едельно насыщенный неким значением, также подвластен закону отражения. Тот факт, что оленьи рога являли собою буквально фаллический символ, придавал охоте, искусству охоты, почти пугающий смысл. Загнать оленя, убить его, выхолостить, съесть его мясо, сорвать с него рога, чтобы похваляться ими как трофеем, -- таково было действо в пяти актах, творимое людоедом из Роминтена, верховным жрецом Фаллонесущего Божества. Но был еще и шестой акт, куда более потаенный и существенный, который Тиффожу предстояло открыть для себя несколькими месяцами позже. В минуту раздражения старший егерь невольно выдал Тиффожу секрет: Геринг вовсе не был БОЛЬШИМ знатоком дичи; в Германии нетрудно сыскать добрую сотню охотников и лесничих, разбиравшихся в охоте неизмеримо лучше него. И, однако, справедливость требовала признать, что в одном отношении рейхсмаршал обладал непревзойденным даром: он, как никто, умел разбираться в ПОМЕТЕ дичи. Здесь он демонстрировал подлинный талант, бог знает откуда взявшийся, -- разве что это было неотъемлемой частью его людоедской натуры. Тиффож смог убедиться в копрологическом призвании хозяина Роминтена тем весенним утром, когда им не попалось в лесу никакой стоящей дичи, но зато состояние участка позволяло хорошенько изучить звериный помет. Геринг, никогда не упускавший возможности усовершенствовать свой замечательный дар, забыл о стрельбе и погрузился в созерца ние "росписей ", оставленных животными под деревьями, на склонах пригорков и на берегах ручьев, у водопоев. Он разъяснил, что олени-самцы кладут тяжелые крупные "катышк", далеко один от другого, тогда как у олених катышки значительно мельче, очень темные, слизистые и неодинаковой величины. Зимой они бывают сухие и твердые, а по весне свежая трава и молодые побеги размягчают их до состояния полужидких лепешек. Затем лето превращает навоз в плотные золотистые столбики, вогнутые с одного конца и выпуклые с другого. В сентябре эти столбики не лежат поодиночке, а тянутся цепочкой. Испражнения отелившихся ланей часто бывают окрашены кровью. И, наконец, следует знать, что вечерние фекалии, после долгой дневкой жвачки, гораздо тверже и суше утренних. Рейхсмаршал не брезговал поднимать и проверять нажимом пальцев плотность своих находок и даже подносил к носу, чтобы определить их давность, -- со временем запах навоза становится заметно кислее. Все, имеющее отношение к этой стороне жизни зверей -- козьи "орешки", одиночные зимой и слепившиеся в грозди летом, кабаньи -- в форме пирамидок зимой и жидких лепешек летом, заячьи -- сухие и остроконечные, косульи -- темные и рассыпчатые, кроличьи -- в виде крупных блестящих шариков, бекасьи -- желто-белые кружочки с зеленоватой каплей посередине, фазаний помет на нижних ветках деревьев и тетеревиный на еловых лапах, -- казалось рейхсмаршалу одинаково интересным и достойным подробнейших комментариев. Тиффож невольно вспомнил Нестора и его ночные многословные сеансы дефекации, глядя, как его тучный хозяин, бряцая многочисленными наградами, перебегает от дерева к дереву, от куста к кусту с радостными возгласами, точно ребенок, отыскивающий в саду, пасхальным утром, шоколадные яйца. И хотя Тиффож давно уже привык к тому, что судьба подчиняется его заветным желаниям, он лишний раз возблагодарил ее теперь, когда превратности войны и плена сделали из него слугу и тайного ученика второго лица в рейхе, тонкого знатока фаллологии и копрологии. Летом в заповедник пожаловал необычный гость -- гражданский низкорослый человечек, нервный и чрезмерно говорливый, с огромным носом, увенчанным массивными очками с толстыми стеклами. Это был профессор Отто Эссиг, чья докторская диссертация "Символическая механика в свете истории древней и современной Германии", недавно защищенная в Геттингенском университете, была замечена самим Адольфом Розенбергом. Первый философ рейха добился для своего протеже приглашения в Роминтен, которое Геринг, на дух не переносивший интеллектуалов, дал с величайшим отвращением. Тиффожу только раз удалось повидать гостя во время его весьма краткого пребывания в Роминтене; кроме того, он не понял и половины речей гостя, -- уж больно быстро и по-ученому тот изъяснялся, а жаль: этот нелепый, крайне неуклюжий человечишка затрагивал именно такие темы, которые его крайне интересовали. Так, однажды вечером ему довелось услышать, как профессор перечислял различные формулы измерения оленьих рогов -- формулу Калдера, пражскую формулу, немецкую формулу, мадридскую формулу, -- которыми он пользовался для оценки представленных ему рогов; он поразительно четко и умело сравнивал между собой их многочисленные достоинства. Тиффож отметил, что формула Надлера, самая простая и классическая, включает в себя четырнадцать пунктов, а именно: -- среднюю длину обоих стволов (коэффициент 0,5) -- среднюю длину обоих нижних отростков (коэффициент 0,25) -- среднюю длину окружности основания обоих рогов -- окружность средней части правого рога (коэффициент 1) -- окружность верхушки правого рога (коэффициент 1) -- окружность средней части левого рога (коэффициент 1) -- окружность верхушки левого рога (коэффициент 1) -- число отростков (коэффициент 1) -- вес рогов (коэффициент 2) -- размах рогов (от 0 до 3 очков) -- цвет рогов (от 0 до 2 очков) -- красота "бисеринок" (от 0-до 2 очков) -- красота верхней короны (от 0 до 10 очков) -- состояние кончиков рогов (от 0 до 2 очков). В пражской формуле содержались, кроме того, пункты, касающиеся средней длины верхней части стволов и красоты второго ряда отростков (от 0 до 2 очков). Что же касается немецкой формулы, она не учитывала этот последний параметр, но зато содержала общую оценку по шкале от 0 до 3. Постигнув, наконец, фаллоносную сущность оленьих рогов, Тиффож восхищался этой арифметикой, вносившей элемент точности в столь потаенную и трудно определимую материю. Каждый охотник вынул из нагрудного кармана мягкий метр, с которым эти знатоки никогда не расставались, и вся компания принялась обмеривать рога, передавая их друг другу, громогласно приводя цифры и вспоминая потрясающие размеры того или иного оленя, ставшего сенсацией на ежегодной международной выставке в Будапеште, -- например, Факела, завоевавшего двести десять очков по формуле Надлера, или Озириса, который, получив двести сорок три очка по той же формуле, все-таки уступил первенство, хоть и ненамного и далеко не бесспорно, оленю, убитому в Словении, чья массивная голова с самой величественной короной, какую только видели за всю историю охоты, была оценена в двести сорок восемь с половиной очков. Наконец, присутствующие замолчали, чтобы перевести дыхание, и профессор Эссиг, воспользовавшись этой паузой, попытался изложить им свое видение философии оленьих рогов. Для начала он подчеркнул, что во всех нынешних трех формулах обмера присутствуют чисто качественные элементы оценки, касающиеся, в частности, цвета, красоты "бисеринок" или чаши, а в пражской формуле -- еще и красоты второго ряда отростков (а не их длины!). И это, утверждал он, именно та часть бытия, что неподвластна цифрам та сторона конкретной реальности, которую не зафиксируешь никакими обмерами. И даже поставив себя на место самого оленя, можно констатировать, что значение рогов намного превосходит их боевую, оборонительную функцию. В самом деле, громоздкая корона взрослого оленя, если взглянуть на нее с практической точки зрения, только мешает ему передвигаться. Однако при том, что солидный вес и размеры делают эту корону малоэффективным оружием, случаи, когда старый олень дает поранить себя молодому, чрезвычайно редки. Гораздо большую опасность для него представляют косули, чьи самцы не отступают перед своим крупным противником и способны нанести ему незаживающие раны. Совсем по-другому ведут себя молодые олени, столкнувшиеся со старыми самцами: здесь-то и вступает в дело основная функция величественных, благородных рогов, которые внушают первогодкам боязливое почтение. Таким образом, практическая бесполезность короны старого оленя стократ компенсируется ее высоким духовным смыслом. И профессор, отдав поклон в сторону Геринга, провел параллель между оленьим рогом и маршальским жезлом, который, будучи весьма слабым оружием в бою, тем не менее, делает своего обладателя физически неприкосновенным, ибо внушает трепет и почтение окружающим. Вот почему, заключил он, гениталии, первичные половые признаки, природа стыдливо скрыла в самом потаенном месте тела, и они как бы притягивают оленя к земле, тогда как корона его рогов, с ее законченным изяществом и устремленностью к небу, сообщает животному величественный ореол, внушающий уважение даже самым молодым и горячим из его соперников. Коротышка-профессор и сам внес немало горячности в свою лекцию; к сожалению, он не почувствовал холодности, с которой его выслушали. Он не знал, что это общество встречает ненавистью любого, кто говорит и мыслит так пламенно, а не приземленно, как они. Далее речь зашла о весе животных, в частности, о соотношении живого веса и убойного, то есть кусков оленины, назначенных для еды. У Эссига и по этому поводу было свое мнение, и он поспешил огласить формулу, выведенную им для данного случая. Для того чтобы определить убойный вес, исходя из живого, следовало, как он разъяснил, взять 4/7 живого веса, прибавить половину того же веса и разделить полученную сумму на два. Это и будет убойный вес животного. Геринг попросил повторить формулу, затем вынул карандаш в золотом корпусе и произвел быстрый подсчет на пачке сигарет. -- Значит, так, господин профессор, -- заключил он, -- если я вешу живьем сто двадцать семь килограммов, то на прилавке составлю всего шестьдесят восемь. Уж и не знаю, как это считать -- унизительным или утешительным! И он благодушно рассмеялся, хлопая себя по ляжкам. Гости последовали его примеру, но в их смехе сквозила доля обиды за маршала, а, стало быть, неодобрения в адрес профессора. Эссиг уловил этот нюанс и решил загладить свой промах. Поскольку беседа коснулась лосей, он счел уместным поведать присутствующим забавную историю, случившуюся в Швеции, где король Густав V, невзирая на свои восемьдесят два года, неизменно возглавлял лосиную охоту. Гостей тайком предупреждали, что Его Величество слаб глазами, и, что, очутившись поблизости от него во время стрельбы, следует погромче крикнуть: "Я не лось!" Один из почетных гостей так и поступил, но, к величайшему его ужасу, король прицелился и выстрелил прямо в него. К счастью, он отделался легкой раной и по окончании охоты ему удалось, лежа на носилках, объясниться с королем. Тот принес свои извинения. "Но, сир, -- удивленно спросил пострадавший, -- когда я увидел Ваше Величество, я ведь крикнул, что я не лось! И мне показалось, что Ваше Величество выстрелили в меня именно после этого!" Король на мгновение задумался, потом объяснил: "Видите ли, друг мой, вы должны меня извинить, я уже не так хорошо слышу. Да, конечно, до меня донесся ваш крик, но мне показалось, что кричат: "Я лось!" Ну и, конечно, я выстрелил!" На сей раз промах рассказчика был поистине ужасен. Геринг благоговейно чтил память своей первой жены Карин, шведки по национальности, умершей в 1931 году и погребенной под его роскошным дворцом Каринхолл, который, в сущности, являлся ее мавзолеем. С тех пор все, имевшее отношение к Швеции, считалось священным, и анекдот недоростка-профессора, высмеивающий Густава V, был встречен мертвой тишиной. Главный Егерь встал и удалился в свои апартаменты, даже не попрощавшись с Эссигом. Они так больше и не увиделись, ибо на следующее утро Герингу предстояло совещание в Растенбурге, и за два часа до его отъезда профессора отправили в лес Эрберсгадена, на восточную границу заповедника, в сопровождении егеря, которому хозяин строго наказал подсунуть гостю самого старого, самого больного и завалящего оленя во всем Роминтене. Никто так и не смог выяснить до конца все обстоятельства трагического происшествия, которое тем злосчастным утром словно удар грома поразило маленькую лесную колонию. Заря уже окрасила в розовое верхушки елей, когда охотники достигли того места, где должен был находиться "завалящий" олень, выслеженный накануне егерем и предназначенный для коротышки-профессора. Олень