Полиция святой инквизиции, монахи, солдаты, жирные горожане, простой народ, ради которого и устраивается сей жуткий спектакль... Девушки с высокими гребнями в волосах подобны подсолнухам на тонких стеблях - яркие цветы, закутанные в траур черных кружев. За ними по пятам целыми стаями следуют франты, звеня шпагами, бросают к ногам красавиц цветы и слова восхищения. Крестьяне расположились лагерем на ступенях храмов и дворцов, бродячие псы вертятся у них под ногами. У колонн на ступенях родового дворца стоят донья Херонима и Мигель, окруженные телохранителями; тут же их дворецкий Висенте. Толпа теснится к ним вплотную. Узкая улица тонет во мраке, гудит тысячеголосым нетерпением. Вот хлынул в улицу гром барабанов - темнее ночи, печальнее плача. Ра-та, ра-та, там. Ра-та, там. Вспыхнули факелы на фоне черного неба, обрисовав очертания огромного креста, несомого во главе процессии кающихся. Смолкли барабаны, и зазвучал хор монахов: "Miserere nobis, Domine!"* ______________ * Помилуй нас, господи! (лат.). Явление первое: повозка с изваянием Мадонны. Толпа падает на колени. Благоухание льется с цветов жасмина, осыпавших статую святой девы. Во всей своей чудовищности развертывается волнующее зрелище: ряды монахов, чад факелов, давящее молчание и распятый спаситель, из ран которого стекает почерневшая кровь. Следом, под своими хоругвями, идут члены святых братств - в белых, коричневых, черных рясах с капюшонами, - несут в руках зажженные свечи. При виде этих смутных фигур в остроконечных колпаках с черными отверстиями для глаз у Мигеля перехватило дыхание. Фигуры без лиц, без ртов, без лбов - только глазницы над раскачивающимися в такт шагов призрачными скелетами в саванах... Гремит в пространстве ночи хор кающихся: - Отпусти нам грехи наши, господи!.. Медленно бредут эти безликие чудовища, неся на плечах бремя своих прегрешений. Голоса их глухи, словно голоса мертвецов, - они льются вдоль улицы, не рождая эха, и у зрителей спирает дыхание. - Помни всяк, что прах еси и в прах обратишься! Мигель дышит хрипло, в горле его пустыня. Какой ужас - разглядеть под розовым лицом ощеренные зубы смерти, под улыбкой - загробный оскал! Тело становится тенью, плоть рассыпается в прах, и ветер развеивает его во все стороны... Увянут, опадут лепестки цветов, деревья сгниют и повалятся, слова растают в воздухе. Ничто. Жизнь? Зарождение, рост, цветение, плод, увядание, гибель. И все же - год за годом бросают в землю зерно! И все же - не перестают рождаться люди! Жизнь неистребима! На дне того, что длится, - но что же длится, кроме тебя, о боже строгий! - черная тьма, шаткие тени с пустыми глазницами, жалобы, плач и бледное пламя свечей... Новые и новые ряды проходят улицей, несут святые мощи, у пояса кающихся - огромные четки, на устах - жалобные псалмы, - идут обнаженные по пояс, стегая друг друга розгами. - Укрепи меня, господи, в покаянии моем! Приближаются осужденные святой инквизицией - обреченные костру. Они идут, окруженные стражей; цепи на их ногах, на руках - оковы. Одеты они в санбенито - позорные желто-красные одежды смертников. Впереди - еретики, читавшие и укрывавшие запрещенные книги. Они двигаются равнодушно, упорно глядя себе под ноги, не поднимая голов - словно глухие, словно лишенные чувства. За ними - два изможденных крестьянина, посягнувших с голодухи на оливы самого епископа. В повозке палача везут женщину - волосы ее всклокочены, платье изодрано. Воздев скованные руки, она рыдает: - Детей отняли, мужа замучили, палачи вы, не христиане! - Барабаны! - звучит приказ. Но высокий голос женщины взлетает выше глухой барабанной дроби, он как крик подстреленной птицы: - Днем и ночью били меня железными прутьями, выжгли глаза, раскаленные гвозди вбивали мне в бок, волосы рвали... Голос слабеет, удаляясь, - вот заглушили его барабаны. - В чем провинилась эта женщина? - спрашивает обрюзгший горожанин, стоящий в толпе. - Кто-то донес на нее, обвинив в заговоре против святой церкви, - объясняет низкорослый человечек... - Проклятые гниды, эти шпионы, - злобно ворчит горожанин. - Сжечь бы их самих! Скажите, сеньор, не прав я? - Всяк зарабатывает как может, - уклончиво отвечает человечек. - Как? Ты заступаешься за шпионов? - изумляется горожанин. - Может, и ты такой же? Эх, болтаю я... Толстяк попытался отойти от опасного соседа, но толпа так густа, что ему не сдвинуться с места. На следующей повозке - стройная фигурка. Девичье лицо сияет юностью. Кольца волос прихотливо обрамляют лоб, в глазах - ночь, черная, как блестящее вороново крыло. Это Дора, самая красивая цыганка Трианы. Pactus diabolicus - сожительствовала с дьяволом. - А у сеньора сатаны губа не дура, - бормочет толстый горожанин. - В жизни не видел более прекрасного создания. Взгляните на шею - стройна, как у лебедя, ей-богу, я и сам бы не отказался... - Ваша милость забывает, что вожделеть к еретичке - тоже ересь, - хихикнул человечек. Горожанин испуганно: - Да черт с ней! Отдалась дьяволу, так пусть идет к нему... Цыганка гордо несет свою голову, под рваным санбенито вырисовывается великолепная грудь. Иезуиты, сопровождающие повозку, смотрят на нее змеиным взглядом и, прикрывая глаза, хрипло выкрикивают: - Молись, блудодейка! Наложница сатаны не слушает каркающие голоса, глазами она ищет кого-то в толпе. Быть может, возлюбленного, чтобы в последний раз обратить к нему белозубую улыбку? Мутнеют взоры мужчин - воображение их рисует такие картины, которые привели бы их на костер, умей святая инквизиция читать мысли. Тучные горожанки от зависти кусают губы, призывая огонь и серу на гордую голову девушки. За цыганкой везут старого еврея. Он стоит в повозке, скрестив руки на груди, и губы его шевелятся - он ведет беседу с кем-то в вышине небес. Голос его тих, далек от земли - голос одиноких шатров и пустыни, где ничто не растет, ничто не шелестит, не пахнет, где сидит у горизонта неподвижная мысль, неподвижный и вечный взгляд: - Вложи персты в раны мои, господи. Зри мою грудь, прожженную насквозь, мои болячки и язвы мои. Суди моих палачей, Адонаи! - Повесить еврея! - раздаются голоса. - Ты не стоишь даже пламени! Мигель бледен, сердце его замирает в страхе. Сколь могуществен господь! Сколь строг он и свиреп... И безжалостен! Никто не уйдет от гнева его. Нет укрытия от его очей, нет спасения от его десницы, нет такого места, куда не достигал бы его бич. В следующей повозке - дородный мужчина. Ах, это тот работорговец с постоялого двора "У святых братьев", Мигель узнает его, это дон Эмилио Барадон! В этот миг процессия приостановилась, и осужденный увидел Мигеля, протянул к нему скованные руки, закричал: - Ваша милость! Вы узнали меня! Я Эмилио Барадон, вспомните постоялый двор в Бренесе! Крыса, которая убежала тогда, оговорила меня, все отобрали, мои корабли, мои дома... - Молчать! - крикнула стража. - Я не виновен! Заступитесь! Сердце Мигеля дрожит, как осиновый лист, но пересохшее горло не в силах издать ни звука. - Не отрекайтесь от меня, дон Мигель! Что же вы молчите? Спасением души вашей заклинаю - помогите!.. Забили барабаны, и толпа заслонила осужденного. - Кто это был? - строго спрашивает донья Херонима в ужасе, что осужденный инквизицией молит о помощи ее сына. - Это дон Эмилио, матушка, - лепечет Мигель, - в Бренесе, помнишь? Богатый купец и... Он не договорил. Глаза его вышли из орбит. В повозке палача показался перевозчик Себастиан, подданный его отца и друг Грегорио. - Матушка! - в ужасе закричал Мигель. - Это ведь Себастиан! Наш перевозчик! За что такого хорошего... Мать зажала сыну рот. Себастиан, которого любит вся долина Гвадалквивира от Севильи до Альмодовара за честность и доброе сердце, стоит, осужденный, в повозке и молча, без единого движения, вперяет укоризненный взгляд в донью Херониму. Его обвинили в еретических речах. Грегорио долго просил за него дона Томаса и его супругу - напрасно. Дон Томас, как все, боится вмешиваться в дела святой инквизиции, донья Херонима тем более. Монах сумел передать весточку об этом в темницу Себастиану, вот почему он молчит теперь, только мирный, добрый взгляд его укоряет... Мигель вырвался из рук матери. - Себастиан! - кричит он. - Сжечь тебя! Но этого не может быть! Матушка, матушка, помоги ему! Спаси его! Что они все без него будут делать? Скорей, скорее же!.. - Молчи! - строго приказывает мать. - Домой, сейчас же домой! Скрылся из глаз Себастиан. Зловеще стучат барабаны. Мигель падает без сознания, его уносят в дом. Пока призванный, врач приводит мальчика в чувство ароматическими солями, по улицам города тянутся все новые и новые повозки с людьми, которых ждет пламя костра. Ужасное шествие закончилось. - Великолепно, правда? - потирает руки низкорослый человечек, и его змеиные глазки алчно скользят по перстням толстого горожанина. - Не пойти ли нам по этому случаю выпить, ваша милость? - Отчего же? - соглашается толстяк, но тотчас спохватился - этот человечек с лисьей физиономией и подлым выражением опасен своей болтливостью - и замахал руками. - Ах я дурень! Вот дырявая память! Ваша милость извинит меня, я должен зайти к больному родственнику. Жаль, а то бы я с удовольствием осушил бокал-другой! Человек-лиса смотрит в ту сторону, в которую толстяк махнул рукой, и подхватывает: - Так вам за реку? В Триану? Прекрасно! Мне туда же... - В какую там Триану, - с трудом выговаривает толстяк, в мозгу его от страха уже черти пляшут - он не знает, как ему избавиться от этой пиявки, от этого вампира в образе ищейки... Чтоб скрыть свою растерянность, он принимается зажигать фонарь, но рука его дрожит, и кресало не сразу попадает по кремню. - Мне как раз в обратную сторону. Сожалею, что буду лишен вашего общества. Но мне пора - тороплюсь... Бог с вами, милостивый сеньор. Толстяк ринулся со ступенек, как отчаявшийся - в пропасть, он проталкивается, продирается сквозь толпу, но увы - тощий призрак легко скользит в толчее по пятам своей жертвы, не упуская из виду огонек ее фонаря. Ночные сторожа трубят четвертый час после заката, солдаты запирают на ночь улицы тяжелыми цепями. Мигель, распростертый на своем ложе, смотрит в лепной потолок - на нем рельефно изображены плоды андалузской земли. Воображение мальчика превращает густое переплетение виноградных лоз во вздутые жилы на телах пытаемых; виноградные гроздья - это куча вырванных человеческих глаз, дыня - череп, с которого содрали кожу, а хвостик дыни - гвоздь, забитый в череп... В окна вливается воздух, горячий, как кипящее масло. Тени мертвых парят над Мигелем, реют во мраке, и нет им ни утешения, ни надежды. Дымится лужа крови, и языки пламени лижут тела грешников. Стонет Мигель, всхлипывает, и зубы его стучат в лихорадке. Лекарь поставил пиявки на виски мальчика. - Что сделать мне, господи, чтобы спастись от этих мук? - рыдает Мигель. Плач приносит ему облегчение и сон. Мать увозит сына в Маньяру. - Матушка, я повинуюсь тебе! - обещает он, судорожно стискивая руку матери. Он бледен от волнения, от неистовой силы решения. - Буду служить только богу! Клянусь тебе - сделаюсь священником, слугою божиим! Мальчик, истомленный, опускается на сиденье, карета с гербом Маньяра, покачиваясь, катится к северу по королевской дороге, а донья Херонима тайком утирает радостные слезы. x x x - Обручаюсь вам, донья Бланка, и подтверждаю торжественной клятвой, что, кроме бога и короля, принадлежу и до гроба буду принадлежать только вам, - говорит герцог де Санта Клара, преклонив колено перед девушкой. - Обручаюсь вам, дон Мануэль, - потупив очи, откликается Бланка. - Я хочу быть хранительницей вашего дома, хранительницей огня в вашем очаге. - Да поможет нам в этом господь бог! В тот вечер, в начале декабря 1640 года, пылал огнями бесчисленных факелов летний замок дона Томаса на берегу реки. Тяжелые ароматы, гирлянды роз покачиваются на легком ветерке, реют веера, подобные пестрым бабочкам, пряча и открывая женские улыбки. Кружево мантилий, кружево льстивых слов, путаница звезд на низком небосклоне