---------------------------------------------------------------
     © 1974 Arno Surminski
     © 1980 Hoffmann und Campe Verlag, Hamburg
     © 1989 Русский перевод, Vladimir Krutikov (vkrutikov@juno.com), Houston, TX
     Date: 25 Aug 2002
---------------------------------------------------------------


     Санкт-Петербург, 1996





     Эту книгу можно назвать




     Рассказ  о детстве в глухой немецкой деревне в тридцатые-сороковые годы
уже ушедшего века и заодно о жизни и многовековой истории целого края. Война
отнявшая  все - и родителей, и родной дом, и даже возможность жить на родной
земле. Повествование,  полное сочувствия и  к победителям, и к  побежденным.
Перевел с немецкого Владимир Крутиков. СПб, 1996. 255 стр.



     © 1974 Arno Surminski
     © 1980 Hoffmann und Campe Verlag, Hamburg
     © 1989 Русский перевод, Vladimir Krutikov, Houston, TX

     Подписано в печать 14.05.96
     Тираж 500 экз.
     Отпечатано в РПМ Библиотеки Российской АН
     Санкт-Петербург, Биржевая линия, 1



     Схватки начались  к  полудню. В доме  у  Штепутата  висел один  из трех
телефонов  деревни Йокенен, так что он сам позвонил в Дренгфурт единственной
акушерке, принимавшей  роды в маленьком городке и окружающих деревнях,  если
только  детей не приносили аисты из бесчисленных окрестных прудов. Всего год
назад эта  женщина  ходила по  деревням  пешком,  но недавно  новые  власти,
которым  нравилось, чтобы  на  свет  появлялось  много  детей,  снабдили  ее
велосипедом.  Правда,  много  ли  пользы  от велосипеда  в  глуши  Восточной
Пруссии? В лучшем случае на нем можно проехать по Ангербургскому шоссе,  что
идет  через Дренгфурт  мимо деревни Йокенен  в  Коршен.  На  проселочных  же
деревенских  дорогах,  размытых  дождями  или занесенных снегом,  смотря  по
времени года, велосипед скорее обуза, чем помощь.
     Но  все-таки  велосипед!  Штепутат  утешался   мыслью,  что  на   шесть
километров от Дренгфурта  до Йокенен у акушерки уйдет не больше чем полчаса.
Услышав стоны Марты в  соседней  комнате, он было подумал, уж не выложить ли
двадцать марок, чтобы акушерка приехала на автомобиле. Но нет, в Йокенен это
было  невозможно. Йокенцы засмеяли бы  его,  если бы  он поднял столько шума
из-за  рождения  ребенка.  В Йокенен детей рожали во  время  полдника  среди
снопов овса или за доением коров.
     Она  обещала  приехать в  час.  Давай  же,  кати на  своем  велосипеде!
Вытаскивай  его на  свет Божий, маленького Штепутата, и начнем нашу историю.
Это будет история его жизни, а заодно немного  истории  остальных двух сотен
душ йокенцев. Наконец она выехала из дренгфуртского предместья, прокатила по
склону  холма,  мимо работников поместья,  которые почтительно снимали  свои
шапки. А она сидела в седле жесткая  и прямая и выглядела даже сердитой, как
какой-нибудь чиновник.
     В ожидании акушерки Карл Штепутат не знал,  куда деваться. В мастерской
ему не сиделось. Подмастерье, старый мазур Хайнрих, для разговора о рождении
детей не годился.  Он  в этом понимал не больше, чем в ощупывании  кур. Нет,
Штепутату нужно было выйти  на воздух. В соседнем огороде Марковша, невзирая
на  полуденную  жару,  копала  молодую   картошку.  Штепутат  перелез  через
изгородь, прошел по бороздам среди засохших картофельных кустов, остановился
возле старухи.
     - Марта легла, - сказал он.
     Марковша,   сама  мать   четверых  взрослых  и  троих   умерших  детей,
разогнулась.
     - Сейчас приду, мастер, - откликнулась она и стала вытирать  передником
запачканные  землей  руки. У Штепутата полегчало на  душе.  В  таких случаях
женщинам лучше быть в своем кругу. Это дело женщин, матерей.
     Штепутат качал  воду огородным  насосом, Марковша мыла руки. Когда  она
зашла в его дом, он успокоился и отправился в  сад к  пчелам,  которые в это
время наполняли  соты медом со  второго укоса клевера. Он заглянул  в  ульи,
внимательно осмотрел их. Если продержится хорошая погода, через неделю можно
будет отгонять мед.  Это было  бы кстати. Мед  нужен,  чтобы сделать медовую
водку, а водка для крестин.
     Марковша пела  песни  про  Господа  Иисуса.  Ее  пронзительный  дискант
перекрывал  гудение  штепутатовых  пчел  и  стоны   Марты,  доносившиеся  из
открытого окна спальни.
     - Спой что-нибудь повеселее, матушка Марковски, - крикнул ей Штепутат.
     Вот как, что-нибудь повеселее?  Что же веселого в Йокенен? Даже в самых
веселых песнях всегда есть что-то грустное. Как там  поется в этой "Внизу на
мельнице" или "Красавица садовница"?
     Штепутат сидел на камнях  среди первых  зацветших астр, а пчелы ползали
по его рукам. Они уже давно бросили его жалить.  Нет, не легко было человеку
почти пятидесяти лет от роду становиться отцом в первый раз. Его первая жена
умерла вскоре  после  великой инфляции  - как считали, от малокровия. Десять
лет  он  жил один,  шил с  мазуром Хайнрихом  костюмы и галифе для господ из
поместий, для офицеров, ландрата из Растенбурга, санитарного советника Витке
из  Дренгфурта, для богатых крестьян из Мариенталя  и Вольфсхагена,  которым
хотелось не отставать от господ.
     Что побудило его  жениться еще раз? Мысль,  что  придется  умереть  без
потомства, и все  усиливающиеся после сорока лет боли в желудке, от  которых
перестал  помогать даже содовый порошок.  Да  и прострел, который  регулярно
возвращался  и  все  больше требовал  массирующих женских рук, компресса  из
горячей картошки. Как-то поздним летом он отправился на праздник стрелкового
общества  в Мариенталь, где  познакомился с Мартой. В ноябре была свадьба, а
сейчас в августе она вот-вот разрешится сыном или дочерью. Это уж как угодно
небесам.
     Подмастерье  Хайнрих  потерпел еще полчаса. Так  как  в  кухне  не было
никакого движения и только слышалось монотонное пение Марковши, он прокрался
из мастерской мимо гостиной на улицу. На почтительном расстоянии от роящихся
пчел он остановился.
     - Мастер, - сказал он. - Уже почти час, а про обед и не слыхать.
     - Поди на кухню и возьми что-нибудь, - ответил Штепутат.
     Это  было легко  сказать. Пока  Хайнрих копался  на  кухне, доставая из
шкафа сало, на него набросилась старая Марковша.
     - Нечего вам, мужикам, делать на кухне, -  закричала она и  замахнулась
на него скалкой.
     - Но человеку нужно поесть, - возразил Хайнрих.
     Марковша взяла у него нож. Отрезала кусок сала толщиной почти с ладонь.
Кусок хлеба. Потом открыла дверь на улицу, как открывают для собаки, которую
хотят выгнать из комнаты. Кухня не место для мужчин, а уж сегодня тем более.
Уже  за  дверью  Хайнрих  вспомнил про  свой  дар  двуязычия  и  отвел  душу
по-мазурски. Полегчало.
     Ну уж  теперь она могла  бы  и приехать, эта дренгфуртская акушерка. Об
этом подумал и Штепутат, хотя у него еще оставалось немало хлопот с пчелиным
роем,  поднявшимся вместе с маткой на развилку дикой груши. Он  между  делом
посматривал   в  сторону  Ангербургского  шоссе,  развесистые  могучие  дубы
которого четкой линией разрезали горизонт пополам. Время от времени по улице
громыхал  запряженный  четверкой  рыдван,  производя  единственный   шум   в
полуденной жаре деревни Йокенен. Потом вдруг поднялась такая пыль, как будто
в  деревню  входил  эскадрон  казаков. С  поля,  степенно  покачиваясь,  шли
заваленные  ржаными снопами возы. Страдная  пора в  Йокенен.  И жаркое лето,
лето 34-го года. Телеги стучат с шести  утра и не затихают до захода солнца.
Обширными были они, йокенские нивы. Они тянулись от Ангербургского шоссе  до
самой границы округа в сторону Мариенталя, а в сторону Вольфсхагена - вплоть
до темной опушки леса. Бесконечное желтое море.
     И  в эту слепящую  желтизну,  прямо в плывущее летнее пекло,  катила по
шоссе на  велосипеде  акушерка  из Дренгфурта.  Прицепилась, измучившись  от
жары, к телеге с  рожью, доехала так до йокенского  кладбища, здесь обогнала
воз и  свернула в деревенскую улицу. Она въехала  на выгон, и сонный Йокенен
оживился. Залаяли собаки, следом за велосипедом побежали дети: чужой человек
в  Йокенен был  волнующим  событием. Велосипедным  звонком она вспугнула  на
выгоне  уток  Марковши, но при этом раздразнила  барана каменщика  Зайдлера.
Баран  даже попытался  напасть  на  нее, но  цепь,  не  пускавшая его дальше
пятнадцати метров, не дала разбить рогами  сверкающие  спицы катившихся мимо
колес.  Штепутат   вышел  акушерке   навстречу,   по  пути  отогнав  гусака,
нацелившегося на ее черные  шерстяные  чулки. Он  провел велосипед вверх  по
дорожке  к дому,  пропустил  женщину  вперед,  послушал, как  она говорит  с
Марковшей. Та уже успела обо всем позаботиться. Над чугуном с горячей  водой
поднимался  пар, в  духовке  стояла  яичница с  салом, а на подоконнике  был
приготовлен  кувшин  с  простоквашей, из которого  она,  прежде  чем  налить
акушерке,  выловила мух.  От  души  напившись,  акушерка  зашла  к  Марте  и
убедилась, что время еще есть, достаточно, чтобы заняться яичницей. Подумать
только,  сколько  нужно времени, чтобы появиться на свет! И как быстро можно
оттуда убраться!  Марта стонала  в  спальне. Акушерка съела яичницу с салом,
допила простоквашу. Штепутат в одиночестве расхаживал по гостиной.
     И тут  произошло  нечто,  что отвлекло  Карла  Штепутата:  из  поместья
появился верхом сам майор. Собственно, ничего необычного - каждый день после
обеда  майор  объезжал  свои  поля.  Но  сегодня  на нем  была  кайзеровская
кавалерийская форма, в которой  он  в 1915 году  скакал  в атаку в  Галиции.
Твердо  установилось,  что майор  появлялся в  этом наряде всего три раза  в
году: в день основания империи,  в  день  рождения  кайзера и  в день победы
прусских  войск   под   Седаном.  Что  могло  случиться  такого,  отчего   в
августовский  день  34-го  года  майор выехал на свои  поля  в кавалерийской
форме? Он проехал  легкой рысью мимо  школы, вверх  к трактиру, останавливая
встречные  упряжки,  свернул к ветряной мельнице, направился  к усадьбе, где
его работники сооружали в поле соломенную скирду.
     В доме  Штепутата зазвонил  телефон, у аппарата  был инспектор поместья
Блонски.
     - Вы слышали, умер наш рейхспрезидент Гинденбург?
     Штепутат взглянул а стену, где  слева от телефона висел портрет старого
Гинденбурга,  а справа смотрел  человек, которого  полтора года  назад  этот
Гинденбург сделал рейхсканцлером.
     - Гинденбург умер, - сказал Штепутат женщинам.
     - Опять придут казаки, - запричитала Марковша и собралась завыть.
     Штепутат забыл про свою  робость и открыл дверь в спальню, чтобы самому
рассказать Марте, но ее, похоже, это мало интересовало.
     - Пусть Марковша принесет мне воды, - сказала она.
     Но Марковша еще не  пришла  в себя, ей нужно было сначала закончить про
казаков.
     - Они придут через гору Фюрстенау на косматых лошадях... Придут,  как в
тот раз.
     -  Да ничего не будет, матушка  Марковски,  - сказал Штепутат, уверенно
посмотрев в сторону человека в коричневой форме справа от телефона.
     Майор тем временем добрался  до поля. Старший работник хотел придержать
его стремя, но майор остался на  лошади и велел созвать  людей. Они медленно
шагали  по  жнивью: опаленные  солнцем мужчины с вилами на плечах, женщины в
черных  юбках и  белых платках.  Они  остановились  полукругом, и  к  майору
поднялся густой дух пота и чеснока, смешанный с запахом крепкого табака.
     - Сегодня  умер наш рейхсфельдмаршал Гинденбург,  - провозгласил  майор
поверх  их  голов.  (Он  говорил  только  о  фельдмаршале,  он  не   простил
Гинденбургу этого предательства  - допустить, чтобы его  избрали президентом
республики.)
     -  Двадцать лет прошло с  тех пор,  как он гнал русских по этим полям в
мазурские озера!..
     Пока майор говорил, его  мерин поднял хвост  и сбросил  пару яблок  для
удобрения йокенской земли.
     - Нет другого такого немца, который так  много сделал бы для  Восточной
Пруссии, как наш Гинденбург. Почтим его память нашим последним ура!
     Майор  поднял хлыст  как дирижерскую палочку. Работники трижды крикнули
"ура", но прозвучало не очень  убедительно. Правда,  это  наверняка было  не
оттого, что они  плохо старались, а оттого, что бескрайние йокенские поля не
давали  эха, развеивался  любой  звук.  Заркан, волынский  немец, оставшийся
после войны в поместье Йокенен, затянул боевую песню 1914 года:

     Народ призывает герой Гинденбург:
     Черт побери, беда!
     Русские снова на нас идут,
     Восточной Пруссии жить не дают.
     Вставайте все, выходите все!
     Татары и калмыки ...

     В это же время  в доме бургомистра и мастера  портного Карла  Штепутата
акушерка извлекла из Марты Штепутат  (девичья фамилия  Сабловски)  маленький
мокрый комок. Услышав первый крик, Штепутат, беспокойно ходивший взад-вперед
по гостиной, бросился к двери. Но женщины закрылись. Он услышал плеск воды в
цинковом корыте. Господи, Марковша там еще и утопит ребенка!
     - Карл! Слава Богу! - услышал он голос Марты.
     Марковша открыла дверь.
     - Мастер, это  мальчик! - сияла она, собрав в улыбку все морщины своего
увядшего лица.
     - Здоровый парень, - сказала акушерка, поднося ребенка к отцу.
     Марта приподнялась  посмотреть  на  свое  дитя, но акушерка не  слишком
деликатно уложила ее обратно на подушку.
     - Вам нужно теперь спокойно лежать, уважаемая.
     Марта  с  волнением  смотрела  на  мужа. Единственное,  чего она всегда
боялась, это не угодить ему. Он  много видел на свете,  был намного старше и
опытнее ее. Карл Штепутат  даже прожил несколько лет  в Кенигсберге.  Она-то
видела только поля и поля, и то не дальше чем с  дренгфуртской колокольни. И
вот сейчас она родила ему сына. Карл Штепутат улыбался. Марта приняла это на
свой счет, хотя это вполне могло относиться и к мальчику, с которым Марковша
разгуливала по гостиной.
     - Что там насчет старого Гинденбурга? - спросила Марта.
     - Он умер, - ответила акушерка.
     Марта испугалась. Вот умер самый великий человек, которого она знала. И
в этот  же день она родила сына. Что  бы  это  значило? Что предназначил ему
Господь?  Штепутат   открыл  лаз  в  подпол  и  достал   запыленную  бутылку
смородиновой  настойки. Марковша положила  ребенка на  грудь  матери,  чтобы
освободить руки для рюмки.
     - Как вы его назовете? - спросила Марковша, пока Штепутат разливал.
     Марта взглянула на мужа.
     - Как ты думаешь, Карл?
     Штепутат  задумался.  Среди утонченных  людей  модным было  имя  Арно -
растенбургский поэт Арно Хольц пользовался в то время  успехом в Берлине. Но
и Герман  Зудерман из Мемеля  тоже  представлял культуру  Восточной Пруссии.
Герман или Арно?
     - Адольф было бы неплохо, - предложила акушерка.
     Карл  Штепутат  посмотрел на  подтянутую  коричневую фигуру  справа  от
телефона. Он заколебался на  мгновение, но потом решился в пользу культуры -
Германа  Зудермана.  Так   в  жаркий  августовский   день   34-го   года   в
восточно-прусской  деревни  Йокенен   началась  жизнь   маленького   Германа
Штепутата, в  то время как кенигсбергское радио передавало  на фоне траурной
музыки следующее сообщение:
     -  Второго  августа  1934  года,  в   девять  часов   утра,  Пауль  фон
Гинденбург-Бенекендорф почил вечным сном.


     Пора тебе, Карл Штепутат, отправиться  в Дренгфурт записать  маленького
Германа  - в актовом  отделе и  у пастора. Он  живет уже третий  день. И  не
напивайся там в городе! Не забудь о больном желудке.
     Марта делала бутерброды в дорогу. Штепутат надел свой лучший костюм, не
забыл воткнуть в отворот пиджака партийный значок, зацепил зажимами штанины,
чтобы  они не попали в  велосипедную цепь, и, заглянув  еще раз  в колыбель,
двинулся в путь. Он  проехал через выгон на деревенскую улицу, и тут же  ему
пришлось сделать первую остановку. Навстречу ехал дядя Франц с возом ячменя.
Ему мы не можем дать проехать просто так, его  нужно представить. Дядя Франц
был одним из  немногих крестьян деревни  Йокенен,  поля  которых  находились
рядом со всемогущим  поместьем.  Он  постоянно  развлекался тем,  что раньше
сеял, раньше вывозил навоз, раньше снимал урожай, чем в поместье. Дядя Франц
всегда  жевал  соломинку  или спичку  и  почти всегда спешил. Не работал  он
только  по ночам  и по воскресеньям.  Его дом и  участок Штепутата разделяло
всего лишь картофельное поле. Из мастерской Штепутата был виден скотный двор
с черно-белыми телятами, гнездо аиста на амбаре, навозная куча, за обладание
которой  спорили куры и важный  индюк. Можно  было видеть  голубей, летавших
красивыми стаями от конюшни к пруду,  и тетю Хедвиг (она  немножко хромала),
кормившую птиц на дворе или щипавшую в огороде горох. Все это скоро увидит и
маленький  Герман, как  только он сможет  поднимать голову выше подоконника.
Так что давайте-ка придержим лошадей. Тпру-у! Штепутат слез с велосипеда.
     - Поздравляю с наследником, - сказал дядя Франц. - Я бы и раньше зашел,
но сейчас, в уборку... В августе нельзя рожать детей.
     Оба засмеялись.
     - Тогда приходи в воскресенье, - пригласил Штепутат.
     Они  будут  пить  смородиновую настойку,  говорить  о  крестьянах  и  о
поместьях, об  урожае, о  старом  Гинденбурге  и  о том,  что  теперь делать
дальше.  Но  это  не сейчас.  Дяде  Францу нужно везти ячмень  в  амбар  под
аистовое гнездо, а Штепутату нужно в магистрат в Дренгфурт.
     Сначала  в  актовый  отдел,  потом  к  господину  пастору.  Собственно,
Штепутату было  все равно, крестить ребенка или нет. Он это делал для Марты,
которая многого  ожидала  от  Господа  Бога. Гораздо  приятнее  было зайти в
городскую сберегательную кассу,  где Штепутат открыл на имя мальчика счет  и
внес десять марок. Директор сберкассы угостил его  сигарой и поговорил с ним
об уборочных работах в Йокенен.
     Дымя  сигарой,  Штепутат прошел  по  дренгфуртскому  рынку,  ведя  свой
велосипед мимо  толстых  женщин,  предлагавших масло, сливки,  яйца, сало  и
ощипанных петухов. Обогнул скотный ряд,  где торговцы  могли споить  любого,
кто попадал к ним в руки. Добрался, наконец, целый и невредимый, до магазина
колониальных товаров Шварца с пристроенной к нему пивной, что почти напротив
гостиницы  "Кронпринц".  Здесь  его  встретила  прохлада и  пенящееся  пиво,
поставленное  хозяином, когда тот узнал о причине поездки Штепутата в город.
Пока  продавец укладывал сахар, соль,  коробки  с кофе,  сыр  и спички (было
принято закупать и на соседей, потому что в  город редко кто  ездил,  а уж в
страдное время не ездили вообще), Штепутат сидел в пивной в кабинете хозяина
за стопкой  водки.  Хозяин рассказывал, как год назад  на этом  самом  месте
положили  на  стол  инспектора  поместья  Блонского,  напившегося до  потери
сознания. По углам стола зажгли четыре свечи и спели "Иисус, ты наш  оплот".
В  сопровождении торжественной  процессии  донесли маленького  Блонского  до
ожидавшего  на рынке кучера. Кучер на самом деле подумал, что  к нему  несут
покойника, и почтительно снял шляпу. Блонски потом раздавал по десять  марок
всем участникам "похорон", чтобы замять эту историю.
     Но Штепутат не собирался напиваться до такой степени. После трех стопок
водки и пары кружек пива он сказал, чтобы  ему привязали пакет с покупками к
багажнику, и отправился  в обратный  путь. Возбужденного выпивкой  Штепутата
обуревали возвышенные мысли.  Легко  себе  представить,  что  вращались  они
вокруг его сына  - пожилые отцы особенно к  этому склонны. Все свои  надежды
они возлагают на кричащий сверток весом в семь с половиной фунтов. У молодых
отцов еще имеется и собственное честолюбие. Однако мечты  Штепутата были  не
совсем обычного  склада. Офицерская  карьера для сына,  мечта всех  господ в
Восточной  Пруссии, если  только их дети не  являлись на свет косолапыми, не
привлекала его совершенно.  И не из-за стрельбы и убийств, а просто  потому,
что он слишком часто встречал в своей жизни офицеров безмозглых. Крестьянин,
ремесленник?  Такие  желания маленьких людей казались ему слишком скромными.
Штепутату представлялся поэт или музыкант.  Не художник,  нет - марание ни в
чем не повинного холста не внушало ему доверия. Но во  всяком случае, что-то
духовное. Если не  получится поэт, то пусть  будет врачом или адвокатом,  на
худой конец школьным учителем. В Йокенен  такие чудовищные мысли нельзя было
даже произнести  вслух, он их скрывал  даже от Марты, хотя и подозревал, что
она  тоже  предается  подобным  мечтаниям.  Что  привело  Штепутата  в такое
настроение,  когда  в  мыслях  рождаются герои - выпитая водка или  попутный
ветер,  который дул ему в спину  и резво гнал вниз  по склону Мариентальской
горы? Наверное,  все родители  думают так о  своих детях, если только работа
оставляет  им  время  на  размышления.  Но  нет,  Штепутат  не   верил,  что
какой-нибудь  работник  поместья с его  полудюжиной детей способен  на такие
мысли. Такому человеку, как Карл Штепутат, было не так-то просто  жить среди
двух сотен  ограниченных  йокенцев. Ему  приходилось  притворяться, скрывать
возвышенные порывы, чтобы не стать чужаком в собственной деревне.
     Вернувшись из Кенигсберга с дипломом мастера  и открыв свою портновскую
мастерскую, он в 1924 году стал бургомистром Йокенен. Йокенцы вспомнили, что
еще в школе он был лучшим учеником, особенно по пению и письму. Ему это было
нелегко - возвращаться в Йокенен, когда позади оставался Кенигсберг, большой
мир,  всего одна  ступенька до  Берлина.  Да, Кенигсберг.  Вечерние прогулки
вдоль плотины  или по Ланггассе,  поездки  по воскресеньям на  острова  реки
Прегель, к  собору  на  острове  Кнайпхоф. Или  на поезде  в Пальмникен,  на
Замландское побережье.  Посещение социалистического кружка, иногда театр. До
Кенигсберга была война, которую  Штепутат познал не  с самой худшей стороны.
Сначала был денщиком военного священника, потом санитаром на западе. С войны
начался его прострел и периодические расстройства желудка.
     И вот  такой человек, как Карл Штепутат, читавший Либкнехта  и  немного
Ницше, видевший пьесы Ведекинда и наполовину одолевший толстенный  том  Арно
Хольца, вернулся в  1924  году  в свою  деревню  Йокенен.  Все  йокенцы были
чистокровные немцы,  до мозга костей преданные  Гинденбургу,  за исключением
разве что  каменщика Зайдлера, который  в смутное  время  однажды оказался с
красным флагом на демонстрации  в Растенбурге. Ровно через месяц после того,
как Карл  Штепутат  приступил  к шитью в деревне Йокенен, в его дом  явились
камергер поместья Микотайт, хозяин трактира Виткун и шорник Рогаль. Им нужен
был новый бургомистр,  так как  старый уже почти совсем ослеп. Карл Штепутат
выразил сомнение, сможет ли он быть бургомистром двух сотен душ чистокровных
немцев, но его сопротивление прозвучало недостаточно убедительно.
     - Мы все - немцы, - сказал шорник Рогаль.
     Ладно. Карл Штепутат тоже был за Германию, великую Германию, достаточно
великую, чтобы держать казаков на расстоянии от Кенигсберга.
     - Здесь, у границы, важно быть настоящим немцем.
     Это  были слова  камергера Микотайта, а Штепутату показалось,  что  это
можно приложить вообще к чему угодно: быть немцем. Если всего-то и требуется
- быть настоящим немцем, Штепутат может стать бургомистром Йокенен.
     Решающее слово  сказал  сам майор, прискакавший на следующий день через
выгон к дому Штепутата.
     -  Послушайте,  Штепутат,  -  процедил он,  сидя  на лошади.  - Вы ведь
справитесь с писаниной. А нам нужен бургомистр, который нам подходит.
     - Так точно! - ответил Штепутат.
     Потом он  ругал себя  за  это  "так  точно".  Но  тогда,  спустя  всего
несколько  лет  после  военной  службы, у него  оно  вырвалось  само  собой.
Впрочем, так было и со всеми в Йокенен. Майор оставался майором.
     И  Штепутат  стал  бургомистром  Йокенен.  Нисколько  не  смущаясь,  он
поставил на полку в гостиной рядом с  "Историей германо-французской войны" и
"Окружным бюллетенем" привезенную из Кенигсберга книгу Розы Люксембург. Если
не считать майора, никто в Йокенен  ничего не  знал об этой  Люксембург,  но
майор никогда не входил в его дом, а если и говорил с ним о делах, то сверху
вниз, сидя на лошади.
     С  такими размышлениями  Штепутат добрался до Йокенен,  своего Йокенен.
Строго говоря,  была она  несколько грязной, эта  деревня в глуши  Восточной
Пруссии, однако не грязнее других деревень между  Вислой  и Мемелем. Главная
улица  деревни была  вымощена  булыжником,  но, когда было сухо,  все, чтобы
избежать убийственной  тряски, ездили по пыльной летней  дороге, проходившей
рядом.  Дома - некоторые  с посеревшей  соломенной  крышей - были  рассыпаны
среди  полей, подходивших вплотную  к  курятникам и крольчатникам при  домах
семейных  работников  поместья. Деревня полукругом облегала  пруд, который в
любом  другом месте  Германии  называли бы озером. Но  в  Восточной Пруссии,
среди  лесов  и  полей,  было полно  настоящих озер,  так  что эта  запруда,
заросшая по краям камышом и вербой, так и оставалась прудом.
     Штепутат  проехал  через общинный  выгон  к своему дому,  последнему  в
цепочке  домов  на  другой  стороне  пруда. Там он  увидел  лошадь камергера
Микотайта, которая была привязана к забору сада и разгоняла  хвостом слепней
и мух. Из дома  доносились  голоса. Да,  похоже, что  они  уже  добрались до
третьей бутылки смородиновки. Трое гостей - камергер Микотайт, шорник Рогаль
и  трактирщик Виткун  - сидели в гостиной как в тот раз, в  мае  33-го года,
когда  они  без  всяких осложнений  осуществили в  Йокенен  переход  к новой
власти.
     -  Послушайте,  -  сказал  тогда шорник Рогаль, - весь  Йокенен  дружно
вступит в эту коричневую партию, а потом все будет по-старому.
     Причиной    некоторого   волнения   был   тогда   какой-то   лысый   из
Растенбург-Лангхайм,  распустивший слух, будто новое начальство хочет убрать
из  Йокенен  совет  общины,   а  бургомистром  сделать  каменщика  Зайдлера.
Каменщика - бургомистром? Да еще такого, который маршировал с красным флагом
по Растенбургу?
     - Это просто формальность, -  сказал камергер  Микотайт. - Мы, йокенцы,
делаем, что мы хотим. Гитлер этот или кто другой, нам все равно.
     - Даже инспектор Блонски вступил в партию, - сообщил трактирщик Виткун.
- А когда майор велел ему объясниться, Блонски, говорят,  сказал:  "Господин
майор, с нами молодежь и будущее. Это что-то значит!"
     В конце концов они уговорили Штепутата  на  эту  "формальность".  И  на
самом деле, мало что изменилось в Йокенен. Для собраний и маршей штурмовиков
Йокенен был  слишком мал. Партийный  секретарь Краузе приехал  из Дренгфурта
всего  раз, и  то  в штатском, потому что  твердо  придерживался  правила не
напиваться в  форме. Смена цвета от черно-бело-красного к коричневому прошла
в  Йокенен  незаметно.  Всем  прислали  по  партийному  билету  и значку  со
свастикой,  чтобы нацеплять на выходной костюм,  все  платили  взносы и  все
повесили  рядом со  старым  Гинденбургом  скромную  фотографию  из  Браунау.
Единственным  пятном   на  новой  краске   был   майор,  хранивший  верность
черно-бело-красному,  несмотря на то, что сам Гинденбург дал коричневым свое
благословение. Двадцатого апреля 1934  года, когда  Штепутат впервые вывесил
свой  флаг со свастикой  над  клумбой лилий в  саду, майор выехал с  телегой
навоза в поле и собственноручно разгружал ее вместе с кучером Боровским.
     Все  это   вспомнилось   Штепутату,  когда  он  увидел  троицу  гостей,
распивавших его смородиновку.
     - Эй, Карл, - сказал Рогаль, старший из них.  - Послезавтра Гинденбурга
привезут из  Нойдека в  Танненберг. Соберется вся Восточная Пруссия. Приедет
фюрер. Нужно, чтобы  и  из Йокенен было  несколько человек.  Отдадим ему наш
последний долг.
     Штепутат прежде всего сел. Он  не испытывал большого желания  оставлять
Марту и ребенка одних на два дня.
     - Ты, как бургомистр Йокенен, должен поехать, - заявил Виткун.
     Да,  пожалуй, это его долг. Шорник Рогаль вызвался поехать и нести флаг
союза ветеранов  войны. Трактирщик  тоже  счел своим долгом принять участие.
Они  как раз обсуждали, на чьей  повозке ехать, когда  пронзительно зазвонил
телефон. Это случалось настолько редко, что  Штепутат  всегда  вздрагивал от
неожиданности.  Подтянувшись,  он  подошел  к аппарату  между  коричневым  и
красным фельдмаршалом.
     - Хайль Гитлер, - сказал он в трубку.
     Партийный секретарь Краузе  сообщил, что правительство  рейха  объявило
двухнедельный государственный траур  и что в день похорон Гинденбурга  нужно
вывесить и приспустить флаги. Со свастикой.
     -  Само собой  разумеется, - пробурчал шорник  Рогаль,  когда  Штепутат
повесил трубку.
     Йокенен  вывесит  свои  флаги.  Все  три,  какие  были  в  деревне.   А
послезавтра Йокенен едет в Танненберг. Последняя почесть. Ряды народа. Салют
боевому товарищу.


     Рудольф Гесс написал некролог полководцу Танненберга, рейхстаг - скорее
то, что  от  него  осталось  - собрался  6  августа  на траурное заседание в
Берлине. Но все это не шло ни в  какое сравнение  с  похоронными церемониями
перед  национальным   памятником   в  Танненберге  -   похожим  на  крепость
сооружением  с шестью башнями, возвышавшимися  над  равниной лесов и озер. В
ночь  перед  торжественным днем мертвого Гинденбурга перевезли  из  поместья
Нойдек в Танненберг. Это делали ночью специально: факелы солдат, штурмовиков
и гитлеровской молодежи красиво полыхали в темноте.
     Когда факелы погасли, когда их скудный  свет  сменился  первой утренней
зарей, Карл Штепутат был  уже  на ногах. Марта  варила  кофе, а он  полез на
чердак, чтобы выдвинуть древко флага из слухового окна. Красное полотнище со
свастикой  свисало  до  смородиновых  кустов.   Взгляд  Штепутата  упал   на
запыленный флаг республики, лежавший под крышей. Марта  потом сошьет из него
рубашку для мальчика.
     Они еще  сидели за  завтраком,  когда  из поместья  прикатила  открытая
коляска.  В  ней  сидел  шорник  Рогаль,  обнимая  потрепанное  знамя  союза
ветеранов, на  котором золотыми  буквами упоминались  Тур,  Седан, Верден  и
Сомма.
     Рядом  с ним трактирщик Виткун, облачившийся  в  коричневую форму новой
власти и  смутивший этим нарядом Штепутата,  собиравшегося надеть  сюртук  и
цилиндр, как и на всех других похоронах в Йокенен.
     Когда  солнце стало подниматься над горой Фюрстенау, они тронулись, еще
до  того, как работники поместья стали  выезжать на  поля.  Хорошо,  что они
выбрались так рано. Штепутату не  пришлось  быть свидетелем того,  как майор
поднимал на башне своего замка флаг,  но не флаг фюрера, а флаг скончавшейся
империи. Это не осталось бы без последствий. А может, и обошлось бы. Йокенен
был так далеко от нового времени и новых флагов.
     Уютно  расположившись  в  коляске,  они  покатили  по  булыжнику  и  по
проселочным дорогам. На юг. Ячмень и рожь уже убрали, овес был скошен.
     - Сегодня увидим фюрера, - с пафосом сказал трактирщик Виткун.
     После мазурского Реселя дороги оживились. Люди ехали на простых телегах
и  в экипажах. На  железнодорожном  переезде возле  Бишофсбурга  им пришлось
выйти,  чтобы  держать  лошадей.  Йокенские  лошади кое-как  притерпелись  к
тракторам и молотилкам поместья,  но огнедышащих паровозов еще пугались.  Из
окон поезда торчали флаги. Двинулась вся Восточная Пруссия. Женщины на полях
развязывали свои платки и  махали поезду вслед.  Косцы отбивали косы дольше,
чем  обычно,  а  у  шорника  Рогаля  слезы  выступили  на  глазах,  когда им
встретилась телега с бородатыми седоками,  которые держали вяло  свисавшее в
свете  утреннего  солнца  знамя  инстербургской пехоты. Его  знамя. Ближе  к
Танненбергу толкотня  и  давка  на всех  дорогах. Открытые машины с людьми в
форме  прокладывали себе дорогу  среди крестьянских  повозок. Всем  упряжкам
свернуть  на  жнивье.   Дальше  шли  пешком,   держа  курс  на  шесть  башен
танненбергского памятника. Оцепление в серой полевой форме.
     - Фюрер едет! - кричит чей-то голос.
     Ничего не видно, кроме моря голов, повозок и  униформ. Может быть, там,
за  толпой,  где горит вечный огонь.  Наконец, уже  невозможно  и  идти. Над
гробом стреляют пушки, пугающие  лошадей. Рядом с йокенцами стоит  депутация
из Тильзита, за ними группа из Зензбурга.
     Далеко впереди читает  проповедь  военный  священник,  но почти  ничего
нельзя разобрать. Все снимают шляпы. "Воспоем силу любви"  - старый прусский
хорал.  Фюрер  уезжает. Германия,  Германия  превыше  всего...  От Мааса  до
Мемеля... Все  вытягивают  руки  в  немецком салюте. И все время  по  стойке
смирно. От этого и  устать можно.  Песня  про Хорста  Весселя. Старый шорник
Рогаль роняет свое боевое знамя. Все уже, нет сил держать знамя левой рукой,
когда правая  вытянута вперед.  Штепутат подхватывает  полотнище,  не  давая
древку  упасть на  тильзитцев, а шорник Рогаль ложится в пыль Танненберга. К
счастью, у кого-то нашлась фляжка с водой, которую вылили шорнику на голову.
Придет ли он в себя? Да, спустя какое-то время. Когда все закричали "Хайль",
шорник открыл  глаза. Как раз в это время  мимо  них проходит фюрер со своей
свитой.  Встав на цыпочки, можно было бы его  увидеть,  но Штепутат, занятый
шорником  Рогалем, упускает случай. Зато Виткун  еще много  лет спустя будет
уверять всех, что смотрел фюреру прямо в глаза.  И  фюрер строго взглянул на
йокенцев и отдал приветствие знамени ветеранов.


     Проводив  мужчин  на  похороны  национального  героя,  Марта  покормила
свиней. Потом заглянула  к ребенку,  который  еще спал, так  что у нее  было
время подоить корову. Подмастерье Хайнрих сидел на рабочем столе  и пел свои
мазурские  песни. Он спросил, не нужно ли вывести  корову на выгон, но Марта
уже успела  это  сделать сама. Она прошла  босиком по мокрой от  росы траве,
таща корову за собой на цепи.  В пруду замолкли жабы-жерлянки, только  дикие
утки покрякивали в камышах. Полоса тумана срезала верх ивовых кустов. Солнце
поднялось  над  горой  Фюрстенау.  Бисмаркова  башня  -  отличительный  знак
местности -  все еще мигала,  несмотря на яркий день.  Кто-то забыл погасить
свет. Работники поместья поехали  верхом на пруд  поить лошадей.  От двора к
двору дребезжал грузовик, собирая бидоны с молоком. В хлеву Марковши галдели
птицы, старая кормила  своих кур. Потом она пришла к Марте  выпить  по чашке
кофе.
     -  Вы  слышали,  в Петербурге  русские  танцуют  на  улицах,  - сказала
Марковша.
     Марта взяла ребенка из колыбели и приложила к груди.
     - Потому что умер Гинденбург. Его они  боялись... А в поместье  Нойдек,
говорят, поймали русского  шпиона. Он отравил колодец, и от этого Гинденбург
умер.
     Маленький Герман не хотел есть, и Марта уложила его обратно в колыбель.
     -  Нам придется все это пережить еще раз, и казаков, и горящие деревни,
- всхлипывала Марковша.
     Герман Штепутат в возрасте пяти дней  впервые слушал рассказы о большой
войне, любимое занятие женщин в  Йокенен в долгие зимние вечера - подходящее
время для  страшных историй. Тогда это  началось как  раз  во  время уборки.
Вечером загорелась йокенская  мельница,  ее крылья огненным крестом освещали
небо.  Дурной знак, как сказала  Марковша. Такие кресты в  небе. Марте  было
десять лет. Ее  отец и старшие братья  возили с поля овес. Мать разгружала в
амбаре  телегу, когда на двор прибежал  старший сын -  он видел русских. Они
набросали  в  пустую  телегу,  мягко устланную овсяными  снопами,  одежду  и
постели. В то время  как маленькая Марта с ревом бегала  по всему дому, отец
спокойно приехал  с  полным  возом  овса, свалил его  на ток, задвинул дверь
амбара  и  перепряг  лошадей.  В   это  время  над  деревней  уже  пролетали
шрапнельные  снаряды,  разрываясь  на опушке леса,  где  окопались  немецкие
ополченцы. На открытых телегах поехали  в лес. Мать усадила детей так, чтобы
их спины  были  закрыты  перинами  - пух  восточно-прусских  гусей остановит
ружейные  пули. Получились  настоящие  скачки:  казаки  на  своих  маленьких
лохматых лошадках и крестьяне с их взмокшими рабочими лошадьми.
     В лесу остановились, чувствуя себя в безопасности. Сидели на траве, ели
хлеб с топленым салом и пили густое молоко. Все было спокойно. Только  отец,
недовольно ворча, расхаживал взад-вперед.  Он был  сердит на казаков за  то,
что они явились во время уборки. Не грех ли это перед Господом Богом бросать
созревший хлеб на полях? А казаки топтали хлеба, как свою степную траву.
     Вечером отец  вспомнил,  что  не  отвязал  телок в хлеву. Скотина может
надорвать  себе глотки, мыча от голода. Ему вспомнилось  еще многое,  что он
забыл сделать  в  спешке.  Свиней  лучше бы выпустить  в яблоневый сад,  чем
держать в тесных стойлах.  И трубка. Трубка отца лежала дома в духовке печи.
Отец разгрузил телегу, сложил весь скарб на лесную  поляну  и один поехал на
пустой  телеге домой. Он прибыл  к своему двору одновременно с казаками. Ему
преградили  дорогу и  приставили к груди пики.  Обыскали  телегу  и карманы.
Потом поскакали дальше, на Берлин, со своими пиками и кривыми саблями.
     Отец выгнал скотину на луг, открыл дверь свинарника, достал из  духовки
трубку и табак. Нашел даже  время  переодеться,  взять окорок из коптилки  и
сунуть в мешок  три  каравая хлеба. На обратном пути  казаки хотели  забрать
телегу, ссадив с нее отца. Что ж он должен на собственной спине тащить в лес
окорок  и три каравая хлеба? Нет,  отец не  выпустил из своих рук вожжи. Они
стали совещаться на разных языках, но тут отца выручила немецкая артиллерия.
Некоторые снаряды легли так близко, что казаки отступили на свекольное поле,
а отец ударил кнутом по лошадям.
     Они переночевали в соседней деревне,  где царил полный покой. В темноте
на дворы еще съезжались последние сноповозки. Но утром пришли  русские. Хотя
в деревне не было ни  одного немецкого солдата, они скакали по жнивью, как в
атаку, стреляли в воздух, нагоняя  страх,  размахивали своими саблями. Марта
от испуга хотела броситься в колодец.
     Так вот они какие, казаки - маленькие усатые парни в круглых шапках. Из
колодца, в котором хотела  утопиться Марта, отцу велели достать ведро воды и
попить. Убедившись, что вода не отравлена, казаки  напоили своих лошадей. Из
окружающих дворов они реквизировали кур и у всех на глазах свернули  им шеи.
Матери велели  ощипать птицу, в то время  как сами развели в саду  костер из
овсяных снопов и оторванных от забора досок. Насадили ощипанных  кур на свои
пики и стали жарить на открытом огне.
     И тут подходит  круглое  монгольское  лицо,  ухмыляется, кивает  Марте,
чтобы шла за  ним, идет к сливовому  дереву и трясет. Велит  Марте  собирать
сливы. Себе. Целый передник.  И этот монгол веселится, когда сливы падают ей
на  голову.  Когда оказалось, что от тряски  набралось  не  много,  он своей
саблей  отрубает целую  ветку  и  протягивает Марте. И смеется, этот монгол,
смеется, показывая коричневые от табака зубы. И Марта смеется.
     Только отец ругался в то утро, когда казаки забрали  его лучшую лошадь,
оставив ему хромую польскую  клячу,  на лохматой  спине которой они русскими
буквами написали слово "Берлин". Казаки простояли пять дней. Отец получил от
их офицера документ, позволявший ему вернуться на свой двор. Он думал только
о возвращении,  о  телках,  свиньях и об  овсе  в снопах.  Что  творилось  в
остальном  мире, было ему все  равно. Когда они наконец добрались до  своего
двора, мать бросила все и прямо пошла к коровам, которые с распухшим выменем
жалобно мычали на лугу, призывая людей. Отец и братья в этот же день поехали
в поле и привезли три воза овса.
     В ту ночь, когда пришли  прусские войска, была гроза. На юге  грохотало
два  дня подряд. Отступая, русские - по  небрежности или нарочно? - подожгли
двор Беренда. От света пожара Марта проснулась и увидела на улице вступающих
немецких солдат. Марта заплакала, она боялась огня.
     В школе казаки целую неделю держали лошадей и оставили солому и  навоз.
Но ничего  худшего в деревне не  случилось. Только  гораздо позже,  во время
осенней вспашки,  работники поместья нашли в поле возле Ангербургского шоссе
тело неизвестного человека. Какой-то беженец, хотел перебежать через поле  и
его  застрелили. Его  и похоронили на  том самом поле,  где он пролежал  так
долго. Прибыл пастор из Дренгфурта, школьный учитель со всеми детьми.  Майор
отвел для могилы беженца двадцать квадратных  метров  ржаного  поля  на горе
Викерау.  Вокруг  креста  сделали  изгородь  из  боярышника,  а  в  середине
школьники посадили  незабудки.  Могила беженца на  горе  Викерау осталась  в
Йокенен единственным напоминанием о  большой  войне.  И, конечно,  памятник,
который впоследствии возвели  рядом со школой. Нашим героям.  На камне  были
высечены знакомые восточно-прусские имена нескольких  ополченцев и стрелков.
Сгоревший двор  Беренда  отстроили на средства из  фонда, выделенного рейхом
для разоренной Восточной Пруссии. Из рейха прислали лошадей,  скот и семена.
После того как из  школы вымели навоз и отремонтировали шкафы и стулья, дети
стали  учить в  ней патриотические песни об освобождении Восточной  Пруссии,
например, "О чем трубят фанфары".
     Зимой четырнадцатого-пятнадцатого  года прошел слух, что через  деревню
будет  проезжать  Гинденбург. Школьники целое  утро  мерзли на Ангербургском
шоссе, делали  снежных  баб  и  вставляли им в  руки флажки.  Но  победитель
Танненберга предпочел двинуться на восток по другим дорогам.
     Несколько  лет спустя работники выловили из деревенского  пруда  пики и
ружья, брошенные при поспешном отступлении русскими. Последнее напоминание о
казаках.  Майор велел  вычистить  заржавевшее  оружие и повесил  его в своей
охотничьей комнате.


     Как-то после обеда, когда инспектор поместья Блонски приехал на  лошади
к  Штепутату-отцу на примерку новых  галифе, двухлетний  Герман осознал, как
важно  в  жизни  принадлежать  к  тем, кто  ездит на лошадях, а не к большой
толпе, которая этажом ниже передвигается  на собственных ногах. Герман играл
в грязи  у забора, когда что-то заслонило солнце. Над ним стоял вороной конь
маленького  Блонского, грыз удила и  перестал пританцовывать  только  тогда,
когда Блонски привязал  его к столбу. Ботфорты с блестящими  шпорами ступили
рядом  с Германом в  песок -  высокие сапоги, оставлявшие  в  земле глубокий
след. Маленький Герман впервые  понял, что  мир был  поделен  между  людьми,
которые  сидят  на лошадях,  и людьми, которые стоят на  земле.  Лошадь  это
средство не только  передвижения, но и возвышения. Лошадь разделяет гордость
всадника: телегу с навозом она тащит, глядя в землю,  а за военным оркестром
скачет  с высоко  поднятой головой.  Лошадь  больше подходит  для возвышения
человека, чем, например, вол. Наука  ошибается,  датируя начало человечества
днем, когда четвероногий поднялся и пошел  на двух  ногах. Настоящий, высший
человек  возник,  когда первый двуногий вскочил на лошадь. Тот, кто сидит на
лошади, вынуждает  других почтительно смотреть вверх.  Даже маленькие фигуры
вроде инспектора Блонского появляются под этим углом на фоне неба и выглядят
внушительно.
     Господа  на лошадях были  господами  в  Йокенен:  майор,  владелец  750
гектаров полей, лесов и торфяных болот - его сын Зигфрид, который  служил  в
Кенигсберге и  время  от времени  приезжал в деревню  стрелять диких  уток и
кабанов - инспектор Блонски, возмещавший  свой  маленький рост необыкновенно
громким  голосом и  тем, что почти никогда не  слезал с  лошади. И  камергер
Микотайт,  единственный, кто не родился  наездником, а дошел  до этого своим
усердием. Его  отец еще  пас овец  на  болоте  поместья. Сын начал кучером у
майора,  стал бригадиром и наконец, как  камергер, сел на лошадь. Микотайт -
душа поместья Йокенен.
     Герман  на  четвереньках  двинулся к вороному жеребцу.  Радуясь  мелким
деталям, как  это свойственно только детям,  он рассматривал серые  копыта с
блестящими  подковами. Руки  едва доставали до свисающих стремян. Он  на них
немного покачался.  Вороной не возражал, когда Герман обеими руками обхватил
его  переднюю ногу. Только когда детская  рука  тронула узду, конь  вздернул
головой, и  Герман покатился в траву.  Тогда  он направился к задним  ногам.
Хотел  поиграть  с  яблоками  навоза,  но они  разваливались  в  его  руках.
Несчастье случилось без злого умысла со стороны вороного  жеребца маленького
Блонского. Виноваты были мухи-жигалки, забравшиеся животному под хвост. Конь
взбрыкнул. Заднее  копыто ударило Германа в  грудь и  отбросило на несколько
метров. Этого было достаточно, чтобы Герман посинел. Он  лежал свернувшись и
не мог ни стонать, ни кричать. Дядя Франц ехал с мельницы и  увидел  Германа
Штепутата,  безжизненно лежащего позади лошади.  Он остановился.  Соскочил с
телеги.  Побежал  бегом  через выгон (несмотря на свои сорок пять лет,  дядя
Франц  еще  мог  бежать  быстро).  Остановился  перед  посиневшим  маленьким
Штепутатом. Поднял  его на  руки. Положил  себе на  плечо.  Похлопал ему  по
спине. Мальчик, давай же, начинай дышать! Навстречу ему уже спешила Марта. И
как она шла! Заломив руки.  Потом она увидела  своего  посиневшего ребенка и
рухнула, легла  на  камни  перед  дверью  дома.  Штепутат раздел  Германа  в
мастерской  и  обнаружил  на его  груди,  как  клеймо,  отпечаток  лошадиной
подковы. Он тер  и  тряс  маленькое тело,  пока не услышал  тихий стон. Стон
становился  все громче и  наконец перешел  в  облегчительный рев,  настолько
громкий, что Марта очнулась от своего обморока.
     Блонски вызвался послать кучера Боровского в  Дренгфурт  за  санитарным
врачом  Витке.  Карл  Штепутат  в   приступе  мании   величия  отклонил  это
предложение. Зачем поднимать столько шума, это вам не какой-нибудь городской
недотрога. Глаза  у него  уже открылись, дышит вполне  нормально. В  Йокенен
дети каждый день падают с  деревьев, лошадей или  телег.  Для закалки нужно,
чтобы  на  тебя хоть раз наступила лошадь. От  этого  редко  кто умирал, но,
правда, было в деревне из-за таких случаев несколько хромых и горбатых.
     Оптимизм  Штепутата оправдался. Через неделю  Герман выздоровел. Он еще
немного  покашливал, и случалось, что, долго побегав,  он вдруг  бросался на
землю и начинал плакать. Но эти  симптомы постепенно  затихали. Зато надолго
осталось понимание, как важно в жизни быть верхом на лошади.