оказался там, где ему и полагалось. Более того, заря благосклонно осветила край опушки, как раз по линии стрельбы охотников, засевших на вышке у края леса. Егерь, гордый и довольный тем, что так быстро и удачно выполнил свою миссию, знаком показал "клиенту", что можно стрелять. Профессор вскинул ружье, но целился так долго, что егерь испугался: сейчас олень сбежит, и начинай все сначала! Наконец, раздался выстрел. Олень шумно рухнул наземь, но тут же вскочил с резвостью, начисто исключавшей серьезную рану. И в самом деле: приглядевшись, охотники убедились, что заряд дроби вдребезги разнес единственный -- да притом порченый, гнилой -- рог, принадлежавший оленю. Лишенный своего "украшения", жалкий, как отощавший осел, и еще не пришедший в себя после падения, бедолага-олень топтался на месте, тупо созерцая вышку. -- Быстрее, господин профессор, стреляйте же, пока он здесь! -- умолял егерь, сгорая от стыда за своего клиента. И началась непрерывная беспорядочная стрельба, взбудоражившая всю округу. В воздух взлетали комья перегноя вперемешку с палой листвой, отколотые сучья с треском валились наземь, дробь решетила стволы деревьев. Один только безрогий олень казался неуязвимым для этой стрельбы. Неторопливой рысцой он достиг края опушки и скрылся в кустарнике под звуки истерической канонады. Егерь поднялся на ноги, ежась от холода. -- После такого шума, -- сказал он мрачно с охотой на сегодня кончено. Придется возвращаться с пустыми руками. Нынче вечером нам положена "перцовая клизма", -- добавил он с натянутой улыбкой, стараясь скрыть от гостя обуревающую его ярость. Это был широко распространенный в Восточной Пруссии шутливый охотничий ритуал, состоявший в том, что жертве загоняли в задний проход, через ружейный ствол, специально не чистившийся после охоты, смесь шнапса с белым перцем. Егерь нетерпеливо шагал по мокрой траве в ожидании профессора, непонятно почему застрявшего на вышке. Он только пожал плечами, когда тот закричал: "Я его вижу, я вижу оленя! Вон там, среди буков, по крайней мере в пятистах метрах отсюда. Выстрелю-ка я в него пулей!" Прогремел последний выстрел. За ним настала мертвая тишь, тут же, впрочем, нарушенная звоном бинокля, задетого ружейным прикладом профессора. -- А ну-ка, идите сюда, егерь! Мне кажется, я его убил! -- воскликнул Эссиг. Как ни нелепо звучала эта похвальба, но егерь, вздохнув, из вежливости поднялся на вышку. И действительно, в бинокль можно было разглядеть животное, лежавшее в буковой роще, на просеке, тянувшейся до самого горизонта. Расстояние было огромное; самый меткий стрелок не мог бы поразить животное с такой дистанции. И, однако, оно лежало там, только шкура его казалась намного темнее, чем у рыжеватого оленя, в которого профессор понапрасну выпустил весь свой запас дроби. Они отправились в буковую рощу пешком. Олень, казалось, мирно спал, уронив на вытянутые передние ноги голову, увенчанную великолепной короной цвета старой слоновой кости. Его мощное, мускулистое, словно вырезанное из черного дерева тело было еще теплым. Пуля поразила его в самое сердце. Егерь чуть не упал в обморок от ужаса. С первого же взгляда он признал в убитом Канделябра, короля роминтенских оленей, которого всем местным лесничим было строго наказано беречь и лелеять. И вот теперь этот мозгляк в очках, забыв о приличиях, исполнял вокруг поверженного властелина лесов дикий индейский танец! Однако порядок есть порядок: любой гость Главного Егеря являлся почетным лицом, и, как бы ни провинился Эссиг, он не должен был даже заподозрить всей тяжести своего преступления. Поэтому, когда он, лопаясь от гордости, вернулся в "Ягерхоф", его торжественно поздравили с удачей, хотя присутствующие улыбались через силу, и даже шампанское, которое лилось рекой, не могло избавить их от страха предстоящей расправы. Тем временем Эссиг не умолкал ни на минуту, повторяя кстати и некстати: -- Видите ли, стрельба дробью -- не моя специальность. Я привык стрелять пулями! Профессора крайне огорчило то обстоятельство, что Главный Егерь отсутствует и не может разделить с ним его триумф. Геринг должен был вернуться назавтра, скорее всего, поздно ночью, но Эссига уверили, что хозяин приедет не раньше, чем через неделю. Всю ночь напролет профессору готовили его трофей, и наутро он был отправлен вместе с ним в город, слегка огорошенный такой спешкой, но счастливый донельзя; так он и отбыл, нежно прижимая к груди самую тяжелую и самую величественную роговую корону -- двести сорок очков по Надлеру! -- за всю историю Роминтена. Геринг вернулся далеко заполночь. На следующее утро, в десять часов, он сидел за столом, где заячий паштет, гусиное заливное, маринованная кабанятина и пирог с мясом косули в полном ладу соседствовали с копченой лососиной, балтийской сельдью и форелью в желе; в самый разгар завтрака явился старший егерь при полном параде; его лицо омрачала мужественная сдержанная скорбь. При виде хозяина, облаченного в пестрый парчовый халат и домашние туфли из меха выдры, восседающего перед роскошным пиршественным столом, он на мгновение утратил свою молодцеватую выправку. Геринг тотчас атаковал его расспросами: -- Нынче утром я узнал хорошую новость: наш коротышка-профессор, оказывается, вчера убрался отсюда? Это вы его так ловко спровадили? Подстрелил ли он оленя? -- Да, господин главный егерь. -- Какого-нибудь урода, больного и завалящего, как я приказывал? -- Нет, господин главный егерь. Господин Отто Эссиг из Геттингенского университета застрелил Канделябра. На оглушительный грохот разбитой посуды, стаканов и блюд, сброшенных со стола вместе со скатертью, прибежал испуганный дворецкий. Геринг сидел, зажмурившись и вытянув перед собой, как слепой, обе пухлые руки, отягощенные перстнями и цепочками. -- Иоахим! -- хрипло прошептал он. -- Чашу, быстро! Дворецкий бегом кинулся в соседнюю комнату и вынес оттуда огромную ониксовую чашу, которую и поставил перед рейхсмаршалом. Чаша была наполнена драгоценными камнями красивой огранки, и Геринг жадно погрузил в нее руки. Не открывая глаз, он принялся медленно перебирать гранаты, опалы, аквамарины и хризопразы, яшму и янтарь: некогда его убедили, что таким образом электричество, накопившееся в организме, переходит на камни, нервы успокаиваются и к человеку возвращается ясность мышления. Геринг как старый морфинист постоянно боролся с искушением поддаться своему пороку и часто прибегал к этому средству, имевшему хотя бы то преимущество, что было вполне безобидным, а заодно утоляло его жажду роскоши. -- Принесите сюда рога! -- приказал он. -- Профессор забрал голову с собой. Он... он не пожелал оставлять ее здесь! -- пролепетал егерь. Геринг открыл наконец глаза и с хитрецой взглянул на старика. -- Вы правильно поступили. Для всех вас лучше, что я их не увидел. Бог мой, Канделябр! Король роминтенских оленей! Но как этому недоноску удалось подстрелить его?! -- вновь загремел он. Пришлось старшему егерю подробно рассказать невероятную историю охоты профессора Эссига, описав неудачный расстрел старого, позорно обезроженного оленя, оторопь егеря, роковую пулю, выпущенную "под занавес", что называется, в белый свет, с огромного расстояния, и совершенно необъяснимое появление Канделябра в восточном округе заповедника. Б этом фантастическом стечении обстоятельств явно усматривался перст судьбы, и Геринг смолк, подавленный и даже слегка обеспокоенный столь таинственным поворотом событий. На исходе лета 1942 года в Роминтене только и было разговоров, что о предстоящей охоте на зайцев, которую Эрих Кох, гауляйтер Восточной Пруссии, собирался устроить близ мазурских озер, в трех округах, которые Главный Егерь уступил ему для личной охоты. Для этого пригласили три тысячи загонщиков, из них пятьсот верховых. Все растенбургские штабные, а также местное начальство собирались принять участие в этом увеселении, финалом коего должна была стать "коронация короля охоты". Однажды вечером старший егерь вернулся из Тракенена, ведя в поводу за своей двуколкой рослого вороного мерина, мосластого и лохматого, с широким, прямо-таки женским крупом. -- Это для вас, -- сказал он Тиффожу. -- Я уже давно собираюсь приучить вас к седлу. А большая охота гауляйтера -- прекрасный повод начать. Ну и пришлось же мне побегать, пока я нашел подходящую конягу по вашему весу! Ему четыре года, он полукровка с примесью арденнской крови, но посмотрите на его горбоносую морду и черную блестящуюшерсть: это верный признак арабской породы, несмотря на то, что он такой верзила. Он весит тысячу двести фунтов и его рост не меньше метра восьмидесяти в холке. В старину таких запрягали в возки и кареты. Мчаться, как на крыльях, он, конечно, не сможет, но вполне свезет на себе троих таких, как вы. Я его испробовал. Он не отступает перед препятствиями, смело входит что в реку, что в заросли. Слегка упрям, но уж если возьмет галоп, то его не остановишь, -- прет, как танк. Так вот Тиффож и вступил во владение конем, и к порывам его одинокого сердца теперь примешивалось смутное предчувствие великих деяний, которые им предстоит свершить вдвоем. Отныне каждое утро он отправлялся за километр от дома, к старому Прессмару, бывшему императорскому каретнику, владевшему, помимо дома, довольно большой конюшней, кузницей и крытым манежем. Там-то и содержался его великан-конь. Под руководством Прессмара, донельзя счастливого возможностью проявить свои педагогические таланты, свойственные любому лошаднику, он обучался уходу за конем и верховой езде. Радость, которую сообщала ему близость этого огромного, простого и теплого тела, которое он обтирал пучком соломы, чистил скребницей и щеткой, сперва напомнила ему счастливые часы, проведенные в голубятне на Рейне. Но очень скоро он понял, что это было чисто поверхностное сходство, основанное на недоразумении. Б действительности, чистя и натирая бока своему коню, он вновь ощущал то же смиренное, но сладостное удовлетворение, какое некогда получал от чистки ботинок и сапог, но только вознесенное на небывалую высоту. Ибо, если голуби Рейна были сперва его победами, а потом любимыми детьми, то теперь, заботясь о своей лошади, он тем самым заботился о себе. И каким же потрясающим откровением явилось для него это примирение с собою, это влечение к собственному телу, эта пока еще смутная нежность к человеку по имени Абель Тиффож, которого он прозревал в образе великана-мерина из Тракенена. Однажды утром на лошадь упал солнечный луч, и Тиффож увидел голубоватые блики в виде концентрических кругов, заигравшие на черной, как смоль, спине. Итак, значит, его "арап" еще и с синевой?! -- что ж, вот и сыскалось для него подходящее имя -- Синяя Борода. Уроки верховой езды Прессмара поначалу были вроде бы и просты, но коварны. Взнуздывая лошадь, он не надевал на нее стремена, и Тиффожу приходилось вскидывать тело в седло прямо с земли, одним прыжком. Затем в манеже начинался сеанс езды мелкой тряской рысью; по словам каретника, только этот аллюр -- при условии, что урок длится достаточно долго, -- способен выработать у всадника-новичка верную посадку; правда, после этого всадник едва сползал с коня, вконец разбитый, измученный и с горящей огнем промежностью. Сперва Прессмар наблюдал за своим учеником, не двигаясь с места, глядя на него почти враждебно и цедя сквозь зубы редкие, весьма нелицеприятные замечания. Всадник сидел на лошади, напряженно скрючившись, сильно подавшись вперед и отведя назад ноги, -- вот-вот вывалится из седла, и поделом ему! Следовало, напротив, откинуть торс назад, подобрать ягодицы и вытянуть ноги вперед. Тиффож, со своей стороны, мысленно обзывал Прессмара мерзкой каракатицей, раком-отшельником, навеки замурованным в тесном и мрачном мирке конюшни и не способным даже из него извлечь для себя радость. Но ему пришлось изменить свое мнение в тот день, когда, беседуя с мастером в шорном чулане, он услышал его вдохновенный гимн лошадям и убедился, что этот призрак былых времен умеет описывать их в самых пылких, самых точных и ярких выражениях. Усевшись на высокий табурет, скрестив жилистые ноги в сапогах, отбивая носком в воздухе некий четкий ритм и посверкивая моноклем в глазнице, каретник Вильгельма II начал свою речь с