- Даже не знаю, когда я вспоминала Эмилию и Джона Уэббера... Они оба уже столько лет в могиле. Она лежит здесь, а он совсем один там у себя, на другом конце города, и вся их скандальная история вроде давным-давно забылась. Знаете, - она подняла глаза, в голосе ее зазвучало глубокое убеждение, - я верю, что они опять вместе, и помирились, и счастливы. Я верю, что когда-нибудь встречусь с ними в лучшем мире, и со всеми моими старыми друзьями, и все они счастливы, и у них новая жизнь. Она помолчала минуту, потом решительно повернулась и посмотрела на город - там в сумерках уже ярко, уверенно, не мигая горели огни. - Ну, поехали! - живо, весело крикнула она. - Пора домой! Становится уже совсем темно! Втроем они молча спустились по склону холма к машине. И когда уже собирались сесть, миссис Флад остановилась и ласково, дружески положила руку Джорджу на плечо. - Молодой человек, - сказала она, - я долго жила на свете, и, как говорится, мир не стоит на месте. У тебя вся жизнь впереди, ты еще много всего узнаешь и кучу дел переделаешь... но послушай, что я тебе скажу, мальчик! - И она вдруг посмотрела на него в упор, прямым, беспощадным взглядом. - Ступай, пошатайся вдоволь по свету, всего насмотрись, а потом вернешься и скажешь мне, есть ли где место лучше родного дома! Я видела много перемен на своем веку и еще увижу, покуда жива. Нас еще ждет много великих новостей, - великий прогресс, великие изобретения - это все сбудется. Может, я и не доживу, но ты-то доживешь и сам увидишь. Отличный у нас город и отличные люди, они его сделают еще лучше - и наша песенка пока что не спета. У меня на глазах Либия-хилл вырос из самого обыкновенного поселка, а когда-нибудь он станет настоящим большим и славным городом. Она помолчала, словно ждала, что Джордж ответит, подтвердит ее предсказания; он лишь кивнул, показывая, что слышал, но она приняла это как знак согласия и продолжала: - Твоя тетка Мэй всегда надеялась, что ты вернешься домой. И ты вернешься, да-да! Нет на свете места лучше и краше наших гор, и когда-нибудь ты вернешься навсегда. 7. ПРОЦВЕТАЮЩИЙ ГОРОД Всю неделю после похорон тети Мэй Джордж заново знакомился с родным городом, и эти дни наполнили его тревогой. Маленький сонный горный поселок его детства - а в ту пору это и впрямь был только поселок - стал неузнаваем. Даже улицы, которые он знал назубок и так часто вспоминал в последние годы, - пустынные в послеполуденный час, погруженные в хорошо ему знакомую ленивую дремоту, теперь бурлили оживлением, по ним мчались дорогие машины, их заполняли люди, которых он никогда прежде не видел. Лишь изредка попадались знакомые лица, и в этой странной, непривычной сутолоке они казались Джорджу маяками, светящими во тьме на пустынном берегу. Но больше всего ему бросилось в глаза - а заметив это однажды, он стал присматриваться и теперь замечал повсюду - особенное выражение на всех лицах. Оно озадачивало и пугало, и когда Джордж пытался его как-то определить, на ум приходило одно лишь слово: помешательство. Конечно же, так беспокойно, так лихорадочно могут блестеть глаза только у помешанных. Лица коренных жителей и приезжих словно бы выдавали одно и то же затаенное нечестивое ликование. И когда они ловко и напористо прокладывали себе путь, пробиваясь сквозь толпу, в каждом из них, во всем теле чудилась какая-то дикая порывистость, словно они двигались под действием сильного наркотика. Словно в городе все до единого были пьяны, и это непонятное опьянение не завершалось усталостью, не убивало, не отупляло и не кончалось, а лишь вызывало новые порывы неукротимой ликующей энергии. Люди, которых он знал всю свою жизнь, окликали его на улице и трясли ему руку. - А, здорово, друг! - говорили они. - Как приятно, что ты вернулся! Теперь поживешь дома? Вот и хорошо! Ну, еще увидимся! А сейчас мне надо бежать, надо встретиться с одним малым, подписать кой-какие бумаги! Рад был тебя повидать! Все это они выпаливали одним духом, не замедляя шага; стиснув его руку в приветственном рукопожатии, они увлекали, почти тащили его за собой, а договорив - исчезали. И со всех сторон толки, толки, толки - до одурения, без передышки. И вся эта разноголосица сводится к перепевам одной темы: спекуляция недвижимостью. Люди сходятся деловитыми кружками у дверей аптек, у почты, у зданий суда и муниципалитета - и говорят, говорят. Торопливо шагают по улицам, поглощенные разговором, и лишь изредка рассеянно кивают знакомым при встрече. Всюду кишмя кишат агенты по продаже недвижимости. Их легковушки и автобусы проносятся по улицам, мчат за город все новых предполагаемых клиентов. Где-нибудь на крыльце они разворачивают чертежи и проспекты и выкрикивают тугим на ухо старухам соблазнительные посулы внезапного обогащения. Охотятся за любой дичью, за калеками, хромыми, слепыми, обхаживают и ветеранов Гражданской войны, и дряхлых, живущих на пенсию вдов, не гнушаются ни мальчишками и девчонками едва со школьной скамьи, ни неграми - шоферами грузовиков, продавцами содовой воды, лифтерами, чистильщиками обуви. Землю покупали все; и все и каждый, по названию или на самом деле, оказались "землевладельцами". Парикмахеры, адвокаты, бакалейщики, мясники, каменщики, портные - все поглощены и одержимы были одним и тем же. И для всех, как видно, существовало одно-единственное незыблемое правило: покупать, без конца покупать, за любую цену, сколько ни спросят, и не позже чем через два дня продавать за любую цену, какую вздумаешь назначить сам. Это было как во сне. На всех улицах Либия-хилла земля непрерывно переходила из рук в руки; а когда уже не осталось обжитых улиц, на окрестных пустырях с лихорадочной быстротой прокладывались новые, - и еще прежде, чем их успевали замостить и построить на них хотя бы один дом, земля эта снова продавалась и перепродавалась - по акру, по участку, по квадратному футу, за сотни тысяч долларов. Всюду царил дух пьяного расточительства и неистового разрушения. Живописнейшие уголки города продавались за бешеную цену. В самом сердце Либия-хилла поднимался когда-то чудесный зеленый холм, он радовал глаз бархатистыми лужайками и величавыми деревьями-исполинами, цветочными клумбами и живыми изгородями из цветущей жимолости, а на вершине его стояло огромное обветшалое деревянное здание старой-престарой гостиницы. Из ее окон можно было любоваться необъятными горными грядами в туманной дали. Джордж хорошо помнил эту гостиницу, ее широкие веранды и уютные качалки, бесчисленные коньки и карнизы, путаницу пристроек и коридоров, просторные гостиные с толстыми красными коврами и вестибюль с красными кожаными креслами, на которых от старости уже неизгладимы были вмятины и отпечатки человеческих тел, и запах табака, и позвякиванье льдинок в высоких бокалах. Великолепная столовая всегда полна была смеха и негромких голосов, и ловкие чернокожие слуги в белых куртках сгибались, кланялись и посмеивались шуточкам богатых северян, искусно, с изяществом почти священнодейственным, подавая отличнейшую еду на старинных серебряных блюдах. Джорджу помнились и улыбки, и нежная красота жен и дочерей этих северных богачей. В детстве все это поражало его невыразимой таинственностью, ведь эти богатые путешественники приезжали из дальней дали и странным образом приносили с собой нечто от того чудесного, невиданного мира, предчувствие огромных сказочных городов, что обещали блеск, славу и любовь. Это был один из лучших уголков в городе, а теперь от него не осталось и следа. Армия людей с лопатами надвинулась на прекрасный зеленый холм и снесла его, а безобразный плоский пустырь покрыла гнетущим, отвратительным белесым цементом и настроила магазинов, гаражей, контор и автомобильных стоянок, - кричаще новые, они резали глаз, - и теперь как раз под тем местом, где стояла прежде старая гостиница, строился новый отель. Предполагалось, что это будет здание в шестнадцать этажей, сплошь стекло, бетон и прессованный кирпич. Оно было словно отштамповано гигантской стандартной формой, что лепила отели, как печенье, - тысячи штук, совершенно одинаковых по всей стране. И чтобы отличить это детище штампа и однообразия хоть каким-то, пусть поддельным достоинством, отель предполагалось назвать "Либия-Ритц". Однажды Джордж столкнулся с Сэмом Пенноком - товарищем детских лет и однокашником по колледжу Пайн-Рон. Сэм мчался по людной, шумной улице своим прежним торопливым, стремительным шагом и, даже не здороваясь, заговорил - речь его, и в былые годы хриплая, резкая, отрывистая, показалась Джорджу совсем уж лихорадочной. - Ты когда приехал?.. Надолго?.. Что скажешь про наши дела?.. - И, не дожидаясь ответа, вдруг спросил вызывающе, нетерпеливо, почти презрительно: - Ты что ж, так и намерен оставаться всю жизнь учителишкой на жалованье две тысячи в год? Этот пренебрежительный тон, это высокомерие, которое сквозило в повадке всех здешних жителей, раздувающихся от сознания своего богатства и преуспеяния, уязвило Джорджа, и он ответил в сердцах: - Бывают занятия и похуже, чем учить ребят в школе! К примеру - быть миллионером на бумаге. А насчет двух тысяч в год - их можно взять в руки, Сэм! Это не то что цена земли, это настоящие деньги. На них можно купить кусок хлеба с ветчиной. Сэм расхохотался. - Вот это верно! - сказал он. - Я тебя не осуждаю. Это чистая правда! - Он медленно покачал головой. - О, господи... тут все вконец с ума посходили... Отродясь ничего подобного не видал... Да, все просто спятили! - воскликнул он. - С ними не сговоришь... Ни в чем не убедишь... Они тебя просто не слушают... Берут за землю такие деньги, что и в Нью-Йорке таких не получишь... - И вправду получают эти деньги? Сэм визгливо засмеялся. - Ну, видишь ли... получают первые пятьсот долларов, - сказал он. - А остальные пятьсот тысяч - в рассрочку. - И на сколько рассрочка? - Господи, да я не знаю... Наверно, на сколько хочешь... Навсегда!.. Это не важно... Назавтра ты сам продаешь за миллион. - В рассрочку? - Вот именно! - со смехом закричал Сэм. - И в два счета выручаешь полмиллиона. - В рассрочку? - Угадал! - сказал Сэм. - Именно что в рассрочку... Спятили, спятили, спятили, - повторял он, смеясь и качая головой. - Так оно и есть. - И ты тоже этим занимаешься? Сэм сразу стал напряженно серьезен. - Ты, пожалуй, не поверишь, - горячо сказал он. - Я гребу деньги лопатой!.. За последние два месяца огреб триста тысяч долларов!.. Вот честное слово!.. Вчера купил участок и так ловко обернулся, через два часа перепродал... Пятьдесят тысяч заработал вот так, в два счета! - Он щелкнул пальцами. - А твой дядюшка не продаст дом на Локаст-стрит, где жила твоя тетя Мэй?.. Ты с ним про это еще не говорил?.. Если я предложу купить, может, он подумает? - Да, наверно, если предложение будет выгодное. - А сколько он хочет? - нетерпеливо спросил Сэм. - За сто тысяч отдаст? - А ты можешь достать такие деньги? - В двадцать четыре часа достану, - сказал Сэм. - Я знаю одного человека, он этот дом с руками оторвет... Вот что, Обезьян, если ты уговоришь дядю продать, комиссионные поделим... Я тебе дам пять тысяч. - Ладно, Сэм, заметано. Можешь одолжить мне пятьдесят центов в счет этого дела? - Так он, по-твоему, продаст? - жадно спросил Сэм. - Право, не знаю, но вряд ли. Этот дом принадлежал еще моему деду. Старинная семейная собственность. Наверно, дядюшка захочет его сохранить. - Сохранить! Да какой смысл сохранять?.. Сейчас самое время для выгодной сделки. Лучшей цены ему вовек никто не даст! - Да я знаю, а только он рассчитывает не нынче-завтра найти там на задворках нефть, - со смехом сказал Джордж. В эту минуту что-то застопорилось в стремительном уличном движении. От потока более скромных машин отделился великолепный дорогой автомобиль, плавно скользнул к обочине и замер, сверкая никелем, стеклом и хромированной сталью. Вылез крикливо разодетый седок, лениво и надменно шагнул на тротуар, небрежно сунул под мышку щегольскую тросточку и, картинно, неторопливо стягивая с побуревших от табака пальцев лимонно-желтые перчатки, процедил шоферу в ливрее: - Можете отправляться, Джеймс. Заезжайте за мной через полчасика. У этого субъекта была тощая землисто-бледная физиономия с запавшими щеками. Только большой распухший нос ярко рдел, и на нем отчетливо выделялась сложная сеть лиловых прожилок. Взамен давно выпавших зубов сверкали фальшивым блеском такие огромные вставные челюсти, что губы не прикрывали их, и они являли всему свету мрачную кладбищенскую ухмылку. Весь он был грузный, расплывшийся, и, однако, что-то в нем наводило на мысль о безудержном разврате. Он двинулся по тротуару, тяжело опираясь на трость, скалясь в мрачной, фальшивой улыбке, и вдруг Джордж узнал в этой развалине хорошо знакомого ему с детских лет Тима Уогнера. Дж.