     На святого Мартина,  10  ноября  1936  года  майор  принял на работу  в
хозяйстве поместья  новую  горничную -  черноволосую  Анну из  католического
Эрмланда.  Это повторялось  из года в  год, потому что горничные в  поместье
постоянно  исчезали несколько странным образом:  их выдавали  замуж.  У Анны
были печальные глаза  и большая грудь -  внешние качества, подходящие для ее
должности. Анну никто не предупредил.  Экономка знала, но  молчала, как и во
все  предыдущие  годы.  Даже  жене  майора было  известно, почему  горничные
поместья меняются так  часто.  Знал  это  и маленький  Блонски,  и  камергер
Микотайт,  но   они  испытывали   почти  злорадство   при  виде  ничего   не
подозревающей девушки, шедшей со своим чемоданом от остановки  автобуса. Так
Анна и оставалась в  неведении, пока однажды ночью  в ее комнате не появился
майор  в галифе  и  сапогах -  прямо с охоты. Она закричала от страха,  но в
замке  были толстые стены, а  комната Анны находилась в самом конце дальнего
южного флигеля.
     Майор получил удовлетворение. Таков был порядок вещей в Йокенен. Почему
с Анной  должно быть иначе, чем со многими  другими горничными до нее? Таким
образом  майор снова убеждался, что, несмотря на свои шестьдесят шесть  лет,
он все еще полноценный мужчина. На него  это всегда находило поздней осенью,
когда  начиналась  скучная  восточно-прусская  зима,  когда ему  приходилось
отказываться от верховых прогулок,  потому что  дороги либо размывало,  либо
заносило снегом. Началось это в тот год, когда его жена всю зиму пролежала с
упорным  воспалением  легких.  Тогда  она  отнеслась к нему с пониманием, но
майор не остановился  и  после  того, как  воспаление легких прошло. Тем  не
менее с Анной все было бы в порядке, если  бы она после той ночи вернулась в
свой Эрмланд. Но она боялась так сделать. Это была ее первая должность. Если
бы  она сбежала, дома был бы ужасный скандал. Да она и  не была  уверена, не
относится ли то, чего от  нее требовал майор, к ее обязанностям. Может быть,
ей просто нужно все это терпеть.
     В новом году  не  было очередных месячных.  Сначала она  не верила,  но
когда ее  грудь стала  наливаться,  сомнений уже не  было. Только тогда  она
поняла,  что  с  ней произошло.  Майор  проявил внимательность. Он гладил ее
длинные  черные волосы - единственная нежность, которую он  допускал все это
время. Несколько дней спустя он вызвал в свой кабинет доильщика Августа. Это
был верзила-парень с мощными  руками, которые могли быка опустить на колени.
Август остановился на пороге, комкая в руках свою засаленную шапку.
     - Уже присмотрел себе невесту, готов жениться? - спросил майор.
     Август в смущении ухмылялся.
     - Наша горничная Анна хочет тебя.
     У  парня отвисла челюсть. Он перестал крутить шапку, и  помимо его воли
краска бросилась  ему в лицо. Нет, невозможно было поверить, что он нравится
черноволосой Анне.
     Майор предоставил его на время своим фантазиям, потом медленно добавил:
     -  У нее,  правда, скоро  будет  ребенок. Но  тебе  ведь это не  важно,
Август?
     Доильщик на мгновение сощурил глаза.  Он  ведь и сразу подумал, что  за
всем этим что-то кроется. Но мысль, что  под ним окажется черноволосая Анна,
подавила поднимающийся гнев.
     - Нет, не важно, хозяин, - сказал он.
     -  Ты  не  будешь в убытке. Получишь квартиру возле парка.  Когда уйдет
старший доильщик, ты будешь старшим доильщиком Йокенен.
     Август  думал, что  выгадал  дело  всей  жизни.  Он огромными  скачками
спустился с лестницы, бегом - да, огромный мощный парень бежал резвой  рысью
- пустился через двор поместья в  коровник. Ему хотелось  в уши кричать этим
лупоглазым, тупым  и  вялым  животным,  что красавица Анна  будет  его.  Как
одержимый, грузил он коровий навоз, таскал на двор тачку за тачкой.
     До  некоторых  пор в истории католички Анны  из Эрмланда  не замечалось
ничего  необычного.  Таким же  путем  пожизненную  должность и жену получили
лесник Вин,  несколько бригадиров, садовник и заведующий складом. Но с Анной
получились осложнения. При виде громадного мощного Августа ей стало страшно.
От мысли, что с ним  придется продолжать то,  что начал майор, ее бросало  в
дрожь. Нет, такого замужества она  не допустит!  Это было  ново для Йокенен.
Такого  еще  никогда не бывало. Это было выше понимания даже самого  майора,
который продолжал говорить ей, что желает ей добра.
     Анне очень хотелось пойти к католическому  священнику. Но  в Дренгфурте
таких  не было. В  Растенбурге,  наверное, был  хоть  один, и уж наверняка в
Реселе.  Но она не осмеливалась отпроситься на целый  день для такой дальней
поездки. Так  дело оказалось на руках Карла Штепутата. Анна пришла в темноте
и  постучала  в  окошко кухни, когда  Марта  готовила на ужин  молочный суп.
Из-под  черного  платка  смотрели измученные бессонницей  глаза.  Она хотела
говорить только с Мартой, говорить с мужчиной ей было стыдно. Она сидела  на
кухонной табуретке и говорила, то и дело  останавливаясь в замешательстве, в
то время как маленький  Герман  спокойно уплетал  свою манную кашу. Невинное
дитя еще ничего не представляло о том, что творилось в животе  Анны, поэтому
ему разрешили оставаться на кухне, даже когда Анна начала плакать.
     Когда  Марта  пересказала  все  мужу, первым  желанием  Штепутата  было
устраниться. Это случай  для духовного  лица или врача, а не для бургомистра
Йокенен. Что он  мог сделать? Он  даже был немного в обиде  на  эту приезжую
девушку,  что  она  отказывалась выйти  замуж  за доильщика  Августа.  Марта
смотрела на него, как никогда раньше не смотрела. Штепутат почувствовал, что
от него ждут  действий. Сначала он никак  не  мог отделаться  от мысли,  что
майор легко  мог бы  найти в Кенигсберге  врача  и оплатить все расходы.  Но
потом  он  сам  ужаснулся такой  смелости. Он позвонил  майору  по телефону.
Штепутату нужно было собраться с  духом, чтобы решиться на этот звонок -  он
всегда  чувствовал себя по  отношению к  майору нижестоящим.  Тем более было
приятно,  что майор,  вместо того чтобы просто  наорать на  Штепутата, начал
разговаривать.
     - Что же мне делать,  Штепутат? - кричал  он в  телефон. - Не могу же я
развестись и жениться на горничной.
     Штепутат  заверил  майора,  что он  ничего подобного  и  не  ожидал. Он
подыскивал слова, чтобы намекнуть насчет кенигсбергского врача, но майор его
опередил.
     - Об аборте не может быть и речи. Я не собираюсь из-за такой аферы идти
за решетку.
     - Может быть, ей просто  не нравится  этот Август,  - предложил  другую
мысль Штепутат и спросил, нет ли у майора чего-нибудь получше.
     - Чушь! - вскипел, наконец, майор. - Август один из моих лучших  людей.
Он надежный человек. Вы ведь это тоже знаете, Штепутат.
     Так дело и осталось. Было решено, что Штепутат обстоятельно поговорит с
девушкой  и  убедит ее в  преимуществах брака с доильщиком  Августом. Ладно.
Штепутат действительно постарался, начал издалека, говорил  о бедности людей
в  этом  крае,  о  счастье  иметь собственный угол  и кормильца  семьи.  Все
остальное тогда не так уж важно.
     Да,  да,  ей  понятно,  но  она  никак  не  может  подавить  в себе это
омерзение,  отвращение к мощи и насилию, с которым на нее набросится Август.
От одной мысли о его сильных руках ей становилось больно.
     Не придумав ничего лучшего, Штепутат  направился к письменному столу и,
порывшись, достал расписание автобуса Ангербург-Коршен. Девушке нужно уехать
домой. В таких ситуациях лучше всего совет матери. Он подробно объяснил, как
ей нужно ехать и где пересаживаться, чтобы добраться до Эрмланда.
     - Деньги у тебя есть? - спросила Марта.
     Анна покачала головой. Карл Штепутат, не задумываясь, вытащил кошелек и
дал  ей пять  марок. Без расписки. Без надежды на возврат.  Пожертвование на
утехи майора.  Анна взяла деньги безучастно, как будто против воли. Она даже
не поблагодарила, уходя, чем несколько удивила Штепутата.
     - Видит Бог, - сказала Марта, - майор нехорошо с ней поступает.
     В эту ночь на деревенском пруду сломался лед.  Еще днем начало капать с
крыш, а оставшийся снег наливался талой водой и оседал. Когда ломался лед, в
Йокенен  гремело, как в настоящую грозу. Трещины разбегались по всему пруду,
и на утро к шлюзу поплыли первые льдины. Для деревенской  молодежи  это  был
праздник.  Прощание  с  зимой.   Храбрецы  катались  на  льдинах  по  пруду,
отталкиваясь  длинными шестами.  Это  было  небезопасно -  талый  лед  легко
ломался. Для катания  на  льдинах, по весенней йокенской  традиции,  детей в
школе отпустили на  час  раньше. Все дети стояли вокруг пруда, ожидая, когда
кто-нибудь наберет  полные  деревянные башмаки.  На следующий день  во время
катания  на  льдинах нашли  Анну.  Шест  одного мальчика запутался  в черном
платке.  Он  потянул за  шест, и  на  долю секунды всплыло ее  бледное лицо.
Мальчики отметили шестами место, где показалась и снова погрузилась Анна. Из
поместья пришли люди с вилами и граблями, среди них и доильщик Август. После
часа поисков Анну нашли недалеко от шлюза.  Вытащили ее на льдину и положили
под греющим мартовским солнцем. Доильщик Август  стоял  над мертвой  и тупым
взглядом смотрел  на ее изящные черты. Кто-то принес лошадиную попону и тело
накрыли. Потом понесли к замку мокрый груз, с которого капала вода.


     С  некоторым опозданием до Йокенен добрались новые времена.  Осенью все
йокенцы были приглашены  на  вечер деревенской общины, который дренгфуртская
районная ячейка Национал-Социалистической Немецкой Рабочей Партии устраивала
в  трактире  Виткуна.  В субботу.  С детьми. Ведь дети это  будущее. Будущее
стояло перед прилавком Виткунши  в длинной очереди за  мороженым, размахивая
липкими леденцами на палочках.
     Отца Германа этот  общинный  вечер поставил в неловкое  положение.  Все
ожидали от него речи. Хотя бы вступительного слова. Пришлось  бы,  наверное,
сказать  что-нибудь о партии,  о вожде, о единстве  народа.  Но что-то в нем
поднималось против  выступлений. Эти однообразные штампы. "Дорогие товарищи.
Рад  приветствовать вас..." И  так  далее. В  сущности все одно и то  же.  К
счастью, главный доклад собирался делать партийный секретарь Краузе. Но что,
если  Краузе  откажется или  заболеет,  или не приедет  из-за плохой погоды?
Тогда все заботы о празднике падут на плечи Карла Штепутата.
     Ему удалось  уговорить учителя  Клозе открыть вечер вместо него.  Он-то
привык произносить речи перед детьми. Школе вообще досталась основная работа
по  подготовке мероприятия.  Четыре крепких мальчика из восьмого класса были
назначены  нести караул  при  знамени  перед  сценой,  маленькие  разучивали
куплеты и  представление театра теней. Жена учителя еще утром  раздала  всем
бумажные флажки со свастикой.
     С  наступлением  темноты  Йокенен  переоделся  в  коричневую  униформу:
Штепутат, маленький  Блонски,  камергер Микотайт.  Даже  страдающий подагрой
шорник  Рогаль,   и   тот,  благодаря   коричневому  мундиру,  придал  своей
сгорбленной  фигуре  некоторую  твердость. Учитель  Клозе  собрал школьников
перед памятником павшим героям и  в восемь часов ввел их марширующую колонну
в  зал  -  впереди  Клозе  в   штатском,   позади  жена  Клозе  в  облачении
Национал-Социалистического   Женского   Союза.  Духовой  оркестр  сапожников
Дренгфурта играл "Австрийские ласточки". Герман в новом матросском костюме с
развевающимися белыми ленточками  пробирался, держась за руку  матери, через
теснящийся Йокенен. Он не успокоился, пока Марта не достала для него красный
флажок  со свастикой.  Марта  купила флажок  за десять пфеннигов у  бледного
черноволосого мальчика, который  стоял  возле двустворчатой двери трактира и
смотрел, как Виткунша, снимая пену ножом, наполняла кружки пивом.
     - Как тебя зовут?  - спросила Марта черноволосого,  который так  охотно
расстался со своим флажком.
     - Петер Ашмонайт.
     Так  это  и  есть  Петер Ашмонайт! Один из множества  детей  работников
поместья. Герман  смотрел на  него  с  удивлением. Как  мог он  продать свой
флажок за  грош!  Герман видел,  как Петер Ашмонайт  протиснулся среди ног и
животов к прилавку, положил там свою  монету и  получил два кулька с шипучим
порошком. Продать флаг за два пакетика соды с лесной травой!
     Марта  потащила маленького  Германа  в  первый ряд, где  для  них  были
оставлены места. Перед ними, рядом с оркестром сапожников, в котором все еще
щебетали  австрийские  деревенские ласточки,  собирались  школьники.  Герман
оказался в опасной близости с литаврами, но был очарован этим инструментом и
его  глухим, бухающим  звуком. Когда  дренгфуртские  сапожники остановились,
школьники  запели:  "Отдадим   нашу  жизнь   за   свободу".   Клозе  усердно
дирижировал.  А  вот и опять он, Петер Ашмонайт,  худой  как спичка, в самом
первом ряду. Осклабился в сторону своего флага, которым Герман размахивал во
все стороны за спиной  учителя. Делал вид, что  поет, а  на самом деле жевал
свой шипучий порошок, пока у него на губах не выступила зеленая пена.

     Свобода как пламя, как вечный огонь.
     Пока он пылает, весь мир освещен.

     Было очевидно, что новое время еще  мало коснулось Йокенен. Несмотря на
призывы Клозе, чтобы припев повторяли все вместе, никто в зале не знал строк
о пламенной свободе. Не знал их и Штепутат,  но  он, сославшись на служебные
обязанности,  оставался в  гостиной. В  заключение Герман, отчасти  нарочно,
отчасти  по неосторожности,  ударил ногой  по сапожниковым литаврам. Громкий
глухой  звук всех  развеселил.  Петер Ашмонайт с  зеленой пеной  вокруг  рта
смеялся  громче  всех. Серьезная  торжественность пропала.  Восстановить  ее
высокопарным  приветствием не  удалось  и учителю  Клозе,  хотя  он и  начал
издалека, с рыцарей ордена. После него партийный секретарь Краузе. Этот даже
и не  пытался пойти вглубь, запутался уже с уборкой урожая и упорным  трудом
земледельцев,  которые  так  важны  для  всего  народа.  Он обошелся  и  без
политических  лозунгов,  хотя и не  отрывал пристального взгляда от портрета
фюрера  на  противоположной  стене,  под  которым  видная  издалека  надпись
гласила:  "Народ,  страна и вождь  -  едины!". Старый  Гинденбург,  висевший
раньше  на этом месте,  был выслан в охотничий кабинет, где покрывался пылью
среди развесистых оленьих рогов.
     После Краузе все  уже шло без  остановки. Сапожники трудились  на своих
инструментах,    на   сцене    девочки   исполняли    народный   танец   под
предводительством жены  учителя  Клозе,  которая пышным  эльфом  порхала над
дощатым полом. Потом кульминация - четверо ряженых молодцов спели в насмешку
Клозе песенку о бедном деревенском учителе:

     Когда в деревне крестины, крестины,
     Посмотрели бы вы, как он пьет, как он пьет:
     Всегда берет самый большой стакан
     Бедный школьный учитель.

     Когда в деревне свадьба, свадьба,
     Посмотрели бы вы, как он ест, как он ест:
     Что не может съесть, то пихает в карман
     Бедный школьный учитель.

     Герману, обсасывавшему свой леденец, сидя  на коленях  у матери, больше
всего  понравилось   зрелище  двух  первоклассников,  которые  на   сцене  с
завязанными глазами кормили друг друга пудингом. Тут опять был  черноволосый
Петер  Ашмонайт.  В кормлении  пудингом  он  участвовал. Брызги  долетали до
почетных мест  первого ряда - одна даже попала на коричневый рукав районного
секретаря. К счастью, это был шоколадный пудинг.
     После  перерыва для  Германа  наступил великий  час. Пока  жена учителя
готовила с девочками театр теней, музыкант, игравший на литаврах, подговорил
маленького Германа сделать сольный номер. За мороженое и стакан лимонада. Но
не  на  сцене, нет,  а стоя на стуле. Спиной к публике. Сапожники Дренгфурта
сыграли  туш, и  четырехлетний  Герман  запел  "Старые  товарищи": В  бою  и
пороховом дыму... В атаку волна за волной...  Завоюем  честь и славу... А  с
хозяйкой пофлиртуем... тиралля-ля-ля.
     Тут народ  в йокенском трактире оживился. Это знали все, и все орали  в
один голос. Партийный секретарь Краузе благосклонно похлопал Марту по плечу:
     - Отличный парень.
     Карл Штепутат с черной сигарой во рту  стоял  у  входа в зал и гордился
своим сыном. От радости он несколько раз заказал на всех картофельной водки.
     К десяти часам  торжественная  часть  стала подходить  к  концу.  Перед
сценой работники поместья  уже убирали столы,  освобождая место для  танцев.
Краузе поспешил от прилавка к сцене на торжественный заключительный  акт, но
споткнулся и растянулся  у порога. Несмотря  на  уговоры, подниматься  он не
стал. Пришлось четверым  мужчинам  отнести  его  на  диван  в гостиной,  где
Виткунша приложила  ему  к вискам  ледяной  компресс. Ну,  а  теперь  скорее
музыку. Сапожники заиграли "Германия превыше всего".  Но на это уже никто не
обращал  внимания. По залу  бегали  взад и вперед. Девушки хихикали.  Где-то
сломался стул. Беспорядок усилился, когда  заиграли "Хорста Весселя". Шорник
Рогаль даже утверждал, что кое-кто и свистел.
     Пока   молодежь  танцевала,  йокенские  женщины   заботились  о   своих
подвыпивших  мужьях.  Марта измучилась по  дороге домой.  Правой  рукой  она
удерживала Карла Штепутата, чтобы он не двинулся к дому прямиком через пруд,
а на левой несла  Германа,  который  хотел  спать и хныкал, и  ни  за что не
успокаивался, когда ему предлагали посмотреть на луну, восходящую  над горой
Фюрстенау.  А  музыка  гремела  над  водой,  так что  сгибались  камыши.  На
расстоянии было  отчетливо  слышно, что сапожные  подмастерья уже не владели
своими  инструментами.  Только  литавры  бухали  более  или  менее  в  такт:
бум...бум... Дойдя до спальни, Карл Штепутат свалился  на кровать. Герман  в
длинной ночной рубашке  еще упражнялся со своим бумажным флажком, овладевая,
как  стоять  по  стойке  смирно,  а  Карл Штепутат уже  сблевывал  в  ведро,
предусмотрительно подставленное Мартой.


     Чем же  мы теперь  займемся? О  чем  будет  наш  рассказ?  Пойдем через
большое  картофельное  поле  к дяде Францу,  по  дороге, по  которой  Герман
Штепутат обычно уходил, поругавшись с мазуром Хайнрихом  или  когда ему было
скучно. Он был бы не против ходить и к домам  работников поместья,  к низким
глиняным домикам  за  прудом, где  детей было больше  чем  кур. Но  холодные
глиняные полы  с убогой самодельной мебелью и мешаниной из кошек, собак, кур
и младенцев  с  сосками  во  рту  и  грязью  вместо  игрушек, были  не очень
привлекательны. Кроме того,  там сильно пахло. Запах шел от кроличьих клеток
и свиных  загонов, которые  работники  пристраивали к стенам домов,  от кур,
разгуливавших по  комнатам, и множества пеленок. А потом эти споры  за кусок
черствого  хлеба  с   сахарными  крошками,  драки  среди  детей  за  горячую
картофелину в  мундире, торжества вокруг жестяного ведра с селедкой, которое
в день получки - 22  марки в месяц  летом, 14 зимой - вся семья триумфальным
шествием ходила покупать у трактирщика Виткуна и тащила домой.  Все это было
не очень интересно.
     У  дяди Франца  было по-другому.  Почему  у  дяди Франца не было детей?
Потому, что тетя Хедвиг  хромала и была немножко горбатой? Но она была очень
добрая, этого у нее нельзя было  отнять. Им вполне пригодился  бы кто-нибудь
вроде маленького Германа Штепутата. У  дяди Франца Герман мог пить из винных
рюмок и  дуть через курительную трубку. В кладовке тети Хедвиг была копченая
колбаса без хлеба  и огромный горшок с маринованными тыквенными кубиками. Но
все это  было ничто по  сравнению  с  лошадьми. Дядя  Франц  как-то  посадил
Германа  на спину  лошади  и  смотрел,  как он будет  себя вести. Только  не
реветь. Не  подавать виду. Просто сидеть без  седла, без уздечки. Если  конь
сорвется, он понесется до Вольфсхагенского леса. Смеяться. Потрепать гнедого
по шее. Экзамен был выдержан.
     - Из  тебя может  получиться  настоящий  крестьянин, - заявил довольный
дядя  Франц. Ну, а  теперь самому  соскользнуть по круглому лошадиному боку.
Дядя  Франц  садился  с  Германом   на  подставку  для  молочных  бидонов  и
рассказывал  о  своих  лошадях.  Клички  он  им  дал  запоминающиеся:  Заяц,
Кузнечик, Кусака, Шалопай, Лях. Черную кобылу звали Цыганша.
     - В  пять  лет ты уже должен сам забираться  на лошадь, - говорил  дядя
Франц. Только тот, кто  без  посторонней помощи, без  седла и  уздечки может
залезть на лошадь, тот наездник. Это было совсем  не так просто. Герман брал
Зайца  и упражнялся  за  амбаром. Сначала он забирался на лошадь  с  забора,
рулона соломы или  ограды навозной кучи. Когда ему это удавалось, он ехал  к
кухонному окну тети Хедвиг,  показать, что, хоть и  от горшка  два вершка, а
забрался  на  терпеливую лошадь. Затем то  же  представление перед  кухонным
окном Марты.
     Дядя Франц был доволен. В  награду  Герман  может отправиться с  ним на
воскресную прогулку,  на  этот  раз в  седле.  Поехали  они - дядя  Франц на
Цыганше, Герман  на Зайце - по летней дороге на Вольфсхаген,  мимо скошенных
лугов.
     - Это  крестьянская земля, а это земля  поместья, - сказал дядя  Франц.
Раньше  все  принадлежало  поместьям.  Поместья  живут  работой   других,  а
крестьяне собственным трудом.
     У дяди Франца вся мировая история вращалась вокруг  одного: крестьяне и
поместья! Поэтому  он  так  любил  ездить в  Вольфсхаген.  Там  были  только
крестьяне. Их дворы  рассыпались по опушке леса. Правда,  лес принадлежал не
им,   могучий  хвойный  лес,  простиравшийся  до  Норденбурга,  Гердауэн   и
Мазурского канала.
     Дядя  Франц часто  останавливался.  Пробовал  руками  землю,  крошил  в
пальцах  сухие комки. Плодородная  земля, здесь это  было божество, которому
все поклонялись. Дядя Франц прикидывал, сколько центнеров ржи можно получить
с  гектара,  сколько  удобрения  нужно внести  в  сухую  песчаную землю  под
картофель.  Земля это  не  просто земля. В  нее  можно заглянуть глубоко. Ее
можно почувствовать.
     - Пока поместья владеют лесом, а крестьянам приходится  покупать  у них
дрова, мы еще не совсем свободны, - говорил дядя Франц.
     Два года назад он чуть было не вступил в коричневую партию, когда новые
власти  раздали  земли  разорившегося  поместья Геркен  крестьянам.  Это ему
понравилось. Но он вовремя  заметил, что они сделали это не ради крестьян. С
крестьянами они были за крестьян, с  рабочими за рабочих,  с  помещиками  за
помещиков. Они для всех находили что-нибудь, стараясь выразить все надежды и
заполучить все сердца. Так просто.
     - Ты, небось, уже проголодался, Германка? - вдруг спросил дядя Франц.
     Нет, не  так  хочется есть, как пить.  Дядя Франц свернул  на тропинку,
идущую  к лесу. Там в тени  обступивших  деревьев стоял дом старой Вовериши,
который в книгах восточно-прусской страховой кассы  был отмечен крестом - за
последние десять лет в него  трижды ударяла молния. Ну, кружка простокваши у
нее  найдется. Странная это  была женщина. После  того как  она овдовела, ее
стали посещать видения, чаще всего ей чудились пожары. Ничего удивительного,
если жить одной со служанкой  и батраком на опушке леса.  А кошек было на ее
дворе! Господи  Боже, да  ведь  сухая земля наверняка не производила столько
мышей. Попить? Конечно, конечно. Что там простокваша, она принесла  мальчику
малиновый сок. Это же маленький бургомистр, так ведь? Она стала рассказывать
дяде  Францу  о теленке  с  двумя головами, который у нее появился на  свет.
Плохая  примета.  Будет  война  или  большой  пожар. Кроме  того,  жерлянка,
предвестник  бед,  так противно кричит  по  ночам  в  пруду. А  в  Скандлаке
собственной персоной объявилась полевая ведьма. То же самое случилось тогда,
в  четырнадцатом  году, перед  нападением  русских. Хуже  всего это утренняя
заря. Никогда в жизни не видела она  такой кровавой утренней зари, как летом
38-го года.
     Из  Вольфсхагена через Мариенталь вернулись  в Йокенен. Напрямик  через
поля поместья. Вперед к  пруду, который тоже принадлежал поместью. Крестьяне
должны быть благодарны майору за  то, что  он разрешает им  поить лошадей  в
этом болоте. Когда-нибудь маленькому Герману достанется его хозяйство, думал
дядя Франц,  подъезжая  к огромному  тополю за прудом.  Но до этого было еще
далеко. Может быть, году в пятьдесят пятом или даже позже.


     После возвращения Австрии в  лоно  рейха майор смирился с  человеком из
Браунау-на-Инне. Правда,  ему  все  еще не давало  покоя его  низкое военное
звание,  но  надо было отдать  ему  должное:  он добился  поразительных  для
ефрейтора  успехов. Маленький Блонски  со своей стороны не  упускал ни одной
оказии убедить майора в величии нового времени.
     - Политический дар нельзя измерять военным званием человека.
     Такова была премудрость Блонского.
     Внешне перемена образа мыслей майора впервые  проявилась 20 апреля 1938
года. Блонски уговорил его, если уж  не вывешивать только флаг со свастикой,
то  хотя  бы вывесить  его вместе с черно-бело-красным  полотнищем.  Он  сам
поехал в Дренгфурт и привез новый флаг.
     Пострадали  от этого аисты.  Так  как в йокенском замке было  всего две
башни и над одной  традиционно  развевался  флаг кайзера,  для гитлеровского
флага  оставалась  только  левая  башня,  сияющая  своим  белым  камнем  над
вершинами деревьев  парка. Но там, насколько  помнили все в Йокенен,  всегда
гнездились аисты. Так что же, из-за каких-то птиц замок останется без нового
флага?
     Нет,  новое время  не  смогут  остановить даже  аисты. В  конце  марта,
накануне возвращения  птиц, Блонски  велел убрать их гнездо. Для этого кучер
Боровски  поднялся  по  лестнице  башни  наверх.  Оттуда   гнездо  вместе  с
копившимся десятилетиями белым пометом рухнуло на двор замка. Блонски бросил
на эти останки охапку соломы и поджег. В качестве запасного жилья для аистов
замка он велел положить на крышу коровника тележное колесо.
     Вскоре аисты прилетели. Принесли в Восточную  Пруссию весну.  Праздник,
как каждый год. Школьники писали  на своей доске: "Аист вернулся, все  книги
забрал..." Клозе устроил пение нескольких весенних песен и отпустил детей.
     Это было похоже на нашествие. Они  кружились  над  Йокенен  на  большой
высоте,   опускаясь   по   постепенно   суживающейся  спирали.   Целый  день
продолжались знаменитые аистовые поединки, а  к  вечеру  гнезда  были уже  в
надежных руках.  Только  на  замке  разыгралась трагедия. Аисты  пренебрегли
колесом, которое оставил для них на  крыше коровника Блонски, и вернулись на
свою башню.  Они  принялись усердно таскать  из  пруда  камыш для  постройки
нового  гнезда.  Блонски  дважды велел  разрушить начатое  гнездо,  но птицы
упорно опять утверждались на своей башне.
     - Значит, нужно их пристрелить, - сказал Блонски.
     Тайком,  разумеется.  Стрелять  в  аистов  было святотатством,  которое
никогда не простится.  Восточно-прусские аисты почитались даже больше лосей,
заходивших иногда из низины вокруг Куршской лагуны. Аисты - это пруссы среди
птиц, на них цвета прусского флага. Только доильщик Август знал, что Блонски
убил  аистов из  своей  трехстволки. Перед восходом  солнца свалились  они с
башни замка под  ноги доильщика Августа, который как раз направлялся к своим
коровам. Август зарыл аистов в куче компоста, а Блонски  выдал ему в награду
по сигаре за каждого.
     Не только аисты платили новому времени свою дань. В школе Клозе приучал
детей к немецкому салюту.
     - Хайль Гитлер, хайль учитель, - кричали они каждое утро.
     Это привилось безболезненно.  Дети научили  своих  родителей,  и только
старики никак не могли привыкнуть к этому "хайль". На них никто не обижался.
Карл Штепутат не вел список людей, отказывавшихся от немецкого салюта. Майор
стоял  бы первым в  таком списке, на  каждое  приветствие  он молча  отвечал
легким поднятием  руки. Большего  никто и не мог ожидать от хозяина поместья
Йокенен.
     Штепутату - еще один знак нового времени - вместе с окружным бюллетенем
четыре  недели  присылали  бесплатно  "Народный  наблюдатель".  После  этого
подписка  на газету  стала патриотическим  долгом. Так  же было и с  газетой
"Штурмовик", но тут уж Штепутат уклонялся от выполнения своего долга гораздо
дольше.  В то  время  как  "Бюллетень"  оставляли  и  собирали  в  подшивку,
остальные  газеты  Марта  только  приветствовала  как  полезную  бумагу  для
растопки, для  выстилания  полок  в кухонном  шкафу и как скрытый резерв для
уборной.
     Так,   не  спеша,   происходило  перекрашивание   деревни  Йокенен   из
черно-бело-красного в  коричневый  цвет. Но рожь в полях  оставалась желтой,
как и в течение сотен лет до этого, а аисты черно-бело-красными. Солнце, как
всегда, всходило над Мазурскими  озерами  и погружалось во  Фришскую лагуну.
Лето по-прежнему было жарким, а зима холодной. Аисты продолжали возвращаться
весной,  а  за  ними  ласточки.  Говорили,  что  в  мире свершаются  великие
перемены,  а  на самом деле  на вечную картину попало всего  лишь  несколько
коричневых клякс. Можно было  без особых волнений наблюдать за новой суетой.
Все  это казалось  таким поверхностным, преходящим по  сравнению с тем,  что
было между Вислой и Мемелем всегда.


     Кого еще стоит вспомнить, говоря  о Йокенен? Нужно рассказать а Самуэле
Матерне,  который каждую  неделю  появлялся  в  деревне  со  своим  товаром.
Сворачивал с  шоссе  на  цыганской тележке, запряженной  косматой  литовской
лошадкой. Громыхал по йокенскому булыжнику. Нужно ему это  было - разъезжать
по деревням? У него была текстильная лавка в Дренгфурте возле рынка, рядом с
автобусной остановкой. И ведь это был его выходной день, когда он пускался в
путь. Он любил уютное дребезжание тележки и спокойствие вокруг, когда он мог
говорить со своей лошадью по-литовски. В  сущности, в эти дни дохода не было
никакого,  потому  что,  пока  Самуэль  путешествовал,  его экономка Мари  в
Дренгфурте обычно ничего не продавала в лавке,  так  как Самуэль не разрешал
ей  продавать ниже  назначенных цен.  Это не нравилось  ни дренгфуртцам,  ни
крестьянам  из  окрестных  деревень.  Покупая  у  Самуэля,  людям   хотелось
поторговаться, выгадать и поговорить - сделать все, как полагалось.
     Самуэль Матерн грохотал по улице деревни Йокенен. Дети бежали следом за
ним  и кричали:  "Еврей  приехал! Еврей приехал!" Это говорилось  без всякой
задней  мысли, и Самуэль никогда не сердился. После хорошей сделки он бросал
детям леденцы.  Кнута  у него не было, он ни за  что  бы  не стал оскорблять
кнутом своего литовского друга. Зато ему нечем было помешать детям цепляться
к его повозке,  показывать ему нос или кричать вслед дразнилки по поводу его
лысины и большого живота.
     Перед  домом  Штепутата  Самуэль  Матерн  остановился,  достал   из-под
брезента два рулона материи и пыхтя потащил их вверх по дорожке.
     -  Доброго вам  здоровья, сударыня, - приветствовал он Марту  и отвесил
такой глубокий поклон, что рулоны почти коснулись земли.
     - Мужа нет дома, - заявила  Марта,  а маленький Герман поднял голову от
своих кубиков,  удивляясь,  что его  мама  обманывает.  Карл Штепутат всегда
велел  Марте говорить, что  его нет, когда приезжал  Самуэль. Он сам себе не
признавался в этом, но  в нем был  какой-то  страх,  что он просто  не может
устоять перед коммерческим талантом Самуэля Матерна. Даже при самых выгодных
покупках  его все время мучило сомнение,  не  перехитрил  ли  его в конечном
счете маленький еврей.
     - Ничего, я подожду, -  добродушно ответил Самуэль. Штепутат не простит
ему  до конца своих  дней,  если он  не увидит  этот  материал.  Только  что
поступил из  Англии.  Самуэль  лично  привез  его  из  Кенигсберга.  Лучшего
материала нет во всей провинции. Именно  этот материал он продал на выходной
костюм  обер-президенту  в  Кенигсберге,  и  партийный  секретарь  Краузе  в
Дренгфурте тоже  взял кусок. А  это два последних  рулона.  Что будет потом,
знает  один  Господь  Бог.  Лично Самуэль  весьма сомневается,  чтобы  такой
хороший материал еще раз поступил из-за моря.
     Марта  спокойно слушала все  это,  продолжая  месить тесто  для  хлеба.
Закончив  деловую  часть,  Самуэль  принялся рассказывать  истории  о  своих
поездках  по Литве. Ну,  это  уже было как раз для  Германа! О  том,  как  в
литовском  лесу Самуэль одолел кабанов,  грозивших перевернуть его  тележку.
Или  историю  о литовском  волке, который от голода  сам  себя съел.  А  еще
Самуэль поймал самого  большого  в Прибалтике карпа  - в  деревенском  пруду
прямо возле границы, совсем недалеко от Тильзита.
     Терпение  его  было  беспредельным.  В  конце  концов,  Карл  Штепутат,
которому  вся  ситуация стала  казаться уже  совсем  глупой,  вылез  в  окно
собственного дома и зашел через входную дверь.
     - Покупать ничего не буду, - сказал Штепутат при виде маленького еврея.
     Это  категорическое  заявление,  казалось,  было  только  сигналом  для
Самуэля, чтобы пустить в ход дремавшие в нем силы. Он подхватил свои  рулоны
и  побежал следом за Штепутатом. В материях Самуэля скрываются  таинственные
силы.  Они  мягкие,  как  зад  молоденькой девушки.  На них  клеймо качества
английского короля. Подобного костюма еще не было ни у кого во всем немецком
рейхе,  кроме  господина  обер-президента  в  Кенигсберге.  И  все  это   за
какие-нибудь несчастные девяносто пять марок!
     Но Штепутату этот материал не нужен.
     Исключается!  Такому знаменитому  мастеру понадобится хороший материал!
Может быть, прямо завтра придет приличный господин, владелец поместья,  даже
граф, а у мастера Штепутата нет материала такого качества!
     Тут Штепутат допустил ошибку. Он позволил Самуэлю  втиснуть сукно ему в
руки. Только  потрогать. Неплохо, но не стоит девяносто пять  марок. За этим
последовал второй промах. Штепутат сказал:
     - К тому же, у меня нет денег в доме.
     При этих словах маленький еврей даже побагровел.
     - Мастер! -  вскричал он, как  бы  заклиная.  -  Ни  у кого  нет такого
кредита, как у вас!
     Нет, Штепутат в кредит не покупает, в кредит - никогда.
     Самуэль сделал  паузу, чтобы  перевести  дух,  стереть  пот  с  лица  и
высморкаться. Потом дружелюбно спросил:
     - А сколько же у вас в доме денег?
     - Пятьдесят марок, - ответил Штепутат и тут же стал досадовать не себя,
что назвал такую большую сумму.
     -  Это  разорение! - закричал  Самуэль, схватил  материал  и заспешил к
двери. Он тщательно уложил рулоны на место, засуетился как потерянный вокруг
своей тележки, стал поправлять упряжь, не переставая бормотать себе под нос,
забрался на сиденье, поскреб  лысину - потом снова вытащил материал, вошел в
дом и бросил рулоны Штепутату на рабочий стол.
     -  Пропади  оно пропадом!  Бери за шестьдесят марок.  Шестьдесят марок,
мастер, этого не хватит даже на горстку овса для моей лошади.
     Карл Штепутат достал  портфель и выложил перед тяжело дышащим  Самуэлем
пятьдесят пять марок. У Самуэля чуть ли  не слезы выступили на глазах, когда
его  руки  коснулись  денег.  Штепутат убрал  материал, предложил маленькому
еврею стул и достал сигары. Самуэль  промокнул платком  капли пота на  лбу и
сложил руки на животе: он казался довольным.
     - Как идут дела? - спросил Штепутат.
     Самуэль Матерн заморгал глазами. - Немножко хорошо, немножко плохо.
     - Не хочешь обратно в Литву?
     - Бросить  мое дело?  Двадцать лет  в  него вложено. А мои клиенты? Кто
будет продавать им лучший английский материал?
     Штепутат сравнил Самуэля с подозрительными физиономиями в "Штурмовике".
Решил, что Самуэль - еврей приемлемый.
     - Что со  мной будет? - продолжал Самуэль. -  Ни одному  человеку  я не
сделал  ничего плохого,  даже свою скотину не бил  никогда.  Плачу налоги  и
делаю небольшие дела, очень небольшие.
     - Но партия вас не любит, - заметил Штепутат.
     - Много раз так было, что новые  власти  не любили евреев. И притесняли
их  немножко, и отбирали у них,  что  могли.  А  потом  исчезали, эти  новые
хозяева. А  несколько евреев всегда оставалось. Евреи всегда оставались. Вот
и  сейчас,  прогонят с улиц грязных цыган,  сошлют несколько бездельников  в
Кашубию, а приличных евреев не тронут.
     Штепутат  стоял  на  пороге и  смотрел  вслед  тележке.  Нет  у  евреев
гордости, думал  он. Гонят их с крыльца, они возвращаются с черного хода. Но
в остальном ничего в них плохого.
     Четыре недели спустя была  "Хрустальная ночь". В Дренгфурте  штурмовики
все  проспали. Ничего  не произошло. Когда на следующий день из рейха пришли
известия  о  разгромленных  еврейских  магазинах  и  подожженных  синагогах,
начальник  штурмовиков Нойман был  в полной растерянности - ему  рапортовать
было не о чем. Штурмовики целое утро совещались в "Кронпринце". В Дренгфурте
было всего три еврея. Один был инвалидом войны, другой  настолько  стар, что
нападение  на  него  трудно было  бы  назвать героизмом.  Оставался  Самуэль
Матерн.
     Он  был  в  одной  из  своих  любимых поездок  в  сторону  Блауштайн  и
Фюрстенау,  когда  из кустов выскочили  три личности в  масках.  Один держал
лошадь,  двое  набросились   на  Самуэля.  Самуэль  кричал  "Разбойники!"  и
"Помогите!", пока ему  не заткнули рот  кляпом. Ему связали руки за спиной и
привязали к  козлам. Один разбросал рулоны  ткани и намалевал на них  черной
кровельной краской свастику.  После  этого они  скрылись.  Маленький литовец
постоял  какое-то время.  Так  как  ничего не происходило,  он тронулся,  не
дожидаясь  уговоров Самуэля, и благополучно притащил  тележку в  город. Было
темно, и на беспомощного Самуэля никто не обратил внимания. Так он  оказался
перед  воротами  собственного  дома. Мари  распутала  его  узы.  Самуэль был
безмерно  рад,  что грабители  не  забрали  у него  из заднего кармана  брюк
кошелек, в котором было 250 марок денег.
     На следующее  утро Мари  соскребла с витрины стихи, намалеванные кем-то
ночью на стекле:

     Селетка не стала форелью, хотя и упала в ручей.
     Еврей, даже сто раз крещеный, все равно остался еврей.
     Попам это надо знать и эту расу крестить перестать.

     Начальник  штурмовиков  Нойман  отправил окружному руководству  длинный
подробный  отчет об  этой  акции.  Там сочли  эпизод  хотя  и  забавным,  но
недостаточно  героическим,  чтобы  упомянуть  в  партийной  газете.  Зато  с
похвалой воспроизвели витринные стихи. Селедку, правда, написали через "д".


     Штепутату  первому сообщили  о маневрах. Он  объехал  на велосипеде всю
деревню, распределяя постой. Сам он  принял двадцать человек  на  сеновал  и
одного офицера  в комнату для  гостей. Основная  часть  солдат  пришлась  на
поместье. Время  этому благоприятствовало,  скот был на лугах, а амбары  еще
стояли пустые. Бальный  зал  замка  майор  предоставил в распоряжение  штаба
синих. Красные  расположились где-то в  заболоченном лесу и ждали сигнала  к
атаке.
     Почти  с восходом  солнца  Герман  был  на ногах и  смотрел,  как  с их
сеновала слезали солдаты. Затем пошли к насосу. Обливались  до пояса,  чтобы
смыть приставшую пыль. Поскорей затянуться сигаретой - на проклятом сеновале
курить запрещалось. Марта во всех  горшках  варила кофе, потом  яйца,  потом
опять  кофе, в  то время  как Герман сидел на чурке  возле дровяного сарая и
пробовал  солдатские сухари. Рядом стояли составленные в  пирамиду карабины.
Так  много хорошо смазанного железа в Йокенен можно было  увидеть  не каждый
день. Ему разрешили  взять одно ружье, разрешили положить его на плечо. Надо
же,  какое  оно  тяжелое.  Один  унтер-офицер  из  Кюстрина  сфотографировал
Германа, как  он, подняв правую руку в  немецком салюте и  держась левой  за
приклад винтовки, стоял босиком перед крапивой у забора Марковши.
     Йокенен был похож  на  военный лагерь.  Гусям и уткам пришлось уступить
свои места на  выгоне и  сбежать в пруд. Над парком поместья висел привязной
аэростат.  Около полудня на выгоне приземлился маленький аэроплан, сев рядом
с упрямым бараном Зайдлера, причем перепугавшийся баран чуть не  сломал себе
шею.  Клозе  отпустил детей  из  школы  и  сам отправился следом смотреть на
маневры. Большинство детей толкалось  вблизи полевой кухни,  стоявшей в тени
деревьев на въездной аллее поместья. Герман побежал к дяде Францу. Он просил
и не отставал до тех пор,  пока дядя Франц не оседлал  Зайца  и Цыганшу. Они
отправились  обозревать йокенское  поле сражения верхом  на лошадях. В садах
среди  кустов  смородины  и  бузины  укрылись синие. Под  грушей, в  удобной
позиции  и  хорошо замаскированная,  была даже пушка. Ее  черное жерло  было
направлено на  болотистый  лес между Скандлаком и  Йокенен. На  опушке  леса
красные навешали на свои  стальные каски березовые ветки, залегли за кочками
и  замаскировали  в  подлеске  два  танка. Дядя  Франц  и  Герман  ехали  по
нейтральной полосе между синими и красными.
     Вся  работа на йокенских  полях  остановилась, когда около десяти  утра
начался спектакль  маневров.  Красные поползли  из болота, пытаясь  взять  у
синих деревню Йокенен. Их  танки,  увешанные листвой, как  телеги в  Троицу,
катились  на  деревню с  запада с  твердым  намерением проутюжить  петрушку,
морковь  и ветхие  изгороди.  Пулеметные  очереди холостыми  патронами. Пыль
поднялась столбом. Когда  танки выстрелили из своих пушек, грохнуло так, что
было слышно в Дренгфурте. А из жерла пушек вился пороховой дымок.
     Майор  стоял  с офицерами  синего штаба  на башне  замка  и  слушал  их
объяснения, как  надо  использовать танки.  Сам  он  в  это время  вспоминал
кавалерийские маневры в бранденбургских песках и сокрушался, что красные  не
мчатся в атаку на Йокенен верхом на лихих конях.
     Через полчаса все кончилось. Никакой стрельбы. Не ясно было только, кто
победил - синие или красные. Подбили танки? Подбитые или нет, они катились с
открытыми люками по выбоинам полевых дорог. Дети сопровождали их до деревни.
До  полевой  кухни. Зато на поле сражения в  Йокенен  остались тысячи пустых
патронных  гильз. Особенно богатой  была  добыча в пулеметных гнездах. Там в
песке нашлись целые ленты отстрелянных гильз. Как мародеры, рыскали дети  по
полю,  собирая сокровища военной игры. На следующий  день  Клозе велел сдать
собранные гильзы и  пустые пулеметные ленты. Они нужны немецкой армии, чтобы
сделать новые патроны и стать сильной  и могущественной. Конечно, вернули не
все гильзы. Они были так удобны для тысячи разных дел. Если в них подуть, то
получается свист вроде паровозного. Если бросать их в воздух, они завывают в
полете, как грозные  снаряды.  В Германе пустые  патронные гильзы  пробудили
дремавшее  военное дарование. Он составил их в длинный  ряд  на  подоконнике
рядом  со своей  кроватью.  Блестящие  металлические  гильзы  превратились в
настоящих солдат, которые  маршировали стройной колонной, разбегались  возле
занавески, делились на красных и синих, шли в  атаку, падали  убитыми, снова
строились и в конце концов скатывались под кровать, откуда Марте приходилось
доставать  их   метлой.  Да,  йокенские  маневры  были  памятным   событием.
Солдатская  жизнь  на выгоне,  на  сеновале,  с сухарями  и  пшенной  кашей,
смеющиеся  лица,  мундиры,  дружно марширующие по деревне  сапоги.  Женщины,
выставляющие  для  солдат на  дорогу банки с малиновым соком.  Дети, бегущие
следом, как  будто по деревне  проходит цирк. А как  было интересно играть в
солдаты! Марта спела сыну новую песню:


     Десять тысяч человек пошли на маневры,
     Трах-тара-рах, согнулся сапог,
     Каблук лежит рядом, трах-тара-рах...

     Марта  пела,  а  пятилетний  Герман отбивал  строевым  вокруг  стола  в
гостиной, отправляясь маршем на маневры.


