнее всего обращает внимание на дух этого писателя, сущность его идей и потом на соответствующий образ выражения этих идей. Сбираясь переводить, вы должны вчитаться в вашего автора, вдуматься в него, жить его идеями, мыслить его умом, чувствовать его сердцем и отказаться от своего индивидуального образа мыслей. Перенесите этого писателя под то небо, под которым вы дышите, и в то общество, среди которого развиваетесь, перенесите и предложите себе вопрос: какую бы форму он сообщил своим идеям, если б жил и действовал при одинаковых с вами обстоятельствах? Это дело нелегкое, и не каждый в состоянии представить себе удовлетворительный ответ на этот вопрос. "De tous les livres a faire, le plus difficile, a mon avis, c'est une traduction" {Из всего, что касается работы над книгами, самое трудное, на мой взгляд, это перевод (фр.).}. Это сказал Ламартин в своем "Voyage en Orient" {"Путешествие по Востоку" (фр.).}, и на авторитет его в этом случае можно совершенно положиться. Чего ж вы от меня хотите, милостивые государи? Да, мои переводы не буквальны, и я готов, к вашему удовольствию, признаться, что в "Базаре житейской суеты" есть места, принадлежащие моему перу, но перу - прошу заметить это, - настроенному под теккереевский образ выражения мыслей. Я готов даже сам указать вам на некоторые из этих мест и объяснить, почему я переделал их против оригинала. Прошу вас, на первый случай, припомнить, что в числе действующих лиц "Базара" есть некто мистер Бинни, которого переводчики "Ярмарки" весьма неосторожно возвели в достоинство обожателя Амелии, каким он не был никогда. Достопочтенный мистер Бинни - содержатель пансиона, названного "Афинами". Человек он добрый и умный, но педант, и в этом вся сила. Чем же автор определяет его педантизм? Тем, что он, быв природным англичанином, беспрестанно, однако ж, употребляет в разговоре длинные слова, противные духу английского языка. Почему и прозвали его длиннохвостым. Видите ли, речь идет исключительно о длинных словах. Но такие слова - не диковинка для русских читателей. Можете употреблять их сколько угодно в разговоре или на письме, и вы все-таки ни для кого не покажетесь педантом. Как же теперь, по мысли автора, познакомить русских читателей с достопочтенным мистером Бинни? Передавать разговор его буквально - значит уничтожить весь колорит и вовсе не сказать того, что имел в виду автор. К счастью, мистер Бинни большой латинист и любит выражаться высоким слогом. Вот это - педантизм и по-русски. На этом основании я заставляю мистера Бинни произнести перед своими учениками следующую речь: "Возвращаясь вчера ночью с учено-литературного вечера у превосходнейшего друга моего, доктора Больдерса - это великий археолог, милостивые государи, прошу вас заметить, - я вдруг, ex improvise {неожиданно (лат.).}, или правильнее, ex abrupto {внезапно (лат.).}, должен был, проходя по Россель-скверу, обратить внимание на то, что окна в истинно джентльменских чертогах вашего высокочтимого и глубокоуважаемого мною дела (обращение к маленькому Осборну) были иллюминованы великолепно, как будто для некоего торжества или, правильнее, пиршества. Итак, мастер Джордж, справедлива ли моя гипотеза, что мистер Осборн принимал в своем палацце великолепное общество гостей, magnificentissimam spirituum, ingeniorumque societatem?" {великолепнейшее, остроумное и изобретательное общество? (лат.).} ("Отеч. записки", т. LXXII, стр.328). Всех латинских слов и некоторых эпитетов, прибавленных к отдельным словам, нет в оригинале; но я смею думать, что без этих прибавок было бы невозможно выразить по-русски основную идею Теккерея. Если мистер Бинни в оригинале не произносит здесь латинских фраз, зато он щеголяет ими в других подобных случаях, а это все равно. И если читатель согласится, что тут выражена идея педантизма, то переводчик вправе надеяться, что цель его достигнута. Еще случай. В VI главе третьей части "Базара" идет аукционная распродажа вещей старика Джона Седли. Автор по этому поводу задумывается над непостоянством судьбы, и я заставляю его говорить таким образом: Умер милорд Лукулл, и бренные его останки покоятся в могильном склепе: монументальный художник вырезывает на памятнике эпитафию с правдивым исчислением добродетелей покойника и красноречивым изображением скорби в душе наследника, владельца всех его сокровищ. Какой гость за столом Лукулла может теперь без сердечного сокрушения проходить мимо этого знакомого дома? "Ярмарка тщеславия" выражает это место в таком тоне: Бренные останки милорда Дэйвиса лежат уже в фамильном склепе, и резчик выбивает на камне последние слова надгробной надписи, упоминающей со всею подробностью о его добродетелях и о горести его наследников. Кто из присутствовавших за столом Дэйвиса пройдет мимо его гостеприимного дома без глубокого вздоха? Таким образом, в двух переводах одного и того же места встречаются два различных лица: Лукулл и Дэйвис. Которое из них принадлежит Теккерею? Ни то, ни другое. Вместо Дэйвиса и Лукулла в английском тексте стоит латинское слово Dives, богатый, которое или должно перевести по-русски, или, оставляя без перевода, написать и произнести по-латыни. Переводчик "Ярмарки" счел его английским словом и произнес на английский манер - Дэйвис. Но у меня нарицательное Dives превратилось в собственное имя Лукулла, с которым каждый из русских читателей, без сомнения, соединяет идею богача. Смею думать, что тут я ничего не сочинил, а старался только выразить настоящую мысль Теккерея. В этой же главе и по той же причине выступил у меня на сцену Молотков вместо Гаммера {Hammer - молоток (англ.).