и путаница галантных речей, цветы в волосах и на персях, золото тугих корсажей, душное дыхание ночи, тяжелое дыхание двуногих животных... Взгремели гитары, приглашая к танцу. Мигель с Трифоном гуляют по берегу. - Имя этой звезды - Альдебаран? Падре Грегорио говорит - красивые названия придумали поэты. - Нет, ваша милость, - хмурится Трифон. - Поэты - люди, отягченные грехами. Их речь - язык сатаны. Говорят о цветке, а думают о женских устах. Расписывают нежное чувство, а подразумевают непристойность. Остерегайтесь поэтов, дон Мигель. Моя бы власть - смел бы с лица земли все эти грешные стихи о любви. - Но ведь и святой Франциск писал о любви... - Да! - воскликнул Трифон. - А кто поручится, что и в его молитвах, под покровом святого вдохновения, не скрываются помыслы о женщине? - Падре! - изумился Мигель. - Вы сомневаетесь даже в святом Франциске? Желчь разлилась по лицу Трифона, окрасив его неестественной бледностью; под кожей скул перекатываются желваки, голос срывается от страстности: - Да, сомневаюсь! Нам известна его жизнь. Кто единожды приблизился к женщине, кто хоть взглядом обнимал бока ее, кто вдохнул дыхание ее - тот отравил свою душу до конца дней. И хотя бы он ночи напролет бичевал свое тело - он лжет, лжет и будет лгать, ибо кто обжегся этим пламенем, погиб навеки, и продан дьяволу, и слово "любовь" в его устах означает - грех. Трифон прислонился к платану, плечи у него опустились, как у человека, внутри которого все выгорело. Видит Мигель - на лбу священника выступил пот, как на лбу умирающего, а в воспаленных глазах мальчик увидел пустыню. - Нет на свете чистой любви. То, что называют любовью, всего лишь похоть, инстинкт, влекущий мужчину к нечистому совокуплению с женщиной. Как у животных, так и у людей: все, что называют любовью, вертится вокруг пола, - пламенно продолжает Трифон. Мигель слушает в ужасе. Значит, нет чистой любви, кроме любви к богу? Все - только грязь, непристойность, грех? И нельзя любить женщину, не испытывая чувства отвращения? Ужасно. Вся мыслимая красота любви - ложь, падение, греховность - не более! Священник поднял глаза к замку, словно парящему на волнах гитарного звона, и вновь прорывается его фанатическая ненависть: - Танцы! Сети дьявола! Вы видите эту пару? Он нашептывает ей ласковые слова. Смотрит на нее алчно, как хищник на добычу. Соблазняет. А она прячет под веером улыбку шлюхи, вожделеющей нечистого соития... - Нет, нет, падре, она улыбается, правда, но в этом ведь нет ничего дурного. Она улыбается ему нежно, как дитя. - Притворство! Фальшь! - скрипит зубами Трифон. - О, эти хищные обольстительницы, прекрасные, как цветы! Столетние распутницы с детскими глазами! Гнезда блуда, прикрытые кружевами! Помните, дон Мигель, - лучше не жить, чем жить в соблазне и грехе! Ночь так горяча, что можно лишиться чувств. Всеми порами впитывает Мигель это знойное дыхание ночи, оно пригнетает его к земле силой странной, первобытной красоты. Но слова Трифона перебивают запахи земли и прорастающих семян. Столетние распутницы, кучи падали, повозки палачей - miserere nobis, Domine! Мигель мечется между землей и небом, между благоуханной духотой ночи и леденящей атмосферой чистоты и аскетизма. Грех. Соблазн. Ловушка. - Можно ли, падре, избежать соблазна? - тихо спрашивает он. Трифон прожигает взглядом душу мальчика, омраченную чадным дымом представлений о временных и вечных карах, и отвечает словами Евангелия от Матфея: - Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя. Ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну. Трифон осеняет крестом голову Мигеля и быстро уходит. Мигель возвращается к летнему замку. Душа его в смятении. Он расколот надвое. Ибо та девушка наверху, на террасе, - его сестра Бланка. С террасы долетают до Мигеля тихие слова мужчины: - Мне кажется, будто солнце само спустилось в ваши волосы, донья Бланка. Тихий смех отвечает, манит. Это смех Бланки - и в то же время какой-то иной, Мигель никогда не слышал такого - это придушенный, огрубленный смех. - Загляните в глаза мне, Бланка! - шепчет мужчина. - Лицо ваше ясно, как солнечный день, глаза мои переполнены вашей белизной, ваши ладони мягки и теплы, как лебяжий пух... Лебедь! У Мигеля потемнело в глазах. Лебедь. Соблазн. Дьявольское наваждение. Прекрасная маска греха. Лицо Бланки - тоже маска греха. В смехе ее визжит похоть, скрипит бесстыдство. Губы ее расселись, как края раны, и источают ядовитый смех, он липнет к ушам, словно ил и болотная грязь... Мерзко видеть сестру столь низко, у самой земли. Дьявол нашептывает ей в уши, подсказывает греховные желания, чувственность придавливает ее к земле, как нога - червя. Как она отвратительна в своей жаркой страсти, как стыдно за нее! Духота ночи сгущается - уже нечем дышать. Мигель, с душою, отравленной словами Трифона, ловит ртом воздух, и вдруг бегом бросается на террасу. Он ищет мать, которая, конечно, томится страхом и неуверенностью. Мигель бежит к ней, как к святой. Но мать в это время танцует, улыбаясь - пусть только из вежливости, - речам своего кавалера. Мигель стиснул кулаки, слезы выступили у него на глазах. Лучше не жить, чем жить в соблазне и грехе! Мигель бежит в ночь, вставшую на границе дня, в который Трифон отравил детскую душу своею ненавистью к жизни. x x x Он бежал, куда глаза глядят, и вот увидел себя на берегу, напротив островка, на котором в гордом одиночестве живет лебедь. Сбросив платье, Мигель переплыл на островок. Вот она, вот спит величавая птица, подобная белой невесте, такая чистая в своем одиночестве над зеленой водой. "Ваши ладони мягки и теплы, как лебяжий пух..." Проклятая нежность, проклятое тепло, проклятый символ греха! Ах, лучше бы Бланке не жить, и лучше бы мне не видеть тени желания на ее лице, лучше ослепнуть мне, не существовать! Вода глубока и безмолвна. Сомкнется беззвучно надо мной. Но богу это не угодно. Он карает самоубийство. Убить сестру? Нет, нет, эта вина еще тяжелее... Но как вытравить из души образ, наполняющий меня отвращением? Как одолеть дьявола, чья ухмылка чудится мне в цветах, в ароматах, ночной духоте, перьях лебедя... О, лебедь! Бесстыдная птица, нежная плоть греха, искусительница, подосланная дьяволом! Уничтожить все, что меня соблазняет, унижает, отвращает от бога душу мою, которая жаждет быть чистой... Как мерзко развалился, бесстыжий, как непристойно, как пронизано лунным сиянием его белое оперение, как манит оно и притягивает руку мою - погладить! Нет, нет, не стану я гладить тебя, я уже не ребенок, я - мужчина и знаю, чего хочу, знаю свою цель. Никогда больше не будешь ты соблазнять меня и дразнить мои чувства... Мигель набросился на лебедя - сухо хрустнула стройная шея, поникла гордая голова птицы. Стоит Мигель над мертвым лебедем и не радуется своей победе. Вот убил я то, что меня искушало. И что же? Почему, убив лебедя, я не убил в себе женщину? Жена, жена - это слово, этот образ, это тлетворное видение по-прежнему со мной. Оно со мной, и оно сильнее, чем прежде. Напрасно убил я, и пепла полна моя душа. Горечью обметало язык, и он иссыхает у источника новой боли. Боли от мысли, что, пока я жив, не одолеть мне дьявола. Его устроения старше земли под моими ногами, силы его владеют миром, он дает законы, по которым мне жить, хочу я того или нет. Двенадцать созвездий, двенадцать апостолов, и ты, господи, надо всем. Ты, носящийся в облаке над водами, сходящий на землю в столпе дыма, ты, переливающий моря и передвигающий горы, ты вечно против всех человеческих устремлений. Никто никогда не собьет оковы, которыми сковала земля человека с самого его рождения. Одинокий, со слабой волей, я буду носиться по волнам жизни, бросаемый силами, могущественнее которых одна лишь смерть. Суета сует и всяческая суета. Лицом в траву упал Мигель и горько заплакал. Впиваясь пальцами в землю, рыдал он на ее лоне. Природу тем временем объял глубокий мир. Светит луна, как лампада в безветрии - мирное око, излучающее серебряное спокойствие, и ночь матерински гладит пылающие виски Мигеля. Великая добрая мать ласкает свое дитя. И слезы вымывают боль, и в плаче смягчается жжение раны, и лоно земли заглушает рыдание мальчика. Таким нашел его Грегорио - лежащим ничком на земле и плачущим; а рядом с ним - мертвого лебедя. - Что ты делаешь здесь ночью, сынок? А что с лебедем? Он мертв? Плачешь по нем? Мертв... Бедный лебедь! Что с ним случилось? Неужели кто-нибудь убил его? Медленно оторвал мальчик голову от земли, медленно поднял глаза на монаха. - Я убил его, падре. Грегорио с трудом удерживается от смеха. Чтоб Мигель, да убил? О нет! Но какое постаревшее у тебя лицо, сколько на нем морщин, душа моя! По этому лицу понял монах, что Мигель говорит серьезно. Нежно погладил он мокрые щеки мальчика. - Значит, ты убил его, Мигель, - произносит он так нежно, словно перевязывает рану. - Ты сделал это не из каприза, не из своеволия. Я тебя знаю. Должно быть, что-то мучило тебя, что-то заставило тебя это сделать. Легче ли стало тебе теперь? - Падре, падре! - И мальчик снова разразился рыданиями. - Ну, хватит, хватит плакать, деточка. Я тебя понимаю. Перелилась в тебя чья-то ненависть, затопила душу твою, и не мог ты дышать. - Да, да!.. - всхлипывает Мигель. - Ты ведь освободиться хотел? - Да, да, падре... - Понимаю... - А голос монаха, как теплое молоко для пересохшей гортани. - Насилием не достичь столь высоких благ, как мир и покой. Только варвар идет к цели по крови. Убивать, Мигель, - не хорошее дело. Бог даровал жизнь комару, человеку, червю и лебедю. И даже у человека нет права отнимать чью бы то ни было жизнь. Убивая ядовитую змею или назойливого овода, ты защищаешь свою жизнь или свое здоровье. Но убить безобидную птицу? Уничтожить такую красоту?.. - Она искушала меня! - оправдывается Мигель. - Дьявол послал ее мне, соблазняя гладить ее перья, а я от этого испытывал греховное наслаждение... - Если бы наслаждение было таким уж греховным, господь не дал бы нам познать его. Думаешь, бог сотворил мужчину и женщину для того лишь, чтобы они постоянно видели грех во всем, что несет нам жизнь? Ты сам усматриваешь в этом грех или тебе кто-то подсказал? Не отвечай. Я знаю, кто это сделал. И знаю почему. Смотри, как недостойно ты поступил. Чьи-то опрометчивые и коварные слова заставили тебя забыть, что жизнь кипит везде и будет кипеть вечно. Ты погубил одного лебедя - а их родится сотня, на радость нашим взорам, ради красоты или ради соблазна, как ты говоришь. Или взгляни на луну, на эту лампаду лампад, - она сияет по-прежнему, она не зашла за тучи, ее нисколько не омрачила твоя злополучная борьба: весело плывет она средь звездного муравейника, и ночь прекрасна, как спящее дитя. Один ты терзаешься угрызениями совести оттого, что совершил зло. Знаю, ты уже раскаиваешься, потому что любил лебедя... - Но любовь, - возражает мальчик, памятуя слова Трифона, - любовь ведь грех... - Любовь, - перебил его монах, и голос его прозвучал с такой силой, какой доселе не слышал Мигель, - любовь священна. Мы родимся только для любви. Живем только для нее. На любви стоит мир. Если не будет любви - не будет ничего, мой мальчик. Любить человека, любить людей - величайший дар божий. О, если б ты умел любить так, чтоб насытилась не только плоть твоя, но и чувства, и разум! x x x Последний перед рождеством урок Трифона из святого вероучения окончен. Трифон, ревностный сын Лойолова братства, похож на скорпиона, которого андалузские дети убивают камнями и палками, страшась его клешней и особенно ядовитого жала. Трифон сжимает своими клешнями душу мальчика, и глаза его страшнее скорпионова жала. Он задал Мигелю на рождество столько уроков, чтоб ни на что другое у того не осталось времени. Но Мигель не думает сейчас об уроках. - Сегодня за обедом отец говорил, что мы потеряли Португалию, ваше преподобие. И что король наш вряд ли вернет себе эту землю. Отчего так случилось? Иезуит распалился: - Наглость народа безгранична, дон Мигель. Мятежность подданных не может