     Нет, этот день 18 августа 1939 года йокенцы не смогут забыть так легко.
"Ну, Беренд окончательно свихнулся",  - сказал вечером этого дня дядя Франц.
Что же случилось? Хуторянин Беренд хорошо продал собранный урожай. Сделку он
и Мишкат из растенбургской ссудо-сберегательной кассы  скрепили рукопожатием
прямо  на поле рядом с молотилкой. После этого он целый  вечер считал. Почти
до полуночи. На следующее утро, в это памятное 18 августа, он встал рано. Не
сказал никому ни слова. Велел работнику запрячь и отвезти  его на  поезд. До
Гердауэн. Там он сделал пересадку. Когда он сидел на мягких подушках скорого
кенигсбергского поезда,  когда  у него  опять было  достаточно  времени  для
размышлений,   на   него   нахлынули   первые   сомнения.  Правда,   уже  на
кенигсбергском вокзале.  Повернуть  обратно? Никак было  не решить, так  что
пришлось ему на сенном рынке  зайти  в пивную и  смыть весь лежавший  у него
внутри  груз   сомнений   тремя  рюмками  можжевеловой  водки.  После  этого
полегчало. Как же это называется? Блашке и компания, или что-то в этом роде.
Входить  или  нет?   Оставив  за  собой  страшно  громко  хлопнувшую  дверь,
крестьянин  Беренд почтительно снял  фуражку и  стал крутить  ее в руках. Он
немного сжался, когда к нему направился господин со стоячим воротничком  и в
черном костюме. Вот это  да,  вид у  него что надо!  А Беренд даже не сменил
белья для  этой поездки.  Крестьянин Беренд показал на выставленный  в  зале
двухлитровый "Опель". Вот этот,  он хочет купить именно этот.  Сколько такой
стоит?   Человек  со  стоячим  воротничком  с   готовностью   открыл  дверцы
автомобиля. Беренд  не решался сесть  на сафьяновую  обивку. Он посмотрел на
свои  ботинки,  покрытые  пылью   йокенских  проселочных  дорог,  на  слегка
пахнувшую коровьим навозом куртку. Только здесь, в таком окружении, все  это
стало заметно.  Он погладил мозолистой ладонью лак машины и тут  же отдернул
руку, боясь, что оставит на нем царапины.
     - Беру, - глухим голосом сказал Беренд.
     Нет, не этот, можно вот тот позади.  Он всего на  двести марок  дороже.
Впрочем, как вообще обстоит дело с оплатой?
     Беренд извлек из  куртки квитанцию ссудо-сберегательной кассы, подвинул
ее через стол к стоячему воротничку. Ссудная  касса из  Растенбурга перешлет
деньги  в  Кенигсберг.  Человек  стал  звонить  по  телефону.  Пока  стоячий
воротничок   разговаривал  с   Растенбургом,  пришел  механик  и  переставил
светло-серый  "Опель"  к  двери. Рассказал про кнопки  и  рычаги, проехал  с
Берендом туда и обратно  по  плотине, потом поставил машину,  повернув  ее в
нужном направлении - из Кенигсберга. На Йокенен.
     В Йокенен упряжки возвращались с поля, когда по дуге из Викерау свернул
светло-серый   "Опель".   Перед  йокенской   мельницей  Беренд  остановился,
внимательно осмотрел всю машину, носовым платком стер  пыль с  капота. Потом
он  повернулся  к  одному  из  посаженных  вдоль шоссе  деревьев и опорожнил
мочевой пузырь.
     Это была первая в Йокенен машина. Даже майор  не поддавался ни на какие
уговоры купить автомобиль, хотя инспектор Блонски твердил об этом постоянно.
Трактирщик  Виткун  откладывал на машину грош за грошом, не желая покупать в
кредит.  Дядя Франц считал  автомобили сумасбродной  идеей,  а  кроме них  в
Йокенен не было уже никого, кто мог  бы даже думать о машине, в том числе ни
Штепутат, ни учитель Клозе.
     На  дворе  Беренда  собака взвилась на  цепи,  когда  автомобиль,  гудя
сиреной, остановился рядом с  навозной ямой. Из кухни,  держа за руки  двоих
детей,  прибежала Эльза  Беренд.  Работники, расплываясь  в улыбке,  подошли
ближе, оперлись на свои вилы и уставились  на блестящий экипаж. Эльза Беренд
погладила красную сафьяновую кожу. Сняла передник и села на  заднее сиденье.
Кожаная обивка была прохладной и гладкой на ощупь. В мыслях возникало что-то
приятное,  какая-то  волшебная  сказка  или  сентиментальный   роман  из  ее
девических времен.
     После ужина  они  поехали  кататься. До Мариенталя и через  Вольфсхаген
обратно.  Эльза надела хорошее платье, в новую машину нельзя садиться, в чем
пришла из кухни. Беренду нужно было еще поехать  посмотреть бычков на лесном
лугу.  Он  впервые  делал это на автомобиле,  зато  сразу  приучил машину  к
страшной  ухабистой  дороге через лес. Бычки стояли за оградой и глазели  на
автомобиль.  Беренд  вышел, пересчитал  их. Когда он вернулся, чтобы позвать
Эльзу,  он  нашел  ее полусидящей, полулежащей на  сафьяновой  коже  заднего
сиденья. Тут нашло и на него, пока бычки тянули свои головы над изгородью...
Как все-таки практична сафьяновая кожа.  Все  можно стереть. Кроме того,  от
нее такая приятная прохлада. Они  потом часто ездили на лесной луг. Как-то в
воскресенье  Беренд  даже повез свою жену  в Растенбург и купил ей малиновое
мороженое  и кофе мокко. Да, он сдвинулся-таки всерьез, крестьянин Беренд. А
потом   все   это  великолепие  оборвалось  вдруг.  Распоряжением  рейха  об
использовании  автомобильного  транспорта  от  6  сентября  1939  года  было
запрещено  и  крестьянину  Беренду  из  Йокенен ездить на  его  светло-сером
"Опеле".  Жертва на алтарь великой войны. В  конце сентября  приехал военный
автомобиль забрать шины. Ну ясно, им нужно, в польской грязи осталось немало
шин! Беренд запер  умолкшую машину в амбаре, время  от времени поддавался на
уговоры Эльзы  пойти на сафьяновое сиденье. Но с наступлением осени в амбаре
стало слишком холодно.
     Когда стала  ясно обозначаться победа  в Польше и  урожай  Беренда  был
убран, ему в  порыве героизма пришла мысль добровольно  надеть  серо-зеленый
мундир.  Но Эльза с помощью текстов из "Сельского вестника" убедила его, что
долг  каждого - оставаться на своем посту, будь  то на фронте, на заводе или
за плугом. Крестьянин Беренд остался за плугом.


     Война  принесла Штепутату много  хлопот.  Считать  лошадей,  доставлять
призывные  повестки.  Партийный секретарь  Краузе  передал ему  по  телефону
распоряжение полиции, запрещающее танцы  и  развлечения во время войны.  Так
что Штепутату пришлось еще и позаботиться о том, чтобы стрелковый праздник в
йокенском трактире  прошел в достойных рамках. Никаких танцев, все серьезно,
торжественно,  сдержанно. Начальник штурмовиков Нойман осведомился  о  мерах
противовоздушной обороны  в  Йокенен.  Сказал,  что приедет проверить. Потом
первые  признаки:  продовольственные  карточки,  желтые карточки  на одежду,
правительственные карточки на  мыло. В борьбу с бумажным потоком приходилось
подключать даже Марту.
     Эти досадные формальности были поначалу единственным последствием войны
в Йокенен.  Не слышно было канонады  со стороны Найденбурга и  Ортельсбурга,
как тогда в  августе  четырнадцатого. Герман напрасно  дожидался  проходящих
солдат. Где же она, эта война? Вот и настоящая война, а скучнее, чем маневры
синих против красных в лесном болоте.  Пришел попрощаться камергер Микотайт.
Его,  как фельдфебеля  запаса, забирают в  Штаблак. В день,  когда  в  войну
вступила Англия, к Штепутату  приехал через  выгон верхом сам майор и на все
корки ругал  дилетанта из Браунау, который-таки опять навязал Германии войну
на два фронта.
     Однажды  к  бургомистру  пришла  от  автобусной  остановки  посторонняя
женщина  с  двумя маленькими  детьми. Это оказалась фрау Буш из Кенигсберга.
Она  была  из  семьи, у  которых  Карл Штепутат жил, когда еще смотрел пьесы
Ведекинда,  ходил  на  выставки  и  читал сомнительные книги. В  отличие  от
невозмутимых  йокенцев, женщина из Кенигсберга  была  в  панике. Она боялась
польских и английских  воздушных налетов на Кенигсберг и от кого-то слышала,
что над Пиллау уже летал английский разведчик. В деревне вроде Йокенен будет
намного  безопаснее.  Штепутат,  хотя  и  возразил,  что  Йокенен на  добрых
семьдесят километров  ближе  к  польской  границе,  чем Кенигсберг, не сумел
отослать мадам Буш обратно. Очень уж она боялась воздушных налетов.
     Герману этот приезд,  который по всей видимости собирался затянуться на
несколько недель, принес бананы. С началом войны Буш обегала все продуктовые
магазины Кенигсберга и закупила все, что можно было купить. Герман впервые в
жизни увидел это африканское яство. Но, если  не  считать бананов, визит был
для  него  скорее обременительным. Маленькие дети  ни на что  не  годились -
кроме того, они были городские и избалованные, даже  не могли бегать босиком
в йокенской осенней грязи. Ну, и наконец сама фрау Буш! Она все время ходила
со страдальческим  выражением на  лице, вздрагивала при  необычных  звуках и
вообще выглядела так, будто  она  точно знает, что приближается конец света.
Раздраженная Марта не скрывала и не хотела скрывать, что ей не нравится этот
визит, причем наверняка  играло  какую-то  роль, что Буш выглядела моложе  и
носила  городскую одежду. Со  временем Марта заметила, что Буш  подкрашивает
губы и тайком покуривает  в своей комнате.  Она  заявила ей об этом прямо  в
глаза.  Она считала  себя правой.  Она  сказала  с полной  уверенностью, что
считает это  поведение постыдным, особенно сейчас,  когда  немецкие  мужчины
отдают  свои жизни на войне.  В  конце концов, у Буш у  самой муж в войсках,
служит бухгалтером где-то на западе.
     К счастью, немецкая армия разделалась с польской войной за какие-то три
недели.  Если бы война  продлилась  еще,  между  Мартой  и Буш  дошло  бы до
катастрофы, и даже  Герман собирался при случае  съездить по уху старшему из
детей.  Быстрая  победа в Польше  разрешила все проблемы.  Штепутат проводил
женщину до  автобусной  остановки, в то  время  как  Герман,  держась сзади,
бросал в детей желудями.
     Однако  от  кенигсбергского  визита  была  и  польза. Он  послужил  для
Штепутата  поводом  купить  радиоприемник. Буш  ежедневно за большие  деньги
звонила знакомым в Кенигсберг, чтобы узнать у них  последние новости. Быть в
курсе событий особенно важно во время войны. Да и  Штепутата огорчало, что о
взятии  Варшавы  он  узнал только  из вторых  рук  и  с  большим опозданием.
Радиомагазин "Гайдис" прислал Штепутату красивый коричневый аппарат, а с ним
аккумулятор  -   в  Йокенен  еще  не   было  электричества.  Когда  Штепутат
распаковывал ящик, к его ногам выпал  листок с  распоряжением о чрезвычайных
мерах по использованию радиоаппаратуры от 1 сентября 1939 года:

     В современной войне противник борется  не  только военным оружием, но и
средствами психологического воздействия на население. Одним из таких средств
является радио.  Каждое слово,  передаваемое на  нашу  сторону  противником,
заведомо лживо и  предназначено для  того,  чтобы причинить  вред  немецкому
народу. Правительство  рейха  уверено,  что  немецкий  народ знает  об  этой
опасности, и поэтому ожидает,  что каждый немец  из  чувства ответственности
сочтет  своим  долгом в  корне  пресечь  слушание  иностранных  передач.  По
отношению  к   тем  товарищам,  у  которых  это   сознание   ответственности
отсутствует,  министерский  комитет  по  защите  рейха  определяет  принятие
следующих мер...

     Следовали  исправительно-трудовые  лагеря,  в  легких случаях  тюремное
заключение, конфискация аппарата. Для  тех,  кто  распространяет  зарубежные
сообщения, тюрьма, в тяжелых случаях смертная казнь.
     Дела рассматриваются специальными судами.
     Штепутат испугался,  узнав, насколько опасен купленный за столько денег
аппарат. Смерть  и  тюрьма, если  повернешь не ту ручку.  Не  слишком ли это
много? Правда, война это исключительная ситуация, в ней оправдываются особые
меры. Германия борется за свою жизнь.
     Штепутат впервые поймал себя на том, что подыскивает извинения для тех,
кто у власти.
     Радиоприемник  пришел настолько быстро,  что  Штепутат  успел послушать
особые  сообщения  о конце  польской войны. Закурив  по поводу мира  сигару,
Штепутат расхаживал по гостиной. Марта,  сложив руки  на переднике, стояла в
дверях.  Герман  сидел  на  ковре  перед аппаратом.  Захватывающее  чувство:
победа!  Восточная Пруссия  опять  слилась с  рейхом  -  благодаря Адольфке.
Восточная  Пруссия больше  не  остров. Герман побежал  с  этой  новостью  по
деревне,  побежал и  к  дяде  Францу, который тем временем  сам зашел, чтобы
послушать известия из новомодного аппарата.
     - Теперь у нас освободились все  силы против Франции  и Англии, - тоном
знатока сказал Штепутат.
     - Да, силы-то нам понадобятся, - заметил дядя Франц.
     Однако и он был рад, что все кончилось хорошо. Польша была так близко и
охватывала восточно-прусский  остров кольцом. Теперь  картошку  дяди  Франца
можно прямиком везти в рейх.
     -  В Мариентале погиб молодой  Клишке, -  сказал после некоторой  паузы
дядя Франц.
     Это  была  первая  смерть  в  их краях.  Раненых  было уже  много, даже
камергера Микотайта ранило  осколком гранаты в икру - и что особенно обидно,
от собственной артиллерии. Он лежал в лазарете в Дойч-Эйлау.
     - Теперь хватит, - убежденно сказал дядя Франц. - Гитлер должен на этом
остановиться. Нам война не  нужна. У  нас  пахотной земли  достаточно, чтобы
жить. Когда заселят  опустевшие поместья  и раздадут землю крестьянам,  мы в
Германии уже никогда голодать не будем.
     - Все будет в порядке, -  успокоил его Штепутат. - Во время войны не до
поместий. А после войны все разрешится.
     Радиостанция Кенигсберга стала играть "Германия, Германия".
     - Фюрер хорошо это устроил,  -  сказал Штепутат. - Когда  все началось,
хлеб уже свезли, а к уборке картофеля и свеклы мужчины уже вернутся домой.
     Кроме младшего Клишке.


     Каждый год Йокенен заливало  потопом  ила и грязи. Кроме как на телеге,
невозможно  было  проехать. Велосипеды  убирали  на чердаки  до лета. Только
Ангербургское  шоссе  оставалось  в  какой-то  степени  проходимым,  хотя  и
случалось,  что  из  поместья  вызывали  упряжки, чтобы  вытащить из трясины
рейсовый автобус. Вода в пруду поднималась и поднималась, захватывала ивовые
кусты на берегу, потом часть выгона. Лебедей к тому времени уже не было, как
не  было и  аистов.  Вязы в  парке роняли  последние листья  -  башни замка,
скрытые летом густой листвой, торчали белые и холодные.
     Герману   повезло,   что  у  него   были   резиновые  сапоги,  высокие,
ярко-зеленые  резиновые  сапоги,  которые  Штепутат привез перед  войной  из
Дренгфурта. В  сапогах он свободно ходил  по  расплывшимся  дорогам, собирал
последние размокшие дикие груши,  стрелял  из  рогатки  по  полчищам  ворон,
налетавших на  поля,  а  потом перебиравшихся в  хлева  и огороды. Но больше
всего  ему нравилось заходить  в пруд. При восточном  ветре  на дерне выгона
получался  даже  легкий прибой. Герман строил плотины, переворачивал камни и
куски дерна,  закладывал гавани и отправлял на Англию деревянные  кораблики.
Время от времени он топил  комками  грязи караваны в  Бискайском  заливе,  а
однажды дал одному кораблю подорваться на мине. Немногочисленные дикие утки,
уцелевшие  после  охоты, громко крякали  в тростнике. Там,  в зарослях,  над
которыми чибисы с криком делали свои  обманчивые петли и виражи, где  камыши
терлись друг о друга коричневыми головами, была одна неприступная крепость -
опустевшее   лебединое   гнездо.   В  нем   Герман   лежал,  защищенный   от
пронизывающего  юго-восточного  ветра,  слушал  шелест тростника, дул  через
трубочку в воду и смотрел на поднимающиеся пузырьки. Там он однажды услышал,
как кто-то шлепал по воде. Он приподнялся, посмотрел поверх  камышей. Кто-то
шел,  закатав брюки,  босиком по  воде  и  тащил за  собой  старую  плетеную
корзину. Это  не Петер ли Ашмонайт, тот мальчик, который на общинном  вечере
обменял свой гитлеровский флажок на зеленую лимонадную шипучку? Герман вышел
из  своей  крепости.  Но Петер  Ашмонайт  уже  ушел.  Правда,  Герман  нашел
потрепанный рюкзак, в котором была рыба: лини и караси. Герман вытащил  одну
рыбу,  посмотрел, как  она болтает хвостом, и  уже собирался отпустить ее  в
воду.
     - Убери лапы,  - закричал, выходя из  кустов,  Петер  Ашмонайт.  - Если
кому-нибудь  расскажешь, утоплю, - добавил он, сунул рыбу в рюкзак и затянул
его.
     - Что ты с ней будешь делать? - спросил Герман.
     - Стащу.
     - Зачем таскать? Это же общее.
     - Рыба да, но пруд не общий, а поместья.
     - Почему же ты хочешь ее стащить?
     - Отец сказал, что рыба зимой замерзнет. Так уж лучше  сначала положить
ее на сковородку.
     Так было  понятно.  Петер  показал ему, как он  ловит рыбу. Он  находит
мелкие ямы,  откуда рыбе  нелегко  уйти.  Потом загоняет  туда  рыбу и тащит
следом корзину. Особенно хорошо ловятся лини, которые любят зарываться в ил.
     - Один раз я  развел костер  и стал жарить рыбу.  Но  кончилось  плохо.
Блонски увидел дым и прискакал на лошади. Ударил меня кнутом по голове.
     Герман с восхищением смотрел на Петера, умевшего не только ловить рыбу,
но и разводить огонь и жарить линей. А был он всего лишь на пару лет старше.
Петер забросил рюкзак на плечо и хотел было идти, но обернулся и сказал:
     - Если никому не скажешь, можешь пойти со мной.
     Не доходя до домов, Петер остановился и вытряхнул весь улов в траву.
     -  С барахтающейся  рыбой нельзя  идти  в деревню, все  увидят. Смотри,
чтобы они не расползлись!
     Петер нашел палку, клал рыбу за рыбой так, чтобы было удобно,  и стукал
по  голове. Рыбы больше не шевелились. Они  собрали мертвую рыбу  обратно  в
мешок  и  несли  его  по  очереди до  домика  рядом  с  трактиром, где  жили
Ашмонайты.  В  огороде много угля  и засохшая  картофельная ботва.  У  двери
несколько увядших подсолнечников с поникшими головами.
     -  Не  говори ни слова,  -  распорядился  Петер. -  У  меня там  слепая
бабушка.
     Их  встретил  запах  прокисшего  картофельного  супа, сиропа и  мокрого
постельного белья. От каменного пола было холоднее, чем от воды в пруду.
     - Ты опять дома, внучек? - раздался голос из темноты.
     Петер бросил рыб в цинковый таз, достал нож и разрезал им животы.
     -  Пахнет рыбой, - кричала слепая бабушка. - Не надо воровать, Петерка.
Кто много крадет, тот долго грехи отмаливает.
     - Да я не украл, бабушка.
     - Блонски опять дал тебе рыбу?
     Петер что-то пробормотал себе под нос, что было понято как "да".
     - Блонски хороший человек, - сказала старая женщина.
     Петер помешал огонь  в печи, послал Германа на двор за дровами, положил
на сковородку ложку топленого сала.
     - Не забудь посолить, внучек, - напомнила слепая бабушка.
     - Где твоя мать? - тихо спросил Герман.
     - Работает в поместье.
     - А отец?
     Петер перестал раскладывать рыбу. Расплылся в  улыбке.  Приложил правую
руку к виску.
     - Бах! Бах! Он уже застрелил трех поляков.
     - Что ты сказал, внучек?
     - Ничего, я просто говорю с рыбками.
     Кухня  быстро  превратилась  в  коптильню. Когда они  закончили,  Петер
поставил на кухонный стол железную решетку, а на нее сковородку с карасями.
     - Мне тоже достанется? - спросила слепая бабушка.
     Она  приковыляла на двух костылях из  темноты, уверенно  направилась  к
столу, стала искать свою табуретку. Ее серые,  пустые глаза пытались понять,
что происходит.
     - Смотри, не упади опять, бабушка, - сказал Петер.
     Усевшись, она стала шарить руками по столу.
     - Не обожгись, бабушка.
     Петер положил одного золотистого карася на стол перед Германом.
     - Хлеба нет, - сказал он, извиняясь.
     - Да зачем же нам хлеб, если есть рыба, - вмешалась слепая бабушка.
     Герман  так и не  съел  своего  золотистого  карася.  Он все смотрел на
старую  женщину, смотрел, как ее  высохшие пальцы выдергивают из рыбы кости,
как заталкивают  ее в  рот,  не останавливаясь, кусок за куском.  Иногда она
сплевывала на каменные плиты.
     - Давай ешь, мальчик, набирайся сил. Будь сильный, как твой отец.
     Они покончили со всей рыбой, кроме двух карасей, которых Петер поставил
для матери в духовку.
     - А косточки  отнеси кошке, - предложила слепая бабушка. - Пусть бедной
животинке тоже будет хорошо.


     Они  прибыли вовремя,  до того, как  сахарная свекла стала замерзать на
полях  в конце  ноября.  На них были  угловатые польские  солдатские  шапки,
коричневые шинели без поясов и рваная обувь. Караульный с примкнутым  штыком
привез  их в Йокенен в открытой  свекольной  телеге. Несколько недель спустя
стали прибывать гражданские, мужчины и женщины.
     Вот  они какие, поляки! Они так  и выглядели, как их тогда представляло
себе немецкое  высокомерие: в рванье, мерзнущие и грязные. Ходил слух, что у
них  у  всех есть  вши,  а  это было самое  худшее  для Йокенен. Сама  грязь
восточно-прусских дорог,  обилие всяких насекомых, близость границы, которая
в  глазах  немцев  отделяла германцев не только от славян, но  и  от вшей  и
клопов  -  все это возводило чистоту в культ и  святую обязанность. Развести
вшей - в Йокенен не было ничего более страшного.
     Позаботиться  о  чистоте  предстояло  начальнику  штурмовиков  Нойману.
Польские военнопленные  и  гражданские, прежде чем  их будут распределять по
крестьянским  дворам   и  поместьям,  должны  пройти  тщательную  санитарную
обработку. Мы не допустим нашествия в  немецкий  дом клопов и вшей! Поместье
предоставило чан зеленого  мыла  и прачечную  для женщин, а свиную кухню для
мужчин.  Там  они отскребали  друг друга с мылом,  в  то время как их одежда
кипятилась в котлах. Для волос Нойман предназначил особую мазь - после мытья
полякам было сказано втереть ее в волосы на голове, под мышками и в паху.
     - Прежде всего сделать людей из этих поляков! - сказал Блонски.
     Большинство мужчин осталось в поместье. Для уборки свеклы. Дяде Францу,
который должен был отдать немецкому вермахту  двоих работников,  достались в
возмещение Алекс из Кракова, Антон из Сувалек и маленькая черноволосая Ядзя.
Не слишком ли маленькой она была для работы на кухне?
     Крестьянин  Беренд  тоже закупил  немало  рабочей  силы. Он  скоро стал
говорить, что  поляки оправдывают  свою  цену.  Даже  Виткунша  из  трактира
получила  для  грубой работы  польскую  Марысю. Штепутат тоже прикидывал, не
нужно  ли  затребовать  в помощь жене польскую  девушку. Но Марта не  хотела
помощниц. Она боялась за своего ребенка, боялась, что польская девушка может
принести в дом какую-нибудь заразу.
     Среди простых йокенцев появилось совершенно новое чувство. Немцам нужно
заниматься  более ценным трудом, а  грязную работу сделают пленные.  Это был
естественный и Богом данный ход вещей и подтверждение превосходства, которое
признавалось  всегда. Грязные поляки и дикие русские  могли веками,  разинув
рот, смотреть, как немцы делают хлеб из камня.
     Не успели поляки  обжиться, как к Штепутату со  слезами прибежала Эльза
Беренд  и  заявила,  что хочет  опять избавиться  от них. Произошла  ошибка.
Крестьянин  Беренд набрал столько иностранных рабочих, что оказался ненужным
в собственном хозяйстве и получил призывную повестку. Совершенно неожиданно,
да еще в почти мирное  время. Что у  них там в окружном военном управлении с
Хайнрихом  Берендом? Может, просто напутали? Штепутат справился по телефону.
Нет, ошибки не было.
     - Ему ни за что нельзя во флот,  он  не умеет  плавать,  -  сокрушалась
Эльза.
     Ее опасения были не так  уж  напрасны,  в это время  вся вторая мировая
война происходила в Атлантике.
     - Вы не можете его освободить, мастер Штепутат?
     Ладно, Штепутат обещал попробовать.
     - Напишите, что у нас маленькие дети... и тридцать семь гектаров земли,
которую нужно обрабатывать... и что мы всего пять лет как женаты...
     Нет, последнее писать не  стоит, это не поможет. Штепутат  сомневался в
успехе  своего ходатайства. Так  оно и  вышло.  Партийный  секретарь  Краузе
позвонил на  следующий  день:  "Дело безнадежное,  ничего не  выйдет. Урожай
убран,  а  к весеннему севу  он  уже  будет дома.  Война  закончится".  Отец
небесный, вот это оптимизм!
     Ходатайство Эльзы,  чтобы ей оставили мужа,  не пошло  дальше  мусорной
корзины окружного секретаря. Просто потому, что не было уважительных причин,
а переживания оставленной в одиночестве женщины в эти великие времена никого
не беспокоили. Ведь будет еще лучше!
     Она  держалась  четыре  недели,  а  потом  показала  своему Станиславу,
широкоплечему поляку с рябым от оспы лицом, сафьяновые сиденья  в стоящем  в
амбаре автомобиле. Эльза Беренд вела себя не как настоящая немецкая женщина,
хотя,  впрочем, просто как женщина. С  иностранными  рабочими было запрещено
сидеть за одним столом, принимать их в семью, а тем более с ними спать. Ради
чистоты немецкой крови. А еще опасность при слишком тесном контакте затащить
в  немецкие комнаты заразные болезни и  вшей. Эльза  Беренд  не заболела, не
развела вшей, но к новому, 1940-му, году забеременела.
     К  чужим людям Йокенен привык быстрее, чем думали. Дети первые потеряли
робость. Поначалу они прятались в кустах бузины и кричали "Поляк, поляк", но
потом  это  надоело.  Они цеплялись к свекольным телегам, даже если лошадьми
правили поляки. Их вскоре знали по именам, а из родителей никто не возражал,
когда дети выезжали с поляками  в поле. Ежедневное общение  открывало другой
мир,  очень  далекий  от той  надуманной  разницы,  которую  преподносили  в
газетах.
     Но  однажды произошел особый  случай,  когда один большой мальчик попал
камнем в Антона  дяди  Франца. Антон побежал за  ним, догнал  сорванца перед
дверью  его дома и отлупил его так,  как отлупил бы подобного  негодника и в
своих  Сувалках. На  этом для  йокенцев  дело было  закрыто.  Однако  о  нем
каким-то образом  узнал  начальник штурмового отряда  Нойман.  Он решил, что
полякам следует  держать свои  лапы  подальше от  задниц немецких  детей,  и
отправил в  Йокенен на  велосипедах  трех штурмовиков,  которые темной ночью
избили Антона.
     Поляки тоже привыкли  к Йокенен. Они  могли  свободно  передвигаться по
деревне  и  окружающей  местности  -  только сбегать  было запрещено.  Очень
немногие  пытались это  сделать,  потому  что  сильнее  тоски по родине было
понимание, что дома хуже, чем в сравнительно уютном  Йокенен. Если же кто-то
все-таки решался,  то  его на  юге  ловила полиция. После этого  бургомистру
Йокенен  присылали  сообщение,  что  польский  иностранный рабочий  такой-то
задержан при переходе границы в Найденбурге и, согласно предписанию, передан
в распоряжение органов госбезопасности.
     По большим церковным праздникам они  собирались  вместе в  каком-нибудь
сарае в Йокенен, по двадцать человек и больше. Скопления  такого рада хотя и
запрещались, но в Йокенен не нашлось никого, кто бы донес на поляков за это.
Где они доставали шнапс?  Они поили  допьяна какую-нибудь Марысю и потом все
залезали на нее.  Доходило и до драк,  большей частью тоже из-за Марыси. При
этом в ход пускались ножи.  "В этом вся разница, - сказал Карл  Штепутат.  -
Немцы дерутся кулаками, поляки ножами".
     Крестьяне  обращались  с поляками хорошо, так, как обращаются с хорошей
собакой. Только  маленький  инспектор Блонски для самоутверждения все  время
кричал на  поляков сверху  вниз, сидя на своей лошади. Это было время, когда
немецкие солдаты от  Западного вала до Мемеля пели песню о польской девушке:
"В  маленьком пруду, нашли ее  тело, как она была хороша! Не  забудь Марысю,
польское  дитя".  В  Рождественское  утро  дядя Франц велел  запрячь  в сани
лошадей  для поездки  в  католический Ресель. Ядзя, Алекс  и Антон поехали с
ними.
     - Они ведь тоже католики, - сказала тетя Хедвиг.
     Ядзя с  раннего  утра суетливо  металась по  дому, расплескала  молоко,
забыла покормить индеек. Ее длинные черные волосы были уложены венком вокруг
головы. Тетя  Хедвиг дала ей меховую  жакетку.  В  первых  санях сидели дядя
Франц и тетя Хедвиг, в сани с колокольчиком были запряжены Заяц  с Цыганшей.
За  ними три поляка, Ядзя,  свернувшись клубком, в середине, сберегая тепло.
Выглядела  она  мило. Замерзшие дороги занесло  свежим снегом. Дым из низких
домов  прямой свечой поднимался  в хмурое  небо. Бренчание  колокольчиков на
упряжи лошадей  было  единственным  звуком  в  это Рождественское утро. Ядзя
пыталась отогреть своим дыханием красный замерзший нос. Все было почти как в
Рождество  дома, на  реке Сан. Такая  же  однообразная  белизна на  востоке,
домишки,  прижавшиеся  к  земле,  чтобы  не  препятствовать  снежным  бурям,
замерзший пруд со следами зайцев и ворон.
     Церковная  площадь в Реселе была полна саней и колясок. Антон остался с
лошадьми, Ядзя и тетя Хедвиг вместе пошли в церковь. Они и сидели рядом. Все
вдруг стали равны, макали пальцы в ту же святую воду и осеняли себя крестом.
К причастию стояли рядом на коленях.
     Дома  Алекс отвел  лошадей  в конюшню.  Тетя Хедвиг  позвала поляков из
людской за  общий  Рождественский стол.  Жареный гусь.  Тетя Хедвиг молилась
по-немецки, Ядзя  по-польски. Мужчины  только  сложили руки. Рождество  1939
года в Йокенен. Еще Польша не погибла!


     Первое  военное Рождество, но все так же, как и до войны. Как всегда, в
Йокенен  явился  Дед  Мороз.  Он  бродил призраком по деревне уже  с  начала
декабря,  следил, чтобы  дети до темноты уходили со  льда,  заканчивали свои
уроки,  чтобы приносили  матери дрова  из сарая.  Вместе с полевой  ведьмой,
поедавшей  детей,  и  колдуньей-цыганкой  Дед  Мороз  был   третьим  пугалом
маленьких  йокенцев.  Наводя  страх  на  детей  перед  Рождеством,  дорожный
обходчик Шубгилла зарабатывал этим кое-что на девятерых своих собственных.
     У  Германа  Штепутата Шубгилла  появился в первый раз  вечером Николина
дня. Он пока удовлетворился тем, что постучал в окно и показал свою страшную
личину, повергавшую  в  ужас  детей  из поколения  в  поколение. Даже мазуру
Хайнриху  стало  не по себе,  когда за стеклом появилась эта  рожа, а Герман
бросился под стол и спрятался в ящике с обрезками ткани.
     Во второй раз, за неделю  до праздника, Дед Мороз вошел в дом. Он встал
на пороге, занеся с собой много холодного  воздуха и грязного снега, и начал
размахивать потертой метлой, предостерегая Германа от дерзостей по отношению
к матери.
     У Петера Ашмонайта Дед Мороз не показывался.
     - Радуйся, голубчик, что он не приходит,  -  сказала слепая бабушка.  -
Если он придет, он тебя так отлупит, что ты потом долго не сможешь сидеть.
     Порку Петер, пожалуй, стерпел  бы, лишь  бы только Дед Мороз  появился.
Или была в этом какая-то связь с ловлей рыбы без спроса?
     За три дня до  праздника лесник Вин привез в деревню целые сани елок. И
еще каких! Одна к  одной, пышные, все  ветки  на месте.  Клиенты у Вина были
постоянные. Самое  большое дерево предназначалось для замка, где его ставили
на веранде: ни в одну из комнат или залов оно не помещалось. Получил елку  и
Штепутат, и  вернувшийся  с  войны Микотайт,  и трактирщик Виткун.  И у всех
находилась для лесника  Вина  пара сигар и стопка шнапса, а в трактире  даже
целая бутылка. На простых  крестьян такое  обслуживание не распространялось,
им приходилось  заказывать свои елки в конторе поместья, платить наличными и
самим забирать у лесника. Для работников  поместья в усадьбу по распоряжению
майора привозили сани маленьких елочек - их  предстояло  ставить в комнаты с
низким потолком. Таким образом  Рождественская елка оказалась и у Петера. Ее
принесла с собой мать после вечерней дойки в сочельник. Слепая бабушка сразу
же учуяла свежий елочный запах и стала петь про родившегося Иисуса Христа.
     Сочельник в  Йокенен  начинается во второй половине дня, когда на землю
опускаются  сумерки, когда опушку леса за Вольфсхагеном  уже  не видно,  а к
усадьбе сворачивают последние сани с дровами. У Штепутатов были пряники, еще
из мирных  запасов.  Но  впервые  пришлось их  печь  без  марципана.  Герман
развешивал на елке самодельные бумажные цепи и соломенные звезды, в то время
как  Карл  Штепутат укреплял  на  верхушке  дерева  украшение,  поразительно
похожее  на  прусскую кирасирскую каску.  Герман ждал Деда Мороза, но тот не
мог  появиться раньше, чем Шубгилла вернется со своей службы на шоссе. Марта
коротала время, напевая печальные песни. Подмастерье Хайнрих отбивал мягкими
тапками  такт и  курил  трубку  за  трубкой.  Это  было  спокойное  время  -
сумеречный час, когда еще рано зажигать лампы,  но уже слишком темно,  чтобы
работать.
     Для Петера Ашмонайта сочельник начался позднее. Когда стемнело, он взял
свой рюкзак и направился к пруду.  Он очистил свою ямку от тонкой корки льда
и  вытащил  из  тайника  в  камыше  свой  примитивный  сачок.  Сначала  надо
посмотреть, что попалось в сеть. Петер  водил  сачком в  воде, как  ложкой в
молочном супе,  пока не  почувствовал в нем что-то тяжелое. Он  принес домой
несколько карпов,  хотя и маленьких, но все-таки  карпов. Кроме  Ашмонайтов,
карпов в этот день ел только майор. Мама Петера  варила рыбу, слепая бабушка
пела  "Святую ночь",  а Петер ждал у  окна.  Дед Мороз не  пришел, наверняка
из-за  утащенных  карпов.  Но подарки  все-таки были. Они  появились  как-то
вдруг.  От матери пара штанов,  а слепая бабушка тайком под одеялом  связала
рукавички.
     - Может быть,  папа приедет в отпуск, - уже поздно вечером сказала фрау
Ашмонайт.
     К  Герману  Штепутату  Дед  Мороз пришел  часов в восемь.  Ему пришлось
пробиваться сквозь густой снегопад, который, как  по заказу, всегда  украшал
восточно-прусское  Рождество. Не удивительно,  что  он занес  на  сапогах  в
гостиную много снега.  Размокший снег лежал под елкой, таял и превращался  в
грязные лужи, которые Марте пришлось вытереть тряпкой. После церемониального
представления, чтения стихов, размахивания розгой  и громкого брюзжания  Дед
Мороз уселся  в  лучшее кресло  и развязал свой  мешок.  Много  практичного,
купленного  без  карточек  до  войны  и сохраненного  на  Рождество:  чулки,
ботинки, сшитые отцом штаны, но  еще и ящик с кубиками, чтобы играть в войну
подводных  лодок, и  колода карт для игры "Черный Петер".  Марта не получила
ничего,  зато  для  Карла  Штепутата в мешке  Деда Мороза оказался  сюрприз:
бутылка мирного рома! Дед Мороз  предложил  тут же и  попробовать ром на его
мирное  качество, но у Штепутата  оказалась более блестящая идея. Мирный ром
надо пить в  мирное время. Он сохранит эту бутылку  до окончательной победы.
Штепутат торжественно обернул  ром в золотую фольгу и  поставил его  рядом с
хрусталем  в  буфет.  Деду Морозу  пришлось удовлетвориться красным вином  и
сигарой. Когда он  уходил, Марта  ссыпала ему в мешок целый поднос  пряников
для многочисленных детей Шубгиллы.
     Герман уже был в постели, когда  в  окно постучал  Петер. Герман открыл
окно,  на кровать, кружась, полетели снежинки. Это выглядело здорово,  как в
сказке про метелицу.
     - Тебе можно выходить так поздно? - спросил Герман.
     Конечно, Петеру можно выходить всегда.
     - К тебе Дед Мороз приходил? - спросил Петер.
     Герман притащил на  подоконник  ящик  с кубиками  и  карты.  Узнав, что
Петера  Дед  Мороз  забыл, Герман  дал карты ему.  Ашмонайт состроил Черному
Петеру гримасу, засмеялся, а Герман сказал, что они очень похожи.
     Устав висеть на карнизе, Петер спрыгнул обратно в снег. Побрел, засунув
руки в карманы, через  замерзший  пруд. Было интересно отыскивать заметенные
следы. Повсюду  горели  огни,  но  людей нигде не  было видно. В  Дренгфурте
звонили колокола. Сквозь падающие снежинки луна, слегка нечеткая, приветливо
сияла над кладбищем. Хассо, охотничья собака майора, выла на нее весь вечер.
Как  говорила слепая  бабушка,  раньше в  Вольфсхагенском  лесу  были волки.
Последнего  волка  майор застрелил в своем лесу вскоре после  большой войны.
Петер  начал посвистывать,  при  мысли о  волках ему  стало немного страшно.
Чтобы  согреться,  он  пустился  по  льду  вприпрыжку. Если  бы  ему  сейчас
встретился Дед  Мороз, он бы ему  ножку подставил. Петеру не  нравились Деды
Морозы.
     Наутро  вся  деревня  была  поражена  количеством людей в  форме  среди
гуляющих  по  деревенской улице,  на  пруду,  в  парке и на  дворе  усадьбы.
Рождественские  отпускники в  серых полевых  шинелях. Только один выпадал из
общей картины - доильщик Август в черной форме СС. Черт побери, ну и парень!
Почти  два метра ростом,  светло-рыжие волосы,  руки, которыми можно деревья
выворачивать.  Кто-то с Железным крестом второго  класса катался на пруду на
коньках. Что он там совершил такого героического? После трех недель польской
войны и уже  Железный крест! Йокенские девушки, взявшись по трое под руки  и
хихикая,  прогуливались  среди отпускников.  Даже  доильщик Август  был  еще
холостой.
     На   второй   день  Рождества  инспектор   Блонски   пригласил  Августа
прогуляться  верхом  по  полям поместья.  Блонски питал слабость к  молодцам
вроде  Августа,  который,  еще будучи в поместье доильщиком, однажды усмирил
взбесившегося  быка голыми руками. Такие  люди, как  Август,  нужны  великой
Германии, чтобы стать еще более великой, считал Блонски.
     После победного  окончания  польской войны были опять разрешены  танцы,
правда, с достоинством и приличием.  Виткун воспользовался случаем и вечером
открыл  для отпускников  и деревенских девушек зал трактира.  Кучер Боровски
играл на гармошке до изнеможения.
     Отца  Петера  не  было  среди  отпускников,  но  через  два  дня  после
праздников почтальонша принесла  из  Дренгфурта  посылку со штампом  полевой
почты. В ней был потертый плюшевый медведь, коробка домино и 27 орехов.
     - Он наверняка отобрал это у польских детей, - сказал Петер.
     - Зачем? Это же можно купить, - возразил Герман.
     -  А  можно  и  отобрать. Когда  кто-то проигрывает  войну,  дети  тоже
проигрывают. В войну это можно.


     Начальник штурмовиков  Нойман все время помнил, что в Йокенен, несмотря
на  то что прошло уже полгода после  начала войны, все еще не было пожарного
водоема. Штепутату его беспокойство казалось довольно бессмысленным,  ведь в
Йокенен  был пруд и лучшего источника воды на случай  пожара невозможно было
выкопать  при всем желании. Но у  Ноймана были свои соображения. Деревенский
пруд слишком  мелкий,  грязь  и водоросли забьют шланги  мгновенно.  Нет,  в
Йокенен нужен настоящий глубокий водоем.
     Всю  зиму Ноймана отговаривали  тем,  что земля мерзлая, но  весной уже
некуда было деваться. В  одно  из воскресений Штепутат созвал  всех мужчин с
лопатами.  Вот это  была пьянка! Когда  Марта  принесла на перерыв  холодные
битки и хлеб с топленым салом, все уже были основательно на взводе.
     Эта  грязная яма посреди  деревни  может  оказаться  опаснее  воздушных
налетов. В нее можно свалиться и сломать шею. Дети вертелись вокруг ямы, как
будто там откапывали  сокровище,  смотрели, как орудуют заступами и лопатами
их подвыпившие отцы.  Подъехал на лошади майор и стал смеяться над усердными
йокенцами.
     - Можете и у  меня  в парке выкопать  такую же, буду купать собак после
охоты, - сказал он.
     После  обеда,  когда все,  сидя  на свежевыкопанной грязи,  ели  кислую
капусту, приехал Нойман принимать работу. Он  смело ступал по грязи  в своих
высоких сапогах. Измерив глубину и ширину, распорядился оградить яму прочным
забором.
     - Чтобы не утонули дети.
     Приехав в Йокенен, Нойман вспомнил и еще один старый вопрос.
     - У вас в деревне раньше был какой-то коммунист, - сказал он.
     А, это он про каменщика Зайдлера.  Кто он был-то - коммунист, социалист
или какой-нибудь сектант?
     Нойман  еще не знал, что ему  делать в  этом случае. Но раз уж он был в
Йокенен, он  хотел решить это дело на месте. Может быть, просто взять  его с
собой и допросить?
     - Он ведь  однажды уже ходил  по  деревне с красным  флагом, - вспомнил
Нойман.
     - Да, это было в трудные времена, в 1923 году, - сказал Штепутат. - Ему
выдали  месячную зарплату,  несколько миллионов денежными знаками,  а их  не
хватило даже на бочонок селедки. Тогда он пошел по деревне скандалить.
     - Да он уже на пенсии, - сказал Микотайт.
     - Кроме того, он был пьян тогда, - вмешался в разговор шоссейный сторож
Шубгилла. - Всей получки хватило как раз, чтобы напиться.
     С помощью бутылки медовой водки, которая ходила из рук в руки, йокенцам
удалось отвлечь Ноймана от старого Зайдлера. Но он этот случай запомнил. Да,
он к этому вернется. Врагов надо искоренять, больших и малых.
     К   вечеру,  довольно  громко  обмениваясь  крепкими  выражениями,  все
отправились в трактир. За собой они  оставили кучу  земли и яму глубиной два
метра, которая медленно заполнялась грунтовой водой. Впоследствии  йокенский
пожарный водоем исчез в окружающей грязи и зарос ряской. Хозяевами его стали
лягушки  и  дети.  Для  лягушек  эта  глубокая  лужа  была  отличным  местом
поупражняться в прыжках в  длину. В теплые дни они  десятками сидели на краю
земли и поочередно плюхались в  воду. Иногда мальчишки  помогали им камнями.
Пожарный водоем  был также не менее замечательным полигоном и для упражнений
Германа в  стрельбе. Герман  и Петер лежали в ивовых кустах и бросали камни,
куски глины  и  дерна. Каждое попадание  в водоем уничтожало польский бункер
или еще что-нибудь ценное. Потом Петер внес  усовершенствование  в стрельбу.
Лягушки, которые, беззаботно квакая, высовывали свои  головы из  лужи, стали
польской пехотой,  попадающей  под  плотный обстрел  немецкой  артиллерии из
ивовых  кустов.  После  каждой   канонады  они  подсчитывали  потери  врага,
плававшие белыми животами кверху среди зарослей зеленой ряски. Петер натыкал
мертвых лягушек  на  палочку и  вытаскивал на сухое место.  Там они медленно
разлагались, пока не оставалась только сухая лягушачья кожа.


     Французский поход был подготовлен гораздо лучше, чем польский. С самого
начала  была  создана подходящая песня, которую  Герман  за  несколько  дней
выучил наизусть:

     ... Через Шельду и Рейн
     Маршем победным
     Во Францию мы идем ...

     Он лежал  с Петером  в камышах и перед  утками  и  жерлянками  воспевал
победы Германии. Однако и погибают многие из  лучших! Кто уже пал? Несколько
желторотых лягушек в мелкой воде и чибис, которого Петер сбил камнем на лету
и  которого они потом  похоронили в поле.  После падения Кале Марта  позвала
мальчиков в дом послушать специальное сообщение. Победа! Нечто грандиозное!
     Для  Йокенен война на западе была еще спокойнее, чем марш через Польшу.
Фрау Буш из Кенигсберга прониклась доверием к немецкой авиации и на этот раз
не  бежала  от воздушных налетов в деревню.  Не  было  постоя,  по  шоссе не
проезжали военные колонны. Полный мир и глубокая тишина на  востоке. До Кале
было далеко.  Во время серповидного прорыва через  Арденны дядя Франц первым
вышел косить одуванчики и лютики  на лугах у пруда. При этом случилось самое
ужасное событие  того лета:  сидящей на яйцах  дикой утке  косилкой отрезало
ноги.  Утка беспомощно  трепыхалась в  траве -  пытаясь  взлететь, все время
падала  на собственный клюв,  пока  поляк Алекс  не  сжалился  над ней и  не
свернул ей шею. Что делать  с уткой?  У шоссейного обходчика  Шубгиллы  было
девять  детей,  которым тоже хотелось когда-нибудь поесть  утиного  жаркого.
Насиженные яйца вскоре  начали  вонять, и  Герман с  Петером  размолотили их
камнями в кашу.
     "Народный  наблюдатель" регулярно присылал особые приложения с  картами
областей,  где  Германия  в это время одерживала  победы.  Штепутат  одну за
другой  вешал  эти  карты  на  стены  своей  мастерской.  В  мае  1940  года
крупномасштабная  карта   Западной  Европы  полностью  закрыла  еще  недавно
доставленную  карту  Скандинавии.  Подмастерье  Хайнрих на  своем  мазурском
диалекте пытался произносить  французские названия так, как,  ему  казалось,
это сделал бы  образованный  человек в его мазурском крае. Когда в сообщении
вермахта  было  сказано о  взятии  Вердена  -  так,  мимоходом, без  особого
волнения, - Штепутат, качая головой, подошел к желтой карте.
     - В прошлый раз мы там стояли целый год.
     - Делается как-то не по себе, - пробурчал мазур Хайнрих, глядя на палец
Штепутата, вкручивающийся в карту Франции.
     Это было  непостижимо. Эти быстрые  победы.  Даже майор, когда  флаг со
свастикой стал развеваться  над  Парижем,  безоговорочно  доверился  фюреру.
Некоторое  удовлетворение испытали и пленные поляки. Если уж великая Франция
оказалась  раздавленной за шесть недель, то для маленькой Польши не такой уж
позор, что они продержались против немцев и русских всего три недели.
     В августе  1940  года  в маленький заспанный Йокенен пришла  открытка с
берегов Бискайского  залива.  Доильщик  Август писал инспектору Блонскому  -
точнее, попросил грамотного товарища написать, - что купался в Атлантическом
океане.  Никто из Йокенен не погиб  и во французском  походе, а из соседнего
Вольфсхагена сразу двое: лесной рабочий, похороненный  где-то под Амьеном, и
один  батрак, умерший после тяжелого ранения  в госпитале за Рейном. Зато на
Йокенен выпал Рыцарский крест: его получил сын майора Зигфрид за участие его
зенитной  батареи в  боях  под  Дюнкерком. В это же  время  его  произвели в
старшие  лейтенанты.   Майор   из-за   этого  Рыцарского   креста  пришел  в
необыкновенное возбуждение и  заодно израсходовал все запасы  своего винного
погреба.  Он  даже -  что уже  шло совершенно  вразрез  с его  привычками  и
самообладанием  -  сам  позвонил  Штепутату,  чтобы  сообщить  эту  новость.
Рыцарский крест в Йокенен! Понятно, что связывать этот крест с Йокенен  было
некоторой  натяжкой: молодой  Зигфрид,  начиная  со студенческих лет,  жил в
Кенигсберге, женился там на маленькой бледной дочери профессора биологии и в
Йокенен  приезжал  только по большим праздникам.  Но  родился  он  здесь,  и
поэтому вполне можно было считать, что крест принадлежит Йокенен.
     Перед  приездом в начале  сентября в отпуск  Зигфрид прислал отцу  ящик
шампанского,   справедливо  полагая,  что  винному  погребу  поместья  нужны
подкрепления.  Молодой кавалер  Рыцарского креста прибыл  со своей маленькой
бледной женой в открытом вездеходе кенигсбергской комендатуры. Они приехали,
не  предупредив по  телефону. Просто машина  вдруг оказалась перед подъездом
замка.  Пока подбежавший кучер  Боровски  помогал маленькой бледной  женщине
выйти из машины, молодой Зигфрид направился к охотничьим собакам. Он зашел в
клетку, гладил  прыгавших вокруг него  собак, слегка потянул  своего любимца
Хассо за  уши и пообещал ему охоту  за утками в йокенских камышах. Маленькая
бледная  женщина  робко стояла  рядом, перебирая  ремешок  своей сумочки,  и
каждым жестом  давала  понять,  что грубая  сельская простота  Йокенен ей не
очень нравится.
     Майор  долго  не  мог  себе  простить,  что  прозевал  прибытие  своего
кавалера. Он как раз отправился в одну из своих верховых прогулок по полям у
болота и вернулся  домой, только когда его сын уже сидел на кухне и поглощал
тарелку настоящего восточно-прусского борща. На следующий день все в Йокенен
знали: майор плакал, обнимая сына.
     Кавалер  прожил  в Йокенен две  недели.  Он даже  нашел  время  принять
участие в большом турнире Инстербургского  общества верховой езды в Тракенен
и выиграл там какой-то  приз.  Но большей частью он  разъезжал  по деревне в
одиночестве, сопровождаемый  только  охотничьей собакой Хассо.  Йокенцам  он
показался несколько надменным.  Когда дети громко кричали "Хайль Гитлер", он
в ответ только слегка  кивал головой.  Он сидел на  лошади совершенно прямо,
как  редко кто другой, да и длинный  он был,  выше  своего отца. Взгляд  его
направлялся  далеко  за  пределы низких  и невзрачных йокенских домов, но на
это, пожалуй, нельзя было обижаться. Не  должен ли кавалер Рыцарского креста
смотреть дальше соседней деревни? Йокенцы были им довольны.
     Маленькая  бледная  женщина  не  умела и не хотела ездить верхом. Кучер
Боровски возил  ее на прогулку по полям  в одноконной коляске, и каждые  три
дня она ездила в Дренгфурт к парикмахеру. Она всегда носила светлую одежду и
шляпу с широкими полями, к тому же  белые перчатки. За неотесанным Боровским
она  сидела в коляске  как  белый мотылек  и,  кротко улыбаясь,  смотрела на
однообразную красоту ивовых аллей, опустевшие сжатые поля и заросшие пруды.
     Перед  отъездом  кавалера  Рыцарского креста  майор  устроил  праздник.
Прибывающим каретам  не было конца:  Тоденхеферы, владелец поместья Альтхоф,
Зигфриды из Скандлака и Колькайма, даже Лендорф из Мауэрзее. Все - владельцы
плодородной земли  Восточной Пруссии.  Крупнейшие.  Сюда  не мог  затесаться
какой-нибудь   санитарный  врач   Витке  или  пастор   Брошек,  какой-нибудь
бургомистр Штепутат или  карьерист  вроде  инспектора  Блонского.  Допустили
разве что ландрата из Растенбурга. И, конечно, офицеров.
     На  дворе  усадьбы был  сложен высокий  штабель дров, и  с наступлением
темноты кучер  Боровски поджег его.  Начали жарить на огне  молочных поросят
(хотя их  и запрещалось резать в таком возрасте). В кустах  стоял работник и
подкладывал  дрова,  когда  огонь  грозил  угаснуть.   Сентябрьские  ночи  в
Восточной Пруссии  холодные.  Тепло  пылающего  костра доносилось до террасы
замка,  и все-таки  маленькой  бледной  женщине  пришлось накинуть пальто. К
полуночи трофейное шампанское кончилось, и  гостям пришлось перейти  к более
грубым местным напиткам. Только для маленькой бледной женщины  майор оставил
в резерве бутылку из Франции,  от восточно-прусской медовой водки она  могла
бы и умереть.
     Когда  рано утром в  усадьбу  пришли  доильщики и  зажгли  в  коровнике
керосиновые лампы, праздник подошел  к концу. Молодой  Зигфрид  направился в
кучерскую рядом с конюшней, где кучера коротали время за свекольной водкой и
игрой в карты.  Он  был  собран и подтянут,  кавалеры  Рыцарского  креста не
напиваются.
     - Можете запрягать, - сказал он.
     Это была та  самая ночь,  когда  Эльза Беренд  родила своего  польского
ребенка, младенца с рыжими волосами поляка Станислава. Ребенок прожил  всего
четверть часа, он даже  ни разу не закричал. Да, фюрер был прав. Теперь было
ясно  видно, что польская и немецкая кровь несовместимы, если ребенок прожил
так недолго. После этой четверти часа Эльза Беренд  похоронила свою  тайну и
снова стала верной женой немецкого солдата.