основополагающего принципа: поскольку лошадь и всадник являются живыми существами, никакая логика, никакой метод не подменят собой то скрытое расположение, которое должно слить их воедино и которое подразумевает наличие у всадника главного достоинства, называемого ВЕРХОВЫМ ТАКТОМ. Затем, после долгой паузы, долженствующей придать вес двум последним словам, он разразился пространным монологом по поводу выездки, который Тиффож выслушал с жадным интересом, ибо в нем трактовалась проблема веса всадника и его влияния на равновесие лошади, -- иными словами, именно проблема ее "несущего" предназначения. -- Выездка, -- начал Прессмар, -- есть занятие куда более прекрасное и тонкое, нежели принято думать. Ее основная задача -- восстановить у лошади врожденный аллюр и равновесие, нарушенное весом всадника. Сравните, к примеру, динамику лошади и оленя. Вы увидите, что вся сила оленя заключена в его плечах и шее. Вся же сила лошади, напротив, таится в ее крупе. И в самом деле: плечи лошади плоски и неразвиты, а у оленя худой и вислый круп. Вот почему основное орудие защиты для лошади -- ее задние ноги, которыми она лягается, а для оленя -- рога, которыми он бьется с противником. Сражаясь, олень рвется вперед, такова его природа; лошадь же движется назад, вскидывая круп и лягаясь. Я бы сказал, что лошадь -- это круп с передними, приданными ему органами. Так что же происходит, когда всадник садится на лошадь? Присмотритесь-ка к его позиции: он располагается гораздо ближе к плечам коня, чем к его крупу. В результате две трети его веса приходятся именно на плечевую часть лошади, которая, как я уже сказал, весьма легка и слаба. Перегруженные таким образом плечи судорожно напрягаются, и эта контрактура охватывает и шею, и голову, и рот лошади, особенно, рот, чья мягкость, гибкость, чувствительность яснее всего говорят о достоинствах всадника. И вот под всадником оказывается зажатое, разбалансированное животное, которое с большим трудом подчиняется узде. Тут-то и начинается искусство выездки. Оно состоит в том, чтобы научить лошадь переносить, насколько возможно, вес всадника назад, на круп, чтобы высвободить плечи. А для этого она должна присесть на задние ноги, как бы осадить назад на месте, иными словами, уподобиться кенгуру -- хотя мне и не нравится это сравнение, -- у которого основной вес тела приходится на нижние конечности, при том, что передние остаются свободными. С помощью различных упражнений выездка учит лошадь забывать о чужом, довлеющем над нею весе всадника, возвращая ей природную осанку и доводя искусственную выучку до идеального состояния свободы. Выездка оправдывает эту аномалию -- лошадь под человеком, -- устанавливая новую систему распределения сил и помогая животному освоиться с нею. Итак, верховая езда есть искусство управлять мускульной силой лошади, главным образом, крупом, в котором заключена ее мощь. Ляжки должны слушаться малейшего нажима человеческой пятки, а ягодичные части -- отличаться той мягкой податливостью, которая и придает им способность к быстрому движению, от чего и зависит все остальное. И старый каретник, встав с табурета, изогнувшись и скосив глаза на собственный зад, костлявый и поджарый донельзя, раскорячился, будто обхватил ногами бока воображаемой лошади, и загарцевал по комнате, рассекая хлыстом воздух. Какими бы абстрактными и необоснован-ными ни казались рассуждения Прессмара о различиях между оленем и лошадью, они все же находили свое подтверждение во время разведывательных вылазок в лес, которые Тиффож осуществлял теперь верхом на Синей Бороде. За отсутствием собак, по-прежнему отвергаемых Герингом, их функции взял на себя конь, после долгой выучки, наконец, понявший, что от него требуется; он вынюхивал и разыскивал оленьи следы с рвением настоящей гончей: казалось, этим двум, столь непохожим созданиям судьба и впрямь назначила смертельную схватку. Однажды вечером, когда Тиффож стоял в золотистом полумраке конюшни, где витал сладковатый запах навоза, медля уйти и глядя на блестящие конские крупы, вздымающиеся над перегородками стойл, он вдруг увидел, как хвост Синей Бороды вздыбился весь целиком, от самого основания, и, поднявшись чуть вбок, обнажил анус -- маленький, твердый, выпуклый, плотно сомкнутый и стянутый к центру, наподобие кошелька с завязками. Внезапно "кошелек" пришел в движение, раскрылся с проворством розового бутона в ускоренной съемке, вывернулся наизнанку, точно перчатка, и, обнажив влажный коралловый венчик, выпустил наружу шарики навоза, восхитительно новенькие, круглые и блестящие, которые один за другим, не разбившись, попадали на соломенную подстилку. Столь высокое совершенство акта дефекации явилось для Тиффожа убедительным подтверждением теорий Прессмара. Вся сущность лошади заключена, разумеется, в ее крупе, и тот превращает ее в Гения Дефекации, в Бога Ануса и Омеги; итак, вот он, этот волшебный ключ! Тем же вечером ему, наконец, раскрылась суть древнего магического воздействия лошади на человека и всей символичности пары, какую составляют человек и конь вместе. Сидя на гигантском, щедро-плодоносном крупе коня, всадник с неодолимым упорством пытается прильнуть к нему своими вялыми бесплодными ягодицами как можно теснее, в смутной надежде на то, что сияющая мощь Бога Ануса каким-нибудь чудом облагородит его собственные испражнения. Но надежда эта напрасна: они так и остаются случайными, неоднородными, то слишком сухими, то жидкими и слизистыми, а главное, неизменно зловонными. Только полное слияние лошадиного и человеческого крупов позволило бы всаднику обзавестись теми органами, что обеспечивают лошади ее безупречную дефекацию. И такое существо есть, это КЕНТАВР -- человек, безраздельно слившийся с Богом Анусом, ставший плотью единой с лошадью и одаренный плодами их счастливого союза -- душистыми золотыми яблоками. Что же до главенствующей роли лошади в охоте на оленя, то смысл ее становился вполне очевиден: это было преследование Бога Фаллоносца Богом Анусом, гонка и предание смерти Альфы Омегой. И Тиффож еще и еще раз восхищался той удивительной инверсией, которая в этой смертельной игре поменяла местами двух животных, превратив робкую толстозадую лошадь в неумолимого убийцу, а короля лесов, с его символом мужественности -- царственной короной -- в загнанную жертву, тщетно молящую о милосердии. В сентябре крупное наступление на Восточном фронте, имевшее целью взятие Сталинграда, заставило Эриха Коха отложить предстоящую охоту. Потом слишком теплую осень сменили ранние заморозки и пошел первый снег, обещавший в очередной раз мирную сонную жизнь в зимнем покое. Но тут решено было провести охоту в начале декабря, и приготовления к ней тотчас возобновились. Однако теперь их пришлось прервать из-за Геринга, главного, почетного гостя празднества, -- именно в декабре ему предстояло выехать в Италию, дабы вдохнуть новую порцию энтузиазма в эту растерявшую боевой дух нацию. В конечном счете большая охота на зайцев гауляйтера Эриха Коха все-таки состоялась. 30 января. Уже 25-го числа Тиффож вместе с первыми из пятисот конных загонщиков выехал на место охоты. Пунктом сбора назначили городок Ари, что находился в сотне километров к югу от "Ягерхофа", в самом сердце мазурских озер. Дорога туда заняла у них три дня. Путников снабдили ордерами на постой у местных жителей, имевших конюшни. Тиффож, одетый с головы до ног в новенькую егерскую форму, наслаждался неожиданной ситуацией, позволявшей ему реквизировать жилье у гражданских лиц, точно в оккупированной стране. Да и впрямь ли немцы все еще были завоевателями, а французы -- побежденными? Он начинал сомневаться в этом, когда шел через город, звонко стуча сапогами по подмерзшим тротуарам, мимо бесконечных очередей, где закутанные в бесформенные лохмотья женщины покорно ожидали открытия магазинов с пустыми витринами. За столом его обслуживали с торопливым подобострастием, а он с удовольствием важничал, окружая тайной свое происхождение, которое его валлийский акцент и очевидная близость к Железному Человеку делали непостижимым для окружающих. Но главным источником новой, победоносно-молодой, кипящей в нем силы стал его брат-великан -- конь Синяя Борода, что жил и двигался под ним, между его ляжками, высоко вознося его над землей и людьми. Иногда во время долгой прогулки, приводившей их в самый центр Мазурии, Тиффож откидывался назад, ложился на круп коня и глядел в чистое, бледное, качавшееся над головой небо, ощущая под лопатками упругие, мягко ходящие взад-вперед мускулы конских ягодиц. Или же, наоборот, он склонялся вперед, к холке и, обхватив руками шею Синей Бороды, приникал щекой к лоснящейся, шелковистой гриве. Как-то раз, пересекая базарную площадь в одной деревушке, конь внезапно остановился в самой гуще толпы. Он выгнул спину, приподняв Тиффожа повыше, и тот услышал звук извергающейся на мостовую жидкости. Забрызганные навозной жижей люди, кто посмеиваясь, кто ворча, поспешно отбегали прочь, а француз, невозмутимо сидевший в седле и окутанный сладковатыми, струившимися снизу испарениями, наслаждался пьянящей иллюзией того, что это он сам, и никто другой, по-королевски величаво облегчается на глазах у своих подданных. Роль, которую ему отвели в самой охоте, оказалась куда более скромной. Пешие загонщики расчищали подлесок в районе предполагаемой охоты. Соответственно конным оставили поля и пустоши. Вся намеченная территория занимала около четырехсот гектаров земель с многочисленными озерами. Планировался не традиционный загон, где пользуются флажками, веревками и сетями, но так называемый "заячий круг", когда загонщики и охотники, выходя на дистанцию по двое, каждые три минуты, расходятся, один налево, другой направо, чтобы затем встретиться в назначенном пункте. Постепенно они образуют огромный полукруг, который под конец смыкается в тесное кольцо. По данному сигналу охотники, стоящие почти бок о бок, перестают стрелять вовнутрь круга, чтобы не поранить товарищей, и разворачиваются в противоположную сторону. Из всех видов бойни, на которых присутствовал Тиффож, эта была самой жестокой и самой монотонной. Вспугнутые зайцы стрелой выскакивали из укрытия, но тут же сталкивались с другими, мчавшимися им навстречу. Обезумев от страха, они зигзагами метались по полю, и красота их обычной траектории бега, с ее хитрыми петляниями и двойным следом, выливалась в паническую суету, усугубляемую непрерывной стрельбой со всех сторон. Последним впечатлением этого дня стал для Тиффожа обширный пушистый бело-рыжий ковер из тысячи двухсот недвижных заячьих тел и пузатый Геринг с высоко воздетым маршальским жезлом в правой руке, в хвастливой позе коронованного короля охоты с двумя сотнями жертв в активе, который, стоя в центре этого гигантского побоища, гордо позировал своему официальному фотографу. На следующее утро все немецкие газеты вышли с сообщением в черной траурной рамке о капитуляции под Сталинградом маршала фон Паулюса с его двадцатью четырьмя генералами и сотней тысяч оставшихся в живых солдат Шестой армии. Пользуясь тем, что в путевом листе не были строго обозначены сроки возвращения в Роминтен, Тиффож раздумал ехать прямо, через Лик и Трейбург, а направился к северу кружным путем, чтобы получше узнать Мазурию -- самый суровый и самый богатый историческими событиями край Восточной Пруссии. Казалось, над этой заброшенной песчаной равниной, где глубокие овраги, поросшие худосочным ольховником, чередовались с ледниковыми валунами, под которыми последние славяне, боровшиеся с немецким нашествием, погребали своих мертвецов, по-прежнему довлеет проклятие сражений последнего тысячелетия, обагрявших кровью здешние места. Земля, видевшая роковой бой старого вождя славян Стардо против тевтонских рыцарей, победу Гинденбурга над солдатами Ранненкампфа, битву при Танненберге, где Ягеллон наголову разбил Меченосцев и Храмовников, была теперь огромным могильником с руинами укреплений и истлевшими знаменами всех времен. Проехав по узкому клину, разделявшему озера Спирдинга и Таркло, Тиффож направился к деревне Дроссельвальде. Его влекло вперед властное и радостное предчувствие того, что в конце этого пути ему уготована неведомая, но крайне важная цель. После Сталинградской