не ужасать богобоязненную душу. Чернь поднялась и силой ворвалась в королевский дворец в Лиссабоне! Напала на наших солдат и изгнала их из португальской провинции! И Иоанн Браганцский короновался вопреки воле нашего государя. Ужас! Ужас! - Но почему так произошло, ваше преподобие? Трифон впился взглядом в глаза юноши. - Безбожие в народе, нашептывания еретиков, распространение мятежных грамот - а они тайно появляются и в наших ближайших окрестностях, - вот причины! Грешный люд бунтует против власти, поставленной над ним самим богом! "Кесарю кесарево, богу богово!" Будь народ покорен своим господам - ничего бы такого не было. Мигель не спрашивал более. Задумчиво смотрел он в окно на дерево померанца, на котором зрел второй златобагряный урожай. Трифон, выходя, столкнулся с Грегорио и пропустил мимо ушей его приветствие, только смерил монаха ненавидящим взглядом. Грегорио же, подойдя к Мигелю, погладил его по задумчивому лицу: - Тебя опять что-то мучит, Мигелито? - Я спрашивал падре Трифона, отчего наше королевство потеряло Португалию. Монах тихонько засмеялся: - Оттого, что безбожный народ, подстрекаемый еретическими и мятежными негодяями и грамотами, взбунтовался и восстал на богом данных повелителей... Мигель в изумлении смотрит на старика: - О падре, вы ведь не подслушивали за дверью! Так мог поступить падре Трифон, но не вы... Монах ласково погладил мальчика: - Ты сообразителен, и ты прав. Я и впрямь не стал бы подслушивать под дверью. Просто я хорошо знаю Трифона и его мысли. - Он ответил мне буквально теми же самыми словами, падре. Скажите - это правда? Грегорио сел, привлек мальчика к себе и серьезно заговорил: - Нет, Мигелито. Правда в другом. И ты уже достаточно взрослый и умный, чтоб узнать ее. Народное восстание в Каталонии длится уже полгода, и один бог знает, когда там все кончится. Там льется много крови, сын мой. А человеческая кровь - драгоценнейший сок... Но она должна, должна проливаться. Видишь ли, народ слишком угнетен. Что же касается Португалии... Наш всесильный Оливарес грабил португальцев, выжимал из них все что мог - и вот теперь там голод и нищета. Недавно и у нас неподалеку взбунтовался народ. Да ты хорошо знаешь... Удивишься ли ты, если войдешь в их лачуги и увидишь, как они живут? Теперь, когда бунт подавлен, им стало еще хуже... - Но насилие... - возразил было Мигель. - А разве в Страстную пятницу в Севилье ты не видел насилия сильных над бессильными? Не видел, как везли на казнь перевозчика Себастиана? Сам даже заболел от этого... Мигель вздрогнул, но время уже стерло остроту воспоминания. И молодой господин Маньяры вскипел: - Народ должен подчиняться властям! Святая церковь... Старик покачал седой головой: - Во времена первых христиан, вскоре после мученической кончины Иисуса Христа, в общине его все были равны. Так бы следовало быть и ныне, мой мальчик. Мигель отступил на шаг, пораженный, взглянул на монаха: - И это, падре, вы говорите мне? Мне, графу Маньяра, отец которого владеет тысячами душ? И это я должен быть равен Али, Педро, Агриппине... Грегорио усмехнулся: - Надо бы, да знаю, не бывать тому! - И уже серьезным тоном добавил. - Я бы только хотел, чтобы ты всегда видел в них людей, сотворенных по образу божию, и не тиранил бы их ни работой, ни кнутом... - Я - кнутом?! - прорвалась гордость Мигеля, пробужденная в нем тайным чтением рыцарских романов. - Никогда! Я - дворянин! - Не люблю гордыню, но в данном случае она уместна, - молвил Грегорио. - А теперь примемся за греческий - хочешь? Мигель молчит, пристально смотрит на монаха. И говорит потом: - Ничего я этого не понимаю, падре. И вас не понимаю. Мне казалось - вы любите меня... Старик встал, взял в ладони голову мальчика и поцеловал его в лоб. - Люблю, Мигелито! Люблю, как любил бы родного сына. Никогда не сомневайся в этом... Мигель отвел его руки: - И при всем том вы - недруг отца! Скажите - когда недавно в пяти поместьях моего отца взбунтовались люди, вы ведь знали об этом? Вы... быть может... сами их подстрекали? Монах грустно смотрит Мигелю в глаза - а они горят, как два огонька, - и не отвечает. - Вы молчите! Вы всегда на их стороне против отца! Глубоко вздохнув, кивнул монах. Мигель отступил еще дальше - теперь в его глазах сверкает гнев. - Эх, сынок, в общинах первых христиан были люди не беднее твоего отца. И они продали все, чем владели, а деньги роздали тем, кто нуждался. Вот какова христианская любовь, малыш. Мигель опешил. - И вы хотели бы, чтоб и мой отец все роздал... Рассмеялся Грегорио: - Хотел бы, да знаю, хотение мое ничего не значит! - И серьезно добавил. - Мне важна твоя судьба. Ты - не такой, как отец. У тебя нежное сердце... Ты мог бы многое людям... Властный жест Мигеля заставил его замолчать. Юный граф решительно отвергает слова монаха: - Я никогда ничего не стану продавать. Я дворянин, а не торговец! И никогда не стану раздавать добро - я не податель милостыни! - Ну, впереди еще много дней, - спокойно возражает монах. - И все-таки тебе приятно быть со мной, Мигель. - Да, - тихо соглашается мальчик, краснея. - Не стыдись этого. Чувство - это цветенье сердца. Меня же, слава господу в вышних, многие любят. И большая моя в том радость, сынок, что и ты тоже. Они засели за греческих философов, и хорошо им вместе, но не чуют они, что скоро пути их разойдутся. x x x Слева сидит Трифон, справа - мать. Между ними - Распятый. На перепутье скорби, стыда и раскаяния стоит перед ними Мигель, словно прутик на ветру, ибо весть о гибели лебедя дошла до господских ушей. Куда обратить лицо, искаженное стыдом? - Жестокое дело - убить божью тварь, - звучит слева холодный голос. - Ты жестокий мальчик, если смог убить такую прекрасную птицу, - доносится справа. - За что ты убил? - разом справа и слева. - Я раскаиваюсь, раскаиваюсь! - в отчаянии плачет допрашиваемый. - Падре Грегорио сердится на меня, я знаю, он сердится, хотя и говорит, что нет... Он никогда не простит мне этого позорного поступка... - Прощает даже бог, - внезапно смягчается голос слева, - не только человек... Трифон в недоумении: как же это Грегорио оказался на той же чаше весов, что и я? И Трифон продолжает донимать ученика: - Так за что же ты убил? - Меня так притягивало его мягкое, теплое оперение, я всегда дрожал, когда гладил его, и я подумал, что это - искушение, оно напоминало мне ладонь... Все разом выворачивается наизнанку. - Так вот почему ты убил? - Слева и справа глубокое изумление. - Да, да, - плачет виновный, - но я раскаиваюсь! Господи, ты видишь, как мне жаль... - Не раскаивайся! - голос слева. - Ты хорошо сделал! - вторит голос справа. Широко открыв глаза, Мигель лепечет: - Как - вы одобряете?.. - Да. Ибо если ты убил, чтобы устранить соблазн, то ты сделал это ради спасения души. - Знал ли падре Грегорио, почему ты убил лебедя? - спрашивает Трифон змеиным языком. - Знал. - И Мигель тут же догадывается, что сказал нечто во вред монаху. - Нет, не знал! - поспешно отрицает он. - Не знал! Кажется, я не говорил ему причины... - Довольно. Этого хватит. - Ледяной тон слева. - Ты можешь идти, - говорит мать, и Мигель выходит. Священник поднялся с места и разразился речью. Он подчеркивает, сколь пагубно влияние Грегорио на Душу мальчика, напоминает, какие еретические разговоры ведет этот язычник, который за ширмой коварных философских учений скрывает мятежный дух, искореняя в сердце и мыслях Мигеля светлый дар божьей милости... В тот же вечер донья Херонима заставила мужа изгнать Грегорио из Маньяры. Напрасно дон Томас защищал монаха, упирая на те успехи, которые показывает сын в предметах, преподаваемых Грегорио. - Язычник, созревший для святой инквизиции, не должен портить моего сына. К тому же у меня есть точные сведения, что Грегорио - бунтовщик. Он подстрекает против вас ваших же подданных, а вы и понятия о том не имеете, - бросает донья Херонима. - Вы пригрели змею на груди. Уберите его немедленно, дон Томас. Граф, взвесив это обвинение, изрек: - Он уйдет. x x x Свеча на мраморной столешнице доживает свой век, растопленный воск стекает, обнажается фитиль, и восковые слезы скатываются на подсвечник, застывая на холодном серебре. За Столом сидит дон Томас, растерянно поглаживая свою бородку, - он знает, что в лице Грегорио теряет союзника в борьбе за будущее сына; а монах стоит перед ним. Свет надает на лицо капуцина снизу, от этого подбородок его кажется массивнее, нос увеличился, а все, что расплывчато на его лице, как бы отступило на задний план. - ...мне ничего не остается, падре, как поблагодарить за все заботы о моем сыне и проститься с тобою. - Ваша милость мной недовольна? - тихо спрашивает монах. - Нет, нет, приятель, - живо возразил было Томас, и вдруг осекся, вспомнив, что Грегорио бунтовщик, и продолжал уже сухо. - Мигель делал успехи под твоим руководством, но... некоторые обстоятельства. Вот возьми, падре. Монах равнодушно посмотрел на кошелек, в котором зазвенело золото, и не протянул к нему руки. - Понимаю. Мне следует лишь четыре дублона за последний месяц. - Прими это от меня на добрую память. Монах взял кошелек и опустил его в свою суму - вспомнил о своих друзьях, работниках. - Дозволено ли мне перед уходом поклониться ее милости? - К сожалению, супруга моя нездорова, - смущенно отвечал дон Томас. - А проститься с Мигелем можно? Дон Томас угрюмо уставился на пламя свечи и промолчал. - Понимаю, - тихо повторил монах. - Теперь я уже все понял Передайте же привет от меня Мигелю, ваша милость. Он вышел во двор; горечь и сожаление охватили его. В голове у него пустыня, где не родится мысль. Одна пустота зияет там, глухая, немая, бесцветная пустота. А сердце сжимает боль. Грегорио обнял Али, Петронила подставила ему щеку, мокрую от слез, и монах, отягченный горем, унижением, жалостью и бутылкой вина, пошел со двора, где воцарилась печаль. Он двинулся к Гвадалквивиру. x x x Тихо струится река в облачных пеленах, отражающихся на ее челе, тихо струится она, мурлыча старую песню. Сидит Грегорио на прибрежном камне, и в испарениях, встающих над водой, чудится ему лицо Мигеля. - Ах ты, мой сынок, - ласково обращается он к видению, - ах ты, радость моя, что же осталось мне, когда тебя отняли? Знаешь ли ты, как я тебя любил? Ты был единственным огоньком моей старости... Я вкладывал в тебя зерна лучшего из всего, что сам знал и чувствовал... А ты, восприимчивая, нежная душа, ты понимал меня, старика, и верил мне... Печально вперяет свой взор Грегорио в туманный образ, волшебно сотканный из легкой дымки над рекой. - А ты-то, каково-то будет тебе без меня, мой мальчик? Попадешь теперь целиком в лапы этой каркающей вороны Трифона, и он отравит тебе все радости жизни. Тебе, который весь - огонь и ветер, тебе - стать священником! Как это неумно... Ах, каким же одиноким и бессильным ты будешь среди этих фанатиков, Трифона и матери твоей! Я-то хотел из тебя, важного барина, сделать человека, который мог бы облегчить жизнь тысячам подвластных тебе людей. Не думай, я их тоже любил. Так же сильно, как тебя, надежда моя. Долгие годы я жил среди них, и знаю, как им будет не хватать меня... Это я знаю наверное... Грегорио поднялся и, не отрывая взгляда от темных омутов, произнес, вкладывая в слова всю боль своей души: - Пусть же вам хорошо живется, добрые люди! Только бы не страдать вам так много... А ты, мое хрупкое, юное сердечко, кровинка моя горячая, - только не засохни, не утрать человечности в том мраке, в котором тебя держат, как в тюрьме! Не затоптали бы твою искрящуюся душу, не задушили бы в тебе всякое человеческое чувство... Пусть тебя, мой пламенный мальчик, сопровождает со временем не плач людей, а любовь их! Умолк Грегорио, слезы катились по его щекам. Месяц, закутанный облачками, и река, темная под туманными парами, грустят вместе со старым монахом.