- Простите, если мои девушки надоедали вам. Позвольте мне на минутку присесть с вами? Глупые девчонки, им хочется заслужить хоть несколько крох вашего богатства. Мигель изумлен. Эта женщина, владелица лупанария, - несомненно, продажная, как и остальные, - разговаривает с ним как дама! У нее белое, чистое лицо, словно его не оскверняли тысячи раз липкие поцелуи развратных богачей! От нее веет материнской ласковостью, спокойствием и надежностью. - Нехорошо, когда человек так безгранично богат, как ваша милость, - продолжает Руфина. - Почему? - недоумевает Мигель. - Слишком легко все достается. Тот, к ногам которого склоняется все, стоит лишь ему появиться, не знает радости достижения. Не успеет он протянуть руку - и плод сам падает ему на ладонь. А такие плоды не очень вкусны. - Что же делать богатому и знатному? - Не знаю, - улыбается Руфина. - Быть может, возжаждать цели, которой не купишь на золото, не достанешь руками. Не знаю, дон Мигель. Он задумался. А Николас уже заметил около себя неприметного человека: - Поди сюда, братец! Не сиди там так одиноко! - Осторожнее, - шепчет Николасу одна из девушек. - Может быть, это шпион. Его здесь никто не знает. - Никто не знает? - орет Николас. - Ну и что? Вот мы и узнаем! Давай-ка лапу, подсаживайся ко мне да выкладывай, кто ты таков?! Человек подсел к нему, скрипучим голосом объявил: - Коста. Николас захохотал во все горло: - Слыхали, дамы мои? Коста - и все! Все этим сказано! Вот и познакомились, ха-ха-ха! Нет у него ни имени, ни второго имени - ничего! Просто - Коста! - Я фельдшер, сеньор, - говорит Коста, не спуская глаз с Мигеля. - Могу вправить сустав и вылечить пищеварение. Исцеляю от всех болезней. - А сколько это приносит, если считать на кувшины вина? - грохочет Николас. - Вином ли единым жив человек? - спорит Коста. - Неужели же нет? - ужасается Николас. - Разве лягушатник какой на нем не продержится, а мы, севильцы, уже давно поняли, что первым великим деянием господа было, когда он посадил виноградную лозу. Ну-ка, возрази на это, Коста! Коста ответил тихо, дуэлянты в углу закончили поединок и пьют теперь за вечную дружбу. Гитары гремят, девушки щебечут, красные портьеры пропускают парочки в кельи любви, роскошный вертеп горит смоляным факелом, взрывы страстей заливает виноградная кровь земли, поддавая горючего в пламя. Руфина наблюдает за Мигелем, в темных глазах которого все чаще вспыхивают огоньки. - Есть люди со строгими правилами жизни, - медленно произносит она. - Но подумайте сами, граф, ведь смех и радость - тоже часть жизни. Если в мужчине напряглось желание, лучше предвосхитить страшный взрыв, разрядив его маленьким удовольствием, - вы не находите? - А если нельзя? - возражает Мигель. - Не понимаю почему? - Если этот мужчина должен стать священником? Женщина улыбнулась, огляделась осторожно и, убедившись, что их никто не подслушивает, тихо сказала: - Разве нынче священник или монах отказываются от радостей жизни из верности уставу? Это всего лишь вопрос денег. Разве я не поставляю ежедневно моих лучших девушек вельможам церкви? Взгляните на ту красавицу, что беседует с маркизом Игнасио. Ее зовут Эмеренсиа. Каждую неделю за ней приезжает закрытая коляска его преосвященства дона Викторио де Лареда. - Что вы сказали?! - Мигель вскочил, как ужаленный. - Архиепископ?.. - Тише, ваша милость, - напоминает женщина. - Это так. Конечно, по внешности все выглядит несколько иначе. Эмеренсиа еженедельно отвозит его преосвященству корзину прекрасных цветов из моего сада, понимаете? А если она там задержится на часок-другой, то какая в том беда? Мигель смотрит на Руфину, вытаращив глаза, - он не в силах поверить ей. - Как?.. Дон Викторио - и девка из публичного дома... - Это минутная прихоть, я знаю. Ведь у его преосвященства есть любовница, которой он купил дворец за стенами города. Ну, что ж - иногда ведь и ему хочется перемен. Это так человечно, не правда ли? Впрочем, мне кажется, Эмеренсиа уже не доставляет ему такого удовольствия, как месяц назад. Придется поискать другую красавицу. Дело есть дело, и это для меня не хуже всякого другого. Требования мои не чрезмерны, я живу скромно и неприхотливо... Ложь ее была разоблачена тут же: откуда-то подбежала к ней девица и шепнула столь неосторожно, что Мигель расслышал: - Граф Манфредо снова пришел с просьбой о займе... Ему нужно триста золотых. Процент, говорит, вы сами назначите... - Пусть подождет, - сказала Руфина и повернулась к Мигелю. - Меня призывают дела, я покину вас ненадолго. Но прежде советую вашей милости забыть угрызения совести и выбрать лучшее из красоты, что вам предлагает жизнь. Вон Марселина, самая прелестная из моих девушек. Простая, как полевой цветок, очаровательная, как курочка, нежная и игривая, как котенок. Она у меня всего лишь три дня. Марселина! Девушка подбежала: - Что угодно, сеньора? Руфина подняла ей юбку высоко над коленями. - Видали ли вы ноги красивее, сударь? Погладьте ее. Крепкая, налитая, как персик. Гладкая, как атлас. И хотя еще так молода, знает много любовных чар. Рекомендую вам ее, дон Мигель. По-моему, вам нужно лекарство от неутоленности. Девушка засмеялась, притворно стыдясь. Злополучный смех! Он добавил в желчь Мигеля отвращения к этому вертепу порока. Мигель не видит прелестей Марселины - в глазах его темно от гнева, он чувствует себя оскорбленным и возмущенным. Вино, пробуждающее в мужчинах веселье и страсть, в нем пробуждает неистовство. Его натура, все его воспитание восстают против этого. Семена, брошенные Трифоном и матерью, пали на почву гнева. Мрачный, встает он, и с бледным, осунувшимся, злым лицом подходит к девушке. - Взгляните на нее, - говорит он ледяным, трезвым тоном. - Она крепкая, налитая, как персик. Знает тысячи любовных чар. Маняще улыбаются ее глаза, созданные, чтобы отражать великолепие неба, но улыбка маскирует бесстыдство, и в зрачках ее отразились лица распутников. Женщина! Сочетание плоти и похоти, которая кричит: купите меня! Ломоть хлеба, от которого за деньги волен откусывать всякий, оставляя на нем свою слюну. Одну мысль лелеет эта красота: блудить, выманивая деньги. Для того ли сотворил ее бог? Для того ли дал ей красоту? - Верно, верно! - кричит Паскуаль. - Женщина - источник греха и падения! - Стойте! - перекрикивает его Николас. - Не хулите девушку! Если нет у нее невинности, зато есть чувства! Не оскорбляйте ее! Но Мигель, в фанатической предубежденности своей, забывает о рыцарственности и человечности. - Глядите! - страстно продолжает он. - Вон та, и та, и та - и это женщины? Девушки? Творения любви? Они думают - достаточно повесить четки над ложем, и скроешь от божьего ока свою нечистоту? Ступай! - с отвращением говорит он Марселине. - Прочь с глаз моих, потаскушка! Марселина скрылась. Зал притих, внимательно слушает. - Бог милосерд бесконечно, - продолжает Мигель. - Но как вы хотите, чтобы он был милосерд к вам, участникам этих грязных безобразий... - Я в них не участвую! Я только пью, сеньор!.. - ...чтоб он был снисходителен к вам, топящим в пьянстве последнюю каплю рассудка? - О боже! - содрогается Николас. - Вот уж верно - утопил я свой рассудок... - Вы - плевелы земли, дармоеды, бегущие своего предназначения, целей своих, бегущие к пьянству и разврату! - гремит Мигель словами Трифона. - Мигель, - взмолился Альфонсо, - умоляю тебя, хватит... Но голос Николаса Санчеса Феррано заглушает его: - Нет! Пусть говорит! Этот человек прав! Он - святой, господа! Святой сошел к нам, и я узнал его! Я ноги тебе целовать буду, святой человек! Николас бухается на колени перед Мигелем, бьется лбом об пол, кричит со слезами: - Я жалкий человек! Пропил все, что имел... Прокутил тысячи ночей, а о боге забыл! Но я исправлюсь, я обращусь... Господи на небеси! - рыдает пьяный, рвет на себе волосы, рвет одежду. - Взгляни на мое раскаяние, спаси мою недостойную душу! Мигель не обращает внимания на вопли пьяницы. Он подавлен лицемерием и порочностью архиепископа. Вспоминает, как часто его преосвященство целовал руки его матери. И чувство омерзения снова перерастает в гнев. Он поднялся, швырнул золото на стол. - Вы уходите? - приблизилась к нему Руфина. - Жаль. Ваша милость необычайно заинтересовали меня. Надеюсь, вы придете еще. - Никогда, - резко бросает Мигель, выходя. - До свидания, - улыбается ему вслед Руфина. Друзья Мигеля следуют за ним. - О спаситель мой! - кричит с полу Николас. - Не уходи! Останься! Не оставляй мою слабую душу одну в этом львином рву! Слышишь? Не уходи, спаситель мой, сила моя, надежда моя! Но вновь разгоревшееся веселье заглушает его крики, и светловолосая девушка, хлопнув в ладоши, восклицает: - Вина дону Николасу Санчесу Феррано! x x x Вечер. Мигель открыл окно - и разом песня гитары ворвалась во всей своей силе, хрупкими аккордами заплясала вокруг. На улице, затопленной лунным сиянием, под стеною дома напротив, маячит тень певца: О прелестное созданье, От кого мне ждать наград За любовь, за все страданья? Не от вас ли, Соледад? За узорной решеткой окна напротив мигнула свеча. Над нею выступило из тьмы девичье лицо. Девушка, бросив быстрый взгляд на певца, снова отодвинулась в глубь комнаты. Но за то время, что взор ее облетал улицу, она успела увидеть Мигеля. - Какое прелестное создание! - прошептал тот. Девушка исчезла, улица снова утонула во мраке, даже звон гитары уже не в силах наполнить ее собой. Какую власть имеет красота! Как она волнует! Единственная сила, превышающая прочие, - молитва. Мигель, на коленях пред распятием, молится. Но в молитву его неотступно вплетаются образы архиепископа и потаскушки. Долго молился Мигель, но молитвы оказалось недостаточно. Она не заполнила его. Безразличие бесконечно повторяемых слов и фраз расхолаживает молящегося. Отказ от всего мирского, падре Трифон? Как это мало дает и сколь многого требует! Вон даже дон Викторио не отказывает себе... Снова подходит к окну Мигель. Певец закончил свою серенаду и ушел. На балкон, залитый лунным светом, вышла девушка, смотрит на окно Мигеля, но оно в тени. Знает Мигель - ему бы бежать от окна, разом стряхнуть искушение, а он стоит, как приклеенный. Он в смятении. Чувствует - кровь его обращается быстрее, мысли тонут в ощущении, какого он доселе не испытывал. Страстность натуры умножает силу этого чувства до судорог в горле. Ему хочется смотреть, все смотреть на эту деву, коснуться ее... Ужас! О чем я думаю? О чем мечтаю? Господи, спаси душу мою! Отойдя от окна, Мигель бросается на колени. Молится - упорно, жарко... Но архиепископ, балкон и девушка все нейдут из ума, молитва не помогает, судорожно выталкиваемые слова бессильны отогнать видение, которое стоит перед ним неотступно и все приближается, вот оно уже на расстоянии руки... Господи, я, которому суждено быть слугою твоим во все дни моей жизни, я жажду снова увидеть ту девушку, не могу без нее, не могу дышать без нее, жить! Мигель стонет в смятении. Что мне делать? Помоги мне, веди меня, боже, не дай погибнуть душе моей! Душная ночь придавила к ложу тело Мигеля, налегла на него, как туча на гору, не дает уснуть. С рассветом встает он, невыспавшийся, с разладом в душе, неспокойный. Он не слушает лекции в университете, забывает о молитве, вечером ускользает от приятелей, бежит из дому. Соледад! Соледад! Сколь многозначительно имя ее! Нежное, светлое лицо, воссозданное воображением, стоит перед ним, идет с ним, идет за ним, окружает его со всех сторон. Пасть на колени перед тобой, Соледад, целовать край одежды твоей - только б смотреть в твое лицо, молиться твоей чистоте, лежать у ног твоих - только б дышать тем же воздухом, что и ты! Вот я поднимаю руки к вам, звезды, сердце к вам возношу, о небеса. Только б приветливо глянули на меня ее очи - лишь об этом молю! Быть может, она не из плоти и крови, быть может, она только аромат и луч света... Даже нет у меня желания