} "Ярмарки тщеславия". Остров Формоза вызван у меня точно такою же необходимостью. В III главе "Vanity Fair" Теккерей счел нужным оправдать перед английскими ригористами появление в своем романе такого лица, как Ребекка Шарп. Автор говорит по этому поводу, что, живя с людьми и вращаясь в их кругу, он обязан изображать их такими, какими они существуют в природе, то есть добрыми и злыми. Иначе, разумеется, и не должно быть. Вот иное дело, если бы он жил на каком-нибудь фантастическом острове, например Формозе, тогда, вероятно, все лица литературных произведений были бы проникнуты чистейшею нравственностью. Ведь еще в старину, за две тысячи с лишком лет, муж ученый и премудрый, некто Диодор Сицилийский, уверял весьма серьезно, что он открыл остров Панхайю, жилище вполне блаженных и вполне добродетельных людей, где нет ни литературных журналов, ни литературной полемики, ни джентльменов, способных терять хладнокровие из-за каких-нибудь тридцати ошибок, находимых в какой-нибудь "Ярмарке тщеславия". Там рецензенты критикуют добросовестно смиренных переводчиков, и если находят в их труде какие-нибудь отступления от оригинала, то спрашивают прежде всего: сообразны ли эти отступления с духом переводимого автора? И если сообразны, то переводчик удостаивается похвалы, а не порицаний. Так поступают на острове Панхайя. Впрочем, я имею самые основательные причины думать, что "литературный журнал" находит мои переделки в высшей степени сообразными с духом английских оригиналов, до того сообразными, что даже не отличает их от английского текста. Это требует некоторых объяснений. Предлагая мне совет, как должно переводить Теккерея, "Современник" заметил, что бесхитростный Теккерей есть писатель простой до наивности. Вскоре, однако ж - не далее, как через месяц, - он увидел, что это уж чересчур и что никак нельзя предполагать детской наивности в таком сатирическом писателе, как Теккерей. На этом основании "Современник" воскликнул в порыве поэтического воодушевления: "О, Теккерей! Теккерей! наизлобнейшее из всех бесхитростных существ!" И вслед за этим восклицанием "литературный журнал" делает такую выписку: Маркиз Осборн написал billet-doux {любовную записку (фр.).} и отправил к леди Амелии своего жоккея. Красавица получила душистую записку из рук своей femme de chambre, Mademoiselle Anastasie {горничной, мадемуазель Анастази (фр.).}. - Милый маркиз! Как он любезен! В записке было приглашение на бал к милорду Бумбумбуму. - Кто эта прелестная девушка? - спросил в тот же вечер индийский принц Моггичунгук, прикативший из Пиккадилли на шестерке вороных коней. - Имя ее - мисс Седли, Monseigneur! - сказал лорд Джозеф многозначительным тоном. - Vous avez alors un bon nom {В таком случае, у вас красивое имя (фр.).}, - отвечал Моггичунгук, отступая назад с озабоченным видом. В эту минуту он наступил на ногу старого джентльмена, который стоял позади и любовался на очаровательные прелести леди Амелии. - Trente mille tonnerres! {Черт возьми! (букв.: триста тысяч громов!) (фр.).} - закричал старый джентльмен, скорчившись под влиянием agonie du moment {внезапной боли (фр.).}. - Ах, это вы, Monseigneur! Mille pardons! {Ваша светлость! Тысячу извинений! (фр.).} - Какими судьбами, mon cher? - вскричал Моггичунгук, увидев своего, банкира. - Пару слов, топ cher {мой дорогой (фр.).}: намерены ли вы теперь расстаться с вашим жемчужным ожерельем? - Mille pardons! Я уже продал его за двести пятьдесят тысяч фунтов князю Эстергази. - Und das ist nicht teuer! {И это недорого! (нем.).} - воскликнул Моггичунгук, - и проч. и проч. ("Совр.", т. XXI, стр. 193 в "Современных заметках"). Чтобы понять сущность этой выписки, надобно припомнить, что "литературный журнал" объявил выше за несколько строк, что он читал Теккерея в оригинале; следовательно, думаете вы, он сделал выписку прямо из "Vanity Fair"? Ничуть не бывало. Откуда же? Из "Ярмарки тщеславия", уже переводившейся на листах "литературного журнала"? Опять нет. "Современник" выписал целиком это место из "Базара житейской суеты". Это бы еще ничего; но беда в том, что я сам имел честь сочинить это место. Смею уверить "литературный журнал", что в английском тексте нет ни милорда Бумбумбума, ни индийского принца Моггичунгука. Эти лица, выдуманные мною, суть неотъемлемые произведения моей собственной фантазии, и разноязычный способ их разговора принадлежит не одному Теккерею. Не служит ли это ясным доказательством, что "литературный журнал" ставит мои переделки в уровень с английским текстом? И не ясно ли отсюда, что переделка может иногда быть вполне сообразна с духом оригинала? "Литературный журнал" должен это знать, - он, который так недавно сам читал по-английски "Vanity Fair"!!!.. "...Чем же объяснить после того негодование "Современника" на простонародье, которое он находит в "Базаре житейской суеты"? Разве "литературный журнал" сравнил эти простонародные фразы с английским оригиналом и разве он нашел, что у Теккерея нет ничего соответствующего этим фразам? Ничуть не бывало. Он просто взял на выдержку несколько отдельных слов, не связав их ни с предшествующим, ни с последующим контекстом. Кого, спрашивается, нельзя обвинить по этой методе? Нет, милостивые государи, если вы хотите обвинять смиренного переводчика "Базара", то я советую вам прежде всего прочесть английский оригинал, потому что - прошу извинить - я никак не думаю, чтобы вы его читали. Если бы вы действительно читали "Vanity Fair" (вы пишете "Wanity", но это, разумеется, опечатка), то: 1) Вы никак бы не сделали заключения, что Теккерей писатель наивный и бесхитростный. 2) Вы бы не покорыствовались какими-нибудь Бумбумбумом и Моггичунгуком, которых я выдумал вовсе не для вашего удовольствия. 3) Вы бы не допустили бесчисленного множества всевозможных ошибок в "Ярмарке тщеславия". 4) Вы бы непременно увидели и убедились, что простонародный способ выражения большинства действующих лиц в "Базаре" составляет отличительное свойство этого романа. Ведь сам сэр Питт Кроли, баронет и член парламента, выражается на бумаге и в разговоре как простолюдин, делая против языка грубейшие ошибки на каждом слове. Что же сказать о его буфетчике Горроксе? о майорше Одауд? о Родоне Кроли? о лакеях и служанках, которых так много в "Базаре житейской суеты"? Вам не нравится, что Бьют называет у меня своего племянника забулдыгой; да знаете ли вы, что такое английское spoony {дурень (англ.).} и scoundrel? {подлец (англ.).} Есть у Теккерея целая глава, "cynical chapter" {"циничная глава" (англ.).}, которая вся наполнена самыми простонародными выражениями; и если ваши переводчики "Ярмарки", не зная английского простонародья, должны были уничтожить тут, как и в других местах, весь колорит оригинала, то неужели, думаете вы, обязан кто-нибудь подражать им? Нет, тот, кто знаком с Теккереем в оригинале, скорее упрекнет меня в недостатке, чем в избытке простонародья, и этот недостаток я сам вижу гораздо яснее, чем "литературный журнал"..." О переводах романа Теккерея "Vanity Fair" в "Отечественных записках" и "Ярмарки тщеславия" в "Современнике" (1850) ^TИ.С. ТУРГЕНЕВ (1818-1883)^U "Это хорошая вещь ["Ярмарка тщеславия"], сильная и мудрая, очень остроумная и оригинальная. Но зачем понадобилось автору поминутно возникать между читателями и героями и с каким-то старческим self-complacency пускаться в рассуждения, которые большей частью настолько же бедны и плоски, насколько мастерски обрисованы характеры". Из письма Г. Чорли, 1849 г. "Ноябрьский Э "Современника" не совсем мне нравится... "Снобсы" очень выхолощены - и притом перевод кишит неверностями". Из письма Н. А. Некрасову от 16 (28) декабря 1852 г. "...