Тимоти Уогнер (Дж. он счел нужным прибавить себе совсем недавно и без всяких оснований, но, конечно, для пущей важности, ибо полагал, что так оно подобает тому, кто последнее время играет столь выдающуюся роль в делах родного города) был паршивой овцой в одром из самых старых и почтенных здешних семейств. Когда Джордж Уэббер был мальчишкой, Тим Уогнер уже успел всех вконец разочаровать и растерял последние крохи чьего бы то ни было уважения. Он был первейший пьяница на весь город. Его первенство по этой части никто и не подумал бы оспаривать. Тут им в каком-то смысле даже восхищались. Как выпивоха он прославился, о его пьяных подвигах ходили сотни анекдотов. К примеру, однажды посетители, от нечего делать коротавшие вечерок в аптеке Мак-Кормака, увидели, как Тим что-то проглотил и весь судорожно передернулся. Так повторялось несколько раз кряду, и зевакам стало любопытно. Исподтишка они начали присматриваться. Через несколько минут Тим украдкой запустил руку в аквариум с золотыми рыбками и вытащил бьющееся в его пальцах крохотное существо. И снова - быстрый глоток и судорожная дрожь. К двадцати пяти годам он унаследовал два состояния и оба промотал. Об увеселительной поездке, которой он отпраздновал получение второго наследства, рассказывали превеселые истории. Тим нанял частный автомобиль, нагрузил его до отказа спиртным и подобрал себе в спутники самых отъявленных пьяниц, бездельников и шлюх, какие только нашлись в Либия-хилле. Разгул длился восемь месяцев. Компания бродячих выпивох объехала всю Страну. Они разбивали пустые фляжки о неприступные стены Скалистых гор, швыряли пустые бочонки в бухту Сан-Франциско, усеяли равнины бутылками из-под пива. Наконец они добрались до столицы, на остатки своего наследства Тим снял целый этаж в одном из самых знаменитых отелен, и здесь кутилы пресытились до изнеможения. Один за другим, выбившись из сил, они возвращались восвояси и дома повествовали о таких оргиях, каких свет не видал со времен римских императоров, а Тим под конец остался в одиночестве в опустелых, разгромленных роскошных апартаментах. После этого он быстро докатился до непробудного пьянства. Но даже и тогда сохранялись в нем следы какой-то привлекательности, чуть ли не обаяния. Все относились к нему со снисходительной молчаливой симпатией. Тим не причинял вреда никому, кроме самого себя, это было существо безобидное и добродушное. Все привыкли видеть его по вечерам на улицах. После захода солнца его можно было встретить где угодно. О том, насколько он уже пьян, нетрудно было судить по тому, как он передвигался. Никто никогда не видел, чтобы он шел пошатываясь. Его не заносило из стороны в сторону от одного края тротуара до другого. Напротив, изрядно напившись, он шагал очень прямо и очень быстро, но до смешного маленькими, короткими шажками. Шел наклонив голову и презабавно торопливо поглядывал то вправо, то влево, будто опоссум. А когда чувствовал, что ноги вот-вот откажутся ему служить, попросту останавливался, прислонялся к чему попало, будь то фонарный столб, дверной косяк, стена или витрина аптеки, и преспокойно стоял на одном месте. В такой торжественной неподвижности, которая лишь изредка прерывалась икотой, он мог пребывать часами. На лице его, уже в те времена исхудалом и дряблом, пылал, точно маяк, багровый нос и лежала печать пьяной важности; при всем том он оставался на редкость собранным, вполне владел собой и соображал, что делается вокруг. Чрезвычайно редко он доходил до полной потери сознания. И если его окликали или здоровались, мигом бойко отзывался. Даже полицейские относились к нему благосклонно и по-приятельски его опекали. Долгий опыт и наблюдение помогли всем чинам местной полиции в подробностях изучить признаки Тимова состояния. С первого взгляда они могли определить, насколько именно он упился, и если видели, что он перешел предел и неминуемо свалится где-нибудь на крыльце или в канаве, сразу брали заботу о нем на себя и остерегали не зло, но строго: - Тим, если ты будешь еще болтаться нынче по улицам, придется тебя засадить под замок. Поди-ка лучше домой и проспись. В ответ Тим бодро кивал и тотчас дружелюбно соглашался: - Конечно, сэр, конечно. Я и сам собирался, капитан Крейн, в эту самую минуту. Сейчас же иду домой. Конечно, сэр. Скажет так и мелкими быстрыми шажками бойко двинется через улицу, забавно шныряя взглядом то вправо, то влево, и наконец скроется за углом. Однако минут через пятнадцать он появлялся вновь, осторожно пробирался в тени вдоль стен, крадучись, с хитрой миной выглядывал из-за угла - не видать ли поблизости стражей закона? Годы шли, Тим все больше превращался в бродягу, и вот одна его богатая тетушка, в надежде, что какое-то занятие хотя бы отчасти его исправит, отдала в его распоряжение пустырь на задворках делового квартала, в двух шагах от Главной улицы. К этому времени в городе развелось немало автомобилей, потребовались узаконенные стоянки, и тетка разрешила Тиму содержать на этом ее участке стоянку для машин, а выручку брать себе. На этом поприще он преуспел сверх всяких ожиданий. Делать тут было нечего, разве только сидеть на месте, что давалось ему без труда - было бы вдоволь виски. В эту пору его жизни иные сборщики голосов перед выборами местных властей пытались заручиться голосом Тима для своего кандидата, но никому не удавалось узнать, где он живет. Разумеется, он уже несколько лет не жил под одной крышей с кем-либо из родных, и все поиски его постоянного жилища оставались напрасными. Люди все чаще спрашивали: "Да где же Тим Уогнер живет? Где он ночует?" И никто ничего не мог разведать. А когда приставали с расспросами к самому Тиму, он отделывался увертками. Но однажды все разъяснилось. Автомобиль вошел в быт так прочно, что даже покойников на кладбище везли на автокатафалке. Времена дрог, запряженных лошадьми, миновали безвозвратно. И одно похоронное бюро предложило Тиму даром старые дроги, лишь бы он их забрал, чтоб не занимали места. Тим принял зловещий подарок и отвел на свою стоянку. Однажды, когда он куда-то отлучился, опять явились сборщики, они все еще упорствовали в желании узнать его адрес и заручиться лишним голосом на выборах. На глаза им попались старые дроги, наглухо задернутые траурные занавески не давали заглянуть внутрь фургона, и пришельцам стало любопытно. Они осторожно отворили дверцу. Внутри стояла койка. И даже стул. Это была обставленная, как положено, маленькая, но вполне приемлемая спальня. Итак, секрет был наконец раскрыт. Отныне весь город знал, где живет Тим Уогнер. Таким Джордж знал Тима Уогнера пятнадцать лет назад. С тех пор Тим все неотвратимей спивался, прямо на глазах терял человеческий облик и в последнее время приобрел повадки заправского придворного шута. Все это было всем известно, и однако - трудно поверить! - теперь Тим Уогнер стал высшим воплощением охватившего город непостижимого безумия. Как игрок по сумасбродной прихоти доверяет свое состояние незнакомцу со "счастливым" цветом волос, сует ему свои деньги и умоляет поставить на карту, как азартный лошадник на скачках спешит дотронуться до горба калеки, веря, что это приносит удачу, так жители Либия-хилла молитвенно ловили теперь каждое слово Тима Уогнера. Не спросясь его, не заключали ни одной сделки и тотчас действовали по его подсказке. Он стал - никто не знал, как и почему - верховным жрецом и пророком охватившего весь город безумия расточительства. Все знали, что он больной, конченый человек, что рассудок его теперь постоянно помрачен алкоголем, и, однако, обращались к нему, как некогда люди обращались к магической лозе, чтобы она подсказала, где рыть колодец. К нему прислушивались, как некогда прислушивались в России к деревенским дурачкам. Безоглядно, безоговорочно верили, что он обладает неким таинственным чутьем и потому его суждения непогрешимы. Вот эта личность, исполненная пьяного величия и тупого щегольства, и вылезла сейчас из машины чуть позади Джорджа Уэббера и Сэма Пеннока. Сэм жадно, нетерпеливо обернулся к нему, коротко бросил Джорджу: - Обожди минутку! Мне надо кой о чем потолковать с Тимом Уогнером! Обожди, я сейчас вернусь! Джордж в изумлении смотрел на них. Тим Уогнер, все еще со скучающе небрежным видом снимая перчатки, медленно направлялся к дверям аптеки Мак-Кормака, он опирался на трость и уже не семенил, как бывало, быстрыми мелкими шажками, - а Сэм, держась на полшага позади, с видом умоляющим и подобострастным, хрипло сыпал вопросами: - Земля в Западной Либии... Семьдесят пять тысяч долларов... Ответ надо дать завтра в полдень... Участок Джо Ингрема как раз над моим... А он продавать не хочет... Дожидается, пока дадут сто пятьдесят... Моя земля расположена лучше... А Фред Байнем говорит - слишком далеко от шоссе... Как по-твоему, Тим?.. Дело стоит того? Настигаемый этим потоком слов, Тим даже головы не повернул, ни разу не поглядел на просителя. Будто ничего и не слышал. Вдруг он остановился, сунул перчатки в карман, кинул по сторонам несколько быстрых хитрых взглядов и скрюченными пальцами начал остервенело чесаться. Потом выпрямился, точно очнувшись от забытья, и словно бы впервые заметил рядом Сэма. - Что такое? Что ты говоришь, Сэм? - быстро спросил он. - Сколько тебе за это дают? Не продавай, не продавай! - с внезапной горячностью сказал он. - Сейчас не продавать надо, а покупать. Цены растут. Покупай! Покупай! Не поддавайся. Не продавай. Вот тебе мой совет! - Я не продаю, Тим, - в волнении отозвался Сэм. - Я думаю покупать. - Ну да, да-да, - быстро забормотал Тим. - Понятно, понятно. - Он впервые повернулся и внимательно посмотрел на собеседника. - Где это, говоришь? - резко спросил он. - В Старом бору? Хорошо! Хорошо! Дело верное! Покупай! Покупай! Он зашагал в аптеку, и зеваки-завсегдатаи почтительно посторонились, давая ему пройти. Сэм вне себя кинулся вдогонку, ухватил его за руку и закричал: - Нет, нет, Тим! Это не в Старом бору! Совсем в другой стороне... Я ж тебе говорил... Западная Либия! - Что такое? - резко переспросил Тим. - Западная Либия? Чего ж ты сразу не сказал? Это другой разговор. Покупай! Покупай! Дело верное! Весь город растет в том направлении. Через полгода цены удвоятся. Сколько просят? - Семьдесят пять тысяч, - задыхаясь от волнения, выговорил Сэм. - Ответ надо дать завтра... Рассрочка на пять лет. - Покупай! Покупай! - рявкнул Тим и скрылся в аптеке. Сэм большими шагами вернулся к Джорджу, глаза его сверкали возбуждением. - Слыхал? Слыхал, что говорит? - хрипло спросил он. - Ты все слыхал, да?.. Черт побери, лучшего знатока недвижимости свет не видал... Он еще ни разу не ошибся, кого хочешь спроси... "Покупай, - говорит. - Покупай! Через полгода цены удвоятся!.." Ты ж тут стоял, - хрипло сказал он, словно обвиняя, и свирепо уставился на Джорджа, - ты сам слышал, что он сказал, верно? - Ну, слышал. Сэм дико огляделся вокруг, несколько раз кряду беспокойно провел рукой по волосам, тяжело вздохнул и в недоумении покачал головой. - Семьдесят пять тысяч выгадать на одной сделке!.. Сроду ничего подобного не слыхал!.. Господи боже! - воскликнул он. - Что-то будет дальше? Каким-то образом распространился слух, что Джордж написал книгу и скоро она будет напечатана. Об этом прослышал издатель местной газеты и послал репортера взять у Джорджа интервью. - Так вы написали книгу? - спросил репортер. - Что же это за книга? О чем? - Да я... я... право, не знаю, как вам сказать, - заикаясь, ответил Джордж. - Это... это роман... - Роман из жизни Юга? И он как-то связан со здешними краями? - Ну... ну да... то есть... именно о Юге... об одной семье в Старой Кэтоубе... но... МОЛОДОЙ ЮЖАНИН ПИШЕТ РОМАН О СТАРОМ ЮГЕ "Джордж Уэббер, сын покойного Джона Уэббера и племянник Марка Джойнера, местного торговца скобяными изделиями, написал