коснуться этой белизны, этой чистоты незапятнанной - не заключу тебя в объятия, чтоб не растаяла ты, не дотронусь до тебя, чтоб не осквернить, не заговорю с тобой, чтоб не испугать тебя грубостью голоса... Стану перед тобой на колени, как пред алтарем, и лишь с благоговением буду смотреть на твой лик... Нет! Господи, я забыл о тебе! Что мне делать? Служить тебе? Жить ею? К какой жизни приговорили меня мать и Трифон? Быть священником, тайно наслаждаясь запретными радостями? Нет! Никогда! Я не умею лицемерить. Но - взбунтоваться? Смогу ли? Посмею ли? Смилуйся надо мною, боже! x x x Утекает с водами время, улетает с ветрами, стремится в неведомое, не озираясь по сторонам, тащит нас за собою, и мы, грешные андалузцы, спотыкаясь, бредем по его следам. Спотыкаясь, движемся без дорог, куда указует перст его, увядаем, дряхлеем, ибо, хотя коротка наша жизнь, путь по ней долог и труден. И человек, влекомый к смерти, меняется. Что ни говори, а сегодня ты не тот, что вчера, и завтра прибавится у тебя по меньшей мере одна царапина или морщина. Кожа тела твоего и кора души твердеют, чтоб легче сносить удары и порезы, которыми отмечает тебя судьба в столь нелегкое время, как наше. Господин и король наш, его величество Филипп, четвертый этого имени - слава ему и глубочайшая наша почтительность! - любит искусство, обожает музыку, покровительствует живописцам, недаром же маэстро Веласкес увековечил недавно образ этого монарха на полотне, - но жизнь его протекает вдали от нас, вдали от его народа. Так говорят даже мадридцы, не то что мы, южане. К тому же наше величество все воюет, воюет, и скоро будет уже тридцать лет с тех пор, как сыночки наши в солдатах бьются чуть ли не по всей Европе. Эх, дал бы нам бог когда-нибудь хоть узнать, почему да за что они бьются, почему да за что сложили кости свои вдали от родимой испанской земли! А его милость, всесильный министр короля, дон Луис Мендес де Аро, правит нами после дяди своего Оливареса рукою ласковой - она всегда открыта, чтоб взимать налоги со всего, чем мы владеем, и за то, что вообще еще дышим. У святой же инквизиции - перекрестимся трижды из почтения к ней - открыты во все стороны не только ладони, но и глаза - уж они-то не упустят ни единой овечки. Говорят, наши грешные крестьяне молятся, чтоб превратил их господь в подземных кротов, но бог да не слышит. Нас он вообще не слышит. Слышит, верно, только тех, кто в парче и бархате, кто преклоняет колени на мягкие скамеечки в тех приделах соборов, куда допускаются только знатные люди. Я же, жалкий капуцин Грегорио, сын прачки и неизвестного отца, - не мог же я поверить своей матери, когда она на смертном ложе поведала мне, будто отцом моим был сам высокорожденный сеньор судья, которому она, молодая, пригожая девушка, обязана была приносить выстиранное белье прямо в спальню, - я, безотцовщина, пречасто взываю к отцу небесному, да снизойдет он кинуть взор на своих голодающих детей и ниспошлет им немножечко манны небесной насыщения ради. Но тщетно взываю я - глухи небеса. Бог богатых не думает о нас, а бог бедных нас не слышит... Что же мне остается, как не клянчить милостыню у богатых, чтобы хоть детишкам-то принести кусок пирога, который снится им с голодухи каждую ночь? Злые языки утверждают, что порой я даже ворую для них. Ну, что поделаешь. Это так. Случается - сверну голову отбившейся курице его милости графа да отнесу ее старой Рухеле, которая устроит пир для своих девятнадцати внуков... - Ну, падре Грегорио, странные у вас взгляды на право собственности! - Но, сын мой, разве не слышал ты об общинах ранних христиан, где, согласно с учением Христа, все люди были божьи дети и были равны меж собою? Почему бы не вернуться нам к учению Иисуса? - Безумный старик - разве сейчас сорок седьмой год по рождестве Христовом? Вы забыли прибавить шестнадцать веков и святую инквизицию! - Святая инквизиция, поди, тоже знает Священное писание, а, сынок? - Вы сошли с ума, падре Грегорио, и говорите ересь. Осторожнее! Что вы все суетесь со Священным писанием, старое дитя? Вам бы радоваться, что после изгнания из Маньяры восемь лет назад вас, по заступничеству дона Томаса, не выгнали из Тосинского монастыря, а вы все не прекращаете мятежных речей о царстве божием на земле! - Этого ты трогать не смей, молокосос! Царство божие должно наступить - и наступит на земле! Исконная апостольская бедность церкви в сравнении с нынешними дворцами церковников... Разгорячился падре Грегорио. Проповедует, словно перед ним толпа народа, но тут его позвали к аббату, и философические его рассуждения были прерваны - увы, навсегда. Настоятель Тосинского монастыря Эстебан - тучный пятидесятилетний мужчина. У него колючие, быстрые мышиные глазки, но это и единственное, что есть оживленного в облике аббата. Ленив он на движение и на мысль, однако ловко сдирает со своих овечек все, что ему заблагорассудится. К разговору с Грегорио он готовился давно. Знал, какой любовью пользуется капуцин - не только далеко за пределами аббатства, но и у самой монастырской братии. Но когда-то же надо с этим покончить. Итак, с помощью божией... Настоятель развалился в широком кресле, Грегорио стоит перед ним. - Много грехов совершил ты, увы, - с трудом шевелятся мысли и язык настоятеля. - Много раз смотрели мы на это сквозь пальцы. И эти еретические да мятежные книги постоянно попадаются братьям... - Доказано ли, благородный падре, что их в монастырь приносил я? - учтиво осведомляется Грегорио. Настоятель вздохнул. Ох, трудная ждет его работа! - Не доказано, - сухо отвечает он. - Но ты и сам знаешь, что больше некому... Настоятель вытер потный лоб; он соображает, как бы поскладнее подвести речь к тому, что Грегорио ворует и уносит добычу крестьянам. Он хотел бы подвести к этому незаметно, чтоб Грегорио не сумел отбить атаку. А негодник, конечно, будет защищаться! И почтенный Эстебан брякает: - Ты воруешь! Н-да, не очень-то складно и незаметно - но что это?.. - Да, ворую, - сразу сознается Грегорио и объясняет многочисленные свои поступки этого рода с точки зрения ранних христиан, исповедовавших всеобщее равенство. До чего же утомительно слушать его, ворошатся мысли падре Эстебана, который не дает себе труда поймать Грегорио на слове и насадить на булавку ереси, как бабочку. Эстебан отлично знает, что у него на руках - карта, которую Грегорио не перебить. И, отдохнув после лекции монаха о божьих детях, Эстебан ходит со своего козыря: - Сегодня утром во вверенной тебе части сада, под грудой кукурузной соломы, был найден человек. Грегорио побледнел. - Это осужденный святой инквизицией; бежавший из тюрьмы в Севилье. Он мятежник и еретик, и его ждет костер. Кто укрыл его там? От такой длинной речи настоятель совсем задохнулся. Взгляд его полон яда. - Не знаю, - храбро лжет Грегорио. - Может, он перелез через стену и спрятался сам. Я об этом ничего не знаю. - Кто же носил ему еду, остатки которой были обнаружены, тоже не знаешь? - Эстебан взъярился в той мере, в какой позволяет его тучность. - Не знаю. Ничего не знаю, - стоит на своем Грегорио. - Я ждал, что ты отопрешься. И даже рад этому, потому что в противном случае я был бы обязан предать тебя суду святой инквизиции. А я любил тебя, брат! Аббату удалось выдавить две крокодиловые слезинки из-под жирных век. - Ты должен, однако, признать, что подозрения против тебя накапливаются. Это слишком опасно для моей обители. И вот, взвесив добро и зло, решили мы, из уважения к твоим сединам, назначить тебе самое мягкое наказание. Мы посылаем тебя в Рим, и в путь ты отправишься тотчас, как кающийся, бос, и будешь исполнять все святые предписания для кающихся паломников. Такова твоя епитимия и кара. Уфф, вот и с плеч долой, тяжко перевел дух Эстебан и отвел глаза к окну, за которым сияло лазурное небо. Грегорио тоже смотрел на эту лазурь, печальный и огорченный. Ах, милые мои Рухела, Антония, Энсио, Агриппина, Барбара, Педро, Петронила и ваши бедные детишки! Пришел час покинуть вас - и навсегда, потому что я, старый человек, конечно, не вернусь уже из Рима... Положил Грегорио в суму несколько просяных Лепешек, простился с братией, снял с ног башмаки, передал через Энсио благословение всем друзьям, чтоб избегнуть прощальных слез, и пустился в далекий путь к Риму. Шел он и, встречая по дороге знакомые и незнакомые лица - пастухов, купцов, рыбаков, солдат, работников и нищих, - каждого просил помолиться за него. Со смирением в сердце, босой, шагает падре Грегорио к Севилье, раздавая путникам остатки лепешек и доброе слово, а слово это все возвращается к тому, о чем святая церковь запрещает и думать и говорить. x x x Маркиз Хайме Эспиноса-и-Паласио приближается к восьмому десятку, а маркиза Амелия перешагнула за семьдесят. Соледад - единственное дитя их сына, умершего от чумы к вечеру того самого дня, на заре которого угасла жизнь его юной жены. И росла Соледад у своих старичков, и они в ней души не чаяли. Некогда вложил маркиз все свое состояние в корабль, отплывающий в Новый Свет с грузом пушнины. Корабль потерпел крушение где-то возле Азорских островов, и все богатства взяло море. Маленькой ренты едва хватало на жизнь семьи, и родовой дворец венчал раззолоченную нищету. Маркиз был слишком горд, чтоб открыто признать свою бедность. Только в самые трудные годы, когда девочка стала подрастать, склонился он на уговоры и сдал половину дворца - или, как он говорил, уступил его дальней родне. Однажды вечером, когда Соледад ушла в свою комнату, унося благословение своих стариков, маркиз спросил у служанки Люсии: - Ты знаешь, кто живет во дворце напротив? - Как не знать, ваша милость: граф Мигель де Маньяра. - И это все? - Все, ваша милость. - А то, что он учится в Осуне, - не знаешь? Что род его - столп андалузской знати, не знаешь? Донья Амелия, довольная, кивает: - Наш господин заботится о будущем внучки... - О! - восклицает дуэнья. - Жених для нашей барышни! О! И Люсия рассыпается в похвалах Мигелю. Вдруг до их слуха доносится звон гитары и любовная песня. Старушка улыбнулась: - Опять кто-то поет серенаду Соледад. Мне тоже пели, когда я была молода... Дон Хайме мелкими шажками выбегает из комнаты и, вернувшись вскоре, с усмешкой рассказывает: - Так я и думал. Это Родригес. Этакое ничтожество, этакий голодный идальго с крошечным гербом. Не для него цветет наша Соледад! Я-то уж знаю, кому ее отдам - то-есть, кому бы я отдал... x x x Мигель дописал свое первое любовное послание, заклеил его и отправил Соледад. Начало - труднее всего, и начало положено. - Ваша милость, падре Трифон просит принять его. Мигель вздрогнул, кровь бросилась ему в лицо, как человеку, захваченному врасплох за дурным делом. Трифон вошел. Поклонился низко, ждет. - А, падре Трифон. Добро пожаловать. Садитесь, падре. Что вы хотите сказать мне? Трифон обводит взглядом роскошь убранства и сжимает костлявые руки. - Я пришел пожелать вам здоровья, ваша милость. Не более того. Приветствовать вас в Севилье и предложить свои услуги. - Благодарю за пожелание, - сухо отвечает Мигель, - и за предложение услуг. Пока что я ни в чем не нуждаюсь. Что подать вам, падре? Вино? Пирожное? Лицо Трифона делается серым. Его жгучие глаза вперились в Мигеля. - Я просил бы вашу милость, - тихо, но очень настойчиво говорит он, - не усматривать в моем появлении светский визит. Прошлое, связывающее нас, и то обстоятельство, что я ради вас приехал в Севилью, дает мне право надеяться, что вы увидите во мне... - Посланника божия, - заканчивает Мигель, охваченный внезапным желанием уязвить Трифона. - Отнюдь - я всего лишь смиренный слуга господен, но явился я сюда как ваш наставник и, если позволите, друг. Мигель смотрит на Трифона, который стоит, опустив глаза, и тучи воспоминаний вторгаются в его мысли. Вот он, этот сыроядец, пожравший всю радость детства моего и юности. Это он, послушный клятве моей матери, заковал меня в оковы, которые ныне так гнетут меня... - Ее милость ваша высокорожденная мать и я, - говорит Трифон, словно читая в мыслях Мигеля, - желали вам только добра. Соблаговолите понять, что мы боролись за вашу душу, хотя порой вам, быть может, и трудно было подчиниться нашим просьбам. Приказам, мысленно поправляет его Мигель, возмущение которого растет с каждой минутой. Приказам, строгость которых усугублялась слежкой и содержанием взаперти... Трифон пригубил из чаши, поданной Мигелем. - Голос, говоривший с вами моими устами, был голосом бога. И сегодня, ваша милость, я пришел для того, чтобы на пороге вашей новой жизни напомнить вам об его священном имени. Опять обвивается вокруг меня, змеиная душа, думает Мигель. Опять втирается в мой слух этот вкрадчивый голос... Нет, падре! На сей раз - нет. Голос Грегорио звучит во мне стократ громче вашего. Все во мне восстает против вас и - прости мне, боже, - против матери, против ее обещания, определяющего мою судьбу. Я ведь тоже имею право сказать здесь свое слово?! Мигель поднялся: - Я не забываю бога - и не забуду, падре. Однако путь свой отныне я буду определять сам. Благодарю за посещение, падре Трифон. Трифон вышел в полуобморочном состоянии; шатаясь, сполз с лестницы. Он от меня ускользает! Из-под рук ускользает! - в отчаянии думает иезуит. - Но я не так-то легко сдамся! x x x Соледад, сидя в бабушкином кресле, читает вслух. Дед и бабка, полные нетерпения, стоят перед нею. - "...