тбол и, конечно, нравится игра Тома, ему было бы очень грустно, если бы мальчик попал в некрасивую историю. Фрей сейчас в таком состоянии, сообщил этот человек, что никакие уговоры на него не действуют. Он говорит, что заставит Тома жениться на дочери. (Хотел бы я видеть в эту минуту лицо Хозяина.) Но Фрей живет недалеко от Макмерфи, Макмерфи его немного знает, и, может быть, ему удастся урезонить Фрея. Конечно, придется ему заплатить, но зато не будет никакой гласности, и Том останется холостяком. Во что это станет - откупиться от Сибиллы? Дешево не откупишься. Но тогда получается, что Макмерфи действует бескорыстно, из чистого человеколюбия? А это во что обойдется? Ну, Макмерфи хотел бы баллотироваться в сенаторы. Вот оно что. Но Хозяин, если верить Анне Стентон, сам собирался стать сенатором. Это место практически было у него в кармане. Весь штат был у него в кармане. Весь, кроме Макмерфи. Макмерфи и Мервина Фрея. А он не желал торговаться с Макмерфи. Он не желал торговаться, но тянул время. И вот почему он мог позволить себе такую роскошь - тянуть время. Если бы у Макмерфи с Меренном все было в ажуре и они могли бы покончить с Хозяином, то они сделали бы это без всяких церемоний. Они не предлагали бы мировой. Да, у них были на руках кое-какие карты, но, видно, не одни козырные тузы, и им тоже приходилось рисковать. Им приходилось ждать, пока Хозяин думал, и надеяться, что он не придумает в ответ какую-нибудь пакость. Пока Хозяин думал, я повидал Люси Старк. Она прислала мне записку с просьбой приехать. Я знал, чего она хочет. Она хотела поговорить о Томе. Очевидно, от самого Тома ей не удалось ничего добиться, по крайней мере того, что она могла бы счесть правдой и всей правдой, а с Хозяином она об этом не разговаривала, ибо, когда дело касалось Тома, согласия у них не бывало. Итак, она собиралась задавать мне вопросы, а я собирался сидеть и потеть на красной плюшевой обивке в гостиной на ферме, где она жила. Но так было нужно. Когда-то я решил, что, если Люси Старк попросит меня о помощи, я ей помогу. Не то чтобы я чувствовал себя в долгу перед Люси Старк или обязан был возместить ей какой-то ущерб или наложить на себя епитимью. Если я и был в долгу, то не перед Люси Старк, и если обязан был возместить ущерб, то не ей. Если я был в долгу, то, наверное, перед собой. Если я обязан был возместить ущерб, то себе. Что же до епитимьи, то искупать мне было нечего. Единственным моим преступлением было то, что я человек и живу среди людей, а за это на себя не накладывают специальной епитимьи. Преступление и епитимья в данном случае полностью совпадают. Они тождественны. Если вы когда-нибудь бывали у Мексиканского залива, вы видели такие дома. Белые стены, но давно облезшие. Один этаж, по фасаду - широкая веранда с крышей на веретенообразных столбах. Оцинкованная кровля с бледными потеками ржавчины в лотках. Дом покоится на высоких кирпичных столбах, и под ним в прохладной тени, затянутой паутиной и отгороженной спереди пышными бирючинами и каннами, купаются в пыли и собираются на свои сходки куры, а в жаркие дни лежит и хакает старая овчарка. Дом стоит довольно далеко от шоссе, на лужайке, где трава жухнет и редеет к концу лета. По обе стороны от доисторической цементной дорожки, которая возникает словно из-под земли у обочины шоссе, - две круглые клумбы, сделанные из старых автомобильных покрышек, заполненных лесной землей. На каждой - по несколько ярких волосатых цинний. По бокам, перед фасадом, - два дуба, довольно чахлых. За домом, образуя с ним букву П, выстроились в два ряда некрашеные сараи и курятники. Но сам этот скромный, полинявший дом с опрятными клумбами, лысоватой лужайкой, дубами и гордой в своей ветхости цементной дорожкой, в полной послеполуденной тишине конца лета, ни на что так не похож, как на почтенную пожилую женщину в клетчатом ситцевом платье, в белых чулках и мягких черных туфлях, с проседью в волосах, которая сидит в качалке, сложив руки на животе, и отдыхает, потому что вся дневная работа переделана, мужчины - в поле, а доить и думать об ужине еще рано. Я вступил на цементную дорожку робко, словно мне предстояло пройти по многим десяткам яиц, снесенных пресловутыми леггорнами. Люси ввела меня в гостиную, точно такую, какой я ее себе представлял: резная, черного ореха мебель, обитая красным плюшем с кое-где еще сохранившимися кистями; на резном ореховом столе Библия, стереоскоп и аккуратная пачка картинок для стереоскопа; ковер с цветами, прикрытый в наиболее вытертых местах тряпичными половичками; на стене в ореховых с позолотой рамах - строгие малярийные кальвинистские лица, взирающие на вас без особой симпатии. Окна были закрыты, занавески сдвинуты, и мы сидели в водянистом полумраке молча, как на похоронах. Моя ладонь опустилась на колючий плюш. Люси сидела так, словно она была одна, и смотрела не на меня, а на узор ковра. Ее густые темно-каштановые волосы, которые обкорнал и завил парикмахер в Мейзон-Сити в ту пору, когда я с ней познакомился, давно успели отрасти до нормальной длины. Возможно, они еще отливали медью, но в потемках мне было не видно. Седину я, однако, заметил еще в дверях. Она сидела напротив меня на красном плюшевом сиденье угловатого резного стула, скрестив все еще стройные ноги. Талия у нее была не такая тонкая, как раньше, но спина - прямая, а грудь под летним голубым платьем хотя и располнела, но не потеряла формы. Мягкий овал ее лица уже не был девичьим, как в тот первый вечер в доме у деда Старка, - он чуть-чуть отяжелел, в нем появилось как бы обещание дряблости - раннего проклятия и верного конца этих мягких мирных лиц, которые, особенно в молодости, пробуждают в нас лучшие движения души и навевают мысли о святости материнства. Да, с таким лицом вы написали бы Мадонну Соединенных Штатов. Но вы не пишите, а между тем такое лицо пытаются изобразить на рекламах муки для кекса, патентованных пеленок и пшеничного хлеба - честное, здоровое, доброе, доверчивое, с молодым румянцем. На лице Люси Старк не было молодого румянца, но, когда она подняла голову и заговорила, я увидел, что ее большие темно-карие глаза почти не изменились. Время и тревоги положили тени вокруг, углубили их, но и только. Она сказала: - Я насчет Тома. - Да? - сказал я. - Я знаю, что-то случилось. Я кивнул. Она сказала: - Что случилось? Я набрал воздуха сухого, со слабым запахом непроветренной гостиной, политуры - запахом опрятности, приличия и скромных надежд - и поерзал на красном плюше, который покусывал мою ладонь, как крапива. - Джек, скажите правду. Я должна знать правду, Джек. Я знаю, вы мне все скажете. Вы всегда были настоящим другом. Вы были настоящим другом и Вилли и мне - тогда... тогда... когда... Голос ее прервался. И я рассказал ей правду. О разговоре с Мервином Фреем. Пока я рассказывал, ее руки стискивали и мяли одна другую на коленях, а потом сжались и замерли. Она сказала: - Теперь ему остается только одно. - Это можно... как-нибудь уладить... Понимаете... Она перебила меня: - Ему остается только одно. Я ждал. - Он... должен жениться на ней, - сказала она и выпрямилась. Я немного поерзал и сказал: - Да, но... понимаете... кажется... могли быть другие... у Сибиллы могли быть другие знакомые... другие, которые... - Боже мой, - выдохнула она, и я увидел, как ее руки снова разжались и сжались на коленях. - Тут есть другая сторона, - продолжал я, постепенно набирая скорость. - Тут еще замешана политика. Видите ли, Макмерфи хочет... - Боже мой, - прошептала она и, вдруг поднявшись, прижала руки к груди. - Боже мой, политика... - Она в отчаянии отвернулась, сделала шага два в сторону и повторила: - Политика. - Потом она повернулась ко мне и сказала в полный голос: - Боже мой, и здесь политика! - Да, - кивнул я, - как и везде почти. Она отошла к окну и остановилась, спиной ко мне, глядя в щелку между занавесками на горячий залитый солнцем внешний мир - туда, где все это происходило. Через минуту она спросила: - Что дальше, Джек? Рассказывайте. И тогда, не поворачиваясь к ней и уставясь на ее пустой стул, я рассказал о предложении Макмерфи и обо всем остальном. Я кончил. Еще с минуту мы молчали. Потом я услышал голос: - Наверно, так и должно было кончиться. Я старалась поступать правильно, но избежать этого, наверно, нельзя. Джек, Джек... - Я услышал шорох у окна и повернул голову - она смотрела на меня. - Я старалась поступать правильно. Я любила моего мальчика и старалась хорошо его воспитать. Я любила мужа и старалась выполнять свой долг. И они меня любят. Думаю, что любят. Несмотря ни на что. Я должна так думать, Джек. Я обливался потом на красном плюше, и большие карие глаза смотрели на меня умоляюще, но с убежденностью. Она тихо договорила: - Я должна так думать. И надеяться, что в конце концов все будет хорошо. - Послушайте, - отозвался я, - Хозяин заставил их ждать, он что-нибудь придумает, все будет хорошо. - Нет, я не об этом. Я хочу сказать... - Но она замолчала. Я понимал, что она хочет сказать, хотя ее голос, теперь уже более твердый, но с нотками безнадежности говорил совсем другое: - Да, он что-нибудь придумает. Все обойдется. Оставаться здесь дальше не имело смысла. Я встал, стянул свою старую шляпу с резного орехового стола, где лежали Библия и стереоскоп, подошел к Люси и подал ей руку. - Ничего, все обойдется. Она посмотрела на мою руку, словно не понимая, почему я здесь. Потом посмотрела на меня. - Это ведь ребенок, - тихо проговорила она. - Совсем крошка. Он даже еще не родился, он не знает, что тут делается. О деньгах, о политике, о том, что кто-то хочет стать сенатором. Он ничего не знает... Как он получился... И что делала эта девушка... И почему... почему отец... почему он... - Она умолкла, большие карие глаза смотрели на меня с мольбой, а может, и с укором. Потом она сказала: - Как же это, Джек... он ведь ребенок, он ни в чем не виноват. У меня чуть не вырвалось, что я тоже ни в чем не виноват, но я сдержался. Она добавила: - Он был бы моим внуком. Он был бы сыном моего мальчика. И немного погодя: - Я бы любила его. При этих словах ее кулаки, лежавшие на груди, медленно разжались. Не отрывая от груди запястий, она сложила ладони в чашечку и повернула вверх - жестом смирения или безнадежности. Заметив, что я смотрю на ее руки, она поспешно убрала их. - До свиданья, - сказал я и двинулся к двери. - Спасибо, Джек, - ответила она, но провожать меня не стала, что вполне меня устраивало, ибо я и так уже дошел до ручки. Я вышел в ослепительный мир, по ветхой цементной дорожке добрался до машины и поехал обратно в город, на свое место. Хозяин кое-что придумал. Во-первых, он решил, что неплохо бы связаться с Мервином Фреем непосредственно, а не через Макмерфи, и прощупать почву. Но Макмерфи не зевал. Он не верил ни Фрею, ни Хозяину, и Мервина куда-то спрятали. Впоследствии выяснилось, что Мервина и Сибиллу увезли в Арканзас, в места, о которых они, наверно, меньше всего мечтали, - на ферму, где лучшие кони были мулами, а самым ярким источником света - лампа-молния в гостиной; где не ходили легковые машины, а люди ложились в половине девятого и вставали на заре. Разумеется, они поехали не одни и могли играть в покер и в сплин втроем, потому что Макмерфи приставил к ним своего молодчика, и тот, насколько мне известно, днем держал ключи от машины в кармане брюк, а ночью - под подушкой и, когда один из Фреев отправлялся в клозет, караулил под дверью, в котелке набекрень, прислонясь спиной к шпалере жимолости, - во избежание всяких фокусов, вроде побега через задний двор в направлении железной дороги, до которой было всего десять миль. Он же просматривал почту, потому что право переписки для Мервина и Сибиллы не было предусмотрено. Никто не должен был знать, где они. И мы не могли этого выяснить. А когда смогли, было поздно. Во-вторых, Хозяин вспомнил о судье Ирвине. Если кто и сможет урезонить Макмерфи, то, скорей всего, судья Ирвин. Макмерфи многим обязан судье, а у его табуретки осталось не так много ножек, чтобы он позволил себе потерять еще одну. Поэтому, решил Хозяин, нужен Ирвин. Он вызвал меня и сказал: - Я просил тебя заняться Ирвином. Ты что-нибудь нашел? - Нашел, - ответил я. - Что? - Хозяин, - сказал я, - я сыграю с Ирвином в