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  Высокий балдахин над архиепископским престолом вздувается волнами алого шелка, подобными вспененной крови. Холеные руки гладят белую парчу, пальцы играют золотыми кистями. Далеко внизу, словно черный пьеро с набеленным мукою лицом, едва осмеливается дышать падре Трифон. Семь ступеней к престолу архиепископа - будто семь ступеней лестницы Иакова. Далеки небесные выси от земли обетованной, глас божий с неизмеримой высоты достигает слуха преданного слуги: - Почему вы замолчали? - Не смею говорить, не будучи спрошенным, ваше преосвященство, - отвечает Трифон. - Говорите без околичностей. - За восемь лет, прошедших с той поры, когда из Маньяры был удален монах Грегорио, мое влияние на дона Мигеля значительно упрочилось. Я овладел им. Укротил его страсти и прихоти. Он полностью в моей власти. Он мой. - Наш. - В голосе сверху прошелестело недовольство. - Смиренно прошу прощения. Вашему преосвященству известно, что я думаю только о святой церкви. - Продолжайте. - Труд был немалый. Потребовалось огромное терпение, ибо у дона Мигеля пламенная кровь. - Не достаточно ли будет толчка, чтобы все ваш" труды рухнули? - Нет, ваше преосвященство. Я задел его ядро. Добрался до корней юной души. В ближайшие дни, как известно вашему преосвященству, дон Мигель переедет из Маньяры в Севилью и запишется на "artes liberales"*, на двухлетний курс философии, как то необходимо перед изучением богословия. Все совершается в согласии с торжественной клятвой ее милости сделать сына священником. ______________ * Свободные искусства (лат.). - А Мигель? - Подчинился желанию матери и моему, ваше преосвященство. Я твердо убежден, что в свое время святая наша церковь сможет похвалиться тем, что последний отпрыск рода Маньяра станет служителем божиим и что... - Договаривайте! - И что несметные богатства Маньяры перейдут к нашей святой церкви. - До начала изучения богословия еще два года, - скептически прозвучал голос сверху. - Бдительность моя не ослабнет и в эти два года. Наоборот, я удвою усилия, ваше преосвященство. Я горжусь своей миссией и тем, что ваши уста повелели мне принять ее. - Вы ревностный сын церкви и член Иисусова братства, Трифон. Мы этого не забудем. Голос у подножия трепещет от волнения: - Все для вящей славы и могущества божия, ваше преосвященство... - Теперь - некоторые подробности о вашем питомце. - Слушаюсь, ваше преосвященство. Среда была подходящая. Дон Томас не вникал в воспитание сына, а ее милость поддерживала мои старания. Мигель не выходит из дому, кроме как на прогулки со мной. Я погасил в нем человеческие желания, заморозил его кровь, а его честолюбие поддерживаю в желаемом для меня направлении. - Как это он принимает? - Для юноши двадцати двух лет - с поразительным послушанием. Мне кажется, я лишил его собственной воли. Трифон замолчал. Голос сверху спросил: - И все же есть какое-то "но"? - Никакого, ваше преосвященство. Меня заботит только, что Мигель подвержен резким переменам. - А! Подробнее об этом. - Еще на последней аудиенции я сообщал вашему преосвященству, что этот молодой человек то немногословен, даже молчалив, то исторгает молитвы с такою страстностью, что я не могу определить, молится он или кощунствует. - И так до сих пор? - Постоянные перемены, ваше преосвященство. Дон Мигель пугает меня скачками настроений, сменяющихся мгновенно. То он тих, то неистов. То он словно изо льда, то вдруг пылает, как лучина. Сейчас полон смирения, а через минуту вспыхивает, как все вспыльчивые и страстные люди. - То свойство юности. Два огня раздирают его душу. Плоть и дух - давняя распря. Ваше дело свести оба эти течения в единый ток. - Я выполню это, ваше преосвященство, насколько хватит сил. Но я обязан упомянуть еще об одном признаке, весьма благоприятном. Дон Мигель необыкновенно серьезен. Пустые разговоры чужды ему, он ненавидит веселье и смех - пожалуй, он даже не умеет смеяться... Зашуршали шелк и парча балдахина. Трифон не осмеливается поднять глаза, он только боязливо напрягает слух, стараясь понять, что означает это движение - одобрение или недовольство. Но вот сверху раздался голос, и голос этот выдает улыбку удовлетворения: - Вы стянули путами эту молодую душу. Теперь умножьте ваши усилия. Город полон соблазнов для молодого человека. Ступайте же с нашим благословением. Золотые кисти блеснули в полумраке покоя, описывая вслед за холеной рукой знамение креста. Трифон, низко склонившись, пятится к двери и выходит. - Вы в милости, падре Трифон, - говорит ему в передней церемониймейстер архиепископа. - Даже аббатам и епископам не уделяет его преосвященство столько времени. Трифон, переполненный запретной гордостью, вышел на солнечные улицы Севильи. x x x Через спущенные жалюзи проникают лучи лунного света, и по ним соскальзывают образы из Песни Песней Соломона. Зачем дал ты мне воображение, господи? Тени преображаются в девичьи тела, нежные, гибкие... Женщина. Бледные лики святых, обжигающие линии бедер, уста, голубиный голос... Женщина, благоуханная, как цветущий луг, красотка в паутине кружев, дева, сотканная из света и зари, самка с кошачьими движениями, стройная, как библейские прелюбодейки, чужестранка мимолетного очарования, русалка в водяных лилиях, хищница с фосфоресцирующими зрачками, девчонка с гор, похожая на цветок кактуса, пастушка, розовая в одеянии невесты, прачка в мятой карминной юбке... Лица святых и дьяволиц, очи, раскаленнее солнца... Ах, бежать, пока не прожгли меня насквозь очи, подобные и полудню и полуночи одновременно, в месяц любви, - а скажи, который месяц - не месяц любви? Кто б ни была ты - праматерь греховного наслаждения, целомудренная святая или наложница дьявола, - только баюкай меня в своих объятиях... Страх сдавил горло Мигеля - вспомнились слова Трифона: - Вам, дон Мигель, незнакомо это зло во всех его обличиях. Зло лжи, нечистоты, прелюбодеяния - все эти виды зла, скрываясь за красивыми масками, подкрадываются к вам со змеиной хитростью, пока не проникнут к сердцу невинного, и тогда жалят внезапно. Ужасно зрелище человеческих теней, разлагающихся в страстях и пороках. Плоды, еще не успевшие созреть, но уже насквозь изъеденные червями... Ночь чернеет, и старится, и тлеет за окнами, лишь сквозь щели жалюзи порой прорывается лунный луч. Мигель встал, отворил окно, смотрит в ночь. Тогда тоже была ночь; похожая на эту, и Мигель с ненавистью смотрел на жилистую, тощую шею Трифона, на его выступающие лопатки и костлявые руки, сложенные для молитвы. - Я взываю к вашему благородному происхождению, дон Мигель, - возвысил тогда свой голос Трифон, - взываю к вашим высокорожденным предкам, среди которых были благочестивейшие из мужей, и прошу - нет, заклинаю вас - не обращайте взгляда своего на женщину... И сейчас Мигель шепчет в ночь: - Клянусь вами, священные книги пророков и евангелистов, что хочу избежать соблазна. Дай же силу мне, господи! Он снова ложится и мечется на ложе без сна. Но образ упорно возвращается к нему. Улыбка, ровный ряд зубов, алость губ, туфелька, грудь под крылом веера... Женщина. Имена звезд не так прекрасны, чтоб служить вам эпитетом, о женщины, вы, что веками проходите сквозь зрачки юношей, не познавших любви. Зачем дал ты мне воображение, господи? Ночь вихрится над висками юноши, подобно смерчу, и голос ее звучит погребальным хоралом. Потом тьма затопляет все. Над черными водами носится бог. Вокруг его мрачного лика вьется дьявол в образе нетопыря. Черные глади мертвых вод - и бог и сатана. - Что вам от меня надо? - в тоске вопрошает Мигель. - Что должен я совершить? Каким должен стать? "Все в меру!" - отвечает голос, суровый и звучный. Но другой голос, исполненный неги, подсказывает юноше откровение святого Иоанна: "О, если бы ты был холоден или горяч! Но... ты тепл..." x x x В большой зале севильского дворца дона Томаса пылает сотня свечей. Семнадцать бледных лиц в золоченых рамах, семнадцать предков изнывают здесь за спущенными жалюзи, в вечном сумраке. Семнадцать столпов рода, семнадцать пар рук, обагренных кровью в захватнических войнах, семнадцать вельможей, живших в роскоши, созданной потом их вассалов и рабов. Мигель вместе с родителями переходит от портрета к портрету. - Твой дед, дон Хайме Маньяра, и бабка твоя, донья Рокета, - показывает дон Томас. - Дон Хайме, - припоминает Мигель рассказы отца, - да, беспокойный, мятущийся дух, вечно в седле, вечно в бою... - Другой твой дед, мой отец, - говорит донья Херонима, - дон Хулио Анфриани, и мать моя, Изабелла Баттальони-Вичентелло из Кальви на Корсике. - Тот самый дон Хулио, который похитил Изабеллу из монастыря, убив придверника... - У корсиканцев и испанцев горячая кровь, - быстро перебивает Мигеля мать. - Но оба равны в одном: превыше всего они чтят бога и бдительно берегут свою честь. Рядом - портреты трех братьев дона Хулио: Педро, Антонио Педро и аббат Хуан Батиста. Три лица, говорящие о том, чем они жили: кровь, приключения и снова кровь. А вот и прадеды: дон Тиберио Маньяра и супруга его Антония Педруччи, мессер Терамо Анфриани и его благоверная Сесилия Касабьянка ди Монтичелло. Затем ряд других предков, Джудиччо ди Лека с Анной Маньяра, Франческо ди Лека, Адриано ди Лека и - великий Никколо Анфриани, граф Чинарка, в котором сходятся линии обоих родов - Маньяра и Анфриани Вичентелло-и-Лека. Против входа висит изображение основателя рода: вот он, могущественный граф Уго Колонна, из римского княжеского рода Колонна, прославленный полководец, который, посланный папой Стефаном IV, изгнал в 816 году сарацин с Корсики. - Велик и славен твой род, Мигель, - с гордостью говорит отец. - В нем благородство сочеталось со смелостью мысли и честностью. Всегда поступай в духе предков твоих во славу божию и во имя собственной чести. Молча обходит Мигель вереницу портретов, запечатлевших лица, исполненные страстей. В сторонке же, словно это бледное лицо терпят здесь лишь из милости, - мессер Терамо Анфриани, проклятая душа, добыча ада! Мигель внимательно вглядывается в его черты. А, это тот нечестивец, который бросил жену и детей, похитил шестнадцатилетнюю дворянскую дочь Клаудию и бежал с нею в горы Корсики, где месяцами скрывался со своею добычей в пещерах. Вся родня девушки кинулась преследовать насильника, и лишь через три месяца удалось его застрелить, когда он вышел на поиски еды. Клаудию же, запятнанную бесчестьем, заколол родной брат, и долго кровная месть сталкивала лбами оба рода, и снова текли потоки крови. Донья Херонима и муж ее переводят глаза с портрета на лицо сына, и им становится страшно. Какое сходство между мессером Терамо и его правнуком! Черные, густые, волнистые волосы над высоким лбом. Выступающие скулы, и широкий раздвоенный подбородок. Под резким носом, заканчивающимся чуткими широкими ноздрями, - мясистые, чувственные губы. А глаза! Беспокойные зрачки, окруженные темной радужной оболочкой, фосфоресцируют, словно тлеющие угольки. Глаза, сверкающие ослепительно, неистовые глаза - как у всех, кто всегда ставит все на свою страсть, кто ни в чем не знает меры, кто сжигает себя дотла внутренним огнем... - Не кажется ли вам, что я похож на дона Терамо? - тихо произносит Мигель. Молчание. Дон Томас засмеялся неуверенно: - Немножко... Конечно же, ты похож на всех здесь! - Не думай ни о чем, Мигель, - внушает мать. - Ни о чем, кроме бога, не думай, когда останешься здесь один и начнешь учение. Помни - бог хочет тебя целиком. Ты должен отдать себя богу без остатка, тогда и он будет весь твой, в тебе и с тобой. О todo, o nada. Все или ничего. - Я это запомню, матушка, - сказал Мигель, целуя ей руку. x x x Мигель проснулся. Над головой - полог белого атласа, вокруг - дамасские ткани, эбеновое дерево, мрамор и занавеси апельсинного цвета. Готические окна и потолок, резные кружева в мавританском стиле, золото, цветные пятна пестрых азулехос*, и посреди комнаты весело журчит, щебечет фонтанчик. ______________ * Цветные изразцы (исп.). О живая вода, кровь мавританских жилищ, охлаждающая разгоряченные виски, музыка, подобная шепоту возлюбленной, прелестнейший образ арабского эпикурейства и искусства жить! Нет такого знойного дня, нет такой