сделал множество знакомств (между прочим, я был представлен Теккерею, который мне мало понравился)". Из письма Л. Н. Толстому от 4 (16) июля 1857 г. "...был в Англии - и, благодаря двум-трем удачным рекомендательным письмам, сделал множество приятных знакомств, из которых упомяну только Карлейля, Теккерея, Дизраэли, Маколея..." Из письма П. В. Анненкову от 27 июня (9 июля) 1857 г. "Я прочел небольшую его вещь, написанную в Швейцарии - не понравилась она мне: смешение Руссо, Теккерея и краткого православного катехизиса". Из письма В. П. Боткину от 23 июля 1857 г. по поводу "Люцерна" Л. Н. Толстого Я и прежде замечал, что французы менее всего интересуются истиной... В литературе, например, в художестве они очень ценят остроумие, воображение, вкус, изобретательность - особенно остроумие. Но есть ли во всем этом правда? Ба! было бы занятно. Ни один из их писателей не решился сказать им в лицо полной, беззаветной правды, как, например, у нас Гоголь, у англичан Теккерей... Письма о франко-прусской войне (1870) ^TФ.И. БУСЛАЕВ (1818-1897) {1}^U Иногда он [романист] манит и соблазняет, чтобы испытать твердость нравственных убеждений, учит и исповедует, дает разрешение или налагает эпитимью, как Теккерей, глубокомысленный в своей ясной игривости - часто, оставляя в стороне своих героев - обращается к читателю и ведет с ним самую интимную беседу, будто адвокат с обвиняемым или исповедник с кающимся во грехах, внушая читателю, что на земле нет абсолютного ни зла, ни добра; нет ни демонов, ни ангелов, нет чистых - без малейшего пятна - идеалов: потому что за всяким добрым поступком, за всяким бескорыстием можно подметить практическую пружину эгоизма, или просто слабость воли и равнодушие; потому что в каждом из читателей есть тайные зародыши на поползновение к той же пошлости, лжи и злобе, которые великий романист рисует в своих действующих лицах: и снисходительнее мы становимся к своей грешной братии, к преступникам и ошельмованным, умиляемся чувством евангельского милосердия, и миримся с житейским злом и несовершенствами человеческими. О значении современного романа и его задачах (1877) ^TА. А. ФЕТ (1820-1892)^U "...жена моя, по прочтении последнего письма Вашего, воскликнула: "какая прелесть - письма графини: точно побываешь у них и видишь все собственными глазами!" Вы не поверите, до какой степени я в этом отношении Вам завидую; но увы! неисцелимо похож на того сумасшедшего английского романиста, у которого выскакивающий внезапно король Эдуард заслоняет самое дело. К счастью, самый род труда моего заставляет меня прибегать к тому же спасительному средству. Перевод оригинального текста идет во всей девственной чистоте, а король Эдуард разгуливает по предисловию и примечаниям. ...Но если бы тяжкая неурядица моих экономических дел могла, хотя бы отдаленно, переходя в порядок, приблизиться к блестящим результатам Вашего неусыпного труда, то гордости моей не было бы и пределов. Кстати о гордости. Господи! опять король Эдуард!" Из письма С. А. Толстой от 31 марта 1887 г. "...вчерашнее любезное письмо Ваше напомнило мне роман, кажется, Теккерея, в котором герой пишет прекрасный роман, но в то же время подвергается значительному неудобству: среди течения рассказа перед ним вдруг появляется король Эдуард и вынуждает автора с ним считаться: видя, что король положительно не дает ему окончить романа, автор прибегает к следующей уловке: он заводит для короля особую тетрадку, и как только он появляется в виде тормоза среди романа, он успокоит его в отдельной тетрадке и снова берется за работу. Нельзя ли и нам точно так же поступить с нашим трудом, в возрастании на который мы никогда с Вами не сойдемся". Из письма А. В. Олсуфьеву от 7 июня 1890 г. Сколько раз, уходя поздно вечером из комнаты Введенского, мы с Медюковым изумлялись легкости, с которой он, хохоча и по временам отвечая нам, сдвинув очки на лоб, что называется, строчил с плеча переводы из Диккенса и Теккерея, которые затем без поправок отдавал в печать. Ранние годы моей жизни (1893) ^TФ.М. ДОСТОЕВСКИЙ (1821-1881)^U ...Действительно, есть таланты собственно вралей или вранья. Романист Теккерей, рисуя одного такого светского враля и забавника, порядочного, впрочем, общества, и шатавшегося по лордам, рассказывает, что он, уходя откуда-нибудь, любил оставлять после себя взрыв смеха, т. е. приберегал самую лучшую выходку к концу. Нечто об адвокатах вообще: Дневник писателя (1876) Любил из Вал<ьтера> Скотта "Эдинбургскую темницу" и "Роб Роя", из Диккенса "Оливер Твист", "Никльби", "Лавка древностей". Теккерея не любил... Из записной книжки А. Г. Достоевской (1880) ^TН.А. НЕКРАСОВ (1821-1877/1878?)^U "Отечественные записки" утверждают, что "Современник" берет с них пример ("Смесь", стр. 289), и слова свои доказывают тем, что мы перевели роман Диккенса ("Домби и сын") и роман Теккерея ("Ярмарка тщеславия"), переведенные также и "Отечественными записками". Каждому образованному русскому читателю известно, что романы Диккенса и Теккерея принадлежат к лучшим произведениям не только английской, но и вообще европейской литературы нашего времени, - и вот настоящая причина, почему мы перевели их. Издавая журнал, мы, естественно, имеем в виду тех читателей, которые удостаивают труды наши своим вниманием, - заботимся о том, чтоб ни одно замечательное явление в области литературы не осталось им неизвестным; а до других журналов и до того, что они переводят, нам нет никакого дела. Теперь же скажем, что если следующие произведения Диккенса и Теккерея будут так же хороши, то мы и впредь будем переводить их, не заботясь, переводят ли их "Отечественные записки", или нет. От редакции "Современника" (1850) [По поводу публикаций "Библиотеки для чтения"] "Впрочем, еще пламеннее желали бы мы ей романов, какие пишет Теккерей - ибо Теккерей, в том отношении, о котором мы сейчас говорили, несравненно глубже Диккенса, несмотря на отсутствие в его романах чувствительности, которой так много у Диккенса". Заметки о журналах за июнь-июль 1855 г. (1855) Недавно у нас в журналах пошли толки, что английские романы надоели; что переводить все с английского да с английского, все Теккерея и Диккенса - наконец, скучно и однообразно... Конечно, относительно "Редклифских