битвы тяжкое дыхание гигантской машины, творящей историю, вновь начало сотрясать почву под ногами, и Тиффож, чувствуя себя захваченным высшей силой, которая подчиняла и направляла его, с мрачным ликованием следовал ее призыву. Он миновал селение с поразительно нелепым названием Schlangenfliess -- "Змеиное руно" -- и... испытал настоящее потрясение. С вершины холма из моренных глыб, казавшегося гигантским на этой плоской равнине, взметнулся к небу массивный строгий силуэт замка Кальтенборн. Со стороны "Змеиного руна" Тиффожу был виден только южный фасад, что высился на самом краю отвесного утеса. Крепостная стена обвивала весь холм, повторяя его рельеф и замыкаясь, подобно бортам и носу корабля, на монументальной башне из бурого камня; ее верхняя галерея со щитами-бойницами висела в пустоте, опираясь лишь на голые ребра контрфорсов. Из-за этой глухой неприступной стены, равномерно увенчанной башенками, выглядывало великое множество колоколен, сторожевых вышек, каминных труб, флюгеров, часовенок и шпилей, которым обилие флагов и штандартов придавало торжественно-праздничный вид. Тиффожа посетила горькая и волнующая уверенность в том, что за этими высокими стенами скрывается строго размеренная жизнь, тем более насыщенная, что она не могла не быть затворнической. Подхлестнув коня, Тиффож направил его к серпантину, ведущему в замок. На вершине холма ему открылся северный фасад, выходивший на просторную эспланаду, засыпанную снегом, который сгребал старик в ушанке. Узкие амбразуры, чередой идущие вдоль стены, отнюдь не оживляли эту мрачную цитадель, тем более, что две круглые башни с остроконечными крышами подавляли своей массой низкий, защищенный решетками портал. Да, то была суровая, неприветливая крепость в багрово-черных тонах, построенная для сражений людьми, безразличными к радости и красоте. Однако в отличие от монотонной, унылой грубости внешних стен внутреннее пространство отличалось той ликующе-пестрой оживленностью, которая сразу померещилась Тиффожу при первом взгляде на Древнюю крепость. Крыши в блестящей разноцветной черепице низко склонялись над террасами, где поблескивали вполне современные пулеметы; скопища красных знамен с черной свастикой звучно хлопали под ледяным ветром, и в его завывание иногда проскальзывали то отзвук трубы, то эхо песни. Обменявшись несколькими словами с дворником, Тиффож попросил его присмотреть за Синей Бородой и, привязав коня к дереву, пошел бродить вдоль крепостной стены, поскольку не мог войти внутрь замка; ему хотелось осмотреть главную башню, чьи мощные контрфорсы еще издали привлекли его внимание. Прогулка оказалась не из легких, ибо узенькая тропинка у подножия стены то и дело исчезала под выступами скалы или под каменной кладкой, так что приходилось карабкаться вверх или прыгать вниз, огибая неожиданное препятствие. Тиффож и сам не мог бы точно определить цель этой прогулки; его томило смутное ожидание высшей благосклонности, подтверждения, санкции -- словом, любого знака судьбы, который неоспоримо свидетельствовал бы о его, Тиффожа, праве находиться в Кальтенборне. Он нашел то, что искал, именно у подножия главной башни, но для этого ему пришлось сначала одолеть глубокий ров, сплошь поросший колючей ежевикой, калиной, бузиной и камнеломкой, а потом сражаться с узловатыми плетями дикого винограда, ниспадавшими со стены, которые на каждом шагу преграждали ему путь. Мало того, -- добравшись до основания контрфорса, Тиффож должен был разгрести руками мокрый талый снег. Но эти усилия не пропали даром: в конце концов, Кальтенборн все-таки подал ему знак, открыв взгляду бронзового Атланта, державшего на плечах свод выбитой в стене ниши. Согнувшись в три погибели, яростно оскалившись от напряжения под чудовищной тяжестью, черный гигант сидел на корточках, с высоко поднятыми коленями, со склоненной на грудь головой; его мощные ладони прочно впечатались в нависшие глыбы. Этот бронзовый Титан -- явно детище напыщенно-академического стиля эпохи последнего немецкого кайзера -- не блистал особыми художественными достоинствами. Да и поставили его под эту грузную башню, которую он якобы держал на плечах, со всею крепостью в придачу, наверняка совсем недавно. Однако погребение скульптуры под снегом и нависшими ветвями и открытие ее Тиффожем ясно свидетельствовали о том, что этот дух Кальтенборна неспроста очутился здесь, в толще стены, и открылся его взору. Спустившись с холма в "Змеиное руно", Тиффож вошел в кабачок "Три меча" и там, за кружкой пива и беседой с хозяином, получил все нужные сведения о замке и его владельце. Предметом гордости знатных восточно-прусских фамилий было доказанное происхождение от тевтонских рыцарей, которым император Фридрих II и папа Григорий IX даровали эту языческую провинцию с наказом обратить ее в христианство. Но генеалогические изыскания, коим благоговейно предавалась каждая юнкерская семья, наталкивались на весьма пикантное препятствие: рыцари-Тевтонцы были монахами и потому, дав обет безбрачия, не могли иметь потомства, по крайней мере, теоретически. Амбиции же графов Кальтенборнских заходили еще дальше: они претендовали на родство с рыцарями-Меченосцами, еще более стародавними и отважными воинами, нежели Тевтонцы. Объединившись в 1197 году в религиозную общину под началом Альберта Апельдомского, члена Бременского университета, Меченосцы затем образовали военный орден по велению епископа Рижского Альберта фон Буксхоудена, который приказал им носить на белых плащах в качестве эмблемы два меча из красного сукна, слева у сердца. Рыцари Христа и Двух Мечей в Ливонии (так они именовались полностью) еще за тридцать лет до появления в Пруссии Тевтонцев успели завоевать Ливонию, Курляндию и Эстонию. Но затем, ослабленные непрерывными сражениями с литовцами и русскими, они предложили Тевтонцам заключить союз, каковой был одобрен папой в 1236 году и освящен в Витербе, в присутствии Великого Магистра Тевтонцев Германна фон Зальца. И, хотя Меченосцы сохранили автономию военного ордена и оставили за собой управление Ливонией, им пришлось отныне тесно сосуществовать с Тевтонцами, даром что они по-прежнему втайне считали своих предков куда более благородными и славными рыцарями, чем их союзников. Герб замка Кальтенборн с классической простотой повторял эту историю двух братских орденов. И в самом деле: на нем были изображены "три меча в белом поле, водруженных остриями вверх под серебряной решеткою". Три красных меча на белом фоне напоминали о двух мечах -- эмблеме Меченосцев, -- к коим присоединялся третий, Тевтонский. Черная лента, вьющаяся по верху щита, добавляла к белому и красному третий цвет прусского флага. Что же до трех мечей -- которые и послужили для вывески его заведения, добавил не без хитринки кабатчик, -- то их можно и сейчас увидеть в замке; огромные, больше натуральной величины, воздетые остриями к небу, они красуются на зубцах парапета самой большой террасы, венчающей башню Атланта, откуда открывается вид на восток. Сам замок, один из наиболее величественных в Восточной Пруссии, в начале века подвергся угрозе разрушения, невзирая на то, что графы Кальтенборнские упорно держались за него, кое-как латая бреши, пробитые в бортах этого каменного корабля неумолимым временем. Спасение пришло со стороны Вильгельма II, очень любившего эти края, где проходила королевская охота. В 1900 году кайзер приказал отреставрировать замок Верхний Кенигсбург, близ Селеста, бросив тем самым вызов извечному западному врагу; вот почему он счел, что и Кальтенборн, другая крепость, вполне достойная его царствования, может стать восточным форпостом, защитой от нападений славян. Восстановительные работы завершились только перед самой войной 1914 года; археологи осуждали многочисленные излишества, которые превратили замок, как ранее и Верхний Кенигсбург, в гигантский, помпезный и прискорбно новенький макет. Правда, тевтонскую архитектуру ретивым реставраторам испортить не так-то легко, ибо странствующие рыцари, ее создавшие, отразили в этом стиле свои воспоминания о путешествиях и мистические видения, в результате чего постройки того периода нередко сочетают в себе элементы и сарацинской, и венецианской, и немецкой культур. Обновленная крепость Кальтенборн не могла не привлечь к себе внимание одного из шефов Штурмовых отрядов, Иоахима Гаупта, который с 1933 года занимался созданием военизированных школ, задуманных по образцу знаменитого имперского военного училища для детей офицеров в Плоне; в них должна была воспитываться элита будущего III рейха. "Наполы" (национал-политические учебные заведения) располагались, как правило, в реквизированных замках или монастырях. Они множились от года к году, несмотря на то, что Гаупт вместе со своими штурмовиками попал в опалу после "ночи длинных ножей " 30 июня 1934 года. Начинание Гаупта было подхвачено и продолжено одним из высших чинов СС обергруппенфюрером Августом Хайсмейером, который набрал людей Гиммлера для руководства сорока созданными школами. Кальтенборнская напола номинально состояла под руководством генерала графа фон Кальтенборна, последнего представителя рода; его апартаменты занимали одно крыло замка. В действительности же этот старик, которого приверженность старинным прусским традициям оставляла совершенно равнодушным к соблазнам нового порядка III рейха, никак не соглашался поверить, что Бавария и Австрия способны принести Пруссии хоть что-то мало-мальски хорошее; он занимался историческими и генеалогическими изысканиями и нимало не заботился об эффективном управлении школой. Из уважения к прошлым заслугам его оставили жить в замке, присвоив почетное звание "командор наполы", а практическое руководство школой осуществлял штурмбаннфюрер СС. Штефан Рауфайзен, державший в ежовых рукавицах и три десятка военных-преподавателей и четыреста детей, обитателей Кальтенборна. - Вернувшись в Роминтен, Тиффож как-то случайно упомянул в присутствии старшего егеря крепость Кальтенборн, что произвела на него такое сильное впечатление. В разговоре он узнал, что генерал фон Кальтенборн тоже участвовал в большой охоте гауляйтера Коха; увы, он так и не смог припомнить его, несмотря на подробное описание графа старшим егерем, и расстроился, словно это сулило ему несчастье. Он по-прежнему усердно выполнял все свои обязанности, но сердцем отныне пребывал там, в Мазурии, вновь и вновь мысленно проходя вдоль высоких стен замка, за которыми кипела бодрая, хоть и затворническая, жизнь, звучали новые песни. Ранняя, опьяняюще теплая весна уже сменила зиму, и воздух был напоен ее нежными ароматами, когда Тиффож отправился, как делал это каждый месяц, в ратушу Гольдапа, чтобы обновить свой "аусвайс". Он чувствовал себя юным и слабым, точно заново народившаяся травка, усеянная маргаритками; добрым, словно теплый ветерок, ласкавший сережки берез и орешника и сметавший с еловых лап шафранную пыльцу. Его прошибла слеза умиления при виде воробушка, купавшегося в дорожной пыли, и двух мальчишек-школьников, что со смехом толкались ранцами на спинах, -- точь-в-точь улитки со своими домиками-раковинами! Казалось, будто птичий и детский щебет, взлетавший в небеса, звучит эхом и в суровых стенах мэрии, где нынче царило непривычное оживление. Бронзовые вешалки в вестибюле притягивали взгляд пестрыми грудами капоров, накидок, шалей и рукавиц; внизу, на полу, их дополняли огромные кучи сабо, калош и сапожек детского размера, как будто все Красные Шапочки восточнопрусских лесов сбежались сюда, в мэрию, на свой праздник. Тиффож поднялся по широкой лестнице, ведущей в зал бракосочетаний, привлеченный ароматом восхитительной весенней зелени, к которому примешивались запахи перца и свежего хлеба, и остановился перед монументальной дверью резного дуба: да, это было здесь. Именно отсюда несся птичий щебет голосов и приятный, обволакивающий запах. Он повернул тяжелую медную ручку и вошел. То, что он увидел, заставило его вздрогнуть от изумления и опереться плечом на косяк: огромный зал был битком набит маленькими, совершенно голыми девчушками, и это фантастическое зрелище странным образом оживляло мрачные стены в дубовых панелях. Некоторые из девочек были тощи, как голодные котята, другие -- розовые и