открытую. Если он мне докажет, что это неправда, тогда извини. - Что? - начал он. - Я же тебе... - Я сыграю с Ирвином в открытую, - сказал я. - Я обещал это двум людям. - Кому? - Ну, во-первых, себе. А кому второму - неважно. - Ах, ты себе обещал? - Он смотрел на меня тяжелым взглядом. - Да, себе. - Ладно, - сказал он. - Делай по-своему. Если твои сведения правильные, ты знаешь, что мне нужно. - И, окинув меня хмурым взглядом, добавил: - Смотри, если отвертится. - Боюсь, что не отвертится, - ответил я. - Боишься? - сказал он. - Да. - Ты с кем работаешь? С ним или со мной? - С тобой. Но клепать на судью я не буду. Он продолжал меня разглядывать. - Мальчик, - сказал он наконец, - я ведь не просил тебя клепать на судью. Хоть раз я заставлял тебя клепать на человека, скажи? - Нет. - Клепать я тебя никогда не заставлял. А почему? - Почему? - Потому что этого и не требуется. Зачем клепать, если правды за глаза хватает? - Высокого ты мнения о человеческом роде. - Мальчик, - ответил он, - я ходил в пресвитерианскую воскресную школу, когда люди еще не забыли богословия, - и там это твердо знали. А мне, - он вдруг ухмыльнулся, - мне это очень на руку. На том наш разговор кончился, я сел в свою машину и поехал в Берденс-Лендинг. На другое утро, позавтракав в одиночестве - Молодой Администратор уехал на службу, а мать раньше полудня не вставала, - я пошел гулять на берег. Утро было ясное и не такое жаркое, как обычно. Пляж был еще пуст, и только в полукилометре от меня на мелководье плескались ребятишки, тонконогие, как кулики. Когда я поравнялся с ними, они на секунду перестали вертеться и брызгаться, повернули ко мне свои мокрые загорелые лица и измерили меня безразличным взглядом. Но тут же отвернулись, потому что я явно принадлежал к той туповатой и унылой расе, которая носит брюки и туфли, а в брюках и туфлях по отмели не попрыгаешь. И даже не станешь без крайней надобности ходить по песку, чтобы не набрался в туфли. Но по песку я шел и даже развязно загребал его туфлями. Не такой уж я старик... С удовлетворением отметив это, я направился к рощице у самого берега: там среди сосен, мимоз и миртов рос большой дуб и были теннисные корты. Возле кортов под навесом были скамейки, а у меня была свежая газета. Я прочту газету и подумаю над тем, что мне сегодня предстоит. До сих пор я об этом даже не думал. Я нашел скамейку у пустого корта, закурил и развернул газету. Я-проработал первую полосу с механическим усердием падре, читающего требник, и даже не вспомнил о новостях, которые были известны мне, но не попали в газету. Я уже порядком углубился в третью страницу, когда услышал голоса и, подняв голову, увидел двух игроков, парня и девушку, которые подходили с той стороны кортов. Бросив на меня равнодушный взгляд, они заняли дальний корт и начали лениво перекидываться, для разминки. По первым же ударам стало ясно, что они свое дело знают. И что разминка их мускулам не нужна. Он был среднего роста или чуть пониже, с широкой грудью, сильными руками и без грамма лишнего жира. Он был рыжий, стриженный ежиком, рыжие волосы курчавились в вырезе майки на груди, а младенчески-розовую кожу на лице и плечах покрывали большие веснушки. Посреди веснушек сверкали голубые глаза и белозубая улыбка. Девушка была живая и вся коричневая: с короткими темно-каштановыми волосами, которые разлетались при поворотах, с коричневыми руками и плечами над белым лифчиком, с коричневыми ногами в белых туфлях и носках и коричневым плоским животиком между белыми шортами и белым лифчиком. Оба были совсем молодые. Они почти сразу начали играть, и я наблюдал за ними из-за газеты. Может быть, рыжий играл не в полную силу, но она брала его мячи уверенно и даже заставляла его побегать. Иногда она выигрывала гейм. Приятно было смотреть на нее - легкую, пружинистую, сосредоточенную. Но не так приятно, решил я, как когда-то на Анну Стентон. Я даже задумался о превосходстве белой юбки, которая может плескаться и закручиваться при движениях игрока, по сравнению с шортами, но и шорты были красивы. Они были красивы на подвижной загорелой девушке. Я не мог этого отрицать. И я не мог отрицать, что в горле у меня, пока я наблюдал за ними, стоял ком. Потому что не я был на корте. И не Анна Стентон. Это было чудовищной несправедливостью - что меня там нет. Что тут делает этот рыжий стриженый парень? Что тут делает эта девушка? Я вдруг рассердился на них. Мне захотелось подойти к ним, остановить игру и сказать: "Вы думаете, что будете играть в теннис вечно? Нет, не будете". - Конечно, нет, - скажет девушка, - не вечно. - Ясное дело, нет, - скажет парень. - После завтрака мы пойдем купаться, а вечером... - Вы меня не поняли, - скажу я. - Конечно, я знаю, что вы пойдете купаться, а вечером куда-нибудь поедете и по дороге остановите машину. Но вам кажется, что так будет продолжаться вечно. - Да нет же, - скажет он. - На той неделе мне надо в университет. - А мне - в школу, - скажет она, - но в праздник благодарения мы с Элом встретимся. Правда, Эл? И ты повезешь меня на матч. Правда, Эл? Как от стенки горох. Бесполезно делиться с ними моей мудростью. Даже тем великим разделом мудрости, который открылся мне по дороге из Калифорнии. Им неведома истина Великого Тика, но они должны будут открыть ее сами, ибо рассказывать им бесполезно. Они вежливо меня выслушают, но не поймут ни слова. И, глядя, как мелькают загорелые руки и ноги девушки на фоне миртов и сверкающего моря, я сам на миг усомнился в этой истине. Но я, разумеется, верил в нее, потому что ездил в Калифорнию. Я не досмотрел первого сета. Ушел я на счете 5:2, но похоже было, что следующий гейм останется за ней: рыжий незаметно подыгрывал ей и ухмылялся из веснушек, когда она со звоном отбивала мяч. Я вернулся домой, переоделся и пошел купаться. Я забрел далеко и долго плавал по бухте - закоулку Мексиканского залива, который сам закоулок бескрайних, соленых, вспученных вод мира, - и успел домой ко второму завтраку. Завтракал я с матерью. Она задавала мне разные наводящие вопросы, допытывалась, зачем я приехал. Но я увиливал до самого десерта. Наконец я спросил ее, в Лендинге ли судья Ирвин. Об этом я еще не спрашивал. Я мог выяснить это вчера ночью. Но не спрашивал. Я отложил выяснение. Да, он был в Лендинге. Мы с матерью вышли на боковую веранду и там пили кофе, курили. Немного погодя я поднялся наверх, чтобы полежать и переварить завтрак. Я пролежал в своей старой комнате около часа. Затем я решил, что пора приниматься за дело. Я спустился и пошел к двери. Но в гостиной сидела мать, и она меня окликнула. Странно, что она сидела в гостиной в это время дня. Меня подкарауливала, решил я. Я отступил от двери, прислонился к стене и стал ждать, что она скажет. - Ты идешь к судье? - спросила она. Я сказал, что да. Правую руку она держала перед собой, растопырив пальцы, и разглядывала маникюр. Затем, нахмурившись, словно результаты осмотра ее не удовлетворили, она сказала: - Опять политика? - Вроде того, - ответил я. - Может быть, пойдешь попозже? - спросила она. - Он не переносит, когда его беспокоят в это время. - То, что я ему расскажу, обеспокоит его в Любое время дня и ночи. Она пристально посмотрела на меня, забыв опустить руку с растопыренными пальцами. Потом сказала: - Он неважно себя чувствует. Не надо его огорчать. Он нездоров. - Тем хуже, - сказал я, чувствуя, как во мне поднимается упрямство. - Он нездоров. - Очень жаль. - Ты мог бы по крайней мере подождать до вечера. - Нет, ждать я не буду, - сказал я. Я почувствовал, что не могу ждать. Я должен пойти и покончить с этим. Наткнувшись на сопротивление, я еще больше в этом убедился. Я должен выяснить. Немедленно. - Напрасно, - сказала она и наконец опустила руку. - Ничего не могу поделать. - Я не хотела бы, чтобы ты был замешан в... в какую-нибудь историю, - жалобно сказала она. - Я в эту историю не замешан. - Что это значит? - А это я узнаю, когда побеседую с Ирвином, - ответил я и, выйдя из дома, направился по набережной к Ирвину. Прогуляюсь немного, хоть и жарко, - по крайней мере старый хрыч получит небольшую отсрочку. Он заслужил эти лишние несколько минут, решил я. Когда я пришел туда, старый хрыч лежал наверху. Так сказал мне негр в белом пиджаке. - Судья - они наверху лежат, отдыхают, - сказал он, по-видимому думая, что этим все сказано. - Ладно, - ответил я, - подожду, пока он спустится, - и, распахнув без приглашения застекленную дверь, очутился в блаженной прохладе и полумраке прихожей, где, словно лед, блестели большие стекла керосиновых фонарей и зеркала и мои отражения обступили меня беззвучно, как воспоминания. - Они... - снова запротестовал негр. Я прошел мимо него со словами: - Я в библиотеке посижу. Пока он не спустится. Я прошел мимо глаз с белками, похожими на облупленные крутые яйца, мимо большого печального рта, который не знал, что сказать, и просто открылся, показав розовую внутренность, - прошел прямо в библиотеку. Жалюзи были опущены, а из-за высокого потолка и стен, заложенных книгами, комната казалась еще сумрачнее, и сумрак лежал на ярко-красном ковре, словно большая спящая собака. Я сел в глубокое кожаное кресло, бросил рядом с собой принесенный конверт и откинулся на спинку. Мне почудилось, что все эти корешки бессмысленно глядят на меня, как пустые глаза статуй в музее. Как всегда, старые юридические книги, переплетенные в телячью кожу, наполняли комнату запахом сыра. Вскоре наверху послышалось какое-то движение и в задней части дома звякнул звонок. Я понял, что судья зовет слугу. В прихожей мягко зашлепали ноги негра, и он стал подниматься по лестнице. Минут через десять спустился судья. Его твердые шаги приблизились к библиотеке. В двери показалась его длинная голова и белый пиджак с черной бабочкой. Он задержался на пороге, словно привыкая к темноте, а потом подошел ко мне и протянул руку. - Здравствуй, Джек, - сказал он таким знакомым голосом. - Наконец-то ты появился. Я не знал, что ты в Лендинге. Давно приехал? - Вчера ночью, - коротко ответил я и встал, чтобы поздороваться. Он крепко пожал мне руку и опять усадил в кресло. - Наконец-то, - повторил он, и на его длинном усталом ржаво-красном ястребином лице появилась улыбка. - Давно тут сидишь? Почему ты не послал этого мошенника разбудить меня и позволил мне валяться чуть не до обеда? Давно я тебя не видел, Джек. - Да, - согласился я. - Давно. И в самом деле давно. В последний раз он видел меня ночью. С Хозяином. И пока мы молчали, я знал, что он тоже припоминает. Он припомнил, но только после моих слов. Затем я увидел, что он отгоняет это воспоминание. Он не допускал его до себя. - Да, давненько, - сказал он, усаживаясь с таким видом, будто он ничего не помнит. - Куда это годится? Что же ты не проведаешь старика? Мы, старики, любим, чтобы нам хотя бы изредка уделяли внимание. Он улыбнулся, и мне нечего было сказать в ответ на такую улыбку. - Черт знает что, - сказал он, вскочив с кресла и не скрипнув при этом ни единым суставом. - Совсем разучился гостей принимать. Ты пересох, наверно, как порох Энди Джексона. Для настоящего дела, может, и рановато, но глоток джина никому еще не вредил. Нам с тобой, во всяком случае. Ведь нас с тобой ничто не берет, верно, Джек? Прежде чем я ответил, он был уже на полдороге к звонку. - Спасибо, не хочу, - сказал я. Он посмотрел на меня сверху, и на лице его выразилось легкое разочарование. Но потом вернулась улыбка - добрая, честная, клыкастая, мужественная улыбка - и он сказал: - А, перестань, выпьем по одной. Будем считать это праздником. Я хочу отметить твой приход! Он сделал еще шаг к звонку, но я сказал: - Спасибо, не хочу. На миг он остановился, поглядел на меня сверху, держа руку на весу у шнурка. Затем он опустил руку и повернул назад к своему креслу, как будто бы чуть-чуть поникший - а может быть, мне это просто померещилось. - Что ж, - сказал он с выражением лица, которое трудно было назвать улыбкой. - Один я пить не стану. Буду черпать утешение в беседе с тобой. Что у тебя слышно? - Ничего особенного, - ответил я. И, глядя на его фигуру, теряющуюся в тени, я удивился, до чего у него прямая спина и до чего высоко он держит голову. Я спросил себя: почему так? Я спросил себя, правда ли то, что я раскопал? Я смотрел на него, и мне не хотелось, чтобы это было правдой. Я от всей души пожелал, чтобы это оказалось неправдой. У меня мелькнула мысль, что я мог бы выпить этот джин и ничего ему не сказать - вернуться в город и доложить Хозяину, что я убедился в своей ошибке. Хозяину придется это скушать. Он, конечно, взбеленится, но все равно последнее слово - за мной. А бумаги мисс Литлпо я к тому времени могу уничтожить. Я мог это сделать. Но мне надо было знать. Даже когда у меня мелькнула мысль уйти, ничего не выясняя, я знал, что не уйду. Ибо правда - ужасная вещь. Ты пробуешь ее носком, и она - пустое место. Но стоит тебе зайти немного глубже, и она затягивает тебя, как водоворот. Сначала тяга так слаба и равномерна, что ты ее почти не замечаешь. Затем - рывок, затем - головокружительное падение во мрак. Ибо есть мрак правды. Говорят, что это ужасно - отдаться на волю божью. Теперь я готов в это поверить. И вот я посмотрел на судью Ирвина, и он понравился мне так, как не нравился уже много лет, - до того прямы были его старые плечи и до того правдива клыкастая улыбка. Но я знал, что я должен узнать. Он изучал мое лицо - в эту минуту оно представляло собой, наверно, любопытное зрелище, но я не отводил взгляда. - Я сказал "ничего особенного", - начал я. - Но кое-что есть. - Выкладывай, - сказал он. - Судья, вы знаете, на кого я работаю. - Знаю, Джек, - сказал он, - но давай на время забудем об этом и просто посидим. Не могу сказать, чтобы я симпатизировал Старку, но я не похож на большинство наших друзей с набережной. Я могу уважать человека, а он - человек. Одно время я чуть было не принял его сторону. Он бил стекла и впускал к нам свежий воздух. Но... - судья грустно покачал головой и улыбнулся, - ...