наследников", "Окорока ветчины", "Окорока единодушия" У. Энсворта и тому подобных, пожалуй, и так, но что касается Теккерея и Диккенса, то не худо помнить, что это лучшие европейские таланты нашего времени; что однообразие при постоянном печатании их произведений существует только для читателей, не идущих далее оглавления журнальных книжек, и что во всяком случае поправить дело печатанием плохих немецких романов едва ли можно. Очень однообразная вещь печь хлеб все из муки да из муки; он даже не всегда и удается, однако ж никому не приходит в голову начать печь его из песку. Никакая реформа в литературе, даже самая незначительная, не совершается насильственно, по капризу, для разнообразия; все приходит своим чередом, по своим законам, корень которых в действительности; упадок французской литературы и в то же время блестящее развитие английской привели русскую литературу к необходимости знакомить своих читателей с писателями Англии; может быть, очередь дойдет и до Германии... Заметки о журналах за октябрь (1855) "Нет, и мудрый Теккерей не все еще знает, он не бывал в душе у русского писателя". [Укор этот следует за самой восторженной оценкой Теккерея] "Пропорол слишком 1000 страниц "Ньюкомов" Теккерея. После тебя это любимый мой современный писатель", признается Некрасов Тургеневу под свежим впечатлением "Ньюкомов". Из письма И. С. Тургеневу от 18 декабря 1856 г. ^TА.Ф. ПИСЕМСКИЙ (1821-1881)^U Меткость сатиры и поучительная сила очерков Теккерея "Снобсы" дали автору мысль написать настоящую статью. Под общим названием "Наши снобсы" он предполагает привести несколько биографических очерков. Предчувствую обвинения в смелости и сам сознаюсь в своей немощи идти вслед великому юмористу, но все-таки решаюсь. Фанфарон: Один из наших снобсов: Рассказ исправника (1854) ^TА.А. ГРИГОРЬЕВ (1822-1864)^U Если же мы возьмем жизнь, имеющую свои коренные основы, жизнь, не пережившую еще свои идеалы, не истощившую соков, из которых оные произрастают, то здесь и отношение идеала жизни к неправде жизни, в точности соразмерное объему идеала. Предоставляя себе право развить эту мысль... я только намекаю здесь об ней и обращаю ваше внимание на различие идеалов у художников, имеющих прочные идеальные основы, например у Диккенса, Теккерея, Гоголя... О правде и искренности в искусстве (1856) ...при всех своих увлечениях, при множестве безобразных произведений Занд, как поэт, все-таки один из великих поэтов и один из величайших во всей истории литературы сердцеведов... и не отдадим вам [критикам] поэтому того Занда, с которым мы прожили так много, весьма любя Теккерея и Диккенса и тоже живя с ними, как не отдадим никому и ничему Пушкина, хотя воспитывались потом и под влиянием Гоголя, хоть умели потом оценить и Островского! Всему свое место: не сотвори себе кумира и всякого подобия. Критический взгляд на основы, значение и приемы современной критики искусства (1858) ^TА.В. ДРУЖИНИН (1824-1864)^U "НЬЮКОМЫ", РОМАН В. М. ТЕККЕРЕЯ (1856) {*} {* Тексты статей А. В. Дружинина воспроизводятся по изд.: Дружинин А. В. Собр. соч.: В 8 т. Спб., 1865.} Лучшие английские романисты нового времени, Теккерей и Диккенс, в последнее время часто стали подвергаться упрекам по поводу весьма заметного изменения в направлении своих произведений. Оба они, действительно, во многом изменили свой взгляд на людей и общество. Начнем с Диккенса: переход от "Никльби" к "Святочным рассказам", от "Оливера Твиста" к "Houshold Words", от капиталиста Домби к приторной Эсфири (в "Холодном Доме"), кажется крутым и почти фальшивым... Вилльям Теккерей находится в других обстоятельствах, да сверх того, по личному характеру своему, он сильнее Диккенса. Многотрудна, поучительна, обильна сильной борьбой была молодость поэта "Ньюкомов", да не одна молодость, а с молодостью и зрелый возраст. Недавно еще популярность окружила Теккерея, слава загорелась над его длинною головою еще на вашей памяти, и пришла к ней вместе с седыми волосами. В то время, когда мальчик Диккенс повергал всю Англию в хохот своим Самуилом Пикквиком {Обращаем внимание читателя на разное написание имен, фамилий персонажей Диккенса и Теккерея в статье А. В. Дружинина. Мы не считали уместным унифицировать эти написания, потому что они зримо показывают, как критик искал наиболее адекватное фонетическое выражение для английского произношения по-русски, например, Клеив - Клэйв, Вэррингтон - Уаррингтон - Уэррингтон.}, когда первые скиццы счастливого юноши нарасхват читались во всей Европе, автор "Ярмарки Тщеславия" работал для насущного хлеба, опытом жизни узнавал и хитрую Ребекку, и бесчувственную Беатрису Кастельвуд, и сходился с журналистами, воспетыми в "Пенденнисе", и голодал в Темпль-Лене, и был живописцем в Риме, и обманывался в своем призвании, и отказывался от живописи и писал стишки в сатирическую газету "Пунч", и дробил своих "Снобов", по необходимости, на крошечные статейки, что решительно вредило их успеху. "Гоггартиевский Алмаз" написан в самые тяжкие минуты жизни, говорит нам Теккерей; какие же это были минуты, о том мы можем лишь догадываться. "Алмаз" не имел успеха, об "Алмазе" вспомнили через много лет после его напечатания, за "Алмаз" автору пришлось рублей триста серебром, на наши деньги. Странствуя по Европе, Теккерей как-то зажился в Париже до того, что издержал все свои деньги, износил платье и остался без возможности одеться прилично и уехать на родину. Его выручил француз-портной, имя которого наш романист передал потомству, посвятив честному ремесленнику одну из своих последних повестей, с изложением всего дела в кратком посвящении. Из наших слов можно составить себе приблизительное понятие о том, каковы были лучшие годы Теккерея, его долгие Lerjahre, ученические годы, исполненные труда, страстей, странствований, огорчений и нужды. Под влиянием нешуточного опыта и борьбы, мужественно выдержанной, сформировалась та беспощадная наблюдательность, та юмористическая сила, та беспредельная смелость манеры, по которым, в настоящую эпоху, Теккерей не имеет себе соперников между писателями Европы и Америки. Несколько лет тому назад, в одном из наших журналов писателю Теккерею был придан эпитет "бесхитростного": этот эпитет возбудил опровержения и шутки, за свою несправедливость. По нашему теперешнему мнению, слово бесхитростный заслуживало шуток по своей ухищренной тяжеловесности, остатку старых критических приемов, когда слова "чреватый вопросами", "трезвый воззрениями" еще считались отличными словами, - но