пухленькие -- походили на молочных свинок; виднелись среди них и девочки-подростки, толстушки, почти достигшие зрелости; их волосы, заплетенные в косы, свернутые жгутом или, наоборот, распущенные и свободно ниспадающие на хрупкие лопатки, служили единственным одеянием для этих миниатюрных, еще не сформировавшихся, гладких, как кусочек мыла, фигурок. Появление Тиффожа осталось незамеченным, и он тихонько прикрыл за собою дверь, чтобы вернуть атмосфере ту изначальную плотность, какая свойственна лишь герметически замкнутому пространству. Прикрыв глаза, он жадно, полной грудью втягивал в себя сладковатый аромат, что дразнил его с самого утра и, наконец, привел сюда, к этой едва народившейся непорочности; его мощные руки невольно потянулись вперед, словно желая собрать, похитить для своего хозяина всю эту теплую, нежную, до сумасшествия желанную плоть -- последнее достояние Восточной Пруссии. -- Что вы здесь делаете? Немедленно покиньте помещение! Затянутая в белоснежный сестринский халат женщина со строгим правильным лицом, германской Родины-матери пронзила Тиффожа яростным взглядом. Он отступил и, приоткрыв дверь, собрался было обратиться в бегство. -- И вообще, кто вас сюда впустил? -- Этот запах... -- пролепетал Тиффож. -- Я и не знал, что маленькие девочки пахнут ландышем... Чиновник, поставивший печать на его "аусвайс", разъяснил причину этого умилительного сборища. Каждый год, 19 апреля, все дети, достигшие десятилетнего возраста, обязаны пройти медицинский осмотр перед тем, как их запишут в Гитлерюгенд. -- Ну а мальчиков, -- добавил он, -- проверяют напротив, в здании городского театра. -- Но почему именно 19 апреля? -- допытывался Тиффож. Чиновник изумленно поглядел на него. -- Разве вам неизвестно, что 20 апреля -- день рождения нашего фюрера?! Так вот, каждый год немецкая нация преподносит ему в дар целое поколение десятилетних детей! -- напыщенно объяврм он, воздев палец к огромному цветному портрету Адольфа Гитлера, сурово взиравшего на них со стены. Когда Тиффож пустился в обратный путь, к Роминтену, Великий Егерь, со своими охотничьими утехами и оленьими рогами, копроло-гическими и фаллическими изысканиями, безнадежно упал в его глазах, преобразившись в маленького, совсем нестрашного людоедика из бабушкиных сказок. Его полностью затмил другой -- людоед из Растенбурга, тот, что требовал от своих подданных ко дню рождения их самое драгоценное сокровище -- пятьсот тысяч девочек и пятьсот тысяч мальчиков десяти лет, в жертвенном наряде, иными словами, полностью обнаженных, -- которых он собирался превратить в пушечное мясо. Со времени сталинградского поражения и речи Геббельса во Дворце Спорта, призвавшей население поголовно участвовать в тотальной войне, атмосфера в Роминтене заметно сгустилась. Непрерывные призывы в армию совсем опустошили заповедник. Его обитатели все меньше и меньше думали об охотничьих и кулинарных удовольствиях и все чаще -- о жестокой схватке, чье багровое зарево уже вставало на востоке и от которой теперь никто не надеялся спастись. Воздушные налеты начинали всерьез беспокоить людей, и Геринг, решив, что его бронепоезд -- более надежная защита, чем охотничий домик, не имевший даже бомбоубежища, стал все реже и реже наведываться в Роминтен. Однажды старший егерь сообщил Тиффожу, что его обязали сократить обслуживающий персонал до минимума и он должен отослать его в трудовой лагерь Морхоф. Но если у Тиффожа есть собственные предложения по поводу трудоустройства, то близость ко второму лицу рейха, несомненно, поможет ему решить эту проблему. Тиффож вспомнил январскую охоту, в которой участвовал генерал граф фон Кальтенборн, свое короткое посещение крепости на обратном пути и спросил, нельзя ли ему поработать в наполе шофером или возчиком. Старик-егерь крайне удивился тому, что его подопечный, обычно немногословный и покорный, так быстро и четко изложил свою просьбу. -- Учитывая последние призывы в армию, -- сказал он, -- вряд ли руководство наполы откажется от такого работника, как вы, рекомендованного самим рейхсмаршалом да еще не подлежащего мобилизации! Я позвоню туда и договорюсь насчет вас. Спустя одиннадцать дней Тиффожу выдали путевой лист с назначением в Кальтенборн, и он покинул Роминтен верхом на Синей Бороде, приписанном к наполе, как и его хозяин. ЛЮДОЕД ИЗ КАЛЬТЕНБОРНА Дитя, я пленился твоей красотой: Неволей иль волей, а будешь ты мой! Гете. "Лесной царь " Скучившись в живописном беспорядке вокруг замка, чья красно-бурая громада заслоняла горизонт, несколько жилых домов и других строений образовывали нечто вроде миниатюрного городка на четырех гектарах территории, обнесенной крепостными стенами. Одна из двух сторожевых башен у въездных ворот служила складом для инструментов, вторая -- жилищем привратника и его жены. За воротами, хаотично разбросанные вдоль дороги, ведущей к парадному двору, стояли крытый манеж с конюшнями, два гимнастических зала, медпункт, гараж и авторемонтная мастерская, лодочный ангар, контора эконома, четыре теннисных корта, две жилые виллы, каждая с палисадником, футбольное и баскетбольное поля, театр, кинозал, который легко превращался в боксерский ринг, и узкая полоса земли, уставленная барьерами для бега с препятствиями. Вблизи замка располагались псарня, где одиннадцать доберманов встречали свирепым ревом любого, кто проходил мимо их клетки, небольшой арсенал с оружием и амуницией, трансформаторная будка и тюрьма. И с каждой стены и крыши, с каждого знамени и флага говорили, кричали, взывали бесчисленные лозунги и афоризмы, казалось, решившие подменить собою человеческую способность к свободному мышлению. "Хвала всему, что закаляет!" -- провозглашалось над дверью первого спортзала, а второй отвечал ему цитатой из Ницше: "Не изгоняй героя из сердца своего!". Гете и Гитлер дружно приветствовали входящих в театр следующими максимами: "Позор не тому, кто упал, а тому, кто не поднялся!" (Гете) и "Свои права не клянчат, их вырывают в жестокой борьбе!" (Гитлер). Одурманенный этой навязчивой лозунговой перекличкой Тиффож поначалу слабо реагировал на встречи с живыми обитателями наполы. Он был принят унтерштурмфюрером, эдакой канцелярской крысой, который ознакомился с его солдатской книжкой и путевым листом, а потом велел заполнить бесконечно длинную анкету, где пришлось отвечать на десятки вопросов о родителях и прочих предках до седьмого колена и на столько же -- о самом себе. Затем писарь передал Тиффожа в руки унтершарфюрера; этот указал ему стойло для Синей Бороды и повел в назначенную для жилья комнатушку. Они пересекли оружейный зал и, одолев бесчисленные лестницы -- чем выше, тем более крутые и узкие, -- добрались наконец до коридора, освещаемого лишь крошечными слуховыми оконцами, куда выходили двери каморок, заселенных унтер-офицерским составом СС, обслугой наполы. -- Поскольку вас рекомендовал сам рейхс-маршал, господин Командор предупрежден о вашем прибытии; он вас вызовет, -- сказал его провожатый, добавив с иронической усмешкой, -- если только не забудет... Во всяком случае, Начальник ждет вас у себя. Начальником здесь звали штурмбаннфюрера Штефана Рауфайзена. У него был высокий продолговатый череп, срезанный подбородок и тесно посаженные молочно-голубые глазки -- словом, идеальная арийская внешность, прославляемая теоретиками превосходства германской расы. Когда француза ввели в директорский кабинет, расположенный на первом этаже замка, Рауфайзен был погружен в изучение досье и соблаговолил взглянуть на новоприбывшего только после того, как дочитал последнюю страницу. Сощурившись, он подозрительно оглядел Тиффожа с ног до головы и отчеканил три фразы: -- Вы поступаете в распоряжение гауптшарфюрера Йохама, нашего интенданта. Вы обязаны отдавать честь всем офицерам СС начиная с упомянутого гауптшарфюрера. Вы свободны. К собственному удивлению, Тиффож почти не проявлял внешнего интереса к детям, которые, в общем-то, и были душой этих многочисленных зданий с болтливыми стенами и лаконичным начальством. Он безошибочно чуял их присутствие по колебаниям атмосферы замка, которая к тому же материализовалась то в пару боксерских перчаток, брошенных на стул, то в висящую на столбе пилотку, то в забытый на дворе футбольный мяч и кучу красных спортивных курток, как попало валявшихся на зеленеющем газоне. Но его не оставляла подспудная уверенность в том, что между ним и детьми стоит непреодолимый барьер, и, скорее всего, пройдет очень много времени, пока он рухнет. Преградой этой был, в первую очередь эсэсовский персонал школы, ревностно охранявший учеников и обеспечивавший весь ход жизни этого заведения. Тиффож поначалу не без труда разбирался в тонкостях субординации, ему пришлось выучить наизусть табель о рангах "Черного корпуса " и запомнить все эти значки и эмблемы, позволявшие различать звания офицеров с их одинаково мрачными мундирами. Так, он обязан был знать, что, в отличие от гладких нашивок на воротнике простого эсэсовца, штурмовик (солдат 1-го класса) носит нашивки с одним галуном, ротенфюрер (капрал) -- с двумя галунами, унтершарфюрер (старший капрал) -- с одной звездочкой, шар-фюрер (сержант) -- с одним галуном и одной звездочкой, обершарфюрер (старший сержант) -- с двумя звездочками, гауптшарфюрер (адъютант) -- с двумя звездочками и одним галуном, унтерштурмфюрер (младший лейтенант) -- с тремя звездочками, оберштурмфюрер (лейтенант) -- с тремя звездочками и одним галуном, гауптштурмфюрер (капитан) -- с тремя звездочками и двумя галунами, штурмбаннфюрер (майор) -- с четырьмя звездочками, оберштурмбаннфюрер (подполковник) -- с четырьмя звездочками и одним галуном, штандартенфюрер (полковник) -- с одним дубовым листком, оберфюрер (генерал) -- с двумя дубовыми листками, бригаденфюрер (бригадный генерал) -- с двумя дубовыми листками и одной звездочкой, группенфюрер (дивизионный генерал) -- с тремя дубовыми листками и, наконец, обергруппенфюрер (генерал армии) -- с тремя дубовыми листками и одной звездочкой. И только один рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер носил эмблему в виде венка из дубовых листьев, окружающих дубовый листок. Погоны офицеров, отличавшиеся, правда, меньшим разнообразием, тем не менее, еще чаще служили поводом для прискорбной путаницы. Вплоть до звания гауптштурмфюрера они украшались серебряной нитью в шесть рядов. От гауптштурмфюрера до штандартенфюрера эти нити сплетались по трое в простую косичку, тогда как более высоким чинам полагалась уже двойная. Старший интендант гауптшарфюрер Йохам, багроволицый толстяк, безраздельно царил на складе, битком набитом мешками с сушеными овощами, тушенкой, окороками, голландскими сырами и ведрами патоки; тут же были навалены стопки одеял, груды всяческой одежды и целые рулоны перевязочного материала. В общем, это было огромное скопище продуктов и вещей со сложным, смешанным запахом, которое в эти суровые, полные лишений времена напоминало сказочную пещеру Али-Бабы. Поскольку два единственных исправных автомобиля находились в распоряжении Командора и Начальника школы, Тиффожу для его продуктовых рейдов предоставили четырехколесную повозку и пару лошадей; в случае необходимости борта повозки наращивались с помощью деревянных щитов или обручей, на которые натягивался брезент. В общем, Тиффожу досталась та же самая работа, что и в Морхофе, только с более непритязательными подручными средствами; однако здесь она была проникнута гораздо более глубоким смыслом. Он ни на минуту не забывал о том, что трудится на благо детей, и ощущал эту роль отца-кормильца -- pater nutritor -- как весьма пикантную оборотную сторону своего людоедского призвания. Всякий раз, сгружая с воза и внося продукты в пахучее помещение склада с узкими, забранными решеткой окнами, он с удовольствием думал о том, что все эти пласты сала, мешки муки и кубы масла, которые он таскает на руках или взваливает на плечи, скоро превратятся, посредством тайной алхимии, в песни, жесты, плоть и испражнения детей. Таким образом, работа его становилась "носящей" совсем в ином, новом смысле -- конечно, не впрямую сообразованным с его чаяниями, но, в ожидании лучших времен, отнюдь не низко-презренной. Четыреста учеников, называемых юнгштурмовцами, были