я стал опасаться, что так он разгромит весь дом. Такие методы! Поэтому... - Фразы он не кончил и только пожал плечами. - Поэтому, - докончил я за него, - вы пошли с Макмерфи. - Джек, - сказал он, - политика - это всегда вопрос выбора, а из чего выбирать, не ты решаешь. И за выбор надо платить. Ты это знаешь. Ты ведь сделал выбор и знаешь, во что он тебе обходится. Платить нужно всегда. - Да, но... - Джек, я тебя не упрекаю, - сказал он. - Я верю тебе. Кто из нас не прав, покажет время. А пока что, Джек, пусть это не становится между нами. Если я погорячился в ту ночь, прости меня. Прости. Мне было тяжело потом. - Вы говорите, вам не нравятся методы Старка, - сказал я. - Хорошо, я вам расскажу о методах Макмерфи. Вот послушайте-ка, на что способен ваш Макмерфи. - И я загремел, задребезжал, как трамвайный вагон с испорченными тормозами, сорвавшийся под уклон. Я рассказал ему, на что способен Макмерфи. Он сидел и слушал. Потом я спросил его: - Ну что, красиво? - Нет, - сказал он и покачал головой. - Некрасиво, - сказал я. - И вы можете это прекратить. - Я? - удивился он. - Вас Макмерфи послушается. Он должен вас слушаться, потому что вы один из немногих друзей, которые у него остались, а он уже чувствует на затылке горячее дыхание Хозяина. Если бы у него было хоть что-нибудь в жале, кроме комариной слюны, он бы разделался с Хозяином без всякой торговли. Но он знает, что у него ничего нет. И уверяю вас: если дело дойдет до суда. Хозяин явится не с пустыми руками. Эта Сибилла Фрей - шлюха-надомница, и нам доказать это - раз плюнуть. У нас будут свидетелями вся футбольная команда плюс вся легкоатлетическая команда, плюс все шафера грузовиков, которые ездят по шоссе шестьдесят девять мимо дома ее папы. Если вы образумите Макмерфи, ему, может быть, удастся спасти свою шкуру. Но учтите, сейчас я ничего не обещаю. Только сумрак, и тишина, и запах заплесневелого сыра были ответом на мои слова, пока они просачивались в этот старый породистый череп. Потом он медленно покачал головой: - Нет. - Послушайте, - сказал я, - Сибиллу не обидят. Мы об этом позаботимся, если она не заболеет манией величия. Конечно, ей придется подписать небольшое заявление. Не скрою от вас, что наша сторона запасется письменными показаниями нескольких ее мальчиков на тот случай, если Фрей опять вздумает шалить. Уверяю вас, Сибилле предлагают честную сделку. - Не в этом дело, - сказал он. - Так в чем, ради всего святого? - сказал я и уловил в своем голосе умоляющие нотки. - Это - дело Макмерфи. Возможно, он совершает ошибку. По-моему, да. Но это его дело. Я в такие истории не вмешиваюсь. - Судья, - упрашивал я, - подумайте как следует. Не торопитесь с ответом, подумайте. Он покачал головой. Я встал. - Мне надо бежать, - сказал я. - А вы подумайте. Я приду завтра, и тогда мы поговорим. Повремените до тех пор с ответом. Он навел на меня свои желтые агаты и опять покачал головой: - Приходи завтра, Джек. И завтра, и каждый день; Но ответ я тебе дам сейчас. - Я прошу вас, судья, сделайте мне одолжение. Подождите решать до завтра. - Ты говоришь со мной так, Джек, будто я не знаю, чего хочу. А ведь это, пожалуй, единственное, чему я научился за семьдесят лет. Знать, чего я хочу. Но ты все равно приходи завтра. И не будем говорить о политике. - Он махнул рукой, словно сметая что-то со стола. - К чертям политику! - шутливо воскликнул он. Я взглянул на него и в тот же миг - с лица его еще не стерлась шутливая гримаса отвращения, а откинутая рука висела в воздухе - понял, что отступления нет. Это была не осторожная проба воды носком, не ровная тяга окраины водоворота, но бешеный рывок в провал воронки. Можно было предвидеть, что так оно и произойдет. Глядя на него, я проговорил почти шепотом: - Я просил вас, судья. Я чуть ли не умолял вас, судья. На лице его было вежливое недоумение. - Я старался, - сказал я. - Я умолял вас. - Что такое? - удивился он. - Вы когда-нибудь слышали, - спросил я по-прежнему очень тихо, - о человеке по имени Литлпо? - Литлпо? - удивился он и наморщил лоб, пытаясь вспомнить. - Мортимер Л.Литлпо, - сказал я. - Неужели забыли? Кожа на лбу сдвинулась туже, образовав подобие кривого восклицательного знака между густыми ржаво-красными бровями. - Нет, - сказал он, покачав головой, - не помню. И он не помнил. Я в этом уверен. Он даже не помнил Мортимера Л.Литлпо. - Хорошо, - продолжал я, - а компанию "Америкэн электрик пауэр" вы помните? - Конечно, как же не помнить? Я десять лет работал там юрисконсультом. - Он даже глазом не моргнул. - А помните, как вы получили это место? - Дай подумать... - начал он, и я видел, что он и вправду забыл, что он действительно роется в прошлом, пытаясь вспомнить. Затем, выпрямившись в кресле, он сказал: - Как же, конечно, помню. Через мистера Сатерфилда. Но теперь он моргнул. Крючок вошел в губу, от меня это не ускользнуло. Целую минуту я ждал, глядя на него, а он твердо смотрел мне в глаза, выпрямившись в кресле. - Судья, - спросил я мягко, - вы не передумаете? Насчет Макмерфи? - Я уже сказал. Затем я услышал его дыхание, и больше всего на свете мне захотелось узнать, что творится в этой голове, почему он сидит так прямо, почему он смотрит мне в глаза, если крючок уже впился в мясо. Я шагнул к своему креслу, нагнулся и поднял с пола конверт. Затем я подошел к его креслу и положил конверт к нему на колени. Он смотрел на конверт, не дотрагиваясь до него. Потом поднял взгляд на меня, и в его твердых желтых немигающих глазах не было недоумения. Затем, не говоря ни слова, он открыл конверт и прочел бумаги. Свет был тусклый, но он не наклонялся над ними. Одну за одной он подносил бумаги к глазам. Он читал их очень медленно. Затем так же медленно опустил последнюю на колени. - Литлпо, - произнес он задумчиво и умолк. - Ты знаешь, - сказал он с изумлением, - знаешь, я даже имени его не помнил. Клянусь тебе, даже имени не помнил. Он снова умолк. - Подумай только, как странно, - сказал он. - Я даже имени его не помнил. - Да, странно, - отозвался я. - И знаешь, - продолжал он с изумлением, - я неделями... иногда месяцами не вспоминал об... - он прикоснулся к бумагам своим стариковским пальцем, - ...об этом. И умолк, углубившись в себя. Потом он сказал: - Знаешь, иногда... и подолгу... мне кажется, будто этого не было. Или было, но не со мной. Может быть, с кем-нибудь другим, но не со мной. Потом я вспоминаю, и, когда я вспоминаю в первый раз, я говорю: нет, со мной это не могло случиться. - Он посмотрел мне в глаза. - Но видишь... - Случилось, - сказал я. - Да, - кивнул он, - но мне до сих пор не верится. - И мне тоже, - сказал я. - И на том спасибо, Джек, - проговорил он с кривой улыбкой. - Думаю, вы догадываетесь, какой будет следующий ход, - сказал я. - Догадываюсь. Твой наниматель попытается нажать на меня. Шантажировать меня. - _Нажать_ - более приятное слово, - заметил я. - Меня больше не интересуют приятные слова. Ты долго живешь среди слов, но вдруг становишься старым - и остаются только вещи, а слова уже не играют роли. Я пожал плечами. - Это как вам угодно, - ответил я, - но суть вы уловили. - Разве ты не знаешь - а нанимателю твоему следовало бы знать, раз он называет себя юристом, - что это вот, - он постучал по бумагам указательным пальцем, - ничего не стоит? В суде. Ведь это случилось двадцать пять лет назад. Да и свидетелей у вас никаких нет. Кроме этой женщины Литлпо. А она для вас бесполезна. Все умерли. - Кроме вас, судья, - сказал я. - В суде это не пройдет. - Вы ведь не в суде живете. Вы не умерли и живете среди людей, а у людей сложилось о вас определенное мнение. Вы, судья, не тот человек, который позволит, чтобы о нем думали по-другому. - Они не смеют так думать! - взорвался он. - Видит бог, не имеют права. Я жил честно, я выполнял свой долг. Я... Я перевел взгляд с его лица на колени, где лежали бумаги. Он заметил это и тоже посмотрел вниз. Он запнулся и дотронулся пальцами до бумаг, словно желая убедиться в их реальности. Потом он медленно поднял голову. - Ты прав, - сказал он. - Это я сделал. - Да, - сказал я, - сделали. - Старк знает? Я пытался понять, что кроется за этим вопросом, но не мог. - Нет, - ответил я. - Я сказал ему, что ничего не скажу, пока с вами не встречусь. Понимаете, мне надо было самому убедиться. - У тебя деликатная душа, - сказал он. - Для шантажиста. - Не будем обзывать друг друга. Скажу только, что вы сами защищаете шантажиста. - Нет, Джек, - тихо сказал он, - я не защищаю Макмерфи. Может быть... - он запнулся, - ...я себя защищаю. - Тогда вы знаете, как это сделать. И я ничего не скажу Старку. - Может быть, ты и так ничего не скажешь. Он произнес это еще тише, и у меня мелькнула мысль, что он может схватиться за оружие - стол был рядом с ним - или броситься на меня. Может, он и старик, но с такими лучше не связываться. Он, должно быть, угадал мою мысль - он покачал головой, улыбнулся и сказал: - Не беспокойся. Тебе нечего бояться. - Знаете что... - сердито начал я. - Я тебя не трону, - сказал он. И задумчиво добавил: - Но я мог бы тебя удержать. - Удержав Макмерфи, - сказал я. - Гораздо проще. - Как? - Гораздо проще, - повторил он. - Как? - Я мог бы просто... - начал он, - я просто мог бы сказать тебе... мог бы сказать тебе одну вещь... - Он замолчал, потом неожиданно поднялся, уронив бумаги на пол. - Но не скажу, - весело закончил он и улыбнулся мне в лицо. - Чего не скажете? - Да чепуха, - сказал он с улыбкой и весело взмахнул рукой, словно отмахиваясь от скучной темы. Я стоял в нерешительности. Получалось что-то несуразное. Не полагалось ему быть таким веселым и уверенным - с обличительными документами у ног. И на тебе. Я присел, чтобы собрать бумаги, а он наблюдал за мной сверху. - Судья, - сказал я, - я приду завтра. Вы подумайте и завтра решите окончательно. - Да ведь все решено. - Вы... - Нет, Джек. Я направился к двери в прихожую. - Завтра приду, - сказал я. - Конечно, конечно. Ты приходи. Но я решил. Не попрощавшись, я вышел. Когда я открывал наружную дверь, он меня окликнул. Я обернулся и сделал несколько шагов назад. Он стоял в прихожей. - Я вот что хотел тебе сказать, - начал он. - Из этих интересных документов я узнал кое-что для себя новое. Оказывается, мой старый друг губернатор Стентон поступился своей честью, чтобы защитить меня. Не знаю даже, радоваться мне или огорчаться. Радоваться его привязанности ко мне или огорчаться, что она стоила ему таких жертв. Он ведь мне ничего не сказал. Это было верхом благородства. Правда? Ни единым