роман по мотивам жизни Либия-хилла, который будет опубликован осенью в Нью-Йорке издательством "Джеймс Родни и Кo". Вчера вечером в беседе с нашим корреспондентом молодой автор сказал, что его книга рисует Старый Юг, в центре повествования - история почтенного семейства, поселившегося в наших краях еще до Гражданской войны. Жители Либия-хилла и его окрестностей будут ждать выхода книги с особенным интересом не только потому, что многие вспомнят автора, который здесь родился и вырос, но и потому, что эта волнующая пора в прошлом Старой Кэтоубы доныне еще не занимала принадлежащего ей по праву почетного места в литературных анналах нашего Юга". - Насколько нам известно, после отъезда из дому вы много путешествовали. Побывали в Европе, и не раз? - Да, это верно. - И как, на ваш взгляд, выдерживают наши края сравнение с другими местами, которые вы повидали? - Ну... ну... э-э... ну конечно!.. Я хочу сказать - еще как! То есть... СРАВНЕНИЕ В ПОЛЬЗУ ЗДЕШНЕГО РАЯ "Отвечая на просьбу корреспондента сравнить наши края с другими местами, где он побывал, недавний житель Либия-хилла заявил: - Ни одна страна, которую я посетил, - а я путешествовал по Англии, Германии, Шотландии, Ирландии, Уэльсу, Норвегии, Дании, Швеции, не говоря уже о юге Франции, итальянской Ривьере и Швейцарских Альпах, - не может сравниться по красоте с моим родным городом. - Природа подарила нам поистине райский уголок, - сказал он восторженно. - Воздух, климат, ландшафт, вода, красота природы - все словно сговорилось сделать наш край лучшим местом на свете". - Не думаете ли вы снова поселиться здесь? - Н-ну... да, я об этом подумывал... но... видите ли... ОН НАМЕРЕН ОСЕСТЬ ЗДЕСЬ И ПОСТРОИТЬ СЕБЕ ДОМ "На вопрос о том, каковы его планы на будущее, писатель ответил: - Многие годы моей заветной мечтой и стремлением было в один прекрасный день вернуться домой. Кто однажды изведал колдовскую власть наших гор, не в силах их забыть. И потому, я надеюсь, недалек тот час, когда я смогу вернуться домой навсегда. - Я чувствую, - задумчиво продолжал писатель, - что здесь, как нигде в другом месте, я обрету вдохновение, необходимое мне для моей работы. Простая логика подсказывает, что зрительно, климатически, географически и во всех прочих отношениях эти места самые подходящие: именно здесь, среди этих гор, должен возникнуть новый современный Ренессанс. Почему бы, спрашивается, лет через десять нашей округе не стать великим художественным центром, который будет привлекать великих людей искусства, поклонников музыки и красоты со всего света, как сейчас их привлекает Зальцбург? Праздник цветов - вот первый шаг, сделанный в нужном направлении. - Отныне, - докончил серьезный молодой писатель, - я буду всеми силами содействовать достижению этой великой цели и постараюсь уговорить всех моих друзей - литераторов и художников - поселиться здесь и превратить Либия-хилл в то, чем ему подобает быть - в американские Афины". - Намерены ли вы написать еще одну книгу? - Да... то есть... надеюсь... В сущности... - Не хотите ли что-нибудь о ней рассказать? - Право, не знаю... сейчас очень трудно сказать... - Ну-ну, сынок, не стесняйтесь. Мы тут все земляки, люди свои... Возьмите, к примеру, Лонгфелло. Вот кто был великий писатель. Знаете, что должен был бы сделать молодой человек с вашими талантами? Вернуться сюда и сделать для этих мест то, что сделал Лонгфелло для Новой Англии... ОН ЗАДУМАЛ НАПИСАТЬ САГУ РОДНОГО КРАЯ "На наши настойчивые расспросы о планах дальнейшей литературной работы молодой автор ответил ясно и откровенно. - Я хочу вернуться сюда, - сказал он, - и увековечить жизнь, историю и расцвет Западной Кэтоубы в серии поэтических легенд, подобно тому как поэт Лонгфелло увековечил жизнь обитателей Новой Шотландии и народное творчество Новой Англии. Я задумал трилогию, которая начнется появлением в этих краях первых поселенцев, в том числе и моих собственных предков, и проследит неуклонный прогресс Либия-хилла от самого его основания и постройки первой железной дороги - и до нынешней его широчайшей известности, когда он завоевал гордое имя Жемчужины Гор". Джордж весь корчился и ругательски ругался, читая это интервью, в котором было переврано все с начала до конца. Он был зол и смущен и в то же время чувствовал себя виноватым. Наконец он сел и написал в газету язвительное письмо, но дописав - порвал. В конце концов, что толку? Репортер сплел свой рассказ, в сущности, из ничего, из дружелюбных междометий и жестов своей жертвы, из нескольких отрывочных слов, которые Джордж выпалил в совершенном смущении, а главное - из его сдержанности, нежелания говорить о будущей работе; и, однако, этот газетчик явно патриот до мозга костей, потому он и сумел состряпать такую ловкую выдумку - и, вероятно, сам как следует не понимал, что это выдумка. И потом, размышлял Джордж, если он начнет с жаром опровергать все заявления, которые ему приписаны, люди только сочтут его придирой, подумают - написал книгу и зазнался до невозможности. Впечатление от такой вот заметки не рассеешь, если просто все отрицать. Заявишь, что все это враки, а люди скажут, будто он нападает на родной город, ополчился на тех, кто его взрастил и воспитал. Нет уж, от худа худа не ищут. Итак, он промолчал. И странное дело, после этого ему начало казаться, что к нему стали относиться иначе. Не то чтобы прежде на него смотрели недружелюбно. Но теперь он чувствовал - его одобряют. И от одного этого возникло спокойное удовлетворение, словно люди во всеуслышание его признали. Как всякий американец, Джордж влюблен был в материальный успех и теперь радовался мысли, что в глазах родного города он богач или, по крайней мере, находится на верном пути к богатству. В одном ему особенно повезло. Книгу его приняло старое и весьма почтенное издательство; фирма эта была всем известна, и, встречая Джорджа на улице, люди крепко пожимали ему руку ж говорили: - Стало быть, твоя книга выйдет у Джеймса Родни и Компании? - Чудесно звучал этот простой вопрос, который задавали, заранее зная ответ. Джорджу слышалось: его не только поздравляют с тем, что книга будет, издана, но подразумевают еще, как повезло почтенному издательству, что они получили такую рукопись. Вот как это звучало - и, вероятно, в таком смысле и говорилось. Потому-то у Джорджа и возникло ощущение, что в глазах земляков он "своего достиг". Он уже не прежний чудной малый, который изводит себя в обманчивой надежде, будто он - шутка сказать! - писатель. Да, он и вправду писатель. И не какой-нибудь, а такой писатель, которого вот-вот напечатают, и не где-нибудь, а в старинном и почтенном издательстве "Джеймс Родни и Кo". Есть что-то очень хорошее в том, как люди радуются успеху, да и всему - что бы это ни было, - что отмечено признаками успеха. Право же, тут нет ничего дурного. Люди любят успех, потому что для большинства он означает счастье - и в какой бы форме он ни пришел, для них он - воплощение того, к чему они в глубине души стремились сами. В Америке это верно, как нигде в мире. Люди называют успехом образ самых заветных своих желаний, оттого что счастье никогда не представало перед ними ни в каком другом образе. Вот почему по сути своей эта любовь к успеху - чувство вовсе не дурное, а, напротив, хорошее. Оно вызывает в окружающих щедрый и благородный отклик, даже если к этому отклику подчас примешивается и доля своекорыстия. Люди радуются твоему счастью, потому что им очень хочется счастья и для себя. А стало быть, это хорошо. Во всяком случае, в основе лежит нечто хорошее. Одна беда - чувства эти идут в ложном направлении. Так, по крайней мере, казалось Джорджу. Он прошел пору долгих, суровых испытаний - и вот заслужил одобрение. И от этого был глубоко счастлив. Стоит задире вкусить успеха, и уже ни к чему держаться вызывающе. Джордж больше не был задирой, ему уже не хотелось чуть что лезть в драку. Впервые он почувствовал, как хорошо вернуться домой. Не то чтобы у него вовсе не было никаких опасений. Он знал, что в своей книге описал родной город и его жителей. И знал, что писал о них с такой прямотой и откровенностью, какие до сих пор были редки в американской литературе. И он спрашивал себя, как-то люди это примут. И когда его поздравляли с книгой, ему все равно было неловко и он не без страха гадал - что-то они скажут, что подумают, когда книга выйдет и они ее прочитают. Эти опасения с грозной силой нахлынули на него однажды ночью, когда ему вдруг приснился необычайно яркий и страшный сон. Он бежал, спотыкаясь, по опаленной солнцем пустоши, где-то в чужих краях, убегал, охваченный ужасом, сам не зная, что его преследует. Знал только, что его терзает невыразимый стыд. Чувство было безымянное и расплывчатое, словно удушливый туман, но все существо Джорджа, сердце и рассудок сжимались в невыразимой муке отвращения и презрения к себе. И так необоримо было чувство вины и омерзения, что он рад был бы поменяться даже с убийцами, с теми, на кого обращен яростный гнев всего мира. Он завидовал всем злодеям, кого человечество испокон веков клеймило бесчестьем: вору, лжецу, мошеннику, отщепенцу и предателю - всем, чьи имена преданы анафеме и произносятся с проклятьями - но все же произносятся; ибо сам он совершил преступление, для которого нет названья, он опозорил себя скверной, которую нельзя ни постичь, ни исцелить, в нем - мерзость такой душевной гнили, что его уже не могут коснуться ни месть, ни спасение, от него равно далеки и жалость, и любовь, и ненависть, он недостоин даже проклятия. И вот он бежит по огромному голому пустырю под знойным небом, изгнанник посреди необитаемого куска нашей планеты, - в странном месте, которое, как и он сам, воплощение позора, не принадлежит ни живым, ни мертвым, и не поразит здесь молния отмщения и не укроет милосердная могила; ибо до самого горизонта нет ни тени, ни убежища, ни единого бугорка или ложбинки, ни холма, ни дерева, ни лощины, только одно огромное пристальное око, палящее, непроницаемое, от него негде укрыться, и оно погружает беззащитную душу беглеца в непостижимые бездны стыда. А потом с внезапной поражающей яркостью все во сне переменилось, и Джордж очутился среди давно знакомых лиц и картин. Он - путешественник, и после многолетних скитаний возвратился в места, знакомые с детства. Его все еще угнетало зловещее чувство, будто душу его разъедает ужасная, но неведомая язва, и, вновь ступив на улицы родного города, он понимал, что вернулся к самым своим истокам, к родникам чистоты и здоровья, и они его исцелят. Но, войдя в город, он убедился, что на нем по-прежнему лежит клеймо вины. Он увидел мужчин и женщин, которых знал с детства, мальчишек, с которыми ходил когда-то в школу, девушек, которых водил на танцы. Все они заняты были каждый своими делами на службе или дома, и сразу видно было, что между собой они друзья, но стоило ему подойти и приветственно протянуть руку - и они обращали к нему стеклянные глаза, их взгляды не выражали ни любви, ни ненависти, ни жалости, ни отвращения, ровно ничего. Лица, в которых, пока эти люди разговаривали между собой, было столько дружелюбия и приветливости, обратись к нему, разом каменели; ни единого проблеска, по которому можно бы понять, что его узнали, что ему рады; ему отвечали отрывисто, однотонно, отвечали на его вопросы, но все его попытки возобновить былую дружбу разбивались об уничтожающее молчание и равнодушный невидящий взгляд. Они не смеялись, когда он проходил мимо, не подшучивали, не подталкивали друг друга локтями и не перешептывались, - только молчали и ждали, словно у них было единственное желание - больше его не видеть. Он шел по хорошо знакомым улицам, вдоль домов, таких кровно близких ему, словно он никогда их и не покидал, мимо людей, которые смолкали и ждали, чтобы он скрылся из виду, - и в душе все крепло сознание безымянной вины. Он знал, что вычеркнут из их жизни бесповоротней, чем если бы умер, и чувствовал - отныне для людей он не существует. Вскоре он вышел из города и опять оказался на спаленной солнцем пустоши и вновь бежал по ней под безжалостным небом, в котором пылало пристальное око, пронзая его чувством невыразимо тяжкого стыда. 8. ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВО КОМПАНИЯ Поселившись в комнатке над гаражом Шеппертонов, Джордж считал себя счастливчиком. Притом он был очень рад, что мистер Меррит приехал раньше и получил в свое распоряжение куда более удобную комнату для гостей, ибо при первой встрече он с удовольствием ощутил исходящее от Дэвида Меррита тепло веселого доброжелательства. Это был цветущий, упитанный и холеный мужчина лет сорока пяти, всегда готовый пошутить и неистощимо любезный, карманы его набиты были отличными сигарами, которыми он щедро угощал при всяком удобном случае. Рэнди называл его уполномоченным Компании, и хотя Джордж понятия не имел, какие обязанности возложены на уполномоченного Компании, но, глядя на мистера Меррита, нельзя было не подумать, что они весьма приятны. Джордж знал, конечно, что Меррит - начальник Рэнди и, как выяснилось, приезжает в Либия-хилл каждые два-три месяца. Он появляется этаким благодушным розовощеким Санта-Клаусом, сыплет веселыми шуточками, раздает толстые сигары, обнимает собеседников за плечи, - словом, при нем у всех повышается настроение. Сам Меррит сказал так: - Я обязан наведываться время от времени, только чтоб проверить, хорошо ли ребята себя ведут и не попадают ли впросак. Тут он так забавно подмигнул Джорджу, что все они поневоле заулыбались. И предложил ему отменную сигару. Задача его, видимо, заключалась в представительстве. Он постоянно водил Рэнди и других торговых агентов Компании завтракать и обедать, в контору заглядывал накоротке, по преимуществу же, казалось, занят был тем, что распространял вокруг благодушие и благоденствие. Расхаживал по городу, со всеми заговаривал, хлопал по спине, называл просто по имени - и когда отбывал из Либия-хилла, местные дельцы еще с неделю курили его сигары. Приезжая в город, он неизменно останавливался "у своих", и все знали, что Маргарет станет готовить для него лучшие блюда и в доме появится хорошее вино. Вино мистер Меррит поставлял самолично, он неизменно привозил с собой солидный запас дорогих напитков. Джордж с первой же встречи увидел, что Меррит - из породы "добрых малых", от него так и веяло доброжелательством, и оттого было вдвойне приятно, что он остановился у Шеппертонов. Но Дэвид Меррит был не только славный малый. Он был еще и уполномоченный Компании - и Джордж быстро понял, что Компания важнейшая и таинственная движущая сила в жизни всех обитателей города. Рэнди поступил туда на службу, как только закончил колледж. Его послали в главную контору, куда-то на Север, и там он прошел курс обучения. Потом он вернулся на Юг и здесь, начав заурядным коммивояжером, дослужился до окружного агента, а стало быть, сделался далеко не последним лицом в торговой системе. "Компания", "окружной агент", "торговая система" - все это звучало загадочно, но весьма солидно. В ту неделю, что Джордж провел в Либия-хилле у Рэнди и Маргарет, мистер Меррит, как правило, являлся ко всем трапезам, а по вечерам сиживал с ними на веранде и, по своему обыкновению, весело шутил, смеялся и вообще всех развлекал. Изредка он толковал с Рэнди о делах, рассказывал случаи из жизни Компании, из собственной практики, и вскоре Джордж начал довольно ясно представлять себе, что же это за организация. Федеральная Компания Мер, Весов и Счетных машин была обширной империей, на первый взгляд чрезвычайно сложной, а по существу покоряюще простой. Ее душа и тело - можно сказать, самая жизнь ее - заключалась в торговой системе. Вся страна была разделена на округа, и в каждый округ назначался агент. Он, в свою очередь, нанимал коммивояжеров, которым поручались отдельные части округа. В каждом округе имелись также "конторщик", обязанный заниматься любыми делами, какие могут возникнуть, пока агент и подчиненные ему коммивояжеры в отлучке, и "техник", чья обязанность - приводить в порядок неисправные и сломанные механизмы. Все вместе эти служащие составляли агентство, и страна разделялась на округа таким образом, что в среднем на каждые полмиллиона населения приходилось по агентству. Иными словами, в стране насчитывалось около двухсот семидесяти агентств, и окружные агенты вместе с подначальными им коммивояжерами составляли армию почти в полторы тысячи человек. Конечные цели этой промышленной империи, которую ее служащие едва ли когда-нибудь называли полным именем (кто же станет так грубо-фамильярно именовать божество!), а, чуть заметно понижая голос, произносили просто "Компания", - конечные цели ее тоже оказались покоряюще просты. Их высказал в своем знаменитом выступлении сам Великий Человек - мистер Поул С.Эпплтон Третий, и неизменно повторял эту получасовую речь каждый год перед всеми членами торговой системы, когда они собирались со всей страны на объединенное совещание. Под конец этого ежегодного съезда он выступал перед собравшимися, широким повелительным, великолепным взмахом руки указывал на огромную карту Соединенных Штатов, которая покрывала всю стену за его спиной, и говорил так: - Вот он, ваш рынок! Идите и продавайте! Что может быть проще и прекраснее? Можно ли красноречивей выразить могучий взлет воображения, который был увековечен в анналах современной деловой жизни под именем "прозрения"? Словам этим присущи всеобъемлющий охват и суровая прямота, какими отличались речи великих людей во все исторические эпохи. Так Наполеон обращался к своим войскам в Египте: "Солдаты, сорок веков смотрят на вас с вершин этих пирамид". Так говорил капитан Перри: "Мы встретили врага - и он наш". Так сказал Дьюи в Манильском заливе: "Можете стрелять, как только будете готовы, Гридли". Так сказал Грант перед зданием суда в Спотсильвании: "Я намерен отстаивать свои позиции, даже если придется потратить на это все лето". И когда мистер Поул С.Эпплтон Третий мановением руки указывал на стену и говорил: "Вот он, ваш рынок! Идите и продавайте!" - собравшиеся в зале капитаны, лейтенанты и рядовые его торговой системы понимали, что не перевелись еще на свете исполины и век романтики не миновал. Правда, в давно прошедшие времена устремления Компании были несколько ограниченнее. В ту пору ее основатель, дедушка мистера Поула С.Эпплтона, выразил свои скромные чаяния такими словами: "Я хотел бы видеть одну из своих машин в каждой лавке, магазине и заведении, которым она нужна и которые в состоянии за нее заплатить". Но самоотречение и самоограничение, сквозившие в этих словах основателя Компании, давным-давно устарели и, право же, подходили разве что к середине царствования королевы Виктории. Это признавал сам Дэвид Меррит. Сколь ни мало был он склонен нелестно отзываться о ком бы то ни было, а тем более - об основателе Компании, он вынужден был признаться, что по меркам 1929 года старику не хватило прозрения. - Это все отжило свой век, - сказал мистер Меррит, покачал головой и подмигнул Джорджу, словно хотел шуткой смягчить свою измену основателю фирмы. - Мы слишком далеко от этого ушли! - воскликнул он с простительной гордостью. - Нет, если в наше время ждать покупателя, которому и вправду нужны наши машины, останешься ни с чем. - Теперь он покивал Рэнди и заговорил серьезно, с глубоким убеждением: - Мы не ждем, чтобы покупателю и вправду стал нужен наш товар. Если он говорит, что он и так отлично обходится, мы все равно заставляем его покупать. Мы заставляем его понять, что наш товар ему нужен, верно, Рэнди? Иначе говоря, мы сами создаем эту потребность. Как явствовало из дальнейших объяснений Меррита, все это получило техническое наименование "созидательная торговля" или "создание рынка". И эту идею, исполненную поэзии, породило вдохновение одного человека - ни больше и ни меньше, как нынешнего главы Компании, самого Поула С.Эпплтона Третьего. Грандиозный замысел возник у него в миг озарения, сразу во всем блеске и полноте, как возникла Афина Паллада из головы Зевса, и Меррит до сих пор так живо помнит это событие, словно оно случилось только вчера. Было это на одном из расширенных совещаний служащих Компании: мистер Эпплтон, увлеченный великими прозрениями, высоко занесся в пылу красноречия - и вдруг умолк на полуслове и стоял как завороженный, мечтательно заглядевшись в неведомые дали волшебной страны обетованной; когда же он наконец заговорил, в голосе его слышалась дрожь чрезвычайного волнения. - Друзья мои, - сказал он, - возможности рынка теперь, когда мы понимаем, как его создавать, практически неисчерпаемы! - Тут он на минуту замолчал; Меррит уверяет даже, что Великий Человек побледнел и чуть ли не зашатался, пытаясь вновь заговорить, и голос его упал до еле слышного шепота, словно он и сам потрясен был великолепием своей идеи. - Друзья мои, - с усилием пробормотал он и в поисках опоры ухватился за трибуну, - друзья мои... если судить здраво... (голос его упал до шепота, и он облизнул пересохшие губы) если судить здраво... при том, какой рынок мы могли бы создать... (тут голос его окреп, и вот раздался призывный клич!) почему бы нашими машинами не обзавестись всем без исключения гражданам Соединенных Штатов - мужчинам, женщинам и детям? - И затем - знакомый широкий взмах руки в сторону карты: - Вот он, ваш рынок! Идите и продавайте! С того часа прозрение стало краеугольным камнем, на котором Поул С.Эпплтон воздвиг великолепное здание истинной церкви и живой веры, именуемое "Компания". И, дабы послужить этому прозрению, мистер Эпплтон построил организацию, которая работала с прекрасной точностью паровозного рычага. Над коммивояжером стоял агент, над агентом - окружной контролер, над контролером - директор окружного филиала, над директором окружного филиала - генеральный директор, а над генеральным директором - если не сам господь бог, то ближайшее и вернейшее его подобие, тот, кого коммивояжеры и агенты с должным почтением именовали П.С.Э. Мистер Эпплтон изобрел для Компании и собственный рай, известный под названием Клуба Ста. Первым членом Клуба был сам П.С.Э., но избрания мог удостоиться каждый член торговой системы, вплоть до последнего коммивояжера. Клуб Ста был организацией общественной, но этим дело отнюдь не ограничивалось. Каждому агенту и коммивояжеру определялась "квота" - иными словами, смотря по своему округу и своим возможностям, он должен был заключить в среднем такое-то количество сделок. Квота каждого зависела от размеров его округа, от того, насколько этот округ богат, а также от того, насколько опытен и способен сам служащий. Один должен был продать шестьдесят машин, другой восемьдесят, третий девяносто или сто, квота окружного агента была выше, чем у рядового коммивояжера. Но каждый, как бы ни была мала или велика его квота, мог быть избран в Клуб Ста при одном условии: чтобы свою квоту он выполнял полностью, на все сто процентов. Если он выполнит больше - скажем, сто двадцать процентов, - его ждут почести и награды не только моральные, но и денежные. В Клубе Ста тоже можно было занимать положение высокое или низкое, ибо здесь степеней достоинства было не меньше, чем в масонской ложе. Мерой квоты считался "пункт", то есть сделки на общую сумму сорок долларов. Значит, если квота коммивояжера составляла восемьдесят, он обязан был каждый месяц продать изделий Федеральной Компании Мер, Весов и Счетных машин по меньшей мере на 3200 долларов, иначе говоря, почти на сорок тысяч в год. Вознаграждали за это щедро. Коммивояжер получал пятнадцать, а то и двадцать процентов комиссионных, агент - от двадцати до двадцати пяти процентов. Кроме того, выполняя квоту, а тем более превзойдя ее, служащий получал премию. Таким образом, рядовой коммивояжер в среднем округе мог заработать от шести до восьми тысяч в год, агент - от двенадцати до пятнадцати, а если округ им доставался особенно удачный, то и больше. Таковы были награды в Раю мистера Эпплтона. Но что Рай, если нет Ада? И логика вещей вынудила мистера Эпплтона изобрести также Ад. Однажды установив для служащего определенную квоту, Компания никогда уже ее не уменьшала. Больше того, если квота коммивояжера составляла восемьдесят пунктов и весь год он ее выполнял, он должен был приготовиться к тому, что на следующий год квоту ему повысят до девяноста. Приходилось непрестанно продвигаться вперед и выше, и в этой гонке передышек не давали. Правда, членство в Клубе Ста не было принудительным; однако же Поул С.