на справедливость эпитета нападать не следовало. Теккерей - действительно наименее хитрящий из всех романистов, там даже, где он кажется лукавым, - он просто прям и строг; но наши вкусы извратились до того, что по временам прямота нам кажется лукавством. Невзирая на свою громадную наблюдательность, на свои отступления, исполненные горечи и грусти, наш автор во многом напоминает своего пленительного героя, мягкосердечного полковника Томаса Ньюкома. Всякий эффект, всякое ухищрение, всякая речь для красоты слова, противны его природе, по преимуществу честной и непреклонной. Подобно Карлеплю, с которым Теккерей сходствует по манере, наш романист ненавидит формулы, авторитеты, предрассудки, литературные фокусы. У него нет подготовки, нет эффектов самых дозволенных, нет изысканной картинности, нет даже того, что, по понятиям русских ценителей изящного, составляет похвальную художественность в писателе. Оттого Теккерей любезен не всякому читателю, не всякому даже критику. У него солнце не будет никогда садиться для украшения трогательной сцены; луна никак не появится на горизонте во время свидания влюбленных; ручей не станет журчать, когда он нужен для художественной сцены; его герои не станут говорить лирических тирад, так любимых самыми безукоризненными повествователями. Его рассказ идет не картинно, не страстно, не художественно, не глубокомысленно, - но жизненно, со всем разнообразием жизни нашей. Теккерей гибелен многим новым и прекрасным повествователям: после его романа их сочинения всегда имеют вид раскрашенной литографии. Изучать Теккерея - то же, что изучать прямоту и честность в искусстве. Обладая такими качествами - как человек и писатель, Теккерей был всегда готов встретить славу со всеми ее хорошими, дурными, возбуждающими и расслабляющими последствиями. Успех "Ярмарки Тщеславия" был его первым, великим успехом; через год после ее появления Европа повторяла имя Вилльяма Теккерея; Коррер-Белль, посвящая ему свою "Шэрли", называл его первым писателем нашего времени. Никто в Англии не протестовал против этого прозвания. Особы, мало знакомые с периодическою литературою, выписывали портрет нового романиста, ожидая увидеть лицо щеголеватого, блистательного, может быть прекрасного собой юноши. Но портрет изображал немолодого, очень немолодого человека, со смелым, широким лицом, носившим на себе следы долгой борьбы житейской. Диккенс, столько лет знаменитый и так давно известный всякому, глядел вдвое моложавее своего страшного соперника. Кому из двух юмористов слава казалась слаще, - кто из двух мог искуснее справиться со своей славою. На чьих творениях могла скорее отразиться сладость успеха, в чей роман могли скорее пробраться розовые лучи и розовые воззрения на человека? Диккенс, невзирая на свою литературную роль, невзирая на свое направление, взятое в общей сложности, всегда имел в своем таланте что-то сладкое, по временам слишком сладкое. Теккерей не имел никакого призвания к розовому цвету - строги и безжалостны были его взгляды на человечество. Судьба не баловала этого последнего писателя, счастливое сочетание успехов в жизни не вело его незаметной тропою к мягкой снисходительности. Он казался даже слишком резким, слишком охлажденным, слишком придирчивым. Разница талантов повела к разности воззрений. Читая записки Эсфири в "Холодном Доме", читатель восклицал: "нет, это уже чересчур сладко"; задумываясь над страницами "Пенденниса", тот же читатель произносил - "нет, это уже слишком безжалостно!" Прошло два или три года после "Ярмарки Тщеславия". Звезда Теккерея разгорелась во всем блеске, много второстепенных планет потускнело перед ее блеском. За долгий труд и за долгое терпенье пришли года щедрой отплаты. В Англии успех двух романов вроде "Vanity Fair" и "Pendennis" - есть целое состояние. Кроме денежных выгод, все выгоды общественные выпали на долю Теккерею. Двери первых домов Лондона для него раскрылись настежь; тысячи посетителей теснились на его лекциях по поводу старых юмористов Англии. За популярностью на родине последовала популярность в дальних странах Нового Света. В Америке Теккерея встречали как триумфатора, с постоянным, выдержанным, солидным восторгом. Знаменитая мистрисс Стоу - сочинительница "Хижины дяди Тома", встретила Теккерея в Лондоне, тотчас после его возвращения из Соединенных Штатов. Угрюмый Вэррингтон радостно рассказывал о встречах, ему там сделанных. Америка ему нравилась, о поездке своей он вспоминал с наслаждением. Ледяная броня, заковывавшая это многострадавшее сердце, начинала таять, с каждым днем делаться прозрачнее. Будем ли мы упрекать Теккерея в том, что мизантропическое настроение его таланта во многом изменилось в последние годы; решимся ли мы сетовать за то, что благородная Этель у него сменила Ребекку и благодушный полковник Ньюком стал на место лорда Стейна? Сетования подобного рода были бы неуместны и нелитературны. Во всяком человеке скрыто несколько сил, которые действуют тогда, когда потребность их вызывает, при столкновении с действительностью. При борьбе, при горьких минутах жизни, при труде для насущного хлеба некогда высказаться силам любовно-примирительным, - но отчего же им не пробиться наружу в годы покоя и выстраданного успеха? Разве можно на общую любовь отвечать с тою же строгостью, которая была необходима при общей холодности? Разве честный боец перестает быть честным бойцом, слагая свое оружие и протягивая руку воину, с которым сейчас бился? Разве слава дается нам для того, чтобы пренебрегать ею? Разве люди приходят к своему учителю затем, чтобы слышать из уст его одни вечные укоризны? Этого еще мало. В юмористике или сатирике бывает противна мягкость сердца, - если она высказывается неестественно и приторно; но кто осмелится указать на одну строку неестественную или приторную во всем собрании сочинений Теккерея? Не слабость и не сладость были результатом Теккереевых успехов, как житейских, так и литературных. Где Диккенс отделался не без проигрыша, Теккерей выиграл и выиграл много. Теплый солнечный луч упал на богатую почву, до тех пор не видавшую этих лучей. Все ее богатство вышло наружу непроницаемой могучей тропической растительностью. Благодатными звуками откликнулось любящее сердце сильного, но любящего человека, откликнулось и подарило нам "Ньюкомов", книгу, до этой поры еще не вполне понятую, не вполне оцененную. До сих пор, Теккерей, автор "Пенденниса" и "Ярмарки", являлся нам в виде неоспоримо-сумрачном, но когда солнце взошло и осветило этот