тех, что тут же придумывал по собственному вдохновению: - Мария, мы тебе поклоняемся! Толпа повторила тише, смятенными, надломленными голосами: - Мария, мы тебе поклоняемся! А дальше все пошло без остановок. Голос священника покрывал все голоса, толпа глухо вторила: - Мария, ты наша единственная надежда! - Мария, ты наша единственная надежда! - Пречистая дева, очисти нас! - Пречистая дева, очисти нас! - Всемогущая дева, исцели наших больных! - Всемогущая дева, исцели наших больных! Часто, когда воображение священника иссякало, он, не в силах ничего придумать, до трех раз произносил одно и то же, и послушная толпа трижды повторяла его слова, трепеща от нервного напряжения, вызванного настойчивой жалобой, усиливавшей лихорадочное состояние молящихся. Моления продолжались, и Берто повернулся к Гроту. Необыкновенное зрелище представляли собой больные, заполнявшие пространство, огороженное канатами: здесь было свыше тысячи паломников, и в тот чудесный день, под глубоким, чистым небесным сводом они производили удручающее впечатление. Сюда собрали всех, кто наполнял ужасом палаты трех больниц. На скамьи посадили более крепких, которые могли сидеть, но многих пришлось обложить подушками; некоторые прислонились друг к другу, сильные поддерживали слабых. Впереди, около Грота, разместили самых тяжелых больных, и плиты пола исчезли под жалкими отребьями рода человеческого; в неимоверном беспорядке сгрудились здесь носилки, тюфяки, тележки. Некоторые больные приподнялись в своих возках или продолговатых ящиках, похожих на гробы, но подавляющее большинство лежало на земле пластом. Одни были одеты и лежали на клетчатых тюфяках, других перенесли сюда вместе с постельным бельем, и из-под простынь виднелись лишь бледные лица и руки. Белье не отличалось чистотой, только не- сколько подушек, украшенных из подсознательного стремления к кокетству вышивкой, ослепляли белизной, выделяясь среди нищенских грязных лохмотьев, измятых одеял, забрызганных нечистотами простынь. Все это кое-как размещалось по мере прибытия, создавая давку и неразбериху, - женщины, мужчины, дети, священники; иные были раздеты, другие в платье, а над ними сияло ослепительное полуденное небо. Тут были представлены все болезни; страшное шествие дважды в день выходило из больниц и пересекало Лурд к вящему ужасу обывателей. Мелькали лица, покрытые экземой, носы и рты, обезображенные слоновой болезнью; шли страдающие водянкой, раздувшиеся, как бурдюки; ревматики со сведенными руками и распухшими ногами, похожими на мешки, набитые тряпьем; шли чахоточные, дрожавшие от лихорадки, люди, истощенные дизентерией, мертвенно бледные, худые, как скелеты; шли кособокие, кривошеие, несчастные существа с вывороченными руками, застывшие в позе трагических паяцев; жалкие, рахитичные девицы, желтые, как воск, хрупкие, золотушные; женщины с лимонно-желтыми лицами, бессмысленными, отупевшими от страданий, вызванных раком; или бледные, боявшиеся сделать лишнее движение, чтобы не потревожить опухоль, камнем давившую на внутренности и мешавшую дышать. На скамьях сидели глухие и, ничего не слыша, все же пели; слепые, выпрямившись, держа высоко голову, часами глядели в ту сторону, где стояла статуя святой девы, которой они не могли видеть. Была тут и безносая сумасшедшая с черным беззубым ртом, смеявшаяся жутким смехом, был- и эпилептик, бледный как смерть после недавнего припадка, с пеной в углах рта. Но как только больных приводили сюда, болезни и страдания переставали для них существовать: они сидели или лежали, устремив взгляд на Грот. Изможденные, землистые лица преображались, сияли надеждой. Сведенные руки молитвенно складывались, отяжелевшие веки приподнимались, угасшие голоса звонко повторяли слова священника. Сперва это было несвязное бормотание, похожее на легкий порыв ветерка, носившегося над толпой. Затем голоса окрепли, стали звучать все громче, перекатываясь от одного конца огромной площади до другого. - Непорочно зачавшая Мария, молись за нас! - взывал громовым голосом священник. А больные и паломники все звучнее и звучнее повторяли: - Непорочно зачавшая Мария, молись за нас! И еще громче неслось: - Пречистая матерь, непорочная матерь, твои чада у ног твоих! - Пречистая матерь, непорочная матерь, твои чада у ног твоих! - Царица ангелов, скажи лишь слово, и наши больные исцелятся! - Царица ангелов, скажи лишь слово, и наши больные исцелятся! Господин Сабатье сидел во втором ряду, возле кафедры. Он попросил привести его заблаговременно, чтобы выбрать себе место получше, - как старожил, он знал, где удобнее всего сидеть. К тому же ему казалось, что самое важное - быть как можно ближе к святой деве, как будто ей нужно видеть своих верноподданных, чтобы не забыть о них. Все семь лет, что он приезжал в Лурд, у него была только одна надежда: попасть на глаза святой деве и получить исцеление; если он и не окажется в числе избранников, то хоть добьется милости за свое постоянство. Нужно лишь вооружиться терпением, - веру его ничто не могло поколебать. Но этот покорившийся человек устал от вечных отсрочек, на какие обрекла его судьба, и позволял себе иногда отвлекаться от упорных дум об исцелении. Его жене разрешили остаться с ним, и она сидела рядом на складном стуле. Г-н Сабатье любил поболтать и всегда делился с женой своими мыслями. - Посади меня немного повыше, милочка... Я соскальзываю, мне очень неудобно. На нем были брюки и пиджак из толстого сукна, он сидел на тюфяке, прислонившись к опрокинутому стулу. - Так лучше? - спросила г-жа Сабатье. - Да, да... Внимание г-на Сабатье привлек брат Изидор, которого все же привезли; он лежал рядом на тюфяке, укрытый до подбородка простыней, видны были только его руки, сложенные поверх одеяла. - Ах, бедняга... Напрасно его привезли, это неосторожно, но святая дева так всемогуща, и если захочет... Господин Сабатье снова взялся за четки, но в это время увидел г-жу Маэ среди больных, - она была такая скромная и тоненькая, что, наверное, незаметно проскользнула под канат. Она присела на кончик скамьи, занимая очень мало места; ее продолговатое усталое лицо преждевременно увядшей женщины носило печать безграничной грусти и полного изнеможения. Господин Сабатье, кивнув подбородком на г-жу Маэ, тихо сказал жене: - Значит, эта дама молится, чтобы к ней вернулся муж... Ты говорила мне, что встретила ее сегодня утром в лавке! - Да, да, - ответила г-жа Сабатье, - а потом я говорила о ней с другой дамой, ее знакомой... Муж госпожи Маэ - коммивояжер. Он по полгода оставляет ее одну, изменяет ей с каждой юбкой. Он очень милый и веселый малый, заботится о ней и ее отказывает в деньгах. Но она его обожает и не может примириться с тем, что он обманывает ее; вот она и приехала сюда просить святую деву вернуть ей мужа... Он сейчас, кажется, в Люшоне, с двумя дамами, сестрами... Господин Сабатье жестом остановил жену. Он смотрел на Грот, и в нем снова проснулся образованный человек, преподаватель, когда-то увлекавшийся искусством. - Посмотри, они хотели украсить Грот и только все испортили. Я уверен, что в своем естественном виде он был гораздо красивее, а сейчас в нем не осталось ничего своеобразного... И что за отвратительную постройку они прилепили сбоку, с левой стороны! Но г-н Сабатье тут же одернул себя - ведь в эту минуту святая дева может избрать предметом своего внимания его соседа, который молится пламеннее, чем он. Сабатье с беспокойством оглянулся и вновь стал кроток и терпелив, глаза его угасли, и он бездумно ждал небесного благоволения. Новый голос, зазвучавший с кафедры, вернул его к смирению, подавил вспыхнувшую было мысль. На возвышении стоял теперь другой проповедник, на этот раз монах-капуцин; от его гортанного голоса, настойчиво повторявшего одни и те же возгласы, по толпе прошел трепет: - Будь благословенна святая из святых! - Будь благословенна святая из святых! - Не отвращай лика своего от чад своих, святая из святых! - Не отвращай лика своего от чад своих, святая из святых! - Дохни на раны наши, и раны заживут, святая из святых! - Дохни на раны наши, и раны заживут, святая из святых! Семейство Виньеронов, в полном составе, устроилось в первом ряду на скамье, стоявшей у самой центральной аллеи, которая все больше и больше заполнялась людьми. Маленький Гюстав сидел согнувшись, держа костыль между коленями; рядом с ним его мать повторяла молитвы, как подобает доброй мещанке; по другую сторону сидела г-жа Шез, ей было душно от этой толпы, теснившейся вокруг, и, наконец, г-н Виньерон, молча и внимательно наблюдавший за свояченицей, - Что с вами, моя милая? Вам плохо? Она с трудом дышала. - Да не знаю... У меня онемело все тело, и мне тяжело дышать. Виньерон как раз подумал о том, что волнение, связанное, с поездкой в Лурд, должно плохо действовать на сердечных больных. Понятно, он никому не желал смерти и никогда ни о чем подобном не молил богоматерь. Если святая дева исполнила его желание продвинуться по службе, послав его начальнику внезапную смерть, значит, последний, по-видимому, был обречен небесами. И если г-жа Шез умрет первой, оставив наследство Гюставу, ему, Виньерону, придется только склонить голову перед волей божьей; ибо бог желает, чтобы пожилые люди умирали раньше молодых. Но, не отдавая себе в том отчета, он все же питал надежду на такой исход и, не утерпев, обменялся взглядом с женой, которая также невольно думала о том же. - Гюстав, отодвинься, - воскликнул Виньерон, - ты мешаешь тете! И, остановив проходившую мимо Раймонду, попросил: - Нельзя ли стакан воды, мадмуазель? Нашей родственнице дурно. Но г-жа Шез отрицательно мотнула головой. Ей стало легче, она с усилием отдышалась. - Ничего не надо, спасибо... Мне лучше... Ах, я, право, думала, что задохнусь. Она дрожала от страха, лицо ее побледнело, глаза блуждали. Старая дама снова сложила руки и стала молить святую деву уберечь ее от сердечных припадков и исцелить, а доблестные супруги Виньерон вернулись к своей мечте о счастье, взлелеянной в Лурде, к мечте об обеспеченной старости, заслуженной за двадцать лет честного сожительства, о солидном состоянии, которое они будут на склоне лет проживать в собственном имении, ухаживая за цветами. Постав все видел, все подметил своими проницательными глазами, все понял утонченным болезнью умом; он не молился, и на губах его блуждала загадочная улыбка. К чему молиться? Он знал, что святая дева не исцелит его и он умрет. Но г-н Виньерон не мог усидеть на месте, не поинтересовавшись соседями. Посреди главной аллеи, запруженной народом, поместили г-жу Дьелафе, - ее привезли с небольшим опозданием. Виньерон пришел в восторг от роскошного, обитого стеганым белым атласом подобия гроба, в котором лежала молодая женщина в розовом пеньюаре, отделанном валансьенским кружевом. Муж в сюртуке, сестра в черном туалете, оба одетые элегантно, но просто, стояли рядом, а аббат Жюден, еа коленях возле больной, возносил к небу пламенные молитвы. Когда священник встал, г-н Виньерон подвинулся и уступил ему место, рядом с собой; затем принялся его расспрашивать: - Ну как, господин кюре, лучше этой бедняжке? Аббат Жюден с бесконечной грустью махнул рукой. - Увы!.. Нет... А я так надеялся! Ведь я сам уговорил их приехать. Святая дева два года назад проявила необычайное милосердие, исцелив мои глаза, и я надеялся получить от нее еще одну милость... Впрочем, не надо впадать в отчаяние. У нас еще есть время до завтра. Господин Виньерон разглядывал лицо этой женщины с чистым овалом и чудесными глазами, теперь изможденное, свинцовое, точно маска смерти в кружевах. - Печально, печально, - пробормотал он. - А если бы вы ее видели прошлым летом! - продолжал священник. - Их замок в Салиньи в моем приходе, и я часто у них обедал. Я не могу без грусти смотреть на ее старшую сестру, госпожу Жуссер, ту даму в черном; она очень похожа на больную, но госпожа Дьелафе была еще лучше, считалась одной из первых парижских красавиц. Сравните их - тут блеск, величественная грация, а рядом - это жалкое создание... Сердце сжимается... Какой страшный рок! Он замолчал. Аббат, человек простоватый, ничем не увлекавшийся и недалекий, чью веру ничто не могло поколебать, наивно преклонялся перед красотой, богатством, властью, никогда