Эпплтон Третий, подобно Кальвину, в качестве богослова отлично понимал, как сочетать свободную волю и предопределение. Для того, кто не принадлежал к Клубу Ста, недалеко было время, когда он переставал принадлежать к Компании мистера Эпплтона. А для коммивояжера или агента это было все равно что вовсе оказаться за бортом жизни. Если человека не принимали на службу в Компанию или если его оттуда увольняли, друзья и знакомые начинали осторожно осведомляться: "А где же теперь Джо Клатц?" Ответы бывали самые неопределенные, и понемногу о Джо Клатце вовсе переставали упоминать. И вот он уже канул в пучину забвения. Ведь он "больше не служит в Компании". Поула С.Эпплтона Третьего за всю его жизнь осенило лишь одно-единственное озарение - то самое, которое столь волнующими красками живописал мистер Меррит, - но этого было довольно, и он уже не давал открывшимся ему блистательным соблазнам померкнуть. Четырежды в год, в начале каждого квартала, он призывал к себе генерального директора и говорил: - Что происходит, Элмер? Дело у вас не двигается! Вот же рынок перед вами! Сами знаете, как надо действовать, а не то... После чего генеральный директор одного за другим вызывал директоров окружных филиалов и объяснялся с ними в тех же выражениях и в той же манере, как П.С.Э. - с ним, а затем директора окружных филиалов разыгрывали ту же сценку перед окружными контролерами, те - перед агентами, агенты - перед коммивояжерами, а тем, поскольку у них уже никаких подчиненных не было, оставалось только "действовать да поворачиваться, а не то...". Все это называлось "поддерживать дух системы". Когда Дэвид Меррит, сидя на веранде, рассказывал разные случаи из своей обширной практики на службе в Компании, Джордж Уэббер улавливал гораздо больше, чем высказывалось словами. Меррит все говорил, говорил, он упивался воспоминаниями, сыпал шуточками, ублаготворение попыхивал дорогой сигарой, за всем этим явственно звучало: "Как же это прекрасно - служить нашей Компании!" Он рассказал, к примеру, о замечательном празднике: раз в год Клуб Ста собирает всех своих членов на так называемую Неделю игр. Этот роскошный ежегодный пикник устраивается "за счет Компании". Встреча назначается в Филадельфии, в Вашингтоне, а то и среди тропической пышности Лос-Анджелеса или Майами или на борту нарочно для этого случая зафрахтованного судна, на небольшом, но роскошном пароходе водоизмещением в двадцать тысяч тонн, совершающем трансатлантические рейсы к Бермудским островам или в Гавану. Где бы это ни происходило, Клуб Ста получает полную свободу. Если устраивается прогулка по морю, весь корабль поступает безраздельно в распоряжение членов клуба - на целую неделю. К их услугам все напитки на свете, сколько им под силу выпить, и все коралловые острова Бермудов, и все запретные прелести веселой Гаваны. На эту неделю им дается все на свете, что только можно купить за деньги, все делается с размахом, на самую широкую ногу, и Компания - бессмертная, отечески заботливая, великодушная Компания - "платит за все". Но пока мистер Меррит живописал радужную картину роскоши и развлечений, Джорджу Уэбберу представлялось нечто совсем иное. Он представлял себе тысячу двести или полторы тысячи мужчин (ибо к этим путешествиям, с общего согласия, женщины - или, по крайней мере, жены - не допускались), - всех этих американцев, в большинстве уже немолодых, заработавшихся, переутомленных, издерганных до предела, которые съезжаются со всех концов страны, чтобы "за счет Компании" провести одну короткую, сумасбродную неделю в диком и вульгарном разгуле. И Джордж угрюмо думал о том, какое место эти трагические игры деловых людей занимают во всем порядке вещей, о том, как устроен мир, все это породивший. А заодно он начал понимать и перемены, которые произошли за эти годы в Рэнди. В последний день недели, которую Джордж провел в Либия-хилле, он пошел на станцию взять обратный билет, а потом, около часу, заглянул в контору к Рэнди, чтобы вместе пойти домой пообедать. Первое помещение - зал, где на подставках орехового дерева изумлял покупателя набор всевозможных металлических сверкающих весов и счетных машин, был пуст, и Джордж решил подождать. На одной стене висело огромное красочное объявление: "Август был лучшим месяцем в истории Федеральной Компании, - гласило оно, - ПУСТЬ СЕНТЯБРЬ БУДЕТ ЕЩЕ ЛУЧШЕ! Вот он, ваш рынок, уважаемый агент. Остальное зависит от вас". За торговым залом отгорожен был закуток, который служил Рэнди кабинетом. Джордж сидел и ждал, и понемногу до его сознания начали доходить доносящиеся из-за перегородки загадочные звуки. Сперва шуршали бумажные листы, словно кто-то перелистывал огромную бухгалтерскую книгу, изредка слышалось короткое невнятное бормотанье, голоса звучали то доверительно, то зловеще, доносилось кряканье, приглушенные возгласы. И вдруг - два громких удара, словно тяжелый гроссбух захлопнули и швырнули на стол или конторку, и после короткой тишины голоса стали громче, яснее, отчетливей. Джордж узнал голос Рэнди - низкий, серьезный, нерешительный, глубоко взволнованный. Другой голос он слышал впервые. Но когда он прислушался к этому второму голосу, его затрясло и вся кровь отхлынула от щек. Гнусным, убийственным оскорблением всему человеческому звучал этот голос, подлой издевкой хлестал он по лицу человеческого достоинства, и когда Джордж понял, что этот голос и эти слова бьют по его другу, в нем вспыхнула яростная, слепая жажда убийства. Но всего тревожней и необъяснимей было, что в голосе неведомого дьявола звучали и странно знакомые нотки, словно говорил кто-то, кого Джордж знал. И внезапно его озарило: это Меррит! Трудно поверить, но это говорит холеный, благодушный с виду толстяк, который при Джордже неизменно бывал так весел, так приветлив и отлично настроен. А сейчас за перегородкой матового стекла и полированного дерева в голосе этого человека вдруг зазвучала дьявольская жестокость. Это было непостижимо, и Джорджу стало тошно, будто в тяжком кошмаре, когда тебе снится, что кто-то, кого так хорошо знаешь, совершает нечто мерзкое, гнусное. Но всего ужасней был голос Рэнди - смиренный, тихий, покорный, чуть ли не льстивый, умоляющий. Голос Меррита прорезал воздух, точно ядовитый плевок, а в ответ изредка звучал голос Рэнди - кроткий, нерешительный, глубоко взволнованный. - Ну, в чем дело? Вы не дорожите своим местом? - Что вы, Дейв... еще как дорожу... сами знаете... ха-ха, - закончил Рэнди тревожным, испуганным смешком. - Так в чем дело? Почему плохо торгуете? - Что вы... ха-ха... - Опять смущенный и испуганный смешок. - Я думал, не так уж плохо... - Ошибаетесь! - Ядовитый голос резнул, как ножом. - По вашему округу должно быть на тридцать процентов больше сделок, чем вы заключили, и Компания намерена их получить, а не то... Продавайте или катитесь на все четыре стороны! Понятно? Компании на вас плевать! Ей важна прибыль! Вы старый служащий, но Компании один черт, что вы, что другой! И вам известно, как у нас поступают со всеми, кто больно много о себе возомнил, - понятно? - Д-да, конечно, Дейв... но... ха-ха... но, честное слово, я никак не думал... - Плевать мне, что вы там думали! - прервал грубый голос. - Я вас предупредил! Торгуйте как следует или выметайтесь! Дверь матового стекла с треском распахнулась, и из отгороженного кабинетика большими шагами вышел Меррит. При виде Джорджа он опешил. Однако тотчас преобразился. Пухлое румяное лицо его расплылось в улыбке, и он добродушно закричал: - Вот так так! Поглядите, кто пришел! Наш старый друг собственной персоной! Он обернулся к Рэнди, который шел за ним следом, и превесело ему подмигнул, словно разыгрывая какую-то шуточную немую сценку. - Рэнди, - сказал он, - по-моему, наш красавчик Джордж с каждым днем становится неотразимей. Много сердец он уже разбил? Рэнди тщетно силился изобразить на посеревшем, измученном лице улыбку. - Бьюсь об заклад, в славном городе Нью-Йорке вы ни одной девчонки не пропустите? - продолжал Меррит, вновь поворачиваясь к Джорджу. - И послушайте, я читал в газете про вашу книгу. Замечательно, сынок! Мы все вами гордимся! Он хлопнул Джорджа по спине, лихо повернулся, взял свою шляпу и сказал бодро: - Ну, ребятки? Как насчет того, чтобы отправиться к милому домашнему очагу и подкрепиться знатной стряпней старушки Маргарет? Я, знаете, человек не гордый. Если вы готовы, я не откажусь. Пошли. И вразвалочку вышел - улыбающийся, румяный, пухлый, веселый, фальшивое воплощение благожелательства, обращенного ко всему свету. С минуту старые друзья, бледные, растерянные, стояли и молча, ошарашенно смотрели друг на друга. В глазах Рэнди был еще и стыд. И сейчас же, от природы глубоко верный и преданный, он вступился за Меррита: - Дейв славный малый... Понимаешь, он... он просто не может иначе... Ведь он... он представитель Компании. Джордж не ответил. При этих словах Рэнди ему вспомнилось все, что рассказывал Меррит о Компании, и вдруг перед его мысленным взором мелькнула страшная картина, которую он видел когда-то в какой-то галерее. На полотне изображена была длинная вереница людей, что тянулась от Великой пирамиды вплоть до дверей величественного фараонова дворца, - здесь стоял сам великий фараон и безжалостно хлестал ременным бичом по обнаженной спине и плечам стоявшего перед ним человека; то был главный надсмотрщик великого фараона, в руке он держал многохвостую плеть и с размаху опускал ее на трепетную спину несчастного, который был первым помощником главного надсмотрщика, а первый помощник изо всей силы хлестал сыромятным кнутом съежившегося перед ним старшего надзирателя, который, в свою очередь, свирепо избивал цепом кучу извивающихся от боли подручных, а каждый подручный осыпал ударами узловатой плетки добрую сотню рабов, которые, согнувшись в три погибели, втаскивали, тянули, волокли свою ношу и, обливаясь потом, выбиваясь из сил, воздвигали высоченную пирамиду. И Джордж не ответил. Он не мог вымолвить ни слова. Ему открылось в жизни нечто такое, о чем он прежде и не подозревал. 9. ГОРОД ПРОПАЩИХ Позже в этот день Джордж попросил Маргарет пойти с ним на кладбище, она взяла машину Рэнди, села за руль, и они поехали. По пути остановились у цветочного магазина, купили хризантем, и Джордж положил их на могилу тети Мэй. Всю неделю лил дождь, и свеженасыпанный холмик успел дюйма на два осесть, а по краю его обвела угластая трещина. В ту минуту, как Джордж клал цветы на голую, размякшую землю, он вдруг поразился - не странно ли это! Он ведь ничуть не сентиментален, с чего ему вздумалось? Он и не собирался ничего такого делать. Просто увидал по дороге витрину цветочного магазина, машинально попросил Маргарет остановиться, купил эти самые хризантемы - и вот они лежат. А потом он понял, почему это сделал, почему вообще ему захотелось еще раз побывать на кладбище. Он так часто мечтал вернуться домой, но эта поездка в Либия-хилл вышла совсем не такой, как он ждал, - оказалось, это последняя встреча, это - прощание. Оборвалась последняя нить, которая связывала его с родными местами, и он уходит, чтобы, как положено мужчине, строить свою жизнь собственными силами. И вот снова здесь сгущаются сумерки, а внизу, в долине, один за другим вспыхивают городские огни. Джордж стоял и смотрел, и Маргарет, кажется, понимала, что у него на душе, - она тихо стояла рядом и не говорила ни слова. А потом Джордж сам негромко заговорил. Должен же он был кому-то высказать все, что передумал и перечувствовал за эту неделю. Рэнди совсем закрутился с делами, оставалось говорить с Маргарет. Он рассказывал о своей книге и о связанных с нею надеждах, старался объяснить, что это за книга и как он боится, что Либия-хиллу она придется не по вкусу. Маргарет слушала не прерывая. Она только ободряюще сжала его руку повыше локтя, и это было красноречивей всяких слов. Он ни звуком не обмолвился про сцену между Рэнди и Мерритом. Ни к чему раньше времени ее тревожить, какой смысл лишать ее уверенности в завтрашнем дне, без которой для женщины невозможны покой и счастье. Довлеет дневи злоба его... Но он много толковал о самом Либия-хилле, о том, как поразило его повальное помешательство на спекуляциях. Что станется с этим обезумевшим городишкой и с его жителями? Все твердят о лучшем будущем, о том, какой они здесь создадут великолепный, процветающий город, а ему, Джорджу, кажется, что