душной ночи, чтоб не освежили их твои лепечущие струйки, текущие из покоев в покои. Есть страны, где полыхающее пламя камина - душа дома. Здесь эта душа - поющие воды. Роскошь спальни рассекает молния мрачного креста, на котором корчится в муках Христос. Но песнь апельсинного бархата и золота заглушает тихие стоны Распятого, языческое солнце гасит густой цвет крови на его ранах, и радостное утро потоком льется в новое жилище Мигеля, столь непохожее на его монашескую келью в Маньяре. После долгих наставлений и многих советов сыну донья Херонима уезжает в Маньяру, а дон Томас определяет порядок дня, перемежая свои распоряжения вздохами над судьбою сына и воспоминаниями о давних временах, проведенных в этом дворце. Мигель, однако, не выказывает интереса к минувшим дням, не проявляет никакого участия в настоящем - он весь устремлен в будущее. Отец и сын вступили в ворота Осуны, севильского университета. Мигель идет молча, склонив голову, словно овца, ведомая на заклание. Томас вздыхает. Поистине имя нового слушателя философского курса - не из последних, ибо едва оно было произнесено, как уже полетело из уст в уста: дон Мигель граф Маньяра Вичентелло-и-Лека, единственный сын богатейшего из андалузских дворян! Шелест льстивых приветствий. Дон Томас кладет на стол кошелек с золотыми эскудо - дар святому Иисусову ордену, в чьем ведении находится университет. Толстый ректор с гордым видом сгребает золото, пережевывает вежливые слова и провожает отца с сыном до самых ворот. Улицами, звенящими жизнью, направляются они ко дворцу архиепископа. На груди Мигеля - золотой крест с рубинами, подарок его преосвященства. Сегодня у архиепископа неприемный день, но имя Томаса открывает все двери. В сумраке покоя разглядел Мигель шелк, атлас, бархат и золото. Роскошь? Нет, нет! Здесь, у одного из высших слуг господних, нет места дьяволу прихоти. Здесь его козни бессильны. После ласковых слов привета честь совместного завтрака. Текут воспоминания о прошлом, течет терпкое солнечное вино, возвышенные речи вьются вокруг событий и лиц, касаясь их тонкими остриями, чтобы тотчас соскользнуть на другой предмет. Множество прекрасных и лестных слов было сказано с обеих сторон. Архиепископ обещал отечески заботиться о Мигеле и беречь его, попросил Мигеля регулярно навещать его, очертил образ жизни для юноши и с благословением отпустил гостей. x x x Каталинон перевернул вверх дном спокойный доселе дворец. Он шумит в коридорах, привыкших к нежилой тишине, подгоняет латников, прибывших из Маньяры, чтобы стать телохранителями Мигеля; расшевелил старика Висенте, разбудил его сонную жену, заставил мелькать ноги слуг - удивительно, как от его энергии еще не заплясали рыцарские доспехи, торчащие на лестничной площадке. - Сеньор дворецкий, я готовлю дом для нашей жизни здесь, - поясняет Каталинон старому Висенте, - и я хочу, чтоб нам тут было хорошо. Ты - душа этого дома, а ведь говорится, что все надо начинать с души. Первое: ты будешь будить меня с восходом солнца, а уж я тотчас пойду будить господина. - Боже милостивый, о чем ты толкуешь? - в ужасе шепелявит старик. - Вставать с восходом солнца? Такой привычки здесь никогда еще... - Такова, однако, привычка - не скажу похвальная - моего господина. Его милость встает с солнцем, и ко времени утренней зари он уже на молитве. Да ты об этом не размышляй, просто повинуйся, и дело с концом. Второе: пусть на столе за завтраком всегда стоят свежие цветы. Понял? Третье: то, что я скажу, закон. - Но, может, его милость... - Это одно и то же, старичок. Что он, что я. Что один из нас скажет, то священно, и никаких отговорок. Четвертое: ах, черт, что же четвертое? А, вспомнил. Это тебя не касается. Об этом я поговорю с поваром. А теперь прибери-ка здесь получше, душенька... - Кто? Я? - оскорбленной фистулой пискнул старик. - Я дворецкий, а ты... ты... - Лучше не договаривай, чтоб нам не поссориться. А коли ты дворецкий, старый гордец, то возьми да прикажи здесь убрать. Я пошел на кухню. Старик таращит ему вслед водянистые глаза, шепча бранные слова. А Каталинон уже бушует в кухне: - Это называется вымытое блюдо? К чертям рогатым! Кто тут моет посуду? - Я, - боязливо отвечает черноволосая девушка. - Ты? А ты хорошенькая, гром и молния! Как тебя звать? - Анита. - Хорошо. Мой лучше, заслужишь мое одобрение. Повар! - Слушаю, ваша милость... - Каждое утро - вареное яйцо. Поджаренный хлеб, масло, птица и фрукты. Каждое утро будешь докладывать мне, что готовишь на целый день. - Слушаюсь, сеньор! x x x Каталинон садится во главе стола: - Здесь будет мое место, твое, старушка, справа от меня, а старичка - слева. Мы вместе ведем дворец, значит, и сидеть нам вместе. Старикам это нравится. Правда, этот ветрогон обижает их и насмешничает, но в конце концов он знает, что полагается. Поели, чокнулись не раз, потолковали. Но рассказы Каталинона о приключениях в Новом Свете рассчитаны на долгое дыхание, и они скоро одолели жену дворецкого - старушка задремала на стуле. Анита внесла еще кувшин вина. - Останься здесь, крошка, - сказал Каталинон. - Да садись-ка рядом. У тебя слишком затянут корсаж, тебе будет жарко. Дай расстегнем немножко, не бойся, я не причиню тебе вреда - вот так! И так тебе больше к лицу. У тебя миленькая шейка, Анита. - Ха-ха-ха! - смеется старик. - Я тоже так делывал, сынок... Ты весь в меня, хе-хе-хе! - Не трогайте меня! Мне стыдно! - защищается Анита. - И это тебе к лицу, девушка. Что ж, постыдись немножко. Только умей вовремя перестать... Дворецкий, вздохнув, принялся за вино, одинаково ублажающее и старых и молодых. В ту минуту, когда Каталинон посадил Аниту к себе на колени, вошел Мигель. Анита, всхлипнув от ужаса, убежала, дворецкий онемел, жена его затрепетала в страхе, но Каталинон оказался на высоте положения. - Добро пожаловать, ваша милость, - поклонился он. - А мы тут сидим... - Пьянствуете, - с отвращением вымолвил Мигель. - А что эта девушка?.. - Это все он, он! - показывает старик на Каталинона. - Нынче великий день, ваша милость! Первый день вашей свободы. Это следует отпраздновать... - Довольно. Ты - слуга католического графа, и я не потерплю безобразий. Мигель вышел, присмиревший Каталинон вернулся к столу. - А господин-то здесь, оказывается, он, - злорадно поддразнил его старый Висенте. - Разве я утверждал обратное, дурачок? - возразил Каталинон. - Господин - он, а тотчас после него - я. x x x Мигель сидит в своем покое. Смотрит на пламя свечей. Трудно ему. Когда после долгих лет заключения узник выходит на солнце, он падает в обморок; испуг сжимает сердце бедняка, нашедшего кошелек с золотом; неверен шаг солдата, впервые надевшего стальные латы капитана, а дитя, появившись на свет из тьмы материнской утробы, плачет от страха. Человека, много лет томившегося по свободе, объемлет трепет в ту минуту, когда он ее обретает, и стоит он, не зная, что делать, подобный скитальцу на перепутье. Пугает его свобода, обретенная внезапно. Бремя одиночества в новой жизни... Образование, честь, служение богу. Сколь величественная область для приложения сил дворянина - так говорила женщина, заботливая и благочестивая, женщина, охраняющая дом в Маньяре, та, что молится за него непрестанно. Так говорит и падре Трифон. Да, вот направление моего пути. Мигель перелистывает Священное писание и вдруг такой красотой пахнуло на него от Книги книг, и с красотою этой пал ему на душу соблазн воображения, ибо даже в Библии нет местечка, где не осталось бы следа от когтей дьявола. "Как ты прекрасна, как привлекательна, возлюбленная, твоею миловидностью! Этот стан твой похож на пальмы, и груди твои на виноградные кисти. Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ея, и груди твои были бы вместо кистей винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблоков, уста твои, как отличное вино..." Да, да, гроздья грудей и аромат дыхания... О Мадонна, останови бег мыслей моих! Спаси от соблазна! Я хочу всегда помнить клятву, данную матери, чтоб исполнить ее. Предаться тебе, господи! До сих пор Мигель почти не видел сияющего лика Севильи. Всегда в закрытом экипаже, за спущенными занавесками проезжал он мимо базара и променада. Входил в родовой дворец, и сумрак покоев, где вечно опущены жалюзи, окружал его. С матерью вступал он в полумрак церквей и в мерцании свечей вызывал в себе представление о почерневшем своде над адом, ибо образ геенны всегда более зрим, чем образ рая... Теперь впервые поднялся он на башню дворца. И вот у ног его лежит город, румянящийся в предзакатных зорях, - город соблазнительный, полный очарования, нарядный, как юная красавица. Севилья, город, ласкающий глаз! От Макарены до Торре-дель-Оро, от Трианы де Хересских ворот - крыши, зубцы, башни, улицы, площади и - искрящаяся, шумная жизнь. Зеленая плоскость Аламеды-дель-Эркулес, минарет бывшей мечети возле Сан-Марко и Сан-Лоренсо, шпили церквей Сан-Клементе и Санта-Анна, портал странноприимного дома Де Лос Венераблес Сасердотес. Алькасар с его парками и кафедральный собор, где покоится открыватель Нового Света - Кристобаль Колон*. ______________ * В русском произношении - Христофор Колумб. А рядом с собором - Хиральда, башня, похожая на сладостный сон, - твоя звезда, Севилья, твой герб... Остатки арабской роскоши окружены бастионами монастырей, как военными укреплениями. Пеструю Триану отделяет золотистой полоской Гвадалквивир. На берегах реки - винные бочки, и бронзовоплечие мужчины перешучиваются с девушками, чья походка - как танец. На улицах поблескивают шпаги кабальеро, преследующих красавиц, что идут, раскачивая бедрами. Движение, ритм, танец. Отовсюду поднимаются ароматы цветов, аромат ладана, запахи фруктов, корений, масла, жареной рыбы. Повсюду сверкание красок. Апельсины, арбузы, перец, шафран, кружевные мантильи, перья на шляпах, юбки бархатные и из тафты, разноцветные полосы навесов от солнца, разноцветные азулехос, которыми вымощены патио... Отовсюду - звуки. Шум и крик базара и пристани, вопли нищих, свистки парусников на реке, гул колоколов, ослиный рев, цокот копыт, бренчанье гитар, пение воды в фонтанах... Севилья. Город, прелестнее юной андалузки, город миртов, апельсинных деревьев и пальм. Город боя быков и аутодафе, город безумного расточительства и застенков инквизиции, город игр и страданий, наслаждений и смерти. Город, где экипажи обиты золотом, а бедняки одеты в лохмотья, город кафедральных соборов, дворцов и лачуг, где скулит нищета, город толстых мещан и костлявых чахоточных, город контрастов. Костры инквизиции не загасили искры чувственности в пепле арабского наследия, - эта искра разгорается тем сильнее, чем настойчивее хотят надеть на нее маску истеричной набожности и аскетизма. Жива мавританская душа Севильи, притворяясь умершей. Спит вполглаза - и с наступлением ночи взрывается тысячами взрывов. Арабский лиризм затмевает экстаз католицизма, и фигура Веры на Хиральде - всего лишь изваяние мавританки, она царит над городом, а может быть, даже над вами, Nuestra Senora delos Reyes - святая патронесса Севильи. Севилья... Имя, таинственное, как заклинание, волшебнее мысли, звучнее фанфар - оно завораживает сильнее любовной песни. В гармонии языческих прелестей лежит у ног Мигеля город, белый и голубой, жестокий и нежный, страстный в грехе и в покаянии. Всеми чувствами своими впитывает его красоту потрясенный Мигель, но не видит изнанки города. Не видит кровавые бельма трахомных, нищеты и грязи, не видит, как в тени пальм приютились голодные, не слышит, как плачут золотушные дети, не обоняет смрада набитых людскими телами нор в заречной Триане. С высоты своей видит он только волшебную маску города. Поблизости где-то запел женский голос. Бездонный, как ночной мрак, сладостный, как темное вино, - голос, подобный звону колокола. На волнах этой песни, чудится Мигелю, отделяется город от своих оснований, сбрасывает с себя тяжесть материи, дворцы и храмы парят, словно облачные крыла херувимов, и возносится город к небесам, подобно