не завидуя их обладателям. Однако он позволил себе выразить опасение, которое выводило его из состояния обычной безмятежности. - Мне бы хотелось, чтобы она была поскромнее, не окружала себя такой роскошью, ведь святая матерь предпочитает смиренных... Но я понимаю, что общественное положение предъявляет свои требования. К тому же ее муж и сестра так любят ее! Подумайте, ведь он бросил все дела, она - все удовольствия; они так боятся ее потерять, что в глазах у них всегда стоят слезы и они не в силах держать себя в руках. Вот и приходится простить им, что они до последней минуты хотят сохранить ее красивой, чтобы доставить бедняжке удовольствие. Господин Виньерон соглашался с аббатом, кивая головой. Да, мало кому из богачей доводилось пользоваться милостями Грота. Служанки, нищие, крестьянки исцелялись, а богатые дамы возвращались домой со своими болезнями, без всякого облегчения, хоть и привозили дары и зажигали толстые свечи. Он невольно посмотрел на г-жу Шез, которая уже оправилась и отдыхала с самым блаженным видом. В толпе пронесся шепот, и аббат Жюден сказал: - Отец Массиас идет к кафедре. Слушайте его - это святой. Отца Массиаса все знали, одно его появление будило внезапную надежду, ибо он молился с таким пылом, что его молитва творила чудеса. Говорили, будто святая дева любит его голос - нежный и в то же время властный. Все подняли головы и еще больше заволновались, заметив отца Фуркада, который остановился у подножия кафедры, опираясь на руку возлюбленного брата, - он пришел сюда, чтобы его послушать. Подагра давала себя знать с утра, и нужно было большое мужество, чтобы стоять да еще улыбаться. Отец Фуркад радовался возрастающему энтузиазму толпы, он предвидел чудесные исцеления во славу Марии и Иисуса. Отец Массиас, взойдя на кафедру, заговорил не сразу. Он был высокий, худой и бледный, с лицом аскета, которое еще. больше удлиняла выцветшая борода. Глаза его горели, большой рот приоткрылся, готовясь извергнуть полные страстной мольбы слова. - Господи, спаси нас, мы погибаем! И взволнованная толпа лихорадочно повторила: - Господи, спаси нас, мы погибаем! Он раскрыл объятия, пламенные слова вырывались из его уст, словно исторгнутые его горящим сердцем: - Господи, если ты захочешь, то исцелишь меня! - Господи, если ты захочешь, то исцелишь меня! - Господи, я недостоин, чтобы ты вошел в дом мой, но скажи лишь слово, и я исцелюсь! - Господи, я недостоин, чтобы ты вошел в дом мой, но скажи лишь слово, и я исцелюсь! Сестра миссионера, брата Изидора, тихонько заговорила с г-жой Сабатье, возле которой она сидела. Они познакомились в больнице; страдание сблизило их, и прислуга непринужденно рассказывала барыне о своем беспокойстве за брата: ведь она прекрасно видела, что он едва дышит. Святой деве надо поторопиться, если она хочет его исцелить. Еще чудо, что его живым довезли до Грота. Марта не плакала, по простоте души она покорилась судьбе. Но на сердце у нее была такая тяжесть, что слова не шли у нее с языка. Ей вспомнилось прошлое, и она, с трудом преодолевая привычку к молчанию, излила наконец все, что было у нее на душе. - Нас было четырнадцать человек, мы жили в Сен-Жакю, близ Ванн... Изидор, несмотря на высокий рост, всегда был хилым; с ним занимался наш кюре, который устроил его в школу для бедных... Старшие братья забрали наш участок земля, а я решила наняться на место. Да, вот уже пять лет, как одна дама увезла меня с собой в Париж... Ах, сколько в жизни горя, сколько горя! - Вы правы, голубушка, - ответила г-жа Сабатье, взглянув на мужа, который истово повторял каждое слово отца Массиаса. - Месяц тому назад, - продолжала Марта, - я узнала, что Изидор вернулся совсем больным из жарких стран, куда ездил миссионером... И вот, когда я пошла с ним повидаться, он мне сказал, что умрет, если не попадет в Лурд, но это для него невозможно, потому что ему не с кем ехать... Я накопила восемьдесят франков и, бросив место, приехала с ним сюда... Видите ли, сударыня, я люблю его за то, что в детстве он приносил мне из сада кюре смородину, а другие братья меня били. Марта снова замолчала; лицо ее вспухло от горя, но глаза, покрасневшие от бессонных ночей, были сухи. Она бессвязно лепетала: - Посмотрите на него, сударыня! Какая жалость!.. Боже мой, какой он худой, поглядите на его подбородок, лицо... Действительно, зрелище было грустное. Лицо у брата Изидора, покрытое предсмертным потом, было желтое, землистое. Из-под одеяла виднелись только сложенные руки да лицо, обрамленное редкими волосами; и если восковые руки были, как у покойника, если черты узкого лица были неподвижны, то глаза жили и горели неизъяснимой любовью, преображая его, придавая ему сходство с умирающим, распятым Христом. Низкий лоб недалекого, покорного судьбе крестьянина представлял резкий контраст с величественной красотой этой человеческой маски, на которую смерть уже наложила печать, маски, просветленной страданием в последний свой час. В нем еле теплилась жизнь, но взгляд его излучал свет. С тех пор как его принесли сюда, брат Изидор не спускал глаз со статуи святой девы, для него больше ничего не существовало. Он не видел огромной толпы, не слышал неистовых криков священников, приводивших в трепет возбужденных людей. Лишь глаза его продолжали жить, горя безмерной нежностью, и они были устремлены на святую деву, от которой им не суждено было оторваться. Глаза эти впивались в нее с единственным желанием исчезнуть, угаснуть, слившись с ней. На секунду он приоткрыл рот, неизъяснимое блаженство разлилось по его лицу, и он остался недвижим, лишь широко раскрытые глаза пристально глядели на белую статую. Прошло несколько минут. Марта почувствовала, как ледяной холод пронизал ее до корней волос. - Посмотрите, сударыня, посмотрите! Испуганная г-жа Сабатье притворилась, будто не понимает ее. - Что, голубушка? - Посмотрите на моего брата!.. Он больше не шевелится. Он раскрыл рот и больше не шевелится. И вдруг обеим стало страшно, они поняли, что он умер. Он скончался без предсмертного хрипа, без вздоха, как будто жизнь ушла из его больших глаз, исполненных любви, горящих страстью. Он умер, глядя на святую деву с несравненной нежностью, и даже мертвый продолжал глядеть на нее. - Постарайтесь закрыть ему глаза, - шепнула г-жа Сабатье, - тогда мы узнаем наверное. Марта поднялась и, нагнувшись, чтобы ее не видели, стала дрожащими пальцами закрывать брату глаза. Но они снова открывались и упорно глядели на статую святой девы. Он умер, и Марте пришлось оставить глаза его открытыми, словно погруженными в вечный экстаз. - Ах, все кончено, все кончено, сударыня, - пробормотала она. Две слезы скатились по щекам Марты из-под тяжелых век, а г-жа Сабатье схватила ее за руку, чтобы заставить замолчать. Соседи стали шептаться, забеспокоились. Что было делать? Нельзя вынести тело в такой толчее во время молитв, не вызвав переполоха. Лучше всего оставить его тут в ожидании благоприятного момента. Покойник никому не мешал и, казалось, был таким же, что и десять минут назад, - его пламенные глаза как будто жили и взывали к божественной любви святой девы. Только несколько человек из ближайших соседей знали о случившемся. Г-н Сабатье испуганно спросил жену взглядом и, получив немой ответ, продолжал молиться, бледнея при мысли о таинственной силе, посылающей смерть, когда ее молят о жизни. Виньероны, необыкновенно любопытные, шептались, словно речь шла об уличном происшествии, несчастном случае, о котором рассказывал иногда отец, придя из министерства, и которое весь вечер занимало семью. Г-жа Жуссер обернулась, шепнула два слова на ухо г-ну Дьелафе, но оба тотчас же снова вернулись к горестному созерцанию своей дорогой больной, а аббат Жюден, которому Виньерон успел шепнуть о случившемся, встал на колени и начал тихим голосом, взволнованно читать заупокойные молитвы. Разве не был святым этот миссионер, страдавший от смертельной язвы на боку, вернувшийся из стран с убийственным климатом, чтобы умереть здесь, у ног улыбающейся святой девы? Г-жа Маэ стала молить о такой же спокойной смерти, если бог не захочет вернуть ей мужа. Но тут голос отца Массиаса зазвучал еще громче, со страшной силой отчаяния, и оборвался рыданием: - Иисус, сын Давидов, я гибну, спаси меня! И толпа зарыдала вслед за ним: - Иисус, сын Давидов, я гибну, спаси меня! Раз за разом мольба становилась все громче, толпа все громче взывала, изливая безысходное человеческое горе: - Иисус, сын Давидов, сжалься над немощными чадами своими! - Иисус, сын Давидов, сжалься над немощными чадами своими! - Иисус, сын Давидов, исцели их, и да живут они! - Иисус, сын Давидов, исцели их, и да живут они! Толпа дошла до исступления. Отец Фуркад, стоя у подножия кафедры, подхваченный общим безумием, воздел руки и завопил громовым голосом, как будто хотел принудить бога сжалиться над людьми. Возбуждение росло; казалось, вихрь склонил все головы и несся дальше и дальше, коснувшись даже просто любопытствующих молодых женщин, сидевших под зонтиками вдоль парапета Гава, - они смертельно побледнели. Жалкое человечество взывало из бездны страданий к небу, отказывалось умирать, хотело силой заставить бога создать вечную жизнь. Ах, жизнь, жизнь! Все эти несчастные, эти умирающие, прибывшие бог весть из каких далеких мест, преодолевая все препятствия, жаждали одного: жить, вечно жить! О боже, какова бы ни была наша нищета, каковы бы ни были мучения - исцели нас, сделай так, чтобы мы снова начали жить и страдать. Как бы ни были мы несчастны, мы хотим существовать. Мы не просим у тебя неба, мы жаждем жить "а земле и как можно дольше не покидать ее, - мы бы никогда ее не покинули, если на то будет милость твоя. И даже если мы молим не о физическом, а о моральном исцелении, о счастье, которого жаждем всей душой, - дай нам счастья и здоровья, мы хотим жить, жить! Безумный вопль, истошный вопль отца Массиаса, обращенный к небу и подхваченный всеми этими людьми, исторгал слезы. - О боже, сын Давидов, исцели наших больных! - О боже, сын Давидов, исцели наших больных! Берто дважды бросался к канатам, чтобы исступленная толпа не порвала их. Барон Сюир, которого давили со всех сторон, в отчаянии простирал руки, моля о помощи, ибо Грот был взят приступом, словно в него ворвалось топочущее стадо, бросившееся напролом. Тщетно Жерар, оставив Раймонду, пытался водворить порядок и пропускать через калитму по десять человек. Его оттерли, смели с пути. Возбужденные, взволнованные люди бурным потоком врывались туда, где пылали свечи, бросали букеты и письма, прикладывались к камню, лоснившемуся от прикосновения миллионов пламенных уст. Ничто не могло остановить этой разнузданной силы страстей. В эту минуту Жерар, прижатый к решетке, услышал разговор двух стиснутых толпой крестьянок, потрясенных зрелищем всех этих лежавших перед ними больных. Одну из них поразило бледное лицо брата Изидора с неестественно широко раскрытыми глазами, устремленными на святую деву. Она перекрестилась и проговорила в набожном восторге: - Посмотри-ка на этого, как он молится от всего сердца и как глядит на лурдскую богоматерь! А другая ответила: - Конечно, она его исцелит, он такой красивый! Покойник, пристально смотрящий на богоматерь из своего небытия взглядом, полным любви и веры, трогал сердца всех и являл собой поучительный пример для толпы, развернувшейся в бесконечном шествии, III  Во время процессии, которая должна была начаться в четыре часа, дароносицу предстояло нести добрейшему аббату Жюдену. С тех пор как святая дева исцелила его от болезни глаз - чудо, о котором католические газеты трубили до сих пор, - он стал одной из знаменитостей Лурда, его выдвигали на первое место и были к нему чрезвычайно предупредительны. В половине четвертого аббат Жюден поднялся и хотел выйти из Грота. Но его испугало необычайное скопление народа, он опасался, что не успеет вернуться ко времени, даже если и проберется сквозь толпу. К счастью, его выручил Берто. - Господин кюре, - обратился он к священнику, - и не думайте идти через Розер, вы застрянете по дороге. Лучше всего подняться тропинками... Идите за мной, я пойду вперед. Работая локтями, Берто пробился сквозь плотную массу людей и проложил дорогу