не знаете, как это грустно - бродить одному днем и ночью, и со всех сторон - обыденность, посредственность... Как тяжко носить пустое сердце... Сколько отчаяния в душе, знавшей лишь тьму и печаль..." - Да, печаль и тьма - таково состояние человека, пока в нем не проснется любовь, - кивает дон Хайме. Соледад сложила на коленях руки с письмом и, глядя в потолок, продолжает по памяти: - "...и вот чудо: в темноте мне явился свет... утренняя звезда дня моего, луна моих ночей... То явились вы, донья Соледад..." Старушка растроганна, дон Хайме поражен: - Он знает ее имя! - Не перебивай, дорогой, - просит донья Амелия. - "Я жду ваших слов. Пусть единое слово, - наизусть говорит Соледад, - слово о том, что вы согласны позволить мне взглянуть на ваше лицо вблизи, склониться перед вашей красотой. Ваш Мигель, граф Маньяра". - Покажи мне письмо, Соледад, - взволнованно просит маркиз, протягивая дрожащую руку. И правда! Подписано полным именем: Мигель де Маньяра Вичентелло-и-Лека. - Что же, Соледад? Что ты ему ответишь? - спрашивает бабушка. - Ах, он мне нравится, нравится! - И Соледад прячет лицо в ладони. Старички с улыбкой переглянулись. - В сущности, богатство не важно, - рассуждает вслух дон Хайме. - Мы небогаты - и разве от этого меньше стоим? Но я не говорю, что золото Маньяра - помеха нам. Наш скудный котел зазвучал бы полнотою, и запах от него пошел бы аппетитнее. Наш род заблистал бы новым блеском - и я, тесть Маньяры, шел бы в процессиях вслед за архиепископом и герцогом Мендоса, рядом с графом Сандрисом, ах, впрочем, нет. Это лишь внешняя сторона дела. Мне стыдно за мое неразумие... Честь и добродетель - вот драгоценность, с какой не сравнится никакое богатство. Твоя добродетель и красота, Соледад, уравняют любое неравенство меж нашими семьями. - Я сейчас же напишу ему, - встает Соледад. - Нет, нет, не делай этого, - советует старушка. - Не надо неспешностью выдавать интерес к нему... - Пусть подождет несколько дней, - подхватывает дон Хайме. - Ты даже у окна не показывайся, как бы нетерпелив он ни был... Соледад склоняет голову: - Я буду послушна вам... И вот идут дни, растет нетерпение Мигеля, гордость его возмущена - по десять раз на дню спрашивает он, нет ли ответа, ответ не приходит. x x x Мигель заряжен желанием, как туча огненными зарядами. Часами скачет на коне за городом, сменяя галоп рысью, и не может вытряхнуть из себя гнетущую тоску. Письма все нет. Окно пустое. Он бродит по улицам, встречая редких запоздалых прохожих с фонарями. Кровь в нем кипит, стучит в висках, гудит, как водопад. Коснуться - только коснуться белой, гладкой кожи Соледад... При мысли об этом его забила лихорадка. Не кожа - лебединые перья... Бросился в собор. В боковом приделе - ночная служба. За решеткой хор послушников: "О, сладчайшая, о, прекраснейшая дева!.." Огоньки свечей плавают в храме, подобно душам утопленников под водой, и каждое пламя похоже на очертания светящейся женской фигуры. Огромные колонны, несущие свод, облачены в складчатые женские одежды, их кудрявые головы исчезают высоко во тьме. Изваяние Мадонны на алтаре - сам свет. Мигель падает на колени, молится жарко, но изо всех углов, сквозь все столетиями почерневшие своды слышит он голос, который смеется легко и тихо, вздрагивая от возбуждения, - голос женщины. И рвется нить молитвы в мыслях его и на устах. "О, сладчайшая дева Мария!.." - поет хор, а эхо возвращает Мигелю единое, стократно повторенное слово: женщина. В гуле, что сотрясает корабль храма, - женщина; в пении послушников, чьи голоса трепещут в экстазе, - женщина; во всех углах гудит, шипит во всех свечах, кричит в его крови - женщина! Запахом ладана пропитались ноздри, и голова закружилась. Выбежал из храма. И вот уже стоит под окном Соледад. - Соледад! Соледад! Девушка спит давно, и молчит душная ночь. - Соледад, ради бога, покажитесь, вымолвите слово, которое спасет меня от когтей, сдавивших мне горло... Я умру без этого слова. Соледад!.. Вместо нее ему ответил город. Издали донесся рокот гитар, дрожание струн, песни любви... И снова бросается Мигель в темные улицы. Бежит без цели, перепрыгивая через цепи, которыми на ночь перегораживают улицы, ночная духота душит, вся Севилья дышит терпкими ароматами, содрогается любовными песнями, а шепот влюбленных - да это хорал, вздымающийся к небу, подобно океанскому прибою! Весь город под покровом темноты пылает любовью, как факел. Изнемогая, прислонился Мигель к порталу какого-то дома. Из открытых окон льется голос, тонкий, как паутина. Ему знаком этот голос. Фелисиана! Ну да, это же ее дом. Голос наполнен медовой сладостью, и страсть обуяла Мигеля. Он заколотил в дверь; пронесся мимо привратника, мимо лакеев по лестнице, ворвался в покой. И стал лицом к лицу с веселящейся компанией, расточающей бесценное время за чашами вина. - А, новый гость! Кто бы вы ни были - садитесь, пейте! За красу доньи Фелисианы! Женские голоса: - Красивый юноша - всегда желанный гость! Да здравствует запыхавшийся гонец Афродиты! А Мигель на пороге - белее, чем атлас одежды хозяйки, кудри его разметались, губы полуоткрыты. Тяжко переводя дыхание, он не сводит с Фелисианы застывшего взора. - Добро пожаловать, кузен, - говорит она. - Отчего ты так бледен? Так взволнован? По лицу твоему вижу - недоброе что-то случилось у вас... Вы нас извините, дорогие? Гости притихли, стали прощаться. Фелисиана взяла Мигеля за руку и увела в свой будуар. И здесь пал перед ней на колени Мигель и, рыдая, забросал ее бессвязными словами восторга и томления. Фелисиана подняла его, и в ее объятиях впервые познал Мигель сладость плотской любви. x x x Краски ночи уже побледнели, когда Мигель, шатаясь, выбрался из дома Фелисианы. Чувство гордости распирало грудь. Он взял женщину. Первая любовница. Сладостное сознание собственной силы и мужественности. Чувство завоевателя. Гордое ликование победителя. А потом его охватил страх. Обещанный богу - изменил ему... Мигель идет в церковь и опускается на колени. Что я наделал? Горе мне, стократ горе! Дьявол вселился в меня, дьявол навел... Дьявол меня одолел! Как провинился я перед тобой, господи! Блеснула мысль о Соледад. Мигель содрогнулся от отвращения к самому себе. Овладел женщиной - и предал любовь. Вот теперь, вот сейчас, в эту минуту, хотел бы я чувствовать любовь сердцем, всеми порами тела моего! Ведь именно теперь хотел бы я взять в ладони лицо возлюбленной, осыпать его поцелуями, нежными, как дыхание. Целовать ладони, что сжимали мои виски, тихо отдыхать на руке, которая обнимала меня, слушать удары сердца, что бьется для меня одного... А что чувствую я вместо этого? После минутной вспышки - только отвращение. К себе и к этой женщине... Нет, нет - это была не любовь. Любовь не могла быть такою. Какая пустота пахнула на меня из ее глаз... В ее объятиях я жаждал увидеть новые миры, увидеть вечность во всей ее необъятности, но не увидел ничего. Горе мне, стократ горе! Проклинаю минуту, когда я вошел в тот дом, проклинаю себя за свою жалкую измену... Как я унизился пред собою самим! До чего же я убог, сир и скверен! Изменил тебе, господи, и ей, прекраснейшей из дев... Прощения! Прощения! Клянусь тебе, и ей, и себе - больше никогда!.. x x x Падре Грегорио вошел в Севилью через Кордовские ворота - измученный, оборванный, голодный. Босые ступни, привыкшие к обуви, содраны до крови, старые ноги ноют после долгого пути. Но епитимья есть епитимья, и надо претерпеть. Он решил пожить в этом городе - здесь у него сестра. Вот только нет у него ничего для ее детишек... Ну что ж, может, удастся что-нибудь выпросить - ведь он нищенствующий монах. И потом - в Севилье Мигель! А старику очень хочется повидать его после восьми лет разлуки. Пойти к нему? Нет. Его даже не впустят. Быть может, подвернется случай... Полдень, в работах перерыв. Рыбаки, грузчики, поденщики, носильщики, портовые девки, бродяги принялись за лепешки, лук, фляжки с вином. Пахнет рыбой, оливковым маслом, грязью. Расселись у реки среди бочек, тележек, мешков, ящиков - кто ест, кто песни поет, кто вздремнуть завалился... Грегорио подошел к ним; один матрос, на груди которого киноварью выведена молния, приподнялся на локте и со смехом сказал: - Эй, гляньте! Сам сеньор аббат к нам! Да босиком! По что пришел, монах? По души или по анчоусы? Так души мы не продадим, а анчоусы сами съедим... За всеми бочками и ящиками засмеялись, отовсюду выглянули загорелые лица, лохматые головы. "А мне бы сейчас один анчоус в масле был куда милее двух бесплотных душ!" - своекорыстно подумал Грегорио; увидев же, что тут много народу, он поднял руку и осенил всех размашистым крестом: - Господь с вами, братья и сестры! Здоровенный носильщик захохотал: - Не накликай на нас господ, капуцин! Нам бы подальше от них... - И крест оставь при себе, - вскинулась девушка с черными, как смоль, волосами и глазами. - У нас своих крестов хоть отбавляй! Ядреные шуточки полетели, как стрелы, поражая все, что священно и свято, но это не оскорбляет слуха Грегорио. Все это он слышал еще от крестьян дона Томаса. Выждав, когда притупятся насмешки над его сутаной и брюшком, разглядел монах лица и увидел, что все это добрый народ могучей испанской земли - в сущности, такие же люди, как те, которых он покинул в Маньяре. И присел Грегорио на бочонок, не обращая внимания на шмыгавших вокруг крыс, и, решив начать принародно свое покаяние именно здесь, среди этих людей, заговорил так: - Выслушай меня, люд севильский! Я - капуцин Грегорио из Тосинского монастыря, что под Кантильяной, в маньярских землях. Бог судил мне стать слугою и блюстителем его законов. Я повиновался и сложил ему клятву. О, нестойкость и слабость духа человеческого! Вот стою пред вами, недостойный миссии своей, недостойный монашеской рясы, ибо я нарушил клятву. И хочу я покаяться перед вами, рассказать о грехах моих, терпеливо снося, если вы наплюете в глаза мне... Портовые рабочие и девки сгрудились, полные любопытства. - Что ж, выкладывай, что ты там натворил! - С чего это нам плевать на тебя, не зная за что? - Говори же, монах, не томи! Грегорио опустил голову и просто сказал: - Воровал я, друзья. - Фьююю! - свистнул матрос с молнией на груди. - Так ты вор! Тогда не лезь к нам, падре. Мы воров не любим. - Погоди ты! - крикнула ему черная девушка. - Главное - что он украл? Драгоценности? Золото? Перстни? - Нет, милая. Домашнюю