словом не обмолвился. Я пробормотал, что да, наверно, он прав. - Я просто хочу, чтобы ты знал это о губернаторе. В его ошибке повинна его добродетель. Любовь к другу. Я ничего не ответил. - Я хочу, чтобы ты знал это о губернаторе, - сказал он. - Ладно, - ответил я и, чувствуя спиной взгляд его желтых глаз и спокойную улыбку, вышел на яркий свет. Пекло было адское, когда я возвращался по набережной домой. Я раздумывал, пойти ли мне выкупаться или поехать в город и сказать Хозяину, что судья Ирвин не уступает. Я решил, что могу подождать до завтра. Вдруг судья Ирвин передумает - а выкупаться можно и вечером. Даже для купанья было чересчур жарко. Приду домой, приму душ и полежу, пока не станет прохладнее, а тогда выкупаюсь. Я принял душ, лег и уснул. Я проснулся и вскочил. Сна как не бывало. Звук, разбудивший меня, все еще звенел в ушах. Я сообразил, что это был крик. И тут он раздался снова. Серебряный тонкий крик. Я спрыгнул с кровати, бросился к двери, вспомнил, что я голый, схватил халат и выбежал. Из комнаты матери донесся шум, звуки, похожие на стоны. Дверь была открыта, и я кинулся туда. Она сидела на краю постели в халате, стиснув белый телефон, смотрела на меня дикими, расширенными глазами и стонала монотонно, с правильными промежутками. Я подошел к ней. Она уронила телефон на пол и закричала, показывая на меня пальцем: - Это ты, ты его убил! - Что? Что? - Ты убил! - Кого убил? - Ты убил! - Она истерически захохотала. Я держал ее за плечи, тряс, пытаясь прекратить этот смех, но она царапалась и отталкивала меня. Она на секунду перестала смеяться, чтобы перевести дыхание, и я услышал сухое щелканье мембраны, которым станция призывала положить трубку на рычаг. И опять этот звук потонул в ее хохоте. - Перестань! Перестань! - крикнул я, и она вдруг уставилась на меня так, словно только что меня заметила. Потом не так громко, но с силой повторила: - Ты убил его, ты убил его. - Кого убил? - сказал я, встряхнув ее. - Отца, твоего отца! Ты убил его. Вот как я это узнал. Сперва я только оцепенел. Когда в вас попадет крупнокалиберная пуля, вы, может, и завертитесь волчком, но ничего не почувствуете. В первый момент. К тому же я был занят. Матери было плохо. В дверях уже показались два черных лица - служанка и повар, и я закричал, чтобы они перестали пялиться и вызвали доктора Бланда. Я подхватил с пола щелкающий телефон, чтобы они могли позвонить снизу, и, отпустив на секунду мать, захлопнул дверь перед этими всевидящими, всезнающими глазами. В перерывах между стонами и приступами смеха мать говорила. Она говорила, как она любила его, и как он был единственным человеком, которого она любила, и как я убил его, как я убил своего родного отца, и всякую такую всячину. Она не умолкала, пока не пришел доктор Бланд и не сделал ей укол. Стоя над кроватью, откуда доносилось уже затихающие бормотание и стоны, он повернул ко мне серое лицо с совиными глазами и седой бородой и сказал: - Джек, я пришлю медсестру. Очень надежного человека. Никого больше сюда не пускайте. Вы меня поняли? - Да, - ответил я, ибо я его понял, и понял, что он прекрасно понял смысл бессвязной речи матери. - Побудьте здесь, пока не придет сестра, - сказал он. - И никого не пускайте. И сестре прикажите никого не пускать, пока я не приду и не увижу, что ваша мать пришла в себя. Никого. Я кивнул и проводил его до двери. Он попрощался, но я его задержал. - Доктор, - спросил я, - что случилось с судьей? Я ничего не понял из ее слов. Удар? - Нет, - сказал он, пристально на меня глядя. - А что же? - Он застрелился. Сегодня вечером, - ответил доктор, продолжая изучать мое лицо. Но тут же деловито добавил: - Вероятнее всего, это можно объяснить плохим состоянием здоровья. Он стал сдавать. Очень деятельный человек... Спортсмен... Очень часто... - Он говорил все суше и бесстрастнее: - ...Очень часто такой человек не в состоянии примириться с потерей активности в последние годы жизни. Да, я убежден, что причина в этом. Я не ответил. - До свидания, сэр. - Доктор отвел взгляд и пошел к лестнице. Он уже начал спускаться, когда я окликнул его и бросился вдогонку. Я подошел к нему и спросил: - Доктор, куда он стрелял? Я хочу сказать, в какое место? Не в голову? - Прямо в сердце, - ответил он. - И добавил: - Из автоматического девятимиллиметрового. Очень чистая рана. Я стоял наверху и думал о том, что покойный стрелял в сердце - очень чистая рана, - а не в голову, когда дуло суют в рот и выстрел прожигает мягкое небо и разносит череп, словно сырое яйцо. Я ощутил большое облегчение от того, что у него аккуратная, чистая рана. Я вернулся в свою комнату, сгреб одежду, пришел к матери и закрыл дверь. Я оделся и сел у пышной кровати с балдахином, под которым таким маленьким казалось прикрытое кружевом тело. Я обратил внимание, что грудь выглядит дряблой, а щеки запавшими и серыми. Из приоткрытого рта вырывалось тяжелое дыхание. Я с трудом узнавал это лицо. Не такое лицо было у желтоволосой девушки в салатном платье, которая сорок лет назад стояла рядом с плотным мужчиной в темном костюме на крыльце конторы в лесном городке Арканзаса, где визг пил отдавался в мозгу, как потревоженный нерв, и красная земля вырубок, поросшая бледной зеленью, дымилась под весенним солнцем. Не такое лицо в жадном отчаянии смотрело на человека с ястребиной головой и горячими глазами на дорожке под миртами, в укромной сосновой рощице или в комнате с запертыми ставнями. Нет, теперь это было старое лицо. И мне стало его очень жалко. Я взял руку, безжизненно лежавшую на простыне. Я держал руку и пытался представить себе, что было бы, если бы в маленький арканзасский городок поехал не Ученый Прокурор, а его друг. Нет, едва ли что-нибудь изменилось бы - я вспомнил, что в то время Монти Ирвин был женат на калеке, на первой жене, которая упала с лошади и несколько лет пролежала в кровати, а потом тихо умерла, скрылась с глаз и ушла из памяти Лендинга. Несомненно, Монти Ирвина удержало бы чувство долга: он не мог бросить увечную жену и взять другую. Поэтому не женился он на девушке с впалыми щеками, поэтому не пошел к своему другу и не объявил ему: "Я люблю твою жену", поэтому, после того как муж все узнал - а он наверное узнал, иначе что же заставило его уйти из дому и доживать свой век на чердаках, в трущобах, - судья не женился на ней. У него все еще была жена, к которой из-за ее увечья он был привязан болезненным чувством чести. Потом моя мать снова вышла замуж. В отношениях, должно быть, появилась горечь, и тайные утехи перемежались жестокими ссорами. Потом калека умерла. Почему они тогда не поженились? Может быть, мать желала наказать его за прошлое упрямство? Или их жизнь вошла в колею, из которой они не могли выбраться? Как бы там ни было, он взял женщину из Саванны, которая не принесла ему ничего - ни денег, ни счастья, - но через некоторое время тоже умерла. Почему они тогда не поженились? В конце концов я отверг этот вопрос. Только один ответ приходил мне в голову: к тому времени, когда мы поймем, каково наше место в жизни и какое определение мы дали себе, уже поздно выбираться из привычной колеи. Мы можем только жить в рамках самоопределения - как преступник в клетке, где он не может ни лечь, ни сесть, ни встать, а подвешен именем закона на обозрение толпе. Однако определение, которое мы себе даем, - это мы. Чтобы вырваться из него, мы должны претвориться в новую личность. Но как можно сотворить из самого себя нового себя, если самость - единственный материал, которым мы располагаем? Так я рассуждал тогда об истории их жизни. Как я уже сказал, я отверг вопрос, отверг ответ, казавшийся мне правдоподобным, и просто держал в ладонях ее безжизненную руку, слушал тяжелое дыхание, смотрел на заострившееся лицо и думал о том, что в крике, который вырвал меня сегодня из сна, была серебряная чистота чувства. То был, думалось мне, истинный крик похороненной души, которой удалось впервые за много лет о себе напомнить. Да, наверно, она любила Монти Ирвина. Раньше я думал, что она никогда никого не любила. И теперь, держа ее руку, я испытывал не только жалость к ней, но и чувство, похожее на любовь, - за то, что и она кого-то любила. Вскоре пришла медсестра, и я освободился. Затем навестить мать явилась миссис Даниэл - соседка судьи Ирвина. Это она позвонила матери и рассказала о смерти судьи. Миссис Даниэл услышала выстрел, но не придала ему значения; потом из дома Ирвина с криком выбежал его цветной слуга. Вместе с ним она вошла в дом и увидела судью в библиотеке, в большом кожаном кресле с пистолетом на коленях; голова его свешивалась на плечо, а кровь растекалась по левому борту белого пиджака. Ей было о чем рассказать, и она методически обходила дома набережной. Она изложила мне все подробности, сделала безуспешную попытку выведать что-нибудь о моем сегодняшнем визите к судье и о недомогании матери (она, разумеется, слышала крик по телефону) и, не много прибавив к своему багажу, отбыла в следующий порт назначения. Молодой Администратор приехал часов в семь. Он уже знал о смерти Ирвина, но мне пришлось сказать ему о состоянии матери. Без всяких околичностей я попросил его не входить в ее комнату. Затем мы вышли с ним на боковую веранду и молча выпили. Его присутствие мешало мне не больше, чем присутствие моей тени. Через два дня судью Ирвина похоронили под замшелым дубом на кладбище возле церкви. Перед тем в доме я подходил вместе со всеми к его гробу и смотрел на его мертвое лицо. Ястребиный нос казался тонким, как бумага, почти прозрачным. Кожа потеряла свой кирпичный цвет, и только на щеках лежал слабый розовый тон - работа похоронного бюро. Но жесткие рыжие волосы как будто еще больше поредели, торчали каждый сам по себе над высоким куполообразным черепом. Люди проходили чередой, смотрели на него, переговаривались глухо и собирались в дальнем конце гостиной у кадок с пальмами, доставленными по этому случаю. Так факт смерти незаметно растворился в жизни общины, подобно крохотной капельке чернил, попавшей в стакан воды. Она распространяется все шире и шире вокруг средоточия убийственной концентрации, растаскивая запасы, разбавляясь и бледнея до тех пор, пока от нее не останется и следа. Потом я стоял на кладбище, пока совершалось погребение и лопаты швыряли землю - смесь песка и черного перегноя - в яму, где лежал судья Ирвин. Я думал о том, как он забыл имя Мортимера Л.Литлпо, забыл о его существовании, но как Мортимер ни на секунду не забывал о нем. Мортимер умер двадцать с лишним лет назад, но не забыл судью Ирвина. Вспоминая о письме в сундуке сестры, он ухмылялся бесплотной ухмылкой, хихикал беззвучно и ждал. Судья Ирвин убил Мортимера Л.