     -  Эй, Герман-соня, -  приветствовал поляк Алекс маленького  Штепутата,
когда  тот прибегал через выгон, чтобы везти  с  Алексом  молочные бидоны на
молокозавод в Дренгфурт. Летом выезжали рано,  часов в шесть утра.  Когда  у
Петера начались  каникулы, он стал  ездить тоже. Они  сидели втроем впереди,
Алекс посередине, а сзади громыхали  бидоны с  молоком. Почему Алекс  всегда
придерживал лошадей, когда они проезжали мимо йокенского трактира? Почему он
каждое утро смотрел  на маленькое окошко под крышей? Один раз он даже кивнул
и снял свою засаленную шапку. Когда Петер  разнюхал,  что  на  чердаке живет
Марыся,  мальчики  однажды  утром,  проезжая  мимо трактира,  заорали во все
горло: "Марыся! Марыся!" Боже, как Алекс рассердился! Он чуть не скинул их с
телеги.  Успокоился  только на шоссе, когда они были уже далеко от трактира.
Герману и Петеру разрешалось  по очереди держать вожжи, пока Алекс скручивал
про запас сигареты. На  Мариентальской  дуге Алекс обычно говорил:  "Бискайя
петь, ребята".
     Алекс  подразумевал  песню  о  Бискайском  заливе,  которая  ему  очень
нравилась, хотя он и  не все в ней понимал. Они  пели для него "Бискайю",  а
когда  заканчивали,  Алекс  пел по-польски о Катеринке из Натшинки. Это была
грустная песня!
     На обратном пути  Герман  и Петер лазили среди пустых  бидонов, пока не
находили  простоквашу,  которую Алекс  вез  домой.  Простоквашу  наливали  в
бидонную крышку, зажимали дыры пальцами и пили.
     Но однажды случилось  так, что  Герману не пришлось бежать  за телегой.
Алекс сам подъехал к дому Штепутата.
     - Пан,  -  обратился поляк  к  отцу  Германа.  - Эта фрау никс гут... У
Марыси всегда синяки.
     Алекс сжал кулак и продемонстрировал, как Виткунша ставит Марысе синяки
под глазами.
     - Какое тебе дело до Марыси? - спросил Штепутат.
     - Марыся хорошая польская девушка... Порядочная... Все польские девушки
делают детей,  когда  хотят  домой...  Делать детей,  только так можно ехать
домой.. Марыся не делает детей... Марыся порядочная... Зачем Марысю бить?
     - Я поговорю с фрау Виткун, - услышал Герман голос отца.
     - Марысе надо уйти... Другое место... Марыся старается, зачем бить.
     - Наверное, хочешь, чтобы она пришла к тебе? - спросил Штепутат.
     -  Никс ко  мне... Марыся не  спит  с  Алекс... Марысе  надо  в  другую
деревню, чтобы не били.
     В  это утро Алекс не  пел и о Бискайе  не хотел  слышать. Он безучастно
сидел  на козлах, непрерывно курил махорку и  сквозь  кроны дубов  на  шоссе
пытался проникнуть взором в Ченстохову, к  черной иконе Богоматери, которая,
однако, была слишком далеко и вряд ли могла помочь.
     Поехав  на  велосипеде  за  мукой  на мельницу,  Штепутат  поговорил  с
Виткуншей.
     - Что она, гадина, пожаловалась?
     - Нет, не она сама, - сказал Штепутат.
     Виткунша скрипела от злости.
     -  Это  ее  польский  ухажер. Каждый вечер рыскает, как собака,  вокруг
дома.. А ей его и даром не надо.
     - Но битье не годится, - сказал Штепутат.
     - Она,  поганка, ленивая и  неряха.  Вчера  мыла лестницу  и опрокинула
ведро с грязной водой. Теперь пропал ковер.
     - Если иностранные рабочие не слушаются, нужно об этом сообщить. А бить
нельзя.
     Виткунша  вызвала  Марысю в гостиную и велела стать  у двери. Штепутату
девушка показалась очень симпатичной. Даже грязный передник не портил ее. Он
задумался, что  могло  побудить Виткуншу бить Марысю.  Слишком  хорошенькая?
Старая женщина с  лицом в бородавках  испугалась, что  ее муж может надумать
пойти к Марысе на чердак?
     -  Марыся,  скажи  господину  бургомистру, что  тебе  у  меня хорошо, -
приказала Виткунша.
     Марыся кивнула, хотя подбитый глаз и уличал ее во лжи.
     - И что тебя хорошо кормят.
     Марыся опять кивнула.
     Штепутат спросил, не хочет ли она пойти работать на другое место.
     - Нет, пан, - сказала девушка, гордо и упрямо посмотрев ему в глаза.
     - Видите, мастер Штепутат, - сладким голосом сказала Виткунша.  -  Дело
не так плохо, как расписывает этот поляк.
     На следующее утро к Штепутату пришел дядя Франц. Алекс исчез. Может, он
сбежал,  не  в силах  переносить,  что  творилось  с  Марысей?  Штепутату не
хотелось звонить в полицию. Начнется  большое  дело с  собаками и войсками и
все  из-за того,  что Алекс влюбился. Пока они раздумывали, что предпринять,
позвонила Виткунша и принялась ругаться в телефонную трубку.
     - Представьте себе, он висит здесь, этот поляк! У меня перед дверью!
     Да, там он и был. В  двадцати сантиметрах от земли. Прямо перед входной
дверью трактира, повернувшись посиневшим лицом к дороге. На том самом месте,
где  во время стрелковых праздников была окаймленная  венком  вывеска "Добро
пожаловать", сегодня болтался  Алекс. А  ноги  его почти касались  лестницы.
Отто  Виткун испарился,  а Виткунша тоже не  хотела  прикасаться к  мертвому
поляку.  Так  что  пришлось  Марысе   принести  лестницу  и  кухонным  ножом
перерезать веревку, оказать  Алексу последнюю услугу. Она  это  сделала,  не
пролив даже слезинки.


     Во  время  французского похода Штепутат надумал очистить  свои  книжные
полки. При этом  обнаружилась книга "Германо-французская война  1870-71 гг."
Толстенный  том на  плотной глянцевой бумаге, с переплетом из прочной свиной
кожи,  настолько  тяжелый,  что  подмастерье Хайнрих в страхе  предупреждал:
"Германка, смотри, чтобы эта книжища не свалилась тебе на  ногу, а то у тебя
плоскостопие будет".
     В дождливые дни Герман усаживался рядом с Хайнрихом на портновский стол
и  в который  уже раз  листал  историю германо-французской  войны,  описание
штурма  Шпихернских  высот, сражения  под  Гравелотте, встречи  Наполеона  и
Бисмарка под Седаном.  Благодаря войне 1870-71  гг. Герман  научился немного
читать еще до школы. Ему было обидно, что он не может разобрать  подписи под
картинками в  этой  толстой книге. Мазур  Хайнрих пытался помочь  складывать
буквы, но  ему  и самому было  трудно читать  французские слова. Проще всего
было с  графиней  Лоттой,  имя которой  оказалось увековеченным  в  названии
Гравелотте.
     Заметив интерес мальчика, Штепутат принес с чердака целую стопку старых
выпусков "Немецкого ополченца". На титульном листе был изображен улыбающийся
солдат, идущий в  атаку  с примкнутым  штыком в сопровождении явно немецкого
орла, покровительственно  раскинувшего  свои  крылья над идущими на штурм. В
серии  было  множество захватывающих историй вроде  "Франтиреры в  деревне",
"Идут пруссаки", "Ура  кайзеру", "Цитен из кустов". Но все это, к сожалению,
без картинок.
     В  далекую  Восточную  Пруссию  занесло   даже   несколько  французских
военнопленных,  правда,  не в  Йокенен,  а  в соседний  Скандлак.  Маленькие
приветливые  мужчины, с поразительной быстротой  скручивающие сигареты.  Они
принесли с собой  на холодный  восток немного  веселого настроения,  и  всем
легко было себе  представить как эти  хрупкие пареньки разбегались от танков
Гудериана  в колосящиеся пшеничные поля. Многие не  задержались,  слишком уж
они страдали от восточно-прусской зимы, и  вернулись назад в Виши. Когда они
уехали, в  крестьянских  хозяйствах  и в поместьях  стало не хватать рабочей
силы.  Германскому рейху  не оставалось  ничего другого,  как начинать новую
войну - поместьям требовались работники.
     Композиторы тоже поставили себя на службу великому делу. В те дни песню
о  том,  как  на  лугах  Германии цветет вереск, пели круглый год, и она так
навсегда и останется связанной с грохотом марширующих солдатских сапог. Этот
марш ухарски гремел по "Немецкому  радио" несколько раз в день. Когда Герман
без  ошибки спел  дяде  Францу  весь  текст  этой  песни,  он  получил  пять
гривенников - кучу денег по тем временам! Но вскоре песню пришлось забывать,
когда  до  Йокенен  дошел  ее  варварский  второй  вариант,  в  котором  имя
Чемберлена было кое-как срифмовано  с выражением "старая  свинья". Никто  не
знал, как этот текст  попал в Йокенен, но мальчишки были в восторге. Это был
единственный  случай,  когда  можно  было  безнаказанно  произносить   слово
"свинья", а то, что при этом имя Чемберлена было искажено до неузнаваемости,
не играло в Йокенен никакой роли.
     Вообще  Англия  все   больше  становилась   главной  темой  специальных
сообщений и популярных песен. На Англию все время совершались налеты. Гордые
машины  вздрагивали  от  разрывов, а  враг разлетался  ко всем чертям. Звуки
фанфар  из  "Прелюдов" несколько  раз в неделю  сотрясали  дом  Штепутата до
самого  фундамента. Марта  включала радио на всю громкость и открывала окно,
чтобы  Герман  мог  услышать  эти  фанфары.  Так  как  между  объявлением  о
специальном сообщении  и  его  началом  всегда  делалась  пауза,  чтобы  все
товарищи могли  собраться у громкоговорителей, Герман  обычно успевал придти
домой. Штепутат поначалу записывал тонны водоизмещения,  отправленные на дно
Атлантического  океана.  В  конце  месяца  он  складывал  цифры  и  упивался
количеством нулей. Потом подводная  война стала обычным делом.  Топили то 14
000, то 26 000  тонн, то возле Ньюфаундленда,  то в  Бискайском заливе, то в
Северном море.
     Все  чаще  случалось, что во  время специальных  сообщений  о подводной
войне  Герман  уже не приходил  домой, а  оставался  играть в грязи,  строил
плотины, сам выпускал корабли и поражал их торпедами.
     Хотя  Штепутат  всегда  старательно прятал газету  "Штурмовик",  Герман
все-таки видел  карикатуру, на которой жирный приземистый Черчилль с толстой
сигарой посреди сального лица (причем на  сигаре была  наклеена бандероль со
свастикой) изображался сидящим на денежном мешке со знаком  фунта стерлингов
и в  любую  минуту мог взлететь на воздух  вместе со  своим островом.  Более
удачной  была карикатура  из  "Народного наблюдателя". На ней упитанный лорд
обращался  к голодающим  англичанам в Гайд-парке: "Бык ест  траву и дает нам
бифштекс.  Зачем  нам идти окольным  путем  через  быка?  Давайте прямо есть
траву!"


     В  марте 1941  года, как только растаял снег, появились первые  катки и
смоловарки.  Шоссе,  проходящее  через  самую  глушь Восточной Пруссии между
железнодорожным узлом Коршен и окружным городом  Ангербург, расширялось. Для
йокенцев  это   было  неожиданностью.  Все   то  время,  пока  Штепутат  был
бургомистром, проект расширения шоссе  существовал,  но  дело не шло  дальше
уверений и обещаний. И  вот под придорожными  дубами стоят катки, готовые  к
работе.  В ходе войны, весной 1941 года,  в далекой Восточной Пруссии делают
дороги. Таков  был дух нового времени.  В нем была неукротимая энергия.  Они
все доводили до конца. Не забыли даже глухие дороги Восточной Пруссии. Петер
первый  открыл, что  в Йокенен нет лучшего  места для игры, чем  стоящие  на
шоссе  дорожные машины. Ему, правда, ни разу не удалось запустить каток,  но
зато по вечерам, когда рабочие уходили, он и Герман от души крутили рычаги и
рукоятки этих  больших машин. Пока они  играли с катками и  грузовиками, все
было хорошо. Неприятность получилась, когда они добрались до смоловарок. Еще
теплая  смола налипла  на  ботинки, чулки, руки  и волосы. Они были  грязнее
свиней!
     - Так нельзя идти по деревне, - решил Петер. Он предложил пойти на пруд
и все смыть. Но приставшая смола не отмывалась. Ничего не получилось и когда
они стали тереть грязные руки песком, споласкивая в пруде.
     - Тебе хорошо, твоя бабушка слепая, - сказал Герман.
     - Но она по запаху узнает, она все запахи чует, - ответил Петер.
     В то время как Герману досталась от Штепутата хорошая взбучка, у Петера
все обошлось  благополучно.  Когда  он пришел домой,  слепая  бабушка крепко
спала в кресле. Петер попытался смыть смолу  теплой  водой с зеленым  мылом.
Опять ничего не получилось, и он забрался в кровать. Мать вернулась с работы
поздно, а утром ушла рано, так что  заляпанные  смолой руки Петера  остались
незамеченными и  во время завтрака  с бабушкой. С такими руками пошел он и в
школу, только обмотал  свои  грязные пальцы бинтом. Все было  хорошо  до тех
пор, пока учитель Клозе не принялся за свой любимый осмотр рук.
     -  Немецкие  дети  должны  быть  самыми  чистыми   и  аккуратными.  Все
начинается с ногтей.
     Всем положить руки  на стол. Вот  они выставлены  на обозрение,  пальцы
йокенских детей - длинные, короткие, толстые. Бинт Петера сияет белизной, но
на кончики пальцев  его не хватило. Они были чернее преисподней, особенно на
фоне белого бинта. Учитель Клозе не мог их не заметить и просто рассвирепел!
Он не остыл даже после пяти ударов  тростью. Он кричал  о саботаже дорожного
строительства, сказал, что  добьется,  чтобы в  дальнейшем возле  машин была
охрана  и  стреляла  на  месте  каждого, кто  осмелится играть с  катками  и
смоловарками.
     Сейчас, много лет спустя, можно сказать, что эти  колотушки в маленькой
деревенской школе имели всемирно-историческое значение. Тогда этого никто не
знал, да и сейчас никто не знает. Но если бы Клозе не разбушевался, Герман и
Петер продолжали  бы играть  с катками и смоловарками и машины  пришлось  бы
ремонтировать. Дорога  на восток не  была  бы готова к сроку.  Развертывание
немецких  войск  затянулось бы.  Просто невозможно себе  представить,  каким
путем пошла бы мировая  история, окажись  у Петера бинт пошире, чтобы скрыть
измазанные смолой ногти.


     Того,  что  помнил о  школе  подмастерье  Хайнрих,  хватило  бы,  чтобы
привести  в трепет целый  мазурский  округ. Вытянутые уши, вырванные волосы,
стояние часами  в углу - эти  мучения  были еще  из самых легких. Да и  дядя
Франц забавлялся,  рассказывая Герману о школе. Через день  порка. Сидеть не
двигаясь,  пока  зад  не  заболит.  Марте  стоило  большого  труда  сгладить
впечатление от этих россказней.
     Так наступил день, когда учитель Клозе, широко расставив ноги, стоял на
школьной лестнице и знакомился с  будущими первоклассниками. Герман держался
за  руку  матери.  Клозе  снисходительно посматривал  на  беснующихся орущих
детей. В школе большая  перемена. Петер радовался,  что  дошла очередь  и до
Германа: кончилась полная свобода.
     - Как тебя  зовут?  - спросил  учитель Клозе маленького Штепутата. Этот
вопрос взрослые всегда задают, когда им ничего лучшего не приходит в голову.
В  Йокенен  все знают, кого как  зовут. Почему бы  ему не спросить,  сколько
будет пять и пять или где родился фюрер?
     Герман ничего не ответил.  Он смотрел на  живот Клозе, раздувавшийся на
уровне его глаз.
     - Тебя зовут Михель? - продолжал разговор Клозе.
     Нет, это уж слишком! Герман вырвал свою руку из руки матери, бросился к
двери,  оттолкнул какую-то девочку, выскочил на свободу. Перепуганный  Клозе
снял  очки, поспешил за ним следом, остановился в растерянности на  школьном
дворе. Он не придумал ничего лучшего, как послать больших мальчиков в погоню
за  беглецом.  Но  Герман  уже  добрался  до  пруда,  оставил между собой  и
преследователями  заросли  ивы  и  исчез в желтом  лесу тростника. В  полной
тишине он подошел к старому лебединому гнезду. Здесь он был в  безопасности,
это  место  знал только Петер. Герман опустил руки в ледяную воду. Как может
ненормальный  Клозе  спрашивать  вещи,  которые  он  уже  знает?  Разве  это
правильно?  Для этого и нужно учиться?  Герман  смотрел,  как  утки и лысухи
носят веточки и солому  для  своих гнезд. Им хорошо.  Нету  Клозе  с глупыми
вопросами. Только  тростник и вода. Правда,  осенью  их  будут стрелять. Ну,
людей тоже стреляют. И даже круглый год. Так что не известно, кому лучше.
     Мальчики из восьмого класса  протопали  мимо лебединого гнезда.  Они не
очень  торопились,  сделали себе  из  этой погони  приятную прогулку  вокруг
йокенского пруда. Они  даже остановились  под одним большим кустом, свернули
из сухих цветов клевера самокрутки и курили, пока не потемнело в глазах.
     Герман лежал на спине и смотрел, как цапли выписывают круги над прудом.
Забежавший песочник оказался поблизости,  ударил острым клювом по трухлявому
стеблю. Прилетел и щегол.  В усадьбе  пробил обеденный колокол. Это камергер
Микотайт  стучал  молотком   по  лемеху  плуга.  Двенадцать  ударов.  Герман
попробовал молодые ростки камыша,  они были сладкие  и водянистые  на  вкус.
Почему Клозе не стал солдатом? Потому что у него слишком  большой живот? Как
только фюрер это допускает!
     Когда из-за облаков показалось солнце, в  старом лебедином гнезде стало
даже жарко.  Тростник окружал Германа как лес. Никакого ветра. Только шелест
растений.  Не удивительно,  что  Марта  не могла его  найти. Она  в отчаянии
бегала  вокруг пруда. Боже мой, ребенок  утонул! Наконец она позвала Петера,
стала  его  уговаривать,  даже немного поплакала.  Тогда  Петер  отвел  ее к
лебединому  гнезду.  Но  сначала с  Марты было взято  обещание,  что Герману
ничего за это не будет.
     Впрочем, напугался и Клозе. Он теперь  обращался с Германом с особенной
осторожностью,  и никто  не обмолвился ни  словом о том,  что  Герман полдня
пролежал в старом лебедином гнезде. В школе оказалось гораздо лучше, чем это
расписывали  дядя  Франц  и  мазур  Хайнрих. Все  школьники деревни  Йокенен
занимались  в  одном классе, и  день проходил  разнообразно.  В то время как
маленькие  монотонно бубнили "яйцо... яйцо... курица" и  рисовали  на  своих
досках черточки,  Герман прислушивался  к  волнующей  истории, которую Клозе
преподавал старшеклассникам. Цорндорф и золотая табакерка. Лейтен: "А теперь
все возблагодарим Бога!" Кавалерия Цитена,  вылетающая из засады. Рассказы о
сражениях  Старого  Фрица  захватывали с  необыкновенной силой.  Новый  путь
открывался четко. Величие Германии началось в Росбахе и  Лейтене. Оттуда шла
прямая  линия к Дюнкерку,  горным  стрелкам в Нарвике и  Скапа Флоу.  А  это
бесконечное завывание "Трубы Вьонвиля":

     Бойцы презрели смерть и страх...

     - Остановитесь!  - закричал Клозе. - Это надо прочувствовать! Они  ведь
не  за ежевикой  пошли!  Бойцы  презрели  смерть  и  страх...  Пуля  пробила
сердце... Осталась половина людей... Убитые... Убитые!
     Прекрасно - пасть под пение трубы!  А труба Вьонвиля поет и поет. Через
открытое окно  ее звук  выходит на деревенскую  улицу,  заглушает громыхание
телег.
     У  маленьких  более  безобидные  тексты,  например,  "Немецкая  мораль"
Роберта Райника:

     Прежде всего, мой сын,
     Будь преданным и честным!
     И ложью никогда не оскверняй уста.
     Издревле наш народ считал пределом чести
     Быть искренним везде и преданным всегда.

     Такие слова  действовали  сильнее  грома пушек.  Преданный  и  честный!
Преданный   до   гроба!   Над   черной   классной   доской   висел   портрет
подбоченившегося  Адольфки  со  свастикой на рукаве. Через  несколько недель
после  того,  как Герман  начал  ходить  в школу, праздновали день  рождения
фюрера.  Торжествами,  как всегда, распоряжалась жена  Клозе. Еще  19 апреля
старшие  девочки  сняли  портрет  со стены, обтерли всю пыль  и поставили на
стол.  Утром  в день рождения вождя дети отправились в парк поместья нарвать
цветов. Анемоны, астры, последние подснежники. Петер  даже знал  одно место,
где росли фиалки. Идиллическую картину школьников, собирающих цветы, нарушил
выехавший на утреннюю прогулку майор.
     - Вон из парка, болваны, - заорал он.
     Так было всегда. За этим  криком следовала  обычная реакция детей.  Все
бросались  врассыпную,  прыгали  через кусты  и  заборы, чтобы  добраться до
улицы, прежде чем майор  доберется  до них  плеткой. Но в этот раз произошло
нечто необычное. Один из восьмиклассников остановился. Вернулся, встал прямо
перед майором и сказал, широко  раскрыв  свои преданные глаза:  "Мы собираем
цветы на день рождения нашего вождя".
     Такого в Йокенен еще не бывало. Растерялся и сам майор. Ударить плеткой
-будут  неприятности  из-за  фюрера. Фюрер  победил, окончательно  победил в
Йокенен.  Во имя фюрера разрешалось делать все - рвать цветы в чужих парках,
умирать.
     - Тогда продолжайте, - сказал майор.
     Стол с портретом фюрера утопал в цветах. Фрау  Клозе руководила пением,
учитель  Клозе  чтением   стихов.  Одна  из  старших  девочек   зачитала  из
хрестоматии  биографию  Адольфа  Гитлера. Родился  20  апреля  1889  года  в
Браунау-на-Инне.  Первая мировая  война,  отравление  газом.  Демонстрация в
Мюнхене. Крепость Ландсберг. "Майн кампф". Это продолжалось всего час, после
чего  увенчанный  цветами  портрет  остался  в  классе  в одиночестве. Хайль
Гитлер!
     Рядом со швейной машинкой  Штепутата гремели марши из громкоговорителя.
Парады и речи.  Герман  составил  патронные гильзы в три  шеренги на  полу и
командовал их парадом перед миниатюрным фюрером,  стоящим в  пустой коробке.
Великие времена увлекли всех, и  прежде всего детей. Эти времена были  полны
стали  и  слов, звучащих  как металл.  Конечно, были еще и цветы, бабочки  и
птицы. Но  что значат  нежные анемоны, когда  воины  Вьонвиля падают смертью
героев под  звуки боевой трубы? Или  когда Старый Фриц объезжает верхом поле
битвы под Лейтеном?
     Троица   1941   года.   Не  успели  катки  и   смоловарки  убраться   с
Ангербургского шоссе, как появились они. Им не было конца. Рота за ротой шли
они  мимо Йокенен. С запада  на восток. Пехота  скрывалась за Мариентальской
дугой, а на Викерауской горе уже показывалась  следующая колонна. Артиллерия
на  конной тяге. Или велосипедисты. Что они  со своими отдраенными до блеска
колесами забыли на занесенных  пылью, непроходимых  дорогах  востока? Ничего
подобного  Йокенен  еще  не видывал.  Забыв о своих делах,  люди  стояли  на
Ангербургском шоссе, улыбались, нерешительно кивали, охваченные удивлением и
сомнением. Сомнений не было только у  детей. Этот нескончаемый  марш был для
них   приятной  переменой  среди  однообразия   Йокенен.   После  школы  они
располагались  на  обочинах шоссе, дожидаясь  появления стальных касок из-за
горы Викерау. Герман даже поставил дело так, что мать приносила ему на шоссе
обед.  Учитель  Клозе отдал дань величию времени: в течение  этих  недель не
было домашних уроков. Жена учителя считала, что  будет лучше, если йокенские
дети будут стоять на  шоссе  и приветствовать солдат.  Она всегда знала, как
нужно поступать.
     Дети  считали  пушки,  грузовики,  роты. Вот  это были  солдаты!  Такой
порядок!  Раз...  два...  три...  -  отбивали  сапоги  по  свежепрокатанному
Ангербургскому  шоссе - сапоги, прошедшие за три недели Польшу  и  за  шесть
недель Францию. При подходе части к йокенским домам давали команду запевать.
Чаще  всего  пели  "Вереск",  но  иногда  пели и  "Вестервальд"  и  "Голубые
драгуны".  Главное, чтобы  было  удобно  идти  в  ногу. После Йокенен  пение
обрывалось,  звук  шагов развеивался  и пропадал  среди  начинавшейся  здесь
просторной  равнины. С наступлением темноты, когда на шоссе гудели грузовики
с затемненными фарами, матери забирали своих детей домой. Движение  по шоссе
продолжалось.
     - Во сколько лет я смогу стать солдатом? - спрашивал Герман.
     - В восемнадцать, наверное, - отвечала Марта.
     - А можно выбирать, в какие войска пойти?
     -  Это от многого  зависит,  - уклонялась Марта.  -  Прежде всего нужно
хорошо есть, чтобы стать большим и сильным... нужно мыться... хорошо учиться
в школе.
     Ага, ясно.
     Из своей постели - при открытом окне -  Герман  слышал  топот  сапог на
шоссе.  Он заглушал  плескание карпов в пруду, был громче жерлянок и мычащих
на выгоне коров. Как вдруг шумно стало в Восточной Пруссии!  Через заспанный
Мазурский  край, через  Эрмланд, через Лосиное  урочище  и дальше  за Мемель
непрерывным маршем шла Великая Германия.
     -  Что  все  это значит?  -  спросил дядя Франц  бургомистра Штепутата,
который, разумеется, должен был все знать.
     -  Маневры в Роминтенской пуще, - ответил, не задумываясь, Штепутат. Он
слышал  об  этом  от  окружного  управления  в Растенбурге,  а уж там  знали
наверняка.
     - Но ведь это длится и  день и ночь, и уже целую  неделю... И все время
на восток... Никто не идет обратно.
     - Я не думаю, что это  война, - уверял Штепутат. - Война нам не  нужна,
этого фюрер не допустит. Только если русские нападут.
     Самое фантастическое из всех объяснений,  но зато удовлетворившее всех,
предложил инспектор Блонски: дружественная Россия разрешила немецким войскам
пройти по ее территории, чтобы ударить по Англии в Персии и Индии.
     А  о чем думали те,  кто с песнями маршировали по шоссе?  Надеялись ли,
что  все  опять кончится хорошо, по крайней  мере,  еще один  раз?  Миллионы
марширующих, как  и миллионы провожающих их, слепо доверились  человеку,  по
приказу которого  начался  этот  поход. Адольфка,  мол, сделает  свое  дело.
Судьба   миллионов   зависела  уже  не   от  воли  Божией,   а  от   каприза
одного-единственного человека. Все стало слишком просто.
     Дали Восточной  Пруссии,  где  без следа  и  эха  исчезали  звуки шагов
бесконечных  колонн, были не по  душе ему, человеку  из Браунау. Этот размах
казался ему  чересчур славянским,  лишенным порядка, лишенным  истории.  Его
душа тянулась к югу, западу,  северу, и только истерзанный рассудок гнал его
в бескрайние земли востока, в непривычный простор. Вся разница заключалась в
эхо. Этот южный человек не знал, каким долгим путем идет эхо в беспредельных
далях востока. Своим криком он загнал на восток миллионы людей  и безуспешно
прислушивался к ответу.
     О  да,  эхо  шло  долгим  путем,  но  когда оно  вернулось,  барабанные
перепонки лопнули у многих.
     Миллионы сгрудились у  границы, как вода  перед плотиной. Подпор уходил
назад  вплоть  до Ангербурга, потом поглотил Дренгфурт,  потом и до  Йокенен
добрался постой. Какой-то батальон однажды вечером свернул  с шоссе  и занял
Йокенен.
     -  Только  без церемоний, - отмахнулся  рукой командир, когда Штепутат,
Блонски и Микотайт стали хлопотать о ночлеге. Без церемоний. Все рассчитано,
чтобы  быстро подняться и снова  в  поход.  Солдаты  спали  на  сеновалах, в
амбарах и  пустых конюшнях. Дядя Франц заговаривал с ними, пытался выяснить,
куда  же  движется этот  поток. Никто точно  не  знал.  Офицеры  молчали или
пожимали  плечами. И все верили,  что тем  или  иным  образом  все  кончится
хорошо. Так или иначе. Лемминги на пути к морю.
     Однако  вопреки всем ожиданиям  они задержались и пробыли в Йокенен всю
неделю перед Троицей. Герман питался  остатками из полевой кухни и сухарями.
Почему солдаты не рассказывали о своих  победах во  Франции? Да  они  просто
были слишком молодыми,  прибыли  из  учебных лагерей в  близлежащих  городах
Ютербог, Штаблак и Арис. Чем в Троицу 1941 года в  маленькой пыльной деревне
в глуши  Восточной Пруссии  может  заняться  батальон  двадцатилетних ребят?
Жарко было в это время, нужно еще добавить. Самым подходящим, конечно,  было
бы купание. Но  в  пруду  цвела вода  и  квакали лягушки, как квакали они  в
Йокенен  и  сто лет  назад. Во всей деревне не было даже лодки,  но зато  на
выгоне были заготовлены  горы длинномерного  леса. Солдаты скатили несколько
бревен в  воду, сняли  мундиры,  сапоги  и  штаны  и  вышли в  плавание.  По
пять-шесть  человек   на  каждом  бревне.  Загребая  руками,  они  развивали
значительную скорость. Устроили регату на бревнах от шлюза до дома Штепутата
и обратно.  Шли на бревнах на таран, сбрасывая  целый экипаж среди лягушек и
вспугнутых  карпов.  Хохот на берегу.  "Но моряки об этом не  грустят", пела
одна из команд, влетевшая  своим бревном в стенку шлюза, а  сейчас бредущая,
вымазавшись в ряске, к берегу. Лебединая пара, прежде неограниченные хозяева
йокенского пруда, скрылась  от  этого нашествия в камышах.  Лягушки зарылись
глубже в ил, выбитые из нормального образа жизни карпы перестали выпрыгивать
из  воды.  Наконец,  измазанный  с  ног  до  головы   гнилью  и  приставшими
водорослями, батальон вышел на  берег. Солдаты выстроились в  очередь  перед
насосом  на выгоне и обливались  холодной водой до тех пор,  пока не пересох
колодец. Пришлось вызывать йокенскую  пожарную команду, чтобы поливать их из
шланга.
     В  понедельник на Троицу в парке поместья был устроен прощальный вечер.
Приглашалась вся деревня. Жена Клозе извлекла цветные фонари, что она делала
раньше только на детские праздники. Ученики с фонариками стояли полукругом у
сложенного костра, в  темноте напоминая  светлячков. Герман оказался зажатым
между  своими родителями  и  не мог  присоединиться к  Петеру,  целый  вечер
шнырявшему среди  солдат. Когда разожгли костер,  солдаты запели  хором.  Не
марши,   а  обычные  трогательные  песни:  "Внизу  на  мельнице",  "Спросите
путника". Господи, эти бледные мальчики, так внимательно следящие,  чтобы их
голоса  сливались в слаженный хор что  общего у  них  с выстрелами, атаками,
убийством?  По просьбе майора они  спели "Аргоннский  лес" -  окопную  песню
позиционной  войны  на  западе 1914-18 гг. Майор постарел. Это  было заметно
всем в  Йокенен.  Экономка принесла  для  него  к  огню  стул.  Когда  майор
поднимался, чтобы сказать речь, его руки искали опору на спинке стула.
     -  Куда  бы  вы ни  пошли,  мы полагаемся на  вас!  Вы  будете защищать
отечество.
     Больше он не нашел что сказать.
     Командир батальона  ответил коротко.  Без громких фраз. Они насладились
сельским воздухом  и простоквашей Йокенен. После  войны, он это обещает, они
вернутся и  углубят заплывший илом  деревенский  пруд. Тогда в Йокенен будет
настоящее купание.
     Огонь поднимался до крон  деревьев. Огонь. Огонь. Когда костер прогорел
и  превратился в  пылающую груду углей, маленький комбат первым прыгнул  над
огнем, за  ним  солдаты.  Да,  наступило время,  когда им  надо было учиться
прыгать  через огонь. Маленький батальонный командир прыгнул первым и  погиб
первым, в котле под Киевом в сентябре 1941 года.
     Блонски был единственный, кто появился в партийной форме. Ему  хотелось
найти какое-то достойное завершение вечера, и, когда  костер почти погас, он
вышел вперед и начал "Германия, Германия". Прощание ничего не подозревающего
батальона с детством. Но моряки об этом не грустят. Костры для прыжков через
огонь. Ночи для маршевых переходов. Июнь 1941 года.


     Герман проснулся в предрассветных сумерках, было около трех часов утра.
На новом  месте  всегда плохо спится. Аромат клевера и острый запах конского
навоза, поднимавшийся  через лаз,  -  все  это  было  незнакомо. Дядя  Франц
завернулся в лошадиную  попону  и  громко  храпел  рядом с  Германом. "Нужно
выехать  до  рассвета.  Тогда  увидим,  как  косули стоят на  полях,  фазаны
расхаживают по мокрым лугам, а лисицы возвращаются после охоты в свои норы".
Так говорил  дядя  Франц,  когда  они вечером забирались  на  сеновал. Выезд
верхом  на  заре  в самом  начале  лета,  за  три  дня до  Ивана  Купалы.  В
воскресенье. Если хочешь выехать рано, спи с лошадьми. Ясное дело!
     Лошади фыркали  внизу  у кормушек.  Герман,  сметая паутину  на  стене,
нащупал  слуховое  окно,  отодвинул засов и выглянул наружу. Над ивами вдоль
летней дороги  через Вольфсхагенский  лес небо  начинало светлеть, на опушке
тонкой полосой лежал туман. Папа-аист отправился из гнезда на крыше амбара в
первый полет  над мокрыми от росы  лугами, на которых загадочными призраками
стояли пестрые коровы. Герман осторожно спустился по лестнице.
     "Кто первый  проснется,  даст  лошадям  овса",  - сказал накануне  дядя
Франц.
     От грохота ведер с овсом дядя Франц  проснулся, высунул  голову в лаз и
сказал: - Когда закончишь, давай позавтракаем.
     Он выгреб из сена термос, попил сам и дал  Герману.  Чай, почти  совсем
остывший. Герман развернул  приготовленные тетей Хедвиг  бутерброды. Пока он
чистил яйца, дядя Франц оседлал Зайца и Цыганшу.
     - Никто из детей не встает так рано, - сказал Герман.
     -  Да, ты будешь настоящим крестьянином. Рано  встанешь,  много успеешь
сделать.
     - Но я хочу быть танкистом, - сказал Герман.
     - Танкистом, танкистом... - пробурчал дядя Франц. - С танками дело идет
к концу, а крестьяне будут всегда.
     Когда они садились на  лошадей, светлая полоса на  северо-востоке стала
ярко-оранжевой.  Шпиль  Бисмарковой  башни на горе Фюрстенау уже  сверкал  в
лучах  восходящего  солнца (странно,  что  маяк совсем  не мигал).  Внизу, в
пруду, серые цапли стояли в тумане неподвижно, как памятники.
     -  Если  поедем тихо, увидишь лисиц перед  норой, - сказал  дядя Франц,
когда выезжали со двора.
     Герман был преисполнен самых  серьезных намерений не создавать шума. Но
вмешался  тот  внезапно  начавшийся  ревущий  гул,  от  которого  тем  утром
содрогнулись все люди от  Мемеля до Вислы. Неумолкающий грохот, как обвал  в
бесконечной  каменоломне,  накатился  на  них  со  стороны   Вольфсхагена  и
Мариенталя, через гору Фюрстенау. Гром шел от Мемеля через Тильзит, Гумбинен
и Гольдап до  пограничного Найденбурга.  Взошло солнце,  поднявшееся красной
зарей  из русских болот. Оно извергло  из себя ревущий вулкан, зажгло  своим
пламенем землю, двинулось всепожирающим огнем из  восточно-прусских лесов на
восток. Пожар! Пожар!
     Лошади  остановились,  подняли  головы  и  навострили уши.  Дядя  Франц
посмотрел на свое желтеющее поле. Маневры в Роминтенской пуще? Такой ад?
     - Что, не поедем? - спросил Герман.
     Дядя Франц не ответил, он вообще казался немного не в себе. Он повернул
лошадь,  и она пустилась рысцой обратно в деревню. За ними послушно потрусил
Заяц с Германом  в седле.  В некоторых  домах были  открыты окна.  Шоссейный
сторож  Шубгилла в подтяжках, с трубкой с раннего утра, стоял, прислонившись
к садовой калитке.
     - Я знал, что так будет, - сказал он.
     Дядя  Франц  поехал к Штепутату, постучал в окно.  За стеклом показался
заспанный Штепутат.
     - Началось все-таки, - сказал дядя Франц.
     Штепутат   посмотрел   вдаль   поверх   своих   ульев,   низких   домов
мариентальских крестьян, поверх дренгфуртской колокольни и горы Фюрстенау.
     - Это ведь маневры, да? - спросил Герман.
     Никто  не ответил. Подошел, дрожа от утренней  прохлады, мазур Хайнрих.
Он,  казалось,  тоже  потерял дар  речи. Герман соскользнул со своей лошади,
побежал в  дом, забрался  под  теплое одеяло  к  матери. Он чувствовал,  что
случилось что-то плохое.
     Первая  реакция  Штепутата:  включить радио. Но аппарат не  издавал  ни
звука. Ни специальных сообщений,  ни выступления фюрера. Что же случилось на
границе?  От  далекого  гула  невозможно  было укрыться,  даже под  одеялом.
Озабоченный  Штепутат  машинально ел  свой завтрак,  раньше,  чем обычно. На
кухне тихо дребезжали оконные стекла. Надо будет их снова замазать.
     Пришел, раньше назначенного часа, шоссейный сторож Шубгилла.
     - Да, столько солдат, и все шли на восток, - сказал он.
     Штепутат,   Шубгилла  и  Хайнрих,  каждый  со  своей  косой  на  плече,
отправились на Штепутатов луг у пруда. Коси,  коса, пока роса.  Сухую  траву
косить уже труднее. Они встали на места и принялись усердно править косы, но
в это  утро артиллерия перекрывала все звуки. Даже кваканье лягушек в пруду,
стрекотание  кузнечиков и трели жаворонков  над лугом.  А давайте-ка начнем!
Кто знает, будем ли живы, когда сено высохнет?
     К Марте первой вернулось  ее обычное  веселое настроение. Она делала на
кухне бутерброды с топленым салом для мужчин и рассказывала Герману о старых
временах. Хорошо, что Герман еще  ребенок! Казаки любят детей. В прошлый раз
они трясли для детей сливы с деревьев.
     Когда  солнце  уже поднялось над  прудом,  Герман опять  побежал к дяде
Францу. Может, они все-таки поедут кататься. Но поляк Антон покачал головой.
Дядя  Франц уехал  на  мессу  в Ресель. Это, пожалуй, было самое лучшее, что
можно было  придумать  в  такой день.  Посмотреть,  что  уготовил  Восточной
Пруссии и йокенцам Господь Бог.
     Расстроенный Герман побежал на луг и сел в свежескошенную траву.
     - Это война, папа? - спросил он отца.
     - Думаю, что да, - ответил погруженный в свои мысли Штепутат.
     - И мы начали?
     Штепутат пожал плечами.
     - Если начали мы, значит, у фюрера наверняка была важная причина.
     Герман сплел из срезанных одуванчиков венок. Прилетели бабочки, белые и
синие, стали садиться на желтый венок, кружиться над скошенным чертополохом,
состязаться с пчелами, которые всовывали свои головы в белые цветы клевера.
     Через  луг шлепала  в своей  длинной черной юбке и  деревянных башмаках
старая Марковша.  Зрелище  было  уморительное.  Что если она  упадет? А  она
ревела, зашлась таким душераздирающим плачем, как будто у нее  умер ребенок.
Что с ней?
     - Придут русские, - завывала Марковша.
     Штепутат выпрямился, обстоятельно вытер косу.
     - Подождите, подождите, матушка Марковски, - сказал он.
     Как раз  вовремя, чтобы  успокоить  Марковшу,  над кладбищем  появились
самолеты.  Они  летели  эскадрилья за эскадрильей  красивыми рядами  по  три
машины в каждом.
     - Это наши, - заметил Шубгилла.
     - Пикирующие бомбардировщики!  - заорал Герман  и  стал  изображать вой
Юнкерса-87, низвергающегося в самый центр Варшавы или Кале, или  - что там у
нас сейчас?  - ну, скажем, Москвы. Это было  увлекательное  занятие: считать
пролетающие бомбардировщики. Сорок шесть...  сорок семь... и все  на восток.
Самолеты  были еще редкостью в Восточной  Пруссии  - когда  они появлялись в
небе, дети  выбегали из домов. Дирижабли все знали гораздо лучше. Еще совсем
недавно  над  йокенским прудом  регулярно  пролетал цеппелин,  курсировавший
между Кенигсбергом и Мазурскими озерами. Дирижабли закрывали собою солнце, а
их огромная тень медленно плыла по полям.  Но для войны эти добродушные киты
не годились. С бомбами на Москву  на них не полетишь... шестьдесят восемь...
шестьдесят девять... летят и летят в русские болота.
     Немецкое  радио  молчало   целую  неделю  -  очевидно,  хотели  сначала
посмотреть,  как пойдут дела. Потом наступил день специальных сообщений. Все
победы были  собраны вместе  -  букет фюреру и немецкому  народу. Началось с
раннего  утра:  Вильнюс в руках  немцев.  Первый  котел, двадцать пять тысяч
пленных. Фанфары. Германия, Германия превыше  всего... О победах  сообщалось
до самого вечера,  это  был особенный день. Между  сообщениями  играли новую
песню, чтобы народ смог выучить ее наизусть:

     На востоке поднимается солнце
     И зовет миллионы на бой...
     От Финляндии до Черного моря...
     Вперед по приказу вождя...

     Дядя  Франц,  правда, сказал, что  в этот раз солнце  не  поднялось,  а
закатилось на востоке. Но в общем  в Йокенен все  осталось  по-старому. Гром
канонады умолк, и тон опять задавали лягушки. На Ангербургском шоссе военные
машины появлялись уже редко,  но  зато в тихом  небе Восточной Пруссии часто
пролетали  самолеты. Тем  не менее спокойно наступило тихое  лето. Созревала
рожь, цвел  клевер,  белый и красный. Липы в  парке  поместья изливали  свой
сладкий  аромат,  привлекая  Штепутатовых пчел.  В пруду по  вечерам,  как и
всегда  летом,  выпрыгивали из воды  карпы.  Война  ударом  грома  разбудила
йокенцев однажды, но потом  распрощалась и ушла. Она  бушевала теперь только
по радио, в специальных сообщениях от Финляндии до Черного моря.