разделены на четыре центурии, каждая под командованием своего центуриона, которого опекал один из взрослых воспитателей, офицер или унтер-офицер СС. Центурия делилась на три колонны, а эти, в свою очередь, на группы по десять человек. Колонной командовал цугфюрер, группой -- группенфюрер. За каждой группой был закреплен определенный стол в столовой и отдельный дортуар. "Отныне, -- провозгласил Гитлер в своей речи на партийном съезде 1935 года, -- каждый молодой немец будет расти и воспитываться от школы к школе. Его возьмут под наблюдение с самого юного возраста и так проведут по жизни вплоть до пенсии. Никто не сможет сказать, что в его существовании был период, когда его предоставили самому себе!" Какое-то время из-за нехватки квалифицированного персонала дети моложе десяти лет не были охвачены этой системой воспитания. Однако по достижении указанного возраста девочки вступали в Молодежный союз девушек (Jungmadelbund), а мальчики -- в Молодежный мужской союз (Jungwolk). В четырнадцатилетнем возрасте они становились членами, соответственно, Немецкого союза девушек (Bund Deutscher Madel) и Гитлерюгенда. Там они состояли до восемнадцати лет, а затем поступали в распоряжение Службы занятости и, далее, Службы вермахта. Юнгштурмовцы в наполах подлежали еще более суровой системе воспитания. Они поступали в школу двенадцати лет и заканчивали ее в восемнадцать, получив, с одной стороны, традиционное общее образование и, с другой, строгую военную выучку с сухопутным, морским или воздушным уклоном по их выбору; можно было также пойти служить в войска СС. Более половины юнгштурмовцев стремились попасть именно туда. Набор осуществлялся двумя путями -- по собственному желанию детей и по спискам коммунальных школ. Первой разновидности с лихвой хватило бы, чтобы заполнить все наполы, число которых не превышало сорока, но тогда состав учеников был бы в подавляющем большинстве буржуазным -- сыновья высокопоставленных военных, партийных функционеров и прочее, -- тогда как популистская философия рейха требовала широкого представительства народных слоев общества. Следовало добиваться нужной статистики, набирая необходимое количество детей ремесленников, рабочих и крестьян. С этой целью сельским учителям надлежало представлять выездной комиссии всех детей, соответствующих, по их мнению, критериям кандидата в наполу. Таких детей собирали в центры, где подвергали сперва строжайшей расовой и физической селекции (так, все носящие очки отвергались a priori), а затем физическому и интеллектуальному тестированию. Главным качеством, категорически требуемым в инструкциях по набору, было так называемое Draufgangertum, -- иными словами, ребенок должен был безоглядно подчиняться приказу и стремиться выполнить его, полностью отринув инстинкт самосохранения. Вот почему на испытаниях кандидатам приходилось выполнять поистине смертельные трюки: бросаться в воду с высоты десяти метров, даже не умея плавать; преодолевать препятствия с замаскированными ловушками -- рвом, рогаткой, ямой с водой и т.д.; прыгать со второго этажа на одеяло, растянутое внизу старшими; или, еще того хуже, за несколько секунд вырыть индивидуальный окопчик и, скорчившись в нем, пропустить над собой танки, идущие сплошной стеной, гусеница к гусенице. Так же строго осуществлялась и селекция по интеллектуальному развитию кандидатов, однако война серьезно подорвала систему общего образования в наполах. Непрерывная мобилизация совсем истощила преподавательские коллективы, полностью состоявшие из офицеров СС, и Тиффож, по приезде в Кальтенборн, оказался свидетелем разительного переворота в гуманитарном образовании учеников, а именно: места военных преподавателей заняли гражданские. Увы, благожелательность и компетентность этих, уже вышедших на пенсию старых людей, спешно набранных в школу, дабы заткнуть бреши, образовавшиеся с очередным призывом в армию, никак не могли завоевать им авторитет в глазах учеников этой цитадели, ощетинившейся пулеметами и разукрашенной смертоубийственными призывами. Пожилые учителя с их предметами -- например, латынью или греческим, которые набирающая обороты война сделала ненужными, смехотворными, -- жалкие в своих ветхих цивильных одежках, неспособные войти в маршевый ритм жизни наполы, растерянные, сбитые с толку, уходили с уроков под свист и улюлюканье учеников. Один за другим они покидали школу, и только семинарист-протестант из Кенигсберга, младший пастор Шнейдерхан, абсолютно нечувствительный к хулиганским выходкам своих питомцев, упорно держал оборону и в конце концов прочно утвердился в этой клетке с дикими зверенышами. День начинался в шесть часов сорок пять минут оглушительным электрическим звонком, яростно сотрясавшим стены тесных дортуаров. Тотчас же коридоры и лестницы заполнялись красными куртками учеников, шумно несущихся к выходу на парадный двор для утренней пробежки. Душевая, куда центурии допускались по очереди, с пятиминутным интервалом, клубилась паром и бурлила, точно адская кухня. К восьми часам ученики, уже в форме, выстраивались на линейку к подъему флага. По окончании церемонии стройные ряды мгновенно распадались, и мальчишки стрелой неслись в столовую, где каждого ждали кружка с эрзац-кофе и два куска сухого хлеба. Затем начиналась сложная перегруппировка: центурии распределялись по классам для лекций или семинаров, по гимнастическим залам и участкам для спортивных игр; некоторые тренировались за пределами крепости и на берегах близлежащих озер, где их обучали верховой езде, гребле, обращению с оружием и стрельбе; другие работали в мастерских по ремонту инвентаря. Тиффож внимательно следил за ходом этой огромной сложной машины. Поскольку в школе царила железная дисциплина, а ученики прошли драконовский отбор, машина эта функционировала идеально, без единого сбоя, под звуки труб, флейт и барабанов, а, главное, под размеренный грохот сапог. Но более всего поражали Тиффожа энергичные боевые марши, с упоением исполняемые ломкими, срывающимися с дисканта на бас детскими голосами; их оглушительная перекличка не смолкала ни на минуту, разносясь по крепости и за ее пределами. И Тиффож спрашивал себя, суждено ли ему когда-нибудь найти свое место в этой мясорубке для детей, где их тела и сердца были подчинены единой цели, единому порыву. Само совершенное устройство данной системы, с ее дьявольской силой и всесокрушающей энергией, не позволяло ему надеяться на успех, однако Тиффож знал, что ни один механизм не застрахован от попадания какой-нибудь ничтожной песчинки, и что судьба работает на него. Все то время, что Тиффож, волею обстоятельств, оставался на обочине этой бодрой, размеренной, проходящей под барабанную дробь жизни, он находил себе прибежище возле Heinmutter -- Родины-матери в лице фрау Эмилии Нетта, которая обитала в одном из домиков у стен замка и заведовала школьным медпунктом. Она овдовела еще в 1940 году; двое из ее сыновей сражались на русском фронте, третий, младший, учился здесь же, в наполе. Скорее по сложившейся в Кальтенборне традиции, нежели из-за своей должности, фрау Нетта неизменно радушно встречала обитателей замка что в медпункте, что у себя дома, и для прихода к ней вовсе не требовалось разрешения или специального повода. Она оказывала помощь всем и каждому, и ее дверь не закрывалась ни на минуту. Тиффож быстро привык к тесной, жарко натопленной, идеально чистой кухоньке, благоухающей воском и красной капустой. Он пробирался в укромный уголок и подолгу сидел там не шевелясь, молча вслушиваясь в течение времени, размеченное тиканьем часов с гирями и бульканьем варева на плите. Иногда вихрем врывался кто-нибудь из мальчишек и, сбивчиво изложив свое дело -- несварение желудка, разорванная одежда, срочная необходимость написать письмо, несправедливое наказание, -- убегал, обласканный и утешенный. Фрау Нетта была единственной женщиной в крепости и пользовалась там непререкаемым авторитетом, который простирался не только на юное поколение Кальтенборна. Офицеры, и старшие и младшие, беспрекословно подчинялись ее распоряжениям, и все были уверены, что даже сам Начальник школы не осмелился бы перечить ей. Во всяком случае, интендант Йохам ни разу не сделал французу замечания по поводу его визитов в домик фрау Нетта. Тиффож часто размышлял о том, каково место женщины -- особенно такой женщины -- в этой сугубо мужской цитадели, где царил воинственный дух, начисто отрицавший любое проявление человеческой доброты и любви, фрау Нетта, как и ее муж, была славянского происхождения. Маленький рост и темные, обычно повязанные ярким платком волосы, которые должны были бы компрометировать ее в глазах ревнителей чистоты арийской расы, напротив, лишь выделяли и красили ее, еще больше подчеркивая то особое место, что она занимала в Кальтенборне. Она ни разу ничем не дала понять Тиффожу, одобряет ли идеологию наполы. Однако все ее поведение свидетельствовало о том, что она привержена этой идеологии душой и телом. Но при всем том казалось, будто фрау Нетта, благодаря своему отличному знанию растений и животных, лесов и озер (она неизменно возглавляла сбор грибов и ягод), а также врожденному таланту утешительницы и целительницы, который она демонстрировала в медпункте, заботится лишь о вполне конкретных, земных делах. Прошло довольно много времени, пока Тиффож, наконец, не начал кое-что понимать; это случилось, когда фрау Нетта получила уведомление о том, что один из ее сыновей пропал без вести при взятии Харькова войсками генерала Конева. По печальному совпадению, Тиффож как раз оказался рядом с нею, когда она прочла страшное письмо, полное напыщенных утешений и глупых славословий героям войны. Фрау Нетта ничем не выдала своего горя. Просто ее движения чуточку замедлились, взгляд на секунду остановился. Заметив, как настойчиво Тиффож смотрит на нее, она через силу прошептала -- почти беззвучно, монотонно, словно давно заученную молитву: -- Жизнь и смерть -- это одно и то же. Кто боится смерти или ненавидит ее, боится или ненавидит жизнь. Природа -- неиссякаемый источник жизни, но она же -- гигантское кладбище, конец всех надежд. Франци, наверное, сейчас уже мертв. Или умрет в лагере для военнопленных. Но не нужно скорбеть. Женщина, которая носила в чреве свое дитя, должна уметь носить и траур по нему. Ее прервала целая ватага юнгштурмовцев, которые, крича наперебой, шумно ворвались в комнату. И фрау Нетта, так и не проявив своих чувств, сказала и сделала все, чего ждали от нее дети. Три комнаты на втором этаже правого крыла замка служили апартаментами штурмбаннфюрера доктора профессора Отто Блаттхена, откомандированного в Кальтенборн обществом "Аненербе" (Общество в Германии, основанное на культе предков и расовой чистоты). Черная остроконечная бородка, бархатно-черные глаза, над которыми круто взлетали угольно-черные, точно тушью выведенные брови, и голый темный череп делали этого Мефистофеля в белом халате достойным представителем племени лабораторных эсэсовцев. Его карьера совершила блистательный взлет год назад, когда профессор Август Хирт, заведующий кафедрой анатомии Страсбургского университета, поручил ему, в рамках деятельности "Аненербе", особо деликатную миссию. Руководители рейха решили, что евреи и большевики являются источником всех бед на земле, и было бы интересно установить общность их происхождения, так сказать, наличие еврейско-болыневистской расы, определив ее характер и отличительные признаки. Итак, Блаттхена послали с этим поручением в лагеря для русских военнопленных, дабы выбрать там образцы для изучения, соединяющие в себе еврейство с комиссарством, -- задача по меньшей мере странная, если учесть, что вермахт получил категорический приказ истреблять на месте любого пленного советского комиссара. В течение всей зимы от Блаттхена не поступало никаких известий, но вот в канун Пасхи руководители "Аненербе", к своему восторгу, получили от него сто пятьдесят тщательно пронумерованных и запечатанных стеклянных контейнеров с наклейками "Homo Judaeus Bolchevicus" -- "Человек еврейско-большевистской расы". В каждом контейнере плавала в растворе формальдегида отлично сохранившаяся человеческая голова. Успех этот принес Блаттхену, помимо звания штурмбаннфюрера, репутацию