голубиной стае, и плывет меж землею и адом, обдавая лицо Мигеля дыханием молодых желаний. x x x Во дворце, облицованном изнутри черным мрамором, живет любимейший из друзей дона Томаса граф Флавио Сандрис со своею женой Кларой и дочерью, шестнадцатилетней Изабеллой. Темны длинные переходы дворца, светильники мерцают перед изваяниями святых, словно в огромном склепе. Донья Клара окружает себя атмосферой тишины, отшельничества, замкнутой гордыни. Словно статуэтка слоновой кости, проходит в сером сумраке гордая красавица Изабелла, сопровождая мать из церкви. Белеют над черными кружевами отглаженные воротнички, шуршит парча, шаги женщин повторяет эхо. Дон Флавио вышел встретить жену и дочь, и его громоподобный голос разносится по дому. Привет вернувшимся из храма божия, куда отправились они в пышном экипаже, выложенном золотом. Высокопарная похвала проповеднику за звучные и трудные слова проповеди. И затем - новость: сегодня, совсем уже скоро, их посетит Мигель, сын дона Томаса, - ах, какой род, сколько славы и золота на его щите! И Флавио не преминул заметить, что Мигель будет самым богатым в Андалузии женихом. Косой взгляд супруги охлаждает восторги дона Флавио. Нет, донье Кларе не нужны для дочери ни богатство, ни знатность. Она не станет заискивать даже перед инфантом. Красота Изабеллы - вот редчайшая драгоценность, перед которой склонятся вельможи. Госпожа несколько сумбурно нижет слова, о смысле речи ее скорее догадываешься, чем понимаешь, движенье руки ее томно, а серые глаза устремлены в необозримую даль. Изабелла стоит молча, подобная статуе, бледная под массой черных волос, холодная и недоступная, но на дне зрачков ее проскакивают язычки пламени. Дон Флавио умолкает в растерянности. Госпожа удаляется к себе. Изабелла смотрит отцу в глаза. Тот опускает их. Напряженное молчание нарушает слуга. А, гости! Донья Фелисиана де Вилан - светловолосое воркующее создание, хорошо приспособленное для любовных утех, молоденькая дама, чей супруг отплыл по приказу короля в Новый Свет. Дон Фернандо де Уэртас Рохас, почитатель Фелисианы и тень ее. Дон Альфонсо Перес де Веласко, вечный студент и поклонник Изабеллы. О, утреннее щебетание Фелисианы! Обыкновеннейшая из женщин, жадная ко всем радостям жизни, болтушка, которая с наслаждением выговаривает пустенькие фразы ни о чем. А, приедет сын дона Томаса? Какое развлечение внесет новое лицо в наше общество! Ах, да ведь он - отдаленная родня Фелисианы! А как месса, как проповедь, Изабелла? Восхитительно, правда, дорогая? Наверное, съехалась вся Севилья. Как я люблю католические богослужения! Зрелище, которому нет равных. Это великолепие в церквах, на алтарях, в одежде прихожан! Сплошь золото и пурпур. Взор насыщен роскошью, обоняние - ароматами, слух - звуками органа и колоколов. Подобно самой благоуханной розе, прекрасна месса там, где над алтарем - атласный балдахин, а вокруг - витые колонны. Но какая жалость, что эти красивые обряды совершаются так рано утром! Очень трудно вставать чуть ли не с солнцем... - Дон Мигель, граф Маньяра! - Добро пожаловать, милый мальчик! Мой дом - твой дом, Мигель. - Спасибо, спасибо, дон Флавио. Мигеля знакомят со всеми. Вот Альфонсо, он будет его товарищем по университету... Несколько пар глаз впились в лицо Мигеля. "Почему взгляд его так долог и недвижен?" - думает Изабелла. "Почему этот молодой человек все молчит?" - спрашивает себя Фелисиана. "Не сделается ли он моим соперником?" - размышляют Фернандо и Альфонсо. Мигель молча рассматривает новых знакомых. - Отчего вы так пристально смотрите на мои губы, кузен? - спрашивает Фелисиана, прячась за веером. Мигель упорно молчит. Девушки рассмеялись. Смех Фелисианы звенит, как бубенчики на пасхальном маскарадном костюме, - беспечно, легкомысленно. В смехе Изабеллы - вечерние тоны. Он неукротим, как внезапный ливень, и в нем звучит ночь, непримиримая с днем. - Вы поете? - с тихим вопросом обращается к ней Мигель. - Да, - отвечает Изабелла. - Но как вы угадали? - Ваш голос поет даже в смехе. Прошу вас - спойте. - Я пою только в церкви, - нахмурилась девушка. Мигель сжал губы. - Мне жаль вас, Мигель, - ластится к нему Фелисиана. - Вы не услышите сегодня пения Изабеллы. Бог - серьезный соперник, не правда ли, дорогая? Бог. Мигель опускает глаза, опускает голову. Мысленно твердит заученное: "Я твой, господи, твой. Все, что твое, да будет отдано тебе одному. Если же я погрешил словом или мыслью, прости мне милосердия твоего ради". И снова потек разговор, полный остроумных ловушек, маленьких хитростей и поддразнивания. Говорят прекрасные уста, говорят улыбки, жесты и хорошо рассчитанные паузы - голос города воплотился в голоса обеих девушек, новый мир Мигеля утрачивает пепельную окраску. Мигель в разговоре не участвует. Он вскоре прощается. Подносит к губам маленькие ручки - светские фразы, взаимные обещания заходить, и Мигель покидает дом, шатаясь, как пьяный. Все гости разошлись, пространство раздвинулось, помрачнело, стихло. Комната раздалась вширь, выше стал потолок. Отец и дочь сидят молчат. Изабелла перебирает четки, не помышляя о молитве. Вошла донья Клара: - Наконец-то удалились эти люди. Не люблю чужие голоса в своем доме. Они похищают мою тишину. - У тебя опять болит голова, матушка? - справляется Изабелла. - Хорошо делаешь, доченька, что молишься по четкам. Пять зерен святых молитв возвращают тебя самой себе. В эту минуту глаза доньи Клары словно провалились во тьму, только белки блестят; ищут, подобно взору разбуженного лунатика, твердую точку, за которую можно ухватиться. - Мне не хочется молиться, матушка. - И Изабелла откладывает четки. Дон Флавио, громко рассмеявшись, выходит из комнаты. Донья Клара поправляет прическу дочери - прикосновение ее холодных пальцев морозом ожгло виски Изабеллы. x x x Когда его великолепие ректор закончил лекцию по философии и покинул аудиторию, дон Альфонсо подошел к Мигелю: - Пойдемте, дон Мигель, я познакомлю вас с сокровищами университета. Вот дон Диего де ла Карена, дворянин добродетельный и знатный, гордый своим обаянием, но не умом - прости, Диего, я всегда прямодушен, - влюбленный сам в себя и алчущий всех лакомств мира, от соусов и вина до той самой проклятой любви, которая, как говорит Цицерон, каша пороков. - Чаша пороков, любезный болтун, - поправляет его Диего, пожимая руку Мигелю. - А кто тот сеньор? - Мигеля заинтересовал студент, выходивший в эту минуту из аудитории. - Паскуаль, постой! - окликнул его Альфонсо. - Остановись, обрати стопы свои вспять и покажи нам свое богом меченное лицо! - Альфонсо! - побагровел бледный юноша, хватаясь за шпагу. - Да ты не сердись, дорогой. - Альфонсо обнял его, подводит к Мигелю. - Я просто шучу! - Неумная шутка - высмеивать мой изъян, не правда ли, ваша милость? - обращается Паскуаль к Мигелю, указывая на свою заячью губу. - Я - Паскуаль Овисена, дон Мигель. - Паскуаль, - продолжает болтовню Альфонсо, - это тот, кого вся Осуна называет святошей и религиозным фанатиком, между тем как Овисена заказывает - у бога, у черта ли - сны о поцелуях и любви. Сам он, видите ли, святой муж, но тень его погрязла в грехах. Диего засмеялся. - Вчера вы показались мне необычайно молчаливым, - говорит Мигель, обращаясь к Альфонсо. - Он всегда молчит, когда разговаривают со смыслом. Вот когда разговор ни о чем, он мелет языком так, что реки из берегов выходят, - отплачивает шутнику Паскуаль. - Нет, - серьезно возражает Альфонсо. - Есть еще один случай, когда я молчу. - Когда спишь, - смеется Диего. - Когда думаю о ней, - просто говорит Альфонсо. - А, Изабелла, - ухмыляется Диего. - Врата услады, юдоль блаженства, источник наслаждения... Альфонсо польщенно улыбается: - Из моих стихов, дон Мигель. Слабые, знаю, но... - Ну, довольно, - с оттенком недовольства перебивает его Паскуаль. - Иль вы собираетесь торчать тут до вечера? Они вместе вышли из университета и направились к реке. - Куда пойдем? - спросил Альфонсо. - На Аламеду, - предложил Диего. - Ну нет, - не согласился Паскуаль, - вам все женщины да женщины... Эти два вертопраха, - объяснил он Мигелю, - готовы вечно таскать меня по Аламеде. Тянутся к юбкам, как осы к персику. Сыт вами по горло, кабальеро! Альфонсо со всех сторон оглядел костюм Мигеля. - Гм... Я и сам сегодня против Аламеды. - Почему? - Диего удивлен. - Да ты взгляни на этого сеньора! Сеньор еще незнаком со студенческими обычаями. Вырядился, словно на бал. Это не годится, дорогой мой. Студент обязан - повторяю, обязан - ходить в потрепанном плаще, в потертой, небрежно нахлобученной шляпе и ветхом костюме. Вот тогда он - студент, а не какой-нибудь свиноторговец, вырядившийся для прогулки. Придется вам раздобыть другое платье, дон Мигель. - Причем плащ должен быть продырявлен ударами шпаг на поединках, - дополнил Диего, показывая дыры на своем плаще. - Глупости, глупости! - рассердился Паскуаль. - О господи, в какие сосуды вложил ты душу! О чем вы думаете, о люди, сотворенные по образу божию? Не обращайте на них внимания, дон Мигель, это просто яркие скорлупки с гнилым ядром... - Вы не любите жизнь, Паскуаль? - внезапно спросил Мигель. - Прежде всего я люблю бога, - ответил бледный юноша, и глаза его вспыхнули. - Он дал нам жизнь, и потому я люблю жизнь тоже, но только через бога и во имя его. - Хватит, Паскуаль, - бросил Альфонсо. - И скажите сначала, куда мы двинемся. - В Триану, - предложил Диего. - Отлично. Посмотрим цыганок - хорошо! Ты золото, Диего! - вскричал Альфонсо. - С каждым днем я люблю тебя все больше. - Очень мне нужна твоя любовь, шалопай! Все рассмеялись, один Мигель остался серьезным. Диего, остановившись, удивленно посмотрел на него: - Дон Мигель, вы человек, одаренный всем - и телом, и духом, и мошною, - и вы до сих пор ни разу не засмеялись. Или не умеете?.. Мигель сделал попытку улыбнуться, но попытка не удалась - он сумел только осклабиться. - Не знаю, - ответил он. - Кажется, не умею. И сразу все стали серьезными. Альфонсо, дружески взяв Мигеля под руку, воскликнул: - Пойдемте! Ничего, мой друг, я вас развеселю! x x x Перейдя через мост, студенты зашли в глубь Трианы и забрели в корчму "У антилопы". - Я угощаю, сеньоры, - заявил Мигель. Заблестели голодные глаза Альфонсо - отец его, обедневший дворянин, держал сына на коротком поводке. - Хорошо сказано, друзья! Пить, не думая о том, сколько мараведи бренчит в твоем кошельке... Эй, хозяин, твоя корчемная милость, поспеши - неси, подливай, подкладывай! А где твоя дочь? Зови ее сюда! У нее глаза желтые, как у кошки, пусть светят нам в этом сумраке... - Опять он за свое, - вздохнул Паскуаль. - А через минуту начнет доказывать нам, что его Изабелла - солнце... - А разве нет? - возразил Альфонсо. - И разве на небе, кроме солнца, нет множества звезд? Ее суверенность ничем не будет нарушена. Первенство ее в моем сердце неколебимо. - А, Флора, красавица наша, изюминка в трианском пироге, цыганская луна! - приветствует Альфонсо дочь корчмаря, черную, как осенняя ночь. - Не трогай меня, чудовище! - отбивается девушка от его объятий. - Уже год все обещаешь мне колечко - и опять, поди, не принес? Проваливай! - Посидите с нами, Флора, - вежливо приглашает ее Диего. - И сяду. Но сяду я рядом с этим сеньором. - И Флора, хорошенькая, с серебряным крестиком на шее, опускается возле Мигеля. - Угостите меня, сеньор! Мигель молча подает ей бокал. Она отхлебнула и подставила губы, улыбнулась ему: - За добрый глоток - сладкий поцелуй! Мигель опешил от неожиданности. - Целуйте, целуйте ее, друг, - советует Альфонсо. - Здесь такой обычай, и Флора - наша любимица. Мигель не шевельнулся. - Не хочешь? - дразнит девушка, полуоткрыв в улыбке красивые губы. - Не хочет, не хочет! - ликующе воскликнул Паскуаль. - Наконец-то нашелся один добродетельный! Мигель вынул золотую монету и вместо поцелуя сунул ее цыганке в губы. Оскорбленная, девушка вскочила! - Гляньте на него! Вырядился, как кокетка, барчук несчастный, денег, видать, куры не клюют, вот и воображает, что все перед