птицу. Кур, индюшек, цесарок с господского двора и колбасы, сладости, паштеты из кладовой... Громовый хохот загремел на берегу. - Так вот отчего у тебя такое брюхо! - ржет носильщик. - Благословил же господь эти самые паштеты да жаркое! В монастыре бы тебя так не откормили... - У кого таскал? - вскричала девушка, тощая, как кнутовище. - У его милости графа Томаса Маньяра... Новый взрыв веселья. - Какой же это грех? - У этого всего хватает! - Правильно делал, монах! Валяй и дальше так! - Прочитай "Отче наш" - и опять ты чист перед богом! Однако тут Грегорио гневно повысил голос: - Не чист я перед богом! Думаешь, мамелюк ты этакий, такой тяжкий грех, как воровство, да еще многократно повторенное, замолишь одной молитвой? Только последний негодяй старается обмануть бога словами! А дело можно исправить только делом. - Не кричи, мы не глухие, зачем привлекать шпионов? По глазам твоим видим, добрый ты старик, и жалко отдавать тебя на костер. Просто лаком ты до вкусных блюд, вот и все. - Да нет, - тихо говорит Грегорио, - я ведь не для себя воровал. - Для кого же? - спрашивают удивленно. К тому времени, как Грегорио закончил рассказывать, кому он посылал кур и индюшек дона Томаса, все уже сгрудились вокруг него и внимательно слушали. - Ты или блаженный, или золотой человек, - сказал тогда серьезно носильщик. - С чего это ты вздумал каяться? Разве это - кража? - Ты правильно делал, монах. Хороший ты человек. - Плюнь на покаяние, выпей со мной! - предложил матрос. - Эх вы, голодранцы! Вы еще оправдываете меня? Грех есть грех, а воровство - воровство! Вы же, вместо того чтобы заплакать надо мной и помолиться за меня, покрываете скверность мою! Ах вы, трусы, ах вы, черные безбожники! Безбожники развеселились. Развеселился и монах. - Что ты к обеду несешь? - глянули они на его суму. Грегорио вывернул ее наизнанку. - Были-то в ней лепешки... Вкусные, из просяной муки. И вот - нету. Много людей встречал я по дороге - и не осталось мне ничего, кроме блох да ломоты в костях. Хорошо божье благословение, правда? Смех бедняков, не дрожащих за припрятанное золото, счастливым образом соединил старика с новыми друзьями. А он уже и то рассказал, что укрывал бежавшего из тюрьмы инквизиции, чем окончательно завоевал сердца, И скоро он стал совсем своим среди них, называя их по именам; тот предлагал старику кусок рыбы, та - белый хлеб, этот - глоток вина, и Грегорио пообедал по-царски. Поев, заговорил о предстоящем путешествии в Рим. - Ополоумел ты, падре? Чего тебе там делать? Пешком через Каталонию, Францию и бог весть еще по каким местам? И не думай! Останешься с нами. - Жить будешь у меня в сарае, - решил матрос. - Там у меня куча мешков, спать будешь, как король. По крайней мере, постережешь мешки, пока я шатаюсь вдоль побережья, от Кадикса до Барселоны. - Да у меня здесь сестра, Никодема, - признался монах. - Графиня, что ли? - сверкнула зубами черная Иоланта. - Прачка. Как и матушка была. Да ведь мне надо в Рим... Ему не дали договорить. Оказалось, они знают Никодему - живет она неподалеку, муж ее погиб на войне, и тяжело ей приходится с тремя-то детьми. Ну, ладно. Пусть монах поселится у нее, а за мешками матроса все-таки присматривает. Взвыла корабельная сирена, все вскочили. За работу! - Вечером увидимся, падре! - дружески хлопают его по плечу. - Отпразднуем твое появление и позаботимся о тебе. Беднякам никто не поможет. Надо самим... Они ушли. Грегорио остался один среди бочек и ящиков. Он тронут. Вот стоит мне пройти пару шагов - и опять есть у меня сынки да дочки, как в Маньяре... Опять есть, о ком заботиться. Гм, говорите, вы позаботитесь обо мне? Хе-хе-хе, ладно, увидим, кто кому еще поможет! А Рим и впрямь далеконько. Что ж, буду нести покаяние в Севилье, решает старик, с улыбкой глядя на быстрые воды Гвадалквивира, как глядел в тот день, когда его выгнали из Маньяры. x x x Мыльная пена вспухает на щеках Мигеля, растет, белая, густая, уже все лицо скрылось под нею, только глаза темнеют из-под белоснежной маски. Брадобрей точит бритву на оселке, а сам болтает: - У нашего короля, сохрани его бог, уже давно пусто в кармане, вот он и выкручивается как знает. Извольте рассудить, ваша милость, хотят поправить дело налогами. И я, жалкий цирюльник, которому и так-то высоко до кормушки, должен платить пятьдесят реалов налогу. Не кажется ли вам, что это невыносимо, ваша милость? - Начисто невыносимо, - подхватывает прислуживающий Каталинон. Мигель открывает рот, и оба напряженно ждут, как изволит рассудить его милость. Но его милость просто забавляется тем, как от движения губ меняется выражение мыльной маски, и ничего не говорит. - Это бесчеловечно, - продолжает брадобрей, занимаясь своим делом. - Так сосать соки из народа... - На кого же ты жалуешься - на короля или на графа де Аро? - соблаговолил наконец заговорить Мигель. - Король тому виной! - восклицает брадобрей. - Де Аро! - возражает Каталинон, и оба неприязненно смотрят друг на друга. - Конечно, король, - стоит на своем цирюльник. - Его охоты и праздники - дорогое удовольствие, а все за наш счет. - Де Аро - грабитель, - твердит Каталинон. - Такой же, каким был Лерма. Его мошна пухнет, а мы затягивай пояса. - Поторопитесь, - сухо обрывает их Мигель, вспомнив о письме Соледад - сегодня оно наконец-то пришло, и Мигеля не интересует ни король, ни министр. - К вашим услугам, сеньор, - кланяется брадобрей. - Но я утверждаю: всякий, кто сваливает вину с мастера на подмастерье, помогает безобразию. Мой зять - придворный лакей, и у меня самые надежные сведения. Де Аро просто кукла, его выставляют вперед, чтоб король мог за его спиной творить что угодно. - Как ты говоришь о короле, негодяй?! - вскипает Мигель. - Молчу, ваша милость, молчу, - испуганно бормочет брадобрей и, ловко скользя бритвой, постепенно снимает пену с лица. Но он не может долго молчать и вскоре начинает снова: - А кто, спрошу я вашу милость, придумал посылать наших солдат на помощь чешскому Фердинанду? Тоже де Аро? Видишь, Каталинон, все твои рассуждения построены на песке. А уж войска - особенно дорогое удовольствие. Разве я не прав, ваша милость? - Прав, - отзывается Мигель. - Но ты забываешь, что я тороплюсь. - Я готов! А видишь, - ухмыляется брадобрей, обращаясь к Каталинону, - сами их милость того же мнения, что и я. Эх, кому это надо - делать хоть что-нибудь на пользу малым сим? Пусть себе прозябают! Пусть радуются, что вообще существуют... Ваш слуга, сеньор. Каталинон, ворча, подает Мигелю медный таз с водой. Цирюльник складывает свой бритвы, принимает мзду и уходит. - Тоже мне мудрец, чтоб ты своим мылом подавился, - бранится вслед ему Каталинон. - Что это, ваша милость, каждый олух убежден, что он во всем прав... - А ты разве не такой же? - возражает Мигель, и Каталинон забывает закрыть рот. - Ну, хватит болтать, пустомеля. Шпагу! Перчатки! Шляпу! Мигель еще раз пробегает глазами письмо Соледад. Да, да, собственной своей рукой, ему одному, она написала: "Завтра пройду с дуэньей по набережной..." Когда Мигель в сопровождении Каталинона вышел из дому, по пятам за ним скользнула тень человека, тень, похожая на летучую мышь или на кокон бабочки: до самого носа закутана в черный плащ, только два колючих, как острия ножей, глаза - глаза василиска, настороженные, острые, пристальные, - смотрят из-под широких полей шляпы. Кокон скользит за Мигелем шагом неутомимых. Мигель, в черном бархатном костюме с белыми кружевами, в руках - букет цветов померанца, ожидает явления. Ожидает чуда любви. Дыханье спирает в груди, сердце колотится в горле. О, идет! Ясная, как утренняя звезда, длинные золотистые ресницы затенили целомудренно потупленные очи. Подходит - в шелковых одеждах, увешанная фамильными драгоценностями, в отблесках которых, кажется, бледнеет ее детское личико. Мигель, обнажив голову, низко поклонился. Дуэнья отошла в сторону. Соледад улыбнулась ему и снова потупилась - ждет галантных речей. Но Мигель молчит. Девушка поднимает недоуменный взгляд. - Возьмите, - выдохнул Мигель, протягивая букет. Девушка берет цветы померанца - символ любви - и краснеет. Они молча пошли рядом. Где же поток красивых слов, предсказанный дедом? Они идут и молчат, позади них - слуга и дуэнья, а еще дальше - закутанная тень. - Почему вы молчите, дон Мигель? - робко спрашивает девушка. - Я хотел сказать вам много прекрасного... - Голос Мигеля хрипл. - И не могу. Вы слишком красивы. Соледад посмотрела ему в лицо. Расширенные глаза, выражение строгое - ошеломленный, неотрывный взгляд. - Я радовалась свиданию с вами, - улыбается она, позабыв советы своих стариков, - нарядилась, как для обедни... - Вы похожи... - На кого? - На мою мечту, Соледад. - Вы уже называете меня просто Соледад? - озадаченно спрашивает она. Но Мигель не дает себя отвлечь. - В ваших глазах - бог и все его царствие. Я искал путь - и нашел его. Через вас я приближусь к богу. Вы - мой путь к небесам. - Я вас не понимаю, сеньор, - испуганно говорит девушка. Не так представляла она себе первую беседу с Мигелем. А он в эту минуту вспомнил измену свою с Фелисианой, и чувство отвращения к себе охватило его. - Очистить душу вашим светом, Соледад... Тихим быть возле вас, как тих сумрак вокруг кипариса... Вдыхать вашу детскость. Не удаляться от вас ни на шаг... - Но, дон Мигель, мы так недавно знакомы... - Я знаю вас годы, Соледад, - вырывается у него. - Долгие годы люблю вас... - О, что вы говорите? - Соледад в ужасе. - Это слишком внезапно, чтоб я могла вам поверить... - Вы мне не верите? - Мигель, задетый, остановился. Какой он странный, порывистый! Соледад не понимает его. Ею овладевает стыд. Она теряет уверенность. Ей страшно. - Я верю вам, дон Мигель, - в тревоге отвечает она. - Но то, что вы говорите, приводит меня в смятение... Мигель смотрит на ее губы, на кудри, обрамляющие ее лицо, и его обуревает дикое желание - сжать ее в объятиях! Нет, не хочет он быть тихим, как сумрак, не хочет вдыхать девичью нежность - владеть! Обладать! Соледад, заглянув в лицо ему, испугалась. Как оно бледно, это лицо с неподвижными, вперенными в нее глазами, мечущими пламя, которое не греет, а жжет! В растерянности и страхе девушка окликает дуэнью: - Люсия! Пора домой... - Вы уходите? - почти враждебно спрашивает Мигель. - Пора, дон Мигель. Нехорошо долго разговаривать на улице. - Когда я вас увижу, Соледад? - Не знаю, - с трепетом отвечает она. - Завтра, - властно решает Мигель. - Да, завтра... Опять здесь же... Прощайте, дон Мигель. Мигель не ответил ни слова. Смотрит ей вслед, стиснув зубы. Чтобы он, будущий властитель половины Андалузии, просил свидания у внучки обедневшего маркиза? Никогда! Он будет приказывать. А Соледад дома разразилась слезами. - Ничего со мной не случилось, - говорит она испуганным старикам. - Просто я еще глупая девчонка и плачу от радости... Мигель медленно возвращается домой, за ним - Каталинон, а позади них крадется тень, похожая на кокон. x x x - "Не признаю иного наслаждения, кроме одного - учиться!" - О Петрарка, был ли ты глух, слеп, лишен обоняния, был ли ты стариком или калекой! Учиться? Наслаждение! Наслаждение! - Мужчина любит действие. - Творчество - выше действия. Действие проходит, забывается, растворяется во времени. Творчество же остается навек. Но оно вырастает на почве одиночества и сосредоточения, господа. - Внутренний мир человека, его божественная сущность, его дух. - Вспомните Митродора: "Корни нашего счастья гораздо глубже в нас, чем вне нас". - Отвечают ли эти слова учению господа нашего Иисуса? - Абсолютно. - Мы завидуем другим из-за богатства, положения, славы. А между тем достойны зависти только сильный характер, дар постижения, жажда знаний и способность испытывать духовные радости - самые богатые, самые долговременные. Дух выше материи! А для этого опять-таки нужно уединение. Что говорит