сумрак, картина изменилась во многом. Так, какой-нибудь старый, избитый ядрами замок, кажется нам, в час ночи одной унылой грудой развалин, но с восходом радостной зари очи наши проясняются, мы видим стрельчатые окна и хитрые колоннады, массивные башни и грациозные башенки, неприступный редюит в середи здания, верхи церквей и часовен за его стенами. Все твердо и изящно, все полно жизни и силы, даже по обрушенным частям вала ползут и перемешиваются полевые цветы ярких колеров. Есть одна немецкая гравюра, уже много лет покупаемая повсюду в большом изобилии: на ней изображен старый суровый рыцарь в панцыре, у рыцаря на руках маленький ребенок, дергающий грозного воина за его длинный ус. Отец улыбается шалостям малютки, и эта улыбка так трогательна, так прекрасна, так идет его рыцарской перевязи и стальному нагруднику! Успех гравюры весьма понятен - оденьте рыцаря в короткое пальто, навяжите ему на шею узенький черный галстук, - из произведения, полного смысла, выйдет почтенная, но сухая семейная сцена. При чтении "Ньюкомов", и автор, и его главный герой не раз заставляли нас думать о рыцаре с ребенком на руках. И Теккерей, и полковник Ньюком как-то фантастически слились в одно и то же лицо - эти два прямодушных, правдивых неутомимых труженика, строгих по приемам, безгранично любящих по сердцу! Да, роман "Ньюкомы", повторяем мы, еще не понят критиками, еще не оценен по достоинству нашим поколением. Это книга, исполненная теплоты и мудрости; это широкий шаг от отрицания к созданию; это голос сильного человека, достойного быть вождем своих собратий. Любители бесплодного отрицания одни могут восставать на Теккерея, ибо эти люди наиболее наклонны к рутине и, наперекор своим уверениям, глухи ко всякому новому слову. Не для красоты слога поэт передает вам хронику семейства Ньюкомов, не фантастическому миру он поклоняется. Он держится за действительность с той несокрушимой энергией, за которую Монталамберт так недавно хвалил соотечественников Теккерея. Он все сливает, все примиряет, все живет в своем широком миросозерцании. Прежде когда-то Теккерей еще имел вид человека партии - ведь он стоит выше всех партий, и не сам подчиняется им, но заставляет партии себе подчиниться. В его книге нет гнева и пристрастия, - нет преувеличенных утопий и зачерненной действительности. Перед трибуналом романиста равны все его лица, все без исключения - виги и тори, рыцари и фаты, ленивцы и деятели. Все они люди, - с ними надо жить, - на них должно действовать, - их совокупность есть поэзия жизни, вся жизнь, и этого довольно. Автор стоит на высоте и заставляет своего читателя стоять с собой вместе. На этой высоте груди нашей двигаться так легко, - с этой высоты глаза наши видят так далеко! Много грустного, много смешного, много дурного, даже много карикатурного найдете вы в бесчисленных лицах названного нами романа - но зато сколько в нем теплоты с истиной, добра с величием, поэзии с правдой! Во многих ли книгах найдете вы лицо подобное полковнику Ньюкому, баярду современного общества? Не боясь фразы, похожей на парадокс, мы смело назовем честного Томаса Ньюкома достойным братом - Сервантесова Дон-Кихота. И кто посмеется над нашим сравнением, тот только покажет свое непонимание Дон-Кихота. Дон-Кихот, невзирая на свои смешные особенности, есть герой любви и чистоты духа, истинного рыцарства и истинного величия. Недаром старый полковник Томас считал Дон-Кихота совершеннейшим джентльменом! Создавая свой тип доброго и благого человека, Теккерей поступает как всегда - правдиво и без хитростей. Он не боится наделить старого героя всевозможными нравственными совершенствами - надо, чтоб читатель любил, тогда все совершенства будут законны. И читатель любит полковника Ньюкома беспредельной любовью, любит его душу, его длинные усы, его широкие панталоны, его отцовское сердце, его изношенный мундир, его тонкий голос во время пения, его старомодные поклоны, его суждения о старине, - любит его всего, как своего друга и благодетеля. Теккерей... не создает из него Самуила Пикквика (который тоже прекрасен в своем роде). Томас Ньюком говорит и действует от своего лица, без авторских оттенков, без авторских комментариев. Он весь перед вами - вы знаете, что романист любит его также беспредельно, как и вы сами. И есть ли возможность не обожать Томаса Ньюкома, не дивиться ему во всех проявлениях его чистой, праведной жизни? Нас не утомила бы биография Томаса Ньюкома, будь она хотя в тридцати томах. Мы любим его, мы верим в его существование. Джон Говард, Вилльям Шекспир, Томас Ньюком для нас равно живые существа. Как хорош наш старый полковник во всех случаях своей жизни - и перед своим полком на поле чести, и в театре марионеток, посреди ложи, наполненной детьми, с облупленным апельсином в своих воинственных руках, и над колыбелью малютки - сына, и на коленях в часы молитвы, и перед женщиной писательницей на смешном вечере, и в последнем тихом приюте его многотрудной жизни! Кто может не любоваться этим человеком, кто не скажет глядя на него - и я тоже человек, и я вижу в нем моего брата? Так чиста, так мужественна, так благородна жизнь Томаса Ньюкома, что печальное ее окончание не возмущает собой читателя - для подобных людей и скорбь, и предсмертные страдания есть одно величие. Один раз, во время представления "Короля Лира", английская публика возмутилась участью Корделии и некий драматург, по имени Тет, решился состряпать заключительную сцену, в которой меньшая дочь великого страдальца получала всевозможные житейские награды за свою добродетель. И что ж? - та же публика не одобрила изменения, критика, с Эддисоном в голове, признала, что "Король Лир" потерял половину своей прелести! Кроме полковника Томаса, в "Ньюкомах", этой Одиссее современного британского общества, имеются десятки лиц великолепно обрисованных. Между ними одно в особенности поражает читателя своей новостью - Этель Ньюком, племянница нашего Баярда. Это тип смелой, умной, страстной, гордой, испорченной аристократической девушки - тип до сих пор еще никем не очертанный с таким совершенством, как у Теккерея. К этому типу не раз подступались талантливейшие поэты, наблюдательнейшие правописатели, - но всякий раз у них выходило не то, чего должно было ожидать. Иной портил дело, совершенно передаваясь на сторону фешенебельных понятий, другой впадал в дидактику или суровую философию, третий был чересчур щедр на иронию, четвертый просто впадал в сантиментальность. По английским причудам и требованиям, романисты