Литлпо. Но в конце концов Мортимер убил судью Ирвина. Только он ли? Может, я убил? Это зависело от точки зрения. Я размышлял над этим и спрашивал себя, какова моя ответственность. Можно было считать, что я не несу ответственности - не больше, чем Мортимер. Мортимер убил судью Ирвина, потому что судья Ирвин убил его, а я убил судью Ирвина, потому что судья Ирвин меня создал, и с этой точки зрения Мортимер и я были лишь спаренным орудием замедленного, но неотвратимого самоуничтожения судьи Ирвина. Ибо и убийство и созидание могут быть преступлением, наказуемым смертью, и смерть всегда приходит от собственной руки преступника, и каждый человек - самоубийца. Если бы человек знал, как жить, он никогда бы не умер. Могилу забросали, сверху насыпали круглый холмик и прикрыли его ковриком нестерпимо зеленой искусственной травы, потому что здесь, на церковном дворе, в густой тени замшелых ветвей, из-под настила слежавшихся листьев никогда не пробивалась живая травинка. Потом вслед за чинной толпой я оставил мертвого под зеленой травкой - этим причудливым творением могильщика, который уберег нежные души от зрелища свежевскопанной земли, провозгласил, что ничего ровным счетом не случилось и, так сказать, завуалировал значение жизни и смерти. Итак, я расстался с отцом и пошел по набережной. К тому времени я уже привык думать о нем как об отце. Но это значит, что я отвык считать своим отцом человека, который был когда-то Ученым Прокурором. Я испытывал облегчение оттого, что не тот человек был моим отцом. Я всегда ощущал на себе проклятие его слабости или того, в чем мне виделась слабость. У него была красивая страстная жена, но другой человек ее отнял, стал отцом его ребенка, и он не нашел ничего лучшего, как уйти, оставив ей все свое состояние, заползти в нору, подобно истекающему кровью зверю, и лежать там, разменивая свой ум и волю на мелочь набожного идиотизма. Он был праведным человеком. Но его праведность ничего мне не говорила, кроме того, что я не могу ею жить. Новый же мой отец не был праведником. Он наставил рога своему другу, изменил жене, взял взятку, довел, хоть и невольно, человека до самоубийства. Но он делал добро. Он был справедливым судьей. Он высоко держал голову. До последнего своего дня. Он не сказал мне: "Слушай, Джек, ты этого не сделаешь... не сделаешь... Понимаешь... я твой отец". Что же, я сменял хорошего слабого отца на дурного и сильного. И не жалел об этом. Когда я возвращался по набережной, мне было жалко судью, но что до меня лично - обмен меня устраивал. Потом я вспомнил другого старика, который наклонялся в грязной комнате над полоумным акробатом, подносил шоколадку к заплаканному лицу; вспомнил ребенка на ковре перед камином и коренастого мужчину в черном, наклонявшегося к нему со словами: "На, сынок, но только кусочек до ужина". И я уже не был уверен, что лучше. Я бросил об этом думать. Какой смысл разбираться в своих чувствах к ним, если я потерял их обоих? Обычно люди теряют одного отца, но у меня обстоятельства сложились так странно, что я потерял двух сразу. Я откопал правду, а правда всего убивает отца, будь он хорошим и слабым или дурным и сильным, и вы остаетесь наедине с собой и с правдой и никогда ничего не сможете спросить у папы, который и сам-то ничего не знал и к тому же мертв, как заклепка. На другой день, когда я вернулся в столицу, мне позвонили из Лендинга. Это был мистер Петас, душеприказчик судьи. По его словам, все наследство, не считая незначительных даров слугам, отходило ко мне. Я стал наследником поместья, которое судья Ирвин спас когда-то единственным своим бесчестным поступком, - и я же, как слепое орудие справедливости, приставил за этот поступок пистолет к его сердцу. Вся история выглядела такой нелепой и такой логичной, что я, повесив трубку, захохотал и едва смог остановиться. По прежде чем остановиться, я обнаружил, что, собственно говоря, не смеюсь, а плачу и без конца повторяю: "Бедный старик, бедный старик". Это было как ледоход после долгой зимы. А зима была долгой. 9 После тяжелого удара или кризиса, после первого потрясения, когда нервы перестают дергаться и гудеть, вы привыкаете к новому порядку вещей, и вам кажется, будто никаких перемен больше быть не может. Вы приспосабливаетесь и уверены, что новое равновесие установилось навечно. Так я чувствовал себя после смерти судьи Ирвина, после возвращения в столицу. Мне казалось, что история окончена, что игра, начавшаяся много лет назад, доиграна, что лимон выжат досуха. Но если в чем и можно быть уверенным, то только в том, что ни одна история не имеет конца, ибо история, которая нам кажется оконченной, - лишь глава истории, не имеющей конца. И доигрывается не игра, а только партия, партий же в игре много. Если игра остановилась - ее просто прервали из-за темноты. Но день долог. Маленькая игра, которую вел Хозяин, еще не кончилась. Но я о ней почти забыл. Я забыл, что история судьи Ирвина, которая казалась такой законченной в себе, была лишь главой в более долгой истории Хозяина, которая еще не кончилась и сама была лишь главой в другой, более пространной истории. Когда я вошел к нему в кабинет, Хозяин посмотрел на меня из-за стола и сказал: - Черт подери, так он улизнул от меня, прохвост! Я ничего не ответил. - Я не просил тебя напугать его до смерти, я просил только припугнуть. - Он не испугался, - сказал я. - Какого же черта он это сделал? - Я тебе с самого начала сказал, что он не испугается. - Так почему же он это сделал? - Я не хочу это обсуждать. - Так почему же он это сделал? - Сказано тебе, я не хочу это обсуждать. Он посмотрел на меня с некоторым удивлением, встал и обошел стол. - Извини, - сказал он и положил тяжелую руку мне на плечо. Я отодвинул плечо. - Извини, - повторил он. - Вы ведь с ним одно время были приятелями? - Да, - сказал я. Он сел на стол, поднял свое широкое колено и сцепил на нем пальцы. - А Макмерфи еще цел, - задумчиво сказал он. - Да, Макмерфи цел, но ты поищи себе другого помощника, если хочешь собирать на него материал. - Даже на Макмерфи? - спросил он шутливым тоном, который я оставил без внимания. - Даже на Макмерфи, - подтвердил я. - Джек, - сказал он, - ты ведь не бросаешь меня? - Нет, я бросаю определенные занятия. - Но ведь это правда? - Что? - Ну, черт его знает - что там было у судьи? Я не мог отрицать. Я вынужден был сказать "да". И я, кивнув, сказал: - Да, правда. - Ну так? - Я все сказал. Он сонно рассматривал меня из-под чуба. - Мальчик, - сказал он рассудительно, - мы не первый год вместе. Надеюсь, что мы будем вместе до конца. Мы с тобой по уши в этом деле, мальчик, - оба, ты и я. Я не ответил. Он продолжал разглядывать меня. Потом сказал: - Ты не беспокойся. Все образуется. - Ну да, - угрюмо отозвался я. - Ты будешь сенатором. - Я не про это. Я хоть сейчас мог бы стать сената" ром, если бы это было все. - А что еще? Он не отвечал и даже смотрел не на меня, а на руки, сцепленные на колене. - А, черт, - сказал он вдруг, - неважно. - Он внезапно отпустил колено, нога с тяжелым стуком упала на пол, и он соскочил со стола. - Но пусть они хорошенько помнят - Макмерфи и все остальные: я сделаю то, что мне надо сделать. Клянусь богом, сделаю, даже если мне придется переломать им кости своими руками. - И он вытянул перед собой руки с растопыренными скрюченными пальцами. Он оперся задом о стол и сказал скорее себе, чем мне: - Теперь этот Фрей. Фрей. - Затем он погрузился в хмурое молчание, и, увидь его в эту минуту Фрей, он был бы очень рад очутиться подальше отсюда, на арканзасской ферме с неизвестным адресом. Итак, история Хозяина и Макмерфи, в которой история судьи Ирвина была лишь эпизодом, продолжалась, но я в ней не участвовал. Я вернулся к своей невинном поденной работе и сидел в кабинете, дожидаясь, когда незаметно приблизится осень и земля на перекошенной своей оси потихоньку выведет место, на котором я обосновался, из-под хрустальной лавины отвесных лучей огромного солнца. Листья дубов сухо шелестели по вечерам, когда поднимался ветер, а за городом, там, где кончались бетонные тротуары и трамвайные линии, спутанная чаща сахарного тростника ложилась под тяжелым ножом, и вечером на разбитых дорогах скрипели большими колесами возы, заваленные этим приторно-вонючим грузом, а еще дальше, среди черных жирных полей, раздетых секачом, под шафранным небом заунывно пел негр о каком-то своем уговоре с Иисусом. На университетском тренировочном поле бутса какого-то долгоногого, крутоплечего парня снова и снова хлопала по кожаному мячу и под крики и повелительные свистки вздымался, опадал и перекатывался клубок тел. В субботние вечера под ослепительными батареями прожекторов по стадиону металось надсадное: "Том! Том! Том! Давай, Том!" Потому что Том Старк нес мяч, Том Старк проходил по краю, Том Старк прошивал защиту, и был только Том, Том, Том. Спортивные корреспонденты писали, что он играет, как никогда. А он тем временем вгонял своего старика в пот. Хозяин был суров, как непьющий шотландец, все учреждение ходило на цыпочках, стенографистки после очередной диктовки вдруг заливались слезами над своей машинкой, а должностные лица, выйдя из кабинета, одной рукой прикладывали платок к мертвенно-бледному лбу, а другой - нашаривали дорогу в длинной приемной под нарисованными глазами мертвых губернаторов в золотых рамах. Только для Сэди Берк ничего не изменилось. Она по-прежнему откусывала слоги, как швея нитку, и смотрела на Хозяина черными горячими глазами, словно богиня судьбы, знающая цену всем вашим надеждам. Только в дни игр удавалось Хозяину стряхнуть тоску. Раза два я ходил с ним, и, когда Том показывал класс, Хозяин преображался. Его глаза выкатывались и блестели, он хлопал меня по спине и тискал, как медведь. Следы этого воодушевления видны были порой и на другое утро, когда он открывал спортивную страницу воскресной газеты, но на всю неделю его, конечно, не хватало. А Том ничуть не пытался загладить свою вину перед стариком. Раз или два у них был крупный разговор по поводу того, что Том отлынивал от тренировок и поссорился с тренером Билли Мартином. - А тебе-то какое дело? - спрашивал Том, стоя посреди прокуренной комнаты в гостинице и расставив ноги, словно на палубе в качку. - Какое тебе дело, да и Мартину тоже, если я могу им насовать? А я могу, понял? Я пока могу им насовать, и какого черта еще тебе надо? Я пока могу им насовать, а ты можешь ходить и распускать хвост по этому случаю. Чего еще тебе надо? И с этими словами Том выходил, хлопал дверью, а Хозяин застывал, как статуя - по-видимому, от прилива крови к голове. - Ты слыхал, - говорил мне Хозяин, - нет, ты слыхал, что он говорит? За это лупить надо. - Но он терялся. Это было видно невооруженным глазом. Хозяин по-прежнему занимался делом Сибиллы Фрей. Я, как известно, не принимал в нем участия. Дальнейшее было нетрудно предвидеть. Добраться до Макмерфи можно было двумя путями: через судью Ирвина и через Гумми Ларсона. Хозяин хотел припугнуть судью, но ничего не вышло. Теперь ему пришлось покупать Ларсона. Он мог купить Ларсона, потому что Ларсон был дельцом. Дело, и только дело. За подходящую сумму Гумми продал бы что угодно: свою бессмертную душу и священные кости матери, а его старый друг Макмерфи не был ни тем, ни другим. Если бы Гумми сказал Макмерфи: отставить, ты не будешь сенатором, - Макмерфи послушался бы, потому что без Гумми Макмерфи был никто. У Хозяина не было выбора. Ему пришлось покупать. Он мог бы вступить в сделку с самим Макмерфи, пустить Макмерфи в сенат, с тем чтобы занять его место после следующих выборов. Но против этого имелось два возражения. Во-первых, потеря времени. Сейчас было самое время Хозяину наступать. Позже он будет лишь одним из сенаторов, которым под пятьдесят. Сейчас он был бы вундеркиндом, попахивающим серой. Мальчик с будущим. Во-вторых, если он подпустит Макмерфи обратно к казенному пирогу, то множество людей, которых даже ночью в спальной прошибает пот от одной мысли стать Хозяину поперек дороги, решат, что можно лягнуть Хозяина и убраться целым и невредимым. Они начнут дружить и меняться сигарами с друзьями Макмерфи. У них даже появятся собственные мысли. Но было и третье возражение против сделки с Макмерфи. И не возражение даже, а просто факт. Тот факт, что Хозяин таков, каков он есть. Если Макмерфи принудит его к компромиссу, то пусть на этом нагреет руки кто угодно, только не сам Макмерфи. И Хозяин заключил сделку с Гумми Ларсоном. Дело шло не о мелочи. Не о семечках. О подряде на постройку медицинского центра. О передаче контракта Ларсону. Меня эти переговоры не касались. Ими занимался Дафи, потому что он давно проталкивал это соглашение и, по-видимому, должен был получить лакомый кусочек в благодарность от Ларсона. Что ж, я не осуждал его за это. Он честно зарабатывал свои деньги. Он ежился и обливался потом под зловещим взглядом Хозяина, пытаясь склонить его в пользу Ларсона. Не он, не его усилия, а случай был виной тому, что сделка стала возможной. Поэтому я его не осуждаю. Все это творилось у меня за спиной, а вернее, под самым носом, потому что в ту пору, с приближением осени я чувствовал, что постепенно отдаляюсь от окружающего мира. Он мог идти своей дорогой, а я - своей. Вернее, я шел бы своей дорогой, если бы знал, где она. Я забавлялся мыслью об увольнении, о том, чтобы сказать Хозяину: "Хозяин, я уматываю отсюда и больше не вернусь". Я считал, что могу себе это позволить. Теперь мне и пальцем не надо было пошевелить ради утренней пышки и чашки кофе. Может, я и не буду богатым-богатым, но богатым по-южному, достойно и благородно, я буду. У нас никто и не хочет быть богатым-богатым, потому что это вульгарно и низкопробно. Так что мне предстояло стать богатым по-благородному. Как только там закруглятся с делами судьи (если вообще закруглятся, потому что дела его были в запутанном состоянии и на это требовалось время). Я буду по-благородному богатым, потому что я пожал плоды преступления судьи, точно так же как после смерти матери я пожну плоды слабости Ученого Прокурора - деньги, которые он оставил ей, когда узнал правду и ушел. Я тоже смогу уйти и на доходы от преступления судьи жить красивой, чистой, безупречной жизнью в краях, где вы сидите за мраморным столиком под полосатым тентом, пьете вермут с сельтерской и черносмородинной настойкой, а перед вами плещет и блещет прославленная морская синь. Но я не ушел. А ведь в самом деле, потеряв обоих отцов, я чувствовал, что могу уплыть свободно, как воздушный шар с последним обрезанным канатом. Но плыть пришлось бы на деньги судьи Ирвина. А деньги эти, давая возможность уплыть, как ни парадоксально, в то же самое время приковывали меня к месту. Или, пользуясь другим сравнением, они были длинной якорной цепью, а лапы якоря глубоко засели в иле и водорослях далекого прошлого. Пожалуй, глупо было относиться так к моему маленькому наследству. Пожалуй, оно ничем не отличалось от любого другого наследства, полученного любым другим человеком. Пожалуй, прав был император Веспасиан, когда, бренча в кармане джинсов деньгами, добытыми налогом на писсуары, он остроумно заметил: "Pecunia non olet" [деньги не пахнут (лат.)]