священнику, который рассыпался в благодарностях: - Вы очень любезны... Я сам виноват, я запоздал... Но, бог мой! Как же мы пройдем сейчас крестным ходом? Крестный ход очень беспокоил Берто. И в обычные-то дни процессия вызывала в (участниках безумную экзальтацию, и Берто принимал специальные меры, чтобы все сошло благополучно; но что делать с этой толпой в тридцать тысяч человек, находящейся уже сейчас на грани религиозного помешательства? Поэтому он воспользовался случаем и дал несколько разумных советов. - Я вас очень прошу, господин кюре, скажите священникам, чтобы они шли не спеша, но без интервалов, один за другим... И особенно пусть крепче держат хоругви, иначе их опрокинут... А вы, господин кюре, последите, чтобы люди, приставленные к балдахину, были посильнее, стяните пелену вокруг дароносицы и не бойтесь держать ее обеими руками как можно крепче. Немного напуганный этими советами, кюре усиленно благодарил Берто: - Обязательно, обязательно... вы очень любезны... Ах, сударь, как я вам благодарен за то, что вы помогли мне выбраться из толпы! Он поспешил к Базилике, поднимаясь извилистой тропинкой по склону холма, а его спутник спустился обратно и занял свой наблюдательный пост. В это же время Пьер, который вез тележку Мари, наткнулся с противоположной стороны площади Розер на непроницаемую стену людей. Служанка гостиницы разбудила его в три часа, и он отправился за девушкой в больницу. Спешить было некуда, оставалось достаточно времени, чтобы до крестного хода пройти к Гроту. Но эта огромная толпа, эта сплошная стена народа, которую ему предстояло пробить, внушала Пьеру некоторое беспокойство. Ему ни за что не пройти с тележкой, если люди не посторонятся. - Пожалуйста, сударыня, прошу вас!.. Вы видите, я везу большую. Но дамы не двигались с места, словно загипнотизированные видневшимся вдали пылающим Гротом; они становились на цыпочки, чтобы ничего не упустить. Впрочем, в эту минуту молитвы так гремели, что никто и не слышал голоса молодого священника. - Посторонитесь, сударь, дайте мне пройти... Послушайте! Уступите место больной. Но мужчины, как и женщины, стояли точно вкопанные и не отрывали зачарованного взгляда от Грота. Мари безмятежно улыбалась, не замечая препятствий, уверенная, что ничто в мире не помешает ее исцелению. Однако, когда Пьер нашел лазейку и смешался с колыхающейся толпой, положение осложнилось. Хрупкую тележку толкали во все стороны, она едва не опрокидывалась на каждом шагу. Приходилось то и дело останавливаться, ждать, умолять людей уступить дорогу. Никогда еще Пьер не испытывал такого страха перед толпой. Она не угрожала, была простодушна и пассивна, точно стадо баранов, но в ней чувствовалось опасное возбуждение, особое состояние, которое пугало Пьера. И, несмотря на его любовь к сирым и убогим, некрасивые лица, обыденные, потные физиономии, зловонное дыхание, поношенная одежда, от которой пахло нищетой, отталкивали его, вызывали тошноту. - Послушайте, сударыня, послушайте, господа, посторонитесь, пожалуйста, пропустите больную! Тонущая в этом огромном живом море, колеблемая во все стороны, тележка еле продвигалась вперед. На секунду она совсем исчезла из глаз, но тотчас же снова появилась. Наконец Пьер и Мари добрались до бассейна. Изможденная болезнью, такая хорошенькая девушка возбуждала живейшее сочувствие у всех, кто оказывался на ее пути. Когда, уступая настояниям священника, люди расступались и оборачивались, их умиляло худенькое личико больной, обрамленное пышными белокурыми волосами. Раздавались возгласы участия и восхищения. Ах, бедняжка! Ну разве не жестоко в ее годы так страдать? Да будет милостива к ней святая дева! Других трогал экстаз, в котором находилась Мари, ее раскрытые навстречу надежде светлые глаза. Перед ней разверзлось небо, она, несомненно, будет исцелена. Маленькая тележка, с трудом пробивавшая себе дорогу, словно оставляла за собой след братского милосердия и восхищения. Пьер, в отчаянии, совсем выбился из сил, но тут к нему на помощь пришли санитары, старавшиеся освободить проход для процессии; они сдерживали натиск толпы с помощью натянутых канатов, стоя по указанию Берто на расстоянии двух метров друг от друга. Теперь Пьер без задержек покатил тележку Мари и наконец привез ее в огороженное для больных пространство; там он остановился напротив Грота, с левой стороны. Напор толпы с каждой минутой возрастал, так что пробиться сквозь нее не было возможности. Это тяжелое путешествие оставило у Пьера впечатление, будто он пересек океан; у него ныли все кости, словно от непрестанной борьбы с волнами. От самой больницы до Грота Мари не разомкнула уст. Но сейчас Пьер понял, что она хочет о чем-то спросить, и нагнулся к ней. - А отец здесь? Он уже вернулся из экскурсии? Пришлось ответить, что г-на де Герсена нет, он, вероятно, задержался не по своей вине. Тогда Мари с улыбкой заметила: - Милый папа, как он будет рад, когда увидит меня исцеленной! Пьер взволнованно смотрел на нее. Он никогда еще не видел Мари такой прелестной, несмотря на медленное разрушение, сопровождавшее ее болезнь. Золотые волосы накрывали ее словно плащом. Мари грезила, вся во власти своей неотвязней мечты, усугубленной страданием; ее худенькое личико с тонкими, застывшими в своей неподвижности чертами, казалось, только и ждало встряски, которая вызвала бы пробуждение. Это очаровательное существо, эта девушка, в двадцать три года оставшаяся четырнадцатилетним ребенком по воле злого случая, задержавшего ее развитие и помешавшего ей стать женщиной, была наконец подготовлена к шоку - этому чуду, которое должно было пробудить ее от спячки и поставить на ноги. Экстаз, в котором она пребывала с самого утра, продолжал сиять на ее лице, она сложила руки и точно отделилась от земли, увидев образ святой девы. Мари стала горячо молиться. Для Пьера это был час волнующих переживаний. Священник чувствовал, что драма его жизни подходит к развязке и если вера не вернется к нему в этот критический момент, то уже не вернется никогда. У него не было ни дурных мыслей, ни протеста, он тоже искренне желал, чтобы им обоим суждено было исцелиться. О! Поверить, увидев ее исцеленной, спастись вместе с нею! Ему хотелось молиться так же жарко, как молилась она. Но, помимо его воли, мысли Пьера отвлекала безбрежная толпа, и ему трудно было в ней затеряться, исчезнуть, обратиться в листок, который кружится в лесу с другими листьями. Он не мог отказать себе в желании приглядеться к этим людям, поразмыслить над их судьбами. Он знал, что в течение четырех дней они пребывали в состояний крайней экзальтации, под действием непрерывного внушения: длинная дорога, волнение, вызванное сменой впечатлений, дни, проведенные (у сверкающего Грота, бессонные ночи, невыносимые страдания, от которых спасала только иллюзия; затем бесконечные молитвы, песнопения, литании без передышки. Место отца Массиаса занял на кафедре черный худощавый аббат маленького роста; он взывал к Марии и Иисусу резким, точно хлопанье бича, голосом. Отец Массиас и отец Фуркад стояли у подножия кафедры, а вопли толпы становились все громче и неслись вверх, к сияющему солнцу. Экзальтация дошла до предела - то был час, когда совершались чудеса. Вдруг разбитая параличом женщина встала и, подняв костыль, направилась к Гроту; и этот костыль, реющий, как знамя, над зыбкой толпой, вызвал восторженные крики верующих. Чудес ждали в полной уверенности, что они произойдут, и в неисчислимом количестве. Их видели воочию, предсказывали лихорадочными голосами. Еще одна исцеленная! И еще! И еще! Глухая услышала, немая заговорила, чахоточная воскресла! Как, чахоточная? Конечно, ведь это самое обыденное дело! Никто ничему не удивлялся, и никого бы не поразило, если бы отрезанная нога выросла на старом месте. Чудо становилось естественным, обычным, даже банальным, так как распространялось на всех. Самые невероятные истории казались совершенно обычными разгоряченному воображению этих людей; у них была своя логика, и они знали, чего им ждать от святой девы. Надо было слышать, какие распространялись слухи, с какой невозмутимостью, с какой верой относились люди к бреду какой-нибудь больной, кричавшей, что она исцелена. Еще одна! Еще одна! Но иногда скорбный голос произносил: "Ах, она исцелилась, как ей повезло!" Уже в бюро регистрации исцелений Пьер поражался людскому легковерию. Но здесь это переходило все границы, его выводили из себя нелепости, которые он слышал; их повторяли безмятежно, с ясной, детской улыбкой на устах. Пьер старался сосредоточиться, не вникать в них: "Боже, смири мой разум, сделай так, чтобы я ничего не понимал, чтобы согласился с несбыточным и нереальным". С минуту ему казалось, что рассудок умер в нем, его увлек этот вопль, эта мольба: "Господи, исцели наших больных!", "Господи, исцели наших больных!" Пьер повторял его со всею страстью своего отзывчивого сердца, сложив руки; он пристально, до головокружения, смотрел на статую святой девы, пока ему не показалось, что она шевельнулась. Почему не стать снова ребенком, как другие, раз счастье только в неведении и во лжи? Пьер уже поддавался общему настроению - он будет песчинкой среди песчинок, смиреннейшим из смиренных, которых размалывает жернов, он не станет думать о силе, готовящейся его раздавить. И в тот самый миг, когда он был уверен, что убил в себе все, что жило в нем до сих пор, уничтожил свою волю и разум, его мысль снова заработала безостановочно и непреодолимо. Несмотря на все свои усилия не думать, Пьер не мог отрешиться от наблюдений, от поисков истины и от сомнений. Какая же неведомая сила, какой жизненный флюид исходил от этой толпы, так властно внушавший мысль об исцелении, что несколько человек в самом деле выздоравливали? Это явление еще не изучено ни одним ученым физиологом. Быть может, следовало бы рассматривать эту толпу в ее совокупности как некое единое существо, подверженное самовнушению? Или же, в случаях особой экзальтации, толпа становится проводником высшей воли, которой подчиняется материя? Этим можно, пожалуй, объяснить, почему так внезапно выздоравливали те, у кого экзальтированность была искренней, а не наигранной. Действующей силой пут были умиротворение, надежда и жажда жизни. Мысль о человеческом милосердии взволновала Пьера. На какой-то миг он овладел собой и стал молить об исцелении всех страждущих, радуясь, что и его вера будет хоть немного способствовать выздоровлению Мари. Но вдруг, неизвестно в какой связи, он вспомнил о консилиуме, на котором он настоял перед отъездом Мари в Лурд. Он с необычайной ясностью увидел комнату, оклеенную серыми обоями с голубыми цветочками, услышал голоса трех врачей, дававших заключение. Двое, подписавшие диагноз о наличии у больной поражения спинного мозга, говорили с разумной медлительностью, как подобает известным врачам, пользующимся уважением у пациентов; и в то же время в ушах Пьера звучал живой и страстный голос третьего врача, его двоюродного брата Боклера, человека с широким кругозором, смелого в своих умозаключениях, - коллеги относились к нему очень холодно и считали авантюристом. Пьер с удивлением припомнил в эту критическую минуту такие вещи, о которых он и думать забыл; бывают непонятные явления, когда пропущенные мимо ушей слова западают человеку в голову помимо его собственной воли и вдруг, много времени спустя, ярко возникают в памяти. Ему казалось теперь, что ожидание близкого чуда как раз и создавало те условия, о которых говорил Боклер. Тщетно Пьер пытался отогнать это воспоминание, молясь с удвоенной энергией. Перед ним вновь возникали образы, оглушительно звучали сказанные тогда слова. Он заперся с Боклером в столовой, когда ушли два других доктора, и молодой врач изложил Пьеру историю болезни Мари: падение с лошади, вывих, очевидный разрыв связок и отсюда ощущение тяжести внизу живота и в пояснице, слабость в ногах, доходившая до полного онемения конечностей. Затем последовало медленное восстановление организма; вывих исчез сам по себе, связки зажили, но болезненные явления не прекратились вследствие нервной организации девочки; потрясенный несчастным случаем мозг не мог отвлечься от мыслей о пережитой боли, все внимание больной локализовалось на пораженной