     Выть с волками по-волчьи Самуэль  Матерн научился  еще в Литве. Так  он
продержался год за годом до  конца лета 1941 года. Он включил  в ассортимент
своего магазина коричневые рубашки гитлеровской  молодежи и черные  штанишки
гитлеровской детворы,  походные ножики с выгравированной свастикой,  обильно
жертвовал  в фонд зимней помощи и  давал своей лошадке все меньше  и  меньше
овса. Все для окончательной победы.
     Но не сумел Самуэль Матерн выть с волками так громко, чтобы они в конце
концов не  заглушили его.  Начальник штурмовиков Нойман, этот сонный  мешок,
бесился от досады,  получая  из  рейха  и  из  области циркуляры, в  которых
сообщалось о грандиозных деяниях партии и штурмовых отрядов в других городах
и  деревнях.  Дренгфурт ничем не мог  похвастать. Возложение венков  в  День
памяти героев,  демонстрация в день  рождения фюрера, охрана  зала  во время
партийных  мероприятий.  Это было  все,  о  чем  могли  доложить  штурмовики
Дренгфурта.  Подстегиваемый очередными циркулярами,  Нойман преодолевал свою
природную  лень, строил  планы, развивал бурную  деятельность. Один из таких
периодов в жизни  Ноймана стал роковым для Самуэля Матерна. В то лето - надо
же  было случиться  такому невезению - умер один из трех евреев  Дренгфурта.
Просто  от старости.  Остались только  безногий  инвалид войны 14-18  года и
Самуэль Матерн. Нойман начал  бояться,  что он  может просто  опоздать.  Ему
хотелось тоже совершить что-то грандиозное, прежде чем все евреи уберутся на
тот свет  естественным  путем.  Он  обсудил это дело с  партийным секретарем
Краузе, и они  вызвали Самуэля - специально  выбрали  для этого субботу  - в
ратушу,  причем тот факт, что это была  суббота, Самуэля мало расстроил,  он
вообще  соблюдал праздники не  очень строго. Два партийца сидели в кабинете.
По Нойману было видно, что он не привык сидеть  за  письменным столом. Перед
Краузе  горой лежали папки и бумаги. Среди них было "Предписание об очищении
от  евреев  предприятий   и   фирм"  и  еще  пахнущее  типографской  краской
распоряжение полиции о ношении евреями с 1 сентября 1941 года отличительного
знака, которое начиналось  так: "Всем евреям в возрасте  шести  лет и старше
запрещается появление в  общественных местах без иудейской звезды. Иудейская
звезда  состоит  из шестиконечной звезды величиной с ладонь, выполненной  из
черных  полос на  желтом материале с черной  надписью  "Еврей".  Ее надлежит
носить, прочно  пришив к  одежде на  видном  месте на левой  стороне груди".
Самуэль Матерн  еще ничего не знал  об  этих  предписаниях. Он хотел завести
приличный  разговор, может быть, о начинающейся  уборке картофеля, о погоде,
или  -  если бы им этого  так уж хотелось -  о немецких победах  на востоке.
Пожалуйста. Но те двое молчали, и молчали демонстративно,  как деловые лица,
привыкшие к тому, что они первые начинают разговор.  Но вдруг Нойман не смог
больше сдерживаться.
     - Это свинство, что люди вроде вас продают немецкой молодежи коричневые
рубашки! - взорвался он.
     - Так что, нужно дарить? - лукаво спросил Самуэль.
     - Хватит! Довольно! Закрыть! Убрать! Вон!
     Самуэлю расхотелось шутить. С этими не поболтаешь  даже  о победоносных
сражениях на востоке.
     -  Таково постановление,  -  более мягким  тоном  вмешался  в  разговор
районный секретарь Краузе. - Та одежда, которая еще продается по карточкам -
для этого в Дренгфурте хватит одного магазина. Еврейские лавки нам не нужны,
Матерн.
     Самуэль молчал. Стало  быть, так.  Он посмотрел в окно на деловую суету
торговой  площади.  Проводил  взглядом  крестьянскую  телегу,  свернувшую  к
мельнице. Потом глянул на мальчишек,  сбивавших палками каштаны  с деревьев.
Наконец его глаза остановились на вывеске углового магазина: САМУЭЛр МАТЕРН.
Вывеска была даже  светящаяся, но ради экономии энергии Самуэль ее больше не
включал. Война все-таки. Нужно ограничивать себя. Даже в делах.
     Скрип Ноймановых сапог вернул Самуэля в канцелярию ратуши.
     - Если таково  предписание,  то  нужно,  наверное,  закрыть магазин,  -
сказал Самуэль. Он сделал  паузу, переводя взгляд с одного на другого. - Но,
может быть,  я могу  нижайше  просить  ваши благородия, чтобы мне  разрешили
по-прежнему ездить с тележкой по деревням.
     -  Типичный еврей! - заскрежетал зубами Нойман. -  Теперь он начинает с
нами торговаться!
     Самуэль сжался от громкого крика.  Он боялся, что его превратно поняли,
хотел  объяснить, истолковать, поправить,  но тут партийный секретарь Краузе
поднялся.
     - Мы вам сообщим, - сказал он.
     Самуэль  Матерн  снова  оказался  на  залитой солнцем  торговой площади
Дренгфурта, среди женщин и  детей, которые  здоровались с ним,  среди конных
упряжек и грузовиков с молочными бидонами. Он прошел по площади, остановился
перед скромными садовыми стульями маленького кафе, в рассеянности не ответил
на приветствия нескольких прохожих, чего  торговец в  маленьком городе никак
не  может  себе  позволить.  Наконец, когда  он осматривал  скудную  витрину
писчебумажного магазина, ему пришла в голову дельная мысль:  Самуэль написал
письмо "глубокоуважаемому бургомистру Йокенен Карлу Штепутату". На неуклюжем
немецком, перемешанном с  выражениями на  идиш  и  на литовском,  он  просил
засвидетельствовать,  что  он  всегда  вел  себя добросовестно,  не причинил
ущерба или вреда ни одной немецкой душе и не говорил ничего плохого о фюрере
или районном секретаре Краузе.
     Штепутат несколько дней носил письмо при себе, не зная,  что поделать с
беднягой  Самуэлем.  Он,  по сути дела,  был достойный  человек,  никогда не
обидел и  мухи,  зарабатывал разве что  немного на своих тканях. Но этому-то
скоро придет конец, уже не на чем стало зарабатывать. В воскресенье Штепутат
сел  к своему письменному  столу,  написал на тонкой, без  древесных опилок,
бумаге  мирного  времени:  "Справка  для представления  в  магистрат  города
Дренгфурта.
     Господин Самуэль Матерн..." Нет, не надо "господин"!
     "Самуэль  Матерн, торговец текстилем в Дренгфурте,  знаком  мне с  1930
года. Начиная с этого времени, я  состоял с ним в деловых отношениях. За все
эти годы его ни в чем нельзя упрекнуть. Я знаю его как порядочного, честного
человека, который по своим убеждениям..." Штепутат запнулся. Это должно быть
в духе фюрера - отличать достойных  евреев от недостойных.  Почему сумасброд
Нойман  стрижет  всех  под   одну  гребенку?  Ведь  простой   здравый  смысл
подсказывает,  что  должны  быть  исключения.  С  достойными  евреями  нужно
обращаться по-другому, с этим Самуэлем Матерном, например.
     - Интересные дела вы вытворяете, -  рычал  в телефон штурмовик  Нойман.
Как вы можете давать такую справку еврею?  Если я это  перешлю в Растенбург,
вам не поздоровится. Я уж лучше швырну ваши каракули в мусорную корзину. Его
лавку мы закрываем, а на тележке, если хочет, пусть разъезжает. Баста!
     Двадцатого  сентября  1941  года магазин "Самуэль Матерн -  текстильные
товары и  материалы" официальным распоряжением  был закрыт.  Наличные товары
остались  на полках.  Самуэль сделал подробную инвентаризацию и  сдал  копию
списка в  ратушу. Когда-нибудь все опять пойдет по-старому. Толстый,  лысый,
пыхтящий Самуэль Матерн опять понадобится дренгфуртцам. В этот он был твердо
уверен. Самуэль собственноручно опустил подъемную дверь и закрыл ее на ключ.
В витрине  он  повесил вывеску:  "Ввиду  особых  обстоятельств  мой  магазин
временно   закрывается".  Нойман  выразил   недовольство  по  поводу   слова
"временно", и Самуэль без возражений вычеркнул его красными чернилами.
     На этом для Ноймана дело Самуэля Матерна было  закрыто. Правда, Самуэлю
разрешили все  же ездить со своей тележкой  по деревням. В дальнейшем Нойман
решил привлекать его время от  времени к общественным работам: сгребать снег
зимой, копать дренажные канавы на пригородных лугах летом.
     Между  тем  дело  уже  перешло в  другие руки. Нойман не  без  гордости
сообщил о  закрытии еврейского магазина в  Растенбург. Там очень  удивились,
что в таком насквозь  немецком  районе вообще оказались евреи.  Не  оповещая
дренгфуртцев,  растенбуржцы  решили  дело  сами.  Туманным  осенним утром  в
темноте из Растенбурга прикатили в легковой машине три человека  в штатском.
Самуэль,  который обычно спал долго, на этот раз в виде исключения  рано был
на ногах. Этим он лишил троицу удовольствия  застать толстого лысого еврея в
ночной  рубашке.  Самуэль  давал корм своей лошадке,  когда  они  явились  и
пригласили его проехать  с ними в Растенбург. "Мы  слышали о  вашем случае и
хотим посмотреть, можно ли здесь что-то сделать. Для этого мы должны забрать
вас с собой и все занести в протокол".
     Для Самуэля на горизонте засиял яркий проблеск надежды.  Он заторопился
собирать  вещи, даже  не  стал  терять время,  чтобы  выпить  приготовленную
экономкой Мари чашку кофе.
     Экономка  Мари пусть  тоже поедет, предложили трое. Мари  не хотела, но
Самуэль стал ее уговаривать. Он надеялся, что если она, арийка, скажет о нем
что-то хорошее, что будет записано в  протокол, то  ему это  поможет. Ладно,
Мари  поедет.  Но прежде чем она  дала  свое  согласие,  она  потребовала от
незнакомцев расписание  обратных  поездов  узкоколейки,  потому что ей  надо
вовремя быть дома, чтобы покормить птицу и маленькую лошадку.
     Когда   они  уезжали,  безмятежная  жизнь   маленького   города  только
начиналась.  Никто не  заметил их  отъезда, никто  не ожидал их возвращения.
Кроме  маленькой лошадки. На следующий день она  начала так  громко ржать от
голода, что  обратили  внимание  соседи.  Они сообщили  городскому  жандарму
Кальвайту, который долго стучал  в дверь Самуэля. Так как никто не открывал,
он взломал дверь, но  обнаружил только, что ни Самуэля, ни его экономки  нет
дома.  Кальвайт  покормил лошадь, хотя  это  в сущности не относилось к  его
обязанностям. Потом опять закрыл дом.
     Только три дня  спустя Нойману прислали  из  Растенбурга письмо. В  нем
сообщалось, что Самуэль в  ближайшее время не возвратится и что его надлежит
вычеркнуть из реестра жителей города.
     "Что касается экономки арийского происхождения, то она пока тоже  будет
содержаться   под   арестом.  То,  что   она  сожительствовала   с   евреем,
свидетельствует,  что были  и неоднократные  половые сношения, то  есть имел
место  уголовный  проступок  согласно параграфам 2 и 5 раздела  2 Закона  об
охране  чистоты  немецкой крови от 15 сентября 1935 г. Если  же  до  половых
сношений не доходило, то были нежности, которые в духе закона приравниваются
к половой связи".
     А  что же  делать с  литовской лошадкой?  Нойман  решил отправить ее на
мясокомбинат. Она  попала туда  как раз вовремя, чтобы превратиться в конину
для первого транспорта русских пленных.


     В  мастерской  Штепутата разворачивалась новая  стратегия.  На  русские
"котлы" требовалось столько пространства, что двери уже с трудом открывались
и  мазуру  Хайнриху приходилось  пробираться  в  уборную  на  цыпочках.  Это
становилось чересчур даже для добродушного Хайнриха, и он грозил вернуться к
своим  мазурам, если  немецкий вермахт и Красная Армия  не очистят место  на
полу.
     Герман  перенес  театр  военных действий  в  гостиную.  В  ней было  то
преимущество, что цветочные  горшки можно было  рассматривать как место  для
партизанских засад. И никто не  мешал  великой войне, только  Марта заходила
иногда,  чтобы достать  из  погреба  банку  с  вареньем. Блестящие  латунные
гильзы,  оставшиеся  у  Германа  еще с  довоенных  маневров, представляли  в
гостиной  Штепутата  солдат  Красной  Армии,  а  желтые, зеленые  и  красные
охотничьи  патроны,  собранные  вокруг  пруда  после  охоты  на  уток,  были
подразделениями немецких войск. Герман выстраивал на полу роты и полки,  вел
их маршем по скрипящим  половицам, и Смоленский котел клокотал еще раз. Но в
его войне сохранялась справедливость. Дробовые патроны не одерживали  победу
за  победой.  Нередко  они  отступали   и  оборонялись,  с  отчаянием  ждали
подкреплений  на  проигранной  позиции у диванной  подушки,  теряли  столько
личного  состава,  что над  ними  сжалился  бы и камень, но... окончательная
победа  всегда оставалась за  ними.  Грандиозные  победы  на полу  гостиной.
Самолеты слетали  с гладильной доски и сбрасывали кубики на скопления войск.
Одной  меловой чертой Герман сделал из части пола море, с которого маленькие
и  большие  отряды  кораблей  обстреливали берег. Герману  нехватало  только
пушки,  игрушечной пушки, которая могла бы бросать  кубики на неприятельские
колонны на расстояние ну хотя бы трех-четырех метров. Надо будет внести ее в
список пожеланий для Деда Мороза на Рождество.
     Петеру  было  не  очень  интересно  все время  проигрывать с  латунными
патронами.  Он  больше склонялся  к практическим  делам,  например, воровать
яблоки  в  саду  поместья,  ловить  рыбу, убивать лягушек  или  стрелять  по
воробьям.
     В хорошую погоду сокрушительные военные удары прерывала Марта.
     - Не поиграть ли вам на улице, детки? - спрашивала она.
     Она  все  время заботилась о  здоровье. Свежий воздух  полезен.  Свежий
воздух закаляет.  Чтобы выставить мальчиков  из  дома, она даже  соглашалась
убрать развалины Смоленска.
     На  улице  война  продолжалась.  Они  вооружались  ивовыми  прутьями  и
гонялись  за  английскими  самолетами в лице  бабочек-капустниц. Это  Петеру
нравилось  больше.  Вражеские  машины  зигзагами   летали   над  лугом   или
скапливались вокруг  грязных  луж. Они  откладывали яйца на листья  немецкой
капусты,  из  которых  потом  выползали  прожорливые   гусеницы,  угрожавшие
снабжению немецкого народа.  Поэтому их нужно было  уничтожать. Именно такое
напутствие дал детям,  распуская  их на  каникулы,  учитель Клозе, и  теперь
веселые белые бабочки гибли  сотнями. Самый большой урон  удавалось наносить
на  вражеских аэродромах  вокруг пруда.  Там  один  удар вдребезги  разбивал
десяток  приземлившихся  машин противника. Расходясь вечером по домам, после
того   как  были   сбиты   сотни   самолетов,  мальчики   чувствовали   себя
героями-летчиками вроде Рихтхофена, Мельдерса или Галланда. Это было  хорошо
для  здоровья. Бегать  по  выгону. На  свежем  воздухе.  Это  давало силу  и
выносливость.  Плохим это восточно-прусское лето было  только для английских
самолетов  и  бабочек-капустниц.  Коричневых  и  голубых бабочек  обычно  не
трогали, это были самолеты нейтральных и  дружественных стран. Тем не  менее
случалось, что Петер  ловил  какую-нибудь павлиноглазку  и в  кустах  ивняка
тайком обрывал ей крылья.
     Осенью белые капустницы исчезли. Их роль стали играть вороны, явившиеся
черными полчищами  из Денхофштадтского леса  и  важно летавшие  через  пруд.
Против  этих больших  черных  птиц  противовоздушная  оборона  Йокенен  была
бессильна.  Мальчики, правда,  стреляли  по  стаям стрелами  из  самодельных
луков, но  вороны легко уклонялись от  таких  снарядов. Нет, с этими черными
бомбардировщиками  тягаться  было  невозможно. Только Петеру удалось  как-то
сбить одну глупую ворону в полете, попав ей стрелой в шею.
     Стрельба из  рогаток  по воробьям  была более  успешной, хотя и воробьи
были не дураки. При виде Германа и Петера они мгновенно рассыпались. Если не
находилось никакой  другой  цели, мальчики  принимались  сгонять  ласточек с
телефонных проводов. Да, такое было время. Сражаться! Убивать! Стрелять!
     Так наступил тот теплый осенний день, когда йокенские  поля заполнились
дымом от горящей картофельной ботвы. Дома специальное сообщение с фанфарами.
Герман  успел  вскочить  на последнюю  пустую телегу, на которой ехал в поле
поляк Антон. Дядя Франц ездил кругами на картофелекопалке, а женщины  и дети
на коленях собирали в плетеные корзины картофель. Герман понесся через поле.
     - Киев взят! - кричал он дяде Францу. - Теперь вся Украина наша!
     Дядя Франц улыбнулся, глядя на Германа.
     - Хорошо, Германка, - только и сказал он.
     Копалка продолжала  трещать, раскатывая по песку желтые клубни. Герману
дали подержать кнут. Но не щелкать, мальчик. Лошади побегут слишком быстро и
картошка покатится слишком далеко.
     - Все  победы  и победы, - ворчал,  разворачиваясь в  конце  поля, дядя
Франц. - Нам все время нужно побеждать. Когда мы перестанем, нам конец.
     Так  было в  день  взятия Киева. Пахло конским навозом  и  свежевзрытой
землей. Дядю Франца  чистая желтая  картошка Зиглинда  радовала больше,  чем
тысячи русских  пленных. В конце дня Герман сгреб сухую  картофельную ботву.
Дядя Франц поджег копну. Дым потянулся низко над полем на восток. На Киев. А
теперь печь картошку!


     Среди  победных  сообщений  грянула новость:  ранен  крестьянин Беренд.
Эльза пришла с письмом к Штепутату. За утешением.
     - Это не опасно для жизни, - сказал он, а  Штепутат  после своей службы
санитаром в первую мировую войну должен был знать.
     Беренд  попал  в лазарет в  Шнайдемюле, пролежал там три недели,  после
чего  прибыл на поправку  в отпуск  в Йокенен. Рука его была  в  гипсе, но в
остальном  его состояние  было  вполне  приличным.  Эльза опять принялась за
старое. Ей хотелось  на сафьяновое сиденье,  которое, хотя и давно выгорело,
продолжало сверкать ярким  светом в ее воспоминаниях.  После смерти  ребенка
она обо  всем забыла. Польская и немецкая кровь не  смешиваются.  Было  даже
удивительно,  как  легко  эти вещи подавляются  усиленной  работой,  доением
коров, выгрузкой навоза,  сечкой соломы, заботами о  детях и мыслями о муже,
который лежит в русской грязи и думает больше о том, как выжить, а не о том,
как  плодиться  и размножаться.  Но  как  только Беренд появился  в доме, он
забрал ее у детей, потащил  в спальню, закрыл дверь и  забыл русскую  грязь.
Две  недели  отпуска по болезни. Беренд не мог простить  природе четыре дня,
отнятые менструацией.
     Как и все  отпускники,  Беренд явился к  бургомистру получить отпускные
карточки.   Поначалу  Штепутат   каждого   фронтовика   угощал  смородиновой
настойкой,  но потом это стало ему  слишком накладно. Беренд отогнул  рукав,
показал свое сквозное  ранение  возле плеча сантиметрах в десяти  от сердца.
Герман сидел на полу и не сводил глаз с человека, только что вернувшегося из
бесконечной  России.  А выглядел он  совсем  обычно. Нет,  героем  йокенский
крестьянин Беренд не стал.
     - Ударило в стену, а рикошетом мне в руку, - объяснил Беренд.
     И это все.
     - Как там настроение? - поинтересовался Штепутат.
     - Пока побеждаем, настроение ничего.
     - Справимся до Рождества?
     - Не  думаю, в такой грязи, - с  сомнением ответил Беренд. -  Я немного
побаиваюсь зимы.  Мы, кто  из  Восточной Пруссии,  знаем,  что такое русская
зима, но вот другие ребята - с  запада, с Рейна, из больших  городов - они и
снега не видели.
     Беренд пространно  и нескладно  рассказывал о марше на  Вильну,  взятии
Минска, о пыльных дорогах, горящих русских деревнях, о реквизированном рыжем
петухе,  о матке,  предлагавшей яйца  в  обмен на немецкие спички, о мертвых
русских, разбросанных по всему полю после воздушного  налета, о форсировании
реки,  во время  которого  вездеход  налетел  на мину,  о  тучах  комаров  в
северо-восточных болотах  и  о  повальной дизентерии  среди немецких солдат.
Потом, уже собираясь уходить, Беренд стал спрашивать о Йокенен.  О работе на
полях. Об урожае. Как там моя  жена справляется одна  с хозяйством? Штепутат
пообещал,  что  будет следить, чтобы  все было  в порядке,  и  предоставит в
распоряжение его жены достаточно рабочей силы. Пленных ведь полно.
     -  Им  тоже  нелегко,  нашим  женам,  -  пробурчал  крестьянин  Беренд,
прощаясь.
     Да, Эльзе Беренд было нелегко в адских муках воздержания, начавшегося в
тот  же день, как  закончился  отпуск. А ночи!  Разгоревшийся  огонь  угасал
медленно. Помогла сахарная свекла.  Эльза ворочала, как лошадь, собственными
руками дергая из земли глубоко сидящую свеклу, а по вечерам, когда дети были
в постелях, валилась от усталости с кухонной табуретки. В то время как мужья
в русских болотах  брали в плен окруженного противника, в спальнях на родине
разыгрывались  безмолвные битвы. Победы чередовались  с  поражениями, однако
просто удивительно, сколько тогда было одержано таких тихих побед.


     Еще  во время уборки картофеля дядя Франц предсказал: зима придет рано.
Дикие гуси и журавли улетели из своих прибалтийских летних квартир  на юг  в
конце августа. Было это из-за постоянной стрельбы в небе или и на самом деле
наступала ранняя,  суровая зима? В середине ноября  в  Йокенен  выпал первый
снег.  Сначала  снежинки  таяли,  но  потом стало мести  сильнее,  снег стал
скапливаться в канавах, у заборов и стен выросли сугробы, и наконец  стоящие
на ровном месте низкие домишки занесло снегом выше крыш.
     "Ну и метель",  - говорили старики, видя  в этом еще один повод,  чтобы
поставить в духовку горячий грог.
     Зима в  Восточной Пруссии. Ветер с неуемной силой гонит  через  русские
равнины  снег  от Урала  до  самых окон портного Штепутата в  Йокенен. Утром
интересно вставать. Тусклый  свет  в комнате. Окно чуть не  доверху занесено
снегом, заглушающим все звуки. На дворе подмастерье Хайнрих скребет лопатой,
очищает от снега дорогу  к хлеву и уборной. Издалека доносится  визг свиньи.
Время убоя, мясо нужно начать коптить задолго до Рождества. Солнце, восходя,
уже не  поднималось выше горы Фюрстенау, а  просто немного  показывалось  из
сугробов  на полях.  Да и  солнце  было  уже  не то  - бесчисленные  снежные
кристаллики в морозном воздухе делали его свет  размытым и неярким. Ни одной
машины на занесенном снегом шоссе, ни  одного самолета в небе. Только вороны
прилетали из леса, садились на  обледеневшие насосы и  ждали, когда  хозяйки
вынесут что-нибудь из кухни.
     Два дня не было  школы. Дети  с принадлежащих поместью хуторов не могли
придти из-за снега. Отрезанной от окружающего мира оказалась и Эльза Беренд.
Узкоколейный поезд застрял в сугробе между Бартеном и Норденбургом,  так что
пришлось вызывать пленных разгребать снег.
     Герман  и Петер  строили в маленьком огороде  Ашмонайтов,  прямо  возле
стены дома, снежный бункер.  Делать бункеры им очень нравилось. Петер принес
из ночного столика слепой бабушки свечи  и спички. Никто  и не представляет,
как уютно может быть в снежном доме!
     - Петерка! - позвала слепая бабушка.
     - Все время кричит, - сердито сказал Петер.
     - Добавь дров в печку, - сказала слепая бабушка. - Я замерзаю.
     - Укройся получше, - ответил Петер.
     - И смети снег с подоконника, малыш. А то потом вода натечет в кухню.
     Петер  затолкал в кухонную  плиту столько  дров,  что их должно было бы
хватить до конца дня. Вспыхнувший огонь ударил в дверцу печки, из всех щелей
густыми струями пополз черный дым.
     - Ты что, хочешь, чтобы я угорела? - закричала слепая бабушка.
     Петер распахнул дверь и окна. В комнату пошел воздух, а с ним и  холод,
мелкие снежные крупинки легли на красное одеяло слепой бабушки.
     - От этого она опять простудится и будет кашлять день и  ночь, - сказал
Петер. - Никому не даст спать.
     В бункере должны быть и запасы. Так что нужно позаботиться о снабжении.
Петер лучше  всех  знал, как это  сделать. Они побежали к  буртам за  парком
поместья. Петер разгреб снег, выдернул  из дыр пучки соломы, заполз внутрь и
вытащил  на свет Божий  несколько брюкв. Он тут  же  разрезал одну карманным
ножом, уселся на солому и стал есть.
     - Такая куча - хорошее укрытие, - сказал Петер. - Когда придут русские,
мы туда залезем, и нас никто не найдет.
     - Почему ты думаешь, что русские придут? - удивился Герман.
     - Ну, втянули их в войну, так и они когда-то выиграют.
     Петер сказал это так, как будто ему это было довольно безразлично, лишь
бы только он мог по-прежнему таскать брюкву из  буртов и  рыбу из пруда. Они
принесли по несколько брюкв в свой бункер. Одну Петер понес на кухню.
     - Эту нужно сварить, у бабушки уже нет зубов, - объяснил Петер.
     Он набрал из  бочки рядом  с плитой воды в  кастрюлю, почистил брюкву и
нарезал ее кружками.
     - Что ты варишь, Петерка?
     - Брюкву, бабушка.
     - А что, еще есть?
     - Полный погреб, бабушка.
     - И не выливай супчик, в нем вся сила.
     Герман  сидел рядом с плитой, смотрел,  как  Петер  варит  своей слепой
бабушке брюкву. Он, конечно, лучше  сидел бы в снежном бункере, потому что в
кухне сильно воняло керосином. Петер пролил немного, заправляя лампу.
     - Твой папа в России? - спросил вдруг Герман.
     Петер точно не  знал. Наверно, да. Они все сейчас в России. Там главные
события.  Он  давно не писал.  Наверное,  в России на  это нет  времени.  Да
наверняка в России нет и почты. Может быть, он напишет на Рождество.
     Петер слил горячий брюквенный отвар в ковшик,  насыпал соли и размешал.
Кусочки вареной брюквы он положил на тарелку и понес слепой бабушке.
     - Это брюквенное сало, - смеялся Петер.
     Бабушка  брала  кусочки  рукой,  ела  как  сухой хлеб, запивая  горячим
отваром из ковшика.


     Мороз ударил ночью,
     Река покрылась льдом...

     Такие  стихи декламировали дети каждое  утро у учителя Клозе. Йокенский
пруд  покрылся льдом  в конце ноября,  но  около шлюза все еще были открытые
места. Да  и работники  поместья,  вырубавшие  ледяные  блоки  для  погреба,
оставляли большие полыньи.
     Герману  были  обещаны коньки.  Невероятно,  каких  трудов  это  стоило
Штепутату  - достать коньки для сына. Железо в  те времена было дефицитом. В
поисках металла всегерманский рейх добрался  до кладбищ, где было  приказано
сдирать железные решетки  с семейных могил. В конце  концов  кузнец поместья
отковал коньки из старых лемехов.
     А  что  Петер?  Коньки были такой редкостью  и ценностью, их невозможно
было  даже украсть.  Конечно, если бы отец был дома,  он ему тоже отковал бы
коньки. Петер сел  рядом со  слепой бабушкой на кухне, отпилил  две  дощечки
длиной с  ботинок,  прибил к  ним снизу  проволоку. Потом  приделал к каждой
доске  по  ремню  для  крепления. Теперь  притащить  с  огорода  подпорку  с
фасолевой  грядки. Вбить в  конец гвоздь как  на  пику.  А  теперь  на  лед.
Отталкиваясь  пикой ото  льда, на проволоках удавалось  кое-как ехать. Петер
даже научился  разгоняться почти до  такой же  скорости,  что  и  Герман  на
коньках, но он, правда, мог ехать только по прямой линии, как норденбургская
узкоколейка.
     Первые зимние дни они провели на льду. Большей  частью они скрывались в
зарослях тростника и  играли  в  войну,  вооружившись сухим  камышом.  Петер
иногда  разводил  огонь, когда  становилось  слишком  холодно.  Из-за  этого
однажды  случилась  неприятность, когда вдруг вспыхнул весь йокенский  пруд.
Облако дыма понесло восточным ветром к замку. Инспектор Блонски примчался на
лошади  и скакал вокруг пруда. Ну и  раскричался же он!  Но даже его голосом
было невозможно  задуть  огонь  в  сухом  тростнике.  Приехали  добровольные
пожарные команды  из  Мариенталя и Колькайма  и  стояли  в замешательстве на
лугу. Такого еще не было никогда: горел деревенский пруд.
     На следующее  утро не  было заучивания стихов.  Из  поместья  по  утрам
выезжали в лес сани и возвращались с хворостом  и поленьями. Майор по совету
санитарного врача  Витке уехал на курорт Баден-Баден. Из-за этого проклятого
курорта он  даже пропустил загонную охоту  на зайцев и лисиц, которую каждый
год устраивали на йокенских полях.
     Никто  ничего  не знал  о  той  охоте,  которая  происходила на  тысячу
километров к  востоку, о  первой  охоте, в которой  охотники  превратились в
загоняемую дичь.  Диктор  Ханс  Фриче сказал,  правда, в  своем еженедельном
обзоре, что  из-за  ранней зимы  все  военные  действия  под  Москвой  стали
невозможными, а в сообщении вермахта было объявлено, что захваченные позиции
надежно удерживаются.  Но,  когда началась большая кампания по  сбору зимних
вещей,  многие почувствовали, что под Москвой  что-то пошло не так. Могло ли
такое быть, что немецкое  командование отправило своих  солдат  на  Москву в
хлопчатобумажных  носках  и  без  перчаток  в  твердой  уверенности,  что  к
Рождеству они снова будут на родине у теплой печки?
     Жена  Клозе, в  форменном  платье  Национал-социалистического  Женского
Союза,  ходила с детьми от  дома к  дому.  Требовались  накладки  для  ушей,
меховые  шапки,  перчатки,  варежки,  утепленные  сапоги.  Штепутат и  мазур
Хайнрих работали до поздней ночи. Из обрезков материала шили грубые рукавицы
и шапки,  все  без оплаты, все для  великого дела.  Пожертвования сложили  в
сани,  и  кучер Боровски  повез  их  в  центр  в  Дренгфурт,  где  начальник
штурмового  отряда  Нойман  лично наблюдал за погрузкой  поезда,  идущего  в
Растенбург. На  каждом вагоне  было наклеено "Распоряжение фюрера об  охране
зимних вещей, собранных для фронта":

     Сбор зимних вещей для фронта это  жертва немецкого народа в  пользу его
солдат.  Поэтому   я  объявляю:  кто  захочет  использовать   собранные  или
предназначенные официальными лицами к сбору вещи для собственного обогащения
или каким-либо  другим способом воспрепятствует использованию этих  вещей по
назначению, поплатится жизнью.
     Распоряжение  вступает  в  силу  с момента  объявления  по  радио.  Оно
действительно   в   пределах   Великогерманского   рейха,   на    территории
генерал-губернаторства и во всех областях, занятых немецкими войсками.
     Ставка фюрера, 23 декабря 1941 года. Фюрер Адольф Гитлер.

     Горячка сборов, однажды начавшись,  никак не  могла  остановиться. Фрау
Клозе  объявила среду каждой  недели днем сбора для детей, днем без домашних
уроков. Герман уже  в  который  раз  перерыл  корзину  с  обрезками ткани  в
мастерской  отца  и отнес в школу последнюю связку лоскутков. В тряпках  для
окончательной победы не  должно  быть недостатка. После этого стали собирать
макулатуру.  Герман  и  здесь оказался  на  высоте. Он даже  унес из дома ту
бумагу, которую Марта отложила для уборной. Когда Марта хотела оставить пару
номеров "Народного наблюдателя", Герман возмущенно заявил: "Ты хочешь, чтобы
из-за  нашей уборной  мы проиграли войну?"  Гораздо  труднее  было  найти  в
Йокенен железный  лом.  Крестьяне запирали свои плуги в  кладовые под замок,
чтобы их невозможно было украсть, а кузнец поместья каждый день пересчитывал
свои подковы. Предложение  Петера пожертвовать бронзовую  доску с  памятника
павшим,  встретило  протест  самого  учителя  Клозе. По  отношению к  героям
1914-18 года так поступать нельзя.
     Насколько сильным и  продолжительным был шок той зимы, можно  судить по
тому, что  было  издано и  еще одно распоряжение полиции  о  танцах во время
войны, запретившее всякие танцы.  Веселье  было официально  отменено.  Фюрер
учредил "в  признание героических заслуг  в  борьбе  против  большевистского
врага"  медаль за  зимние бои  1941-42 года на  востоке. Германский рейхстаг
высказался об этой схватке, решавшей  "быть или не  быть", не хуже Шекспира:
"Не  подлежит никакому сомнению,  что в данном периоде войны, когда немецкий
народ  сражается  за то, быть ему  или  не быть, фюрер должен в  полной мере
обладать взятым им на себя  правом делать  все, что служит достижению победы
или способствует ей. Фюрер должен поэтому, не будучи связанным существующими
правовыми  предписаниями,  в  своем  качестве  вождя  народа, как  верховный
главнокомандующий  вооруженных  сил,  руководитель  правительства  и  высший
представитель исполнительной власти  и  глава  полиции в любое  время  иметь
возможность принудить, если  нужно, любого немца, будь то простой солдат или
офицер,  мелкий  или  крупный чиновник  или судья, руководящий  или  рядовой
активист партии, рабочий или служащий,  всеми  средствами, которые он сочтет
необходимыми,  к  исполнению  его  обязанностей,  а  при  неисполнении  этих
обязанностей,  после  надлежащей  проверки,  не  взирая  на  так  называемые
благоприобретенные права, подвергнуть  его подобающей каре,  и прежде всего,
не возбуждая  судебного преследования, лишить такого человека его должности,
звания и положения".


     В то  время как майор изнывал  от  скуки  в Баден-Бадене,  Блонски  был
полновластным  хозяином в  поместье  Йокенен.  Он  сразу  же  развил  бурную
деятельность  и затребовал в качестве рабочей силы тридцать русских пленных.
Их  прислали  немедленно.  Не  понадобилось  ни  ордера,  ни  марок,  только
позвонить  окружному  сельхозуполномоченному  в Растенбург. Пленных  было  в
избытке. Железная  дорога довезла  их  до  Дренгфурта. Оттуда они пешком шли
через сугробы в Йокенен в сопровождении конвоира со штыком. Первые русские в
Йокенен! Длинные изодранные  шинели без поясов.  Ватные  шапки.  Какими  они
выглядели круглыми и упитанными!  Или это просто  такое свойство  славянской
физиономии?  Виткунша удивлялась,  что они похожи  на обычных  людей. Старая
Марковша нашла, что они  мало отличаются от тех  казаков, которые в  августе
четырнадцатого  трясли сливовые деревья.  Красного в этой Красной армии были
только замерзшие носы.
     Они стояли,  сбившись  тесной  кучкой,  на  дворе  поместья.  Из  хлева
выглядывали батраки, доильщики, польские рабочие, а в замке прижались носами
к стеклам горничные. Так это русские! И тут явился маленький Блонски.
     - Кого это вы мне тут привели? - заорал он на весь двор.
     Конвоир набивал свою трубку. Он дал Блонскому подойти поближе, протянул
ему листок бумаги - квитанцию  на  тридцать русских военнопленных. Как будто
сдавал  на  мельнице  тридцать  мешков  зерна.   Но  прежде  всего  еще  раз
пересчитать. Да, все на месте. Ровно тридцать.
     -  Дайте  им  чего-нибудь  поесть,  - сказал  конвоир, раскуривший  тем
временем свою трубку.
     Блонски бегал с озабоченным видом по двору, отдавая распоряжения, велел
позвать   волынского  немца  Заркана,  единственного  человека  в   Йокенен,
говорившего по-русски.  Тут случилось  следующее: доильщик  проезжал  мимо с
тележкой кормовой брюквы. Конвоир подошел к ней,  взял одну брюкву, расколол
ее штыком и кивнул  пленным. Такого Йокенен  еще не видел. Тридцать взрослых
мужчин  ринулись  на  йокенскую  брюкву, соскребая руками присохшую  грязь и
зубами сдирая кожуру.
     - Вы что, совсем с ума сошли? - закричал Блонски.
     - Ну,  если это  хорошо  для коров,  то будет полезно  и  для  людей, -
пробурчал конвоир и сам принялся за брюкву. - Они два дня ничего не ели.
     От  брюквы  ничего  не  осталось. Она  исчезла быстрее,  чем исчезала в
кормушке коровника. После этого пленных разделили. Основную группу отправили
в  прачечную. Сначала принести  из  сарая солому и устлать ею кирпичный пол.
Нужны ли решетки  на  окна? Караульный сказал, что нет. Пока  мы  побеждаем,
никто не убежит. Кроме того, сейчас холодно, чтобы убегать. Но Блонски хотел
действовать наверняка. Так  что  решетки. А Заркану было сказано  перевести,
что каждый, кто попытается бежать, будет застрелен без предупреждения.
     Йокенцам  стало даже  немного и  страшно.  Тридцать  пленных,  тридцать
молчащих мужчин, и может быть  они хищные звери, может быть, головорезы, как
заявила Виткунша. Йокенцам пришлось жить с тридцатью русскими. Но у тех явно
не было  на уме  ничего дурного. Они скорее  выглядели так, будто  они  были
безмерно рады,  что выбрались  из всей  этой  заварухи целыми и невредимыми.
Радовались  каждому  кусочку мяса,  который перепадал им из  кухни поместья.
Были довольны той  едой,  которую намешивал  им  из брюквы, картошки, свиных
костей, капусты и гороха их собственный повар. Потом первая серьезная работа
на молотилке в полевом сарае. А  потом убирать снег.  Еще никогда Йокенен не
был так вычищен от снега,  как в эту зиму. Пленные расчистили снежные заносы
на Ангербургском  шоссе, сгребли снег в канаву, размели  даже дорожку  через
выгон до дома бургомистра.
     Однажды  утром они сгребали снег  на  школьном  дворе. Когда дети стали
смотреть на них из окна, один из пленных бросил в окно  снежком и засмеялся.
А потом  они  устроили для йокенских детей  настоящее представление: русское
сражение  снежками.  Они  вымокли  на  совесть  к  удовольствию  восторженно
наблюдавших детей. Пока не  вошел  Клозе.  Он  объяснил, что с этими  там на
дворе нет ничего  общего.  Это наши враги. И  нет ничего  такого, из-за чего
можно  было  бы стоять  у окна  и  смеяться. Во  время перемены  всем  детям
пришлось оставаться в школе, потому что русские все еще работали на улице.
     Вечером  к  Штепутату  пришел  камергер  Микотайт  и  принес со  склада
поместья связку овчин.
     - У  этих горемык под шинелью одна рубашка, - сказал  он.  - Может,  из
этого удастся сшить им телогрейки.
     С  этими  словами он бросил овчины  на  стол Штепутата. Хорошая  овечья
шерсть, даже жалко  русским-то отдавать.  Это можно  было  и  в фонд  зимней
помощи пожертвовать.
     - Они, бедняги, тоже люди,  - сказал Микотайт. - Они не виноваты, что у
них в стране коммунизм.
     Штепутат кивнул. Задвинул овчины  под стол. Как-нибудь примемся за  них
вместе  с  Хайнрихом.  Но  на  это понадобится время. Не раньше,  чем  через
неделю.


     Декабрь 1941  года,  день  рождения  тети Хедвиг. Сорок  лет.  Католики
съехались со всего  Растенбургского округа, даже из Реселя и Блауштайна. Это
не уступало празднествам в замке, католики тоже умели устраивать  торжества.
Три индюшки и  теленок  попали  на праздничный стол.  Ядзя  обслуживала весь
вечер. Поверх  ее мрачного черного  платья был надет белый передник. В  этом
наряде  она  непрерывно  сновала взад-вперед  между  гостиной и  кухней. Она
постоянно улыбалась, восполняя свое все еще недостаточное знание языка.
     Герман присутствовал, хотя  и  не был  католиком. Он сидел за  кофейным
столиком рядом с дядей Францем, единственный ребенок  в этом обществе.  Ядзя
принесла  ватрушки  и  медовые  пирожки,  а  потом  и первое  Рождественское
печенье: звезды из песочного теста и пряники в виде  сердца. Но не бросаться
сразу же на сладкое. Сначала тетя Хедвиг должна встать и  сказать молитву. О
бедности и нужде. О хлебе насущном. О Божьей  матери. Герману  все  это было
знакомо с  прошлых праздников. Он стоял рядом с дядей Францем и  косился  на
Ядзю, которая с горячим  кофейником в руках застыла в дверях как статуя. Что
если она сейчас уронит кофейник!
     - Аминь.
     - Возьми ватрушку, Германка, - сказала тетя Хедвиг.
     Но Герман запросил пряников с холодным молоком.
     - Пора бы и спеть что-нибудь, Герман, - сказал дядя Франц.
     Что, петь перед католиками?
     - Получишь пару гривенников.
     А, тогда, пожалуй, можно.  Но не перед всеми. Вниз под стол. Устроиться
между ногами. Думать о чем-то другом. И поехали:

     Вставайте, товарищи, все на коня!
     И в поле, на волю помчимся.
     В поле, где каждого сила видна,
     С противником грозным сразимся.
     Покажем в отчаянном славном бою
     Всю волю к победе и доблесть свою.

     Пусть теперь никто не  говорит,  что  католики скупые. Они собрали  для
певца под столом две марки и тридцать пфеннигов.
     Ядзя вошла с молоком для Германа, вся раскрасневшаяся.
     - Антон ждет на кухне.
     Хорошо, пускай войдет. Антон остановился на пороге.  Ну  и сиял  же он.
Раскланялся на  все  стороны,  а потом устремился  к  тете  Хедвиг. Поспешно
размотав  газетную бумагу, он развернул деревянную  фигуру, овцу с теленком,
вырезанную темными вечерами из цельного куска дерева.
     - Ядзя и Антон дарим тебе это, - расплылся он в улыбке.
     Тетя Хедвиг была тронута.
     - Ты настоящий художник, Антон, - сказала она.
     Дядя Франц налил ему рюмку. А Ядзя  отказалась. Через  полчаса на кухне
будет кофе. Для всех работников. Ядзя уже поставила его варить.
     - Есть  же и  хорошие поляки, -  сказал лысый гость из Реселя, сидевший
возле тети Хедвиг.
     После кофе мужчины  хотели поиграть в скат.  Но увы, среди гостей был и
священник. Может, устроить карточную лотерею. Тогда и женщины смогут играть.
Герман и дядя  Франц держали банк и выигрывали гривенник за гривенником. Это
давало  больше,  чем пение. Одному Богу известно, сколько еще  денег  мог бы
выиграть Герман, если бы  не  явился  Штепутат,  чтобы забрать его домой. Он
ворвался в веселую компанию и сказал:
     - Слышали, что мы объявили войну Америке?
     Карл  Штепутат  произнес  эти  слова,  и  вдруг стало так тихо,  как  в
католической церкви в Реселе.
     - Этот Гитлер, кажется, свихнулся!
     Дядя Франц не мог сдержаться. Тетя Хедвиг с трудом усадила его на стул,
умоляя не шуметь. Что если услышат поляки на кухне!
     - С Америкой-то мы никогда не справимся! - не успокаивался дядя Франц.
     Штепутат молчал, а лысый заявил:
     - Все, что фюрер начинал, пока заканчивалось хорошо.
     - Теперь наши  подводные лодки в Атлантике могут топить  и американские
корабли, - вставил кто-то.
     - Гитлер, кстати, тоже католик, - заметила  маленькая женщина, сидевшая
рядом с лысым.
     - Нужно подождать, - сказал Штепутат.
     - Подождать, когда нам перережут горло, - добавил дядя Франц.
     Было  уже  не до  карточной  лотереи. Герман сгреб  выигранные монеты в
карман. Он шел рядом с отцом по грязному снегу мимо темных окон деревни.
     - Это плохо, насчет Америки, папа? - спросил Герман.
     Штепутат  не знал, что сказать,  и не  ответил.  Потом, почувствовав, с
каким нетерпением сын ждет ответа, произнес:
     - Я не думаю, что так плохо.


     Штепутат  удивился, когда на его имя пришло  письмо со  штампом полевой
почты.  С  просьбой  переслать дальше. Письмо  было  напечатано  на разбитой
пишущей машинке, неумело и  грязно.  Наверху дата: 29 декабря 1941 года. Без
указания  места.  Пал  под  Москвой...  смертью  храбрых...  при  выполнении
долга... С немецким  приветом! Командир  роты  Хегеляйн.  Или что-то в  этом
роде.
     Штепутата это письмо мучило целый день. Вечером он натянул свой тулуп и
направился  к домишкам  работников поместья.  Он  представлял себе,  что ему
предстоит. Для  таких времен нужно  было  бы  учиться на священника.  Слепая
бабушка  лежала  в  своей  кровати  и  -  в   январе  -   все  еще  напевала
Рождественские песни. Она была одна.
     - Это ты, Петерка? - спросила она, когда Штепутат нажал на ручку двери.
     Штепутат назвал себя. Старая женщина выпрямилась в кровати и обратила в
сторону двери свои невидящие глаза.
     - Что, малый натворил что-нибудь, мастер? Украл, наверное, да?
     - Нет, нет, - тихо сказал Штепутат. - С мальчиком все в  порядке. Я тут
получил письмо... с фронта... из России... погиб  он,  Отто, погиб в России,
бабушка.
     Вот  и  все.  Штепутат  сел  без  приглашения  на табуретку,  аккуратно
развернул письмо.
     А бабушка? Она не  начала кричать. Она опустила  свои костистые руки на
красное  покрывало.  Она смотрела  прямо перед  собой, как  будто  ничего не
поняла.
     - Кто бы мог подумать,  -  вдруг прошептала она,  - что Отто попадет на
небо раньше, чем я.
     Петер просунул голову в дверь.
     - Он, наверное, замерз, - продолжала размышлять вслух слепая бабушка. В
такой мороз! Как могут люди воевать зимой?
     - Мой папа не замерз! - закричал вошедший Петер.
     - Нет, твой папа не замерз, - подтвердил Штепутат  и  погладил мальчика
по голове.
     - Прочитайте письмо, мастер, - попросила слепая бабушка.
     Штепутат прочитал.
     - Представь, Петерка, наши под самой Москвой. Это ведь намного  дальше,
чем до Инстербурга, а?
     Штепутат сложил письмо, передал слепой  бабушке,  которая протянула его
Петеру.
     - Беги, Петерка! Позови маму.
     - Что  оставалось  делать  Штепутату?  Он  взял  сухую старческую руку,
прошептал что-то о сочувствии и что ничего не поделаешь. Война.
     Штепутат облегченно шел  домой. Но на  полпути он чуть  не столкнулся с
идущей навстречу женщиной. В  сумерках среди деревьев  парка ее  трудно было
заметить, но он  слышал, как  она плакала. У женщин на востоке еще оставался
этот ветхозаветный  накал  страстей.  Страдание без маски. Без условностей и
притворства. Все выходило наружу.
     Штепутат  сумел вовремя уклониться.  Возле шлюза он  сошел  с тропинки,
хотел двинуться  домой  прямо через  замерзший  пруд.  Но Петер  его видел и
догнал.
     - Мой папа ведь не замерз, нет?
     - Нет,  мальчик,  - сказал  Карл Штепутат и был совершенно  уверен, что
сказал правду.


     Тот  факт,  что  война завязла в  русских  снегах,  имел  далеко идущие
последствия.  По  деревням  начался  рекрутский  набор.  Комиссия  номер  24
Растенбургского  призывного  участка Бартенштайнского  районного  военкомата
Кенигсбергского  окружного  управления  по  комплектованию  (Первый  военный
округ) вызвала  йокенских  мужчин на осмотр. Кто еще  оставался  в  Йокенен?
Молодые,  если  только  они  не  хромали  и не  выказывали  явных  признаков
слабоумия, все  были  на фронте, а некоторые уже и в  земле. Остались только
те,  кто были сыты  войной по горло еще  с 1914-18 года. Штепутат, например,
инспектор Блонски, трактирщик Виткун и камергер Микотайт.
     В начале  марта они вчетвером поехали на  санях поместья  в Растенбург.
Виткун захватил  с  собой  бутылку медовой  водки,  но ее  решили распить на
обратном пути.  Нельзя  же дышать  перегаром  на военного  врача!  Штепутату
нечего было опасаться. Его возраст, прострел и  периодические боли в желудке
вполне освобождали его от всех военных  почестей. Трактирщик Виткун тоже мог
не волноваться:  у него в плече еще  сидела пуля  со  второй битвы на Сомме.
Виткун посмеивался  над  маленьким Блонским. Вот кто  больше всех  подходит,
чтобы  топать в Москву.  В маленькую фигуру  вражеским пулям трудно попасть.
Микотайт, медведь с длинными руками, будет в гораздо большей опасности.
     Они стояли голые  в большом зале, обогреваемом железной печкой. Длинная
шеренга. Маленький Блонски, обросший волосами, как кабан, от шеи до лодыжек.
     Неулыбающийся капитан медицинской службы со своим списком. Каждому свой
приговор.
     - Плоскостопие. Нагнись... С геморроем в Россию не попадешь...  Вдох...
Яйца-то надо мыть хоть иногда... и отскоблите ноги! Втянуть живот!
     Блонски получил отметку "годен к строевой  службе", с ним и Микотайт, а
Штепутат и Виткун оказались негодными. Виткун  в игривом  настроении потащил
их  после осмотра  в буфет при растенбургском  вокзале, хозяина  которого он
знал. Там  они развернули свои бутерброды  со шпиком и заказали жидкое пиво.
Виткун даже сумел уговорить своего коллегу сделать для них горячий  грог. Не
до смеха было только маленькому  Блонскому, хотя  на  осмотрах  всегда  есть
повод посмеяться.  Там  были  примечательные  фигуры,  делающие  из  каждого
осмотра клоунское представление  толстопузые,  горбатые,  заросшие волосами.
Смешно было вспомнить половые органы размером с рукоятку насоса или вставший
член, по которому врач постучал своим отточенным  карандашом. Ноги,  черные,
как угольные брикеты. Или человека, стыдливо прикрывавшего наготу руками.
     - Человек  - безобразное животное, -  изрек в пивную  пену  Микотайт. -
Посмотрите  на лошадей, на собак,  да даже свиньи  выглядят изящно. А  голый
человек - смотреть противно!
     Блонски уже  не  мог  участвовать  в  таком  разговоре. Увидев  строгий
портрет  фюрера над прилавком, он отдал ему салют и громко произнес клятву в
верности и выполнении долга.
     - Да ты не в йокенском коровнике, - сказал Микотайт и попытался усадить
его на место.
     Но  на  Блонского накатил  патриотический дурман. Он направился  -  уже
слегка пошатываясь -  к последнему  столику,  где  за тарелками с водянистым
бульоном сидели три отпускника.
     - Когда мы победим, товарищи? - спросил Блонски.
     - В следующей войне, - ответил один с протезом руки.
     Блонски  не заметил намека, он стал говорить о том, как следующим летом
наши танки  снова покатятся  по полям.  Да,  Блонски  все знал. Пусть только
сойдет снег.
     Штепутат единственный  оставался  с ясной головой -  он боялся  за свой
желудок. Он же нашел и  дорогу к вагонному  парку, где они  оставили сани  и
лошадей.  Хотел было взять  вожжи,  но  Блонски этого не допустил.  Доверить
лошадей портному! Блонски показал сонным растенбуржцам, как пьяный инспектор
поместья, щелкая кнутом, может мчаться ночью по улицам.
     До  Бартена  все шло хорошо. Когда  проезжали запруду возле  бартенской
мельницы, Виткун вспомнил  о бутылке медовой водки в кармане куртки. Пустили
бутылку по кругу. Ничего не  пил только Микотайт  - он, завернувшись в шубу,
спал на заднем сиденье.
     Все  было бы хорошо - даже с медовой водкой -  если бы между  Викерау и
Йокенен шоссе не пересекало норденбургскую узкоколейку. По этой дороге среди
ночи надумали спускать  товарный  поезд  с пустыми  вагонами под  картофель.
Локомотив  шел  с  затемненными  огнями.  Виткун первый  увидел картофельные
вагоны. Хотел взять у Блонского вожжи. Но тот  ударил по лошадям кнутом. Кто
ездит быстрее, кто раньше подойдет  к перекрестку  - норденбургский товарняк
или  Блонски  из  Йокенен?  Они понеслись  к  переезду.  Казалось даже,  что
выигрывает  Блонски.  Но тут  паровоз дал  гудок. Лошади взвились  на  дыбы.
Хотели  вырваться из упряжи. Блонски выпал - или он выпрыгнул?  - в  канаву.
Сани  пролетели  по  рельсам перед самым локомотивом. Потом  покатились  под
горку. Вниз по  склону, на  поле, по колючим кустам  терновника  и замерзшим
капустным кочерыжкам.
     Снег  смягчил  удар. Микотайт очнулся первым,  выполз из канавы  и стал
успокаивать дрожащих  лошадей,  у  которых  пена выступила  на губах. Он  их
выпряг, хотя не так уж много и оставалось распрягать - рваные шлеи свисали с
лошадиных боков. Только  успокоив лошадей и  привязав их  к дереву, Микотайт
занялся Виткуном и Штепутатом. Тут прибежал и  Блонски, во весь  голос ругая
машиниста. Чего он гудит среди ночи и пугает лошадей?
     И надо же, вся водка пропала. У Виткуна в руке осталось только горлышко
от бутылки.  Полбутылки  высокоградусной  жидкости пролилось в снег.  Вконец
разбиты были  и  сани. Как же  добраться последние два километра до Йокенен?
Пьяный Виткун  предложил залезть  по  двое на лошадей.  Так они и  въехали в
деревню в половине первого ночи. Да, об этом в  Йокенен  будут рассказывать,
наверное, еще и годы спустя.