. Я не ушел, но выпал из потока событий и сидел в своем кабинете или в университетской библиотеке, читая книги и монографии о налогах, ибо теперь я работал над приятным, чистым заданием: законопроектом о налогах. Я так мало интересовался происходящим, что узнал о сделке только тогда, когда она состоялась. Однажды вечером я явился в резиденцию с портфелем, набитым заметками и таблицами, чтобы посовещаться с Хозяином. Хозяин был не один. С ним в библиотеке были Крошка Дафи, Рафинад и, к удивлению моему, Гумми Ларсон. Рафинад притулился в уголке на стуле и держал обеими руками стакан, как держат дети. Время от времени он отпивал виски мелкими глоточками и после каждого глоточка поднимал голову, как поднимает голову цыпленок, когда пьет. Рафинад не был пьяницей. По его словам, он боялся, что "р-р-а-азнервничается" от виски. Это было бы ужасно, если бы Рафинад разнервничался настолько, что не смог бы с первого выстрела расшибить банку из-под варенья, подброшенную в воздух, или утереть мулу нос задним крылом "кадиллака". Дафи же, напротив, был пьяницей, но в тот вечер он не пил. У него явно не было настроения пить, хотя в его глазках то и дело вспыхивал тусклый огонек торжества и хотя ему было неуютно стоять на открытом месте перед кожаной кушеткой. Беспокойство его усугублялось тем, по крайней мере отчасти, что Хозяин пил - и самым решительным образом. А когда Хозяин пил, его сдерживающие центры, и в обычное-то время слабые, полностью выключались. Теперь он пил вовсю. Это напоминало первую голубую зарницу после трехдневного падения барометра. Он сидел, развалясь на кушетке, а на полу рядом с его мятым пиджаком и туфлями были: кувшин воды, бутылка и ваза со льдом. Когда у Хозяина были неприятности, он снимал туфли. Сейчас он был пьян в доску. Жидкость в бутылке стояла низко. М-р Ларсон стоял сбоку от кушетки - плотный человек среднего роста, средних лет, в сером костюме, с серым лицом, не отмеченным печатью воображения. Он не пил. Когда-то он был содержателем игорного дома и обнаружил, что пьянство не окупается. Гумми был сугубо деловым человеком и не занимался тем, что не окупается. Когда я вошел и окинул взглядом собрание, воспаленные глаза Хозяина устремились на меня, но он не произнес ни слова до тех пор, пока я не приблизился к открытому месту перед кушеткой. Затем он вскинул руку и указал на Крошку, который стоял посередине этого незащищенного пространства с изнуренной улыбкой на масляном своем блине. - Смотри, - сказал мне Хозяин, - это он хотел устроить дело с Ларсоном. А что я ему сказал? Я сказал ему - ни хрена. Ни хрена. Я сказал ему - через мой труп. И что вышло? Я счел вопрос риторическим и не ответил. Я понял, что законопроект о налогах на сегодняшний вечер отпадает, и бочком стал подвигаться к двери. - Ну, что вышло? - проревел Хозяин. - Почем я знаю? - спросил я, но состав действующих лиц уже дал мне приблизительное представление о сюжете драмы. Хозяин повернул голову к Крошке. - А ну, скажи, - скомандовал он, - скажи ему, похвастайся, как ты меня обштопал. Крошка не мог сказать. Его хватило только на улыбку, тусклую, как зимняя заря над необъятным простором черного костюма и жилетки с белым кантом. - Скажи! Крошка облизнул губы и стыдливо, как невеста, посмотрел на бесстрастного сероликого Гумми, но сказать не смог. - Ладно, я тебе скажу. Гумми Ларсон будет строить мою больницу. Крошка добился своего, не зря старался - и все довольны. - Прекрасно, - сказал я. - Да, все довольны, - сказал Хозяин. - Кроме меня. Кроме меня, - повторил он и ударил себя в грудь. - Потому что это я сказал Крошке: ни хрена. Не желаю иметь дела с Ларсоном. Потому что это я не пустил Ларсона на порог, когда Крошка его привел. Потому что я должен был давным-давно выгнать его из штата. А где он теперь? Где он теперь? Серое лицо Гумми Ларсона было непроницаемо. В давние дни, в начале нашего с Ларсоном знакомства, когда он был содержателем игорного дома, его однажды избили полицейские. Видимо, он зажимал причитавшуюся им долю. Они трудились над его лицом, пока оно не стало похоже на сырой шницель. Но оно зажило. Он знал, что оно заживет, и принял побои молча, ибо, если ты держишь язык за зубами, это всегда окупается. И в конце концов это окупилось. Теперь он был не содержателем игорного дома, а богатым подрядчиком. Он был богатым подрядчиком потому, что нашел хорошие связи в муниципалитете, и потому, что умел держать язык за зубами. Сейчас он терпеливо сносил выходки Хозяина. Потому что это окупалось. У Гумми были верные инстинкты дельца. - Я тебе скажу, где он, - продолжал Хозяин. - Смотри, вот он. В этой самой комнате. Вот он стоит, полюбуйся. Хорош собой, а? Знаешь, что он сделал? Он только что продал лучшего друга. Он продал Макмерфи. Можно было подумать, что Ларсон стоит в церкви и ждет благословения, - такой покой выражало его лицо. - Но это чепуха. Все равно что раз плюнуть. Для Гумми. Тот и бровью не повел. - Гумми. Вся разница между ним и Иудой Искариотом в том, что он получит прибыль от своих тридцати сребреников. Но продаст он что угодно. Гумми продал лучшего друга, а я... а я... - он с размаху ударил себя в грудь, и там отдалось глухо, как в бочке, - а я... я должен покупать, они заставили меня, сукины дети! Он умолк, свирепо посмотрел на Гумми и потянулся за бутылкой. Он щедро налил себе, добавил воды. Льдом он себя уже не утруждал. Он ограничил себя самым необходимым. Еще немного, и он откажется от воды. Гумми из своего трезвого и победного далека, с высоты своей нравственной неуязвимости, которая проистекает из точного, до цента, знания того, что почем в этом мире, обозрел фигуру на кушетке и, когда кувшин опустился на пол, сказал: - Если мы договорились, губернатор, то мне, наверно, пора двигаться. - Да, - сказал Хозяин, - да, - и скинул ноги в носках на пол. - Да, договорились, будь ты неладен. Но... - он встал, сжимая в руке стакан, встряхнулся, словно большая собака, так что из стакана пролилось, - ...запомни! - Вытянув вперед голову, он мягко затопал к Ларсону по ковру. Крошка Дафи не то чтобы стоял у него на дороге, но либо не успел посторониться, либо сделал это недостаточно живо. Как бы там ни было, Хозяин чуть не задел его, а может, и задел. В тот же миг, даже не взглянув на мишень. Хозяин выплеснул жидкость из стакана прямо в лицо Дафи. И, не опуская руки, уронил стакан на пол. Стакан подпрыгнул на ковре, но не разбился. Я видел лицо Дафи в момент соприкосновения - большую удивленную ватрушку, которая напомнила мне тот день, когда Хозяин спугнул Дафи с помоста в Аптоне и Дафи упал через край. Сейчас удивление сменилось вспышкой ярости, а затем покорным обиженным выражением и жалобным: "За что вы так. Хозяин, за что?" А Хозяин, который уже прошел мимо, обернулся при этих словах и сказал: - Надо было давно это сделать. Тебе давно причиталось. Затем он остановился перед Ларсоном, который уже взял пальто и шляпу и невозмутимо ждал, когда уляжется пыль. Хозяин стоял почти вплотную к нему. Он схватил Ларсона за лацканы и придвинул свое багровое лицо к его серому. - Договорились, - сказал он, - да, договорились, но ты... ты не поставь хоть одного шпингалета, ты пропусти хоть сантиметр в арматуре, ты насыпь хотя бы ложку лишнюю песку... хоть крошку положи фальшивого мрамора, и, клянусь богом... клянусь богом, я тебя выверну наизнанку. Я тебя... - И, не выпуская лацканов, рывком развел руки. Пуговица, на которую был застегнут пиджак Ларсона, покатилась по комнате и тихо щелкнула о камин. - Потому что она - моя, - сказал Хозяин. - Понял? Это моя больница. Моя. В комнате слышалось только дыхание Хозяина. Дафи, стискивая в руке влажный платок, которым он промокал лицо, взирал на эту сцену с благоговейным ужасом. Рафинад не обращал на них ни малейшего внимания. Ларсон, чьи лацканы все еще были в руках у Хозяина, даже глазом не моргнул. Надо отдать Гумми должное. Он не дрогнул. В жилах у него текла ледяная вода. Его ничем нельзя было пронять - ни оскорблениями, ни гневом, ни рукоприкладством, ни превращением его лица в отбивную. Он был истинным дельцом. Он всему знал цену. Он стоял перед тяжелым багровым лицом, которое жарко дышало на него перегаром, и ждал. Наконец Хозяин его отпустил. Он просто разжал руки и, растопырив в воздухе пальцы, сделал шаг назад. Потом повернулся к Ларсону спиной и пошел прочь, словно забыв о нем. Ноги в носках ступали беззвучно, голова чуть покачивалась. Хозяин сел на кушетку, наклонился, упер локти в расставленные колени, свесив кисти вперед и глядя на гаснущие угли в камине так, будто в комнате никого не было. Ларсон молча распахнул дверь и вышел, не закрыв за собой. Крошка Дафи тоже двинулся к двери, но походка его производила странное впечатление легкости - легкости раздутого тела утопленника, всплывшего на девятый день, - такое впечатление может создать толстый человек, когда идет на цыпочках. На пороге, держась за ручку, он обернулся. Когда его глаза остановились на согнутой фигуре Хозяина, в них снова мелькнула ярость, и я подумал: "Ей-богу, в нем все же есть что-то человеческое". Он почувствовал мой взгляд и посмотрел на меня с выражением страдальческого немого призыва - просьбой простить его за все, понять и пожалеть и не думать плохо о бедном старом Крошке Дафи, который хотел как лучше, а за это ему выплеснули опивки в лицо. Разве у него нет никаких прав? Разве бедный старый Крошка не человек? Затем Дафи вышел вслед за Ларсоном. Он ухитрился прикрыть дверь без звука. Я посмотрел на Хозяина, тот не шевелился. - Я рад, что попал на последнее действие, - сказал я, - но мне пора идти. О моем законопроекте не могло быть и речи. - Погоди, - сказал Хозяин. Он взял бутылку и глотнул из нее. Он ограничился самым необходимым. - Я говорю ему... говорю, ты не поставь хоть одного шпингалета, хоть одной железки в бетон... говорю, ты только... - Угу, - сказал я, - слышал. - ...