об этом Аристотель, господа? - "Счастье - удел тех, кто довольствуется самим собой". - Скука - вот могущественнейший враг человека, помимо горя. - Что предпринимать против скуки? - Невежды борются против нее, прибегая к преходящим радостям, которые, согласно принципам схоластов, следует назвать ядовитым искусственным раем. - О! Искусственный рай! Что же это такое? - Балы, маскарады, бой быков... - Ого! - Игра в кости и в карты, приверженность к вину, к лошадям, к фехтованию, и прежде всего женщины. - Женщины - прежде всего? - Легкий успех в этих областях порождает омерзительнейшую черту в человеке - тщеславие. - А гордость? - Это - другое. Тщеславие много говорит, гордость молчит. Но и то и другое - грех. - Так что же, дон Энте, - молчать или разговаривать? - Мыслить, господа. Мысль - редчайший талант рода человеческого. - Любая мысль? - Господа! Господа! Конечно же, благочестивая! Магистр философии дон Энте Гайярдо - молодой, темпераментный иезуит, телом и духом упругий и гибкий, как прут. Ему кажется, что сегодня он наговорил своим слушателям уже достаточно мудрых вещей. Пристально посмотрев теперь на Альфонсо, он внезапно спрашивает: - О чем ваши последние стихи, дон Альфонсо? Альфонсо покраснел: - Я написал их только вчера... Кто это так быстро сообщил вам, дон Гайярдо? - Я всегда все знаю, - улыбнулся иезуит. - Так что же это за стихи? - Не скажу. - Ну, не важно. Но о чем бы вы ни писали - если стихи хороши, то вы совершили больше, чем если бы поразили десять быков или покорили десять женщин. И если ваши стихи написаны во славу господа нашего, чему я верю, то я счастлив, что я - ваш учитель. Дон Гайярдо ушел, а Мигель бросился к Альфонсо: - Прочти мне твои стихи! Красоты твоей небесной Повторить не сможет даже Радуга - не хватит красок. И жестка пыльца у лилий Рядом с этой белой ручкой. Какова же нежность уст? Через снежные лавины Я к реке спустился. Солнце Отражает в ней твой образ. Кто в твоем Аркадском царстве Не отрекся бы от рая? Ты прекраснее небес! - Нравится? - спрашивает Альфонсо. - Слишком ручные... слишком приглажены... - цедит Мигель сквозь стиснутые зубы. Альфонсо смеется: - Мигель, нынче вечером у Руфины, ладно? Мигель смотрит на него отсутствующим взором. - Нынче вечером?.. Вечером... Нет! Только не у Руфины! x x x А вот и вечер. Вот женщина, о которой мечтаю с детства, - думает Мигель, и взор его не может оторваться от лица Соледад, словно хочет впитать в себя всю его прелесть. Вот женщина, заливающая меня светом, как солнце - просторы полей. Да, глубочайшее познание - это то, которое приходит через любовь. Сжав эту девушку в объятиях, овладею всеми дарами мира. И жизнь моя тогда продлится до бесконечности. Вот мужчина, каким я представляла себе возлюбленного моего, - думает Соледад. - Его поцелуй на моей руке - словно печать, которой он скрепил свое обязательство чтить меня, как королеву. Как прекрасен он сейчас и достоин восхищения! Ах, если б взгляд его всегда оставался нежным, как сейчас! Если бы не вспыхивал мой любимый тем темным огнем, который так жжет меня и пугает! Душная ночь дышит тяжело, созвездия изнеможенно покачиваются в темном небе. Тяжесть ложится на все - все, что казалось крылатым, влачится по земле, ароматы сгущаются до того, что это уже звериные запахи. Сегодня десятый такой вечер с нею, я пропитан насквозь ее очарованием, ее поцелуи усугубляют мой голод. Мне нужно больше. Все - или ничего! Безмолвно заключил он ее в объятия и увлек за собою во тьму, исполненную блаженства. Созвездия передвинулись в небе, все, что казалось крылатым, влачится по земле, человек-зверь взволнованно дышит, как земля, напившаяся ливнями, и лежит под ветвями можжевельника, одинокий, как оброненная монета. - Мигель, - боязливо шепчет девушка, едва не плача. - Что, Соледад? Впервые она сама поцеловала любимого в губы. - Мне страшно, Мигель. Мерцание звезд великою силой рвет ночь на куски. Ночь притаила дыхание, колонны кипарисов устремлены в небеса, как церковные шпили, москиты засыпают, замерев в своей пляске. - Земля моя обетованная! - жарко целует Мигель лицо девушки. - Все дороги горя пусть приводят к тебе, пусть встречу я на пути моем реки скорби, дай пройти мне страною страданий - все равно к тебе, только к тебе! Душа моя возвращается в тело, и я люблю тебя, как собственную плоть. Любимая моя, светлый день мой, ведь ты - это я, а я - ты... - Я счастлива, - запрокинув голову, улыбается ему Соледад, - и уже ничего не боюсь... - Любовь моя! - выдыхает Мигель, сам растроганный силой своего чувства. - Через тебя найду я бога и жизнь, о какой я мечтаю! x x x Несет Мигель по улицам самодовольство и гордость свою, лелеет их. Дивитесь, смертные, дивитесь, силы неба и ада, - дивитесь мне, мужчине, возлюбленному прекраснейшей из севильских дев! Мигель идет к Паскуалю - обещал навестить его, - и толпа, заполняющая улицы, увлекает его за собой. Со всех сторон - голоса, голоса, голоса, полные возбуждения: - Это правда? - Где это написано?! - На паперти собора!.. Бушует, гудит, несется толпа. В гуще ее - Мигель, он отделен от нее своими переживаниями. Счастье мое безгранично. Ах, нет! Помеха: ее старички. Она все время думает о них, они стоят между нею и мной. Я не желаю этого! Хочу Соледад целиком, для себя одного! И - немедленно. О небо, как это устроить? На площади толпы слились в бушующее море. На паперти собора стоит иезуит, движением руки просит тишины. Толпа стихает. - Возлюбленные братья во Христе! Спешный гонец из Мадрида привез его преосвященству, архиепископу нашему, весть, что в Вестфалии, в земле немецкой, заключен мир! - Мир! Мир! - Война, которая тридцать лет опустошала Европу, закончена! - продолжает иезуит. - Ваши мужья, сыновья и отцы двинулись в путь к дому... - Ура!.. - Из солдат - опять в работники... - А кто им даст работу? Кто позаботится о них? - Кто возместит им то, что они потеряли? Иезуит поднимается на носки: - Что потеряли они? Ведь они проливали кровь за бога и короля! - Даром?! - Честь, оказанная им... Толпа затопала: - Ха-ха-ха! На что им честь? - Они вернутся к семьям, к очагам семейного счастья... - Мой муж потерял на войне руку! - кричит какая-то женщина. - Не хочу однорукого счастья! Хочу своего мужа целого, а король возвратил мне калеку! - Даже если б он потерял обе руки, - гремит мощный голос иезуита, побагровевшего от негодования, - то и тогда долг твой, женщина, на коленях благодарить господа... - Благодарить?! - Голос женщины пронзителен. - Это за то, что мужа мне искалечили?! Проклинать я должна! Знает ли кто, за что мы воевали? - Молчи! Слава королю! - Эта женщина права! - Она позорит короля и народ... Бейте ее! - Она права! Права! Кто заступится за бедняка? Кто накормит ее, когда ни она не сможет работать, ни ее искалеченный муж? А самый богатый в Андалузии человек равнодушно проходит через толпу бедняков, думая о своем наслаждении. Он проходит по улицам бедноты, где нужда зияет голодными зевами дверей, таращится на прохожих пустыми глазницами окон, где нищета капает с крыш, дырявых, как сито, где изо всех щелей выползает беда, как клопы и как тьма. Рахитичные дети, кукурузная похлебка, просяные лепешки, тощие тела - сквозь кожу просвечивают очертания черепа, а руки трясутся от вожделения к спиртному. Мигель невольно плотнее запахивает плащ, чтоб не замараться, и, брезгливо зажимая нос, ускоряет шаг. В этом квартале живет Паскуаль. На каменной стене дома, древнего, как старинная легенда, высечен знак: огромная бабочка. Какая насмешка над домом, грязь которого и смесь отвратительных запахов прибивают душу к земле! Пройдя через дворик, Мигель поднялся по скрипучим ступеням на галерею, старую, как придорожные камни римских дорог, и постучал в дверь, на которой мелом написано: "Овисена". - Кто там? - отозвался на стук женский голос. - Маньяра. - Войдите, ваша милость. Возле подсвечника стоит девушка. - Я Мария, сестра Паскуаля. Стройная, хорошего роста фигура, бледное, правильное лицо с серьезными глазами, робкие движения, волны каштановых волос, спокойствие, скромная твердость, молчаливая уверенность. Девушка выглядит старше, чем могла бы, - она напоминает лес, который днем и ночью шепчет все те же серьезные и прекрасные слова. Легко дышится возле такого создания, но Мигель не замечает этого. - Ты не одна? - раздался за дверью пискливый голосок, и в комнату вошла пожилая женщина, сухая, как ветвь засохшей ивы. - Граф Маньяра, - представляет его Мария. - О, о, сеньор Маньяра! - кланяется, скрипит женщина. - Какая честь для нас... Я - тетка Паскуаля, ваша милость, Летисия-и-Эбреро... Звук "р" перекатывается во рту, небогатом зубами, как если бы кто-то проводил тростью по прутьям железной ограды; движения тетки торопливы и незавершенны. - Счастлива познакомиться с вашей милостью... Много наслышана о вас... Водопадом льется ее речь, но тут послышались шаги. - Грубиян, кто зовет гостя, а самого нету дома! - кричит Паскуаль, распахивая дверь. - Прости, Мигель! И добро пожаловать в наш бедный дом. Один стол о четырех ногах, - обрати внимание, все четыре целы! - пять стульев, сундук с праздничными одеждами, скамеечка для молитв да несколько горшков с цветами. Разве это не все, что нужно? За вином завязалась беседа. Льстивые и подобострастные слова Летисии, короткие, тихие фразы Марии и лихорадочный рассказ Паскуаля о конце войны. Однако знатный гость - все молчаливее, все невнимательнее. Сидит, словно глухой, водит глазами по потрескавшейся стене, соображая, как отдалить Соледад от деда с бабкой. В разгар монолога Паскуаля он встает и прощается. Паскуаль и Мария провожают его на галерею, над которой уже выплыли звезды. "Быть чем угодно - только вблизи от него!" - думает Мария, глядя вслед Маньяре. x x x ДОН ПЕДРО КАЛЬДЕРОН ДЕ ЛА БАРКА "ЖИЗНЬ - ЭТО СОН" Билетеры смахивают пыль с кресел для знатных зрителей, слуги зажигают огромные канделябры в зале, а на сцене идет последняя репетиция. Актеры в красочных костюмах подают реплики вполголоса - берегут голоса для представления. Женщины, которые будут в антрактах продавать воду, апельсины, маслины и финики, жмутся в темных углах позади кресел. Что небо определило, Что на лазурных таблицах Божьи персты начертали, Выразив в тайных знаках Письменами златыми, - То никогда не обманет. Обманывает, кто хочет С замыслом нечестивым Те знаки прочесть и проникнуть Волю неба...* ______________ * Текст пьесы П.Кальдерона дается в переводе И.