всегда почти выбирают в героини девиц (тем более, что их очень удобно выдать замуж в последней главе); - а между тем английская литература, как и все другие, чрезвычайно бедна персонажами девушек, художественно выполненных. Этель Теккерея есть царица современных девушек, подобно тому, как в романе она является царицей всех вечеров, собраний, и водяных курсов. Ее нельзя не любить и не ненавидеть, она наполняет собой всю историю, от ее первого свидания с дитятей Клэйвом, до тех страниц последней части, когда Этель, возвышенная страданием и вышколенная тяжким житейским опытом, снова вступает во все свои права честной и безукоризненной героини. Созданием Этели Теккерей на веки утвердил за собой славу когда-то украшавшую Бальзака - славу поэта, вполне понимающего женское сердце. Эта Этель, со своей красотою, бойкостью, беспрерывными вспышками против окружающей ее мизерности, с ее преклонением перед предрассудками и знатностью, с ее пылким темпераментом, с ее святою, но худо направленною гордостью, с ее девическим духом противоречия, с ее несложившимися, но заносчивыми понятиями о свете и людях - истинная девушка, стоящая на перекрестке между злом и добром, между героизмом и нравственным падением. Вся история Этели прекрасна и поучительна, - не холодным поучением, из которого не добудешь ничего для жизни, - но поучением разумным, осязательным, легко поверяемым всею нашей жизнью. В наружности и духе теккереевых героев есть нечто смоллетовское. Мы удивляемся, как мог наш романист на своих "Лекциях об Английских Юмористах" так мало говорить о Тобиасе Смоллете, авторе "Родерика Рандома", человеке много жившем, много испытавшем в жизни и глядевшем на жизнь смелыми глазами. Теккереевы женщины идут под пару смоллетовым героиням, - конечно принимая в соображение время и разность силы в обоих писателях. Девушки Смоллета (даже судя о их наружности) всегда высоки, стройны, их глаза глядят бойко и горделиво - они способны на преданность, на страстную любовь; но с ними не совсем удобно глядеть на луну и сантиментальничать по-детски. Шутить с ними стал бы не всякий, хотя сам их творец, повинуясь требованиям века, пытается убедить читателя в том, что его героини - овечки по кротости. Теккерей смелее и откровеннее - его сердце не лежит к вялым куколкам, вроде Розы "Ньюкомов", даже Амелия "Ярмарки Тщеславия" не очень его пленяет - симпатии твердого человека на другой стороне, чего, кажется, доказывать не требуется. Сходясь со Смоллетом в выборе героинь, автор "Пенденниса" идет с ним по одной дороге относительно героев. Оба писателя без ума от веселых, вспыльчивых, шумливых юношей, которым нужно еще много нравственной ломки для того, чтоб установиться и быть способными на прочное счастье. Конечно, герои Смоллета буйнее, чем герои Теккерея, - но не надо забывать: их создали в тот век, когда кулачный бой и разбивание фонарей считались невинными увеселениями. В Клейве Ньюкоме больше доброты, больше рыцарства, нежели в Рендоме и Пиккле; но все три героя, здесь поименованные, равно смелы, равно добры духом и, по своей пылкости, равно способны на правду и на заблуждения. При всех хороших сторонах молодого Клэйва, при всей занимательности его приключений, персонаж доброго художника почти затемнен совершенством другого, второстепенного лица, именно лорда Кью, бывшего жениха Этели. Сам Теккерей, будто опасаясь этого опасного соперничества, поспешил покончить с лордом, наградить его всеми благами, сообщить о его возвращении на добропорядочную стезю, и таким образом уберечь своего главного героя от совместника, все затмевающего собою. Действительно, лорд Фрэнсис Кью, гвардейский кирасирский офицер и шалун старого времени, пленителен до крайности - старик Смоллет из Елисейских полей должен посылать свой привет этому блистательному и неутомимому jeune premier {первый любовник (фр.).} на всех балах, дуэлях, картежных вечерах и холостых пирушках. У лорда Кью все свое - и язык, и воззрения на жизнь, и храбрость, и редкие припадки сплина, мастерски подмеченные автором. Лорд Кью провел свою бурную молодость, блистая и шумя по европейским столицам, никогда не отступая ни перед врагом, ни перед красавицей, ни перед подвигом преданности, ни перед кутежем самым сумасбродным. И, наконец, ему становится скучно. Ум его жаждет чистой любви, спокойствия, правильной жизни, - но сердце, истомленное ранней свободою, уже неспособно к настоящей страсти. Двойственность эта, неминуемое следствие буйной молодости, есть причина тоски, временами нападающей на молодого лорда, тоски, так великолепно описанной во время баденского бала и ссоры с французским бреттером. Вообще этот баденский бал - поэма своего рода, как по широте рассказа, так по мастерскому своду всех страстей, на нем высказавшихся. Чего только не произошло на нем, в каких видах не явились тут все герои романа? Гордый каприз Этели, юношеские страдания Клэйва, спокойное рыцарство лорда Франка, происки ядовитой француженки, безумие вспыльчивого ее обожателя, рулетка, ужин, наконец, катастрофа и вызов - все это растет и разыгрывается само собою, представляя страницу, прямо взятую из житейской трагикомедии. Сознавая значение своих произведений, как настоящих, так и предшествовавших, Теккерей позволяет себе одну особенность рассказа, за которую могут только браться таланты ему подобные, то есть самые первостепенные. В "Ньюкомах" нередко являются лица из "Пенденниса" и "Ярмарки Тщеславия", - сама история Ньюкомов как будто рассказывается от лица коротко нам знакомого Артура Пенденниса. На сцену выходят особы давно нам знакомые и давно нам любезные - и Лаура Пенденнис, и суровый Уаррингтон, неподражаемый майор Пенденнис и лица, связанные с их историей. Мы радуемся их появлению, будто встрече с добрым, никогда не забываемым другом. Бальзак в своей "Человеческой Комедии" действовал подобным образом, и не без успеха; но надо признаться, не всегда появление его героев встречалось нами с такой радостью, как в настоящем случае у Теккерея. Громадностью своего ума Бальзак превосходит Теккерея, но зато далеко отстает от него в истинном творчестве, без которого почти невозможно быть великим писателем. С Растиньяками и Годиссарами нам не трудно, в случае нужды, проститься навеки - сердце наше обливалось кровью, когда мы прощались навеки с Томасом Ньюкомом. И нам отрадно думать, что в скором времени, в будущих теккереевых романах, снова будут, хотя изредка, проходить лица, так дорогие нашему сердцу, лица, когда-то дорогие праведнику Ньюкому, - его гордая племянница Этель, его обожаемый сын, прямодушный художник Клэйв Ньюком. Даже особы второстепенные, смешные, порочные, - не будут нами встречены холодно. Они стоят на своих ногах, они действуют, они истинны, они полны жизни. У них никто не отнимет роли в истинной человеческой комедии, которой первые очерки набросаны Вилльямом Теккереем, самым могучим из художников нашего времени! ...