великолепного специалиста по Восточным землям -- Восточной Пруссии, Польше и оккупированным территориям Советского Союза, и "Аненербе" послало его с постоянной миссией в Кальтенборн, где он возглавлял (или думал, будто возглавляет) комитет по отбору кандидатов в наполу. Ибо Тиффож вскоре установил, что между Блаттхеном и Начальником школы существует неприкрытая вражда. Рауфайзен называл расистские теории вредной и туманной белибердой, Блаттхен считал Начальника невеждой и пьяницей, но, поскольку они занимали на эсэсовской иерархической лестнице одинаковое положение, им поневоле приходилось терпеть друг друга. Однако за Рауфайзеном оставалось то преимущество, что он командовал персоналом ему неограниченные возможности для сложной комбинаторики. Притом, все полученные результаты измерений и выведенные из них среднестатистические данные не укладывались в убогую объективную реальность; Блаттхен наделял их волшебными свойствами манихейства (Религиозная доктрина, в основе которой лежит дуалистическое учение о борьбе добра и зла, света и тьмы.), преображающего банальные цифры в вечные категории добра и зла. Вот почему, измеряя очередной череп, Блаттхен не ограничивался констатацией его формы -- круглой (брахицефальной) или овальной (долихоцефальной). Он объяснял Тиффожу, что ум, энергия, интуиция суть отличительные признаки долихоцефалов, и все несчастья Франции произошли от того, что ею правили круглоголовые -- Эдуар Эррио, Альбер Лебрен или Эдуар Даладье; справедливости ради он все же добавлял, что и из этого правила есть исключения, а именно: достойнейший Пьер Лаваль (как нельзя более круглоголовый) и омерзительный Леон Блюм, чья долихоцефалия, увы, не вызывала ни малейших сомнений. Принимая во внимание все вышесказанное, неудивительно, что антропологические таблицы Блаттхена содержали определенный набор пагубных признаков, делавших их обладателя существом низшего сорта. Таковым признаком была, например, "монгольская метина" -- нечто вроде синеватого родимого пятна, расположенного в сакральной, иначе говоря, крестцовой области тела и более заметного у детей, нежели у взрослых. Оно довольно часто встречалось у представителей черной и желтой рас и только изредка -- у белых, по-чему и являло собой в глазах теоретиков расизма позорный признак неполноценности, "дьявольскую метку". Точно так же расценивались ими горбатые семитские носы, отставленный большой палец ноги у индейцев, плоские затылки персов и армян, образующие прямую линию с шеей, дугообразные отпечатки пальцев, характерные для пигмеев, и вторая группа крови, наиболее частая у кочевых народов, цыган и иудеев. Все эти цифровые данные, годящиеся для алгебраических формул, не мешали Блаттхену, с другой стороны, полагаться на чисто интуитивные озарения, почти всегда безошибочные, хотя и совершенно недоказуемые. Его острый черный взгляд, пристально изучавший походку детей, выражение их лиц, общий облик, помогал делать из всего этого неопровержимые выводы. Но главным козырем Блаттхена был его так называемый расовый нюх; он утверждал, что каждая раса пахнет по-своему и что он может с закрытыми глазами определить, кто перед ним -- черный, желтый, семит или северянин, -- по летучим кислым или щелочным выделениям их потовых и сальных желез. Тиффож слушал Блаттхена, записывал цифры, которые тот бросал ему, наблюдал за его манипуляциями с циркулем Брока или динамометром, регистрировал, а, главное, непрерывно размышлял. Разумеется, СС и все, с этим связанное, внушали ему живейшее отвращение. Но вот сама напола, несмотря на то, что ее дисциплина, мундиры и неистовые марши на каждом шагу оскорбляли анархистские вкусы и убеждения Тиффожа, побуждала его к компромиссу, ибо, служа машиной для подавления, она, в то же время, способствовала бурному расцвету свежей, невинной детской плоти. И эту смесь подчинения и экстаза маниакальная, граничащая с садизмом и преступлением эрудиция Блаттхена доводила до высшего предела; явное родство его теорий с фаллологией Великого Егеря и с конной философией Прессмара также заставляли француза до времени терпеть и молчать. Непрерывный подъем его карьеры, особенно этот, последний рывок, позволивший перейти от оленей и лошадей к детям, явно свидетельствовал о том, что он уверенно следует по пути своего призвания. Оставалось лишь стать выше обстоятельств и найти средство завладеть научным достоянием Блаттхена, дабы обратить его себе на пользу -- точно так же, как раньше он сумел извлечь из Роминтена нежданные, но чисто "тиффожевские" плоды. Ибо, разделяя -- на краткий миг -- труды Блаттхена, он, тем не менее, был убежден, что доктор-эсэсовец -- всего лишь временная фигура, которой предназначено рано или поздно исчезнуть из его жизни, уступив место ему, Тиффожу. И Тиффож, проникнутый этой уверенностью, воспользовался тем, что впервые с начала войны ему стали выпадать свободные минуты и некоторый комфорт: он раздобыл школьную тетрадь и вновь принялся за свои "Мрачные записки". Мрачные записки Сегодня: поездка в Иоганнисбург за матрасами. Неизвестно по какому случаю, грандиозный военный парад на Адольф-Гитлерштрассе. Толпа. Половина зрителей в мундирах; похожие, как близнецы. неразличимые в одинаковом сукне, в одинаковых коже и стали, они идут вперед строевым шагом, образуя гигантскую зеленую тысяченожку, извивающуюся вдоль шоссе. Толпа эта, словно зачарованная, повинуется волшебной палочке, превратившей многие миллионы немцев в огромное, единое, всесокрушающее существо под названием вермахт. И отдельные индивидуумы в этом колоссальном существе -- точь-в-точь косяк сардинок в желудке у кита! --уже спрессованы, сбиты воедино, прочно и навеки. То же самое явление, только в первичной стадии, наблюдается в другой половине толпы, состоящей из штатских; их зыбкая разноцветная масса беспорядочно клубится на тротуарах, собираясь в группки под деревьями. И, однако, желудочный сок, выделяемый толстой зеленой змеей, уже подбирается мощным приливом к ногам этих крошечных, пока еще свободных созданий. Мрачная навязчивая музыка, глухой топот марширующих легионов, мерное колыхание их рядов, море знамен со свастикой, шелестящих -- или шипящих? -- на ветру, все это давящее ритуальное действо глубоко поражает нервы людей, начисто парализуя их свободную волю. Какая-то смертная истома пронизывает их до мозга костей, увлажняет взгляд, сковывает в ядовитом, дурманном экстазе, именующемся патриотизмом. "За партию, за рейх, за фюрера!" Однако монолитный блок рейха уже дал серьезную трещину, и удивительное происшествие, случившееся со мной на обратном пути, подтвердило этот факт, хотя и весьма комическим образом. Произошло оно в Зеегуттене, игрушечной деревеньке, притулившейся на берегу озера Спирдинг. Мне предстояло забрать у одного тамошнего крестьянина шесть мешков картошки. И вот, нате вам! -- этот тип стал кочевряжиться и требовать, чтобы я завизировал свой реквизиционный ордер в мэрии. Ладно. Мэрия размещается в новеньком особнячке современного неоклассического стиля. Привязываю лошадь и иду вдоль ограды к подъезду. И тут из открытой двери до меня доносится странно знакомый голос, который на кошмарном, ломаном немецком вещает что-то властным, непререкаемым тоном. Останавливаюсь, слушаю. -- Да-да, верно, поезда ходят черт знает как, бензина нигде нет, автобус сломался! -- гремит голос. -- Ну, что ж, все это нужно было предвидеть! Вы там, у себя на фронте, воображаете, будто мы здесь как сыр в масле катаемся! А нас, между прочим, бомбят, население дезорганизовано и голодает! Тебе, видите ли, угодно, чтобы я оправдал твое опоздание, иными словами, на свой страх и риск продлил твою увольнительную на целые сутки. Ну так вот, мой милый, знай, что мэр такими полномочиями не располагает! На эти громовые раскаты отвечал робкий прерывистый лепет; судя по всему, обвиняемый был молодым крестьянским парнем, но его неуклюжие оправдания только сильнее распаляли предполагаемого мэра. Поднимаясь на крыльцо, я уже знал, кого сейчас увижу, и заранее смаковал потрясающую шутку, которую судьба подбросила мне в утешение после парада в Иоганнисбурге. -- Тиффож! Неужели это ты, черт побери! Виктор, дурачок Виктор из Морховского концлагеря, восторженно стиснул меня в объятиях, затем тычком в плечо отпустил юного прогульщика, который поспешно ретировался. Он потащил меня в кабинет, усадил в кресло. На все расспросы я сперва отвечал подробным описанием моей жизни в Роминтене, но скоро понял, что, несмотря на внешний жгучий интерес, за сверлящим взглядом и напряженной, застывшей улыбкой Виктора скрывается полнейшее безразличие к моим словам. Даже имя Геринга, обычно производящее на слушателей магический эффект, не изменило выражения глухоты на этой притворно-внимательной маске. А, впрочем, какая разница! Меня куда больше интересовала его собственная история. Кем только Виктор не работал за это время: и лесорубом в Альтхайдерском лесу, и рыбаком на Мейерзее, и конюхом на коннозаводе Фрауенфлисса, и, наконец, пильщиком на Зеегуттене. В здешних местах рыболовство и пилка леса неразделимы; при огромной лесопилке есть плотницкая мастерская, которая занимается исключительно поделкой ящиков из древесных отходов для рыбы. Каждый день Зеегуттен отправляет в город около полутонны угрей, окуней, щук, а, главное, пресноводных сельдей горячего копчения. Внезапно Виктор приходит в лирическое настроение и, вновь бросившись ко мне, горячо жмет руки. -- Ах, этот лес, старина, этот лес! В нем вся моя жизнь! И он с восторгом описывает богатое оборудование лесопилки: две электропилы Киршнера со сменными полотнами (до четырнадцати штук!), пять циркулярных пил и одна механическая поперечная; кроме того, циклевочная паркетная машина и точильные станки. За этим перечислением следуют истории сказочных рыбацких удач при ловле неводом: один, два, три, четыре, а то и пять баркасов за день добывали иногда до тринадцати тонн рыбы. Ну, а что касается самого Виктора, то он теперь полновластный хозяин Зеегуттена, и все благодаря лесу и рыбе, да-да, лесу и рыбе! Вот взять хоть лес: каждый вечер в общем бараке Морхофа он терпел насмешки и поношения окружающих, ибо все свободное время отдавал изготовлению миниатюрного деревянного шедевра -- точной копии мавзолея Гинденбурга, возведенного в Тан-ненберге. Теперь уж и не скажешь, что ему помогло -- счастливый случай, своевременно полученные сведения или обыкновенное предчувствие, -- но только в один прекрасный день генерал Оскар фон Гинденбург, сын маршала, живший на покое в Кенигсберге, очутился проездом в Зеегуттене. Виктор добился разрешения преподнести ему свой макет, и что же?! -- в один миг он стал другим человеком! Или же взять рыбу: прошлой зимой он удил в проруби, а лед из-за оттепели истончился, и он оказался единственным свидетелем несчастного случая, который едва не стоил жизни одиннадцатилетней Эрике, дочери хозяина мастерской, катавшейся вместе с другими ребятишками на коньках по озеру, хотя это было чрезвычайно опасно. Мягкий лед провалился под тяжестью девочки, и Виктору, благо у него под рукой оказалась веревка, удалось вытащить ее из воды. Вот так-то и устроилась его судьба. Хозяин сделал Виктора своим первым помощником и, будучи мэром Зеегуттена, назначил его секретарем мэрии. С той поры удача не покидала его: независимость и полномочия росли день ото дня, по мере того, как мужчины округа отправлялись на фронт, а жизнь становилась все тяжелее. И теперь именно он, Виктор, выдает продуктовые карточки, регистрирует новорожденных, а при случае (тому я и оказался свидетелем) распекает провинившихся служак. Виктор взахлеб перечислял все эти чудеса, то и дело заливаясь своим безумным смехом. Слушая его повествование, я боролся с нахлынувшей на меня двойной неприязнью. Эта фантастичес-г кая, ничем не заслуженная удача... о, как я уповал на нее с самого начала моего пребывания в Германии, и зрелище триумфа Виктора исполнило меня едкой завистью. Но, главное, мне горько было сознавать, что этим успехом он обязан именно своему безумию; я еще раз припомнил поразивший меня диагноз, поставленный ему Сократом: душевнобольной, которому страна, обезумевшая от войны и разрушений, дарит тот единственный шанс, что