людей подгоняет какой-то дикий, неистовый голод, какое-то непонятное отчаяние, словно на самом деле они алчут лишь разорения и гибели. Ему даже кажется - они уже погибли, и даже когда смеются, восторженно кричат, хлопают друг друга по спине, в глубине души сами понимают, что погибли. Они разбазарили бешеные деньги на никому не нужные улицы и мосты. Снесли старинные постройки и воздвигли новые огромные здания под стать большому городу с населением в полмиллиона человек. Сровняли с землей холмы, пронизали горы великолепными туннелями, где проложены двойные рельсовые пути, а стены сверкают отличной керамической плиткой, и туннели эти ведут прямиком в райские пустыни. Единым махом растратили все, что заработали и скопили за целую жизнь, заложено уже и то, что принадлежит следующему поколению. Они погубили свой город, а тем самым и себя, и своих детей и внуков. Либия-хилл им уже не принадлежит. Они здесь больше не хозяева. Он заложен и перезаложен, на нем пятьдесят миллионов долларов долгу по ссудам, которые либияхиллцам предоставили кредитные общества Севера. Улицы, по которым ходят жители города, и те уже распроданы - у них из-под ног. Человек подписывает обязательство выплатить чудовищную, баснословную сумму, а назавтра перепродает свою землю другому безумцу, и тот в свой черед с такой же величественной беззаботностью ставит на карту свою жизнь. На бумаге их барыши огромны, но "бум" уже кончился, а они закрывают на это глаза. Они шатаются под тяжестью обязательств, оплатить которые никому из них не под силу, и все же продолжают покупать. Истощив все возможности разрушения и расточительства, какие давал им родной город, они кинулись в его незаселенные окрестности, в поэтическую необъятность девственных земель, которых могло бы хватить на все человечество, и застолбили полянки и клинышки среди холмов, - с таким же успехом можно огородить кольями участок посреди океана. Они давали плодам своей нелепой прихоти звучные имена: "Дикие камни", "Тенистый уголок", "Орлиное гнездо". На эти клочки леса, поля и непролазного кустарника они устанавливали цены, за которые можно было бы купить целую гору, и составляли карты и рекламные плакаты, изображая оживленные кварталы, магазины, дома, улицы, дороги, клубы там, где на самом деле не было ни дорог, ни улиц, ни единого дома и куда мог бы добраться только отряд исполненных решимости, вооруженных топорами первопроходцев. Эти места надлежало преобразить в идиллические поселения художников, писателей и критиков; намечались также поселения священнослужителей, врачей, артистов, танцоров, игроков в гольф и ушедших на покой паровозных машинистов. Тут могли поселиться все и каждый, а главное, либияхиллцы продавали эти участки... друг другу! Но как ни рьяно они старались, как ни лезли из кожи вон, уже становилось очевидно, что усилия их тщетны, а жизнь - скудная и полуголодная. Созидание лучшего будущего, о котором они рассуждали, выродилось в несколько бестолковых и бесплодных попыток. Они только того и достигли, что построили более уродливые и дорогие дома, купили новые автомобили да заделались членами загородного клуба. И все это в лихорадочной спешке, потому что (так казалось Джорджу) все они искали, чем бы утолить грызущий их голод - и не находили. Так он стоял на холме, смотрел, как внизу в густеющих сумерках длинными рядами неподвижных огней прочерчиваются улицы, а ползучими светлячками - потоки автомобилей, и вспоминал пустынные ночные улицы этого городка, так хорошо знакомые ему в пору его детства. Безнадежное уныние, кругом ни души, - таким, словно выжженный едкой кислотой, остался их облик в его памяти. Голые, обезлюдевшие уже к десяти вечера, они были мучительно однообразны, тоска брала от режущих глаза фонарей и пустых тротуаров, от этого застывшего оцепенения, которое лишь изредка нарушали шаги случайного прохожего - какой-нибудь отчаявшийся, изголодавшийся, одинокий бедолага, наперекор безнадежности и неверию, рыскал в надежде найти посреди этой пустыни хоть какое-то прибежище, тепло и нежность, ждал - вдруг отворится волшебная дверь и откроет неведомую, яркую и щедрую жизнь. Много их было таких, но никогда они не находили того, что искали. И они умирали во тьме, не открыв для себя ни цели, ни смысла, ни двери... Вот оттого-то все и произошло, думалось Джорджу. Так это и случилось. Да, именно там - в несчетные, давно минувшие, выматывающие душу ночи в тысячах таких же городишек, на миллионах пустынных улиц, откуда над полями тьмы разносятся гулким биением пульса все страсти, надежды и алчба изголодавшихся людей, - там, только там и вызревало все это безумие. И, вспоминая мрачные, безлюдные ночные улицы, какими он их видел пятнадцать лет назад, он вновь подумал про Судью Рамфорда Бленда - как тот одиноко, беспокойно блуждал по спящему городу, как хорошо знакома была ему - мальчишке - эта блуждающая тень и каким ужасом его пронзала. Быть может, это и есть ключ, разгадка всей трагедии. Быть может, Рамфорд Бленд пытался жить во мраке ночи не оттого, что в нем скрывалось злое дурное начало (хотя зло в нем, конечно, таилось), но оттого, что еще не умерло в нем начало доброе. Было в этом человеке что-то такое, что всегда восставало против отупляющего захолустного существования, полного предрассудков, с вечной оглядкой, самодовольного, бесплодного и безрадостного. В ночи он искал чего-то лучшего - приюта, где есть тепло и дружелюбие, минут темной таинственности, трепета неминуемых и неведомых приключений, возбуждающей охоты, преследования, быть может, плена и затем - исполнения желаний. Неужели в этом слепом человеке, чья жизнь всем на диво стала баснословным воплощением бесстыдства, таились некогда душевное тепло и душевные силы, что побуждали его послужить этому холодному городу, толкали на поиски радости и красоты, которых здесь не было, которые жили только в нем одном? Быть может, как раз это его и сгубило? Быть может, и он - из пропащих, пропащий человек только потому, что пропащим был сам город - здесь дары его были отвергнуты, силы не к чему было приложить, не нашлось дела по плечу... потому что его надеждам, разуму, пытливости и душевному жару здесь не нашлось применения и все пропало втуне? Да, то, чем можно было объяснить плачевное состояние всего города, объясняло и Судью Рамфорда Бленда. Как это он сказал тогда в поезде: "По-твоему, ты можешь вернуться домой?" - и еще: "Не забудь, я пытался тебя предостеречь". Стало быть, вот что он хотел сказать? Если так, теперь Джордж его понимает. Обо всем этом думал и говорил Джордж в теплой, дремотной, ленивой тишине кладбища. Напоследок попискивали перед сном зарянки, что-то посвистывало в кустах, будто пули прошивали листву, издалека ветер доносил обрывки звуков - чей-то голос, крик мальчишки, собачий лай, позвякиванье коровьего колокольчика. Опьяняла смесь запахов - смолистый дух сосны, благоуханье трав и прогретого солнцем сладкого клевера. Все - в точности, как было всегда. Но город его детства с тихими улочками и старыми домами, которых почти и не видно было под густой сенью ветвистых деревьев, изменился до неузнаваемости - изрубцованный кричащими заплатами светлого бетона, дыбящийся неуклюжими глыбами новых зданий. Он походил теперь на изрытое воронками поле битвы; точно вскинутые разрывами снарядов, неистово вздымались в небо кирпич, цемент и режущая глаз свежая штукатурка. И лишь кое-где в промежутках ютились остатки прежнего милого городка - робкие, отступающие перед этим наглым натиском, они еще напоминали о мягком шорохе кожаных подошв на тихих улицах в полуденный час, когда люди расходились по домам обедать, о смехе и негромких голосах по вечерам, под шорох листвы. Ибо все это пропало! Последний трагический отсвет чуть мерцал на завороженных временем холмах. Джорджу вспомнилась миссис Делия Флад и ее слова о тете Мэй - как она надеялась, что когда-нибудь он вернется домой и уж больше не уедет. И сейчас, когда он стоял рядом с молчаливой Маргарет и последний трагический отсвет угасающего дня слабо мерцал на их лицах, ему вдруг почудилось, будто они застыли здесь, наедине с холмами и рекой, точно некое воплощенное пророчество, и что-то во всем этом есть пропащее, невыносимое, издавна предсказанное и неизбежное, подобное извечному времени и самой судьбе - будто некое колдовство, которому он не находил названия. Внизу, у самой реки, уже неразличимой в темноте, послышался колокол, свисток и грохот колес - в город мчался ночной экспресс, он простоит там полчаса и пустится дальше на Север. Он пронесся мимо, прогремело среди холмов сиротливое эхо, на мгновенье вспыхнуло пламя открытой топки, и вновь слышен лишь рокот тяжелых колес, он прокатился по мосту через реку - и все кончилось, огромный поезд прогромыхал дальше, и опять настала тишина. Потом уже совсем издалека, едва различимый среди городских шумов, снова, в последний раз, долетел его рыдающий зов и вновь, как всегда бывало в детстве, всколыхнул в Джордже неистовую затаенную радость, острую жажду странствий, торжествующую веру в обещанное утро, в новые края и сверкающий город. И в глубине души некий демон бегства и тьмы зашептал: "Скоро! Скоро! Скоро!" А потом оба сели в машину и покатили прочь от огромного холма мертвецов: ее ждала трезвая несомненность огней, людей, родного города, его - поезд, Нью-Йорк, неведомое завтра. КНИГА ВТОРАЯ. МИР, КОТОРЫЙ ПОСТРОИЛ ДЖЕК В Нью-Йорке уже начался осенний семестр в Школе прикладного искусства, и Джордж Уэббер снова стал тянуть свою учительскую лямку. Он пуще прежнего возненавидел преподавание и ловил себя на том, что даже в часы занятий думает о своей новой книге и ждет не дождется свободного времени, когда можно вновь засесть за нее. Он еще только начал писать, но на этот раз почему-то работалось легко, и по прежнему опыту Джордж знал: пока он одержим творческой лихорадкой, нельзя упускать ни одной минуты, и еще он почти с отчаянием чувствовал, что надо написать как можно больше, прежде чем выйдет в свет его первая книга. Это событие, и желанное и пугающее, надвинулось теперь во всей своей грозной неотвратимости. Джордж надеялся, что критики будут доброжелательны или, по крайней мере, отнесутся к его роману с уважением. По словам Лиса Эдвардса, у критики он должен бы встретить хороший прием, а вот как книгу станут покупать, этого никогда заранее не скажешь, лучше об этом не задумываться. По обыкновению, Джордж каждый день виделся с Эстер Джек, но так волновался, ожидая, что вот-вот выйдет из печати роман "Домой, в наши горы" и так поглощен был лихорадочной работой над новой книгой, что Эстер уже не занимала первого места в его мыслях и чувствах. Она понимала это, и ее брала досада, как всегда в таких случаях бывает с женщинами. Возможно, потому-то она и позвала его в тот вечер, надеясь, что в праздничной обстановке покажется ему желанней и вновь сильнее завладеет его вниманием. Так или иначе, она его позвала. Предстояло весьма изысканное празднество. Приглашены были, кроме родных, все ее самые богатые и блестящие друзья, и Эстер умоляла Джорджа прийти. Он отказался. Ему надо работать, сказал он. И еще: у него свой мир, у нее - свой, и они никогда не совпадут. Пусть она вспомнит, о чем они условились. Он не желает иметь ничего общего с ее кругом, довольно он нагляделся на этих людей, а если она станет упрямо втягивать его в свою жизнь, она только разрушит самую основу, на которой строятся их отношения с тех пор, как он к ней вернулся. Но Эстер не отставала, она отмахнулась от его доводов. - Иногда ты бываешь ужасно глупый, Джордж! - нетерпеливо сказала она. - Вобьешь себе что-то в голову и стоишь на своем наперекор рассудку. Тебе просто необходимо чаще выходить на люди. Ты слишком много сидишь у себя в четырех стенах. Это нездорово! И как можно быть писателем, если сторонишься окружающей жизни? Я-то знаю, что говорю! - Она раскраснелась, в голосе ее звучала глубокая убежденность. - И потом, какое отношение к нам с тобой имеет эта чепуха - твой круг, мой круг, при чем это? Слова, слова, слова! Не глупи и послушай меня. Много ли я прошу? Послушайся один разок, доставь мне удовольствие. В конце концов она взяла верх, и Джордж покорился. - Ладно, - хмуро, без всякого восторга пробормотал он. - Приду. Итак, миновал сентябрь, а в октябре настал день знаменитого торжества. Позже, оглядываясь назад, Джордж счел эту дату зловещим предзнаменованием: блестящее событие состоялось ровно за неделю до чудовищного биржевого краха, который означал конец целой эпохи. 