насыпь мне ложку песку, только попробуй сжульничать, и я тебя выверну наизнанку, я тебя выпотрошу! - Хозяин встал и подошел ко мне вплотную. - Я его выпотрошу, - сказал он, тяжело дыша. - Верно, это ты говорил, - согласился я. - Я сказал, выпотрошу - и выпотрошу. Пусть только попробует. - Правильно. - Все равно выпотрошу. У-у... - Он раскинул руки. - Я его все равно выпотрошу. Всех выпотрошу. Всех, которые лезут своими грязными лапами. Пусть только кончат, и я их выпотрошу. Всех. Выпотрошу и раздавлю. Честное слово! Лезут своими грязными лапами. Это они меня заставили отдать подряд. Они! - Тут не обошлось и без Тома Старка, - сказал я. Он остановился, хотя разгон был большой. Он уставился на меня так, что я приготовился к драке. Потом он отвернулся и подошел к кушетке. Но не сел. Он нагнулся за бутылкой, нанес ей большой урон, снова уставился ка меня и пролепетал: - Том еще мальчик. Я промолчал. Хозяин опять приложился к бутылке. - Том еще мальчик, - тупо повторил он. - Ну да, - сказал я. - Но эти, - закричал он снова, раскинув руки, - эти... Заставили меня... Выпотрошу... Уничтожу! Он мог бы долго продолжать в том же духе, если бы не упал на диван. Попав туда, он глухо повторил свои основные замечания насчет "этих" и насчет того, что Том Старк - еще мальчик. Затем эта односторонняя беседа оборвалась; в комнате слышался только его храп и сопение. Я смотрел на него и вспоминал тот вечер бог знает сколько лет назад, когда он впервые напился в моем номере аптонской гостиницы и уснул. С тех пор он далеко ушел. Теперь я видел перед собой не круглое лицо дяди Вилли. Все переменилось. И еще как переменилось. Рафинад, который все это время сидел тихо в углу, едва доставая ножками до пола, встал со стула и подошел к кушетке. Он посмотрел на Хозяина. - Спекся, - сказал я ему. Рафинад кивнул, по-прежнему глядя на грузное тело. Хозяин лежал на спине. Одна его нога свесилась на пол. Рафинад подобрал ее и уложил на кушетку. Потом заметил на полу смятый пиджак, поднял его и накинул на разутые ноги Хозяина. Он обернулся ко мне и, как бы извиняясь, объяснил: - Н-н-не п-п-простудился б-б-бы. Взяв портфель и пальто, я двинулся к выходу. В дверях я окинул последним взглядом поле битвы. Рафинад снова занял свой стул в уголке. На моем лице, наверно, изобразилось удивление, потому что он сказал: - Я п-п-посижу, ч-ч-чтобы ему не м-м-мешали. Я оставил их вдвоем. Возвращаясь на машине по ночным улицам домой, я думал о том, что сказал бы Адам, если бы узнал, как будут строить больницу. Я догадывался, однако, что скажет Хозяин, если ему задать этот вопрос об Адаме. Он скажет: "Черт, я обещал, что построю ее, - и строю. Это главное, я ее строю. А его дело - сидеть там и держать свои лапки в стерильной чистоте". Эти слова я и услышал, когда заговорил с ним об Адаме. Возвращаясь на машине по темным улицам домой, я думал и о том, что сказала бы Анна Стентон, если бы побывала в библиотеке Хозяина и увидела его на кушетке мертвецки пьяного. Я размышлял об этом не без злорадства. Если она сошлась с ним из-за того, что он такой большой и сильный, и знает, чего хочет, и готов добиться своего любой ценой, ей стоило бы посмотреть, как он мычал и стоял на коленях, словно бык, запутавшийся в привязи, и не то что пошевелиться не мог, а даже головы поднять из-за кольца в носу. Ей стоило бы на это посмотреть. Но потом я подумал, что, может быть, этого она и дожидалась. Женщины никого так не любят, как пропойц, озорников, скандалистов, подонков. Они любят их потому, что они - я имею в виду женщин - подобны пчелам из загадки Самсона: им приятно строить свои соты в трупе льва. Из сильного выйдет сладкое. Том Старк, может, и был еще мальчиком, как сказал Хозяин, однако он имел прямое касательство к тому, как повернулось дело. Но полагаю, что и Хозяин имел к этому касательство, поскольку именно он сделал из Тома то, чем Том стал. Получался порочный круг: сын был лишь продолжением отца, и, когда они свирепо смотрели друг на друга, казалось, что зеркало смотрится в зеркало. Они и в самом деле были похожи - та же манера держать голову набок или вдруг выбрасывать ее вперед, те же неожиданные, резкие жесты. Том был натренированным, самоуверенным, лощеным, подстриженным вариантом того, чем был Хозяин в начале нашего с ним знакомства. Большая разница была вот в чем: в те давние дни Хозяин ощупью, вслепую шел к открытию себя, своего великого дара - он шел, повинуясь темному, неосознанному импульсу, властному, как рок или смертельный недуг, шел в комбинезоне, который пузырился на заду, или в тесном залосненном костюме из синей диагонали. Том же ничего не искал ощупью, и уж, во всяком случае, не себя. Он знал, что Том Старк - самое потрясающее и сногсшибательное явление на свете. Том Старк из сборной Америки - и никаких червячков сомнения. Никаких комбинезонов, пузырящихся на железных ягодицах и таранных коленях. Он стоял посреди комнаты, как боксер, в туфлях с цветными союзками, в спортивном пиджаке, наброшенном на плечи, в грубой белой рубахе, расстегнутой на бронзовом горле, в красном шерстяном галстуке со спущенным и сбитым на сторону узлом величиной в кулак, и его глаза уверенно скользили по присутствующим, а мощная гладкая коричневая челюсть атлета лениво разминала жвачку. Вы знаете, как жуют резинку спортсмены. Да, Том Старк был герой что надо и не ходил ощупью. Том Старк знал, кто он есть. Том Старк знал, что он молодец. Поэтому он не затруднял себя соблюдением правил, даже правил тренировки. Он все равно выиграет, сказал он отцу, так какого же черта? Но мальчик хватил через край. В субботу ночью, после игры, он с Тадом Мелоном, запасным, и с Гапом Лоусоном, линейным из основного состава, чествовал себя в придорожном кабаке. Все прошло бы гладко, если бы они не ввязались в драку с какими-то грубиянами, которые слыхом не слышали о футболе, но терпеть не могли, когда пристают к их девочкам. Гапа Лоусона грубияны отделали на совесть, он попал в больницу и вышел из строя на несколько недель. Тому и Таду досталось всего по нескольку оплеух, а потом их разняли. Но факт нарушения режима был преподнесен тренеру Билли Мартину в довольно-таки драматической форме. Он попал в газету. Тренер отстранил от игр Тома Старка и Тада Мелона. Это сильно уменьшило шансы команды в матче с Джорджией, который должен был состояться в следующую субботу. Джорджия в тот сезон играла сильно, и вся надежда была на Тома Старка. Хозяин принял удар, как подобает мужчине. Без слез и криков - даже когда первая половина закончилась со счетом 7:0 в пользу Джорджии. Как только раздался свисток, он вскочил. "Пошли", - сказал он мне, и я понял, что он отправляется в раздевалку. Я приплелся за ним туда, прислонился к косяку и стал смотреть. На стадионе заиграл оркестр. Сейчас он, наверно, маршировал вокруг поля, и солнце (это была первая встреча, перенесенная из-за приближения холодов на дневное время) сверкало на меди и мелькающей золотой палочке дирижера. Вскоре оркестр где-то вдали начал объяснять Родному Штату, как мы любим его, как мы будем, будем биться за него, как умрем за него и что он - родина героев. Между тем герои, чумазые и выдохшиеся, получали накачку. Вначале Хозяин не произнес ни слова. Он вошел в раздевалку и медленно оглядел расслабленные тела. Настроение было как в морге. Можно было услышать, как муха пролетит. Ни звука. Только раз проскребли по цементу шипы, когда кто-то незаметно двинул ногой, да раз или два скрипнули доспехи, когда кто-то переменил позу. Тренер Билли Мартин в шляпе, надвинутой на глаза, стоял в другом конце комнаты и мрачно жевал незажженную сигару. Хозяин медленно обводил их взглядом одного за другим, а оркестр объяснялся штату о любви, болельщики стояли на трибунах под теплым осенним солнцем и в чистом восторге прижимали шляпы к сердцам. Глаза Хозяина остановились на Джимми Хардвике, который сидел на скамейке. Джимми был краем в дублирующем составе. Во втором периоде его выпустили на поле, потому что левый крайний играл, как сановница, страдающая запором. Джимми мог отличиться. Случай представился. Он получил пас. И потерял мяч. И теперь когда глаза Хозяина остановились на Джимми, он ответил Хозяину угрюмым взглядом. Тот не отводил глаз, и Джимми не выдержал: - Ну, чего молчите... чего... говорите уж! Но Хозяин ничего не сказал. Он медленно подошел и стал перед Джимми. Потом так же медленно поднял правую руку и опустил ее Джимми на плечо. Он не потрепал его по плечу. Он просто положил на плечо руку, как человек, успокаивающий горячую лошадь. Он больше не взглянул на Джимми и медленно обвел взглядом остальных. - Ребята, - сказал он. - Я пришел сказать вам... я знаю, вы сделали все, что могли. Он стоял, держа руку на плече Джимми, и ждал. Джимми заплакал. Тогда Хозяин сказал: - Я знаю, вы сделали все, что в ваших силах. Потому что я знаю, из какого вы теста. Он снова подождал. Потом убрал руку с плеча Джимми, медленно повернулся и пошел к двери. Там он остановился и снова окинул взглядом комнату. - Я хочу вам сказать, что не забуду вас, - сказал он и вышел. Теперь Джимми плакал навзрыд. Вслед за Хозяином я вышел наружу; оркестр играл залихватский марш. Когда началась вторая половина, ребята вышли, чтобы драться не на жизнь, а на смерть. В начале третьего периода они приземлили у Джорджии за линией и реализовали попытку. Хозяин воспринял гол с мрачным удовлетворением. В четвертом периоде Джорджия оттеснила наших почти к самым воротам, но ребята выстояли, а потом забили гол с поля. Так игра и кончилась - 10:7. Теперь мы могли выиграть первенство ассоциации. Для этого надо было победить во всех остальных матчах. В следующую субботу Том Старк снова вышел на поле. Он вышел на поле, потому что Хозяин нажал на Билли Мартина. Только поэтому - Хозяин мне сам признался. - И Мартин это проглотил? - спросил я. - Да, - сказал Хозяин, - вместе со своими зубами. На это я ничего не ответил и, кажется, даже виду не подал, что могу ответить. Но Хозяин вытянул ко мне голову и сказал: - Понимаешь ты или нет, я не позволю ему все погубить. Мы можем выиграть первенство ассоциации, а эта дубина хочет все погубить. Я по-прежнему не отвечал. - Не в Томе дело, в первенстве, ей-богу, - сказал он. - Не в Томе. Если бы дело было только в нем, я бы слова не сказал. А если он еще раз пропустит тренировку, я ему голову об пол расшибу. Своими руками изобью. Ей-богу. - Он довольно крупный мальчик, - заметил я. Хозяин опять побожился, что изобьет его. И в следующую субботу Том снова вышел на поле - он делал игру, он был помесью балерины с паровозом, и трибуны вопили: "А-а, Том, Том, Том!" - потому что он был их родименький, и счет был 20:0, и у наших опять были виды на первое место. Оставалось две игры. Легкая, с Технологическим, и в день благодарения - финальный матч. С Технологическим было легко. В третьем периоде, когда университет уже вел, тренер выпустил Тома - просто поразмяться. Том устроил для трибун небольшое представление. Оно было небрежным, блестящим и дерзким. Казалось, для него это пустяки - с такой легкостью он все проделывал. Но однажды, когда он прорвался, сделал с мячом семь ярдов и его снесла защита, он не встал сразу. - Наверное, в сплетение попали, - заметил Хозяин. А Крошка, который сидел с нами в губернаторской ложе, сказал: - Наверно, но Том и не такое выдержит. - Еще бы, черт возьми! - согласился Хозяин. Но Том вообще не встал. Его понесли в раздевалку. - Ясно, в поддых ударили, - сказал Хозяин так, словно речь шла о погоде. - Смотри, выпустили Акстона. Акстон ничего играет. Дай ему еще годик. - Он - ничего, но он не Том Старк. Том Старк - вот на кого я ставлю, - объявил Дафи. - Сейчас будет пас, могу спорить, - авторитетно заметил Хозяин, но он все время украдкой поглядывал на процессию, двигавшуюся к раздевалке. - Замена: Акстон вместо Старка, - проревел громкоговоритель над трибуной, и дирижер болельщиков организовал салют Старку. Они прокричали в честь Тома все, что полагается, а дирижер и помощники дирижера скакали, ходили колесом и бросали в воздух свои мегафоны. Игра возобновилась. Как и предрекал Хозяин, наши начали хорошим пасом. И с первой попытки прошли девять ярдов. - Первая - на двадцатичетырехъярдовой отметке Технологического, - объявил диктор. И добавил: - Том Старк, неудачно столкнувшийся с защитниками, по-видимому, начал приходить в сознание. - А? Приходить в сознание? - эхом откликнулся Дафи. Затем он хлопнул Хозяина по плечу (он обожал хлопать на людях Хозяина по плечу, показывая, какие они приятели) и возмутился: - Да разве они могут оглушить нашего Тома? Хозяин на секунду помрачнел, но ничего не сказал. - Если только слегка, - разглагольствовал Крошка. - Этот мальчик им не по зубам. - Он крепкий парень, - согласился Хозяин. Затем он полностью сосредоточил свое внимание на игре. Матч был скучным, но, чем скучнее он становился, тем благоговейнее Хозяин наблюдал за матчем и тем старательнее подбадривал игроков. Наши забивали голы с бесперебойностью сосисочной машины, выбрасывающей сосиски. В игре было столько же спортивного азарта, сколько в пари о том, потечет вода с горы или в гору. Но Хозяин шумно торжествовал каждый раз, когда нашим удавалось пройти три ядра. Он только что успокоился после удачного