Тыняновой. Первая женщина. Как красиво... Вторая женщина. Я не понимаю, что он говорит. Третья женщина. Я тоже, но все равно красиво. Вторая женщина. Стало быть, он - сын того короля? Первая женщина. Сехизмундо? Ну да! А ты только сейчас поняла? Вторая женщина. Да я не видела целиком. Третья женщина. Ужасно, что принц чуть ли не голый и посажен на цепь, как злая собака. Вторая женщина. Не следовало бы никому показываться таким обнаженным. Это непристойно. Первая женщина. Да это же театр, тут можно. Это знаменитый актер из Мадрида. Третья женщина. Актер и есть актер. Они, актеры, никудышный народ, все равно что бродяги. Первая женщина. Дуреха, этот обедает за одним столом с королем! Вторая женщина. Репетиция кончилась. Можно разойтись по своим местам. Перед театром вбит ряд кольев, к которым зрители привязывают своих лошадей. Двадцатилетний юноша со светлыми, развевающимися волосами и тонким лицом осматривает колья с фонарем в руке - в порядке ли железные кольца для поводьев. Осмотрев все, крикнул в темноту: - Эй, Чико, ты здесь? - Здесь! - откликается тонкий голос, и на свет выходит десятилетний мальчик. - Чего тебе, Вехоо? - Слушай внимательно, что я тебе скажу, - говорит Вехоо. - Скоро начнут съезжаться кабальеро. Как крикнут: "Эй, где тут сторож лошадей!" - я отвечу: "Здесь я, ваша милость!" Они: "Вехоо! А, я тебя знаю, парень. Хорошенько сторожи моего коня, на вот тебе реал". И я... - Возьмешь реал, - подсказывает Чико. - Правильно, - кивает Вехоо. - Реал-то я возьму, а вот сторожить не буду. - Как же так? - удивляется Чико. - А так, что я тоже хочу посмотреть спектакль. - Кто же присмотрит за лошадьми? - Да ты, кто же еще! - Я? С какой это стати? - А вот с какой: заработаешь. За каждую лошадь - если хорошо будешь сторожить - я отдам тебе половину денег. Чико радостно всплескивает руками: - Идет, Вехоо! Я посторожу. - Тссс! Начинается. Стой около меня и молчи. Подъехало несколько всадников. - Эй, где тут сторож?! - Я здесь, ваша милость. - Вехоо поднимает фонарь. - Приставлен к лошадям, готов служить вашей милости, а зовут меня Вехоо. - Вехоо? Странное имя, - замечает Мигель. - Я родом из Эстремадуры, - поясняет Вехоо. - Могу я доверить тебе моего вороного? - Можешь, - вмешивается Альфонсо, обнимая Вехоо. - Я знаю этого парня и люблю его. - Возьми, - говорит Мигель и, соскочив с седла, вручает сторожу поводья и два реала. Студенты входят в театр. - Он дал тебе два реала, а не один, - заявляет Чико, присевший на корточки в темноте. - Откуда ты знаешь? - удивился Вехоо. - А звякнули у тебя в ладони... - Ты прав, и уговор дороже денег. Вот тебе реал, привяжи коней, - засмеялся Вехоо. Театр сверкает. Подобны трепещущим тычинкам и пестрым цветам высокие гребни женщин и кружевные мантильи. Кабальеро - в бархате и кружевах. Люстры и ряды свечей пылают, знакомые приветствуют друг друга церемонными поклонами. Мигель чувствует на себе чей-то упорный взгляд, ищет глазами - кто это? А, Изабелла! Сидит в ложе напротив, с отцом и Фелисианой, которая машет ему веером. Мигель, смутившись, сдержанно кланяется. А совсем близко от них, правее, - Соледад с дедом. Мигель поклонился ей так демонстративно, что она покраснела, и весь зрительный зал обернулся к ней. - Видела? - блаженно улыбается дон Хайме. - Перед всем городом не скрывает своих чувств к тебе. Он - порядочный человек и рыцарь. Мигель в упоении смотрит на свою возлюбленную, она посылает ему улыбку. И со всех сторон - поклоны, улыбки, приятные речи, шелест шелка, пока не зазвучала тихая музыка и слуги не погасили свечи. Полумрак спускается в зал, люди превращаются в тени, и тут Мигель, случайно подняв глаза на галерку, в самых задних рядах заметил Вехоо. Но некогда было уже занимать свою мысль опасениями за вороного, занавес поднялся, и среди диких скал на сцене появилась Росаура, переодетая мужчиной. О гиппогриф мой старый, Ты мчался с ветром неразлучной парой! Зачем же так стремиться? Бесхвостой рыбой, и бесперой птицей, И зверем без сноровки И без чутья? Куда летел неловкий, В неистовстве ретивом По трещинам, оврагам и обрывам? Упругие, сладостные, льются стихи Кальдерона. "В нем - нега аркадской идиллии, в нем - рык ренессансных труб, в нем - предзнаменование мифологических эпосов, в нем - образность мистиков и геркулесова сила страстей его родины". Мигель захвачен. Вместе с Сехизмундо переживает он все страдания, ощущает тяжесть его оков, и вороны сожалений слетаются к его голове, истерзанной тысячами сомнений, и он осыпает злую судьбу упреками и рыданиями: Разрешите мои сомненья, Небеса, и дайте ответ: Тем, что родился на свет, Я разве свершил преступленье? Боль Сехизмундо становится болью зрителей. За что такая потеря, Что, бед глубину измеря, Люди того лишены, Что создал бог для волны, Для рыбы, для птицы и зверя? Стих Кальдерона бьет, рвет, терзает, потом вдруг слабеет, манит, прославляет... После жестокого столкновения между отцом и сыном - главный антракт. Долгие, нескончаемые рукоплескания и восторг. Актера, играющего Сехизмундо, прославляют, как рыцаря древних романсов. Мигель выбежал в вестибюль в надежде увидеть Соледад и столкнулся в дверях с человеком невысокого роста, коренастым, краснощеким, одетым чуть-чуть небрежно, но богато. Мигель налетел прямо на него. - Эй, бешеный, так ли подобает вести себя кабальеро в театре? - сердито вскричал этот человек. - Вы собираетесь учить меня манерам, сударь? - И Мигель в сердцах хватается за шпагу. - Перестань, - дергает Паскуаль Мигеля за рукав. - Не устраивай скандала... Человек засмеялся: - Не угодно ли сразиться со мною на кистях, молодой человек? На это я еще, пожалуй, соглашусь, прочее же не стоит труда! - И он, с добродушной улыбкой поправив пострадавший при столкновении воротничок, пошел своей дорогой. Паскуаль удержал Мигеля, кипевшего негодованием: - Да ты знаешь, кто это? - Кто бы он ни был!.. - не хочет успокоиться Мигель. - Это великий человек. - Альфонсо принимает сторону Паскуаля. - Знаменитый художник, живописец Мурильо. Только ему и не хватало, что думать о поединках из-за чепухи... В вестибюле прогуливаются горожане - знать осталась в ложах, и Мигель увидел свою возлюбленную, только когда вернулся на место. На глазах всего города он смотрит на нее откровенно влюбленным взглядом, но гнев на дона Хайме туманит ему голову. Если б не старик, можно было бы поговорить с Соледад. Он все время на моем пути. Ненавижу! Спектакль идет к концу. Всепобеждающая сила добродетели - так завершается действие, гордыня сломлена и доведена до смирения, безжалостная жестокость прощена. Занавес упал, и Мигель задумался: он сам чувствует, насколько далек он от той холодной и прозрачной, как горный воздух, чистоты, которой пронизан эпилог пьесы; чувствует, как днем и ночью необузданные страсти душат его, а грудь распирает желание жить жизнью, богатой ощущениями, - такой жизнью, какую он сам себе желает. Я знаю, что сделаю, говорит он себе, выходя из театра. Завтра увезу Соледад в Сьерра-Арасену, в охотничий замок отца около Эль-Ронкилья, и там заживем мы, как в раю, между небом и землей, одни со своею любовью! Так я хочу! Так должно быть! Мигель идет за своим вороным. Вехоо подает ему поводья, низко кланяясь: - Вот ваш конь, сеньор. - Ты тоже был в театре, - говорит Мигель, вглядываясь в его лицо, скупо освещенное фонарем, от сетки которого решетчатые тени лежат на щеках Вехоо. - Был, ваша милость, - сознается тот. - Люблю театр превыше всего... - Кто же сторожил лошадей? - строго осведомляется Мигель. - Мой помощник да святой дух, снисходительный к одержимым... Мигель, взглянув ему в лицо еще раз, взял поводья. Коротко простился с друзьями, вскочил в седло и, не дожидаясь факелоносца, пустился в ночную тьму. А Соледад улыбается своему отражению в зеркале. Дурочка, как я боялась, что он разлюбит меня после этого. С каждым днем любовь его сильнее. Мы встретимся у его кузины, графини де ла Рокка - он хочет поскорей увидеть меня, чтобы сказать мне нечто важное. Больше ничего не велел передать... Но я-то знаю, в чем дело! Он спросит, хочу ли я стать его женой... Хочу ли! Святая дева, хочу ли я!.. x x x Мигель вытерпел церемонию обязательных представлений в новом обществе и, как только вырвался, увлек Соледад в соседнюю комнату, а там - в оконную нишу, где их не могут увидеть. Сегодня он необычайно торжествен, сегодня он серьезнее, чем всегда. Мой милый, думает Соледад, нежно глядя на возлюбленного, я знаю, к чему прикованы твои мысли. Не колеблись же, дорогой, говори, я жду твоего вопроса и отвечу на него с восторгом! Комната погружена на дно тишины. Слышно даже, как шипят фитили свечей и как созревают мысли, беззвучно заполняя пространство. Мигель целует руки Соледад, надевает ей на палец перстень с рубином. Растроганная Соледад благодарит любимого поцелуем. Оба счастливы: молча глядят в глаза друг другу. - Завтра, Соледад, ты будешь со мною в раю, - торжественно произносит Мигель. - Скоро мы покинем город и к восходу солнца будем на месте. Все готово к отъезду. Соледад не понимает. Покинем город? Ночью? Ах да, конечно! Мы поедем в Маньяру. К его родителям. Она сияет от счастья, голова у нее идет кругом, она бурно целует юношу, и Мигель накидывает ей на плечи парчовый плащ, подбитый мехом. - По дороге ты не замерзнешь, но в горах - всегда холодно. - В горах? - удивлена Соледад. - В каких горах, Мигель? - Я решил, Соледад: хочу быть с тобою наедине - с тобой и с нашей любовью. Здесь все отнимает тебя у меня. Твои старики, город, мое учение, а я хочу тебя для себя одного с утра до вечера и с сумерек до зари. И хочу этого сейчас же. Мы поедем в Сьерра-Арасену, в охотничий замок моего отца. В горы. Скоро в путь. Сердце остановилось у Соледад. Задыхаясь, она ищет опору, чтоб не упасть. Так вот чего он хочет! Похищения - не брака! Хочет сделать ее любовницей, не женой... Человеческая и дворянская гордость прорвалась в ней, девушка выпрямилась, лицо ее вспыхнуло от загоревшейся крови: - Нет! Никогда! Мигель стоит, как молнией сраженный. - Что ты говоришь? - заикаясь, выдавливает он из себя. - Никогда! Никогда! - кричит оскорбленная девушка. Мигель бледнеет - лицо его приобретает мертвенный оттенок. - Хорошо ли я тебя понял? Ты не хочешь уехать со мной? Ведь только что ты хотела? - А теперь не хочу! - сбрасывает плащ Соледад. - Никогда! Мечта Мигеля рухнула, как под ударом грома, мгновенно разбилась вдребезги. - Да, я хотела! - плачет, рыдает Соледад. - Только не так! Я хотела - ах, не могу сказать! Я-то, несчастная, думала, что ты... Но тебе нужна только любовница, не больше, не больше! Как недостойно... Мигель не слышит ни слова. Его разочарование сокрушительно. Она не осуществила мою мечту. Обманула мои надежды. Разбила все мои представления, Так вот как она меня любит? Нет, такой любви мне не нужно. Это для меня меньше, чем ничего. Я отдался ей весь, целиком, а она колеблется. Не любит. Оскорбила меня. Конец. И в эту минуту любовь Мигеля к Соледад мертва. Погибла безвозвратно, и ничто ее не воскресит. Мигель стоит, словно вбитый в землю, и слух его оглушен грохотом рушащихся миров. Мысль его окутала тьма, и пустота разлилась вокруг него. Конец. Всему конец. Ноги двинулись сами собой, и он вышел из комнаты. А девушка плачет в горе, которое жжет ей виски - они словно в смоляном венце. Поднимает голову и видит - она одна. Ушел? Неужели ушел? Боже мой, да ведь я и в эту минуту люблю его! Прощаю ему даже такое тяжкое оскорбление! - Мигель! Где ты? Где ты, любимый? Все тебе прощу - только приди ко мне! Только не оставляй меня одну, - плачет Соледад, заклинает Мигеля словами преданности и любви - напрасно. Тем временем во дворе Мигеля слуги выпрягают из кареты четверку лошадей чернее ночи. Стиснув зубы, с душою, растерзанной болью, стоит Соледад перед своими старичками. - Ты плакала? - удивляется бабушка. - Что случилось с тобой, Соледад? - в тревоге спрашивает дед. - Я слишком счастлива, - тихо отвечает девушка, избегая их взглядов. - Я люблю его без памяти... - А он тебя? - хочет знать дон Хайме, так и впиваясь взглядом в губы внучки. Соледад проглотила слезы и заставила себя улыбнуться: - Посмотрите... - И она протянула руку к свече, в пламени которой засиял большой рубин, подобный багровому диску луны в испарениях после дождя. - Какая красота! - Дон Хайме восхищен. - О, счастливица! - прослезилась бабушка. И Соледад, напряженно улыбаясь, уходит к себе. Мигель стоит дома у окна, смотрит во двор. Слуги выносят из кареты покрывала, свертки с едой, ухмыляются. Мигель злобно отвернулся, бросился к окнам, выходящим к дому Соледад, порывисто захлопывает ставни и опускает шторы. Одиночество, гнев, раненая гордость сжимает ему горло. Он хватает плащ, шляпу и бежит из дому, полный горечи, злости и сожалений, что женщина, которой он хотел отдать свою жизнь, воспротивилась его пылкости, разбила его представления, осмелилась восстать против его себялюбивого желания. x x x - Я была у вечерней мессы, дон Мигель, - говорит, улыбаясь, Мария. - И вам не повезло, донья Мария, - слова потоком рвутся из груди Мигеля. - Едва вы покинули храм, как встретили грешника, которому стала мерзка церковь и все, чему она служит... - Ваша милость!.. - испуганно шепчет девушка. - Свершить тысячу грехов, тысячу