     - Пусть вдребезги все разлетится,
     Мы двинемся дальше в поход, -

     горланил,  проезжая по деревенской улице, Блонски. Или он мысленно  уже
надел  серый  полевой мундир?  Слава  Богу,  ничего нигде не разлетелось, во
всяком  случае  в  Йокенен.  Виткунша открыла  окно в трактире  и прошипела:
"Пьяные, все как один, пьяные!" Трактирщика  доставили первым. Пока он ждал,
когда ему откроют дверь, Блонски запел на мотив сигнала вечерней зари:

     В кровать, в кровать, у кого есть кровать!
     У кого ее нет, тем тоже в кровать.

     В гостиной  залаял  белый  шпиц.  Дверь  трактира  открылась,  как  раз
настолько, чтобы Виткунша  смогла  продемонстрировать перед  всеми мужчинами
свое  и  без  того известное превосходство.  Под  тявканье  шпица трактирщик
Виткун получил по  замерзшим ушам затрещину слева,  затрещину справа и исчез
за дверью. Микотайт ночевал возле соломенной  сечки, а маленького  Блонского
доильщики нашли утром в теплом коровнике на кормовой свекле. Только Штепутат
добрался в полном порядке, хотя и с болями в желудке, до дома.


     На следующее утро все выглядело совсем по-другому. Блонски собрал  свои
бумаги, заперся в канцелярии  и стал звонить в окружное сельскохозяйственное
управление. Они  ведь  все  время искали  опытных управляющих  в поместья на
оккупированных восточных территориях. Разве это не сделано как по заказу для
маленького  Блонского?  Обеспечивать  продовольственное снабжение  немецкого
народа. Выжать из Украины все необходимое для победы Германии. Это  было так
же  важно, как  стрелять по танкам.  Блонски  упивался мыслью, что он  может
стать  хозяином поместья,  в  несколько раз большего чем Йокенен. С  людьми,
которые принуждены к послушанию, абсолютному, беспрекословному послушанию.
     Все  произошло  быстрее,  чем предполагалось.  В захваченных  восточных
областях  люди вроде маленького Блонского были нужны уже к  началу  весенних
полевых  работ. Ему  даже не  дали  времени  дождаться возвращения майора из
Баден-Бадена. Через  две  недели  он укатил  через  Варшаву в  юго-восточном
направлении. Блонски достался Украине.
     -  Дьявол   и  там  его  найдет,  -  проворчал  дядя  Франц,  узнав  об
исчезновении маленького Блонского.
     Когда поля  впитали талую  воду, чибисы стали строить свои гнезда среди
скудной молодой травы, а первые аисты прилетели устраивать над  Йокенен свои
воздушные бои,  майор вернулся с  теплого  юга  на свежий  простор Восточной
Пруссии. Кучер Боровски поехал в утренних сумерках в Коршен, чтобы встретить
его на вокзале.  Майорша заботливо разложила в карете одеяла и шубы. У  окна
вагона первого  класса  он  еще стоял, прямой и  подтянутый,  каким  его все
знали. Но уже по дороге к  карете Боровскому пришлось его поддерживать. Там,
на далеком юге, майор только сильнее расхворался. В Йокенен его больше несли
по лестнице замка, чем он шел сам.
     - У нас ты опять поправишься, - подбадривала  его  жена. - Здесь другой
воздух, а воздух это самое главное.
     Но  самое большое  разочарование майору еще предстояло. Боровскому было
сказано подвести оседланную верховую лошадь. Боровски чувствовал, что что-то
идет не  так,  как надо,  и подвел лошадь  как можно ближе к лестнице, чтобы
майору было легче на нее залезть. Но майор уже не мог этого сделать, не смог
подняться в седло. Надо было видеть, как майор тщетно пытался  взобраться на
лошадь!  Боровски  предложил подсадить  его,  но  майор  чуть  не ударил его
хлыстом. Нет, он прекращает ездить верхом. Раз и навсегда. Оставалось только
открытое   ландо.  Верховую  лошадь,  оседланную,  но  без  всадника,  майор
распорядился  привязывать к  повозке:  она  не  должна  лишаться  ежедневных
прогулок  из-за слабости  наездника.  Майор  продолжал разъезжать по  полям.
Посмотреть,  как перезимовала рожь. Не отстали ли йокенцы в весенних полевых
работах  от  Колькайма?  Больше  всего он любил  ездить к болоту,  где между
березами были сложены  груды  торфа, гнездились чибисы и дикие утки и где по
топким местам расхаживали  длинноногие  цапли. Еще осмотреть  полевой сарай.
Поехать  в  усадьбу.  Потом к леснику Вину  в лес.  Майор  заезжал  даже  на
йокенскую мельницу.
     Как-то на  обратном  пути он  остановился  у  Штепутата.  Так,  немного
поболтать. Боже мой,  что стало  с майором!  Он даже  зашел в дом Штепутата.
Согнувшись, опираясь на палку.  Как меняется  человек, когда ему  приходится
слезть с лошади.  Кто сидит  на коне, тот  наверху.  А теперь  майор, всегда
разговаривавший с Карлом Штепутатом только с лошади, сверху  вниз,  сидел на
немного потертом  плюшевом диване и даже не  брезговал домашней смородиновой
настойкой, над которой раньше всегда потешался.
     -  Эту войну  мы  проиграли,  - сказал майор.  Он  говорил  об  этом со
спокойствием человека,  который знает, что уже не  доживет до ее конца.  - В
Америке делают по сто самолетов в день. Нам столько не сбить.
     В рейхе все выглядело  по-другому. Там  настроение было мрачнее,  чем в
простоватой, доверчивой Восточной  Пруссии. Люди  слушали иностранное радио,
новости из Швейцарии.
     - Мы больше не побеждаем, только этого еще никто не заметил.
     Штепутат  сердился.  Опять  это ворчливое  брюзжание  верных  подданных
кайзера, выгуливающих свои последние дни в парках курортов. Надежда Германии
- молодежь, марширующая далеко от тишины Баден-Бадена.
     - Вы знаете,  что СС делает с евреями? - спросил майор и жестом показал
перерезание горла.
     - Это  слухи,  которые распространяют наши  враги,  -  сказал Штепутат.
Германии  это  не нужно  - истреблять  евреев. Их выставляют за  границу или
отправляют работать в лагерях.
     Майор не  хотел  спорить на эту тему.  Он  и сам  точно не  знал.  Но в
Баден-Бадене об этом  говорили. Он спросит своего сына, старшего лейтенанта,
тот наверняка знает.
     -  Наш  Блонски быстро испарился,  -  продолжал майор.  - Это по  нему.
Командовать русскими  на  Украине. Но  его расчет не  оправдается.  Когда на
востоке  начнется  отступление, оккупированные  территории будут  хуже,  чем
фронт. Останется маленький Блонски со вспоротым животом.
     Майор расстроился, когда стали забирать камергера  Микотайта. А  тот ни
за  что  не  хотел  оставаться  в  стороне. Твердил  о выполнении  долга.  О
верности.  Дисциплине.  Настоящий  восточно-прусский  твердый лоб. А что  же
станет  с  поместьем  Йокенен,  если  заберут  Микотайта  и  прострелят  ему
маленькую дырку в голове?
     Но у  майора еще было какое-то  влияние, несколько знакомых  в  военном
комиссариате. Микотайт об этом  не узнал.  Он тщетно ждал своего  призыва. А
его забыли, временно вычеркнули из списка героев.


     После людей  пошли лошади. Кони  лучших кровей  Йокенен  отправились  в
военную  мясорубку.  А началось все на йокенском  выгоне совершенно невинно:
осмотр лошадей. Ветеринарный врач и два ассистента  сидели на шатких садовых
стульях около  террасы замка,  перед ними проводили  йокенских лошадей.  Это
было похоже на народное  гулянье. Работник брал лошадь под уздцы  и  бежал -
да, приходилось бежать и довольно быстро - мимо садовых стульев. Потом, тоже
рысью, обратно.  Останавливался перед столом.  Ассистент  с протезом  вместо
ноги  поднимался, заглядывал лошади  в  зубы,  щупал  бабки  и  скакательные
суставы,  называл  непонятные  цифры,  которые  второй  ассистент  заносил в
список. Что может сделать лошадь, чтобы не попасть в бой или в котел полевой
кухни?  Прежде всего упрямиться, вставать на  дыбы, а еще лучше вырваться  и
помчаться галопом вокруг пруда. Немецкой армии  лошади  нужны  покладистые и
храбрые,  такие, которые  не вздрагивают от грома  пушек.  Но лошадям  никто
этого не сказал. Они спокойно трусили в поводу, давали заглядывать в рот, не
кусались,  не мешали ассистентам отмечать карандашным крестиком  в списке их
скорый конец. Может быть,  и не  стоило  ожидать от лошадей слишком многого.
Они не могли быть умнее людей, которые тоже не вырывались,  допускали, чтобы
им заглядывали в рот и отправляли на геройскую смерть.
     На лошадей  поместья у ветеринарного  врача ушло все  утро. После обеда
настала очередь  крестьянских лошадей.  Это  было устроено правильно. Герман
сразу после школы побежал к дяде Францу, чтобы поехать на Зайце на осмотр. С
ним пошел и Петер Ашмонайт.
     - Ты ведь из поместья, - сказал,  увидев  Петера Ашмонайта, дядя Франц.
Дети поместья здесь не ездят. В поместье полно своих лошадей.
     Петер хотел повернуться и уйти, но Герман заступился:
     -  Петер  уже не считается с поместья. Его отец раньше там  работал, но
сейчас его нет, он погиб в России.
     Дядя Франц смерил щуплого Петера  взглядом сверху вниз, потом подхватил
и посадил на спину Цыганши. Герман забрался на Зайца.
     - Дядя Франц - в порядке, - сказал Герман Петеру, когда они выезжали со
двора. - Только воровать у него нельзя.
     На проселочной дороге они еще спокойно трусили рядом друг с другом, но,
выехав на  выгон, уже не  могли удержаться. Помчались галопом через  кусты и
канавы,  между  курами  Марковши  и бараном  Зайдлера  вперед к  трем шатким
садовым стульям.
     - Несутся, как Цитен из кустов, - смеялся ветеринарный врач.
     Теперь  спокойнее. Рысью мимо стульев. Обратно. Протез заглянул лошадям
в зубы. Добродушно похлопал по лошадиному заду.
     - Пойдет Заяц на войну? - спросил Герман.
     - Наверное, хочешь оставить его себе, - засмеялся ветеринарный врач.
     Герман покачал головой:
     - Если нашим солдатам нужны лошади, Заяц должен идти.
     Смеяться  перестали.  Человек  с  протезом  подошел  к  списку,  сделал
какие-то пометки, пробурчал себе под  нос что-то вроде:  "Только  так мы еще
можем выиграть эту войну".
     После осмотра сделали небольшой крюк, чтобы проехать вокруг пруда.
     - Кавалерия мне не нравится, - заявил  Петер. -  Слишком  уж легко тебя
подстрелить.
     - А кавалерии уже и нет, - ответил Герман.
     - Зачем же им лошади?
     - Тянуть пушки... или для вестовых.
     Марта стояла за занавеской в гостиной.  Гордость  переполняла  ее.  Сын
пойдет  далеко. Займет важный  пост в армии  или  в гитлеровской молодежи. У
мальчика  все данные. Его  место наверху. Кто сидит на лошади, тот  наверху,
намного выше остальных. Еще со времен орденских рыцарей вся  земля от  Вислы
до Мемеля принадлежала  людям на лошадях.  Так движется мир. (Кстати: Заяц к
солдатам не  попал.  А  Цыганша осенью  1944  года  превратилась  в жаркое в
партизанской походной кухне в далматском Карсте.)


     - Солнцу и ветру навстречу
     Мы вышли на вольный простор, -

     распевала жена Клозе, а за ней, подпевая, брели йокенские школьники. На
ней  было национальное  платье, косы  уложены венком  вокруг головы. Она шла
впереди, как северный эльф, всегда бодрая и жизнерадостная, всегда навстречу
солнцу... и фюреру.
     - Я знаю, почему у Клозихи  нет детей, - сказал, когда пришли на место,
Петер. - Она слишком много поет.
     Никто не засмеялся. Всем было  ясно, что между пением и  деланием детей
нет ничего  общего.  Лягушки умолкали в  пруду, телята  разбегались в разные
стороны, когда приближалось будущее  Йокенен.  Под большим  тополем у  пруда
Клозиха хлопнула в ладоши.
     - Быстренько встали в круг!
     Она  начала  рассказывать о немецком солдате, раненном вражеской пулей.
Санитары несут его к перевязочному пункту. Там ему делают повязку с целебной
мазью... И все это вот к чему:
     - Вы можете себе представить, откуда берется мазь? Из множества трав  и
цветов, которые  растут  на немецких  полях и лугах.  Природа полна целебных
сил, их нужно только собрать.
     Такое   было   теперь  задание  йокенским  детям.   Девочки  искали  на
картофельных полях мать-и-мачеху  и хвощ.  Мальчикам было  сказано  собирать
подорожник. Самым храбрым разрешалось  залезать  на цветущие  липы, отнимать
корм у Штепутатовых пчел.  Этим занялся Петер. Раскачиваясь  в кроне высокой
липы, он обламывал толстенные ветки и сбрасывал их на землю.
     - Чай с  липовым цветом - это  просто  прелесть,  и он очень полезен, -
разливалась Клозе.
     На картофельном поле девочки сбежались вместе, они нашли скелет.
     - Это хорек, - сказал Петер, выгребая палкой побелевший остов.
     - А можно собирать и кости? - спросил Герман.
     Клозе не  знала. Кости  наверняка полезны  для  многих целей, но ей  не
поручали собирать кости. Наверное, в Германии достаточно костей. Нет, только
мать-и-мачеху, подорожник и липовый цвет, кости не надо!
     Около полудня пошли обратно в школу.  Над прудом воздух плыл  от  жары.
Герман запел песню об Африке:

     Жарко над Африкой солнце пылает
     И танков моторы грозно ревут.
     Немецкие танки в пекле пустыни
     С Англией бой ведут.

     Тогда  только  и  было  разговоров, что  об Африке.  Триполи,  Бенгази,
контрудар немецких танков  под Тобруком.  Знойная Африка отогревала немецкие
сердца после ледяной русской зимы. Трудно было себе  представить, что  то же
самое солнце, которое так ласково сияет над йокенским прудом, может неистово
раскалять броню танков Роммеля.  Солдаты пекли  яйца на солнце. В Африке  не
растет подорожник  и нет чая с липовым цветом. Так далеко, и везде побеждает
Германия, пока еще везде.
     С песней вошли на школьный двор. Учитель Клозе стоял на лестнице.  Жена
порхающим эльфом подбежала к нему, взяла его под руку и сказала:
     - Смотри, сколько детки сегодня насобирали.
     Но  учителю Клозе было не до улыбок, он только  что получил официальное
письмо.
     - Я  буду с вами всего неделю, - сказал он йокенским  детям. - Потом  я
надеваю военный мундир.
     У северного  эльфа веселость сняло как рукой.  Она  растолкала детей  и
понеслась в дом, оставив Клозе заботиться о том, чтобы  собранные коренья  и
травы были разложены на  просушку.  Когда  дети  разошлись,  он  нашел  жену
плачущей в  кухне. Она настояла,  чтобы они  тут  же пошли в  кровать. Дорог
каждый час, время убегает, как вода сквозь пальцы.
     - Хорошо, что они загребли Клозе, - сказал Петер  по дороге домой. - Он
уже думал, что его с его толстым брюхом не  возьмут. Но Гитлер был бы дурак,
если бы не брал таких.
     -  Может  быть,   он  попадет  в  Африку,  -  сказал   Герман  и  начал
представлять, как  жирный учитель Клозе  поджаривается  в  песках пустыни. А
потом в маленький Йокенен придет письмо из Африки. Подумать только!


     Возьмем какой-нибудь день лета 1942 года,  скажем, второе августа, день
рождения  Германа,  которому  исполняется восемь лет.  Рано  утром первой  с
поздравлениями пришла Марковша.  Да,  она до мелочей помнила тот день восемь
лет назад,  когда умер великий Гинденбург. Пригласили Петера. В первый  раз.
Он  подарил  Герману  свою  рогатку, лучшую  рогатку  в  Йокенен -  подарок,
превзойденный только "Моим путем на Скапа Флоу" Гюнтера Принса. Книга лежала
на  столе  с  подарками поверх  подтяжек, домашних  вязаных  чулок,  цветных
карандашей и переводных  картинок. Бородатое  лицо боевого героя  над  люком
идущей на  погружение  подводной  лодки.  А  еще  через двадцать  страниц  -
дымящиеся обломки английского линкора "Ройял Оук".
     На  обед  - блинчики,  любимое  блюдо Германа. Три  больших  тарелки  с
картофельными оладьями, поджаренными с хрустящими шкварками. Потом  холодный
хлебный суп с изюмом.
     - Где сейчас можно достать изюм? - удивлялся мазур Хайнрих.
     - Но ведь наши солдаты в Греции, - объяснил Герман.
     Петер  Ашмонайт  набил  в свой пустой живот двадцать три  блинчика. Для
хлебного  супа  с изюмом  места  уже не осталось.  После еды  ложка содового
порошка  для  Штепутатова  желудка.  Потом  обсуждение  текущего положения в
гостиной перед огромной картой европейской России.
     - Мы опять продвигаемся, папа? - спросил Герман.
     Штепутат  отрицательно  покачал  головой,  но немножко сдвинул  красный
флажок  на Азовском море  в сторону  Керчи. Петер  с удивлением  смотрел  на
флажки, бежавшие длинной цепочкой через всю карту с севера на юг.
     -  Это  мы,  - с  гордостью заявил  Герман.  -  Мы все это  взяли,  все
победили.
     -  Смотри-ка, а Кенигсберг такой маленький на этой карте, его почти что
не видно,  - продолжал удивляться Петер. - Мы такие маленькие, а взяли такой
большой кусок России.
     Красные флажки  начинались  в Карелии, точнее даже выше, у  Мурманска и
бежали через Ленинград вниз, перерезая выпирающее чрево России. На юге виден
большой изгиб, почти до синей полосы, бегущей к Каспийскому морю с севера.
     -  Это Волга, -  торжественно сказал  Штепутат и повел пальцем по синей
полосе вверх.
     - А Мемель больше Волги, папа?
     - Нет, конечно, нет.
     Внизу  на  карте  воткнуты  неиспользованные  флажки.  Это  был  резерв
Штепутата на  случай,  если  фронт расширится, может  быть,  даже перешагнет
через Урал. Петер  Ашмонайт взял  один флажок,  стал водить им по карте, как
будто выбирая место, наконец воткнул в бумагу чуть-чуть восточнее Могилева.
     - Там похоронен мой папа, - сказал он с уверенностью. - Там есть озеро,
и кругом березы  и  елки.  Прямо  у воды  стоит березовый  крест, а  на  нем
стальная каска. Это мой папа.
     - Откуда ты все это так точно знаешь? - спросил Герман.
     - Бабушка рассказывала.
     После обеда пошли в сад отгонять мед.  Это тоже было интересно. К  кофе
дали сухари,  которые  можно было  тут же полить  свежим медом, потом сочный
сдобный  пирог.  Радио  Кенигсберг передавало концерт по заявкам  с  ведущим
Эдуардом  Кюнеке:  "Голубка" для раненного  солдата, лежащего  в госпитале в
Нарвике, "Баллада о часах" для унтер-офицера Шмитке от  его товарищей где-то
у Атлантического вала. Петер слышал радио впервые в жизни. Он лежал на ковре
и слушал, как завороженный.
     Вечером, как  обычно, Штепутат повел свою корову на выгон. Сел под куст
сирени у въезда в деревню и стал смотреть на детей, игравших в лапту. К нему
вскоре подсел дорожный обходчик Шубгилла.
     -  Этот опять  здесь, -  сказал Шубгилла, показывая  на  другую сторону
пруда. Он  имел в виду доильщика  Августа, который в  своей эсэсовской форме
уже  не казался  им  доильщиком. Август играл  на аккордеоне: "Антье, Антье,
слышишь ли ты песню мою?"
     - У него отпуск каждые полгода, - заметил Штепутат.
     - А некоторые еще вообще не побывали дома, - удивлялся Шубгилла.
     -  С  тех  пор как он в СС,  с ним уже и слова не  скажешь. Приходит за
своими отпускными карточками и все.
     - Может, у него секретное задание, - рассуждал вслух Шубгилла.
     -  Отпускники  говорят,   что  на  фронте  эсэсовцам  лучше   всех.  Но
большинство из них не на фронте...болтаются здесь... Никто толком не  знает,
что они делают.
     В  поместье  русские затянули  свои  печальные песни. Они  пели  каждый
вечер.  Ветер доносил их пение аж до Мариенталя.  Против этого хора доильщик
Август со своим аккордеоном был бессилен. Подумав, он двинулся в камыши.
     - Опять  упражняется,  - заворчал Штепутат, когда Август начал палить у
пруда из своего пистолета.
     Тем временем стемнело, стало трудно находить мяч в высокой траве. Конец
детского дня рождения. Петеру предстояло идти домой.
     - Не ходи вокруг пруда, мальчик! Доильщик метко стреляет.
     Герман пошел немножко проводить Петера.
     - Почему  русские  поют так  грустно? - неожиданно спросил Петер,  хотя
трудно было предположить, что его могут интересовать такие вещи.
     - Понятно, что им грустно, ведь они проиграли войну.
     - Интересно, пленные немцы в России тоже так поют? - продолжал Петер.
     -  Пленных  немцев не  бывает, -  уверенно  заявил  Герман.  - Немецкие
солдаты побеждают или погибают.
     Вот так.
     - Поэтому моего папы больше нет.
     Шубгилла пошел по мокрой траве домой. Штепутат  поймал  корову и погнал
ее в хлев. Русские  больше не пели. Доильщик Август больше не стрелял. Стало
тихо в Йокенен.  Опять было слышно, как прыгают  лягушки и крякают утки. Над
кладбищем стояла луна.  Шубгилла выпорол своего восьмилетнего за то,  что он
выпил молоко маленькой сестренки. Марта ждала в кухне с тазом мыльной  воды,
чтобы помыть Герману ноги.


     В первый школьный день после летних каникул  йокенская детвора бесилась
в классной комнате  без  всякого наблюдения  до десяти часов  утра.  Потом к
школе подъехала  машина.  Вышел хромающий  человек в черном костюме, за  ним
женщина, нет, девушка. А выглядела-то она как! У нее была городская  стрижка
под  мальчика,  какую  йокенцы  могли увидеть  только  в  кино. Платок Союза
немецких девушек, завязанный в виде галстука, блузка, черная юбка. Это  было
похоже на униформу.
     Приехавшие отправились в ту часть дома, где жила Клозе. После короткого
разговора стали подниматься по лестнице в комнату под крышей (мужчина хромал
впереди). Там еще досыхал липовый цвет и  мята. Больших мальчиков вызвали из
класса  расставлять мебель  и убирать,  девочек подметать. В комнате  стояла
кровать. Изъеденный жучком шкаф. Снизу принесли пару стульев. Из окна вид на
школьный двор и пруд.
     -  Уютная,  спокойная  комната, -  распевала Клозе, как будто всю жизнь
занималась  сдачей  квартир. Хотя, в  сущности,  эта девушка не годилась для
Йокенен. Она была, правда, хорошенькая.  Но очень  молодая, наверное,  в два
раза моложе Клозе.
     Девушка нашла комнату приемлемой - или только сделала вид? - и побежала
следом за хромоногим вниз в школу.
     - Тихо! - рявкнул человек с такой силой, какой никто от него не ожидал.
Он велел собрать разбросанные губки, куски мела и набивной мяч, докатившийся
под  скамейками до  учительского  стола.  Потом была  вступительная речь. Не
нужно  думать, что при женщине-учительнице можно делать, что захочется. Если
йокенские дети не  будут  слушаться,  он  лично  приедет и  будет наказывать
беспощадно. Потом прощание с рукопожатием. Дверца машины. Мотор. Уехал.
     И вот она стояла перед ними со своей стрижкой.  Эрика Венк из Эльбинга.
Только что сдала  экзамены на  аттестат зрелости. Была несколько  месяцев  в
молодежном рабочем лагере в Бартенштайне. Слишком образованна для физической
работы и в самый раз для йокенских детей.
     -  Мы с вами  будем приятно проводить время, - было первое, что  Венкша
сказала в Йокенен.  Потом  предложила спеть песню:  "Рано утром не теряй  ни
минуты, первым солнце встречай!"
     Появление Венкши  вызвало  в  Йокенен  потрясение, которое  можно  было
сравнить  только  с  попаданием  бомбы, а может быть, даже  и с  днем начала
войны. Веками это было  привилегией  мужчин - лупить йокенских детей тростью
по заду. А тут такой молокосос! Да есть ли у женщины вообще столько понятия,
чтобы учить детей чему-то? Сколько ей лет-то, в конце концов?
     У больших мальчиков новая учительница  ускорила половое созревание. Они
краснели,  когда она обращалась  к ним с  вопросами. Или  начинали  дерзить.
Некоторые стали тщательно причесывать волосы. Буби Хельмих даже  мазал  свои
кудри  помадой. Аккуратно  стриг свои  ногти. Уже тогда стал делать фасонную
стрижку, в то  время  как  все  остальные  стремились только к  тому,  чтобы
оставить на голове как можно меньше волос.
     Венкша  создала атмосферу натянутой напряженности. После школы мальчики
стали  бегать на  конюшню поместья  смотреть, как  конюх подводит  к жеребцу
кобыл. Так  как йокенские табу распространялись и на половую жизнь животных,
мальчикам  обычно доставалось кнутом. Им приходилось забираться в сараи и на
сеновалы и тайком подсматривать через щели и дыры в досках. Петера Ашмонайта
охватила в эти дни мания бессмысленного уничтожения. Он убивал всех лягушек,
которые спаривались  в  воде. Сбивал с крыши  из рогатки воробьев, топтавших
своих подруг.  Разгонял  дубинкой  спаривавшихся собак,  бегал  с палкой  за
петухами,  давил  садившихся рядом  мух.  Всем  живым  созданиям приходилось
страдать из-за того, что Эрика Венк явилась в Йокенен учить с детьми таблицу
умножения. А  она далеко продвинулась в науках. В то время, как  Клозе дошел
только до  Старого Фрица,  Венкша  рассказывала  о  Версале,  об  утраченных
Хульчинских землях, Эйпене и  Мальмеди и  о первых демонстрациях  нацистской
партии в Мюнхене.
     В конце лета  в кратковременный  отпуск приехал  старший лейтенант. Без
маленькой бледной женщины.  Только чтобы  пострелять  уток.  Каждый вечер он
ходил с Хассо и  двумя  двустволками  вокруг пруда и своей  пальбой не давал
йокенским детям заснуть. На выходные дни приглашал  помещиков  из Скандлака,
Альтхофа   и  Колькайма.  Дюжина  ружей  громыхала   вокруг  пруда,  стреляя
вспугнутых диких уток. Майор в этом не  участвовал. В то время как остальные
отправлялись к пруду, жена выводила его на террасу замка, уютно устраивала в
кресле.  Оттуда он  видел  вылетавший из  стволов огонь и слышал  в  листьях
деревьев шелест разлетавшейся дроби.
     Герман и Петер в каждый такой вечер или рано утром перед  школой бегали
к  пруду.  Герман  собирал  яркие  патронные  гильзы,  Петер  думал о  более
практичных вещах. В  одно  воскресное утро ему повезло, он  нашел смертельно
подбитого селезня, которого накануне вечером  не учуял Хассо. Селезень лежал
в камышах совсем близко от берега. Петер нашел палку, закатал брюки  и пошел
в пруд. Какое-то время Герман надеялся, что селезень сможет подняться в небо
и  просто  улететь. Селезень и попробовал,  но  смог преодолеть всего метров
пять. Из  попытки  нырнуть  тоже  ничего  не  получилось.  Петер уже  держал
хлопающую крыльями птицу за горло и тащил к берегу.
     - Теперь будет жаркое! - кричал он.
     Как убить  птицу?  Палкой  или  камнем?  Петер посмотрел  немного,  как
селезень беспомощно трепыхался в  траве, а потом совершенно спокойно свернул
ему шею. Так, с этим готово. Он вытер руки о штаны.
     -  По деревне  его тащить нельзя,  -  сказал Петер. - Если  нас  увидит
кто-нибудь из поместья, жаркого не будет.
     Понесли селезня к дому Ашмонайтов огородами. Под конец  Петер достал из
сарая  мешок.  А теперь с добычей бегом в дом. Положили селезня на  каменный
пол  в кухне. Слепая  бабушка еще спала. На  спинке  стула висел  солдатский
мундир.
     - Это не куртка часового Йегера? - спросил Герман.
     - Да,  - ответил Петер, не поворачивая головы. Он  был всецело поглощен
заботами о том, как  очистить и  разделать  птицу. Сначала отрубить  топором
болтающуюся голову. Раздуть огонь в печи. Как  лучше всего удалить с мертвой
птицы перья? Опалить. Подать сюда клещи! Взять  за ноги и держать над огнем.
Фу, черт, как воняет!  Когда  весь селезень  загорелся,  Петер бросил его  в
ведро  с  водой. Герман засмеялся. Слепая  бабушка проснулась,  раскашлялась
таким сильным кашлем, что от него стало жутко.
     - Опять проказничаешь, Петерка? - закричала она из кровати.
     Послышалось шевеление и рядом, в спальне Ашмонайтов.  Мама Петера вышла
в кухню.  Герман  впервые видел ее так близко, обычно она  с утра  до вечера
была на работе. Она выглядела немного растрепанной. Как бывает в воскресенье
утром. Волосы в беспорядке, надета только нижняя юбка.
     - Что вы тут делаете? - приветливо спросила она, проходя.
     Она  не  дожидалась  ответа,  взяла со стула  мундир  и ушла обратно  в
комнату.
     Герман удивлялся. Что нужно в этом доме мундиру Йегера? Этот Йегер ведь
должен охранять пленных русских.
     -  Вот как мы сделаем,  -  сказал  Петер. Они  принес большие ножницы и
состриг остатки перьев.
     Теперь вспороть живот. Выпотрошить. Может бабушка это сделать? Мальчики
стояли возле кровати и смотрели, как слепая бабушка выдирала из тела селезня
требуху.  Петер считал  дыры  от  дробинок. В понедельник он  принес в школу
целую пригоршню дроби, собранной из жаркого, и рассыпал ее по полу.


     Было еще  лето,  когда дочь  Марковши  с  пятью детьми -  все девочки -
приехала из Кельна. В Кельне падали бомбы. Но дело было не только в  бомбах.
У  нее была и другая  печаль  на сердце.  Она подозрительно  долго стояла  в
кустах бузины в окружении первых  сухих астр  и  лиловых флоксов и невидящим
взглядом  смотрела  на  отцветший  шпорник.  Когда  над  Йокенен  в  сторону
Мазурских  озер пролетал самолет, она не могла  поднять голову к небу. Может
быть,  йокенская  глушь  была  для нее не  таким уж  подходящим  местом  и в
городском шуме Кельна она бы лучше справилась со своими заботами?
     - Это все равно  выходит, - говорила Марковша. -  На кладбище ей нельзя
было плакать, жены немецких солдат не плачут.
     -  Как  могли они заставить  отца пятерых детей летать инструктором?  -
спрашивала мужа Марта.
     -  Над  гробом  выстрелили из  ружей,  -  рассказывала  Марковша. - Над
кладбищем низко пролетели три самолета. Все было покрыто флагами.  Даже гроб
не видно. Кругом военные. Там нельзя было плакать. А потом все выходит.
     Маленькие  девочки  вели себя так,  как будто ничего не  случилось.  Со
своими черными головками, остриженными под мальчиков,  и белыми гольфами они
все выглядели  хорошенькими,  даже по йокенским  меркам.  Конечно,  неженки.
Никак не могли привыкнуть бегать босиком, вступив в гусиный  помет,  визжали
на  всю деревню, никогда не входили в  заросший  водорослями, грязный пруд и
только играли в мяч или прыгали через скакалку на выгоне.
     Герман  и Петер  часто  сидели в  ивовых кустах у пруда и  наблюдали за
черными головками.
     - Они, наверное, думают, что они со своими белыми носками лучше всех, -
сказал Петер.
     - Их отец был летчиком-инструктором... сбили... вот так.
     Герман изобразил, как падающий самолет идет в штопор.
     - Если уже сбили, то  нужно нацелиться так, чтобы еще попасть в русский
танк или английский корабль.
     - Тихо, идут, - сказал Петер.
     Когда белые гольфы подошли достаточно  близко, Герман  и  Петер, набрав
полные руки  черного ила, выскочили из кустов.  Они бросали мокрую  гниль на
белые  платья,  хватали  за  банты,  оставляли черные  отпечатки  пальцев на
гольфах,  бежали, подняв вверх грязные руки, за визжащими девочками до самой
калитки огорода Марковши. Потом просидели несколько часов в камышах, отдыхая
после своего геройского  поступка. Вечером  выяснилось, что иногда бывает  и
лучше, если отца нет. Для Петера нападение с грязью и илом на одетых в белое
девочек осталось без последствий, но Штепутат, наблюдая за коровой, сидел на
скамейке на выгоне и терпеливо ждал.
     - Почему это  у  тебя такие грязные руки! - спросил  он. А потом поднял
палку, которая  в общем-то  предназначалась  для крупного рогатого скота,  и
начал лупить. Сначала по штанам, потом по голым  бедрам. Девчонки - снова во
всем белом - висели на калитке и смотрели. Дуры. Они уехали еще до того, как
наступила осень.
     - Дети не  переносят нашу зиму,  -  сказала Марковша, и  наверняка была
права. Со своими белыми чулками они  не  вписывались бы в осеннюю слякоть  и
грязь, в морозное уединение зимы.


     Ночи становились длиннее, вместе с  ними вытягивались  и лица. Германия
еще побеждала, без передышки, но последней, решительной  победы все не было.
Крестьянин Беренд получил Железный крест первой степени за успешную операцию
ударного отряда группы армий  "Центр". Эльза Беренд  с  письмом и  маленькой
дочкой  пришла  в  бургомистерскую, выслушала  от Штепутата  поздравления  с
награждением, которое ее на самом деле не очень-то обрадовало.
     -  Начинается с креста второй степени, потом  дают  первую  степень,  а
потом ставят деревянный крест.
     Так  думала Эльза Беренд, не ведая  о  подлинных директивах  о  порядке
награждения в  вооруженных  силах Германии. После  Железного  креста  первой
степени идет сначала Рыцарский крест Железного креста, потом Рыцарский крест
с  дубовыми листьями,  Рыцарский крест с дубовыми листьями и мечами, наконец
Рыцарский крест с  дубовыми листьями, мечами  и бриллиантами (сколько  нужно
убить, чтобы получить такой крест?) и потом Большой крест Рыцарского креста.
Конечно, иногда получалось и не по порядку. Некоторые начинали с деревянного
креста  и потом  награждались металлическими. Некоторые вообще  не  получали
деревянного креста,  выигрывали, как в  рулетку, подряд металлические кресты
вплоть  до дубовых  листьев,  вдобавок медаль  за взятие  Крыма, нашивку  за
ранение,  орден за обморожение, застежку за рукопашный бой... Но потом  этот
ряд вдруг все же завершался простым деревянным крестом.
     Штепутат  подвел Эльзу к большой  карте  России с  красными флажками. В
средней части Орел. Где-то здесь. Там в размокшем от осенних дождей блиндаже
лежал Хайнрих  Беренд  и радовался своему  железному кресту первой  степени.
Эльза немного  успокоилась,  найдя  на  карте  название  Орел и  увидев, где
приблизительно находится ее муж.
     - А скажите  честно, мастер Штепутат, - сказала Эльза. - Трех лет войны
ведь достаточно.
     -  Война четырнадцатого-восемнадцатого года была  еще дольше, - пытался
успокоить ее Штепутат. -  Нам нельзя  останавливаться раньше времени,  как в
тот раз.
     В то  время как Эльза осматривала  окрестности Орла, маленькая девочка,
держась  за юбку матери, играла с  красными  флажками внизу на южном фронте.
Она смела  весь  выступ фронта у  Сталинграда,  оставив большой бесфлажковый
пробел. Почистила она и на Кавказе, сократив немецкий фронт до Ростова, зато
взяла в пользу немцев Астрахань.
     - Может быть, скоро дадут отпуск, - заметил Штепутат.
     Эльза покачала головой.
     - Старая Вовериша говорит,  что  эта зима будет  особенно плохая. Много
убитых будет этой зимой.
     -  Это  все  предрассудки,  - засмеялся  Штепутат.  -  Вовериша  всегда
предсказывает конец света.
     - В Майстерфельде у одной женщины открылась дверь в кухне, когда ее муж
умер в России. А в Янкенвальде  ночью постучали в окошко. На улице никого не
было, и утром не  нашли никаких следов под окном.  Через  две  недели пришла
похоронка из России.
     Эльза пошла домой еще до того, как стемнело. Темноты уже стали бояться.
По земле  бродили души, возвращались из России и стучали в окна, за которыми
спал немецкий  народ. В Колькайме сын объявился у своей  матери  и сорвал со
стены спальной детскую фотографию. Души бродили. Долгими ночами. Особенно по
деревням. Там  блуждающим душам не мешал электрический свет, освещение улиц.
Вольфсхагенский  лес  начинался  сразу за полями.  Они  выходили оттуда,  из
темноты.  Призраки  неслись  по небу вместе с завывающим ветром. Куда  брела
немецкая душа? От  Чудского  озера в Инстербург. А  старая  Вовериша кричала
вслед каждому, кто проходил мимо ее одинокого дома на  опушке  леса: "Пожар!
Пожар!" При этом она поднимала руки в сторону востока, скрестив пальцы перед
глазами, и смотрела через эту костистую решетку, как будто видела вдали море
огня.
     - Если она не остановится, ее еще посадят, - сказал Штепутат.


     Начинающаяся  темнота,  таинственный  страх,  видения  большого  пожара
пугали  только  старших,  которые  и  всегда  были скептиками.  А  йокенская
молодежь учила у Венкши:

     Даже если мы погибнем,
     Германия будет жить!

     Днем все выглядело веселее. Бабье лето развешивало свою паутину всюду -
от  сжатых  полей  поместья  до  сада Штепутата, куда  свой  последний  сбор
приносили  пчелы.  Над Йокенен кружились  вороны и журавли,  и  еще ни одной
бомбы не упало  из этого ясного неба  на  Восточную Пруссию. Пожары, которые
чудились Воверише, бушевали в других мирах.
     На стене школы был наклеен плакат: "Германские наездники". Разъезжавшая
по   деревням  кинопередвижка  Кушке  собиралась  показывать  этот  фильм  в
мариентальском  трактире  (два сеанса  в  среду,  первый для детей).  Венкша
хвалила картину  взахлеб. Этот фильм должен посмотреть каждый немецкий юноша
и девушка. Цена билета: пятьдесят пфеннигов. Герман получил от отца полмарки
без труда,  у Петера дело заело. К матери он мог  даже не подходить: у нее и
так ничего  не оставалось, чтобы  еще  платить за кино. Несколько дней Петер
боролся  с  искушением  проверить,  нет  ли пятидесяти пфеннигов  в  мундире
часового Йегера, который иногда ночевал у его матери.  Но потом ему пришло в
голову кое-что получше.
     - Бабушка, у тебя есть полмарки?
     -  Ты, бессовестный, опять хочешь купить леденцы, - рассердилась слепая
бабушка.
     -  Да,  леденцы,  -  соврал  Петер.  Он  не  мог  объяснить бабушке про
"Германских наездников", этого ей не понять. Пусть уж лучше леденцы.
     - Но ведь война, мальчик! Всем нужно экономить. Копи всегда, еще придет
нужда. Вас этому в школе не учили?
     Когда в  среду Герман зашел  за Петером,  пятидесяти пфеннигов  еще  не
было. Но Петер их достанет, не беспокойтесь. Они сидели, повесив головы, под
кухонным  окном среди подсолнухов  и ждали.  Услышав глубокое дыхание спящей
бабушки,  Петер  перелез через подоконник  в кухню.  Подошел на  цыпочках  к
кровати.
     - Кто здесь? - вдруг закричала бабушка.
     Петер присел возле ее  кровати,  смотрел,  как  она снова закрыла  свои
пустые  глаза,  пытаясь  заснуть.  Спи, бабушка, спи! Петер  терпеливо ждал.
Считал  красные квадратики на покрывале, пытался прогнать мух, чтобы они  не
мешали  бабушке засыпать. Неожиданно  она  вытянула свою сухую  руку и почти
коснулась Петера.
     "Германские наездники". Йокенские дети собирались в школе, чтобы вместе
маршировать  в  Мариенталь. А  у  Петера Ашмонайта еще  не  было  пятидесяти
пфеннигов.  Он  положил руку на  одеяло. Посмотрим,  почувствует  ли  слепая
бабушка. Нет, не пошевелилась. Куда теперь двигать рукой? Под простыню? Нет,
глубже! Петер боялся, что  его ищущая рука может  коснуться  высохшего тела.
Или  под  соломенный тюфяк?  Пальцы  скользили  по влажному, заплесневевшему
материалу, из которого  торчали раскрошившиеся  соломины. Поближе  к голове.
Под подголовником, набитым морской травой. Да, там что-то было. Зачем старой
бабушке деньги?  В это  время все равно ведь ничего на  них не купишь. А еды
Петер добывал достаточно, и рыбу и вообще, хватало и слепой бабушке.
     В морской траве были деньги. Бумажных не было, только монеты. Большие и
маленькие,  новые  и старые,  в  тряпочном  мешочке вроде  кисета,  в  каких
работники поместья держали нарезанный самосад. Рука Петера нащупала холодные
кружочки металла, схватила одну крупную монету, чтобы не  дребезжать мелочью
и  не разбудить бабушку. Большой монеты должно хватить. Скорей ее в карман и
через окно на улицу.
     "Германские  наездники". Плакаты висели  во  всех окнах мариентальского
трактира, а  дети стояли  в  очереди,  извивающейся от самого шоссе. Ровно в
половине четвертого передвижка Кушке открыла кассу. За поставленным прямо на
улице столом сидел маленький толстый человек и сбрасывал монету за монетой в
большой таз. В обмен он  отрывал от рулона входные билеты и двигал  их через
стол, под которым дремала старая черная кошка, косясь гноящимися  глазами на
проходящие мимо детские ноги. Петер  положил на стол свою  монету.  Она была
довольно тяжелая  и выглядела не  так, как куча гривенников  в  тазу. Жирные
руки   замерли.  Они  взвешивали   золотую  монету  в  двадцать  марок   еще
кайзеровских  времен.  Человек  взглянул на Петера.  Ухмыльнулся,  не  то  с
сочувствием,  не  то  злорадно.  Поколебался  одно мгновение,  потом  резким
движением втиснул в протянутую руку Петера входной билет.
     - Откуда она у тебя? - спросил толстый.
     - А сдачи не будет? - осведомился Петер.
     Человек покачал головой.
     - Эти деньги уже не имеют цены, но я тебя, так и быть, пропущу.
     "Германские наездники". Как трепетно бились маленькие  сердца в надежде
на немецкую победу, как были они  влюблены  в  немецких  лошадей и  немецких
героев.  После  этого   фильма,  куда  бы  ни  трусили  рысцой  по  лугам  и
картофельным полям йокенские рабочие лошади, они скакали к победе  Германии.
Восторга,  вызванного этой картиной в  Германии, хватило, чтобы на несколько
месяцев продлить вторую мировую войну.
     Кроме того, Герман  и Петер впервые  увидели немецкие  "Новости дня" со
свирепым, разрастающимся на весь экран, орлом. Увидели своими глазами танки,
катящиеся  по пустыне,  грозные  орудия Атлантического вала.  Кинопередвижка
Кушке несла  в  восточно-прусскую  деревню  большое дыхание мировых событий.
Потом   "Кале   перед  штурмом".  Пикирующие   бомбардировщики  над   полями
французской пшеницы и дымящимися развалинами  города  на  Ла-Манше.  Фильм о
возвращении на родину с хорошими немцами, плохими поляками и героем по имени
Кайт. Между  ними  "Ночь  в Венеции", где было  много  музыки  и определенно
недетское содержание. Детям не нужны музыкальные фильмы.  Их музыка это гром
орудий с  железнодорожных платформ на  северном фронте, трескотня пулеметов,
песни  гитлеровской молодежи,  разбившей лагерь  в  открытом  поле. Немецкое
кинообозрение. Знамена... памятные слова... легко и  просто, все в мире было
так просто и ясно.


     Мягким теплым  летом с Венкшей  все было  более-менее  благополучно, но
зато осенью,  когда начались серые беспросветные дожди, на нее напала тоска.
Однажды она направилась через выгон к Штепутатам. Герман предпочел бежать из
дома, ибо в  Йокенен,  как  один из  законов  природы,  действовало правило:
учителю,  помещику и  цыганке  детям лучше не попадаться  на  глаза!  Герман
спрятался за  забором дяди  Франца.  Там  он сидел  и смотрел, как Венкша на
своих каблучках с трудом пробирается по размокшему лугу. Когда у заполненной
водой  канавы  ей  пришлось развернуться и  пойти по  другой  дороге, Герман
просто возликовал.
     Впрочем, как  только она  вошла в дом Штепутата, ее строгие учительские
манеры исчезли. Она стала  выглядеть, как  выглядят  все  восемнадцатилетние
девочки:  смущенной,  застенчивой.  Боже  мой,  какие у  нее  нежные  ручки!
Невозможно себе представить, чтобы она могла ими колотить йокенских детей.
     - Я  буду  просить,  чтобы  меня  перевели, -  робко  обратилась она  к
Штепутату.
     - Что, вам у нас не нравится?
     - Нет,  отчего же.  Но  такое  ощущение,  что живу, как на  краю света.
Совсем одна... никого... и эта грязь!
     -  Такова  уж война, - сказал  Штепутат. - Никто  не выбирает,  где ему
нужно выполнять свой долг.
     Тут  маленькая  Эрика  Венк расплакалась,  заревела,  как  какая-нибудь
девчонка. Все не  могла остановиться, развезла по лицу только что намазанную
губную помаду.
     - Нет даже  электрического света! -  кричала  она, будто  бы только  от
электрического света зависело вечное блаженство.
     - В сорок четвертом году электричество проведут и к нам, - обнадежил ее
Штепутат.
     -  В  сорок  четвертом году?!  - она сказала  это  так, будто  этот год
наступит только в следующем веке.
     -  Через  месяц  Рождественские каникулы,  - продолжал  уговаривать  ее
Штепутат.  - Поедете  домой.  А потом дело пойдет к весне. Весна  в  Йокенен
красивая. А там, глядишь, и война скоро кончится.
     Марта  пригласила Венкшу к  кофейному столику в гостиной. Венкше  было,
конечно, не до кофе, но она вытерла слезы и приняла приглашение.
     -  Наш  мальчик  наверняка  очень дерзкий,  - начала застольную  беседу
Марта.
     Венкша вежливо возразила:
     - Он не хуже остальных.
     - С  уроками у  нас никаких  забот, он  всегда  делает их сам. Мой  муж
говорит: это нас  не касается, за  это  он сам  отвечает.  Так воспитывается
чувство долга.
     Венкша кивнула.  Электрический свет в 44 году, а  сейчас осень 42-го. В
школе нет  даже  приличной библиотеки.  Только индейская  серия Карла  Мая и
Фрица Штойбенса. Ну, и детские книги.
     -  Счет  ему  не  очень  нравится,  но  он  все  может.  Только его  не
захватывает. Больше всего он любит  читать, но не  детские книги, а  все про
войну. Он такой любознательный!
     Эрика  Венк горько улыбнулась. Все  время говорить только  о других,  о
заботах других, а до нее  никому  нет  дела. Она была слишком  молода, чтобы
выдержать это.
     -  Он сам не свой, когда передают  специальные сообщения и  новости. Он
точно знает, где проходит фронт. Представьте  себе, он каждую  среду слушает
по радио Ханса Фриче.
     Разговор  за  медовыми пирожками и солодовым  кофе продолжался в том же
духе.  На улице Герман  собрал подкрепления. Йокенские мальчишки  сделали из
дерна и камней  плотину поперек  обратной дороги,  запрудили дождевую  воду,
которая  до  этого стекала  в  пруд.  К счастью, Венкша  пошла  домой еще до
наступления  темноты,  а  то она в  своих  красивых туфельках  влетела бы  в
скопившуюся  воду.  Она  опять  стала  маленькой,  храброй  Эрикой  Венк  со
вздернутым носиком и семенящей походкой. Новую запруду ей пришлось  обходить
долгим кружным  путем  вплоть  до  булыжной мостовой.  Там засели  несколько
пятилетних, которым было  еще далеко до школы, и  кричали ей  вслед:  "Муха,
муха, цокотуха! Каблуками не стучи!"