ним на задних лапках... А я и смотреть-то на тебя не хочу, понял? Когда-нибудь попросишь у меня поцелуя - я плюну тебе в лицо, надутый мерзавец! В ярости девушка топнула ногой, юноши потрясены силой ее негодования. Мигель сидит бледный, молча сверлит ее взглядом. Флора стихла, она еще тяжело дышит, сжимая кулаки. Потом, рассмотрев дублон, успокоилась. Золото примирило ее с Мигелем, она снова садится, перемирие заключено, можно свободно петь и пить. Ах, что мне до ночи, Когда на исходе дня Очи покинут меня, Отучившие спать меня очи. Ах, что мне моя красота И страсти лавина - Постели моей половина Теперь холодна и пуста На берег реки снесу свое горе. Выплачись, горе мое, до самого моря. У Флоры тонкий, немного резкий голос, и она фальшивит. Студенты подпевают - еще более фальшиво. Все пьют много, только Мигель едва пригубливает. И вот, в разгар веселья и здравиц за братство, компанию нашу захватила врасплох труба ночного сторожа, возвестившая пятый час по заходе солнца. На прощание Флора перецеловала всех; Паскуаль покраснел, когда ее уста прижались к его изуродованной губе. Мигель же вышел прежде, чем Флора успела подойти к нему. - А у нее сейчас взор был полон любви, - заявил Альфонсо, когда они догнали Мигеля на улице. - К к-кому? - заикаясь, спросил Диего. - Не к тебе! - насмешливо отозвался Альфонсо. - К Мигелю! - Д-да, - тяжело ворочая языком, согласился Диего. - Она на тебя, М-мигель, см-мотрела, как на г-господа б-бога. А у т-тебя, видно, б-большой опыт? x x x На другой день Мигель принимал у себя новых друзей. Паскуаль и Альфонсо, сыновья бедных родителей, - в восхищении, богатый Диего хвалит вкус и роскошь дворца. - Человек, обладающий твоими средствами, Мигель, может устроить себе жизнь не хуже нашего католического величества, - говорит Альфонсо, в третий раз накладывая себе на тарелку жаркое. - Король наш, - подхватывает Диего, - да будет милостив к нему господь, а он к нам, сам себя обдирает, как луковицу. Еженедельно - праздник в Мадриде, и каждый последующий пышней предыдущего, и охота в горах Гвадаррамы, а по вечерам, поди, размышляет, когда же спадет с него последняя золотая чешуйка. - А я защищаю нашего короля, - заявляет Паскуаль. - И делаю это охотно и всеми силами. Он на редкость благочестив. Путь его усеян добрыми делами. Утверждаю - он не только равен деду своему Филиппу Второму, но даже превосходит его в... - Долгах, - сухо замечает Альфонсо. - Де Аро - это вам не грабитель Лерма, который обчистил Испанию, как бандиты - деревенский дом. Маркиз де Аро - честный человек. - Кто может утверждать это? Кто знает, сколько золота прилипает к его рукам, когда он подсчитывает государственную казну? - Нет, Альфонсо, де Аро не повинен в том, что король беднеет, а Испания превращается в безлюдную пустыню. В этом виновата война, король то и дело посылает войска в Чехию, на помощь Фердинанду Второму, а это стоит уйму денег. - Ошибка в том, - говорит Альфонсо, - что тридцать восемь лет назад Филипп Третий изгнал из Испании мавров. - Нет, нет! - восклицает Паскуаль. - Это было правильно! С какой стати нам кормить неверных? - Ошибаешься, дружок, - возражает Альфонсо. - Это их трудолюбивые руки кормили нас! К тому же все они давно крестились. - Только для виду, Альфонсо. Мы пригрели змею на груди, и в один прекрасный день она ужалила бы нас. - Настоящий виновник - этот проклятый Ришелье, - вступает в спор Диего. - Заглатывает наши заморские владения одно за другим, и теперь, когда от нас отторжена Португалия, нам остается пойти по миру. Кого прокормят камни, в изобилии произрастающие в обеих Кастилиях? Если б не Андалузия - Испания сдохла бы, как пес под забором. А мы - корми всю страну! Разве это справедливо? Молчавший до сих пор Мигель заговорил: - Вот вы толкуете - тому-то и тому-то нечего есть. Но ведь эта беда затрагивает только желудок. - А разве есть что-нибудь, что мучит человека сильнее, чем пустой желудок? - спрашивает Альфонсо. - Неутоленная жажда - напрасное желание, - быстро отвечает Мигель. - Я не желаю умирать, как все. Я жажду жить вечно. Жажду бессмертия. И что же мне делать с моею жаждой, с моим желанием? Могу ли я ходить по этой земле сложа руки? Могу ли молча смотреть, как вырастали на этой земле властители, святые, открыватели новых земель, завоеватели, полководцы, чья тень покрывала полмира, как отняли они у нас, у своих детей и внуков, всякую возможность отличиться? - Как так? - не понял Паскуаль. - Ведь можно... - Что можно?! - Мигель уже кричит, и слова его падают, как молнии. - Можно стать мирным обывателем в ночном колпаке, который чтит и блюдет мудрые и дурацкие законы страны, который в тишине плодит детей, который ползает не по жизни, а около жизни, как побитая собака, интересуясь только своим пищеварением, да еще тем, чтобы все видели его показную набожность и не замечали тщательно скрываемые мелкие, жалкие грешки! Вот что можно! Можно захлебнуться в посредственности, в гнусной обыденности! Что остается нам - нам, гордым или измельчавшим наследникам былой славы? Могу ли я сегодня отправиться в святую землю, чтобы во славе и чести сложить свои кости у гроба господня? Могу избивать неверных и окровавленным мечом гнать с Корсики сарацинов, как мой предок? Или переплывать океан, чтоб открыть Новый Свет? Могу ли я, после Тересы из Авилы и Лойолы, стать святым? Стать полководцем после Хуана Австрийского и командовать стадом нищих скелетов, которое зовется "испанская армия"? Я вас спрашиваю - могу ли я вообще совершить хоть что-нибудь, что достойно мужчины и дворянина? Голос Мигеля разносится по просторной зале, и, когда он умолкает, воцаряется гробовая тишина. - Он прав, - помолчав, говорит Диего. - Все великое уже совершено до нас. Нам остается... А что нам, собственно, остается, черт возьми? - Посредственность, - отзывается в тишине Альфонсо. - Или, - медленно выговаривает Мигель, - или найти какой-то новый смысл жизни. Минута молчания, и Мигель продолжает с жаром: - Взять в руки божье творение, ощупать его, проникнуть в сущность, овладеть его сердцем, преобразить руками и мыслью, вылепить из этого праха новый вид, новое существо, вдохнуть в него иную душу, душу, подобную твоей собственной... - Ересь! Ересь! - завопил Паскуаль. - Молчи, - обрывает его Альфонсо и спрашивает Мигеля: - А каков смысл, какова цель твоей Жизни? Мигель бледен; он тихо отвечает: - Я еще сам не знаю. Знаю одно - тут должно быть бешеное движение. Идти, бежать, лететь без устали, без передышки - через горы и долы, только не останавливаться, ибо остановка - это смерть. Все помолчали, потянулись к вину. Мигель наблюдает за друзьями и за самим собой. Вот, говорит он себе, четыре алчущих души - и до чего же различны! Паскуаль, фанатик, святоша, приговаривающий весь мир к хмурой набожности; его целью будет - тонзура священника или монастырь. Сегодня его еще лихорадит бунтующая кровь, но он превозможет эту лихорадку под знамением креста. Бог наполняет собой - и наполнит весь его мир, и всю любовь, всю человеческую страсть сложит Паскуаль к его ногам. Такова и моя судьба! Альфонсо, светский человек и практик, - хорошо плавает по волнам своего времени. Что имеете вы против нашей эпохи, против времени, в котором нам суждено жить? Мировоззрение этой эпохи нечисто; маска лжи, а под ней - отвратительная правда: лицемерие, как говаривал Грегорио. Но, милые мои, подумайте, как это выгодно! Если я изменю богу, никто не увидит, разве что он сам. Ну, а уж его-то я сумею задобрить. Индульгенции-то на что? Отчитаю парочку молитв - и получу отпущение грехов на триста дней. И вы увидите, как я, потупив очи, шествую в храм хвалить Творца, как я шагаю в процессии, чья пышность увенчивает благочестие, вы заметите, как я пощусь на ваших глазах и каюсь в грехах моих. Так будет на улице и в храме. А до того, что я делаю дома, за столом своим в пятницу, или на ложе публичной девки, - до этого вам никакого дела нет. Диего - совсем простенький случай. Как всякое животное. Растет, ест, толстеет, спит, прелюбодействует, пьет, лентяйничает, а насчет того, чтоб что-нибудь желать... господи, зачем? У отца богатые поместья. Когда-нибудь они перейдут к нему. У отца усердная и тихая жена. Когда-нибудь такая же будет и у него. И детей он воспитает по разумению своему, чтоб секли подданных и заставляли их работать - так же, как это делал его отец, как будет делать он сам. О Грегорио, мудрый старик, ты видел этих людей насквозь! А я, владелец тысяч душ и мешков золота, говорит себе Мигель, я кажусь себе в их обществе отверженным. Я горю. Сердце горит и душа... Они знают, чего хотят, что ждет их в жизни, а во мне кипит кровь без размышлений, бесцельно... Сегодня восхищусь чем-нибудь, чтоб завтра отринуть. Я слеплен из сомнений и вопросов. Столько хочу, а не знаю, что и как. Столького жажду - и не знаю чего... - Поставили бы вы всю свою жизнь на одну-единственную карту, неизвестную и неверную? - в экзальтации вскричал Мигель. - Отдали бы все, что имеете, включая жизнь, за одно-единственное событие, которое может залить вас счастьем или пронзить болью? - Нет, - ответили с пренебрежением три голоса. Вот разница между ними и мной, говорит себе Мигель. Я бы отдал. Я даже жажду этого. - Что вы называете событием, друзья? - спрашивает Паскуаль. - Добрый бой быков, затем чаша вина и Флора в объятиях. - Таково мнение Диего. - Две скрещенные шпаги, блеск клинков и лужа крови, - отвечает Альфонсо. - Мистический экстаз! - восклицает Паскуаль. - А ты, Мигель? Мигель цитирует Франциска Ассизского: "Молю, господь, приемли мысль мою из всего, что есть под небом. Приди ко мне, огненная и медоточивая сила любви твоей, да умру я от любви к любви твоей, если умер ты от любви к любви моей". - Странная молитва, - говорит Диего. - Такая страстность даже непостижима у святого. - То, что непостижимо, есть врата к более сильному ощущению жизни, - отвечает Мигель. - Поймать мечту, обагрить руки кровью рассвета, сжать в объятиях ангела, бьющего крылами, как лебедь, которого душат, понимать язык птиц, бодрствовать над трупом самого близкого... Быть может, умереть... Может быть, любить... - Ты говоришь, как безумный, - поспешно перебивает его Паскуаль. - Завтра закажем обедню за мир в твоей душе. Если ты хочешь быть священником, то эта твоя жажда... Мигель побледнел, виновато склонил голову. - Ну, с меня хватит! - вскипел Диего. - В пустыне я, что ли, чтоб подвергать себя опасности бесконечных духовных размышлений? Ну вас к черту, мудрецы! Что это на вас накатило - серьезные разговоры за вином? - Ах ты, суслик, мы ищем смысл жизни, - отозвался Альфонсо. - Я принимаю сторону Мигеля. - Мигель заблуждается, - горячо говорит Паскуаль, растягивая в улыбке рассеченную губу. - Но я - вот увидите! - я спасу его мятущуюся душу! Тут ведь о спасении души речь... - Вина! Вина! - кричит Диего. - Вина ради спасения всех нас! x x x Мигель прошел по Змеиной улице, по проспекту Божьей любви и, собираясь свернуть к Кастелару, вышел к Большому рынку. Сегодня пятница, Венерин день - день, знойный и душный, словно в раскаленной печи. Тяжелые тучи залегли над городом, от мостовой, накаленной солнцем, пышет жаром, и по этой жаровне тенями бродят люди. В это время дня замирает жизнь рынка, открыты только лавчонки, где продают питьевую воду, цветы да образки святых. Капуцин, продающий святые реликвии, ведет разговор с цветочницей. - Букетики твои - семена греховности. - Это почему же? - хмурится худая женщина, склонившись над корзиной роз. - А вот почему: подойдет кабальеро, купит розу - и куда он потом идет? На Аламеду, так? Там он бросает розу в девушку, она ее поднимает - и готово дело. - Что готово-то? Какое дело? - А несчастье. - Вот как? Почему же несчастье? Как раз наоборот! От розы этой обоим им выходит... - Несчастье, говорю тебе, - стоит на своем продавец святынь. - Выходит от этого или муж под башмаком, или покинутая дева. - Зато до этого - любовь! - восклицает цветочница. - Прямой путь к