несправедливостей, высечь в камне их названия, рассыпать их вокруг себя, как сыплют зерно курам - пусть все клюют, всем хватит! Посеять заразу, чтоб даже на куртине, окропленной святой водой, взошел грех... - Что говорите вы?.. Что с вами стряслось? - Мария в ужасе... - Вы меня пугаете... - Я ищу лампу, чтобы затоптать, задушить все источники света, ибо да здравствует тьма и все, что в ней копошится, от червей до всех тех, кто, побуждаемый высокими стремлениями, целиком отдается великой цели. Поставить все на карту - прекрасно, но я говорю вам, я вам клянусь, донья Мария, что проигрывать - тоже прекрасно, если можно побежденному заглушить боль свою и гнев в подушках столь мягких, как ваши очи, донья Мария! Не кажется ли вам, что у каждого из нас - свой бог? И что боги эти - разные? - Что вы говорите, дон Мигель?! - О да, у каждого свой бог. Я вчера потерял его, - с горечью признается Мигель и вдруг разражается резким хохотом: - А я куплю себе нового! Хотите, донья Мария, я стану служить вашему богу? Да, я буду ему служить, если вы пожелаете. Сегодня мне надо опереться на него. Я шатаюсь. Не хочу быть одиноким. Разбить одиночество на сотни черепков, окружить себя чем угодно, кем угодно... - Вас кто-то обидел, дон Мигель? При свете уличного фонаря он заглянул ей в глаза. Засмеялся дерзко и надменно: - Разве меня может кто-нибудь обидеть? Меня могут только оскорбить. И тогда - если оскорбитель мужчина - кровь, если женщина - презрение и равнодушие. - Мне страшно за вас, - шепчет Мария. - Вас сжигает какое-то пламя, опаляя все вокруг... Мигель, не слушая ее, внезапно бросает: - Если б я предложил вам уйти с моею любовью от брата, от друзей, в неизвестность, сейчас же, куда бы то ни было, что бы вы мне ответили? - Куда бы то ни было! - не раздумывая, выдохнула она. Мигель, пораженный восторгом, смотрит ей в лицо. - О чем вы думаете, дон Мигель? - тихо спрашивает Мария. - В пустыне неба я открыл новую звезду, Мария, - тихо отвечает он. - Могу ли спросить - какую? - И в голосе ее отзвук тоски. - Имя ей - Преданность, - серьезно произносит Мигель. x x x Мигель и Альфонсо перешли через мост и углубились в улочки Трианы. Над входом в трактир "У антилопы" висит фонарь, раскачиваясь на ветру. К каменному косяку привалился человек - обхватил камень руками, словно подъемля весь мир. - Эй, сеньоры, сдержите шаг и выслушайте меня! - кричит этот человек Мигелю и его другу. - Я - Клементе Рива! Как? Это имя ничего вам не говорит? Вы собираетесь пройти мимо, словно я придорожный камень? Остановитесь, кабальеро, ибо у Клементе Рива, моряка со "Святой Сесилии", испанская кровь и бессмертная душа... - Привет тебе, капитан, - смеется Альфонсо, трепля пьяного по плечу. - Смотри, не проворонь земли! Как бы она не уплыла у тебя из-под ног и ты не свалился бы в волны океана! - Волны - мой дом родной, - разошелся моряк, - триста пятьдесят дней в году я плаваю по морю... - Вина, - заканчивает Альфонсо. - И держишься за мачту! - Да, я держусь за мачту, - кивает моряк, - и это не простая мачта, потому что на ней, изволите ли знать, развевается флаг Испании. А я клянусь, - пьяно божится он, ударяя себя в грудь, - клянусь, нет ничего возвышеннее этого флага. Я и империя - мы качаемся на волнах, как разбитое судно... - Качаемся, качаемся. - И Альфонсо, отстранив моряка, входит в дверь; Мигель - за ним. Трактир встречает их коптящим пламенем масляных светильников, а трактирщик - подобострастными поклонами. - Дон Диего уже тут... Следуйте за мной, высокородные сеньоры... За столом, рядом с Диего, Паскуаль и еще двое. Один из этих двоих, тщедушный человечек, вскочил, кланяется Мигелю, чуть ли не лбом об стол: - Капарроне, актер Капарроне, к услугам вашей милости... Второй, молодой совсем человек, встал и поклонился молча. Мигель с любопытством посмотрел на него. - Ваша милость не узнает меня, - вежливо сказал юноша. - Я Вехоо, сторож лошадей, и уже имел честь... - Вспомнил, - перебил его Мигель. - Прошу прощения за то, что сел с дворянами, но так пожелал дон Альфонсо, - объяснил Вехоо. - Добро пожаловать, - говорит Мигель, - Вы желанный гость, хотя бы уже потому, что любите театр больше, чем сторожить лошадей. - Этот лошадиный страж на веки вечные запродал свою душу поэзии, - вступает Альфонсо. - Он, как и я, пишет стихи. Мигель разглядывает юношу, чьи глаза горят восторгом. Вот она, одержимость, говорит себе Мигель. Одержимость как сущность человека, непосредственная сила, вырывающаяся из его подсознания, подземная река, что пробивается к поверхности земли, унося в своем яростном стремлении всех, кто с ней соприкоснулся. Мигель чувствует духовное родство с этим юношей, но актер Капарроне, столь долго остававшийся без внимания, разматывает клубок учтивого щебета: - Ваша милость изволила видеть первое наше представление? Ах, что же я спрашиваю, тупица, ясно же, что сеньор... - Какую роль играли вы в пьесе Кальдерона? - прерывает Мигель подобострастные излияния. - Четвертого солдата, ваша милость. В явлении третьем первого акта я выхожу вперед и говорю... - "Сеньор!" - и роль твоя окончена! - смеется Альфонсо. Капарроне горделиво надулся: - Простите, из малой роли иногда можно многое сделать... - Ну, этим ты похвастаться не можешь, - улыбается Вехоо. - Что ты в этом понимаешь, о собиратель конского помета! - Ошибаешься, Капарроне, - вмешивается Диего. - Вехоо в этом понимает. Он сам пишет хорошие пьесы. Превосходный малый, только вот вступается за этого безумца Гонгору. - Гонгора - безумец, ваша милость?! - в ужасе оборачивается к нему Вехоо. - Нет, это вы несерьезно... - Он еретик, - стоит на своем Диего. - Помешанный с языком пьяницы, бормочущий нечто такое, чего никто не понимает. - Нет, нет! - восклицает Альфонсо. - В стихах этого полоумного есть зерно, друзья! Что против него Кеведо, Эррера или Леон? - Говорите - его трудно понять? - снова заговорил Вехоо. - Но разве это недостаток? Разве поэзия - будни, а не праздник? - Смешно, - пожал плечами Паскуаль. - Гонгора - не поэзия. Это игра в слова. Игра словами. Словоблудие. Много слов без смысла. - Сколь высок по сравнению с ним Кальдерон! - Теперь Альфонсо переметнулся на сторону Паскуаля. - Конечно! - обрадовался тот. - Кальдерон - вот поэт! Вехоо, встав, продекламировал громким голосом: - "Дай мне коня и, дерзостью влекомый, пусть молнией сверкнет, кто вержет громы!" - Кто написал эти строки, Капарроне? - Кто же, как не твой сумасшедший Гонгора! Взрыв смеха. - Попал пальцем в небо! - хохочет Альфонсо. - Твой Кальдерон это написал! Это слова Астольфо в седьмой картине вчерашней пьесы! Смех усиливается. - Ага, четвертый солдат! - победно усмехается Вехоо. - Вот я тебя и поймал. Теперь ты видишь, что даже великий Кальдерон подпадает под влияние еще более великого Гонгоры. Мы можем проверить это на множестве стихов Кальдерона. - Вы знаете наизусть какие-нибудь стихи Гонгоры, Вехоо? - спрашивает Мигель. - Знаю, ваша милость. Я знаю на память почти всю легенду об Акиде и Галатее. - Не прочитаете ли нам отрывок? - С удовольствием! И, выразительно подчеркивая каждое слово, Вехоо декламирует: Там нимфы стан исчез и лик сокрылся, Где лавр от зноя тайно ствол спасает И дерн, что снегом чресл ее покрылся, Источнику жасмина возвращает. Вздох соловьиный трелью раскатился - Гармонию из рая возвещает И очи дреме отдает бескрыло, Чтоб день тройное солнце не спалило. Тихо стало в трактире. Слушают идальго и поденщики, обернувшись к Вехоо. Но стих Гонгоры сумбурен и невразумителен и, отзвучав, тянет за собой светящийся шлейф, отмечая его пламенный, неуловимый путь. Диего поднял руку в отвергающем жесте, но Вехоо в экстазе продолжает: Там на циновке бледной рядом с девой Нектар небесный, густотою томный, Миндалины морщинистого древа И масло, что хранит тростник укромный. Малютка шпага - плод любви и гнева. - Ха-ха-ха! - не выдержал Диего, и с ним захохотало полтрактира. Дуплистых кряжей розовый питомец - Душистый мед... - Нет, это в самом деле просто смешно! - в один голос восклицают Паскуаль и Капарроне, но Вехоо продолжает упрямо: ...где с воском сот спаяла весна бальзам... - Хо-хо, весна спаяла с воском бальзам! Ха-ха! - надсаживается Капарроне. Теперь уже все махнули рукой, не слушают, смех волнами перекатывается по трактиру, твоя сумбурная голова, Гонгора, катится под стол, а верный твой адепт Вехоо утратил почву под ногами, он засыпан лавиной смеха, проваливается сквозь землю, и лишь бессильный скрежет его зубов врезается в общее веселье. Мигель не обращает внимания на шум и насмешки - он задумался. - Вам нравятся эти стихи, ваша милость? - спрашивает Вехоо. - Да, хотя я их не понимаю. - Чем же они тебе нравятся, позволь узнать? - насмешливо осведомляется Диего. - Они мчатся, как в жилах вспененная кровь, они бурны, властны, исполнены силы, стремятся упорно к своей цели... - Ты видишь в них себя? - смеется Альфонсо. Мигель не ответил. - Друг, не сошел ли ты с ума? Меж тем трактир расшумелся, раздвоил голоса. - Два с половиной реала - деньги неплохие, да поди заработай! Подними-ка бочку вина или взвали на спину мешок кукурузы - тогда узнаешь, - доносится от стола, где сидят поденщики. - Здесь вообще трудно прокормиться. Земля истощена, запущена, а помещик тебе досыта и поесть-то не даст. В порту опять-таки наешься за свои гроши, да уж больно не скоро их заработаешь и надорвешься к тому же. Что же нам остается? - В этих стихах мало жизни, зато в них, кажется, есть поэзия, - мечтательно произносит Мигель. - Подняться над посредственностью, отбросить обыденность, сказать слова не открытой доселе красоты, путаницей черт обозначить образ, прекрасный, неземной, как святые Греко, быть не таким, как все... - Я знаю, в Кадиксе есть работа, - говорит кряжистый, широкоплечий грузчик; рубаха на нем распахнута, и видна косматая грудь. - Работенка в порту - сгружать с судов тюки с кукурузой. На блоках. Дело довольно легкое, и в день выработаешь на полреала больше, чем здесь. Только какой же я буду после этого севилец, если ради несчастного полреала подамся в город, который смотрит на нас сверху вниз? Так? - Остается только уехать куда-нибудь, - бормочет поденщик, растерянно разглядывая свои могучие руки, которые не в силах заработать здесь на жизнь для их владельца. - Это верно, - отвечает ему другой, - но, спрашивается, с какой стати? Почему мы должны уезжать с родины неизвестно куда, к индейцам и людоедам? Потому ли, что наш король и его сударушка живут себе в роскоши, в сплошных праздниках да гулянках? - Искусство должно быть понятным и ясным, - спорит Альфонсо. - Оно должно быть таким, чтобы не было надобности толковать его... - Но разве не толкуют Священное писание? - возражает Вехоо. - Завяжу-ка я в узелок новый плащ, пару рубах, просяных лепешек - и айда за море с женой и детьми, - бормочет поденщик. - Лучше уж в солдаты наняться, - не соглашается с ними грузчик. - Наш король обожает воевать - голову прозакладываю, он еще немало годков будет драться с французским Людовиком. - В солдаты - согласен, это достойно мужчины. А вот переселяться... Ну, нет. Здесь моя родина, и родная земля должна меня кормить. Не даст же мне Испания подохнуть с голоду! - Не подохнешь, коли научишься камни жрать. В Кастилии их напасено на веки вечные. Нет, здесь о бедняке никто не позаботится. У господ - власть, у нас - нужда. - Неужто мы с этим примиримся? - Попы да монахи объедают нас, братец. Слыхал я от одного ученого человека, будто в Испании десять тысяч монастырей, это одних мужских, а женских и того более. Триста тысяч с лишком священников да около полумиллиона монахов! Понял, сколько дармоедов? А мы на них работай... А солдаты? Их тоже, что ныли на дорогах! - Что ты сделаешь против солдат? - И святой инквизиции? - У святой инквизиции тысячи глаз и ушей. И они повсюду, - понизил голос грузчик. - У дяди