     Значит, старая  Вовериша в конце концов все  предвидела правильно? И ее
глаза, хотя и  с бельмами, сумели за тысячи километров высмотреть  бушевание
огня там,  на волжском изгибе,  эти полыхающие пламенем  груды камней  среди
занесенной снегом степи?
     "На  третьем   году  войны  нетрудно  предсказывать  смерть   и  огонь.
Где-нибудь всегда горит", - сказал Штепутат, когда Марта заговорила с ним об
этом. Но на этот раз горело сильнее, вся Волжская дуга была  охвачена огнем,
грозившим  переметнуться  степным  пожаром  и  на  Кавказский  фронт.  "Наши
справятся", сказал Штепутат. То же сказал  и обозреватель Ханс Фриче в своем
еженедельном обзоре в среду: "Где немецкий солдат стоит, он выстоит!"
     С точки  зрения Йокенен Сталинград представлялся в не  таком  уж плохом
свете.  Отнюдь  не  поворотный  пункт  войны.  Неудачи  бывают везде.  После
стольких  побед.   Это  закаляет.  Это  сплачивает.  Пробуждает  упорство  и
твердость. Штепутат, следуя сообщению верховного командования, передвинул на
огромной карте дальние  восточные  флажки и  только на  самой излучине Волги
оставил одинокий флажок как напоминание, как символ великой Шестой армии. До
начала февраля. После этого на Волге флажков не осталось.
     На следующий день после речи Геринга,  в которой он вспоминал геройские
подвиги  древних спартанцев, к  Штепутату явился  дядя Франц. Казалось,  его
интересуют  только  чисто  практические  вопросы  вроде  поставок  молока  и
переписи скота. Но перед уходом он вдруг спросил Штепутата:
     - Что ты скажешь о Паулюсе?
     Штепутат даже не посмотрел  на дядю Франца. Ему было хорошо знакомо это
выражение лица, это торжествующее "Говорил же я, что так будет!".
     - Это начало конца, - заявил дядя Франц.
     Конечно, задумывался  и Штепутат.  Может быть,  время  работает  против
Германии?
     - Надо подождать, - сказал он осторожно. - Опять будет лето. Летом наши
танки не замерзают.
     -  Он  таки  втянул  нас,   этот  Гитлер.  С  Америкой  ему  не  стоило
связываться.
     - До сих пор все шло хорошо, - защищал "этого Гитлера" Штепутат.  Он не
одобрял такие  разговоры  в трудные времена. Это противоречило  его  чувству
порядочности.  Что  это за  герои,  если они  годами,  довольные,  принимают
победы, а  при  первом же  проигранном сражении  начинают сокрушенно  качать
головой?
     Йокенен не придал большого значения Сталинграду, тем более что в Шестой
армии из  местных погиб только один человек - бессемейный  помощник лесника.
На полях поместья в эти дни травили зайцев, из леса во двор замка свозили на
санях  сушняк,  и  пленные  русские  рубили его  на дрова.  Догадывались  ли
пленные, что они в первый раз победили?
     Марта вела с Германом разговоры про  Господа Бога. Она делала это перед
сном,  тайком от Штепутата. "Мальчик должен расти  без предрассудков. Он сам
решит, хочет  он  верить в  это  привидение  или нет", - это  было все,  что
Штепутат говорил о религии. Но Марта  думала, что не помешает. И  привидение
не помешает.
     - Почему я должен молиться? - спрашивал Герман.
     - Чтобы Бог помог.
     Герману было не очень понятно, для чего  нужно было, чтобы Бог помогал.
Как раз в настоящий момент помощи ни в чем не требовалось, даже с уроками.
     - Он всем нам может помочь, всей Германии.
     Германии! А, это другое дело.  Несколько вечеров подряд Герман  твердил
"Отче наш"  ради  Германии,  но потом забыл  о молитве.  Германии оставалось
как-нибудь помогать себе самой.


     Хорошо,  что майор не дожил  до Сталинграда в полном  сознании. А то он
притащился бы  к Штепутату, стал бы  часами обсуждать  дилетанта из Браунау.
При  Гинденбурге и Людендорфе такого  бы  не произошло. Немецкий  народ  еще
увидит, куда он докатится с этим маляром!
     В день рождения кайзера майора хватил удар. Он лежал в агонии, когда  в
Сталинграде гасли  последние огни. Пятого февраля он умер. Его смерть ни для
кого не была неожиданностью. С прошлого лета  майора уже не видели на полях,
а  начиная  с Рождества - как передавали йокенские сплетницы - ему приносили
еду в постель.  В Йокенен начался великий траур. Это известие касалось всех,
как  если бы это  была  кончина главы  какого-нибудь княжеского рода. Десять
младенцев могли умереть от дифтерии, и это не значило бы для Йокенен столько
же, сколько смерть одного старого человека. На следующий же день, в половине
седьмого  утра,  майорша,  спокойная и холодно  надменная, вызвала камергера
Микотайта, чтобы  сообщить  ему о порядке  йокенского  траура.  Она зачитала
письмо майора, в котором он детально описал, что делать в случае его смерти.
Во  всех окнах  замка горели свечи. Горничные  не смеялись. Экономка  ревела
ручьями на кухне и ее пришлось удалить от плиты. Даже польские девушки и обе
работавшие  в замке украинки присоединились к общему  плачу. По распоряжению
Микотайта, на рассвете  темного февральского дня ударили в обеденный колокол
на амбаре и звон не умолкал целые  четверть часа. Теперь знали все. Микотайт
сам пошел на  башню замка и, как было приказано майором, поднял военный флаг
кайзеровского рейха.  Разумеется, он  понимал,  что этому флагу не место над
крышами  Германии,   но   последняя  воля  покойного   была   важнее  всяких
постановлений. Так,  во  всяком случае, думал  Микотайт.  К тому же,  он  не
сомневался, партийный  секретарь Краузе все поймет правильно. Если вообще об
этом узнает.
     Под  конец Микотайт вместе с волынским немцем Зарканом пришел к пленным
русским. Заркану  было  велено  объяснить, какая беда свалилась на маленький
Йокенен.  Пленные  выслушали  траурную  весть  довольно безразлично,  только
перспектива не работать и хорошо поесть в день похорон немного взбодрила их.
Пятерых русских  отправили копать  могилу.  Не  на  общинном  кладбище вдоль
шоссе, а в самом дальнем углу парка,  возле большой дикой  груши, окруженной
ольхой  и  крушиной,  где  покоились  все,  кто   жил  или,  лучше  сказать,
господствовал в Йокенен. Здесь пленные принялись  копать, сгребли в  сторону
мокрый снег,  пробили киркой все еще замерзшую  землю, дошли до  слоя песка.
Микотайт сказал, что глубины достаточно.
     В день погребения  не было школы. Это было  не совсем  понятно  - детям
нечего  было  делать на  похоронах,  не  разрешили даже  смотреть  издали. К
полудню, как по расписанию, в Йокенен начали прибывать кареты. Дворянство из
Скандлака и  Колькайма, Альтхофа, Денхофштадта и Майстерсфельде, Лендорфы из
Мауэрзее.  Экипажи  выстраивались в длинный ряд перед прачечной  поместья, в
зарешеченные окна которой выглядывали круглые русские лица. Кучера в  черных
пелеринах собрались вместе и пустили по кругу бутылку.
     Перед порталом  замка собрание дам в черных платьях. Мужчины в  военной
форме со знаками отличия последних пятидесяти лет. В почетный караул прибыли
лейтенант и  шесть рядовых с продовольственного склада в Дренгфурте. Солдаты
с ружьями на плечо встали перед  террасой  замка,  по трое с каждой стороны.
Строем  и с  развернутым  знаменем,  под глухие  барабанные  удары  оркестра
дренгфуртских  сапожников  явились  через  парк  йокенские  ветераны. Шорник
Рогаль опять был героем дня, как тогда в день  похорон  старика Гинденбурга.
Он  нес пестрое знамя с французскими названиями мест сражений. Вместе  с ним
маршировал и Штепутат. Трактирщик Виткун  шел во второй шеренге, подсчитывая
про себя, сколько участников траурной церемонии заедут потом в его трактир.
     А   посмотрите-ка,   кто   там   стоит!  Посередине  двора   замка,   в
безукоризненно  начищенных  сапогах  и  сияющей партийной  форме сам  Эдуард
Блонски.  Сообщение о  смерти майора пришло и  в  его  огромное поместье  на
Украине, где он обеспечивал жизненное пространство и пропитание Германии. Он
явился,  чтобы рассказать йокенцам, как выигрывается война в житнице России.
Он  потолстел,  но  в обтягивающей форме выглядел  довольно сносно.  Блонски
присоединился к ветеранам и приветствовал каждого рукопожатием.
     - А старший лейтенант на похороны отца не приехал? - осведомился он.
     Микотайт покачал головой.
     - Его задерживают на промежуточной позиции на Донце.
     Блонски кивнул.
     -  Там  все в порядке, - заверил он йокенцев.  - Фронт стоит крепко.  Я
говорил с одним  офицером из ставки фюрера (смотри-ка, у Блонского уже связи
со ставкой). Весной  мы  ударим опять.  И  тогда  русским  конец.  Людей  не
останется.  Перед  нашими  позициями  горы  русских  трупов.  Сталинград был
жертвой. Но он стоил России последних сил.
     Блонски  же заметил  и  кайзеровский  флаг  на  башне  и  повернулся  к
Микотайту:
     - Что это за свинство у вас там наверху?
     - Такова была последняя воля майора, - оправдывал флаг Микотайт.
     - Хороша же ваша преданность фюреру, - сказал Блонски. -  В Сталинграде
немецкие  солдаты с песней о Германии  на  устах  идут  на смерть, а вы  тут
занимаетесь  всякой  ерундой.  Все   начинается  с  малого.  Ничего   нельзя
допускать.
     Блонски наверняка продолжал бы говорить свои речи, если бы не подкатили
лафет,  запряженный  четырьмя  лошадьми под черными  покрывалами.  На козлах
неподвижно,  как  памятник,  сидел  кучер  Боровски. Под  седлом, с  гривой,
заплетенной в косички, следовала верховая лошадь  майора.  Солдаты взяли  на
караул. Шесть  восточно-прусских помещиков - некоторые уже  весьма в годах -
вынесли гроб из замка. При этом чуть  не произошел несчастный случай,  когда
один из них споткнулся на  лестнице. Микотайт забыл  о приличии, подскочил и
не дал мертвому майору соскользнуть в грязный снег.
     Из  Алленштайна привезли военного  священника, благословлявшего  оружие
майора  еще во Фландрии и Галиции. Дренгфуртского  пастора для такого случая
было недостаточно.  За  одетым в  черное человеком  из Алленштайна следовала
вдова, на руке  которой  висело тонкое, хрупкое  существо: маленькая бледная
женщина. Она приехала в Йокенен как представительница своего мужа,  старшего
лейтенанта,  сражавшегося  на Донце,  и  все  ощущали,  как  она  зябнет  от
промозглой йокенской погоды.
     Герман  и Петер  вначале крутились возле  склада, потом побежали вокруг
парка  к  грушевому   дереву  и  спрятались  в  кустах  дожидаться  траурной
процессии. Не доезжая до груши,  лафет свернул  вправо, наполовину скрывшись
за черными силуэтами деревьев, остановился перед гранитными плитами.
     Священник  говорил,  но недостаточно  громко,  чтобы можно было  понять
из-за  грушевого  дерева.  Потом наступила  очередь шорника Рогаля.  Старый,
трясущийся Рогаль говорил гораздо громче: "...  нашему  верному  товарищу...
Германия... борьба... весь Йокенен... верные... преданные... всегда..."
     До груши долетали обрывки слов.  Пока Рогаль говорил,  знамя  ветеранов
держал Штепутат,  но,  как  отметил  Герман,  отнюдь  не выглядел  при  этом
внушительно.
     Кобыла  майора,  до  сих  пор  послушно  шедшая с опущенной  головой за
лафетом,  во время речи расставила задние  ноги  и  излила в  снежное месиво
такой  мощный поток, что  брызги полетели  в разные  стороны. Стоявшие рядом
шарахнулись. Жалко черных костюмов и начищенных сапог.
     Резким  голосом  лейтенант  отдал  команду.  Герман  и  Петер  услышали
лязганье ружейных затворов. "Огонь!" Шесть выстрелов над гробом.
     - Эй, в нас стреляют! - закричал Герман.
     - Ерунда, патроны холостые, - сказал Петер.
     Когда грянул второй залп, они  ясно услышали свист над своими головами.
Они плюхнулись животами в грязь и поднялись только, когда сапожники заиграли
"Был у меня товарищ" и песню подхватил весь парк, включая старые дубы, ели и
гранитные валуны.
     "Он шел со мною рядом, как будто часть меня..."
     - Да ты плачешь, - сказал Петер.
     От песни  о  старом  товарище, трогавшей  до  слез  миллионы  прошедших
военную службу мужчин, таял сегодня последний снег.
     "... прилетела шальная пуля..."
     На гроб посыпались сухие комья земли.
     "... и товарищ мой упал, лежит у моих ног..."
     - Всех солдат  так хоронят? - спросил Петер. Мысленно он был среди  тех
берез у лесного озера под Могилевом, где лежал его отец.
     Потом  опять  говорил  военный  священник  из  Алленштайна.  Ничего  не
понятно.  В заключение он начал  "Воспоем  силу любви". Тут случился конфуз.
"Боевого  товарища" дренгфуртские  сапожники разучили на  совесть,  а  вот к
"Силе  любви"  оказались   совершенно  не  готовы.  Одна-единственная  труба
отважилась следовать за алленштайнским священником, большей частью фальшиво.
После  одного  куплета  старого  прусского  хорала  погребение  закончилось,
собравшиеся  стали расходиться. Зажглись спички, задымили сигары. Один конюх
вскочил - и никто не  счел  это за дерзость - на  спину верховой  лошади, на
которой  до этих пор мог  ездить только майор. Маленькая бледная женщина  из
Кенигсберга поспешными  шагами  устремилась  к замку,  скрылась в  комнатах,
жарко натопленных буковыми поленьями. Дело было сделано.
     Когда все разошлись, Герман и Петер пошли посмотреть на могилу.
     - Цветы пропадают, - заметил Петер, погладив белые ромашки, выступавшие
из венка. Он, казалось, раздумывал, нельзя ли  из этих ценностей еще извлечь
какую-то  пользу,  но ничего  подходящего не  придумал.  Герман тем временем
собирал патронные гильзы.
     "Община  Йокенен", "Союз  ветеранов  Йокенен-Колькайм",  "Слуги доброму
хозяину". Надписи на лентах. Ни одного венка от множества  йокенских  детей,
которым  майор был отцом, ни одного венка от матерей, забеременевших от него
первой беременностью.
     Расчет трактирщика Виткуна оправдался. Больше половины присутствовавших
на траурной  церемонии  собрались  во  второй половине дня  в  трактире пить
жидкое военное пиво "Киндерхофер" из Гердауэн. Позднее пришел и Блонски, все
еще в  молодцеватой партийной форме, но уже с густыми пятнами засохшей грязи
на  сапогах.  Майорша  обменялась  с  ним  всего  лишь парой  ни  к  чему не
обязывающих слов. Никакого приглашения. Это  ли он заслужил?  Девять лет был
инспектором поместья Йокенен.  Проехал семьсот километров из глубины России.
А майорша даже не пригласила его на обед.
     - Ваш сраный флаг все еще висит! - сказал Блонски и уселся за стол, где
сидели Штепутат и Микотайт.
     - Флаг останется до утра, так хотел старый барин, - пробурчал Микотайт.
     - Партия  вам  еще  ноги  приделает!  -  заорал Блонски.  - Вот  только
закончится  война. Тогда  будет  порядок. Йокенен  - какая-то сонная, глухая
дыра. Нет  и  следа  нового духа, веящего над Германией. Тошно становится от
таких похорон. Голубая кровь, "фон  Мольтке", "цу Граунау" -  всю свою жизнь
пальцем не шевельнули для немецкого народа. Ползают теперь кругом и  мечтают
о  прошлом  - новое  время  для  них  недостаточно  благородно... Вывешивать
кайзеровские флаги! Фюрер им еще покажет. Подождите  только до окончательной
победы.
     Так  разорялся  в йокенском  трактире инспектор поместья Блонски. Выпив
свой первый грог, он продолжал: - Мы там строим  новую Германию! Вооруженные
немецкие деревни на славянской земле. Вам бы  посмотреть  на энтузиазм нашей
молодежи. Они готовы умереть за своего вождя.
     Что это случилось с Блонским? Настоящий высотный  полет. Когда Микотайт
осторожно  осведомился  у  него   о  полевых  работах  на  Украине,  Блонски
отреагировал чуть ли не оскорбленно:
     - Для работ  у нас есть другие. Там царит  порядок, там каждый не может
делать, что хочет. Никакого сравнения с Йокенен.
     И тут Блонски решил  твердо и окончательно, что он  в Йокенен больше не
вернется, никогда.  Для  него  есть более  крупные дела.  Блонского  йокенцы
потеряли бесповоротно, он отправляется на борьбу за родину и фюрера.


     Герман Геринг сказал, что  провалится сквозь землю,  если границы рейха
пересечет хоть один вражеский самолет. Однако все  получилось по-другому.  В
сообщения вермахта о геройских оборонительных боях  на Кубанском плацдарме и
об осаде Ленинграда все чаще вкрадывались намеки  на  бомбежки на территории
рейха. Затемнение стало символом воли и стойкости на отечественном фронте.
     -  Пока в Йокенен нет электричества,  нам это  идиотское  затемнение не
нужно, - считал дядя Франц.
     Но  начальник штурмового отряда  Нойман как-то вечером лично приехал на
велосипеде в Йокенен,  чтобы  убедиться, что йокенцы не привлекают  самолеты
противника своими керосиновыми лампами и сальными свечами, изобретенными еще
в  первую мировую  войну  и  известными под названием "свечи Гинденбурга". В
больших городах рейха света все чаще и чаще просто не было.  Весной Штепутат
получил из окружного управления список из 38 имен женщин и детей из Берлина.
Предписывалось  разместить  их  в  Йокенен -  в  замке,  в  трактире,  среди
крестьян. Рекомендовалось самому подать хороший пример.
     Часа в четыре дня  на Викерауский вокзал прибыл  специальный поезд. Три
телеги было прислано с  поместья, одна  приехала  от дяди Франца  с  поляком
Антоном в качестве кучера. Йокенен представился берлинским женщинам и  детям
со  своей  лучшей  стороны. Мягко светило солнце. Дороги  были исключительно
сухими  для  ранней  весны.  Между  шпалами  железной  дороги  цвели  первые
одуванчики. Когда  подходил поезд, кучера  крепко  держали лошадей за  узду:
йокенские     лошади    редко    видели    паровозы.    Сопровождающая    из
Национал-социалистического женского союза соскочила с подножки и с беспечной
веселостью объявила: "Мы у цели! Все выходите". Штепутат в скромном костюме,
только с партийным значком на отвороте  пиджака, подошел к  ней. В сущности,
ему нужно было  бы  сказать приветственную  речь, но  Штепутат  не переносил
речей. Да  и  обстановка  не располагала  к  речам:  плач  маленьких  детей,
пыхтящий локомотив, беспокойно храпящие лошади.
     Спустя полчаса  все люди  и багаж  стояли  на  черном гравии маленького
вокзала. Плюющийся паром локомотив еще создавал последнее робкое впечатление
городского  шума, хотя, конечно, и не  сравнимое с  Берлином, с  вокзалом на
Фридрихштрасе. Когда паровоз медленно потащил от  вокзала  пустые  вагоны и,
старательно  пыхтя,  исчез  за  Викерауской  дугой,  женщины  и  дети  сразу
почувствовали  себя одинокими  и  заброшенными  среди  необъятного  простора
восточно-прусских полей. Веселой оставалась только национал-социалистическая
сопровождающая. Она  уверяла, что женщины будут здесь в полной безопасности,
потому что в восточно-прусскую глушь не упала еще ни одна  бомба.  Детям она
раздала по плитке  шоколада. Кучера подняли маленьких  на  телеги, показали,
как щелкать кнутом. Поляк Антон посадил  маленького толстопузого берлинца по
имени Ральф на  йокенскую рабочую лошадь.  Это  выглядело забавно. И готовый
кадр для фотоальбома.
     Медленно, гораздо медленнее, чем трамвай на Александерплац, тащились по
шоссе йокенские телеги. Штепутату было стыдно  за свой  Йокенен. Он никак не
мог придумать ничего подходящего, чтобы  смягчить впечатление  от босоногих,
подстриженных наголо детей, бесцветных домов с соломенными крышами, булыжных
мостовых и  пыльных проселочных  дорог.  Наконец -  они  уже были посередине
деревни он сказал приезжим  женщинам  и детям: "У  нас  в  Йокенен есть даже
замок".
     На выгоне распределение.  Большинство отправились  в поместье. Штепутат
взял женщину с двумя маленькими мальчиками  в гостевую комнату  на  чердаке.
Дядя  Франц хотел уклониться, ссылаясь на  то, что его поляки уже заняли все
комнаты.  Но это  не помогло, полякам пришлось  потесниться  и  внести таким
образом   свой   вклад   в  йокенское   расквартирование.  Эльза  Беренд   с
удовольствием приняла женщину с тремя детьми. Это  добавило немного  жизни в
ее  одинокое  хозяйство  -  кроме  того,  Эльза  надеялась,  что женщина  из
Шарлоттенбурга станет ей помощницей в огороде. Не  так просто оказалось дело
с Виткуншей в трактире. Она  защищала свои две  гостевые  комнаты  на втором
этаже зубами и  когтями. Недавно у  нее останавливался  ночевать проезжающий
полковник. На следующей неделе ожидаются важные  лица из организации "Тодт".
Доильщик Август иногда приезжает в отпуск с другом из СС и тот располагается
в трактире.  Нет,  это просто безответственно - занимать ее помещение. Кроме
того: а  сколько денег она получит за занятую комнату? Ей  тоже  нужно жить,
времена  и так достаточно тяжелые для владельцев трактиров. Перед лестницей,
ведущей к драгоценным комнатам, она  остановилась, как  цербер, не пропуская
ни Штепутата, ни женщину с четырехлетним  мальчиком, вывезенных из северного
района Берлина.
     Штепутат так  и не  сумел  с ней договориться,  и  ему в  конце  концов
пришлось действовать должностным порядком. Он позвонил в Дренгфурт районному
секретарю партии  Краузе, который, однако, не  пожелал вмешиваться и передал
дело начальнику штурмовиков Нойману. Для Ноймана это была просто находка.
     - Арестовать! - проревел  он еще в телефон.  Потом приехал в Йокенен на
велосипеде,  предусмотрительно  захватив  с  собой  городского  полицейского
Кальвайта.
     - Это очень интересно!  -  заорал он  в  дверях трактира.  -  Наш народ
сражается не на жизнь, а на  смерть, а  вы тут  делаете в штаны, когда у вас
хотят занять одну комнату!
     Он сдвинул Виткуншу в сторону, прогремел сапогами по лестнице, закричал
сверху,  чтобы ему немедленно принесли ключ, а иначе он  выбьет дверь.  В то
время  как Виткунша, завывая, скрылась в  кухне,  трактирщик  Виткун  принес
негодующему Нойману ключ. Нойман поместил женщину из Берлина в самую большую
комнату с прекрасным видом  на  йокенский пруд, на пограничные с Мариенталем
поля. Сказал ей  даже несколько приветливых слов и  спросил  четырехлетнего,
собирается  ли  он  стать  хорошим  членом  союза гитлеровской  молодежи.  В
довершение у Ноймана хватило наглости явиться в трактир и заказать у Виткуна
кружку  пива. Он получил бесплатно еще  и  вторую, а  также две рюмки водки.
Только после этого Нойман смягчился и дал понять, что забудет о случившемся.
Не станет никуда  сообщать. На этот раз. Но больше он такого свинства видеть
не желает. Виткунша все это время выла на кухне. Ах, если бы фюрер знал, что
они творят в Йокенен с бедной фрау Виткун.


     В  белых  носочках  и  кожаных  сандалиях  бегали  берлинские  дети  по
йокенской грязи.  Они никогда не заходили в ивовые  заросли у пруда, боялись
придти домой с мокрыми  ногами. Когда дядя Франц выгонял коров в  поскотину,
они в страхе бежали домой - когда рядом с ними оказывались лошади, испуганно
звали  маму. Их  боязнь  лошадей  доходила  до того,  что, увидев на  дороге
коричневые яблоки конского навоза, они делали  вокруг  них  большой крюк. Не
могли они ужиться и с пчелами, которые не делали различия между йокенскими и
берлинскими детскими ногами. А  на лугу было много пчел, собиравших нектар в
цветах одуванчика  и белой кашки. Много пчел и ни одного врача, чтобы лечить
ужаленных детей!
     "С  такими недотрогами  разве может Германия выиграть  войну", -  думал
Герман.
     А им еще давали  шоколадный пудинг. По спецталонам. Но зато  они немало
удивлялись  копченой  колбасе и ветчине, которые в йокенских коптильнях были
без всяких талонов.  Не устроить ли  обменную торговлю? Шоколадный пудинг на
домашнюю колбасу.
     Берлинские женщины  собирались  каждую неделю, как они это называли, на
чашку  кофе.  Больше  всего  им  нравилось встречаться  там, где  они  могли
послушать радио. Если в Берлине две  недели проходило без воздушных налетов,
они уже собирались домой.  Одна и на  самом деле уехала, отправилась на свой
страх   и   риск,  никуда  не  докладывая.  Она  затосковала  по  метро,  по
зоологическому саду, где животных было несомненно  больше, чем  в  йокенском
пруду головастиков.  Берлинские  женщины уже тогда пели  "Лили  Марлен", да,
собственно, они-то  и  принесли эту песню  в заброшенный  Йокенен.  И курили
сигареты. Поголовно. Откуда только они брали это зелье?
     - Такие уж  они, городские,  - оправдывал женщин Штепутат перед Мартой,
которая женщинами считала тех, кто могли чистить картошку и резать куриц, да
и выглядели соответственно. Тетя Хедвиг тоже в недоумении  качала головой по
поводу берлинских постояльцев. Ее гостья каждую неделю получала  из  Берлина
пачку тетрадей "Роман-газеты". Иногда лила слезы, читая.  И это когда кругом
столько работы, в которой можно применить себя с пользой! В огороде, в поле.
     - Какая ужасная жизнь!  - говорила  тетя Хедвиг. Сама она  с восхода до
захода  солнца  щупала  кур,  кормила  свиней,  варила  еду, выгоняла  уток,
загоняла уток, полола огород. Безделье - начало всех пороков!
     Тридцать  восемь  душ  берлинцев  временно  увеличили  число  йокенских
жителей на одну  пятую. Это прибавило работы Штепутату  - выдавать карточки,
выписывать  справки,  заверять   свидетельства.  Больше  же  всего  нагрузки
пришлось на  общественный телефон. Берлинцам  все  время  нужно было  что-то
сообщить по телефону, и на удивление Марты у них всегда находились деньги на
эту   роскошь.  Только  представить   себе:  из   маленького,   зачуханного,
заброшенного,  ни  на  одной  карте  не  видимого  Йокенен  разговаривать по
телефону с большим Берлином!
     Ну,  и наконец  выдача  продовольственных  карточек  и  спецталонов.  В
мастерскую Штепутат уже  почти не заходил. Привлекли помогать и Германа. Все
должны  были  помогать  выиграть  эту  войну,  каждый  на  своем   месте.  В
"Распоряжении о привлечении мужчин и женщин к работам по защите  отечества",
вложенным в растенбургский "Окружной бюллетень", говорилось:

     В  тотальной войне, которую  мы  ведем  сейчас,  все  силы  должны быть
устремлены к одной цели  - скорейшему достижению окончательной  победы.  Все
немцы охвачены  желанием  всеми силами содействовать достижению  этой  цели.
Чтобы  придать  этой  кампании народного духа как можно больший размах, я на
основании данных мне фюрером полномочий постановляю...

     И дальше  в том  же  духе. Участвовать  должны все.  Герман вносил свой
вклад,  считая  карточки, раздавая  талоны  на  одежду,  отмечая  фамилии  в
списках. От этого мог зависеть исход войны. Раз  в  месяц йокенцы являлись к
Штепутату за карточками. Они затаптывали у  Марты полы и целый день  сердили
гусака  Марковши,  который  объедал  траву на  выгоне перед домом Штепутата.
Герман  был ответственным  за карточки  на одежду,  потом ему были вверены и
талоны на сахар. Благодаря его  заботам дети Йокенен получали немного сахара
в  вечерний  молочный  суп.  Штепутат  зачитывал фамилии,  ставил  галочку в
списке,  показывал,  где  расписаться в  получении.  Это  был  по-настоящему
торжественный  акт. Герман смотрел  на  потемневшие рабочие  руки, с  трудом
пытавшиеся поставить на нужное  место карандаш.  Большие пальцы,  изрезанные
ножом  при чистке картофеля. Разбитые до синяков ногти. Под ногтями чернота.
И  ведь при  этом они  основательно помылись, прежде чем  идти к  Штепутату.
"Руки как крышка на очко", - говорил мазур Хайнрих.
     Некоторые ставили только три креста. Среди них Заркан, волынский немец,
а также  люди,  от которых  можно  было ожидать и  большего:  например, жена
шоссейного  обходчика Шубгиллы. С девятью  детьми (десятый был на  подходе).
Она, наверное, слишком рано  начала рожать  детей и  из-за этого  разучилась
читать и писать.
     Пока    Штепутат    громко    зачитывал    фамилии,   Марта    готовила
продовольственные и мясные карточки, а  Герман обеспечивал сахар, Гинденбург
и Гитлер снисходительно взирали со стены на гору талонов у своих ног.
     "Пусть  дух 1914  года  как можно  дольше  сохранится  в  нашем дорогом
отечестве  в  мирные  времена",  -  написал   под  своим  портретом   старый
фельдмаршал.
     Вечером  подсчитывали.  Все  должно  было  сойтись, оставшиеся карточки
возвращали  в  дренгфуртский  магистрат. Ничего не  оставалось,  хотя  Марта
нередко и думала, что по справедливости можно было бы за их труды взять себе
пару  лишних талонов на сахар. Но Штепутаты-мужчины не  смели об этом даже и
думать. Нужен порядок! А иначе что будет с Германией?


     В теплое время  года шоссейный сторож Шубгилла опять стал  приходить по
вечерам  к Штепутату составить  ему компанию,  пока паслась корова.  Йокенцы
могли по нему ставить часы. За  несколько минут  до шести Шубгилла  на своем
велосипеде сворачивал на деревенскую улицу с  Ангербургского  шоссе. Черенок
его лопаты, привязанной сзади к багажнику, был похож на несколько похудевший
пушечный ствол. В течение пятнадцати минут слышался вой детей Шубгиллы, пока
он  раздавал обещанные матерью  в  течение дня  побои.  В  половине седьмого
Шубгилла, голый до пояса и со свисающими подтяжками, выходил к насосу, чтобы
смыть  пыль восточно-прусских  дорог. Потом полчаса отдыха.  Ужин.  Молочный
суп. Для Шубгиллы, кроме того, ломтик  сала на сухом куске хлеба,  для детей
только сухой  хлеб, иногда  посыпанный сахарным песком.  В половине восьмого
он, довольно покуривая трубку, шел через выгон.
     Сегодня он  пропустил  порку и  пришел раньше, да и  белые  облака дыма
выпускал в тучи комаров чаще  чем обычно. Он побывал  аж за Растенбургом. На
Мауэрзее. Повсюду запретная  зона.  Заборы  из  колючей проволоки,  часовые.
Офицеры в автомобилях, все высокое начальство, дубовые  венки и остальное  в
том  же духе. Все скрываются в лесу, и туда уже  больше никого  не  пускают,
даже шоссейного обходчика.  В Растенбурге ему один сказал, что в лесу  сидит
сам Адольф,  что  там его штаб-квартира.  Но кто мог в это поверить? Фюрер в
восточно-прусском  лесу  в  двадцати  километрах  от  Йокенен?  Сомневался и
Штепутат: как бургомистр, он,  наверное, что-нибудь знал  бы об этом.  Верил
только Герман,  игравший  рядом  с  ними  в  траве.  Дух  захватывало,  если
представить, что фюрер  живет  вот там,  за полоской леса на горизонте! Туда
можно  доехать на  велосипеде, увидеть  его, пожать ему  руку,  услышать его
голос.  В  то время как Герман  был  твердо  убежден,  что скоро  отправится
навестить своего фюрера, Штепутат и Шубгилла сошлись на том, что рассказам о
штаб-квартире  фюрера  верить  не  стоит.  Шубгилла  решил присматривать  за
закрытым  бункерным  городом возле  Растенбурга. Он был без  сомнения лучшим
кандидатом на такое дело. На его участке между Коршеном и Ангербургом от его
внимания не ускользало  ничто. Он видел  каждую грузовую машину,  идущую  на
восток,  и  каждый  автомобиль Красного  Креста, возвращавшийся  с ранеными.
Однажды он даже обнаружил в поле дезертира, отдал ему свой завтрак, но потом
устыдился и сообщил об этой встрече в полицию.
     Штепутат говорил  о массовых  убийствах  в  Хатыни, которые  были тогда
излюбленной  темой   Ханса  Фриче.  Если  Германии   не  удастся  остановить
большевистский потоп, это будет  с нами со всеми. Так сказал Ханс  Фриче. Но
потоп был еще далеко, еще не рушились плотины. Штепутат, правда,  все чаще -
для спрямления линии фронта - сдвигал красные  флажки на своей  карте назад,
но между Йокенен и фронтом все еще оставались бесконечные русские дали.
     -  Самуэля Матерна вроде бы  уже нет  в живых, - сказал  как-то вечером
Шубгилла.
     Он слышал об этом в трактире в Дренгфурте. Штепутат покачал  головой. В
глубине души он даже почувствовал угрызения совести за то, что в прошлый раз
недостаточно сделал для маленького еврея.
     - Он ведь всегда был совершенно здоров, - сказал он с сомнением.
     - Может быть, они дают евреям мало еды, - выразил свое мнение Шубгилла.
     Это могло быть так, но Штепутату казалось маловероятным. Он  решил, что
Самуэля, наверное,  унесла какая-нибудь  заразная  болезнь.  Такое в  лагере
подхватить легко. Жалко  маленького  Самуэля. Это был на самом деле  хороший
еврей.  Никогда никому не  сделал зла, даже  своей литовской  лошаденке. Для
Самуэля нужно было сделать исключение. Самуэль Матерн такого не заслужил.
     Слух о смерти Самуэля, похоже, подтвердился: неделю  спустя неизвестные
вломились  в   запечатанный   полицией  текстильный  магазин   и   вычистили
остававшиеся   еще   там  ткани,  кухонные  передники,  головные  платки   и
вельветовые  штаны.  Да,   теперь,   когда  маленького   Самуэля  не  стало,
дренгфуртцы уже не церемонились. При этом они рисковали  головой, потому что
крали  уже не  собственность  маленького  еврея,  а  конфискованные  товары,
достояние немецкого народа!  Они  залезли  через  крышу,  а  потом бесследно
скрылись со всеми тканями и  платками. Нойман и полицейский Кальвайт явились
слишком  поздно.  Им  досталось  только  несколько  дюжин  носовых  платков,
шерстяные носки, грубые полотенца и белая простыня, зацепившаяся за слуховое
окно и болтавшаяся на  ветру как  знак капитуляции. Когда через три недели в
магистрат пришло официальное извещение  о  смерти  -  по  причине  сердечной
недостаточности, - дело  Самуэля Матерна  окончательно отправилось в  архив.
Торговец из Инстербурга с немецкой фамилией Хофман открыл 1 июля 1943 года в
лавке  Самуэля Матерна на дренгфуртской площади новый  текстильный  магазин.
Без маленькой тележки, без литовской лошадки, без  коммерции и торговли, без
вздохов и потирания рук - просто трезвый деловой магазин немца Хофмана.


     В конце  концов это заметили все:  Венкша  стала  давать дополнительные
занятия. Хотя никто не знал, по каким  предметам. Петер однажды пошел. Сидел
с  еще тремя  в мансарде с  видом  на пруд,  а  Венкша старательно  излагала
действия с дробями. После них пришел Буби Хельмих.  Тоже для  дополнительных
занятий  по  арифметике.  Он  был  единственный  из  восьмого  класса,  кому
разрешалось заходить к Венкше в комнату. С его напомаженными волосами!
     Никто  бы ни о чем не догадался, если  бы Клозе  не жила  так долго без
мужчины.  Она  тайком  выходила  на   лестницу  и   слушала,  как  во  время
дополнительных занятий скрипят пружины дивана. Она рассказала об этом, придя
за покупками в трактир,  а потом уж узнал весь Йокенен. Непостижимым образом
узнали  даже самые маленькие, только начинавшие учить букварь. Петер услышал
об этом часов  в десять  вечера из  разговора матери с караульным Йегером  в
спальне. "То, что ей нужно, это можно понять, но ведь не со школьниками же",
- было мнение караульного солдата.
     Слух  потряс Йокенен и маленькую школу  до  самого  основания.  Дети  с
удивлением  рассматривали  Буби  Хельмиха,   который  утром  со   сверкающей
волнистой прической  -  иногда он приходил  с  опозданием  и  не извинялся -
протискивался на последнюю скамейку.  Буби давали проверять тетради. Буби на
переменах  наблюдал за порядком. Буби следил, чтобы карту Центральной Европы
вовремя  вывешивали  и снимали.  Было  ясно  видно,  какие у Венкши  хорошие
дополнительные занятия.
     После обеда Герман и  Петер залегли за  большой грушей в парке  и стали
ждать,  когда  Буби  и Венкша пойдут по  дорожке. Обычно  они приходили сюда
гулять, когда кончались  дополнительные занятия. С тех пор как у Клозе стали
подозрительно часто  находиться дела  внизу,  они уже не  чувствовали себя в
безопасности  в  маленькой  комнате   под  крышей.   Они  шли  на  приличном
расстоянии, каждый по своей стороне  дорожки. Венкша щебетала без остановки.
Что она  там рассказывала? Буби даже не запрещалось держать руки  в карманах
брюк. Попробовал бы это сделать в Йокенен кто-нибудь другой!
     Когда они  свернули в  парк, Герман и Петер стали красться следом. Мимо
могилы майора. В заросли кустарника. Дорожка становилась уже, так что Венкша
уже не могла держаться на большом расстоянии от Буби.
     - Они что, целуются? - спросил Герман.
     -  Они делают совсем другое,  - авторитетно  сказал Петер,  но не  стал
вдаваться в подробности.
     Вдруг они исчезли, скрылись в кустарнике и высокой траве.
     - Легли, - сказал Петер.
     Герман хотел забраться на дерево для лучшего обзора.
     - Если  они  увидят  тебя  на  дереве,  утром  тебе  задницу  измочалят
по-настоящему, - предупредил Петер.
     Они сделали большой  крюк, проползли по  высохшему  картофельному полю,
вспугнули в борозде зайца. Больше ничего. Венкши нигде не было.
     На следующее утро  перед  началом школы они  стояли  в  передней  возле
большого шкафа  с  набивными мячами. Петер  рассказывал, как  вчера Венкша и
Буби скрылись  в осоке.  Наверное, легли. Ну ясно, слиплись,  как лягушки  в
пруду. Герман синим карандашом нарисовал на дверце шкафа сердце со стрелой и
печатными буквами приписал: ЭРИКА р БУБИ.
     На первом уроке все прошло хорошо. Но на перемене Венкша увидела дверцу
шкафа. Так, теперь началось. Что она будет делать? Упадет в обморок? Убежит?
Заплачет?  Возьмет трость  и  будет  лупить?.. Она  позвала  Буби  Хельмиха.
Показала на  шкаф,  не сказала ничего, но  выражение ее лица означало что-то
вроде: это твое дело! Буби тут же понял,  что она хотела. Он схватил Германа
на  школьном дворе. Ударил кулаком в лицо, пнул в  зад,  потом  в  спину,  а
Венкша молча стояла на крыльце и смотрела. Еще никогда четырнадцатилетний не
смел так  бить девятилетнего на йокенском школьном дворе. Это было нечестно.
Герман почувствовал поднимающееся холодное  бешенство, такое,  когда хочется
поджигать дома и убивать. Он схватил кирпич и побежал к Буби, но промахнулся
и попал в стену школы. Взял кирпич опять и побежал к Венкше. Она отскочила в
сторону  и камень  загрохотал по полу  прихожей. Но Герман схватил  конец ее
платья и дернул  изо всех  сил. Слабый материал военного времени  разошелся.
Платье разорвалось до самого верха.
     - Старая  свинья! - крикнул Герман, повернулся, завернул за угол дома и
побежал. А куда собственно?
     Венкша  велела  поймать Германа.  Но  никто  не  послушался, даже  Буби
Хельмих.  Все  застыли  как  каменные,  наблюдая  за  спектаклем,  подобного
которому  в  Йокенен  не было  еще никогда.  Вплоть до  своей комнаты Венкша
сохраняла самообладание,  но  наверху в мансарде  сломалась. Клозе стояла на
лестнице и  слушала, как она всхлипывает.  "Вот чем это кончается", - думала
она. На школьном дворе дети час за часом играли с большим мячом,  пока Клозе
не отправила их домой.
     Герман побежал  в  парк. Заметив, что за ним никто не гонится, он пошел
медленнее, нашел тропинку, по  которой  вчера гуляли Венкша и Буби.  В конце
дорожки он нашел место, где они  лежали. Ого,  как перепутана трава!  Герман
сел  на  корень  дерева, прислонился головой  к  стволу и  стал смотреть  на
повисшие  над деревьями  парка белые облака.  Он ничего не  хотел  больше ни
видеть, ни слышать. Пусть теперь налетят на Йокенен вражеские самолеты и все
превратят в руины и пепел.
     Пошли ли  его  искать?  Конечно.  Отец, мать, дядя  Франц, Петер, может
быть, даже  Венкша.  Герман  набрал  веток  и  полусгнивших  листьев,  нашел
трухлявую садовую дверь,  прислонил ее к дереву, забросал листьями и травой.
Получилось настоящее  убежище, в нем можно было отсидеться даже в дождь. Как
тихо было в  парке. Дятел  монотонно  стучал по коре дерева. Во дворе  замка
лаяли охотничьи собаки, которым принесли корм. Петер-то придет, наверняка.
     Петер пришел. Уже под  вечер.  Принес  и продовольствие: надерганную  в
огороде поместья морковку.
     - Школы больше не будет, с Венкшей покончено, - сообщил Петер.
     Герман объявил, что он  не хочет  идти домой, а будет спать здесь,  под
трухлявой дверью в парке.
     - Тогда уж лучше в нашем свинарнике, - заметил Петер.
     О  свинарнике  Ашмонайтов Герман и слышать не хотел. Нет,  он останется
здесь. А попозже пусть Петер принесет еще чего-нибудь поесть.
     Петер смылся вовремя - по парку  уже бегала Марта. Она  то и дело звала
Германа,  остановила и  Петера, столкнувшись с ним у большой груши. Но Петер
ничего не знал. Он даже по ее просьбе пошел вместе с ней и усердно занимался
поисками. Разумеется, все время  в другой  стороне.  Они  искали где угодно:
вокруг огорода, возле  манежа, среди могил -  но только не в  высокой траве.
Герман  смотрел через щели старой  двери, один раз  даже  видел  мать  очень
близко,  но потом  она опять отошла.  Он не испытывал  никакого  сочувствия,
по-прежнему хотел,  чтобы какая-нибудь  бомба стерла Йокенен с лица земли, и
прежде всего  школу с  ее  дополнительными занятиями, пружинными матрацами и
прочим, что к этому относилось.
     К вечеру дело стало принимать другой оборот. В сумерках все изменилось,
деревья  парка  стали казаться больше  и таинственнее,  гниющая листва более
черной и вонючей. К тому же  становилось  прохладно.  Тем временем  в  домах
загорались  керосиновые  коптилки  и  от  кухонных печей  струился  нагретый
воздух.  Наверно,  было бы  лучше  на конюшне дяди Франца, на  сеновале,  на
котором они ночевали, когда началась война с Россией.
     Пока темнота еще не  совсем накрыла  парк, Герман выскользнул из своего
убежища. Пересек дорогу, идущую на  Скандлак,  прошел вдоль аккуратных рядов
свекольного  поля,  постоял  некоторое  время  в размышлении возле  полевого
сарая.  Сарай, конечно, был хорошим и удобным укрытием, но он был слишком уж
близко  к скрытому в тумане  болотному лесу, из  которого, как  из ведьминой
кухни, поднимались влажные испарения. Герман перелез через колючую проволоку
в поскотину дяди Франца, где на него, жуя свою жвачку, уставились коровы. Он
немного поболтался возле лошадей, погладил Зайца, который доверчиво проводил
его до самого забора. А что если сейчас взять  и укатить на Зайце?  Но куда?
Кроме Йокенен, Герман ничего не знал. Он устроился отдохнуть на копне соломы
за сараем. Он не старался очень-то прятаться,  так что поляк Антон, вышедший
за  соломой  для  коровника,  обнаружил его  сразу же. Герман вяло попытался
бежать,  но  добрался  только  до  ограды.  Руки Антона  замкнулись  на  его
запястьях как тиски.
     - Платье  учительницы совсем капу-у-т! - закричал Антон. -  Вся деревня
над этим смеется.
     Похоже,  что Антону вся история казалась  довольно забавной, почти  как
маленький геройский поступок. Он доставил Германа домой.
     -  Нашел  маленького  дезертира,  - смеялся Антон, когда  Марта открыла
дверь.
     Герман спрятал свое лицо в передник  матери. Он чувствовал ее шершавые,
теплые руки на своей голове, и уже не слушал,  о чем говорили Марта и Антон.
Через  редкую ткань передника  был виден оранжевый свет керосиновой лампы на
кухне. Ему  не нужно было  мыть руки, раздеваться.  Домашних уроков не было.
Марта пододвинула кухонную табуретку, налила в тарелку горячий молочный суп.
Герман только теперь заметил,  что в углу сидит Хайнрих  и курит после ужина
свою трубочку. Герман не поднимал глаз от тарелки,  но  чувствовал, что отец
стоит  позади него в дверях. Отец  постоял  там некоторое время  (не  меньше
десяти  ложек молочного  супа),  а  потом, ни слова  не говоря, сел рядом  с
Германом.
     Марта принесла хлеб с колбасой.
     Теперь должно было случиться что-нибудь страшное. Может  быть, Штепутат
разобьет  ударом  грома кухонный  стол  или  схватит  кочергу. Но ничего  не
произошло. Ни слова упрека. Марта вытащила из его свитера репейник.
     - Петер принес твои учебники, - сказала она.
     - Ты налила  Антону  рюмку? - спросил Штепутат. Марта, разволновавшись,
забыла, но обещала не остаться в долгу.
     - Итальянцы предали нас, - сказал мазур Хайнрих. - Сегодня передавали в
новостях.
     Герман в первый раз поднял глаза.
     - Ударили нам в спину, эти итальянцы, подлюги.
     - Это плохо, папа? - спросил Герман.
     - Ну, итальянцы это не так уж важно, - заметил Штепутат.
     -  В  прошлой войне  они  поступили  точно  так же,  -  не успокаивался
Хайнрих.
     Да, итальянцы  спасли  весь вечер.  Это Гитлеру  не  понравится. Просто
перейти к противнику. Он им за это покажет!
     И  никто  не  думал об  Эрике  Венк. Два дня  она была  больной,  потом
начались летние каникулы. После них  она  не вернулась.  В школьном совете в
Растенбурге  была  конференция, решившая все вопросы.  Ясно, что  женщины  в
учителя не  годятся.  Жизнь показала. Но где  же в  это  истребляющее мужчин
время найти подходящих учителей? Все толстые, горбатые,  старые,  хромые уже
сидели за учительскими столами. На долю Йокенен опять досталась женщина,  но
постарше, разумнее, без косметики, женщина, у  которой виднелись  усики  над
верхней губой.
     А Буби  Хельмих?  Он  теперь  мазал  свои волосы  ради  рано  созревшей
девчонки  из Берлина,  приехавшей  вместе  с эвакуированными  в Йокенен.  Ее
черные как смоль волосы, стриженные под мальчика, затмевали всех деревенских
блондинок  с  длинными  косами.  Ее  дразнили  Калабрия.  Это   слово  часто
произносилось в то время  в  сообщениях  вермахта. Да  и смуглая  она  была,
точь-в-точь как девушки из Калабрии.