точке, и поэтому девочка так и застыла в этом состоянии, не в силах представить себе иного. После выздоровления болевые ощущения остались - это было явление невропатологического порядка, вызванное нервным истощением, по-видимому, на почве плохого питания, - но это еще малоисследованная область. Боклер объяснял противоречивые и неправильные диагнозы многочисленных врачей тем, что они лечили девушку без тщательного освидетельствования и поэтому брели ощупью: одни считали, что у нее опухоль, другие - таких было больше - были убеждены в поражении спинного мозга. Лишь он один, справившись, какая у больной наследственность, стал подозревать, что все происходит от самовнушения, явившегося следствием первоначального испуга и сильной боли. Доводами ему служили: ограниченное поле зрения, неподвижный взгляд, сосредоточенное выражение лица, рассеянность и, в особенности, самая природа боли, перешедшей с пораженного органа на левый яичник; болевые ощущения выражались в невыносимой тяжести, давившей на живот, подступавшей к горлу комком, отчего больная иногда задыхалась. Единственно, что могло бы поставить ее на ноги - это волевое усилие, с помощью которого ей удалось бы освободиться от воображаемой болезни, встать, свободно вздохнуть, почувствовать себя обновленной, выздоровевшей, а это возможно в том случае, если Мари будет доведена до состояния сильной экзальтации. Пьер сделал в последний раз попытку не видеть, не слышать, ибо он чувствовал, что вся его вера в чудо непоправимо рушится. И, несмотря на все его усилия, несмотря на жаркую мольбу: "Иисусе, сын Давидов, исцели наших больных!" он слышал голос Боклера, говорившего ему со спокойной улыбкой о том, как произойдет чудо. С молниеносной быстротой, под действием сильнейшего аффекта, мышцы освободятся, и больная в радостном порыве встанет и пойдет; ноги ее сделаются легкими, и тяжесть, от которой они так долго были точно свинцовыми, как будто растает, исчезнет. Исчезнет и комок, давивший ей на живот, на грудь, стеснявший дыхание, и это произойдет мгновенно, словно бурный вихрь подхватит и унесет с собой болезнь. Не так ли одержимые в средние века изрыгали ртом дьявола, который долгое время терзал их девственную плоть? Боклер добавил, что Мари станет наконец нормальной женщиной, ее тело пробудится от своей долгой мучительной спячки, разовьется и расцветет, она сразу поздоровеет, глаза ее заблестят, лицо засияет. Пьер посмотрел на Мари и ощутил еще большую тревогу при виде несчастной девушки, прикованной к тележке, страстно молившей лурдскую богоматерь даровать ей исцеление. Ах, если б она была спасена, хотя бы ценою его гибели! Но она слишком больна, наука лжет, как лжет вера, он не верит, чтобы эта девушка, столько лет пролежавшая со скованными ногами, могла вдруг встать. И, несмотря на сомнение, в которое он впал, Пьер еще громче, без конца повторял вместе с исступленной толпой: - Господи, сын Давидов, исцели наших больных! Господи, сын Давидов, исцели наших больных! В эту минуту толпа зашевелилась, загудела. Люди дрожали, оборачивались, поднимались на цыпочки. Под одной из арок монументальной лестницы показался крест немного запоздавшей процессии. Приветствующая крестный ход толпа инстинктивно кинулась вперед в таком порыве, что Берто знаком приказал санитарам оттеснить народ, крепче натянув канаты. Санитары, которых чуть было не смяли, подались назад, - руки у них совсем онемели, стольких усилий стоило держать канат; и все же им удалось несколько расширить путь, по которому медленно разворачивался крестный ход. Во главе процессии шел нарядный служка, одетый в голубую с серебром форму, он следовал за высоким, сверкающим, как звезда, крестом. За ним двигались представители различных паломничеств с бархатными и атласными знаменами, расшитыми золотом, серебром и яркими шелками, с нарисованными на них фигурами и названиями городов: Версаль, Реймс, Орлеан, Тулуза. На великолепном белом знамени была надпись красными буквами: "Сделано рабочими-католиками". Далее шествовало духовенство: человек двести или триста священников в простых сутанах, сотня в стихарях, человек пятьсот - в золотых облачениях, сверкавших, как солнце. Все несли зажженные свечи и пели во весь голос "Славься". Величественно двигался пурпурный шелковый балдахин с золотыми кистями, который несли четыре священника, явно самых сильных. Под балдахином, в сопровождении двух помощников, шел аббат Жюден с дароносицей, которую он крепко держал обеими руками, как ему советовал Берто; аббат бросал по сторонам беспокойные взгляды на огромную толпу; он с большим трудом нес тяжелый священный предмет, оттягивавший ему руки. Когда косые солнечные лучи падали на его физиономию, она сияла, как второе солнце. Мальчики-певчие размахивали кадилами, и вздымаемая процессией пыль, пронизанная солнцем, словно золотым нимбом, окружала шествие. Позади волновалось зыбкое море паломников, следом текла бурным потоком разгоряченная толпа верующих и любопытствующих. Отец Массиас опять поднялся на кафедру, придумав на этот раз новое занятие для толпы. После громоподобных возгласов, исполненных горячей веры, надежды и любви, он вдруг потребовал абсолютной тишины, чтобы каждый, сомкнув уста, в течение двух - трех минут поговорил наедине с богом. Мгновенное молчание, воцарившееся в огромной толпе, эти несколько минут немых пожеланий, когда каждый раскрывал свою тайну, были полны необычайного величия. Становилось страшно от торжественности момента; казалось, над толпой пронеслось веяние необъятной жажды жизни. Затем отец Массиас обратился только к больным, призывая их молить бога дать им то, что в его всемогущей власти. Сотни разбитых, дрожащих от слез голосов затянули хором: "Господи Иисусе, если ты пожелаешь, то исцелишь меня!.. Господи Иисусе, пожалей чадо свое, я умираю от любви!.. Господи Иисусе, сделай так, чтобы я видел, сделай так, чтобы я слышал, сделай так, чтобы я пошел!.." Звонкий детский голосок покрыл рыдающие голоса, повторяя издали: "Господи Иисусе, спаси их, спаси их!" Слезы градом катились у всех; эти мольбы сжимали сердце, самые черствые, неподатливые люди готовы бьют обеими руками разорвать себе грудь и отдать ближнему свое здоровье и молодость. Отец Массиас снова принялся неистово вопить, подстегивая обезумевшую толпу, пока не остыл ее энтузиазм, в то время как отец Фуркад, стоя на ступеньке кафедры, рыдал, поднимая к небу залитое слезами лицо, как бы приказывая богу сойти на землю. Меж тем крестный ход подходил все ближе, делегации и священники стали по сторонам, а когда балдахин появился перед Гротом в огромном, огороженном для больных пространстве, когда все увидели в руках аббата Жюдена сверкавшую, как солнце, дароносицу, сдержать людей было уже невозможно, голоса смешались в едином вопле, толпой овладело безумие. Крики, возгласы, молитвы прерывались стонами. Больные поднимались со своих жалких коек, простирали к Гроту дрожащие руки, искривленные пальцы, словно хотели схватить чудо на пути шествия. "Господи Иисусе, спаси нас, мы погибаем!.. Господи Иисусе, сыне бога живого, исцели нас!.. Господи Иисусе, к стопам твоим припадаем, исцели нас!.." Доведенные до отчаяния, обезумевшие люди трижды жалобно взывали к небу, слезы заливали горящие лица, преображенные жаждой жизни. Безумие дошло до предела, все инстинктивно устремились к святым дарам, и этот порыв был так неотразим, что Берто велел санитарам оцепить подход к балдахину, - это было необходимо для защиты дароносицы. Санитары устроили цепь, крепко держась за шею соседа и образовав таким образом настоящую живую стену. Теперь уже не осталось никаких лазеек, никто не мог бы здесь пройти. Но все же эта живая цепь с трудом сдерживала натиск несчастных, жаждавших жизни, жаждавших прикоснуться к Христу; она колебалась, то и дело отступая к балдахину, а сам балдахин качался среди толпы, точно священное судно в бурю. И вот тогда-то и разразились чудеса - в атмосфере религиозного помешательства, дошедшего до своего апогея, среди молений и рыданий, словно во время грозы, когда молния разрывает облака. Парализованная встала и бросила костыль. Раздался пронзительный крик, - и с тюфяка поднялась женщина, закутанная как саваном в белое одеяло; говорили, что это воскресла полумертвая чахоточная. Произошло еще два чуда: слепая внезапно увидела пылающий Грот; немая упала на колени и громким, ясным голосом стала благодарить святую деву. И все распростерлись у ног лурдской богоматери, вне себя от счастья и глубокой признательности. Пьер не спускал глаз с Мари, и то, что он увидел, взволновало его до умиления. Глаза больной, еще лишенные всякого выражения, расширились, а бледное лицо исказилось, словно от невыносимой боли. Она ничего не говорила и, казалось, была в отчаянии. Но в ту минуту, как пронесли святые дары и она увидела сверкнувшую на солнце дароносицу, ее словно ослепило молнией. Глаза ее вспыхнули, в них появилась жизнь, и они загорелись, как звезды. Лицо оживилось, покрылось румянцем, осветилось радостной, здоровой улыбкой. Пьер увидел, как она сразу встала, выпрямилась в своей тележке и, слегка пошатываясь, заикаясь, произнесла с огромной нежностью: - Ах, мой друг... ах, мой друг!.. Он быстро подошел, чтобы поддержать девушку, но она отстранила его жестом. Она была так трогательна, так хороша в своем скромном черном платье из дешевенькой шерстяной материи, в туфлях, которые никогда не снимала, стройная и худенькая, в золотом нимбе роскошных белокурых волос, прикрытых кружевной косынкой. Она встала на ноги, сильная дрожь сотрясала ее девичье тело, словно в нем происходил могучий процесс возрождения. Сперва освободились от сковывавших их цепей ноги, потом она почувствовала, как в венах ее заструилась кровь, в ней зародилась женщина, супруга, мать, и наконец исчезла тяжесть, давившая ей на живот и подступавшая к горлу. Но на этот раз комок не застрял у нее в горле, она не почувствовала обычного удушья и радостно крикнула: - Я исцелена!.. Я исцелена!.. Необыкновенное зрелище представилось тогда глазам всех. Одеяло упало к ногам Мари, ослепительно прекрасное лицо ее сияло торжеством. Она с таким опьянением закричала о своем исцелении, что всколыхнула всю толпу, она как будто выросла и стояла, радостная, сияющая, а толпа смотрела на нее, никого, кроме нее, не видя. - Я исцелена, исцелена! Сильное потрясение вызвало у Пьера слезы, и он заплакал. Вслед за ним разрыдались и остальные. Безудержный восторг овладел тысячами взволнованных паломников, давивших Друг друга, чтобы увидеть исцеленную, оглашавших воздух криками, словами благодарности и восхваления. Раздалась буря аплодисментов, и гром их прокатился по всей долине. Отец Фуркад потрясал руками, отец Массиас кричал что-то с кафедры; наконец его услышали: - Бог посетил нас, дорогие братья, дорогие сестры... И он запел "Magnificat". Тысячи голосов подхватили гимн. Процессия остановилась, аббат Жюден вошел в Грот с дароносицей, но не спешил давать благословение. По ту сторону решетки его ждал балдахин, окруженный священниками в стихарях и облачениях, сверкавших в лучах заката снежной белизной и золотом. Мари, рыдая, опустилась на колени, преисполненная веры и любви, и, пока длилось пение, горячо молилась. Но толпа хотела видеть, как она ходит, женщины, радуясь за нее, звали ее, какие-то люди окружили девушку и почти понесли ее, подталкивая к бюро регистрации исцелений, где было бы доказано это чудо - ослепительное, как солнце. Мари шла, позабыв про тележку, Пьер следовал за нею, а она, девять лет совсем не владевшая ногами, двигалась неуверенно, с очаровательной неловкостью. и встревоженным, восхищенным видом, словно ребенок, делающий первые шаги; и это было так трогательно, так прелестно, что Пьер думал только об огромном счастье, которое выпало на долю этой девушки, вернувшейся к жизни и молодости. Ах, милый друг детства, нежная далекая любовь! Она станет наконец красивой, очаровательной женщиной, какой обещала быть когда-то в маленьком садике в Нейи, под высокими деревьями, залитыми солнцем. Толпа бурно проявляла свои чувства, волной катясь вслед за Мари по направлению к бюро; перед дверью все остановились в лихорадочном ожидании, так как с ней впустили только Пьера. В