несчастью, - хмуро твердит капуцин. - Ах ты, старая сова! - вскипает цветочница. - Зелен тебе виноград, и самому не достать, и для других жалко, вот и сваливаешь все на мои розы! Да разве и без роз не сходятся люди? Женщина не замечает, что в запальчивости свидетельствует во вред собственной торговле, и Мигель, прислушивавшийся к спору, говорит ей: - Я хотел купить розы, но раз ты утверждаешь, что можно обойтись без них, не стану покупать. - Ваша милость! - взвизгивает девушка. - Какой дурак и подлец сказал вам, что можно познакомиться с дамой без букета? - Да ты сама и сказала, - замечает Мигель, а капуцин хохочет так, что его жирное брюхо колышется. - Я? Ах ты, ворона, залягай тебя осел! - обращает цветочница свой гнев на монаха. - Ну что ж, я несла чепуху, это он меня околдовал, ваша милость, этот злодей, этот... - Эй, поосторожнее, глупая баба! - обозлился капуцин. - Ваша милость, не берите у нее ничего. Купите лучше святой образок с отпущением грехов. Две штуки за три реала, большой выбор - от пречистой девы до святого Ромуальдо... - Не слушайте его, ваша милость! - перекрикивает монаха цветочница. - Роза приятна для взора и обоняния и признак хорошего тона! А что образок? Кусок бумаги, гроша не стоит... - Мои образки и ладанки - свячены, грешная женщина! - гремит монах. - Вот донесу на тебя... Мигель перехватил цветочницу, которая бросилась было на монаха, и тем спас, быть может, глаза последнего от ногтей разъяренной женщины: - Довольно! Давай сюда розы. - Весь букет, ваша милость? - Да. Вот тебе серебряный. - У меня нет сдачи, ваша милость, - жалобно протянула цветочница. - Не надо, - отмахнулся Мигель, и женщина бросилась целовать ему руки. Он кинул серебряный и монаху. Разъяренных противников объединяет теперь чувство признательности, и оба дружно выкрикивают вслед Мигелю слова благодарности. А внимание его уже привлечено женщиной, идущей впереди. Походка ее легка, упруга, женщина словно танцует, шуршат шелка; благовонное облако окутывает незнакомку. Она садится в носилки, возле которых стоят два лакея, - мгновение, доля секунды, но Мигель успевает разглядеть крошечную туфельку и нежную лодыжку. Он остановился - по тому немногому, что открылось его взору, воображение дописывает красоту этой женщины. В ту же минуту звонкий голосок произносит: - О, кузен Мигель! И удивленный Мигель видит: из носилок выглядывает Фелисиана. - Как я рада случаю, кузен, видеть вас... Да еще с букетом роз! В гости? К Изабелле? - К вам, - против собственной воли отвечает Мигель и кладет цветы ей на колени. - Спасибо, Мигель. Как мило, что вы подумали обо мне! Мигель смущенно шагает рядом с носилками, слушая болтовню дамы и изучая ее живое лицо. Во дворе своего особняка Фелисиана вышла из носилок и, опершись на руку Мигеля, поднялась по лестнице. Она повела гостя по дому. Мигель поражен. Тяжелую, угрюмую роскошь дворцов, известных ему, здесь заменили вкус и изящество. Всюду - цветы, мягкий свет, цветные экраны, всюду - комфорт, говорящий о лени, матери всех пороков. В будуаре Фелисианы - живописный беспорядок. Веера на столах и кушетке, как спящие бабочки, огромные перья страуса воткнуты в решетки окон, сетки для волос, белые и черные кружева бахромчатых мантилий, гребни, горделивее зубцов на стенах замков, вуали, нежные, как след детского дыхания на слюдяном окне, пестрые шали, святые реликвии, карнавальные маски, ниточка бус, алых, как капли вишневого сока, ниточка жемчуга, словно цепочка замерзших слез... Смеркается, Фелисиана говорит все меньше, все реже, голос ее все тише, все ниже - и горло Мигеля пересыхает. Молчание - давящее, опасное. - Вы живете здесь, как цветок в оранжерее, донья Фелисиана. - В одиночестве, дорогой кузен. Погибаю от одиночества. Супруг мой уже год как уехал за океан, а я не могу к нему... Ах, когда же он вернется? И что мне делать с моим одиночеством? Слезинки на ресницах в предвечерних сумерках, и красиво очерченные губы дрожат, чтобы вызвать сочувствие. - Ах, была б у меня хоть одна душа, к которой прибегнуть в тоске... - Я ваш, донья Фелисиана. Обхватила его руку обеими ладонями, А они - теплые, и благоухание исходит от женщины. - Не называйте меня больше доньей, обещайте, Мигель! - Обещаю, Фелисиана. Она погладила его по голове. Мигель дрожит, как в лихорадке. Тоска по любви. Страх перед любовью. Рука Фелисианы гладит его щеки - теплая, ласкающая рука. Сумбур и кружение в голове. - Вы нравитесь мне, Мигель. Голос женщины - охрипший, беззвучный. Ее губы приближаются к его губам. Страх Мигеля сильнее любовного голода. В подсознании дремлет ужас перед грехом. В сознании - робость, растерянность, стыд. Вырвался из объятий, без единого слова бежал из будуара, бежал из дома, бежал по темным улицам, тяжко дыша. Вечер прохладными пальцами остудил его лоб. Остановился. Я бежал, как трус. Чего я боюсь? Мигель Маньяра боится! Удирает трусливо! Отчего? Почему? Стиснул ладонями виски. Заговорил - и голос его жесток и горек: - О матушка! Падре Трифон! Вы бы порадовались... я избежал соблазна. Устоял. Увы, устоял!.. x x x Спасаясь от дождя, друзья затащили Мигеля в заведение "У херувима", что на улице Торрехон, куда сами они частенько заглядывали по студенческой привычке. Спустились по ступенькам в просторный зал. - Эй, сестрички! Где вы там? - позвал Альфонсо. - Мы промокли до нитки! Скорей вина, надо и внутренность промочить, чтобы уравновесить небесную влагу! В зале мерцает несколько свечей; ни души. - Гром и молния! - кричит Альфонсо. - Эй, девочки! К вам - гости дорогие! Несколько красных завес по сторонам зала откинулось, из-за них выглянули девичьи лица. - Дон Альфонсо! Добро пожаловать. Сейчас выйдем. "У херувима" одно просторное помещение и ряд маленьких келий, отгороженных красными портьерами - отличие публичного дома. В зале - сводчатый потолок, с которого свисают красивые кованые фонари с масляными светильниками. В масле плавают конопляные фитили. Сейчас эти фонари еще черны и мертвы, как клетки без птиц. Образ святой девы, под ним негасимая лампада и кропило. Красные портьеры шевельнулись. Выходят гетеры. Хитроумные прически - кудри черные, светлые, рыжие. Легкие ниспадающие одежды всех цветов, на плечах - короткие мантильки из овечьей шерсти. На босых ногах - сандалии. Браслеты, ожерелья, золотые кольца в ушах, в волосах - цветы. Раскачивающаяся походка. Девушки кланяются гостям, называют свои имена. Сабина, маленькая каталонка, волосы - светлые, как грива буланых жеребят; Лусилья, смуглая, высокая, как кипарис в сумерках, дитя Севильи, ее смеющаяся прелесть; Базилия, девчонка с гор, дочь дикой Гвадаррамы, рыжая, как лиса, угловатая и стройная; Пандора, цыганка из Трианы, родная сестра Билитино, творение ада и пламени; Марселина из Прованса, желтая, как поле спелой кукурузы, девушка с янтарными глазами; Фаустина, итальянка из Умбрии, - ветровая свежесть, непоседливый язычок, - и много других, хорошеньких и безобразных, полных и худых, все с пышной прической и звучным именем. Базилия встала на стул, зажгла огонь в светильниках. - Кабальеро, - обратилась к Мигелю желтая провансалка, - что будете пить? Мансанилью? - Нет. Впрочем, да, - ответил Мигель, беспокойно меряя взглядом это создание, в котором спокойствие и уверенность здорового животного. - А вы, благородные сеньоры? - спросила Сабина Альфонсо и Паскуаля. - То же, что и я, - сказал Мигель. - Сеньоры - мои гости. Марселина, поклонившись, вышла. - Выберите из нас подругу на сегодняшний вечер, - предложила Лусилья. Мигель, не глядя на девушек, тихо разговаривает с Паскуалем. - Э, да это благородный сеньор граф Мигель Маньяра! - раздается чей-то новый голос. - Граф Маньяра! - изумленно ахают девушки - они знают цену этому имени. Мигель поднял голову, смотрит на женщину, которая подходит к нему. - Помните меня, ваша милость? Несколько лет назад "У святых братьев" в Бренесе я имела честь... Мое имя Аврора... Не помните... Мигель поражен. Да, он помнит, помнит, но каким образом эта женщина очутилась здесь? - Я вспомнил вас, - растерянно отвечает он. - Садитесь, пожалуйста. Другие девицы недовольны: золотая рыбка ускользает... Ну, ничего, мы не сдадимся! Еще посмотрим... Тем временем зал заполняется гостями. Мигель присматривается к Авроре. Те же буйные рыжие волосы, только блеск их потух. Морщинки у глаз, накрашенные губы. Годы беззвучно текут, вписывая на лица свои жестокие знаки... Аврора опускает глаза. - Вы удивлены, встретив меня здесь? Я осталась одна... Голод, нищета... - Знаю, - прерывает ее Мигель. - Вашего дядю, дона Эмилио, сожгли... в Страстную пятницу... - Он не был мне дядей, - сорвалось у Авроры. - Вот как? Сколько лет назад солгала ему эта женщина! Но и сейчас эта ложь действует на Мигеля, как пощечина. Нахмурившись, он замолчал, устремил взгляд в потолок. Диего уже шарит руками по телу Базилии, Фаустина сидит на коленях Альфонсо. Сабина ластится к Паскуалю, а тот сидит, стиснув губы, неподвижный, словно деревянный. - Я спою вам славную сегидилью. - Аврора старается привлечь внимание Мигеля. - Когда-то вам нравилось мое пение... Мигель не ответил, но Аврора уже взяла гитару. В харчевне "Виверос" - Пристанище райском - Поил христианин нас Вином мавританским. В харчевне "Виверос" - Известно давно - Поят христиан Мавританским вином. Гости рукоплещут, Мигель молчит равнодушно. Поняв, что проиграла, Аврора вскоре отходит. Зал наполняется. Мещане из Трианы, из старого города, из Макарены, кабальеро в бархате, при шпагах, студенты в поношенных плащах - все, у кого в кошельке бренчат золотые монеты, тянутся к источнику забвения. За соседним столом, недалеко от Мигеля, сидит и пьет человек, и с ним три женщины. - Я пил всю жизнь, - гнусит этот человек, - и завтра буду пить снова. Зачем же пропускать сегодня? Меня зовут Николас Санчес Феррано, сеньор, - кричит он Мигелю, поймав на себе его взгляд. - Я токарь и севильский горожанин. Этого достаточно, не так ли? Или требуется больше? Я пропил уже один дом с садом, но не жалею. Теперь в том доме сидит этот шелудивый Вуэльго. Подавиться ему волчьей шкурой, скряге этакому! Копил грош ко грошику, пока не купил мой дом. А у меня еще два осталось, я и их пропью. Я, миленькие мои, искушенный и неисправимый пьяница, и бог о том ведает и считается с этим... Вино течет рекой, мысли туманятся. Языки развязались, мелют вовсю, слова летают, как ножи, брошенные в соперника. Диего и Альфонсо удалились со своими девицами за красные портьеры; через некоторое время они возвращаются, утомленно улыбаясь. Паскуаль все еще держится против Сабины, а Мигель молча наблюдает за всем. - Хотите, станцую для вас? - спросила его Пандора. Он не ответил. Но уже застучали каблучки, защелкали кастаньеты, подхватили гитары - цыганка пляшет неистово, юбки взлетают, открывая худые икры. Смуглая кожа ее ног окрашивается красноватым оттенком от пламени свечей, тонкие руки извиваются змеями. - Подать сюда эту девку! - кричит Николас Санчес Феррано. - У нее черт в теле, а я люблю чертей наперекор святой инквизиции! - Тссс... Незаметный человек, сидевший в дальнем углу, встал, подходит. - Поди сюда, цыганочка! - орет Николас. - Пляши на столе! И он одним рывком смел со стола всю посуду. Пандора кончила. Восхищенные клики, топот... Николас пытается схватить ее, спотыкается, в конце зала два дворянина дерутся на шпагах, бренчат гитары, колышутся красные портьеры. Вот она, ночная жизнь, которая так пьянит Альфонсо, говорит себе Мигель. Продажные затасканные прелести, продажные поцелуи, судорожные улыбки, прикрывающие желание выманить у мужчины все, что при нем есть... В эту минуту к нему приблизилась женщина, непохожая на других. Разглядывая незнакомого гостя, поклонилась: - Я - Руфина. - Мигель, граф Маньяра, - представляет друга Альфонсо. Мигель с удивлением смотрит на эту даму. Рослая, великолепно сложенная, лет под сорок - странная женщина, одетая с изощренным вкусом. - Великая честь для моего дома, ваша милость, - говорит дама приятным голосом.