10. ДЖЕК ПОУТРУ Мистер Фредерик Джек проснулся в семь часов тридцать восемь минут, и в нем тотчас пробудились все его жизненные силы. Он сел, энергично зевнул, потянулся и при этом застенчивым, уютным движением уткнул опухшее от сна лицо в ямку между вздувшимися мышцами правого плеча. "А-а-ах!" Он опять потянулся, с наслаждением высвобождаясь из густой тягучести сна, и минуту-другую сидел очень прямо, протирая глаза тыльной стороной пальцев. Потом решительно отшвырнул одеяло и перекинул ноги на пол. На мягком, шелковистом, точно фетр, сером ковре пальцы ног сами собой нащупали домашние туфли без каблуков, из мягкой красной кожи. Скользнув в эти шлепанцы, он бесшумно прошел к окну, остановился и, зевая и потягиваясь, сонно полюбовался солнечным прохладным утром. И тотчас вспомнил: 17 октября 1929 года, сегодня будут гости. Мистер Джек любил принимать гостей. С высоты девятого этажа он смотрел на поперечную улицу, еще синеющую в глубокой утренней тени, пустую, безлюдную, но уже готовую встретить новый день. Тяжеловесно громыхая, торопливо прокатил грузовик. Коротко задребезжал опрокинутый на мостовую мусорный ящик. По тротуару просеменил человечек - на взгляд сверху совсем коротышка, накрытый, словно колпаком, унылой серой одеждой, - завернул за угол Парк-авеню и исчез, спеша куда-то в южную часть города на работу. Здесь, внизу, эта поперечная улица казалась Фредерику Джеку узким синеватым ущельем среди отвесных домов-утесов, но стены зданий, высящихся дальше к западу, выступали отчетливо, словно под резцом скульптора, высвеченные молодыми, золотистыми, безмерно сильными и нежными лучами утреннего солнца. Лучи эти озаряли сказочным золотисто-розовым сиянием верхние этажи и крыши взметнувшихся ввысь небоскребов, чьи основания пока тонули в тени. Еще не резкие, не палящие, лучи эти ложились на уходящие вдаль пирамиды из камня и стали, и под ними на гребнях пирамид курились и таяли струйки дыма. Они отражались, играя ослепительным блеском, в бесчисленных высоких окнах, и в их свете грубые изжелта-белые кирпичные стены тепло и нежно розовели, словно лепестки роз. Среди воздвигнутых руками человека горных вершин, которые так четко рисовались на небе в лучах утреннего солнца, немало было огромных отелей, клубов, еще безлюдных в этот час контор. Джеку видны были конторские залы различных фирм, готовые к началу работы: отчетливо выступали ряды ярко освещенных столов и вертящихся стульев из клена, блестели лаком тонкие деревянные перегородки и плотные двери с матовыми стеклами. Все эти конторы стояли молчаливые, пустые, безжизненные, но казалось - они томительно надут уж; недалекой минуты, когда с улицы хлынет поток жизни, и заполнит их, и придаст им смысл. В этом странном, потустороннем свете, над улицей, на которой еще не началось движение и пустовали здания фирм и контор, Джеку вдруг почудилось, будто все живое в городе вымерло или изгнано прочь и одни лишь эти взнесенные в небо обелиски остались от некогда славной, легендарной цивилизации. Он нетерпеливо пожал плечами, стряхивая минутное наваждение, и вновь поглядел вниз, на улицу под окном. Она все еще пустовала, но за углом по Парк-авеню уже спешили яркие, разноцветные машины, словно пустились в дальнее странствие жуки - почти все они двигались к Центральному вокзалу. И отовсюду в ярком живом свете вздымался, постепенно нарастая, грохот нового неистового дня. Джек стоял у окна - одушевленная малость, вознесенная ввысь на каменном уступе, чудо господне, пухлый атом торжествующей человеческой плоти на скале роскоши, в самом сердце густейшей паутины на земле, - стоял и созерцал все вокруг, точно повелитель Атомов: ведь он купил право пользоваться простором, тишиной, светом и надежными стенами посреди хаоса, отдал за все это поистине царский выкуп и гордился уплаченной ценой. Перед крохотными оконцами-глазами этой человеческой пылинки что ни день проходили несчетные безумства, несчастья и уродства, но он не чувствовал ни сомнений, ни страха. Ничто его не ужасало. Другой на его месте, глядя на огромный город, обнаженный светом раннего утра, быть может, подумал бы, что город этот бесчеловечен, чудовищен, увидел бы в его дерзких очертаниях нечто от древнего Вавилона. Но не таков был мистер Фредерик Джек. Право, будь все эти каменные башни воздвигнуты в честь его одного - и тогда он, пожалуй, не испытывал бы большей гордости и торжества, не ощущал бы полнее, что он тут хозяин. "Мой город, - подумал он. - Мой". Сердце его наполняли уверенность и радость, потому что он, как многие, научился смотреть, восхищаться, принимать и не задавать тревожащих душу вопросов. Этот хвастливый, дерзкий вызов из стали и камня, казалось ему, воздвигнут навечно, способен пережить любые опасности, он - неопровержимый и сокрушительный ответ на все сомнения. Он любил все прочное, богатое, созданное с размахом и на века. Любил ощущение надежности и власти, которое давали ему огромные здания. И особенно любил солидные стены и полы вот этого дома, в котором жил. Здесь под его шагами никогда не скрипнет и не прогнется паркет, столь прочный, словно вытесан одной огромной плитой из сердцевины исполинского дуба. Да, все здесь именно так, как и должно быть. Мистер Джек во всем любил порядок. И оттого ему приятен был шум уличного движения, уже набирающий силу там, внизу. Ему приятно было даже смотреть, как толкаются и обгоняют друг друга пешеходы, ибо он и тут видел порядок. Этот порядок заставляет миллионные толпы спешить по утрам на работу в крохотные ячейки огромных сотов, а вечерами после работы вновь спешить уже в другие ячейки. Этот порядок неизбежен, как смена времен года, и в нем Джек прозревал ту же гармонию и долговечность, что и во всей видимой вселенной. Он обернулся, обвел взглядом спальню. Большая, просторная комната, двадцать футов в длину, двадцать в ширину и высокий - двенадцать футов - потолок, и в этих превосходных пропорциях тоже выразились процветание, роскошь и надежность. Как раз у середины той стены, что напротив двери, кровать Джека, простая и строгая, времен Войны за независимость, под пологом на четырех столбиках, и рядом столик, а на нем небольшие часы, лампа и несколько книг. У середины другой стены - старинный комод, а кроме того, в комнате с большим вкусом расположены раздвижной стол, на котором выстроились в ряд книги и лежат последние номера журналов, два старых виндзорских кресла с превосходной резьбой по дереву и уютнейшее мягкое кресло. На стенах - несколько прелестных французских гравюр. На полу - толстый, мохнатый матово-серый ковер. Вот и вся обстановка. От всего этого веет скромностью, почти суровой простотой, которая тонко сочетается с ощущением простора, богатства и власти. Хозяин комнаты с удовольствием проникся этим ощущением и опять повернулся к открытому окну. Полной грудью он глубоко вдохнул живительную утреннюю свежесть. Воздух был напоен волнующей смесью городских запахов, тончайшим и сложным сочетанием множества оттенков. Пахло, как ни странно, землей, влажной, цветущей; остро отдавало солью морского прибоя, и от реки тоже тянуло свежестью и одновременно слегка чем-то едким, даже гнилостным, и все пронизывал горький аромат кипящего крепкого кофе. Этот удивительный фимиам будоражил угрозой борьбы и опасности, подхлестывал, как вино, обещанием власти, богатства и любви. Фредерик Джек медленно, с пьянящей радостью вдыхал этот животворный эфир и вновь, как всегда, ощущал в нем неведомую угрозу и неведомое наслаждение. Внезапно под ним, где-то очень глубоко, на мгновенье слабо дрогнула земля. Он замер, нахмурился, и в нем встрепенулось давнее тревожное чувство, которому он не мог бы подобрать имени. Не по душе это ему, если что-то колеблется и вздрагивает. Когда он только что переехал в этот дом, он проснулся утром с ощущением, будто чуть задрожали вокруг массивные стены, - такой далекой и мимолетной была эта дрожь, что он был не уверен, не почудилось ли, и стал расспрашивать швейцара у двери, выходящей на Парк-авеню. И швейцар объяснил, что этот дом, где сдаются такие роскошные апартаменты, построен над двумя туннелями железной дороги - и он, Джек, почувствовал сотрясение от поезда, промчавшегося глубоко в недрах земли. Это ничуть не опасно, заверил швейцар, напротив, самая дрожь стен - лишнее доказательство их совершенной надежности. А все же мистеру Джеку это не нравилось. В нем шевельнулась неясная тревога. Он бы предпочел, чтобы его дом покоился на сплошной прочной скале. Вот и сейчас, ощутив в стенах легкую дрожь, он замер, нахмурился и подождал, чтобы все утихло. Потом улыбнулся. "Подо мною проходят огромные поезда, - подумал он. - Утро, лучезарное утро, а они едут и едут - все эти мальчишки-мечтатели из провинциальных городишек. Вечно они рвутся в этот великий город. Да, вот и сейчас они проезжают у меня под ногами, ошалев от радости, обезумев от надежд, опьяненные мыслями о победе. Чего они хотят добиться? Чего? Славы, громадных доходов и какой-нибудь девчонки! И все они приезжают сюда в поисках той же волшебной палочки. Им нужна власть. Власть. Власть". Теперь сон совсем прошел, и мистер Джек, затворив окно, быстрым шагом направился в ванную. Он любил ее - просторную, удобную, сверкающую молочно-белым фарфором и серебряными кранами. С минуту он стоял перед умывальником и, слегка оскалясь, не без удовольствия разглядывал в зеркале свои крепкие, здоровые зубы. Потом выдавил на жесткую щетку добрых два дюйма густой пасты и старательно почистил их, поворачивая голову то вправо, то влево и не сводя глаз со своего отражения в зеркале, пока на губах не забелела душистая, отдающая мятной свежестью пена. Тогда он выплюнул пену, смыл ее водой из-под крана и прополоскал рот и горло чуть едким дезинфицирующим средством. Он любил тесный ровный строй лосьонов, кремов, мазей, флаконов, тюбиков, баночек, щеток, бритвенных принадлежностей, которыми уставлена была полка толстого синего стекла над умывальником. Он густо намылил щеки и подбородок широкой кистью с серебряной ручкой и принялся энергично втирать пену кончиками пальцев, поглаживая и пошлепывая кожу, пока она не покрылась плотным гладким слоем теплого крема. Потом раскрыл бритву. Он признавал только опасную бритву, и она всегда была у него идеально наточена. В решительную минуту, перед тем как в первый раз провести лезвием сверху вниз, он слегка наклонился вперед, повел полным торсом, упористо расставил ноги, чуть согнул их в коленях, уверенно взмахнул блестящим лезвием и, осторожно повернув намыленную физиономию вбок и кверху, поднял глаза к потолку, словно изготовился принять на плечи тяжелую ношу. Тихонько взялся двумя растопыренными пальцами за щеку и точным движением провел по ней бритвой. И под конец даже крякнул от удовольствия. Лезвие мягко скользнуло по щеке до самого края челюсти и оставило за собой ровную розовую полоску безукоризненно гладкой кожи. Что за наслаждение ощущать, как противятся убийственно острой бритве жесткие, поскрипывающие волоски и как берет свое стремительная безжалостная сталь. Мистер Джек брился, а тем временем мысленно с удовольствием перебирал все, что было хорошего в его жизни. Он подумал о своей одежде. Костюмы его, неизменно элегантные, отличаются безупречным вкусом, ежедневно он надевает все свежее. Хлопчатобумажных тканей не носит. Покупает тончайшее шелковое белье, и в его гардеробе насчитывается сорок с лишним костюмов прямо из Лондона. Каждое утро он придирчиво их пересматривает, заботливо и умело подбирает на сегодня ботинки, носки, рубашку и галстук, чтобы они сочетались идеально, и порой на несколько минут погружается в раздумье, прежде чем выбрать подходящий костюм. Он любит распахнуть дверцы стенного шкафа и осматривать свои развешанные в строжайшем порядке элегантные, без единой пылинки костюмы. Так приятно вдыхать крепкий, чистый запах отличной ткани, и эти сорок оттенков цвета и покроя, думается ему, весьма лестно отражают разные стороны и грани его собственного характера. Как и все вокруг, вид