обеспечивает ему успех и процветание. И разве сам я не уподобляюсь этому Виктору; разве не надеюсь на то, что удары судьбы ниспровергнут Кальтенборн до уровня моего безумия, отдав его на милость победителя?! То ли из отвращения к эсэсовским мундирам, которые он считал нелепо-опереточными, то ли в знак протеста против скромной роли, отведенной ему в наполе, генерал граф Герберт фон Кальтенборн чаще всего показывался на люди в сером шерстяном плаще-пелерине и фетровой тирольской шляпе. Нужно отметить, что военная выправка господина генерала особенно выделялась именно тогда, когда он облачался в штатское. Благодаря этой выправке генерал выглядел мужчиной высокого роста, тогда как на самом деле был ниже среднего; его квадратное лицо украшали простоватые усы на манер Франца-Иосифа, придававшие ему выражение добродушия и всепонимания, не имевших ровно ничего общего со строго ограниченными незыблемыми принципами, коими он руководствовался всю свою жизнь. Впервые Тиффож увидел графа, когда чистил лошадей у конюшни. Граф окликнул его по-французски и обменялся с ним несколькими фразами, явно довольный возможностью показать свое знание этого языка. Потом он как будто забыл о французе вплоть до того сентябрьского дня, когда Тиффожу пришлось отправиться на своей повозке в Лотцен, к мяснику, за половиной коровьей туши. Прибыв в Лотцен, Тиффож нашел лавку запертой и опечатанной. Ему сообщили, что мясник арестован за махинации на черном рынке. Непрестанно разъезжая по стране, Тиффож имел возможность видеть, как она деградирует от недели к неделе, разоряемая всепожирающей войной. Долгое время бомбардировки, приходившиеся только на западную Германию, щадили Восточную Пруссию, вот почему детское отделение германского Красного Креста целыми составами эвакуировало туда детей из разрушенных крупных городов. Но с нынешней весны над восточными землями нависла куда более страшная угроза, чем воздушные налеты: Восточная Пруссия медленно, но неотвратимо становилась проклятым краем рейха. Невзирая на категорический запрет гауляйтера эвакуироваться или хотя бы готовиться к отъезду, самые состоятельные люди, располагавшие средствами передвижения, постепенно выбирались на запад; поскольку они не могли увезти с собой все свое имущество, завязалась оживленная купля-продажа между теми, кто делал ставку на побег, и теми, кто еще продолжал уповать на спасение здесь, дома. Полиция действовала вслепую, хватая людей наугад, руководствуясь то доносами, то слухами, то газетными призывами; тюрьмы были переполнены, нацистские бонзы во все горло кричали о непобедимости Германии, но ничто уже не могло заглушить ужас, внушаемый людям падением Муссолини, капитуляцией Италии, откатом вермахта с Украины на запад, а, главное, сотнями траурных рамок, ежедневно заполнявших целые газетные страницы. И все же никогда еще природа мазурского края не была так сияюще-прекрасна, как нынче. Сочтя свою миссию оконченной, Тиффож пустился в обратный путь, неторопливо следуя вдоль озер Левентин, Воиново и Мартинсхаген. Вода была такой прозрачной, что казалось, будто бакланы и чайки в поисках добычи и серебристые рыбешки, снующие в воде над темными глубинами озера, парят в одном и том же пространстве. Лодки, привязанные у мостков, тоже словно повисли в пустоте, подобные воздушным шарам на веревочках. Громкое монотонное гудение пчел над полем цветущего рапса, мирное тарахтение молотилки во дворе фермы, звон наковальни в кузне, даже стук дятла на лиственнице, все эти звуки веселым, беззаботным хором сопровождали повозку Тиффожа. Их торжествующая песнь вовсе не противоречила мертвящей атмосфере Лотцена; наоборот, ему казалось вполне естественным, что, пока Германия катится к погибели, природа готовит ему, Тиффожу, апофеоз победителя. В таком ликующем расположении духа Тиффож уже приближался к Кальтенборну; до крепости оставалось несколько километров, как вдруг он завидел стоявший на обочине старозаветный черный лимузин Командора. Автомобиль сломался, и старый граф недвижно стоял подле него в ожидании своего шофера-ординарца, посланного за подмогой. Тиффож пригласил графа в свою повозку и доставил его в замок. Он не придал никакого значения своим скупым ответам на те несколько вопросов, что Командор задал ему в течение их короткого совместного пути, и потому был крайне удивлен, когда пару дней спустя генерал вызвал его к себе в кабинет и, обсудив какую-то пустяковую проблему, спросил: -- Когда вы везли меня в замок, я, помнится, интересовался, какое впечатление произвела на вас Пруссия. Вы мне ответили: черно-белое. Что вы разумели под этим? -- Ну... ели, березы, пески, торфяные болота, -- нерешительно промолвил Тиффож. Взяв француза за руку, генерал подвел его к стене, увешанной оружием, знаменами и гербами. -- Вы правы, прусская земля именно черно-белая, -- подтвердил он. -- Вот отчего официальные цвета прусского флага -- черный и белый, в память о тевтонских рыцарях и их белых плащах с черными полосами. Но не следует забывать и о Меченосцах, без которых Пруссия осталась бы холодным и скудным краем. -- Да, господин генерал, -- согласился Тиффож, -- они были солью этой земли. И он одним духом выпалил запомнившуюся ему историю кабатчика об Альберте Апель-домском и Альберте Буксхоудене, об империи на краю света, объединившей под своими двумя пурпурными мечами Ливонию, Курляндию и Эстонию, и о союзе с тевтонцами Германца фон Зальца, укрепившем могущество и величие Восточной Пруссии. Командор пришел в восторг. -- Вот почему, -- заключил он, -- невозможно представить черно-белое знамя Тевтонцев без красного цвета Меченосцев, ибо этот последний воплощает в себе все, что есть живого в песках и торфяниках, о которых вы говорили. И в самом деле, Тиффож припомнил, что, испытав его сперва черной землей и белым снегом Морхофа, Пруссия затем непрестанно посылала ему череду живых, теплых, трепещущих созданий -- канадских бизонов, перелетных птиц, роминтенских оленей. Синюю Бороду -- вторую его ипостась, маленьких девочек из Гольда-па и, наконец, здесь, в Кальтенборне, юнгштурмовцев, эту тесно сплоченную, крепкую, упругую массу, что распевала боевые марши единым, чистым, металлическим голосом и печатала единый, четкий шаг по внутреннему двору крепости, у подножия могучей башни. Командор провел Тиффожа через часовню на террасу, и они остановились перед бронзовыми мечами, которые тремя мощными воздетыми клинками рассекали мирные, кудряво-зеленые дали с лесами и озерами. -- Каждый из этих мечей носит имя одного из моих предков, -- объявил он. -- В центре -- Герман фон Кальтенборн, которому накануне битвы явилась Богородица, возвестившая, что он погибнет в бою, но попадет в рай для рыцарей, где ему уже заготовлено место. К западу от него находится Випрехт фон Кальтенборн, истинный и могучий приверженец Христа, который в один-единственный день собственноручно окрестил десять тысяч пруссаков. И, наконец, по другую сторону, к востоку, стоит Файт фон Кальтенборн, мой отец, что сражался в этих самых краях в августе 1914 года, под командованием маршала фон Гинденбурга, освобождая собственные земли от славянских захватчиков. И он с любовным почтением провел рукой по зеленой патине гигантских бронзовых клинков. Снизу, из внутреннего двора, воинственными энергичными всплесками доносился до них слаженный хор юнгштурмовцев: Дрожи пред нами, старый мир гнилой! Отважны мы, нам страх давно неведом. Все, как один, мы рвемся в новый бой И мы придем к блистательным победам. Так марш вперед! Нам будущее ясно. Врага раздавит наш стальной сапог. Сегодня нам Германия подвластна, А завтра целый мир у наших ног! Мрачные записки Каким нетерпимым, каким вспыльчивым был я во Франции, -- вечно я кипел возмущением и проклинал все на свете; не понимаю, откуда взялись во мне выдержка и сговорчивость с тех пор, как я хожу по немецкой земле?! Видно, все дело в том, что здесь я постоянно сталкиваюсь с ЯСНО ВЫРАЖЕННОЙ реальностью, почти всегда четкой и доступной пониманию; даже когда она становится труднопознаваемой, это означает лишь одно: она сделалась глубже и наверстывает в богатстве содержания то, что теряет в очевидности. Франция же неустанно ранила меня примитивными, пошло-мелкими проявлениями духа, терявшимися в тумане повседневной действительности. Не хочу сказать, что все, здесь происходящее, направлено к добру и справедливости, о нет, до этого куда как далеко! Но духовность, которой одарила меня эта страна, настолько тонка и одновременно так важна и значительна, что я не могу, не успеваю сердиться, когда она слишком резко задевает мое естество. Например, этот Блаттхен, со свойственной ему зловредной настойчивостью, делает все возможное, чтобы вывести меня из себя. Одна из его страстишек -- переделывание географических названий и имен иностранного происхождения, в частности, литовских или польских, на немецкий лад. С маниакальным упорством он вынюхивает и вытаскивает на свет божий нечистый источник того или иного географического названия, на первый взгляд, вполне невинного, и тут же принимается писать своему рейхсфюреру по этому скандальному поводу, предлагая заменить скомпрометированное слово другим, более германским и более звучным -- по крайней мере, на его слух. Эта мания довела его до того, что он прицепился и к моему собственному имени. Но в данном случае, как он полагает, речь идет не о замене польских или литовских корней немецкими. Он убежден, что Тиффож -- это искаженное Тьефуж или, по-немецки, Тифауге, и, стало быть, фамилия моя имеет очень древнее, но оттого не менее почетное, тевтонское происхождение. Теперь он величает меня не иначе как "герр Тифауге", а когда совсем разнежится, то еще и облагораживает это имечко, превращая его в "герр фон Тифауге". -- Доказательством чистоты вашей крови, -- заявляет он, -- служит то, что вы обладаете в высшей степени выразительным признаком, который и объясняет ваше имя -- Тифауге; это так называемый "глубокий взгляд", то есть, глаза, глубоко сидящие в глазницах. Стоит только посмотреть на вас, герр фон Тифауге, и сразу возникает предположение, а не является ли ваша фамилия прозвищем, отражающим вашу внешность? Но однажды он зашел еще дальше, и тут уж я с трудом удержался от взрыва возмущения. В тот день работа у нас никак не ладилась: мальчик, которого мы обследовали, проявлял все признаки ostisch -- восточной расы, к которой он явно принадлежал, судя по его коренастому сложению, узловатой мускулатуре, гипербрахицефалии (88,8), хамепрозопии, матовой коже лица и группе крови АВ, и Блаттхен возмущался небрежностью отборочной комиссии. Я то и дело ошибался в измерениях и, в довершение несчастий, разбил склянку с резусным реактивом. И тут Блаттхен оскорбил меня. О, в весьма скрытой форме, всего лишь добавив к моему имени одну букву. -- Нельзя ли повнимательнее, герр Трифауге! -- промолвил он. Я уже достаточно знал немецкий, чтобы понять эту тонкую оговорку: Triefauge означает больной, гноящийся глаз. Моя ужасная близорукость и очки с толстыми стеклами, без которых я ровно ничего не вижу, делают меня вполне уязвимым для такого рода шуток. Я подошел к господину профессору почти вплотную и медленно снял очки. Глаза мои, обычно сощуренные за мощными стеклами до узеньких щелочек, открылись по-совиному широко, заполнив орбиты и едва не выскочив наружу, а слепой, но цепкий взгляд впился в лицо Блаттхена. Сам не знаю, что это на меня нашло, -- подобную штуку я проделал впервые в жизни, но результат оказался таким потрясающим, что я теперь возьму ее на вооружение. Блаттхен побледнел, отшатнулся, пролепетал какое-то извинение и больше не проронил ни слова до самого конца осмотра". Тиффож всегда думал, что вещая сила, руководившая каждым из этапов его возвышения, проявится в полной мере лишь в том случае, если она, однажды выполнив свою миссию, все же сохранит себя для следующих шагов. Вот почему он с тоскливым беспокойством размышлял о том, помогут ли ему роминтенские достижения продвинуться вперед здесь, в Кальтенборне. Его упования начали сбываться в октябре, когда трудности снабжения достигли своего апогея и пришлось обратиться к особым мерам. Начальник школы отсутствовал три дня; по возвращении он объявил, что совещался в