паса, который вывел наших на шестиярдовую отметку противника, как перед ложей появился человек и, сняв шляпу, окликнул его: - Губернатор Старк... губернатор Старк! - Да? - сказал Хозяин. - Врач - в раздевалке... он спрашивает: вы не зайдете на минутку? - Спасибо, - сказал Хозяин, - передайте, что сейчас приду. Вот только этот загонят, и приду. - И он сосредоточил внимание на игре. - Ерунда, - вмешался Крошка, - ничего там не может быть. Наш Том, он не... - Замолчи, - приказал Хозяин, - не мешай игру смотреть. Когда наши приземлили мяч за линией и реализовали попытку. Хозяин повернулся ко мне и сказал: - Похоже, что можно уходить. Пусть Рафинад отвезет тебя в Капитолий, подожди меня там. Ты мне будешь нужен - и Суинтон, если сможешь его найти. Я возьму такси. Может, догоню тебя. - И, перепрыгнув через барьер, пошел по полю к раздевалке. Но у скамьи задержался, чтобы перекинуться шуткой с ребятами. Потом зашагал дальше, выдвинув тяжелую голову в нахлобученной шляпе. Мы, в ложе, не стали дожидаться последнего свистка. Пока не началась свалка, мы выбрались наружу и поехали к центру, Дафи вылез у спортивного клуба, где он боролся с одышкой, сдувая пену с пива и наклоняясь над бильярдными столами, а я доехал до Капитолия. Еще не вставив ключ в дверь, я мог сказать, что в большой приемной темно. Девушки закрыли лавочку на субботний вечер и разошлись - по своим свиданиям, кинотеатрам, партиям в бридж, танцам в "Парижской мечте", где саксофоны под голубым светом рыгают тягуче и сладко, словно наевшись сорговой патоки; к шипящим на сковородках бифштексам в придорожном кабаке "Тележное колесо"; болтовне, трескотне, хихиканью, пыхтению, шепоту - ко всему тому, что называется развлечениями. Я вошел в непривычно тихую приемную, и где-то в душе у меня мелькнула злорадная усмешка при мысли о том, какими способами они будут развлекаться, в каких местах ("Тележное колесо"; "Парижская мечта"; "Столичный дворец кино"; машина на обочине; темный вестибюль) и с какими людьми (самоуверенный петушок-студент, едва скрывающий, что для него это - экскурсия на дно; продавец из аптеки с девятью сотнями на книжке и надеждой на будущий год вступить в дело, подыскать подходящую бабенку и остепениться; средних лет ходок с редкими волосами, приклеенными к большому жилковатому, как агат, черепу, с запахом желудочных капель и мятной жвачки и с большими влажными, зверски наманикюренными руками цвета свиного сала). Пока я стоял у двери, мысль приняла другое направление. Но насмешка по-прежнему цеплялась за уголок сознания, словно огонь за угол мокрой бумажки. Только теперь она относилась ко мне самому. Какое я имею право издеваться над ними? - спросил я. Ведь и я развлекался такими же способами. И если не развлекаюсь сегодня, то не потому, что стал выше этого и достиг святости. Может быть, наоборот, я что-то потерял. Добродетель от немощи. Воздержание из-за тошноты. Когда вас лечат от пьянства, вам что-то подмешивают в вино, чтобы вас вывернуло, и, после того как вас вывернет несколько раз, вино становится вам противно. Вы - как собака Павлова, у которой слюна течет всякий раз, когда она услышит звонок. Только в вашем случае рефлекс работает так, что стоит вам понюхать вино или хотя бы подумать о нем, и желудок у вас переворачивается вверх тормашками. Кто-то, наверно, подмешал этой дряни в мои развлечения, потому что мне не хотелось никаких развлечений. По крайней мере сейчас. И не следовало мне смотреть на этих людей свысока. Чем тут гордиться, если желудок у тебя не принимает развлечений? Вот я войду к себе в кабинет, посижу минутку-другую за столом, потом включу лампу и займусь своей налоговой арифметикой. В цифрах было что-то успокаивающее, чистое. Но когда, раздумывая о цифрах, я продолжил свой путь по большой приемной к кабинету, в одной из комнат на противоположной стороне послышался звук. Света не было ни под одной дверью, но звук послышался опять. Вполне реальный звук. Никому там быть не полагалось - тем более в темноте. Бесшумно ступая по толстому ковру, я пересек комнату и распахнул дверь. Это была Сэди Берк. Она сидела в кресле, положив на стол согнутые руки, и я понял, что она только сию секунду подняла с них голову. Не то чтобы она плакала. Но она сидела, положив голову на руки, в пустом учреждении, без света, когда другие люди веселились. - Привет, Сэди, - сказал я. Она молча посмотрела на меня. Свет едва брезжил сквозь жалюзи, а Сэди сидела к окну спиной, поэтому я не мог разглядеть выражение ее лица - только блестящие глаза. Потом она спросила: - Что вам нужно? - Ничего, - ответил я. - Тогда можете не задерживаться. Я подошел поближе, сел на стул и посмотрел на нее. - Вы слышали, что я сказала? - осведомилась она. - Слышал. - Ну так услышите еще раз: можете не задерживаться. - Мне здесь очень уютно, - ответил я. - Ведь у нас много общего, Сэди. У нас с вами. - Надеюсь, вы не считаете это комплиментом, - сказала она. - Нет, это просто научное наблюдение. - Оно не сделает вас Эйнштейном. - В том смысле, что неверно, будто у нас много общего, или в том смысле, что это слишком очевидно и не надо быть Эйнштейном, чтобы это понять? - В том смысле, что мне плевать, - кисло сказала она. И добавила: - И в том смысле, что нечего вам тут делать. Я не двинулся с места и продолжал ее разглядывать. - Субботний вечер, - сказал я. - Почему вы не пойдете куда-нибудь в город повеселиться? - Провалиться ему, вашему городу. - Она выудила из стола сигарету и закурила. Вспыхнувшая спичка вырвала из темноты ее лицо. Сэди потушила ее, тряхнув рукой, и через выпяченную нижнюю губу выпустила первую затяжку. Проделав это, она посмотрела на меня и сказала: - И вам тоже. - Затем обвела убийственным взглядом кабинет, словно он был полон каких-то харь, и, выдохнув серый дым, закончила: - Провалиться им всем. Всему этому заведению. - Ее взгляд снова остановился на мне, и она сказала: - Я ухожу отсюда. - Отсюда? - удивился я. - Отсюда, - подтвердила она, обведя комнату широким жестом, отчего сигарета в ее пальцах разгорелась ярче. - Из этого места, из этого города. - Погодите немного - разбогатеете, - сказал я. - Я давно могла бы разбогатеть, - ответила она, - копаясь в этом добре. Если бы захотела. Это верно, она могла. Но не разбогатела. Насколько я мог судить. - Да, - она раздавила окурок в пепельнице, - я ухожу. - Она с вызовом смотрела мне в глаза, словно ожидая возражений. Я ничего не сказал, только помотал головой. - Думаете, не уйду? - допытывалась она. - Думаю, что нет. - Ничего, увидите, черт бы вас взял. - Нет, - сказал я и снова помотал головой, - не уйдете. У вас талант по этой части, как у рыбы по части плавания. А разве рыба откажется плавать? Она хотела что-то сказать, но передумала. Минуты две мы молча сидели в темноте. - Перестаньте на меня глазеть, - потребовала она. - Сказано вам, уходите. Почему вы не идете домой? - Жду Хозяина, - лаконично объяснил я, - он... - Тут я вспомнил. - А вы не слышали, что случилось? - Что? - С Томом Старком. - Эх, дал бы ему кто-нибудь наконец по мозгам. - Вот и дали, - сказал я. - Давно пора. - Но сегодня вечером они потрудились на совесть. Последнее, что я слышал, - он был без сознания. Хозяина вызвали в раздевалку. - Что с ним? - спросила она, подавшись вперед. - Что-нибудь серьезное? - Он был без сознания. Это все, что мне известно. Скорее всего, его отвезут в больницу. - Они не сказали, что с ним? И Хозяину не сказали? - допрашивала она, наклонившись ко мне. - Да вам-то чего волноваться? Говорите, что давно пора дать ему по мозгам, а теперь, когда ему дали, у вас такой вид, будто вы в него влюблены. - Ха, - сказала она. - Шутка. Я посмотрел на часы. - Хозяин задерживается. Надо полагать, что повез грозу защитников в больницу. Она молча глядела на стол и кусала губу. Потом вдруг встала, подошла к вешалке, надела пальто, насадила на голову шляпу и двинулась к двери. Я повернул ей вслед голову. У двери она остановилась и сказала, крутя ручку: - Я ухожу и хочу запереть. Не пересесть ли вам в свой собственный кабинет? Я поднялся и вышел в приемную. Сэди, не говоря ни слова, захлопнула дверь, быстрым шагом пересекла приемную и скрылась в коридоре. Я стоял и слушал удаляющийся стук каблуков по мраморному полу. Когда он затих, я вошел в кабинет, уселся у окна и стал смотреть, как шарят по крышам пальцы речного тумана. Однако, когда зазвонил телефон, я уже не любовался романтическим туманным пейзажем вечернего города, а сидел над опрятными успокоительными налоговыми выкладками под лампой с зеленым абажуром. Звонила Сэди. Она сказала, что звонит из университетской больницы и что Том Старк все еще без сознания. Хозяин тоже тут, но она его не видела. Насколько она понимает, я ему зачем-то нужен. Итак, Сэди отправилась туда. Шнырять в антисептическом полумраке. Я отложил опрятные успокоительные налоговые выкладки и вышел на улицу. Съев у ларька бутерброд с чашкой кофе, я поехал в больницу. Хозяина я нашел в приемной, одного. Вид у него был мрачный. Я спросил, как Том; оказалось, что он в рентгеновском кабинете, но пока ничего не ясно. Им занимается доктор Стентон, а еще один специалист вылетает специальным самолетом из Балтимора для консультации. Потом он сказал: - Я хочу, чтобы ты съездил за Люси. Надо ее привезти сюда. Там, на ферме, наверно, еще не было газеты. Я сказал, что еду, и пошел к двери. Он окликнул меня, я обернулся. - Джек, ты как-нибудь это... помягче ей скажи. Ну подготовь ее, что ли. Я сказал, что постараюсь, и ушел. Видно, дела были неважные, если требовалась такая подготовка. И пока я ехал по шоссе навстречу огням машин, устремившихся на субботний вечер в город, я думал, какое это будет веселое занятие - подготавливать Люси. И когда я шел по доисторической цементной дорожке к тускло светящимся окнам белого дома, я думал о том же самом. А потом я стоял в гостиной, в окружении резного ореха, красного плюша, карточек для стереоскопа, мольберта с портретом малярика, и подготавливал Люси - и в занятии этом не было решительно ничего веселого. Но она держала себя в руках. - Боже мой, - сказала она негромко, - Боже мой. - И потом, с белым, окаменевшим лицом: - Одну минуту. Я возьму пальто. Мы сели в машину и поехали в город. Мы не разговаривали. Только раз я услышал "Боже мой!", но обращалась она не ко мне. Я решил, что она молится: когда-то она ходила в захолустный баптистский колледж, где на это не жалели времени, и привычка могла сохраниться. Затем я проводил ее в приемную, где сидел Хозяин, и опять не увидел ничего веселого. Его большая голова медленно перекатилась на высокой спинке кресла в ситцевом чехле, и глаза уставились на нее с цветастого узора как на чужую. Она не подошла к нему, а остановилась посреди комнаты и спросила: - Как он? Глаза у Хозяина загорелись, и он вскочил с кресла. - Все нормально, слышишь? - сказал он. - Все будет нормально. Поняла? - Как он? - повторила Люси. - Слышишь, что я тебе говорю, - все будет нормально, - прорычал он. - Ты говоришь. А что говорят врачи? Лицо его потемнело от прихлынувшей крови, и он шумно задышал. - Ты сама этого хотела. Сама сказала. Сама сказала, что пусть лучше умрет у тебя на глазах. Ты хотела этого. - Он шагнул к ней. - Но он тебя надует. Ничего с ним не будет. Слышишь? Он выздоровеет. - Дай бог, - тихо сказала она. - Дай! Дай! - крикнул Хозяин. - Ничего у него нет, уже сейчас. Он крепкий парень, он выдержит. Она ничего не отвечала, только стояла и смотрела на него; кровь отлила от его лица, и он как будто осел под тяжестью собственного мяса. Немного погодя Люси спросила: - Я могу его увидеть? Прежде чем ответить. Хозяин отступил к своему креслу и сел. Потом посмотрел на меня. - Отведи ее в триста пятую палату, - распорядился он. Голос был монотонный, скучный, как будто он отвечал в зале ожидания на дурацкие вопросы проезжего о расписании поездов. Я отвел ее в палату 305, где под белой простыней лежало неподвижное тело и из разинутого рта вырывалось тяжелое дыхание. Люси не сразу подошла к кровати. Остановившись в дверях, она смотрела на Тома. Я подумал, что она сейчас свалится, и подставил руку, но Люси твердо держалась на ногах. Потом она подошла к кровати и робко дотронулась до тела. Она опустила ладонь на правую ногу