тот день в бюро регистрации исцелений было мало народу. В маленькой квадратной зале с нагретыми деревянными стенами и простой мебелью - соломенными стульями и двумя, неодинаковой высоты, столами - находилось, кроме обычного персонала, пять или шесть молчаливых врачей. За столами сидели надзиратель бассейна и два молодых священника, которые разбирали списки и дела; отец Даржелес, сидя за одним из столов, писал заметку в газету. Доктор Бонами как раз осматривал Элизу Руке: она в третий раз пришла в бюро показать заживающую язву. - Вы когда-нибудь видели, господа, чтобы так быстро вылечивалась волчанка?.. Я знаю, появилась новая книга об исцеляющей силе веры; там говорится, что некоторые виды язв возникают на нервной почве. Но это далеко не доказано, и я сомневаюсь, чтобы врачебная комиссия могла объяснить выздоровление мадмуазель естественным путем... Вы написали, отец, в своей заметке, - обратился он к отцу Даржелесу, - что нагноение совершенно исчезло и кожа принимает естественный оттенок? Но он не дослушал ответа: вошла Мари в сопровождении Пьера, и Бонами по сиянию, разлитому на лице исцеленной, тотчас же угадал, как ему повезло. Она была очаровательна, поистине словно создана для того, чтобы увлекать и обращать толпы. Он быстро отошел от Элизы Руке, узнал имя вновь прибывшей и попросил одного из молодых священников найти ее дело. Мари пошатнулась, и Бонами хотел усадить ее в кресло. - О нет, нет, - воскликнула она. - Я так счастлива, что могу стоять на ногах! Пьер взглядом искал доктора Шассеня и огорчился, что его здесь нет. Он отошел в сторону, дожидаясь, пока найдут дело Мари, но папки все не находили. - Ну-ка, - повторял доктор Бонами, - Мари де Герсен, Мари де Герсен... Я видел это имя. Наконец Рабуэн нашел дело под другой буквой алфавита, и Бонами, ознакомившись с врачебными свидетельствами, весь загорелся. - Вот интересный случай, господа. Прошу вас, слушайте внимательно... У барышни, стоящей перед вами, было серьезное поражение спинного мозга. Эти два свидетельства, подписанные врачами парижского медицинского факультета, чьи имена пользуются известностью среди наших коллег, должны рассеять все сомнения даже самых недоверчивых людей. Он передал свидетельства находившимся в зале врачам, и те стали читать их, покачивая головой. Нечего отрицать подписи принадлежали врачам, знающим и пользующимся прекрасной репутацией. - Что ж, господа, спорить не приходится; раз у больной такие свидетельства, остается узнать, какие изменения произошли в состоянии мадмуазель. Но прежде чем начать опрос, он обратился к Пьеру: - Господин аббат, вы, кажется, приехали с мадмуазель из Парижа. Вы знаете мнение врачей? Священник содрогнулся, несмотря на радость. - Я присутствовал при консилиуме, сударь. Вновь пред ним предстало то, что было тогда. Он опять увидел обоих врачей, серьезных и рассудительных, и Боклера, с улыбкой смотревшего, как они пишут одинаковые свидетельства. Неужели же он станет отрицать их правдоподобие и ознакомит врачей с третьим диагнозом, который научно объяснял выздоровление? Чудо было предсказано, и этим само наличие его заранее опровергалось. - Заметьте, господа, - продолжал доктор Бонами, - присутствие господина аббата придает этим доказательствам особую силу... Теперь, мадмуазель, опишите нам точно ваши ощущения. Он нагнулся к отцу Даржелесу и попросил его не забыть упомянуть Пьера в качестве свидетеля. - Боже мой, как вам сказать! - воскликнула Мари задыхающимся голосом, надломленным от счастья. - Еще вчера я была уверена, что исцелюсь. И все же, когда по моим ногам пробежали мурашки, я испугалась, что это новый приступ, и усомнилась... Мурашки прекратились. Потом снова появились, когда я стала молиться... Ах, я молилась, молилась от всей души, я, как дитя, отдалась в руки святой девы. Святая дева, лурдская богоматерь, делай со мной, что хочешь... Мурашки не прекращались, мне казалось, что вся кровь во мне кипит, и я услышала голос: "Встань, встань!" Я почувствовала, как затрещали у меня кости, как мое тело словно пронизала молния. Пьер слушал ее побледнев. Ведь Боклер именно так и говорил, что выздоровление будет молниеносным, когда под действием перенапряженного воображения в ней вдруг пробудится воля. - Сперва святая дева освободила мне ноги, - продолжала Мари, - у меня было такое ощущение, словно сковывавшие их железные путы скользнули вдоль моего тела, как разорванные цепи... Затем комок, всегда душивший меня вот здесь, с левой стороны, поднялся; я думала, что задохнусь, но он поднялся выше, подступил к горлу, и я с силой выплюнула его... Вот и все, болезни моей как не бывало. Взмахнув тяжело руками, словно ночная птица крыльями, Мари замолчала и с улыбкой взглянула на взволнованного Пьера. Все это Боклер предвидел и даже употреблял те же выражения и образы. Его прогноз осуществился слово в слово - все это были естественные и заранее предсказанные явления. Рабуэн, вытаращив глаза, слушал с фанатизмом человека горячо верующего, но ограниченного, которого преследует мысль об аде. - Она дьявола выплюнула. Дьявола! - воскликнул он. Более благоразумный доктор Бонами, остановив его, обратился к врачам: - Вы знаете, господа, что мы всегда избегаем произносить здесь великое слово "чудо". Но перед вами совершившийся факт; интересно знать, как вы объясните его естественным путем. Семь лет мадмуазель была разбита параличом вследствие поражения спинного мозга. Отрицать этого нельзя, у нас имеются неоспоримые свидетельства. Она не могла ходить, малейшее движение вызывало боль, и она дошла до полного истощения, которое ведет к роковому концу... И вдруг она встает, начинает ходить, смеется и радуется жизни. Паралич исчез бесследно, боль также, она такой же здоровый человек, как и мы с вами... Пожалуйста, господа, освидетельствуйте ее, скажите, что произошло. Бонами торжествовал. Ни один из врачей не взял слова. Двое, очевидно набожные католики, энергично закивали головами. Остальные не двинулись с места, немного смущенные, не желая ввязываться в это дело. Наконец один из них, маленький худощавый человечек в очках, поднялся, чтобы ближе поглядеть на Мари. Он взял ее за руку, посмотрел ее зрачки, казалось, заинтересовался ее преображенным, радостным видом. Затем, учтиво избегая спора, вернулся на свое место. - Я констатирую, что случай выходит за пределы науки, - торжествующе заключил доктор Бонами. - Добавлю, что здесь не просто выздоровление, здоровье сразу вернулось полностью. Посмотрите на мадмуазель. Глаза ее блестят, щеки порозовели, лицо оживлено. По-видимому, ткани будут восстанавливаться медленно, но можно уже сейчас сказать, что мадмуазель воз- родилась. Вы ведь часто видитесь с ней, господин аббат, не; правда ли, она стала неузнаваемой? Пьер пробормотал: - Верно, верно... И действительно, она казалась ему сильной, щеки ее пополнели и посвежели, вся она оживилась и повеселела. Но Боклер опять-таки предвидел этот расцвет всего ее надломленного существа - жизнь должна была вернуться к ней вместе, с горячим желанием выздороветь и быть счастливой. Доктор Бонами снова нагнулся и стал глядеть через плечо отца Даржелеса, который уже заканчивал заметку - нечто вроде краткого, протокольно точного описания события. Они обменялись вполголоса несколькими словами, посоветовались друг с другом, и доктор обратился к Пьеру: - Господин аббат, вы присутствовали при чуде, не откажитесь подписать заметку об этом происшествии, отредактированную отцом Даржелесом для "Газеты Грота". Как! Подписаться под этой ошибкой, под этой ложью? В Пьере поднялось возмущение, он уже готов был громко высказать правду, но внезапно почувствовал на своих плечах тяжесть сутаны, а безграничная радость Мари переполнила его сердце ликованием. Какое счастье видеть ее здоровой! Когда девушку перестали расспрашивать, она снова подошла к нему и взяла под руку, улыбаясь затуманенными глазами. - О мой друг, - сказала она очень тихо, - поблагодарите святую деву. Она такая добрая, вот я опять здорова, красива и молода!.. А как обрадуется мой милый папа! И Пьер подписал. Он чувствовал, как все в нем рушится, но главное сейчас в том, что она спасена; он считал святотатством разбить чистую веру этого ребенка, исцелившую ее. Когда Мари вышла, снова раздались восклицания. Толпа рукоплескала. Теперь чудо приняло официальный характер. Между тем кто-то из наиболее сострадательных, боясь, что она устанет и ей понадобится тележка, брошенная у Грота, притащил ее к бюро. Мари взволновалась, увидев эту тележку, в которой она прожила столько лет, этот передвижной гроб, где, казалось ей, она будет погребена заживо! Ах, сколько он видел слез, отчаяния, тяжелых дней! И вдруг она подумала, что раз тележка видела столько горя, ей надо присутствовать и при торжестве. Мари вдохновилась и, словно поддаваясь безумному фанатизму, схватила дышло. В эту минуту мимо как раз проходил крестный ход, возвращаясь из Грота, где аббат Жюден давал благословение. Мари, потянув за собой тележку, устремилась за балдахином. Она шла в туфлях, в кружевной косынке, с трепещущей грудью, высоко подняв прелестную, сияющую головку, и за ней катился передвижной гроб, в котором она так долго умирала. А поток исступленных людей оглашал воздух криками. IV  Пьер последовал за Мари, и их подхватил торжествующий вихрь славы, заставлявший девушку победоносно тащить свою тележку. Но Пьера ежеминутно так толкали, что он, несомненно, упал бы, если бы его не поддержала чья-то сильная рука. - Не бойтесь, дайте мне руку, иначе вы не устоите. Он обернулся и, к своему удивлению, увидел отца Массиаса, который оставил на кафедре отца Фуркада, а сам пошел следом за балдахином. Необычайное возбуждение несло его вперед; в своей вере он был непоколебим, как скала, глаза его горели огнем, с восторженного лица струился пот. - Осторожней, возьмите меня под руку. Новая волна людей чуть не смела их; Пьер покорно шел за этим фанатиком. Он помнил его еще по семинарии. Какая странная встреча, и как хотелось бы Пьеру так же сильно верить, быть одержимым тем же религиозным помешательством, что и отец Массиас, который задыхался, повторяя с рыданием горячую молитву: "Господи Иисусе, исцели наших больных! Господи Иисусе, исцели наших больных!.." Истерические возгласы не прекращались, всегда находился какой-нибудь кликуша, которому поручалось непрестанно теребить силы небесные. Иногда это бывал низкий жалобный голос, иной раз - пронзительный, звеневший в ушах. Властный голос отца Массиаса прерывался от волнения. - Господи Иисусе, исцели наших больных!.. Господи Иисусе, исцели наших больных!.. Слух о молниеносном выздоровлении Мари, об этом чуде, которому суждено было потрясти христианский мир, распространился уже по всему Лурду; вот почему у всех кружилась голова, заражающее безумие охватило людей, и они, как морской прибой, хлынули к святым дарам. Каждый невольно хотел увидеть их, дотронуться до них, исцелиться, познать блаженство. Бог плыл мимо, и не только больные горели желанием жить - всех терзала потребность в счастье; возбужденные, с окровавленным сердцем, они хотели схватить это счастье жадными руками. Берто, боявшийся чрезмерного проявления этой любви, сопровождал своих санитаров. Он распоряжался, следил, чтобы не порвалась двойная цепь, ограждавшая с обеих сторон балдахин. - - Стойте плотнее, ближе, ближе, крепче держитесь за руки. Молодым людям, выбранным из наиболее сильных, приходилось туго. Они стали стеной, плечом к плечу, обхватив друг друга за талию и за шею, и все же непрестанно сгибались под неодолимым напором толпы. Никто не хотел толкаться, а между тем людские волны то и дело набегали, грозя все поглотить. Когда балдахин оказался на середине площади Розер, аббат Жюден решил не идти дальше. На обширном пространстве площади образовалось несколько противоположных течений, люди двигались в разных направлениях, образуя настоящий круговорот. Пришлось остановиться под качающимся балдахином, который, как парус, бичевало ветром. Аббат Жюден очень высоко держал затекшими руками святые дары, опасаясь, как бы толчок сзади не опрокинул их; он понимал, что золотая дароносица, сверкающая на солнце, привлекает страстные взоры всех этих людей, жаждущих обрести