этих костюмов наполняет его по утрам ощущением уверенности, радости и силы. Предстоит обычный завтрак: апельсиновый сок, два отборных яйца всмятку, два тонких хрустящих ломтика поджаренного хлеба и сочные ломти розовой пражской ветчины, которую нарядно обрамляет кудрявая зелень петрушки. И еще он выпьет кофе - чашку за чашкой крепкого кофе. Так подкрепясь, он выйдет навстречу жизни, полный бодрости и сил, готовый поймать на лету все, что может принести ему новый день. Ему вспомнилось, как славно нынче утром пахнуло в воздухе землей, и воспоминание это было поистине маслом по сердцу. Хоть и коренной горожанин, мистер Джек был не меньше других чувствителен к чарам матери-земли. Он любил природу, на которую наложила свой отпечаток рука человека: шелковистые лужайки в обширных загородных владениях, веселые полчища ярких садовых цветов, пышные купы с толком рассаженного кустарника. Все это радовало его душу. Простая жизнь на лоне природы влекла его год от году все сильнее, и он построил большой загородный дом в округе Уэстчестер. Он любил самые дорогостоящие виды спорта. Нередко ездил за город играть в гольф и наслаждаться бархатно зеленеющими в ярком свете солнца площадками и ароматом свежепрокошенных дорожек. Любил после игры постоять под бодрящими струями душа, смывающими пот азарта с ладно сбитого тела, и затем отдохнуть на прохладной клубной веранде, потолковать о том, каков был счет, пошутить, посмеяться, уплатить проигрыш или получить выигрыш, выпить хорошего виски в компании с другими видными людьми. Любил поглядеть, как полощется на высоком белом шесте флаг его родины - флаг здесь тоже радовал глаз. Но мистер Джек любил и красоту попроще, погрубее. Любил буйно разросшиеся травы на косогорах и старые тенистые дороги, что вьются, уводя все дальше в тишину, прочь от навязчивых скоростей и утомительно блестящего бетона. Глубоко растроганный, смотрел он, бывало, в середине октября на безмерную печаль золотой, оранжевой, рыжей листвы, а однажды увидал старую мельницу красного кирпича, рдеющую в лучах заката, и сердце его замерло ("Подумать только - все это в каких-нибудь тридцати милях от Нью-Йорка..."). В такие минуты столичная жизнь казалась ему бесконечно далекой. И нередко он останавливался, чтобы сорвать цветок или постоять в задумчивости у ручья. Среди этой мирной тишины он со вздохом сожаления думал о том, как тороплива и сумасбродна жизнь человеческая, и, однако, неизменно возвращался в огромный, полный суеты город. Ибо жизнь есть жизнь, она подлинна, она серьезна, а мистер Джек был человек деловой. Он был человек деловой и, понятно, любил рискованную игру. Что такое дело, если не игра? Поднимутся цены или упадут? Примет конгресс то или это решение? Будет ли война где-нибудь на краю света и возникнет ли нехватка того или иного важного сырья? Что станут носить женщины на будущий год - широкополые шляпы или крохотные шляпки, длинные платья или короткие? Решаешь наугад, ставишь на эту догадку свои деньги - и если ошибся несколько раз подряд, то, может статься, больше не быть тебе деловым человеком. Итак, мистер Джек любил игру и вел ее как истый делец. Каждый день он играл на бирже. А по вечерам нередко играл в клубе. Играл отнюдь не по мелочам. Тысячу долларов выкладывал глазом не моргнув. Крупные суммы не приводили его в трепет. Он не пугался Величин и Чисел. Вот почему он любил многолюдье. Вот почему среди огромных суровых зданий, подобных угрюмым утесам, душу его наполняли спокойствие и уверенность. При виде небоскреба в девяносто этажей он вовсе не склонен был повергнуться во прах, бить себя кулаками по распираемой безумием голове и восклицать: "Горе мне! Горе!" О нет. Каждый каменный исполин, уходящий вершиной в облака, был для него знамением власти и могущества, монументом во славу вечной империи Американского Бизнеса. Это бодрило и радовало. Ведь в этой империи - его вера, его богатство и самая жизнь. Здесь он прочно занял свое место. И, однако, он не очерствел сердцем, не слеп к чужим несчастьям и не закоснел в гордыне. Ведь он не раз видел людей, которые вечерами, опершись на подоконник, покойно смотрят из окна, видел и тех, которые кишмя кишат на улицах, толпой валят из крысиных нор, - и нередко спрашивал себя, что же у них за жизнь. Мистер Джек покончил с бритьем и ополоснул пылающее лицо сперва горячей водой, потом холодной. Промокнул его чистым полотенцем и осторожно втер в кожу душистый, чуть пощипывающий лосьон. И постоял минуту, удовлетворенно разглядывая себя в зеркале, легонько поглаживая кончиками пальцев бархатистые, гладкие и румяные щеки. Потом круто повернулся - пора было искупаться. Он любил по утрам погружаться в огромную, вделанную в пол ванну, любил разнеживающее тепло пенящейся мыльной воды и острый, чистый запах ароматических солей. Ему не чуждо было и чувство красоты, и он любил, лениво откинувшись в ванне, полюбоваться завораживающей пляской отраженных от воды световых бликов на молочно-белом потолке. А всего приятней, когда красный, мокрый, весь в смолисто пахнущей мыльной пене становишься под колючий, хлесткий душ и ощущаешь жаркий прилив воинственной бодрости и отменного здоровья и, ступив на плотный пробковый коврик, изо всей силы растираешься досуха огромным жестким мохнатым полотенцем. Все это он нетерпеливо предвкушал сейчас, со звоном опуская на место тяжелую посеребренную пробку ванны. Повернул до отказа кран, сильной струей пустил горячую воду и следил, как она, бурля и дымясь, наполняет ванну. Потом сбросил шлепанцы, быстро стянул с себя шелковую пижаму. Горделиво пощупал бицепсы, с истинным удовольствием оглядел в зеркале свое плотное, отлично сохранившееся тело. Он был ладно скроен и крепко сшит, и нигде никакого нездорового жира, разве что чуть заметная пухлость над поясницей да едва уловимый намек на брюшко, но тревожиться пока не из-за чего, он выглядит куда лучше очень многих, кто на двадцать лет моложе. И он ощутил глубокое, жаркое удовлетворение. Привернул кран, сунул на пробу палец в воду - и вмиг отдернул, вскрикнул от боли и неожиданности. Поглощенный своими мыслями, он забыл про холодную воду; теперь он пустил ее и смотрел, как бьет струя, клокочут крохотные белые пузырьки и по горячей голубизне разбегаются дрожащие волны света. Наконец он осторожно попробовал воду ногой, теперь в самый раз. Он закрыл кран. И вот он отступил на шаг-другой, уперся босыми подошвами в теплые плитки пола, резко, по-военному выпрямился, сделал глубокий вдох и энергично принялся за утреннюю гимнастику. Не сгибая ног, он круто наклонился и, крякнув, вытянутыми руками, самыми кончиками пальцев, коснулся пола. Быстро, размеренно он выпрямлялся и вновь наклонялся, отсчитывая в такт: "Раз! Два! Три! Четыре!" Руки широкими взмахами разрезали воздух, а мысли тем временем по-прежнему бежали по отрадной колее, которую проложила для них вся его жизнь. Сегодня званый ужин - он так любит эти блестящие, веселые сборища. Притом он немало повидал на своем веку, отлично знает свет и этот город, и хоть он человек добрый, но не прочь позабавиться безобидной насмешкой, словесной перепалкой остряков, да и послушать, как иные злые языки поддразнивают простодушную молодежь. Без всего этого не обходится на таких сборищах, где встречается народ самый разный. И это придает им особый вкус и пикантность. Забавно посмотреть, допустим, как иной простак только-только из захолустной глуши корчится на крючке коварной и жестокой насмешки, - лучше всего из женских уст, ведь женщины на такое великие мастерицы. Впрочем, есть и мужчины, весьма искусные в этой игре - этакие светские комнатные собачки, баловни богатых домов или утонченно-ехидные женственные юнцы, которые всегда сумеют, жеманничая, больно кольнуть отравленной стрелой самого толстокожего провинциала. Есть что-то в лице вот такого уязвленного мальчишки-деревенщины, когда он медленно багровеет от жаркого стыда, изумления и гнева и тщетно силится неуклюжими словами отплатить злой осе, которая ужалила и мигом улетела, - есть в лице такой злополучной жертвы что-то очень трогательное, что неизменно вызывает в мистере Джеке почти отеческую нежность и чудесное ощущение молодости и невинности. Словно он и сам снова переносится на миг в пору своей юности. Но все хорошо в меру. Мистер Джек был человек не жестокий и не склонный ни к каким излишествам. Он любил блеск и веселье таких вечеров, лихорадочное волненье высоких ставок, быструю возбуждающую смену развлечений. Любил театр и смотрел все лучшие постановки и все лучшее, остроумное и занимательное из "малых форм" - с меткой сатирой, с хорошими танцами, с музыкой Гершвина. Он любил обозрения, которые оформляла его жена, потому что их оформляла она, он гордился ею и наслаждался вечерами в Любительском театре - они для него были высшим воплощением культуры. И случалось, прямо во фраке он шел смотреть состязания боксеров, а однажды, когда вернулся домой, на его белоснежной крахмальной манишке алела кровь известного чемпиона. Таким не всякий может похвастать. Он любил многолюдье, оживление, любил принимать у себя в доме лучших артистов, художников, писателей и богатых, образованных евреев. Он обладал добрым и верным сердцем. Его кошелек всегда открыт был для друга в беде. Он был щедрый, радушный хозяин, гостей кормил и поил по-царски, а главное, он был нежнейший и любвеобильнейший семьянин. Но при этом он любил и обнаженные бархатистые спины хорошеньких женщин, и сверкающие ожерелья вокруг стройных шей. Любил женщин соблазнительных, в блеске золота и бриллиантов, который еще подчеркивал ослепительность их вечерних туалетов. Любил женщин - воплощение последней моды: упругая грудь, точеная шея, стройные ноги, узкие бедра, неожиданная сила и гибкость. Ему нравились томная бледность, золотистая бронза волос, тонкие, ярко накрашенные губы - и в складе губ что-то недоброе, нравились удлиненные зеленовато-серые кошачьи глаза, полуприкрытые подведенными веками. Нравилось смотреть, как женские руки сбивают коктейль, и слышать, как низкий, немного хриплый, истинно городской голос - чуть утомленный, насмешливый, слегка вызывающий, произносит: - Ну, дорогой, что это с тобой случилось? Я уж думала, ты никогда не явишься. Он любил все то, от чего без ума каждый мужчина. Всем этим он наслаждался, отводя всякому наслаждению подобающее время и место, и ничего иного не ждал от других. Но превыше всего он ставил чувство меры и всегда умел вовремя остановиться. Извечную иудейскую пылкость в нем смягчало чувство классической умеренности. Выше многих других добродетелей он ценил соблюдение приличий. Он знал цену золотой середине. Он не открывал душу каждому встречному и поперечному, не ставил поминутно свою жизнь на карту, ничего не обещал сгоряча и ничего не делал очертя голову. Все это свойственно сумасбродным христианам. Идолопоклонство и сумасбродство были ему чужды, но в пределах разумного он не хуже всякого другого был готов очень многим поступиться во имя дружбы. Он не бросит друга, пока тот не окажется на грани разорения и гибели, даже постарается удержать его на краю пропасти. Но если человек совсем обезумел и уже не способен внять голосу трезвого рассудка, конечно: для мистера Джека такой больше не существует. Такого он, хоть и не без сожаления, предоставит его участи. Что пользы для корабля, если вся команда пойдет ко дну заодно с единственным пьяным матросом? Пользы ровно никакой, полагал мистер Джек. Глубоким, искренним чувством звучали в его устах два многозначительных слова: "Какая жалость!" Да, мистер Фредерик Джек был человек добрый и умеренный. Он убедился, что жизнь хороша, и открыл секрет житейской мудрости. А секрет житейской мудрости заключался в готовности с изяществом идти на компромиссы и терпеливо принимать мир таким, как он есть. Если хочешь прожить на этом свете и не остаться без гроша, научись смотреть в оба и слышать, что делается вокруг, на то даны глаза и уши. Но если хочешь прожить на этом свете так, чтобы тебя не били по голове, не терзали понапрасну боль, скорбь, ужас, горечь, все муки людские, - научись еще и не видеть, не слышать, закрывать глаза и уши. Может показаться, что это не так-то просто, но мистер Джек этим искусством владел. Быть может, наследие великих страданий, д