моего сын, парню еще и двадцати нету, а он уже за пять дукатов донес на собственного отца за ересь. И мне страшно, потому что каждый день жду, он и меня предаст еще за пять дукатов. Ну, нынче день прошел, слава богу, и я запью его, мой спасенный день. А что завтра будет - никто не знает. Может, и впрямь лучше уехать куда из такой страны... - Под золоченым светильником инквизиции - голодный мрак, он поглощает все, что осмеливается разумно мыслить и жить по-человечески. И швыряет нас из огня да в полымя - от дворян загребущих к кровожадной инквизиции. Куда ни сунься, хоть вправо, хоть влево, - все равно сгоришь... - Так стоит ли жить-то, люди? - спрашивает грузчик. - Испанцы! Испанцы! - раздался пьяный крик, и в дверь просунулась растрепанная башка Клементе Рива со "Святой Сесилии", похожая на мокрую морду сома. - Скажите, испанцы, разве наша могущественная страна - не венец мира? Не рай ли она небесный? Заклинаю вас, испанцы, силами белыми и черными! - пейте с гордостью во славу Испании и ее благородных сыновей, равных которым нет на земном шаре!.. x x x Пальмовые аллеи в королевских садах, живые изгороди вокруг банановых пальм и клумб шафрана, купы апельсинных деревьев, отягченных оранжевыми плодами, и под ними - ручейки, говорливые артерии движения и свежести, и дремлет плоское озерцо с металлически-блестящей поверхностью, в нем плавает солнце, клонящееся к закату. Соледад, завернувшись в плащ, следует за Мигелем. Возле изваяния дриады сел Мигель на каменную скамью. Едва успела Соледад укрыться за банановой пальмой, как увидела - приближается к Мигелю стройная девушка с прекрасным и серьезным лицом под шапкой каштановых волос. Мигель встает, целует ей руку. Девушка улыбается ему. Лучше бежать отсюда, но бегство выдаст ее. Соледад съежилась за пальмой, закрыла глаза - ах, не видеть ничего! Но увы - ей слышно каждое слово. - Мария, пусть ваши волосы будут плащом, который укроет лицо мое от взоров мира... - Я готова укрыть вас в себе, если желаете, - отвечает приятный девичий голос. - Буду с вами, какие бы удары ни обрушились на меня, какой бы свет меня ни ослепил, пусть сожжет меня пламя, пусть воды поглотят... Как она говорит! - Соледад потрясена. - Я никогда не умела говорить так красиво... - Мария, Мария, не умею сказать, как люблю... - Ваша любовь, - мое счастье, Мигель, если только я смею так называть вас. И счастью своему я останусь верна до последнего дыхания. Соледад выбежала из своего укрытия, она спасается бегством, и стая хохочущих гномов гонится за ней по пятам, а она бежит, спотыкается, плачет, стенает... Мигель взял Марию за руку и, презрев любопытные очи города, повел ее в свой дом. Давно миновала полночь, когда Мигель, проводив любовницу до ее бедного жилища, возвращался домой. На углу Змеиной улицы и Камбаны его остановила тень. - Ваша милость нынче совершила тяжкий грех, - глухим голосом молвила тень. - Кто ты? - нахмурился Мигель, и рука его скользнула к рукоятке кинжала. - Не важно - убийца или святой, - ответила тень, закутанная в плащ до самых глаз, мерцающих в предрассветных сумерках. - Я тот, кто я есть. Бог послал на землю пророков и дал им имена. Еще он послал и демонов, но забыл их поименовать. Я - тот, кто читает знамения. На челе вашей милости написано, что вы согрешили. Смертный грех написан на ваших чертах, которые дрожат от страха передо мной. - От страха? Глупец! Разве что от гнева на то, что ты осмелился задержать меня. Отойди - или я проткну тебя кинжалом! Тень засмеялась - глухо, словно ветер пронесся от взмахов летящих крыл. - Душа, идущая на смерть, проклинает тебя и ставит на лбу твоем явственную печать проклятия: власяница - цена, которую платят за смертный грех! Обнажив кинжал, Мигель бросился вперед, ударил... Кинжал сломался о камень стены, перед которой уже не было никого. x x x Соледад стоит у окна, повернувшись спиной к старичкам, и рассказывает, надежно владея голосом: - Он ждал меня возле статуи дриады. Поцеловал мне обе руки. Она поднимает свои белые ладони и с отчаянием думает, что красота их никому не нужна. - О, рыцарь... Настоящий рыцарь, - рассыпается в похвалах дон Хайме. - Да! А что было дальше? - нетерпеливо расспрашивает старушка. Тихо вздохнула Соледад: - "Ваши кудри пусть будут плащом, - сказал он, - который укроет лицо мое от взоров мира, Соледад..." - Как красиво! А ты что сказала? Соледад закусила губу. - Я сказала: "Я готова укрыть вас в себе, если вы пожелаете, и буду с вами, какой бы удар ни обрушился на меня, какой бы свет меня ни ослепил, пусть сожжет меня пламя, пусть воды поглотят..." - Ах ты, моя умница, - нежно говорит старик, обнимая девушку за плечи. - Ты ответила ему лучше, чем говорил он... - Что же он сказал потом? - не успокаивается бабушка. - "Соледад, Соледад, не умею сказать, как люблю..." И с этими словами она падает, как подкошенная. Дед поднял бесчувственную, отнес на диван, приводит в сознание. - Что с тобой, Соледад? - Я узнала, что подруга моя Кристина влюбилась несчастливо. О, бедная! Любовник бросил ее. - Что? Любовник? - Дон Хайме в ужасе. - Она уже сделалась его любовницей? - Да, - шепчет Соледад, старательно закрывая глаза. - У бедняжки, кажется, будет ребенок... - Бедняжка? - возмущенно восклицает маркиз. - Скажи лучше - бесстыдница! Не тот виноват, кто покинул ее, а она сама! Девица, забывшаяся до такой степени, недостойна жалости. Если б я был ее отцом, я предпочел бы увидеть ее мертвой, ибо в противном случае я сам бы умер от позора и горя! Лицо Соледад белее Дамаска, на котором покоится ее голова. Соледад медленно встала, поцеловала на ночь своих старичков и ушла к себе. Перекрестилась, легла и выпила содержимое маленького хрустального флакончика. Упавшая рука выронила его. x x x Во времена, когда большинству испанского народа приходилось туго затягивать пояса, довольствуясь крохами со стола богачей, по Вестфальскому миру отпали от Испанской короны Нидерланды и обрели самостоятельность. Однако его католическому величеству королю Филиппу IV мало этого проигрыша. Бес, который порой насылает на правителей государств манию величия, частенько нашептывает им советы, порожденные мегаломанией, и ведет их от меньших бед к бедам великим. Блеск трона Людовика XIV ослеплял мир, беззастенчиво затеняя надменный двор Филиппа. Париж блистал роскошью и пышностью, о какой и не снилось Мадриду, хотя король бросал сотни тысяч дукатов, тщась позолотить свой трон славой и умопомрачительным сиянием. Смешные парижские парики - мода, над которой в Испании скалят белоснежные зубы дамы и кавалеры, пудреные страусовые перья, под которыми напрасно было бы искать человеческое лицо, пакля, опыленная золотом, под которой прячутся жалкие душонки... Но как же случилось, что эти парики задают ныне тон Европе? Мы, божьей милостью католический монарх Испании, по примеру великого деда нашего Филиппа II, не склоним выю ни перед кем, тем более перед париком Людовика! И не заключим мира, подписать который нетрудно, но который недостоин нас. Мы продолжим войну и сломим могущество Людовика и его наушников-кардиналов. Ибо с нами, и только с нами, благословение господне! И столпы святой церкви и инквизиции подстрекают Филиппа IV на войны, благословляя войска его и с нетерпением ожидая поместий, конфискованных у протестантов. И вновь запылала угасавшая было война на границах Испании с Францией, но бог, увы, отвернулся от его католического величества, и потеря следует за потерей. Граф Гаспар Оливарес де Гусман-и-Пиментель уже на том свете. Изгнанный его величеством, он пять лет тому назад уединился в своих частных владениях, а двумя годами позднее скончался с горя из-за неблагодарности. Теперь настал ваш черед давать советы, маркиз де Аро! Министры сдвинули головы, и совет их таков: деньги, деньги и еще раз деньги. Войну выиграют только деньги. И налоговый пресс завинчен до последнего витка, из кармана Испании выколотили последние мараведи на войну и на короля, ради чести и родины; кошельки испанцев вывернуты наизнанку, а жизнь стала хлопотной и трудной. Король и его благочестивые советчики пустили из жил испанского народа больше крови, чем он мог перенести. Арагон и Каталония непрестанно бунтуют против королевских приказов, богатая некогда Андалузия, обедневшая оттого, что сорок лет назад были изгнаны мавры, все еще не опамятовалась - она хиреет, нищает и вся кипит недовольством. Но в руках короля и церкви - власть. И взбрасывает муж мешок за спину, жена берет за руки отощавших детишек, и на последние реалы покидает семья свой дом в поисках земли, которая давала бы больше, чем брала, то есть обратно тому, как повелось ныне на их разоренной дотла несчастной родине. Два больших трехмачтовых судна, над которыми вьется на ветру испанский флаг, стоят в Севильском порту, и утробы их поглощают переселенцев. Грузчики носят в трюмы бурдюки с вином, сушеную треску, бочки с пресной водой. Переселенцы прощаются с друзьями, с родными, выкрикивают с борта последние приветствия, корабельный колокол бешено названивает, подгоняя замешкавшихся, - в этом гвалте и криках, в скрипе якорных цепей и гроханье молотков, в последнюю минуту исправляющих что-то на палубе, человеческий голос подобен гласу вопиющего в пустыне. На набережной у самой реки стоит на мешках с Кукурузой падре Грегорио. С жалостью смотрит он на истощенные лица эмигрантов, на провалившиеся глаза голодающих детей, и доброе сердце его дрожит от горя при виде такого бедствия. И, воздевая руки, поднимает голос старый монах: - Бог да пребудет с вами, братья по нищете! Да станет жизнь ваша за океаном хоть на одну капельку легче, чем была она здесь! - Спину-то гнуть везде придется, падре Грегорио! - кричит с палубы грузчик. - Помолись за нас, чтобы нам с голодухи не сдохнуть! - Я буду молиться за вас каждый божий день, - обещает Грегорио. - Но и вы должны защищаться если от вашего труда будет ломиться господский стол, а вам доставаться одни объедки! - Да как нам защищаться-то, голубчик ты наш, - голыми руками против алебард? - Тысяча голых рук да правда в придачу - сильнее полусотни алебард! - вскричал Грегорио. - И кто защищает хлеб свой, тот защищает бога, ибо бог любит бедных и ненавидит богатых! - Ты прав, падре, мы будем бороться! - мощно гремят голоса с обоих судов. - Не хотим помирать с голоду! - Боюсь, падре, - говорит монаху женщина, стоящая около него, - боюсь, как бы не услышали тебя доносчики... - Пусть слышит меня сотня доносчиков! - бушует монах. - Я повторяю лишь то, что написано в Священном писании! Все люди - дети божий! - Правильно! - откликается с корабля грузчик. - Ты прав, дорогой наш падре, и мы послушаемся тебя! С обеих палуб несутся крики одобрения. - А сыщется такой спесивый барин, который не признает за вами право есть досыта, как это было здесь, то знайте, он безбожник, и я уже сейчас призываю на него божью кару! - Правильно-о-о! - разносятся голоса и на берегу. - Кто дал вам право, достойный отец, призывать божий гнев на кого бы то ни было? - вкрался тихий, гладкий, змеиный голос из-за спины Грегорио. - Мой сан, мой долг служителя божия, моя совесть! - не оборачиваясь, гремит Грегорио. - О, этого мало, - проскальзывает голос в щелочки тишины. - Церковь признает такое право только за епископами и прелатами, равными им по рангу, то есть за настоятелями, аббатисами... Грегорио обернулся и очутился лицом к лицу с Трифоном. - Это вы, падре? - добродушно удивляется монах, протягивая ему руку. Трифон не шевельнулся, руки его скрещены на груди, глаза мечут злой блеск из-под широких полей шляпы. - В последнее время Севилья взбудоражена, - ровным голосом произносит Трифон. - Духовенство встревожено, ибо народ подстрекают речами, которые носят оттенок философии, но ядро их источено ересью. На исповедях люди рассказывают странные вещи, свободомысленно толкуют о ненужности молитв... -