бога, приложившись к ней, хотя бы с риском ее разбить. Остановившись, аббат беспокойно оглянулся на Берто. - Никого не пропускайте! - кричал Берто санитарам. - Никого, слышите, это категорический приказ! Но отовсюду неслись умоляющие голоса, несчастные рыдали, простирая руки, вытянув губы, охваченные безумным желанием подойти ближе и стать на колени у ног священника. Какая благодать быть брошенным на землю, раздавленным, затоптанным крестным ходом! Один убогий протягивал иссохшую руку, в полной уверенности, что она оживет, если ему позволят прикоснуться к дароносице. Немая бешено проталкивалась вперед, сильно работая локтями, - она надеялась приложиться к дароносице и обрести речь. Другие кричали, умоляли, даже сжимали кулаки, готовые наброситься на жестокосердых, отказывающих им в исцелении плоти и души. Но запрет был строгий, боялись роковых случайностей. - Никого, никого! - повторял Берто. - Никого не пропускайте! Однако в толпе оказалась женщина, тронувшая все сердца. Она была бедно одета, без платка на голове, с залитым слезами лицом; женщина держала на руках десятилетнего парализованного мальчика, у которого ноги болтались, как тряпки. Он был слишком тяжел для слабой женщины, но она этого не чувствовала. Она принесла своего сына и, не слушая никаких доводов, упорно молила санитаров, чтобы те пропустили ее. Наконец взволнованный аббат Жюден знаком подозвал женщину. Послушные просьбе сжалившегося священника, двое санитаров, несмотря на опасение, как бы в цепи не образовалось бреши, посторонились, и женщина со своей ношей бросилась к ногам аббата Жюдена, который на секунду поставил ножку дароносицы на голову ребенка. Мать сама приложилась к ней жадными губами. Затем шествие снова двинулось, и она, задыхаясь, пошла за балдахином, с развевающимися по ветру волосами, шатаясь под тяжелой ношей, которая оттягивала ей руки. С большим трудом процессия прошла площадь Розер и стала подниматься по монументальной лестнице; а наверху в самое небо впивался тонкий шпиль Базилики, и оттуда долетал колокольный звон, славивший лурдскую богоматерь. Это был апофеоз: балдахин медленно поднимался к высокой двери святилища, казалось, открытой в вечность, над огромным людским морем, грохочущим внизу, на улицах и площадях. Служка в великолепном голубом одеянии, шитом серебром, шагал во главе процессии, неся крест; он поравнялся уже с церковью Розер; за ним шли представители различных паломничеств, и их яркие шелковые и бархатные знамена развевались в пурпурном зареве заката; далее, сияя как звезды, шествовали священники в белоснежных стихарях и золотых облачениях. Кадильницы взлетали вверх, а балдахин поднимался в невидимых руках, как будто некая таинственная сила, незримые ангелы возносили его в нимбе славы к раскрытым небесным вратам. Раздалось пение. Теперь, когда толпа отстала, никто больше не молился об исцелении больных. Чудо свершилось, его славили во все горло, колокола звонили, воздух радостно сотрясался. - Magnificat anima mea Dominum... {- Величит душа моя господа... (лат.).}. Это было благодарственное песнопение, которое уже гремело в Гроте, но здесь оно само рвалось из сердец. - Et exsultavit spiritus meus in Deo salutari meo... {- И возрадовался дух мой о боге, спасителе моем... (лат.).}. Мари радостно всходила по громадным ступеням к Базилике, ощущая все возрастающее ликование. Ей казалось, что ноги ее, так долго остававшиеся безжизненными, крепнут с каждым шагом. Тележка, которую она торжествующе везла за собой, представлялась ей сброшенной оболочкой ее болезни, адом, откуда вырвала ее святая дева, и, хотя у девушки занемели руки, она хотела непременно дотащить тележку доверху и бросить ее к стопам божьим. Никакие препятствия не могли остановить Мари, крупные слезы катились у нее из глаз, но она смеялась и с решительным видом шла, высоко держа голову. Одна из туфелек ее развязалась, кружево сползло с головы на плечи, но она шла, невзирая ни на что, с сияющим лицом, обрамленным чудесными, белокурыми волосами, чувствуя такой прилив сил, что тяжелая тележка прыгала за ней по ступеням, словно детская колясочка. Пьер шел сзади Мари, его вел под руку отец Массиас. Молодой священник утратил всякую способность мыслить, настолько сильно было его волнение. Звонкий голос отца Массиаса оглушал его. - Deposait potentes de sede et exaltavit humiles... {- Низложил сильных с престолов и вознес смиренных... (лат.).}. По другую руку от Пьера, справа, спокойно шел Берто; он приказал санитарам распустить цепь и с восторгом любовался людским морем, через которое прошел крестный ход. Чем выше поднималась процессия по лестнице, тем шире казалась площадь Розер с прилегающими к ней улицами и садами. Там, внизу, было черно от народа - точно муравейник, который виден с птичьего полета. - Посмотрите, - обратился Берто к Пьеру, - какое величие, какая красота!.. Да, хороший будет год. Для него Лурд служил очагом пропаганды, где он сводил счеты со своими политическими противниками, радуясь множеству паломников, ибо это, по его мнению, должно было вызвать неудовольствие правительства. Вот, если б можно было привлечь сюда городских рабочих, создать католическую демократию! - В прошлом году, - продолжал он, - было тысяч двести паломников, не больше; надеюсь, что в этом году цифра будет выше. И, несмотря на свою озлобленность оппозиционера, добавил радостным тоном человека, любящего пожить: - Когда сейчас там была давка, я, честное слово, радовался... Идет дело на лад, идет! Пьер не слушал его, подавленный величием зрелища. Толпа, возраставшая по мере того как он над ней поднимался, чарующая долина, ограниченная на горизонте горами, наполняли его трепетным восторгом. Волнение овладело им еще сильнее, когда он встретился глазами с Мари и широким жестом указал ей на развернувшуюся перед ними изумительную картину. Но Мари не поняла его жеста; находясь в состоянии экзальтации, она не видела материального мира, и ей казалось, что Пьер берет землю в свидетели величайших милостей, какими осыпала их обоих святая дева; она думала, что и на него распространилось чудо в тот миг, когда она, исцеленная, встала на ноги, что и он, чье сердце билось в унисон с ее сердцем, почувствовал, как на него снизошла благодать и избавила его душу от сомнений, вернув ему веру. Как мог он, присутствуя при ее необычайном исцелении, не уверовать? Она столько молилась накануне перед Гротом! Она видела сквозь радостные слезы, что и Пьер преобразился, и плачет, и смеется, вернувшись к богу. Это подстегивало ее лихорадочную радость, она катила твердой рукой свою тележку и готова была тащить ее бесконечно, все выше, к недосягаемым далям, в ослепительный рай, словно неся в этом восхождении двойной крест - свое и его спасение. - Ах, Пьер, Пьер, - лепетала она, - какое счастье испытать вместе такую радость! Я так страстно молила святую деву, и она соблаговолила спасти и вас и меня!.. Да, я чувствовала, как ваша душа растворяется в моей. Скажите мне, что наша обоюдная молитва услышана, что мне дано было ваше спасение, как и вам дано мое! Он понял ее заблуждение и содрогнулся. - Если бы вы знали, - продолжала она, - каким величайшим горем было бы для меня одной подниматься к свету! Ах, быть избранницей, идти к радости без вас! Но с вами, Пьер, какое блаженство!.. Быть вместе спасенными, счастливыми навсегда! Я чувствую в себе такие силы, что способна была бы перевернуть весь мир! Надо было, однако, что-то ответить, и Пьер солгал; он далее подумать не мог о том, чтобы омрачить ее чистую радость. - Да, да, будьте счастливы, Мари, я тоже счастлив, я искупил свое горе. Но при этих словах все в нем оборвалось, как будто грубый: удар топора внезапно отделил их друг от друга. До сих пор они страдали вместе, и она оставалась для него подругой детства, первой женщиной, которую он желал и которая всегда принадлежала ему, потому что не могла принадлежать никому другому. Теперь она выздоровела, а он - один в своем аду и знает, что она никогда не будет ему принадлежать. Эта внезапная мысль потрясла его, и он отвернулся, в отчаянии, что ему приходится так страдать от ее бьющего через край счастья. Пение продолжалось. Отец Массиве ничего не видел и не слышал, весь отдаваясь горячей благодарности богу; громовым голосом он возгласил последний стих песнопения: - Sicut locutus est ad patres nostros, Abraham et semini ejus in saecula {- Как говорил к отцам нашим, к Аврааму и семени его до века (лат.).}. Подняться еще выше по этой крутой лестнице, сделать еще одно усилие по скользким широким ступеням - и конец! Ярко освещенная процессия кончила восхождение. Последний поворот, и колеса тележки звонко ударились о гранитные перила. Выше, выше, к самому небу... Балдахин появился наконец на верхушке гигантской лестницы, перед дверью Базилики, на каменном балконе, господствующем над всем краем. Аббат Жюден вышел вперед, высоко держа обеими руками дароносицу. Мари, втащив тележку, стояла возле него с бьющимся сердцем, пылающим лицом, распустившимися золотыми волосами. Дальше расположилось в порядке старшинства духовенство в белоснежных стихарях и сверкающих облачениях; хоругви плескались на ветру, как флаги, пестря белизну балюстрад. Наступил торжественный момент. Сверху все представлялось в уменьшенном виде. Темное людское море беспрерывно колыхалось, на миг оно замерло - теперь видны были едва различимые белые пятна лиц, поднятых к Базилике в ожидании благословения; насколько охватывал взгляд - от площади Розер до Гава, - в аллеях, на улицах, на перекрестках, вплоть до старого города, виднелись тысячи бледных блаженных физиономий, с глазами, прикованными к порогу храма, где перед ними должно было раскрыться небо. Затем взору открывался огромный амфитеатр - долины, холмы и горы с высокими пиками, терявшимися в голубой дали. На севере, по ту сторону бурной реки, многочисленные монастыри - кармелиток, сестер Успения, доминиканцев, сестер святого духа - золотились среди деревьев, освещенные розовым отблеском заката. Лесные массивы взбирались по холмам к высотам Бюала, над которыми поднималась оранжерея Жюло, а над нею - Мирамон. На юге - снова глубокие долины, узкие ущелья, зажатые меж гигантских утесов, подножия которых уже подернула синеватая дымка, тогда как вершины еще сияли прощальной улыбкой заходящего солнца. Визенские холмы отсвечивали пурпуром, прорезая коралловым острием дремлющее озеро прозрачного, как сапфир, воздуха. А напротив них, на западе, у скрещения семи долин, простирался необъятный горизонт. Замок, с его башней и высокими стенами, с черным остовом старинной суровой крепости, стоял точно страж. По эту его сторону взор веселил новый город, раскинувшийся среди садов, - белые фасады, большие отели, меблированные комнаты и красивые магазины с ярко освещенными витринами, а позади замка темнели в рыжеватой дымке выцветшие кровли старого Лурда. Малый и большой Жерсы - два громадных голых утеса, кое-где покрытых пятнами травы, служили этой картине фиолетовым фоном, словно два строгих занавеса, задернутых на горизонте, позади которых величественно садилось солнце. Оказавшись перед этим необъятным пространством, аббат Жюден еще выше поднял обеими руками дароносицу. Он медленно обвел ею горизонт от края и до края, описав на фоне неба крестное знамение. Повернувшись налево, он поклонился монастырям, высотам Бюала, оранжерее Жюло, Мирамону; направо - большим пространствам темных долин и пылающим закатным пурпуром визенским холмам; прямо перед ним были оба города, замок, омываемый Гавом, дремлющие малый и большой Жерсы; аббат поклонился лесам, потокам, горам, отдаленным вершинам, вырисовывавшимся неясной цепью на горизонте, - всей земле. Мир земле, надежда и утешение людям! Внизу толпа дрогнула под этим огромным крестным знамением, объявшим ее целиком. Казалось, неземное дуновение пронеслось над волнующимися бледными лицами, бесчисленными, как волны в океане. Раздался восторженный гул, уста раскрылись, воспевая славу богу, когда дароносица, освещенная заходящим солнцем, снова появилась, сама подобная солнцу, золотому солнцу, начертавшему огненный крест на пороге вечности. Хоругви, духовенство, аббат Жюден под балдахином вошли уже в Базилику, когда к