Британская словесность заслуживает изучения... Начиная от Шекспира и кончая Теккереем, история этой словесности представляет нам неразрывную, сжатую цепь замечательных деятелей... ...Немногие из русских читателей подозревают, что... Теккерей, юмор которого весьма напоминает Гука и отчасти Диккенса, принадлежит к фаланге юных талантов в английской словесности. Под знаменами прославленного Диккенса собралась маленькая когорта писателей, которые вводят в современную британскую словесность простоту изложения и ведут отчаянную войну с вычурными страстями, невозможными героями и изысканным слогом. Если б в Англии водились критики, подобные некоторым из наших фельетонистов, критики эти ни на минуту не задумались бы назвать труды Диккенса и родственных ему талантов именем, которое дали они произведениям Гоголя. За идиллическим направлением следует пора трескучих фраз, за фамильными романами идут поэмы мизантропические, за страшными повестями следуют комедии с утрированным остроумием; одна простота и естественность никогда не наскучат. С тех пор, как на сцену английской беллетристики выступили, тому года два, новые и сильные таланты в лице Теккерея (автора "Vanity Fair") и Коррер-Белля (автора "Дженни Эйр" и "Шарлей"), перевес этого направления в английской литературе сделался несомненным, и звезда писателей, подобных Больверу и Геррисону, начала меркнуть окончательно. Повесть Теккерея "Самуил Титмарш и его большой гоггартиевский алмаз" отличается тою привлекательною наивностью и лукавым добродушием, к которым мы уже приучены другими произведениями этого автора. В повести этой описаны похождения молодого ирландского детины, конторщика у какого-то негоцианта, получившего все свое счастье с помощию нелепой старинной булавки, подаренной ему одной из классических ирландских же старух. О "Базаре Житейской Суеты" я еще недавно говорил. Читателям "Современника" роман этот знаком. В "Отечественных Записках" продолжается его печатание. Перевод "Отечественных Записок" принадлежит г. Введенскому, и я так часто хвалил переводы г. Введенского, что теперь с полным беспристрастием могу указать на один недостаток, от которого ему будет нетрудно избавиться. Все мы не раз смеялись метким, забавным, хотя и немного простонародным русским выражениям, которыми г. Введенский, в своем переводе "Домби и Сын", по временам силился передавать бойкий юмор Диккенса. Многие из этих смешных выражений показывали некоторое злоупотребление вкуса, но они были новы, публика наша не читает Диккенса в оригинале, и потому все были довольны странными фразами, смешными прибаутками, которые г. Введенский по временам влагал в уста неустрашимой "Суссанны Ниппер" и "Лапчатого Гуся", которого нос и глаза, в кровавом бою, превращены были в горчичницу и уксусницу. Г. Введенский вдавался по временам в юмор вовсе не английский и не Диккенсовский, его просторечие не всегда льстило щекотливым ушам, но наконец оно было довольно ново, а изящества тут никто не требовал. Один раз можно было перевести английский роман по такой системе, но, взявшись за роман другого писателя, нужно было или бросить совсем прежнюю систему просторечия, или придумать что-нибудь новое. Этого не сделал г. Введенский: он начал переводить Теккерея точно так же, как переводил Диккенса: тот же язык, те же ухватки, тот же юмор; тонкое различие наивного, бесхитростного Теккерея от глубокошутливого Диккенса исчезло совершенно. Потом, г. Введенский уже чересчур часто употребляет просторечие: у него действующие лица не пьют, а запускают за галстук, не дерутся, а кусают друг друга, один господин высокого роста назван долговязый верзила, другой, желая похвалить что-то, употребляет выражение славнецкое дело! Камердинер одного из героев, по словам другого героя, "бестия, требует и пива и вина и котлеток и суплеток. Вальяжный блюдолиз"! Наконец некий набоб Джозеф, одно из лучших лиц романа, в порыве нежных объяснений, называет девицу, в которую он влюблен, душкою и раздуханчиком. Выражения эти довольно смешны, но можно было бы употреблять их пореже. Нынче мы видим в английской публике реакцию в высшей степени отрадную, хотя отчасти и преувеличенную. Тени бедных лекистов, когда-то столь гонимых, вероятно, ликуют в Елисейских полях, наблюдая за возрождением общего уважения к их праху; а поэты и прозаики, когда-то писавшие для одних друзей, нынче видят свои творения прославленными, а славу свою - утвердившеюся на прочном основании. Не более пяти лет тому назад, посвящая второе издание своей "Джен Эйр" автору "Ярмарки Тщеславия", Коррер-Белль так выражался в своем предисловии: "Почему я говорю об этом человеке? Я говорю о нем, читатель, потому, что вижу в нем глубочайший, оригинальнейший ум, еще не вполне признанный современниками, потому что я смотрю на него как на благодетеля общества, потому что еще никто до сих пор не нашел сравнения, способного охарактеризовать этого гениального писателя, не нашел выражения, ясно обозначающего его великие дарования. Теккерея сравнивали с Фильдингом, говорили о его юморе, остроумии, способности смешить. Он похож на Фильдинга так, как орел похож на коршуна. Фильдинг может садиться на падаль, Теккерей к этому не способен. Его остроумие велико, его юмор привлекателен; но и то и другое относится к остальным качествам его гения, как тихая зарница, играющая около краев летнего облака, относится к электрической, смертной искре в его недрах". Не более пяти лет тому назад, этот панегирик, относящийся к весельчаку, трудившемуся в газете "Пунч" и рисовавшему забавные карикатуры, был единогласно осмеян многими критиками, - критиками, которые теперь, менее чем через какие-нибудь пять лет, говорят то же самое, не могут наговориться о теплоте души, о светлой натуре, о глубоком значении Теккерея... Теккерей то же делает для литературы, что и для жизни, осмеивая все поддельное, фальшивое, условное в делах людей, он с двойной силою нападает на все поддельное, фальшивое, условное в словесности. В мелких своих статейках, предназначаемых для шуточного журнала, наш автор так же исправляет нравы, та