Мари, не выпускавшей из рук тележки, подошли две дамы и, плача, расцеловали ее. Это были г-жа де Жонкьер и ее дочь Раймонда; они тоже пришли сюда, чтобы присутствовать при обряде благословения, и узнали о чуде. - Ах, дорогое мое дитя, какая радость! - повторяла дама-попечительница. - Как я горжусь, что вы в моей палате! То, что святая дева избрала именно вас, - большая милость для нас всех. Раймонда задержала руку Мари в своей. - Позвольте мне называть вас моим другом, мадмуазель. Мне было так жаль вас, и я так рада, что вы ходите, что вы стали такой сильной и красивой!.. Позвольте мне еще раз поцеловать вас, это принесет мне счастье. Мари в восторге лепетала: - Спасибо, от всего сердца спасибо... Я так счастлива, так счастлива! - Мы с вами теперь не расстанемся! - сказала г-жа де Жонкьер. - Слышишь, Раймонда? Пойдем, помолимся вместе с нею. А после службы уведем ее с собой. Дамы присоединились к шествию и пошли рядом с Пьером и отцом Массиасом между рядами скамеек, занятых делегациями. Одним хоругвеносцам разрешено было подойти к главному алтарю. Мари подошла и остановилась у ступенек со своей тележкой, крепкие колеса которой дребезжали на плитах пола. Повинуясь безудержному фанатизму, ослепленная верой, Мари привезла эту бедную, многострадальную тележку в роскошный дом божий как доказательство свершившегося чуда. Орган разразился торжествующей мелодией, громогласными звуками, славящими бога, и в хоре голосов выделился небесный ангельский голос, чистый, как кристалл. Аббат Жюден поставил дароносицу на алтарь, толпа заполнила неф, сгрудилась, каждый старался занять свое место до начала службы. Мари упала на колени между г-жой де Жонкьер и Раймондой, глаза которой увлажнились от умиления, а отец Массиас, обессиленный после необычайного нервного подъема у Грота, рыдал, распростершись на полу, закрыв лицо руками. Позади него стояли Пьер и Берто, все еще следивший за порядком, - он держался настороже даже в самые волнующие минуты. Оглушенный звуками органа, весь во власти томившего его беспокойства, Пьер поднял голову и обвел взглядом Базилику. Неф был высокий и узкий, пестро раскрашенный, весь залитый светом из многочисленных окон. Нижние приделы представляли собой нечто вроде коридора, расположенного между столбами и боковыми часовнями; от этого каменный неф казался еще выше, изящные контуры его взлетали вверх и производили впечатление очень хрупких. Золоченая, ажурная, словно кружево, решетка ограждала хор и белый мраморный алтарь, весь в лепных украшениях, пышный и девственно чистый. Но больше всего взгляд поражало обилие подношений: вышивок, драгоценностей, хоругвей - целый поток даров, испещрявший стены; золото, серебро, бархат, шелк снизу доверху покрывали церковь. На это святилище беспрерывно изливалась горячая благодарность, и заключенные в ней богатства, казалось, пели, славословя веру и признательность. Особенно много было в Базилике хоругвей - словно листьев на дереве, всех и не перечтешь. По меньшей мере штук тридцать свисало со свода. Другие, украшавшие окружность трифориума, казались картинами в обрамлении колонн. Они стояли вдоль стен, развевались в глубине часовен, образуя над хорами подобие неба из шелка, атласа и бархата. Они насчитывались сотнями, глаза уставали любоваться ими. Многие отличались такой искусной вышивкой, что слава о них распространилась за пределами Лурда и знаменитые вышивальщицы специально приезжали на них посмотреть: хоругвь в честь богоматери Фурвьера с гербом города Лиона; черная бархатная хоругвь Эльзаса, шитая золотом; лотарингская, на которой изображена была святая дева, накрывающая плащом двух детей; бретонская - голубая с белым, с изображением окровавленного святого сердца, окруженного нимбом. Здесь представлены были все империи, все государства. Даже такие далекие страны, как Канада, Бразилия, Чили, Гаити, благоговейно сложили свои знамена к ногам царицы небесной. Помимо хоругвей, здесь были еще тысячи удивительных вещей - золотые и серебряные сердца сверкали на стенах, как звезды на небосводе. Их расположили в виде мистических роз, фестонов, гирлянд, поднимавшихся по колоннам, вокруг окон, в глубине часовен. Над трифориумом из этих сердец крупными буквами были начертаны слова, с которыми святая дева обратилась к Бернадетте; они длинным фризом окружали неф и радовали детски наивные души, которые читали их по складам. Это бесконечное количество сердец действовало угнетающе, - подумать только, какое множество дрожащих от благодарности рук принесло их в дар. Очень много самых неожиданных приношений украшало храм: букеты новобрачных под стеклом, ордена, драгоценности, фотографии, четки и даже шпоры. Были там и офицерские погоны и шпаги, среди которых выделялась превосходная сабля, оставленная на память о чудесном обращении. Но это еще было не все - неисчислимые богатства окружали молящихся: мраморные статуи, бриллиантовые диадемы, роскошный ковер из Блуа, вышитый королевами Франции, золотая пальма, украшенная эмалью, присланная святейшим папой. Лампады, свисавшие со сводов, также являлись дарами; некоторые - из массивного золота, художественной работы, словно мириады драгоценных светил освещали неф. Перед дарохранилищем горела лампада, присланная из Ирландии, шедевр чеканного искусства. Были лампады из Валенсии, из Лилля, одна из Китая - настоящие сокровища, сверкавшие драгоценными камнями. А как сияла Базилика, когда во время торжественного богослужения над хором горели все двадцать люстр, сотни лампад и сотни свечей! Вся церковь переливалась в это время огнями, отражавшимися в тысячах золотых и серебряных сердец. Зрелище было необычайное! По стенам струилось яркое пламя, люди словно входили в ослепительную райскую обитель, а бесчисленные хоругви сверкали со всех сторон шелком, атласом, бархатом, вышитыми кровоточащими сердцами, победоносными святыми и мадоннами, чья добрая улыбка рождала чудеса. Ах, эта Базилика! Сколько в ней происходило пышных церемоний! Никогда здесь не прекращались службы, молитвы, песнопения! Весь год напролет курился ладан, гремел орган, коленопреклоненные толпы молились от всего сердца. Непрерывные мессы, вечерни сменяли друг друга; с каждой кафедры звучали проповеди и давались благословения; требы совершались каждый день, а праздничные дни отмечались с великолепием, не имеющим себе равных. Всякая дата служила поводом для необычайного торжества. Каждое паломничество приносило сюда свою долю блеска, чтобы все эти смиренные страдальцы, прибывавшие издалека, могли увезти с собой утешение, восторг, видение рая. Они взирали на пышность, окружавшую бога, и сохраняли на всю жизнь вызванный ею восторг. В бедных, голых комнатах, где стояли жалкие койки страдальцев, в разных уголках христианского мира вставал образ Базилики, блистающей несметными богатствами, словно мечта об обещанной награде, словно сама судьба, словно грядущая жизнь, уготованная беднякам после долгого прозябания на земле. Но Пьера не радовал этот блеск, в котором он не видел ни утешения, ни надежды. На душе у него лежала тяжесть, его окутывал страшный мрак, и в мыслях и чувствах его было смятение. С тех пор как Мари поднялась в своей тележке, воскликнув, что она исцелена, с тех пор как она стала ходить, почувствовав прилив жизни и сил, Пьера охватило огромное уныние. А ведь он любил ее, как брат любит сестру, он испытал беспредельную радость, когда она перестала страдать. Почему же ему было так больно от ее счастья? Он не мог смотреть, как она стоит на коленях, радостная и похорошевшая, несмотря на слезы; бедное сердце его обливалось кровью, словно ему нанесли смертельную рану, И все же Пьеру хотелось остаться. Он отворачивался от Мари, пытаясь переключить свое внимание на отца Массиаса, продолжавшего рыдать, распростершись на полу; он завидовал его смирению, иллюзии божественной любви. На миг Пьера даже отвлекла одна из хоругвей, и он спросил про нее у Берто. - Которая? Кружевная? - Да, налево, - ответил Пьер. - Эта хоругвь пожертвована Пюи. На ней изображены гербы Пюи и Лурда, объединенные Розером... Кружево такое тонкое, что всю хоругвь можно уместить на ладони. В эту минуту показался аббат Жюден, начиналось богослужение. Снова грянул орган, пропели молитву, а на алтаре дароносица сияла, как солнце, среди многочисленных золотых и серебряных сердец, напоминавших звезды. У Пьера больше не было сил оставаться в Базилике. Мари проводят г-жа де Жонкьер и Раймонда; значит, он может уйти, исчезнуть, чтобы поплакать на свободе. Пьер извинился под предлогом, что у него свидание с доктором Шассенем. Его немного пугало, что он не сможет выйти, так как толпа верующих запрудила выход. Он прошел через ризницу и спустился по внутренней лестнице в Склеп. Внезапно, после радостных голосов и блеска, Пьер очутился среди глубокого молчания и могильной тьмы. Склеп был высечен в скале и состоял из двух узких коридоров, разделенных массивным нефом; коридоры, соединяясь под аркой, вели в подземную часовню, освещенную неугасимыми лампадами. Темный лес переплетающихся колонн вызывал ощущение мистического ужаса, в полутьме жила трепетная тайна. Голые стены производили впечатление могильного камня, под которым человеку суждено уснуть последним сном. Вдоль коридоров, между перегородками, сверху донизу покрытыми мраморными плитами с подношениями, находился двойной ряд исповедален, - в этой могильной тишине исповедовали священники, владевшие всеми языками; они отпускали грехи грешникам, прибывавшим со всех концов земли. Сейчас, когда наверху теснился народ, в Склепе не было ни живой души, и Пьер в тиши и полной тьме, объятый могильной прохладой, упал на колени. Не потребность в молитве и благоговение привели его сюда, - все существо его было истерзано нравственною мукой. Его мучило желание познать самого себя. Ах, почему ему не дано еще глубже погрузиться в небытие, понять и наконец успокоиться! Пьер был в страшном отчаянии. Он попытался вспомнить все - с первой минуты, когда Мари вдруг встала со своего жалкого ложа и воскликнула, что исцелена. Почему же, несмотря на чисто братскую радость, которую Пьер испытал при виде ее исцеления, он почувствовал такую сильную боль, словно его постигло смертельное горе? Неужели он позавидовал божественной милости? Или он страдал оттого, что святая дева, исцелив Мари, забыла о нем, у кого так болела душа? Он вспомнил, что дал себе последнюю отсрочку, назначил вере великое свидание, если Мари исцелится, на ту минуту, когда пройдет крестный ход. И вот она выздоровела, а он остался неверующим, и теперь уже безнадежно, так как вера никогда не вернется к нему. Эта мысль была подобна кровоточащей ране, она превратилась в жестокую, ослепляющую уверенность: Мари спасена, а он погиб. Мнимое чудо, вернувшее ее к жизни, погасило в нем всякую веру в сверхъестественное. То, что он мечтал найти в Лурде - наивную детскую веру, - стало невозможным, после того как рухнула надежда на чудо: исцеление Мари произошло так, как и предсказал доктор Боклер. Зависть? О, нет! Но Пьер чувствовал внутри полное опустошение, смертельную грусть оттого, что остался один, в ледяной пустыне своего интеллекта, жалея об иллюзии, лжи, неземной любви, которыми живут смиренные духом, чувствуя, что сердце его не способно ничему верить. Страшная горечь душила Пьера, слезы брызнули из глаз. Он опустился на плиты пола, охваченный сильнейшим отчаянием. Он вспомнил тот сладостный миг, когда Мари, угадав терзавшие его муки сомнения, увлеклась мыслью об его обращении, взяла в темноте его руку, шепча, что будет молиться за него, молиться от всей души. Забывая о себе, она молила святую деву спасти уж лучше ее друга, чем ее, если богоматерь добьется у своего сына только одной милости. Потом он вспомнил другое - те чудесные часы, что они провели вместе под густой сенью деревьев во время процессии с факелами. Там они молились друг за друга, слив души воедино, в пламенном желании обоюдного счастья, коснувшись на миг глубин той любви, что всецело отдает себя в жертву. И вот их многолетнее чувство, омытое слезами, эта чистая идиллия общего страдания внезапно оборвалась: Мари спасена и радуется в оглашаемой пением нарядной Базилике, а он погиб и рыдает от отчаяния, подавленный тьмою Склепа, в ледяном молчании могилы. Пьер как будто терял ее во второй раз, и теперь уже навсегда. Вдруг его словно ножом кольнула в сердце одна мысль. Он понял наконец причину своей боли, внезапный свет озарил тот страшный мрак, из которого он тщетно пытался найти выход. В первый раз он потерял Мари, когда стал священником и уверил себя, что может подавить в себе мужчину, раз она, пораженная неизлечимой болезнью, никогда не будет женщиной, Но вот Мари выздоровела, стала женщиной! Пьер снова увидел ее сильной, красивой, живой и желанной! А он мертв и не может стать мужчиной. Никогда не сможет он приподнять могильный камень, что давит его, сковывая плоть. Она уйдет одна в широкую жизнь, оставив его в холодной земле. Перед нею раскроется огромный мир, ее озарит улыбка счастья, любовь, что смеется на солнечных Дорогах, она выйдет замуж, родит детей. А он, словно заживо погребенный, останется один, и свободным будет лишь его мозг, который принесет ему еще больше страданий. Пока Мари не принадлежит никому, она еще принадлежит ему; но Пьеру причиняла безумное страдание мысль, что их разделяет пропасть, и теперь уже - навеки. Злоба охватила Пьера. Ему захотелось вернуться наверх, крикнуть правду Мари в лицо. Чудо - ложь! Доброта всемогущего бога - чистейшая иллюзия! Здесь действовала лишь природа, победила жизнь. Он привел бы Мари доказательства, показал бы, что только всемогущая жизнь возвращает здоровье, освобождает от земных страданий. Потом они уехали бы вместе, далеко-далеко, и были бы счастливы. Но вдруг им овладел ужас. Как? Коснуться этой чистой души, убить в ней веру, приобщить ее к тем же страданиям неверия, которые измучили его самого! Это показалось ему гнусным кощунством. Он возненавидел бы себя, считал бы себя убийцей, если бы увидел, что не способен дать ей счастье. Быть может, Мари и не поверит ему? Да и выйдет ли она замуж за расстригу; ведь не может же она не сохранить в душе сладостного сознания, что она исцелилась, пребывая в экстазе? Все это показалось Пьеру безумным, чудовищным, грязным. Бунт его утих, осталась лишь бесконечная усталость, жгучее ощущение неисцелимой раны в разбитом сердце. Пьер почувствовал себя невероятно опустошенным и одиноким, в душе его возникла тяжкая борьба. Что делать? Он хотел бы бежать, не видеть больше Мари, причинявшей ему столько страданий. Пьер понимал, что должен отныне лгать ей; ведь она считала, что он спасен, как и она, что он преображен, исцелен духовно, как она исцелена физически. Мари с радостью говорила ему об этом, когда тащила свою тележку по громадным лестницам. Ах, испытать вместе с нею это огромное счастье, ощутить, как его душа сливается с ее душой! Но он уже солгал, он обязан будет лгать и впредь, чтобы не нарушить ее чистой иллюзии. Пьер призвал на помощь все свое хладнокровие, поклялся, что милосердия ради притворится умиротворенным и счастливым, как будто и он обрел спасение. Пьер хотел видеть Мари совершенно счастливой, хотел, чтобы у нее не было ни сожаления, ни сомнений, чтобы она сохранила свою чистосердечную веру и была убеждена, что святая дева таинственно соединила их души. Что значат его собственные муки по сравнению с ее мучениями? Быть может, позднее все в нем утихнет. Разве не поддержит его среди мучительных дум радость сознания, что он предоставил ей спокойно жить в утешительной лжи? Минуты текли, а Пьер все еще лежал в изнеможении на плитах пола, стремясь успокоить бурлившие в нем чувства. Он перестал думать, перестал существовать, находясь в полной прострации, которая всегда наступает после сильного душевного перелома. Но тут послышались шаги, и он с усилием встал, делая вид, будто читает надписи на мраморных плитах вдоль стен. Впрочем, он ошибся, никого не было; тем не менее он продолжал читать, сперва машинально, чтобы рассеяться, а затем с все возрастающим волнением. Это было непостижимо. Надписи, выражающие веру, преклонение, благодарность, выгравированные золотыми буквами на этих мраморных досках, повторялись сотнями, тысячами. Встречались строки до того наивные, что они невольно вызывали улыбку. Какой-то полковник написал: "Вы сохранили мне ногу, да послужит она вам", и тут же лежал слепок ноги. Далее надпись гласила: "Да распространится ее покровительство на стекольное производство!" Иногда по чистосердечной и откровенной благодарности можно было угадать, какою странной была просьба: "Непорочной Марии от отца семейства, который восстановил здоровье, выиграл процесс и получил повышение". Но эти надписи терялись в страстных мольбах: "Поль и Анна просят лурдскую богоматерь благословить их союз". Далее шли благодарности матерей: "Благодарю Марию, трижды она исцелила моего ребенка", "Благодарю за рождение Марии-Антуанетты, которую я поручаю ее милосердию, как и всю мою семью и себя", "П. Д. трех лет от роду сохранен для любящей семьи". Мольбы, супругов, благодарность исцеленных больных, возвращенных к счастью сердец: "Защити моего мужа, сделай так, чтобы он был здоров", "У меня отнялись обе ноги, теперь я исцелена", "Мы пришли, исполненные надежды", "Я молился, я рыдал, и она услышала меня". И снова мольбы, пламенная скрытность которых таила в себе целые романы: "Ты нас соединила, защити нас", "Марии за величайшее из благодеяний". И опять те же страстные слова, исполненные горячей веры, слова благодарности, признательности, поклонения... Эти сотни, эти тысячи молений, навеки запечатленных в мраморе, взывали из глубины Склепа к святой деве, повергали к ее стопам благоговение несчастного человечества! Пьер без устали читал их, во рту у него была горечь, в сердце росла скорбь. Неужели только ему нет спасения? Столько страждущих было услышано, и лишь его мольбе она не вняла! Он подумал о том, сколько молитв произносилось за год в Лурде, он попробовал сосчитать их; дни, проведенные перед Гротом, ночи в церкви Розер, службы в Базилике, крестные ходы под солнцем и звездами - непрестанным, ежесекундным молениям не было конца. Верующие стремились утомить слух господа бога, хотели вырвать у него милость и прощение огромным количеством молитв. По словам священников, Франция должна искупить перед богом свои грехи, и только когда искуплений этих будет достаточно, Франция перестанет страдать. Какая жестокая вера в необходимость кары! Какой мрачный пессимизм! Как ужасна должна быть жизнь, как бездонны духовные и физические страдания, если надо так молить бога, чтобы мольба вознеслась к небу! Несмотря на безграничную тоску, Пьер вдруг почувствовал глубокую жалость. Его потрясла мысль о несчастном человечестве, ввергнутом в бездну отчаяния, таком обездоленном и слабом, приносившем свой разум и счастье в жертву галлюцинации и опьяняющей мечте. Слезы снова заструились из глаз Пьера, он плакал о себе, о других, о всех измученных людях, которые ищут средства притупить свою боль, чтобы уйти от реальной жизни. Ему казалось, что он снова слышит мольбу коленопреклоненной перед Гротом толпы в двадцать - тридцать тысяч человек, пламенную мольбу, которая, словно фимиам, возносится к солнцу. Рядом со Склепом, в церкви Розер, вспыхивала восторженная вера, целые ночи проходили в райском экстазе, там совершались немые исповеди, эти пылкие молитвы без слов, от которых все существо горит, растворяется и возносится ввысь. И словно мало было рыданий перед Гротом и непрерывного преклонения в церкви Розер, страстная мольба звучала и здесь, вокруг него, на стенах Склепа; но тут она была увековечена в мраморе, чтобы до скончания веков кричать о человеческом страдании; здесь к небу взывал мрамор, взывали стены, содрогаясь от жалости, которой проникаются даже камни. И наконец молитва возносилась еще выше, неслась к небу из сверкающей Базилики, наполненной жужжанием голосов; в эту минуту там, наверно, находилась неистовая толпа, и Пьеру казалось, что до него доносится сквозь плиты нефа ее горячее дыхание, ее моления, с надеждой обращенные к богу. И Пьера, в конце концов, захватил этот бурлящий поток молитв и вместе с крутящейся пылью понес ввысь - от одной церкви к другой, от святилища к святилищу, где самые стены рыдали от жалости; а там, наверху, этот горестный, исполненный отчаяния крик вонзался в небо вместе с белым шпилем Базилики, заканчивающимся высоким золотым крестом. О спасительная сила, господь всемогущий, кто бы ни был ты, сжалься над несчастными людьми, прекрати страдания человечества! Внезапно Пьера ослепил яркий свет. Пройдя по левому коридору, он вышел на верхние ступени лестницы и тут же очутился в дружеских объятиях доктора Шассеня. Пьер совсем забыл, что они уговорились встретиться именно здесь, чтобы пойти осмотреть комнату Бернадетты и церковь кюре Пейрамаля. - Ах, дорогой мой, как вы, должно быть, рады!.. Я только что узнал великую новость о необычайной милости, ниспосланной лурдской богоматерью на вашу приятельницу... Помните, что я вам говорил третьего дня? Теперь я спокоен, вы тоже спасены! Пьер сильно побледнел, ему снова стало горько. Но он поборол себя и, улыбнувшись, сказал: - Да, мы спасены! Я очень счастлив. Так начал он лгать, не желая из милосердия лишать людей их иллюзорной веры. Пьер вновь увидел то же зрелище, что и час назад. Большая дверь Базилики была раскрыта настежь, закатное солнце освещало неф, и вся церковь пылала огнями - золотая решетка хора, золотые и серебряные подношения, лампады, богато украшенные драгоценными камнями, ярко вышитые хоругви, кадильницы, похожие на раскачивающиеся драгоценности. В этой сияющей роскоши, среди белоснежных стихарей и золотых облачений, он увидел Мари, с распущенными волосами, покрывавшими ее золотым плащом. Орган гремел "Magnificat", народ исступленно взывал к богу, а аббат Жюден, вновь подняв над алтарем дароносицу, в последний раз показал ее толпе; очень большая, высоко вознесенная дароносица блистала в ореоле славы, а колокола сверкающей золотом Базилики звонили вовсю, оглашая округу победным звоном. V  Когда они спускались с лестницы, доктор Шассень сказал Пьеру: - Вы видели только что триумф, а сейчас я вам покажу две величайшие несправедливости. И Шассень повел священника на улицу Пти-Фоссе посмотреть комнату Бернадетты, низкую и темную комнату, откуда она вышла в тот день, когда ей явилась богоматерь. Улица Пти-Фоссе начинается от старинной улицы Буа, ныне улицы Грота, и пересекает улицу Трибунала. Эта извилистая, немного покатая улочка исполнена безысходной грусти. Здесь редко встретишь прохожего; лишь высокие стены тянутся вдоль нее да жалкие дома бедняков с мрачными фасадами а наглухо закрытыми окнами. Разве что какое-нибудь дерево во дворе иногда оживляет пейзаж. - Мы пришли, - сказал доктор. В этом месте улица суживалась; дом Бернадетты находился напротив высокой серой стены, на задворках риги. Пьер и, Шассень, подняв головы, принялись рассматривать маленький, словно вымерший, домик с узкими окнами, плохо оштукатуренный лиловатой штукатуркой, изобличающей уродливую бедность. В комнату вел длинный темный коридор, вход в негр преграждала лишь старенькая дверца. Чтобы войти, надо было подняться на одну ступеньку, которую во время дождей заливало водой из канавы. - Входите, друг мой, входите, - пробормотал доктор. - Достаточно толкнуть дверцу. Коридор был длинный, Пьер шел ощупью вдоль сырой стены, боясь оступиться. Ему казалось, что он спускается в темный подвал; пол под ногами был скользкий, вечно мокрый. Дойдя до конца, он повернул направо, следуя новому указанию доктора. - Нагнитесь, а то ударитесь головой о притолоку... Ну, вот мы и пришли. Дверь в комнату, так же как и входная дверца, была раскрыта настежь, указывая на то, что здесь никто не живет. Пьер нерешительно остановился посреди комнаты, ничего не различая, как человек, попавший из света в абсолютную тьму. Ледяной холод, словно от мокрого белья, пронизал все его существо. Но понемногу глаза его привыкли к темноте. Два неодинаковых по величине окна выходили на узкий внутренний дворик, откуда в комнату проникал зеленоватый свет, словно со дна колодца; читать здесь даже днем можно было только при свече. Комната в четыре метра длиной и три с половиной шириной была выстлана грубыми каменными плитами; балки потолка почернели и стали цвета сажи. Напротив двери н