     На велосипеде  к фюреру!  Герман  пытался  уговорить Петера, но тот  не
испытывал особого желания.
     - Они нас и не подпустят, - говорил он.
     Ну, это уже сущая чепуха. Почему фюрер  не может пожать им руку? Герман
уже составил себе кое-какое представление о штаб-квартире фюрера. Окруженная
флагами территория, солдаты в парадной форме, в окнах букеты  цветов из всех
областей. Военные  оркестры играют  марши,  все  время  марши и  марши.  Над
крышами  солнечный  свет,   только   солнечный  свет.  В  окружении   фюрера
улыбающиеся люди.
     - Как ты думаешь, твой фюрер даст нам пять марок? - спросил Петер.
     Герман  сердито  промолчал.  Петер  ко  всему  подходит  так  трезво  и
практически. Все, что его интересует, это как наловить рыбы, натаскать яблок
и вообще  чего-нибудь раздобыть.  Он-то не постесняется и у фюрера попросить
пять марок. Нет, ехать с Петером в Растенбург не имело смысла.
     С поездкой в Растенбург Герману помог случай. Он представился  в начале
августа  в  виде  новой  жатки дяди Франца.  Громоздкая  машина, запряженная
четырьмя лошадьми,  ехала  кругами по  участку  ржи  возле  горы Хорнберг  в
Вольфсхагене, на ней  сидел дядя Франц,  а тетя Хедвиг, Ядзя  и Антон вязали
снопы.  Рядом  с рожью  было  поле  овощей, где  над капустой,  морковкой  и
цветущим маком стояло покосившееся  от ветра огородное пугало. К виду такого
чудища лошади не были готовы. Они испугались, поднялись  на дыбы, рванули  в
сторону, понеслись с  тяжеловесной машиной по полю.  Колосья  летели во  все
стороны,  нож  подбрасывал  в воздух камни,  грохот  стоял неимоверный. Дядя
Франц  какое-то  время  держался,  но,  когда  машину  подбросило  на ухабе,
свалился с сиденья. Одно колесо проехало по его бедру. Он попытался вскочить
и бежать за лошадьми, но резкая боль вновь бросила его на землю.
     Дядя Франц ругался, поминая чертей и ангелов.
     Тетя Хедвиг прибежала через поле, пощупала его ногу, хотела расстегнуть
ему брюки, но дядя Франц не позволил. Только не здесь,  в открытом поле, где
в любую минуту может подойти Ядзя.
     Антон  тем временем  поймал  лошадей,  стал их  гладить  и  успокаивать
ласковыми словами. Ядзю отправили  на овощное поле покончить с пугалом. Пока
Антон впрягал лошадей в телегу, тетя Хедвиг настелила на доски свежие снопы.
Антон донес дядю Франца до телеги.
     Дядя Франц  хотел только ненадолго лечь  в постель, немного отдохнуть и
уж не позже, чем на следующий день, продолжать  работу. Урожай должен быть в
амбаре.  Но, увидев в  спальне его  распухшую,  посиневшую ногу, тетя Хедвиг
велела  тут  же  запрягать  коляску.  Дядю  Франца  повезли  в  Дренгфурт  к
санитарному  врачу  Витке,  который  установил  явный  перелом   бедра.  Для
упрощения дела он на той же коляске отправил  Антона дальше,  в  Растенбург.
Так дядя Франц во время страды, самое  важное время  в  Йокенен,  оказался в
больнице.
     -  Поедешь  со мной к  больному  в  Растенбург?  - спросила тетя Хедвиг
маленького Штепутата. Она немного боялась ехать по железной дороге одна: для
йокенца  поездка  в Растенбург была  все равно что поездка вокруг света. Для
Германа же это было  первое в его девятилетней жизни путешествие по железной
дороге, да к тому же он оказывался в Растенбурге, совсем рядом с фюрером.
     Антон отвез тетю Хедвиг и Германа в кабриолете на станцию  в Дренгфурт.
Тетя Хедвиг набрала с собой  всякой всячины, как будто собиралась открыть на
растенбургском рынке ларек. Ветчину, крутые яйца,  копченую колбасу, бутылку
смородинового сока, теплое нижнее белье. Антон тащил все это добро в сумках,
кульках и корзинках на вокзальную площадь.  Герман трусил сзади в матросском
костюмчике и  смешных белых чулках  до колен.  У них было  много времени  до
поезда - если уж йокенцы едут  по железной дороге, то они,  по меньшей мере,
пунктуальны. Тетя Хедвиг и  Герман сидели на скамейке единственного перрона.
Она купила ему красного лимонада, целую пивную кружку.
     - Ты тоже первый раз едешь на поезде? - спросил Герман.
     Тетя Хедвиг покачала головой. Много лет назад она и дядя  Франц  были в
Кенигсберге,  сразу после свадьбы.  В двадцать четвертом году это было или в
двадцать  пятом? Они  гуляли по  улице  Штайндам, потом  поехали  на  остров
Кнайпхоф  к собору.  На тете Хедвиг была  тогда большая белая шляпа, которая
сейчас в Йокенен покрывалась пылью на кухонном  шкафу. А дядя Франц  рядом с
ней все время в растерянности играл  со своей  золотой цепочкой, болтавшейся
на жилете.
     Дядя  Франц был  тогда видный  мужчина с веснушками  на  носу  и руками
крепкими, как железные перила на набережной Прегель.
     - Почему вы больше не ездите в Кенигсберг? - поинтересовался Герман.
     -  Что  ты,  милый, - отвечала она.  - Ведь сейчас война. Никому нельзя
разъезжать просто так. А сколько  всего нужно сделать  дома: гусей  кормить,
уток, кур, свиней, телят. В огороде сорняков нарастет выше головы.
     Тетя  Хедвиг  разложила  на  платке бутерброды  с колбасой и предложила
Герману поесть. Маленький паровоз собрал на сортировочных путях пассажирские
вагоны и подтащил их к деревянной будке с красным лимонадом.
     - Когда будет мир, поедем в Берлин, - сказала  тетя  Хедвиг, но сказала
так, как будто до этого мира еще далеко-далеко.
     Посадка. Втащить  в вагон  все кульки  и сумки. Герман стоял  у  окна и
держался за латунные рукоятки. Этот поезд - настоящее живое существо. Как он
дышит  и дрожит. А  толчки штоков паровоза  -  как удары  сердца. Лимонадная
будка  вдруг  окуталась облаком белого  пара.  Герман видел, как  черный  от
копоти кочегар сыпал в брюхо чудовища бурый уголь.
     Маленькие  вагончики  тронулись  и  покатили.  Герман  впервые  испытал
захватывающее  дух ощущение  скорости,  с  которой  проносились  мимо  дома,
повозки, поля ржи, почувствовал освежающий дорожный ветер, заносивший в купе
семена  чертополоха,  пыль  от молотилки,  заблудившихся бабочек  и  сажу. В
Вендене подцепили вагон с ранним картофелем.
     - Хочешь еще чашечку?  - спросила тетя Хедвиг,  показывая на бутылку со
смородиновым соком.
     Растенбург,  настоящий  город!  Наверное, двадцать тысяч человек. Поезд
протащился  мимо сахарного завода. На  северо-востоке  шестиугольная  башня.
Выцветшая  вывеска:  "Литейня  чугуна  и  колоколов  бр.  Решке". А  где  же
крепость? Конечно, есть и крепость, даже хорошо сохранившаяся, выходит прямо
на  Грубер,  скромную  речку,  текущую  на запад.  На вокзале висел огромный
плакат с призывом:

     Катите, колеса, к великой победе!

     Несколько месяцев спустя какой-то остряк испортил полотнище, приписав:

     А дети, растите для новой войны!

     Удивленный  Герман стоял перед  плакатом, пока  тетя Хедвиг не потащила
его дальше. Никакого уважения к плакатам и призывам. Может быть, разве что к
колесам, если бы они только не катились  по ногам дяди  Франца. А  победы? А
что  это  такое? Для  нее  это было так же чуждо,  как  и названия мест, где
сейчас эти победы  одерживались. Как  уродятся в этом году огурцы?  И  будем
надеяться, что  морковь не  поедят черви. Победить сорняки - вот где был мир
тети Хедвиг.
     Она целеустремленно направилась к красному кирпичному зданию за прудом,
не обращая внимания ни на белые лилии в воде, ни на красиво разбитые клумбы,
на  лебедей,  которые  здесь  были  гораздо  спокойнее, чем  дикая  пара  на
йокенском пруду.  Тетя  Хедвиг  торопилась  доставить  весь  свой груз  яиц,
варений и колбас к постели больного.
     Герман  же высматривал фюрера.  Он не  обнаружил  ни украшенной флагами
улицы,  ведущей к штаб-квартире фюрера, ни  солдат в парадной  форме, только
маленький аэроплан, пролетевший над растенбургским  прудом и снижавшийся для
посадки. Впрочем, встретили и лимузин Майбах  с берлинским номером и флажком
со свастикой. На растенбургской булыжной мостовой.
     В  то время  как Герман смотрел вслед  машине, тетя  Хедвиг  уже была у
подъезда больницы. Она  поставила сумки на скамейку, высморкалась, нажала на
ручку  двери  и  очутилась  перед  висящим  на  стене убедительным плакатом:
"Здоровье - самое ценное достояние немецкого народа!" Что правда, то правда.
     Наверх,  на шестой этаж. С вареньем это было нелегко. Герман тоже тащил
одну сетку.
     Палата номер 17, кровать у окна. Там лежал дядя Франц, гладко выбритый,
как бывало только по большим церковным праздникам. Герман заранее смирился с
возможностью, что тетя Хедвиг и дядя  Франц  будут  целоваться  при встрече.
Ничего подобного. Она положила свою  распухшую  от  работы руку  на одеяло и
сказала сквозь слезы:
     - Какой ужас!
     Она имела в виду залитую в гипс ногу, лежавшую на подставке.
     - Хорошо, что ты тоже пришел, Германка, - сказал дядя Франц.
     Герману разрешили бить кулаком по гипсу, пока тетя Хедвиг разворачивала
свои пакеты. Она отрезала в одном месте  кусок колбасы, взяла в другом ложку
студня  и  стала кормить дядю  Франца. Он вроде бы сопротивлялся, но тем  не
менее исправно  открывал рот  под напором тети  Хедвиг,  достававшей ему  из
сумок все новые  и новые лакомства. Нужно есть. Еда  - это здоровье! Горячий
супчик у  постели больного  делает чудеса.  Ветчину и яйца перед отходом  ко
сну. А на завтрак лучше всего сковородку жаркого.
     Герман смотрел с шестого этажа на растенбургские  крыши. На юго-востоке
сплошной   лес  с   несколькими  пятнами   воды:  Мазурские  озера.   Может,
таинственный бункерный  город где-то там в лесу? Он осматривал горизонт,  не
слушая,  что за его  спиной тетя Хедвиг рассказывала о Йокенен,  об индейке,
которая  не  могла  вытащить  голову  из  ограды  и  задохнулась,  о  кроте,
добравшемся  до грядок с  луком  - было так плохо, что Антону пришлось взять
лопату  и  устроить  засаду -  про  то, как  Антон опять,  как и каждый год,
добросовестно  старался  свозить  урожай - что  они решили  скосить овес  за
прудом пораньше.  Тогда лучше растет  оставшийся под овсом  клевер, и  коров
можно будет осенью выпустить на жнивье. И так во все время визита.
     Катите, колеса, к победе! На обратном пути Герман  увидел этот призыв с
другой стороны. Растенбургская узкоколейка катила и катила к далекой победе,
по  долгому  повороту  дороги  перед  вокзалом  в  Вендене,  мимо  отцветших
картофельных   полей,  через   речку  под  названием   Любовь,   въехала   в
дренгфуртский вокзал и  опять  остановилась  перед лимонадным  киоском,  где
Антон в ожидании курил свои самодельные сигареты.


     Грозы,  приходившие со стороны Мазурских  озер, были хуже всех. Они  не
спешили, долго  набирали  силу  над  водами  Спирдингского  озера,  а  затем
обрушивались на равнинные поля  на  севере, валили рожь  на  полях и дубы на
Ангербургском  шоссе.  В  тот  день, 17  августа  1943  года,  гроза  начала
собираться уже  с обеда. На принадлежащем поместью поле овса, примыкавшем  к
усадьбе Ленцкайм, еще работала молотилка.  Русские таскали  охапки  соломы в
скирду,  выделявшуюся среди  ландшафта огромной желтой  горой. Микотайт  был
возле  мешков, там,  где из молотилки лилась благодать полей. Он взвешивал и
считал мешки, вычислял, сколько центнеров получилось с гектара. Первый порыв
ветра мазурской грозы  опрокинул ряд составленных в суслоны снопов. Микотайт
велел  остановить  молотилку.  Русские  сбежали со  скирды и  стали помогать
натягивать над мешками с  овсом брезент. Затем поспешное бегство. Караульный
Йегер  построил пленных  по-трое в  ряд  и  маршем двинулся  по  жнивью мимо
йокенской мельницы в  деревню. Дождя пока  не было. Грозовые облака  повисли
над прудом.  Ветер  затих.  Гром грохотал  от Дренгфурта до Норденбурга, как
будто кто-то ехал с тачкой по половицам склада поместья.
     -  Запевай, Никита! -  крикнул  караульный  Йегер длинному  русскому  в
первой шеренге. Это стало обычаем: при входе в деревню  русские пели. Никита
начал  высоким   голосом,  остальные   подхватили.  Как   орган   в  соборе.
Меланхолические песни, песни из татарских степей, песни о волжских баржах, о
Стеньке  Разине. Обычно, когда  пленные  пели, йокенцы  открывали  окна  или
выходили на улицу, но в этот раз, в грозу, все остались в домах. Гроза здесь
была страшной стихийной силой,  перед которой человек должен был склониться.
Боженька сердится. Небо  темнеет, как на Голгофе. Древний  страх поднимается
из расщелин  земли. Сидеть в  грозу у окна  - чистое кощунство.  Лучше всего
взять молитвенник. Кто может петь благочестивые песни, пусть поет. В печи не
должен гореть огонь.  Запрещается прикасаться к железу и смотреть на молнии.
Подобает смирение и покорность.
     Пленные дошли до самого въезда в поместье, не замочив ног. И тут хлынул
дождь. Они побежали к близлежащему  складу, встали под карниз крыши,  а мимо
них по гладким камням двора  уже  несся  поток воды, задержался ненадолго на
деревенской улице  и наконец вылился  через  выгон в пруд.  Здесь караульный
Йегер  сообразил сделать  то,  что  упустил  впопыхах  на  поле: пересчитать
пленных.  Он  сосчитал   раз...  другой...  одного  нехватает!  Отсутствовал
молчаливый  Петр  из  Рязани,  который  всегда что-то бубнил  себе  под нос.
Дородный  Йегер вышел из себя. Он погнал пленных под дождем  в их квартиры в
зарешеченной прачечной и запер дверь.
     Потом повесил винтовку за спину, вскочил  на свой  велосипед и помчался
наперегонки  с  водой вниз  по  двору  поместья.  Молчаливый  Петр наверняка
зарылся в скирду переждать непогоду.
     Не  успел  Йегер  скрыться  из  виду,  как  через двор бегом  примчался
Микотайт,  поднялся на  террасу  замка и  затрубил в пожарный рог. В деревню
ударила  молния. Работники,  надев на лошадей сбрую, поскакали  сквозь стену
дождя  к пожарному  сараю рядом  со школой. Микотайт  бежал  следом.  Молния
подожгла дом Вовериши на опушке леса! Опять, уже в третий или четвертый раз.
А  ведь  в актах Восточно-прусской страховой  кассы против ее имени  уже был
поставлен  крест. Йокенская  пожарная  команда  понеслась  через парк,  мимо
кузницы, по размокшей дороге вдоль полевого сарая.  За болотом виднелся дым,
поднимавшийся  из  хлева  Вовериши  и   смешивавшийся  с  черными  грозовыми
облаками.  Так,  теперь  развернуть  орудие!  Раскатать  шланг  до заросшего
водоема. И поехали! Шестеро мужчин качали воду насосом, а Микотайт направлял
струю в гущу дыма, так что вода шипела и вылетала облаками пара.
     Нет, хлев было уже не спасти. Коровы с раздувшимися животами лежали под
рухнувшими, еще  горящими, балками. А где  же  старуха-хозяйка? Ее  нигде не
было видно. Что она, лежит вместе с коровами?
     Вовериша притягивала молнии, это  знали все в  Йокенен.  Под ее  двором
наверняка  проходила водяная жила.  Или тут действовали какие-то  магические
силы.  Старая  Вовериша  предсказала  все пожары Европы,  от Сталинграда  до
Дрездена. Не знала только, что сгорит ее собственный хлев.
     Микотайт передал шланг кучеру Боровскому с  указанием поливать  сарай и
хозяйский  дом,  чтобы не  дать  переброситься  огню.  Сам он  тем  временем
отправился искать старуху. В доме, в сарае,  наконец  в саду.  Микотайт орал
как оглашенный.  Может быть,  она от страха убежала в лес? Или на самом деле
лежала в хлеву рядом с воняющими, вздувшимися коровами?
     Когда  дождь прекратился,  она пришла. Старая Вовериша  вышла  из леса,
ведя за веревку козу, мокрая,  как вытащенная из воды утопленница.  Коза при
виде огня заупрямилась, взбрыкнула несколько раз, но не смогла сбить старуху
с ног.
     Когда они  вошли  в  сад, рухнула, разбрасывая во  все  стороны  искры,
восточная стенка хлева. Вовериша  стояла  в  дыму  среди  кустов  ревеня, не
шевелясь. Что она видела?  Все еще огонь? Она  не говорила ни слова,  стояла
рядом с насосом и смотрела, как вода медленно брала верх.
     Для Йокенен это был волнующий день.  Эта убийственная мазурская  гроза.
Сгорел  двор  Вовериши,  а  караульный  Йегер безуспешно ковырял  соломенную
скирду штыком в  поисках  своего пленного:  молчаливый  Петр успел  сбежать.
Ничего  не оставалось делать,  как доложить о  случившемся. Йегер сообщил  о
происшествии по телефону из конторы  поместья и был вызван на следующий день
для  доклада  в  Дренгфурт.  В  Йокенен он уже не  вернулся,  потому  что  в
Дренгфурте сочли за лучшее подыскать для него другой театр военных действий.
Йегер не смог  даже  получить удовлетворения  от известия, что беглого Петра
через три недели подстрелили на картофельном поле за Гродно в Литве.
     Не  меньше,  чем  Вовериша  и  караульный  Йегер,  пострадала  от  этой
мазурской  грозы  мать  Петера. Ей  опять  пришлось  спать одной  со  слепой
бабушкой и Петером в убогом и затхлом жилище. Но кого это волновало?


     В конторе Штепутата настроение  становилось угрюмее. Отпускники  уже не
рассказывали о штурме вершин Кавказа, о взятии Севастополя, о наступлении на
Валдайской  возвышенности. Сейчас  говорили  о  планомерном  отходе,  защите
плацдармов и высот.  У  Штепутата  сложилось  впечатление,  что  конец этого
горького периода  уже просматривается. Россия истекала кровью.  По рассказам
отпускников перед немецкими позициями громоздились горы замерзших  трупов, а
по  этим горам  карабкались  новые меховые  шапки,  с  криком  бросались  на
немецкие пулеметы.
     - Нужно их подпускать поближе, не стрелять слишком рано.
     - Многие пьяны, бегут под наш огонь без всякого прикрытия!
     - Некоторые без оружия, ждут, чтобы взять винтовки убитых!
     - Да и голодные они, бедняги русские!
     -  О раненых  не заботятся, те кричат  всю ночь, пока мы их не успокоим
очередью из пулемета.
     -  Бегут по снегу волна  за  волной. Не  успеешь оглянуться,  снег  уже
покрыт черными пятнами. Некоторые еще дергаются.
     Герман слушал эти рассказы, разинув рот. Было ясно,  что в России скоро
не  останется людей. Когда-то  война должна  кончиться,  ведь на востоке  не
найдется столько черных пятен, чтобы покрыть бесконечные белые просторы.
     В  сообщениях  с  запада такого кровопролития  не  было.  Зато западные
отпускники больше знали. Среди них ходили слухи о  новом оружии, вторжениях,
неизлечимых болезнях  фюрера,  они передавали  слова  знаменитых  генералов,
стойко удерживавших какие-то позиции. Только доильщик  Август,  отпускник  в
черной форме, ограничивался многозначительной  улыбкой, никогда не говорил о
своих боевых заданиях, все время бродил один по полям,  стрелял из пистолета
по  консервным  банкам и каждый раз  по  прошествии  двух  недель отпуска на
родину отбывал в неизвестном направлении.
     Удивительно, но никто  не приезжал в отпуск  с  юга. Йокенские  солдаты
больше  годились для утопающей в слякоти или заметенной снегом России, никто
не прислал в Йокенен открытки  с южных берегов Италии, даже толстый  учитель
Клозе попал после подготовки в Россию. И уже  не осталось никаких шансов для
Йокенен дать бойца для Африки. Потому что Африка пала!  Но все это  мало что
значило: Африка, южная Италия, Атлантический вал. Для Восточной Пруссии было
важно, что  происходило  в бескрайних просторах восточнее  Мемеля.  Штепутат
ежедневно прикладывал свой  сантиметр к карте  России и  пересчитывал снятые
мерки в  километры. С удовлетворением отмечал, что  между красными  флажками
линии   фронта   и  Йокенен  еще  оставалась  территория  шире,   чем   весь
великогерманский рейх. Немецкие армии были гораздо  дальше в глубине России,
чем в течение всей большой  войны четырнадцатого-восемнадцатого  года.  Но в
этот раз все и шло быстрее - и победы, и потери.
     Герман весь ушел в изучение орденов и медалей,  которые приносили домой
отпускники. Расспрашивал  о подвигах,  которые нужно  было совершить,  чтобы
заслужить это бренчащее серебро.  За этот  орден нужно было подбить в болоте
танк Т-34,  а этот  кружок металла  был получен за опасный прорыв в  ударной
группе, из которого  вернулась обратно только  половина. К медали "За зимнюю
кампанию  на  Востоке" добавился  Крымский  орден в  виде щита  "В память  о
героических  боях за  Крым". За защиту кубанского  плацдарма  фюрер  учредил
"Кубанский  щит", а крестьянин Беренд, вышедший с  несколькими  царапинами и
легкими  ранениями  через  рукав Демянского котла, носил  Демянский  щит  "В
память о многомесячной героической защите стратегического района  Демянск от
значительно численно превосходящего противника".


     Подошло  время резать  свинью у  Штепутата.  Бедной животине ничего  не
давали  есть еще  накануне,  чтобы Марте  не  пришлось  выскребать  из кишок
слишком  много  дерьма.  Рано  поутру  через замерзший  пруд  пришел  мясник
Ламперт, со страшным скрежетом точил свои длинные ножи, следил, чтобы  Марта
приготовила достаточно кипятка.  Свиное  корыто стояло рядом с дверью сарая.
Марта  таскала  на двор ведра и миски для  сбора крови, а Герман, как только
появился  Ламперт   со  своим   ножом,  убежал  из  дома.  Он  спрятался  за
заснеженными кустами у пруда в ожидании первого визга, чтобы тут же заткнуть
пальцами  уши.  И все это называлось убойный праздник. Ламперт покрутил свои
усы  и  привязал беспокоящейся свинье к  левой  задней ноге  веревку. Открыл
дверь сарая. Свинья не  хотела выходить, и не удивительно  - в  такой холод.
Ламперту пришлось помочь ей дубинкой. Он крепко держал веревку в руке, чтобы
свинья, чего доброго, не миновала дороги в коптильню Штепутата, вырвавшись в
открытое поле. Как только свинья оказалась в снегу, начался тот убийственный
визг,  из-за  которого  так  трудно  забивать свиней в незаконное  время.  В
Йокенен было невозможно зарезать свинью, чтобы не услышала вся деревня.
     У корыта  Ламперт  отдал веревку Штепутату. Сам  он взял  топор, обошел
один раз слева, потом справа, выбирая удобную позицию. Потом оглушающий удар
обухом, в то время как Штепутат рывком  сбил свинью с ног.  Она еще визжала,
когда  Ламперт  приставил острый нож  под левую  переднюю  ногу  и  воткнул.
Раздался  булькающий звук,  струей хлынула кровь,  свинья  лежала на боку  и
судорожно  дрыгала  ногами.  Снег окрасился  кровью. Марта,  ожидавшая возле
двери дома, подбежала  с  тазом и поварешкой, чтобы собрать красную жидкость
для  кровяной  колбасы. Она мешала сначала поварешкой, потом рукой.  Ламперт
качал передней ногой убитого животного, и с каждым его движением в таз Марты
выплескивалась струя крови.  Потом они  перетащили животное в свиное корыто.
Марта понесла кровь в кухню, а навстречу ей  мазур Хайнрих нес полные  ведра
кипятка. Хайнрих вылил бурлящую воду на лежащую в  корыте свинью.  Ламперт и
Штепутат схватились за скребки  сдирать щетину со свиной  кожи, пока Хайнрих
продолжал  носить  воду. Когда  свинью переворачивали, горячая, смешанная  с
кровью, вода выплеснулась через край корыта, оставив в снегу широкий красный
след. Ламперт проделал в задних  ногах дырки и протянул  через них  веревку.
Потом  подняли свинью на  приставленную к  стене  дома лестницу.  Ободранная
туша,  истекая кровью, повисла на  январском  морозе. Наступил момент, когда
Марта  должна была выйти с бутылкой шнапса.  Так уж было заведено в Йокенен,
что,  когда  свинья висит, нужно  выпить. Ламперт принял  стопку, еще  одну,
покрутил усы и взрезал свинье живот.
     В  тот  момент,  когда  внутренности  сыпались   в  снег,  подъехал  на
велосипеде жандарм Кальвайт из Дренгфурта. По  делу  незаконного убоя скота.
Но у Штепутата все было в полном порядке. Три центнера весила свинья, может,
немного  меньше, а  свинью  в  три  центнера  каждому  йокенскому  хозяйству
разрешается  забивать ежегодно,  не вступая в  конфликт  с законом. Кальвайт
прислонил свой велосипед к стене дома, тоже выпил стопку и остановился перед
свиньей.
     - Хорошая свинка, - проворчал он.
     Тут Ламперт показал,  на что способен бывалый восточно-прусский мясник.
Он вырезал из свиньи кусок свежего сала, насадил его  на нож и  начал  есть,
как  будто это была копченая колбаса на вилке. У него  даже хватило дерзости
предложить кусок  еще теплого сала должностному  лицу Кальвайту. Согревшись,
Кальвайт перешел к делу. К нему  поступил донос. По поводу незаконного убоя.
Не  на Штепутата,  а на  одну женщину из Йокенен. Кальвайт вытащил из  сумки
листок  бумаги. На крестьянку Эльзу Беренд. Польский рабочий тайком убил для
нее свинью  в  сарае. Польская работница  Катинка  была  на  него  сердита и
донесла. Так это неприятное дело попало к Кальвайту.
     - С женщиной еще все обошлось бы, - сказал Кальвайт, - потому что у нее
дети и муж на фронте. Но поляку это так не пройдет.
     Штепутату пришлось оставить  свинью висеть на лестнице и идти на  хутор
спасать,  что  еще  можно было спасти.  Они  задержались  на  дворе  Беренда
довольно долго. Эльза плакала.  Кальвайт принял  суровый  официальный вид  и
размахивал в воздухе листком  бумаги. Да,  она на самом деле зарезала  перед
Рождеством трехцентнерную свинью, хотя ее  квота на пропитание семьи на 1943
год была уже исчерпана. Почти половина этих трех центнеров ушла в Растенбург
в  обмен  на  материал  на  платья  и вельветовые штаны для детей.  Штепутат
прикидывал, как можно было бы уладить дело, причем так, чтобы и Кальвайт мог
записать  в бумаги  разумный довод.  Если бы свинья была  зарезана  после 31
декабря, тогда  не было бы никаких  возражений. Конечно,  это  подтвердил  и
Кальвайт.  Потому что, само собой разумеется, Эльзе  Беренд  и  на 1944  год
полагается  свинья  на  пропитание.  Значит,  оставалось  только  превратить
свинью, убитую  на  Рождество  1943  года, в свинью  1944  года.  Смотря  по
обстоятельствам, могло случиться так, что свинью 44 года пришлось  убить еще
в  старом году. Но Кальвайту необходимо точно  знать эти обстоятельства, ему
нужно  занести их в  документ, ясно же. Вот можно, например, сказать, что  в
начале января  44-го намечалось молотить хлеб. А  молотьба крайне  важна для
немецкого народа!  Тот,  кто собирается молотить, не  может  отвлекаться  на
забой  свиньи.  Поэтому пришлось  борову  умереть еще до  молотьбы, в старом
году. Да, это пойдет, это звучало убедительно и для Кальвайта.
     Поляк Станислав прислушивался к разговору издалека. Когда он сообразил,
о чем речь, ему стало  ясно, что всю  эту кашу  заварила  Катинка. Станислав
попятился  в  хлев.  Он  прошлепал  мимо  лошадей,  свиного  закута, поднял,
проходя, сломанную рукоятку от вил, валявшуюся в углу.  С дубинкой в руке он
добрался  до коровника и  обнаружил в конце  хлева  Катинку,  поившую телят.
Станислав  продолжал двигаться тихо.  Оказавшись позади Катинки, он бросился
на нее, положил себе на колено, поднял  юбку и стал бить сломанной рукояткой
от вил. Она не закричала.  Она вцепилась  зубами в  его бедро. Обхватила его
ногу, повернулась перед ним на колени, залезла головой между его ногами. Она
держала его крепко и не отпускала.  Он бросил дубинку, потащил ее на овсяную
солому, приготовленную на корм коровам, упал на нее, скрыл ее всю под собой.
Коровы  спокойно   лежали   и  безучастно  смотрели  на  солому,  в  которой
барахтались Катинка и Станислав.


     В конце  февраля  Штепутата прихватил  такой сильный прострел,  что ему
пришлось на время лечь в кровать.  Он лежал, обмотанный  тряпкой, на горячей
картошке,  которую Марта меняла каждый час. В эти дни лесник Вин развозил на
санях поместья заказанные дрова.
     -  Я  пришлю  тебе  пару русских,  они  распилят  и расколют,  - сказал
камергер Микотайт.
     В воскресенье утром пришли четверо  пленных.  Двое несли  топор,  самый
маленький тащил на плече длинную пилу. Они подошли и  встали  у  двери  дома
Штепутата.  Штепутат  приковылял  на  костыле  и  показал им  работу. Герман
смотрел из окна, как русские  принялись за штепутатовы чурки. Поленья так  и
разлетались.
     - Выглядят как разумные люди, - заметил мазур Хайнрих.
     Ничего удивительного, Микотайт наверняка прислал самых лучших.
     Вскоре  Герману стало скучно сидеть на подоконнике. Он вышел на  двор и
остановился  на  приличном  расстоянии,  чтобы  на него  не  летели  буковые
поленья. Один из них что-то крикнул. Звучало как: "Ну что, малыш, хочешь нам
помогать?" По-русски, конечно.
     Герман засмеялся.  Один, с бородой, так клал полено на  чурбан, что оно
после удара топором летело, кувыркаясь, в воздух. Он повторил это  несколько
раз. Каждый раз, когда полено  взлетало над головами почти до крыши дома, он
кричал: "Бум... бум... бум!"  Ага, это  он изображал, как сбивать деревянные
самолеты.
     На завтрак Марта позвала русских за кухонный стол.  Они смущенно стояли
в передней,  продолжая  скрести  свои  потрепанные  сапоги.  Марте  пришлось
несколько раз приглашать их сесть за стол. Они сидели молча и смотрели,  как
Марта у кухонной плиты разливает кофе. Свежий домашний хлеб, масло, колбаса,
даже стакан  меда от  штепутатовых пчел, и  сколько угодно топленого  сала и
жира.  Чего  только  душа  желает.  Ну,  начали!  Герман  стоял  поблизости.
Маленький, улыбаясь,  протянул ему под  нос тарелку  с  хлебом  и  колбасой.
Герман покачал  головой  - он  не хотел  есть  то, что  предназначалось  для
пленных.  "Жуют, как нормальные люди",  думал Герман. Может быть,  с б*льшим
аппетитом.
     Бородатый  обжег  горячим  кофе губы.  Он  ругался  точно так  же,  как
ругался,  уколовшись  иголкой,  мазур  Хайнрих.  А  остальные  смеялись  над
бородатым.
     "Они совсем  не такие,  какими описывают русских",  - думалось Герману.
Трудно  представить,  как можно стрелять в таких людей.  Вблизи все выглядит
гораздо  человечнее. Какие-то чуждые идеи приводят к тому, что люди  убивают
людей. Идеи делают мир злым.
     Русские запалили свои самодельные  папиросы, предварительно  спросив  у
Марты, можно  ли курить. Вонь была сильнее, чем  после  Хайнрихова самосада.
Марта принесла еще  бутербродов и  свежего кофе. Один  что-то рассказывал, и
когда он говорил, все четверо поглядывали на Германа. Он наверняка говорил о
каком-то  маленьком  мальчике, которому  тоже девять  лет  и  который  живет
где-нибудь  в  степи или на Урале. Ах, нужно бы чаще  садиться вместе и есть
хлеб с колбасой за отскобленными кухонными столами. Близость так хороша.
     Марта подозвала Германа к себе.
     - Не подходи так близко, -  прошептала она. Да, да, Марта  Штепутат все
время  боялась.  Может быть, вшей,  может быть,  заразных  болезней. И  ведь
Микотайт наверняка прислал к Штепутату самых чистых, самых аккуратных, самых
надежных.  Все  равно,  когда  пленные  опять  отправились на  работу, Марта
скребла стол и стулья тщательнее, чем обычно. К обеду расколотые  дрова были
сложены за  сараем. Штепутат дал  каждому  по новой  марке,  Марта  выделила
твердую копченую колбасу, которую маленький аккуратно спрятал под шинелью.


     Дети принадлежали  родителям до десяти лет, потом великий Ваал призывал
их на  жертву. Герману удалось сократить  этот срок до девяти лет. С тех пор
как группа гитлеровской молодежи с песней "Бурный горный поток" прошла через
Йокенен, разбила лагерь на лугах за  прудом, ночевала в палатках, варила  на
костре картофельный суп, а днем устроила  в парке спартакиаду, Герман уже не
знал покоя. Двадцатого апреля 1944 года фюрер принял его как подарок на день
рождения.  Ввиду  военной  обстановки  вся  Германия в этот праздничный день
работала, и только детей отпустили из школы для принесения присяги фюреру.
     Как  Герману пришлось уговаривать Петера,  чтобы он  наконец согласился
пойти вместе с  ним!  Петеру-то  уже  давно  исполнилось одиннадцать,  но на
дудочку  Крысолова он еще не попался. В Йокенен все-таки не воспринимали все
это всерьез.  На  собственный  отряд  гитлеровской  молодежи в  деревне было
недостаточно гитлеровской детворы,  но  в общем-то хватило  бы  на маленькое
звено. Но не было никого на должность вожатого йокенских коричневых рубашек.
Герман  спал  и  видел, что в один прекрасный  день он станет  председателем
совета округа Северный Растенбург, может быть, году в 1950-м или 1952-м.
     Марта задолго до 20 апреля поехала  в Дренгфурт, раздобыла без карточек
и талонов черные штаны и  коричневую рубашку. Только  с портупеей ничего  не
получилось, их не было нигде. Фюрер показал свою широкую натуру по отношению
к бедным и военным сиротам:  Петер получил  форму  Национал-Социалистической
Немецкой Рабочей Партии даром.
     -  Да,  это  хорошие  люди, - сказал  Петер и согласился  раз  в неделю
отдавать два часа своей свободы на занятия.
     Торжественный  прием  в  Союз  гитлеровской  молодежи  в  день рождения
фюрера. Они  поехали  - вдвоем на  штепутатовом  велосипеде - в Дренгфурт  в
актовый зал  большой школы. Город на  реке  Омет  был в  этот день во власти
маленьких коричневых рубашек дружины Северный Растенбург. Жарко было в  этот
день в  апреле 1944 года, и в  трактире  "Кронпринц" бойко торговали льдом с
лимоном по  гривеннику за стакан. Флаги со свастикой вяло  свисали из  окон.
Перед каменными плитами парадного подъезда школы стояли четырнадцатилетние с
флагами и знаменами. Лица без улыбок. Исполненные решимости.  Стоять смирно!
Смотреть прямо перед собой! Знамя это наша жизнь!
     Еще не подошло время присяги, а Петер  уже испачкал  коричневую рубашку
соком  лимона. О  Боже,  такое могло случиться только  с  Петером!  Впрочем,
Петер, нисколько не расстроившись, с  наслаждением  высасывал сладкий сок из
рукава рубашки. В актовом зале флагов, как в день провозглашения кайзера. На
фоне резкого красного цвета полотнищ строгие глаза фюрера смотрят на длинные
ряды  скамеек.  Под  портретом  фюрера   украшенная  венками  трибуна,  тоже
окруженная застывшими  как  камень знаменосцами.  Немецкая  молодежь!  Фюрер
призывает  вас!  Германия  нуждается в вас!  Вы  - будущее  страны!  Вожатый
выкрикивал свою речь в лесу знамен. Петер  продолжал растирать  мокрое пятно
на  рукаве.  Когда он  шел  к  присяге, пятно  было  почти  совсем  сухое  и
ускользнуло  от  строгих   глаз   фюрера.  Вытянуть  руку   вперед.  Крепкое
рукопожатие.  Взгляд прямо в  глаза.  Хайль  Гитлер. Теперь  они принадлежат
фюреру. Заключительное пение хором:

     Дрожат замшелые кости
     Всех стран перед новой войной.
     А мы разорвали оковы
     И стали великой страной.
     По старого мира развалинам
     Мы двинемся маршем своим.
     Сегодня нас слышит Германия,
     А завтра услышит весь мир.

     И наконец  песня о Германии: От Мааса до самого Мемеля... Выше знамя...
Мальчики у трибуны на самом деле рванули свои знамена вверх.
     На    школьном    дворе    дымила    полевая    кухня.    Женщины    из
Национал-Социалистического  Женского  Союза раздавали колбаски.  Петер был в
восторге: "Они и пожрать дают", - зашептал он Герману и толкнул его в бок.
     Но  все было  не так  просто. Прежде чем  они добрались до  колбасы, их
остановил  загремевший  на весь  двор голос вожатого. Что  это  за цыганский
табор?  Всем построиться. Смир-рно! Смотреть вперед! Будущее Германии стояло
на школьном дворе, вытянувшись в одну слегка волнистую линию. Вожатый прошел
по всему фронту,  наступая  на вылезающие  носки, убирая животы и  выпрямляя
грудные клетки. Вот так, а теперь в строгом порядке к полевой кухне.
     - Юный гитлеровец Штепутат просит разрешения получить еду!
     И  не  бегать, как  дикие, с колбасой  по всему двору. Это не  ярмарка.
Образовать  кружок.  Стоять чинно вместе.  После  этого  разобраться  в  три
шеренги. Строем по  городу  с  оркестром  сапожников впереди.  Вот  это  был
праздник!  Мы  двинемся  маршем победным!  Умрем  за  фюрера!  За  Германию.
Энтузиазму не было конца.
     Каждую среду  после  обеда в Йокенен приходил вожатый  из  Баумгартена.
Политзанятия проходили под большой дикой грушей за парком.
     - Когда родился наш вождь Адольф Гитлер?
     - Как долго был наш фюрер в заключении в крепости? (Нужно было знать  с
точностью до месяца.) - Когда партия взяла власть?
     История   партии  была  основой   воспитания.   Кроме   того,   вожатый
позаботился,  чтобы  на  йокенском  выгоне вырыли  яму для  прыжков в  длину
(Герман в первой  попытке прыгнул  на  три метра).  Со  склада  гитлеровской
молодежи он получил секундомер,  с  помощью которого  выяснилось, что  Петер
пробегает сто  метров  быстрее всех в Йокенен.  После  занятий  гитлеровская
детвора Йокенен маршировала по деревне с песнями "Там вдали под Седаном" или
"Погрузив все богатства Востока". Вожатый с портупеей  и походным ножом  шел
сбоку,  следил, чтобы шагали в ногу и  держались прямо. Кто  бы  ни проходил
мимо - дядя  Франц,  поляк  Антон  или старый  коммунист  Зайдлер, - вожатый
вскидывал  руку  в  немецком  салюте и провозглашал здравицу фюреру:  "Хайль
Гитлер!".  Только Петер довольно скоро навлек на себя гнев вожатого,  потому
что его форма пришла  в  полную негодность.  Не удивительно -  он в почетном
облачении  фюрера ходил и чистить кроличьи клетки, и  ловить рыбу в пруду. В
глубине души Петер рассчитывал, что фюрер пришлет ему новую форму.


     К  комментариям  обозревателя  Ханса  Фриче  все   сильнее  и   сильнее
примешивался монотонный свист  русского глушителя. "Вперед, в общую могилу!"
- кричал  далекий  голос над фронтами, в то время как  Ханс Фриче  продолжал
утверждать,  что у фюрера  еще  далеко не истрачен весь порох. Готово новое,
грозное оружие, которое заставит врагов трепетать.
     После  того как рухнула группа войск "Центр", с карты Штепутата исчезли
красные  флажки. В концертах  по заявкам на Немецком радио милитаристический
тон сменился меланхолическим. Прошли времена, когда дрожали замшелые  кости.
Прошла по восточно-прусским деревням и  Лили Марлен.  Неожиданно прославился
волынский город Луцк - отпускники привезли в Йокенен пародию на популярную в
то время грустную песню:

     Все, что было, проходит и приходит назад -
     Только что вошли в Харьков, и вот мы в Луцке опять.

     О летящих  на Англию гордых машинах больше почти не пели, а  песня  про
Хайна Мука с  побережья звучала уже не так бодро, после того как от Гамбурга
остались  груды развалин. Даже старая песня о боевом товарище все чаще стала
восприниматься как некролог тем, кто уже не встанет. И наконец:

     Шинель стала серой от пыли
     У серых уставших солдат.

     Все  серое!  Серая  земля, особенно если  смотреть  на  нее  изнутри. А
подводные лодки застряли у  Мадагаскара с чумой на борту. Кто мог знать, что
мы  уже давно были поражены  чумой?  Что  мы плыли на обреченном, погибающем
судне? Многие еще старательно гребли навстречу ветру против всего мира, в то
время как в собственных домах вода становилась отравой.
     Людям без  гражданства, проживавшим в Германском  рейхе,  указом фюрера
была предоставлена честь  отбывания их воинской повинности в рядах  немецкой
армии.  Восточные рабочие были  в приказном  порядке возведены в достоинство
людей.  Германский рейх великодушно сравнял  их  с немецкими рабочими. Эльзе
Беренд разрешалось есть за  одним столом  со своими  поляками,  даже спать с
ними, если бы она хотела.  Но она не хотела.  Ей больше было не  нужно.  Она
победила.
     Коричневые рубашки появились  в Йокенен  еще раз, когда  жена дорожного
обходчика  Шубгиллы  после   рождения   десятого  ребенка   получила   крест
Матери-героини.  Районный секретарь  Краузе  и  начальник штурмового  отряда
Нойман прибыли  в  партийной форме, а с  ними женщина,  которую еще  никто в
Йокенен  не  видел:  руководительница  отделения  Национал-Социалистического
Женского  Союза  по  округу  Растенбург.  Делать  было  нечего,  пришлось  и
Штепутату  напялить коричневую форму  (впрочем, в последний  раз)  и принять
участие в торжестве. Так как у Шубгиллы  помещение было тесное и  скудное и,
кроме того, кругом ползали, плакали  или резвились его многочисленные  дети,
Краузе перенес празднование в более подобающую обстановку школы.  И вот  она
сидела, десятикратная  мать,  в черном с  головы  до ног,  как на похоронах.
Крест  болтался на  ее  груди.  Женщина  из Национал-социалистического союза
говорила  волнующие слова. Всегда  можно  что-то  состряпать,  если намешать
Мать, Любовь, много Германии, немного Фюрера, Верность, Исполнение Долга. Не
удивительно, что жена Шубгиллы ревела в свой торжественный день.
     Прошло  всего  две недели, как  однажды ночью прибежал Шубгилла и  стал
стучать  в окно Штепутата. Маленькому Бертольду плохо, нужно вызывать врача,
старого санитарного  советника Витке из Дренгфурта.  Если он не приедет  как
можно  быстрее,  маленький  Бертольд  задохнется.  За  шоссейным  обходчиком
прибежала его старшая дочь, начала плакать под дверью Штепутата, и все это в
середине ночи.  Герман  не спал и  слышал каждое слово. Слышал, как Штепутат
набирал телефонный номер. Сказал всего  несколько  слов. Дверь захлопнулась.
Шоссейный обходчик Шубгилла  в сопровождении плачущей дочери тяжелыми шагами
спускался по дорожке.
     Герман  пытался  заснуть,  но  не  мог,  он все  думал,  как  маленький
Бертольд, которому  было  всего четыре месяца, не может вдохнуть  достаточно
воздуха. Герман уснул только под утро, так что Марте  пришлось его будить, и
сразу заметил, что что-то не в порядке.  На кухне в кресле сидела Марковша и
странно  взглянула  на  вошедшего  Германа.  Марта  намазала масло на  хлеб,
посыпала солью, подвинула Герману через стол.
     - Ангелочки забрали маленького Бертольда на небо, - сказала она.
     Вот,  значит,  как.  Старый  санитарный  советник  явился  недостаточно
быстро.  Герман  откусил  кусок  хлеба  и  попытался  представить себе,  как
ангелочки  с  Бертольдом исчезли в облаках. Кому нехватает воздуха, попадает
на небо!
     - Производитель-то еще жив, - сказала, сложив руки, Марковша.
     Упорно  держался  слух,  что  в смерти  маленького Бертольда повинна не
дифтерия, а старая  цыганка. Пару недель назад она прошла по деревне в своих
деревянных башмаках и длинной черной юбке, под которой без труда  можно было
прятать мертвых кур, украденные огурцы и выпрошенные куски сала. Перед домом
Шубгиллы  она  остановилась, заглянула  в  стоявшую под деревом  колыбель  и
улыбнулась  маленькому  Бертольду  своим  высохшим  беззубым  ртом.  А  ведь
известно,  что цыгане вообще не могут смеяться. Во всяком случае, в Йокенен.
У  них дурной глаз. Они крадут  детей,  особенно беловолосых и голубоглазых.
Цыганки  йокенские дети боялись больше, чем полевой ведьмы или  Деда Мороза.
Нельзя, чтобы цыгане заглядывали в хлев: от этого дохнет скотина.  Ясно, что
маленький Бертольд умер из-за того, что в его колыбель заглянула цыганка.
     Но цыганка не знала, что ангелочки взяли  маленького Бертольда на небо.
Несколько  недель  спустя  она,  ничего не  подозревая,  вновь  объявилась в
Йокенен. На свое несчастье, почти во время  обеда, когда по дороге громыхали
ехавшие с поля упряжки. Она удивилась, когда повозки внезапно остановились и
ее окружили работники поместья со своими кнутами.
     -  Беги, черная ведьма!  -  закричал один. Когда цыганка  схватила свои
деревянные башмаки и побежала по булыжнику босиком,  на ее спину  посыпались
удары кнутов, выбивая дурной глаз из старых заплат. Спасения не было, конюхи
бежали быстрее, кнуты свистели со всех сторон.
     Около шлюза она  упала. Из-под  юбки  выкатился  кусок  сала и  мешочек
жевательного табака.  Она  поспешно  собрала свою добычу и  опять  бросилась
бежать.  Когда  цыганка  поравнялась  со школой,  там  была  перемена.  Дети
облепили  забор и смотрели,  как цыганку  гнали  из  деревни. Теперь Йокенен
окончательно избавили от дурного глаза.


     Петера  Ашмонайта  нисколько  не волновало,  что  лебеди  находятся под
охраной закона.  Когда  он узнал,  что лебедь прилетел  с другого  берега  и
заклевал на  смерть  двух домашних уток, принадлежавших его матери, он решил
отомстить.  Он  взял дубинку  и  отправился к  лебединому гнезду в  камышах.
Сидящая на  яйцах лебедиха не сопротивлялась.  Когда Петер  появился, подняв
дубинку, она зашипела и слетела с гнезда. В  нем осталось пять огромных яиц.
Петер  подержал одно  яйцо  в  руке,  подбросил в  воздух  как  мячик.  Яйцо
шлепнулось в воду  и разбилось. Яичница в  пруду. Петер разбил таким образом
еще  три яйца. Последнее  он  запихнул  под свитер, понес в деревню показать
Герману.
     Он шел мимо памятника героям  четырнадцатого-восемнадцатого года. Более
роскошного камня не было во всем Йокенен. И с такой  красивой резьбой. Петер
не  мог устоять  перед искушением  и влепил лебединое яйцо  в этот памятник,
прямо  в  то  место, где в  камне был выбит скромный  крест.  Желтое  месиво
стекало по  именам  героев:  Курбьювайт,  Витке, Сабловски,  достигло  слова
Фландрия под фамилией Шуппа и готовилось замарать Верден.
     Такое  свинство  не  могло  остаться без  последствий. Жандарм Кальвайт
приехал из Дренгфурта  на поиски виновника.  Ему нужно было расследовать два
преступления: разорение лебединого гнезда и  осквернение памятника. Кальвайт
разъезжал  на   велосипеде  по  всей  деревне,  говорил  со  всеми,  даже  с
учительницей. Но  никто не  мог  объяснить,  как яичный желток  оказался  на
памятнике  героям.  Петер сидел с Германом  в камышах и наблюдал  за  бурной
деятельностью дренгфуртского  полицейского. Господи, чего он  так  разошелся
из-за нескольких  лебединых  яиц! Германии нужно выиграть войну, и  Германию
ничто  не  остановит.  А птицы  уже  сами  уладили  свои дела. Лебедь  опять
потоптал  лебедиху,  скоро  она снесет  новые  яйца и, хотя и с  опозданием,
высидит птенцов.
     Пока  они   выжидали,   когда   Кальвайт  уберется  из   деревни,   над
Вольфсхагенским лесом появилась эскадрилья самолетов. "Это  мессершмиты",  -
определил Герман.
     Машины  летели низко над деревьями, пересекая  красный диск  заходящего
солнца. Когда первое звено выходило из солнечного света, казалось, что они в
огне.  Или  это было  отражающееся солнце?  Нет,  на самом  деле,  из  крыла
выбивалось   сильное   пламя,   самолет  терял   скорость,   почти   касался
вольфсхагенских  елок, пламя перебросилось на  вторую, на третью машину. Как
захмелевшие майские жуки, посыпались быстрые птицы на землю, горящий самолет
упал первым. В небо поднялось облако дыма, похожее  на гриб,  как если бы во
двор Вовериши опять ударила молния.
     Герман  и Петер побежали по  полям  к  болоту. Не  сводя глаз со столба
дыма.  Вдоль  картофельного  поля  соседнего  Колькайма.  Черт  побери,  это
оказалось дальше, чем выглядело сначала! На самой границе поместья Скандлак.
Там, на поле,  на котором до колена поднялся молодой овес,  лежали дымящиеся
обломки. Два  работника,  окучивавшие неподалеку картошку,  уже стояли возле
горящего самолета.
     - Не подходите близко! - крикнул один из них мальчикам. - Сейчас начнут
взрываться снаряды.
     Герман  и  Петер  остановились  у  края  поля. Воняло  машинным маслом.
Западный ветер гнал в лицо едкий черный дым.
     -  А экипаж  выпрыгнул?  -  спросил Герман.  Он оглядывался  в  поисках
парашютов, но не увидел на зеленом поле ни одного белого пятна.
     - Может, они сидят там в хвосте и боятся выйти, - развеселился Петер.
     Хвостовая часть подмяла ивовый  плетень метрах в пятидесяти от горящего
фюзеляжа.
     - Один горит там,  - сказал работник и показал на  спекшуюся кучу возле
крыла.
     Ни головы, ни рук, ни  ног, это с таким  же успехом мог  быть и мешок с
опилками.
     - Там есть и еще, лежат прямо в огне.
     У человека, который это сказал, лицо было желтое, как чищеная картошка.
     - Поджарились, как зайцы, - добавил Петер.
     К месту аварии  со всех сторон стекались люди, из недалекого  Скандлака
пришли,  опираясь  на  палки,  даже  старые  женщины,  чтобы  посмотреть  на
спектакль. Явилась и полиция, но не жандарм Кальвайт - это был не его район.
Два полицейских из Бартена тут же принялись ставить заграждение. Заграждение
- важное дело. Заграждение в таких случаях обязательно.
     В   вечерних   сумерках    прилетел    маленький   аэроплан.    Офицеры
военно-воздушных сил в барашковых  жилетах перешли овес,  приняли донесения.
Все выглядело очень внушительно, как, наверное, и должно было быть. Мальчики
все это время ждали взрыва, но боеприпасы все не взрывались. Может быть, они
разорвались уже от  удара о землю? Языки пламени  взлетали все ниже, дымовая
завеса становилась прозрачнее. Представление шло к концу.
     - Как их хоронят? - заинтересовался Герман.
     - Собирают из обломков кости, - предложил свое мнение Петер.
     -  Кости тоже сгорели, - сказал Герман. - А если даже что-то  осталось,
то никто не знает, где чьи.
     - Они  просто сделают  салют на этом месте, и конец похоронам, - сказал
Петер.
     В эту ночь  Герман написал в постель. Этим он подтвердил то, что всегда
говорила Марта: перед  сном  детям  нельзя играть с огнем,  это действует на
мочевой пузырь!
     На следующее утро почтальонша рассказала, что упало еще  два  самолета.
Один попытался  приземлиться на брюхо на  свалке  близ Бартена,  второй упал
между Бартеном и Растенбургом на лугу,  зацепил ржавую  колючую проволоку  и
уткнулся носом в сточную канаву.


     Однажды вечером мазур Хайнрих вошел в кухню и сказал:
     - Бисмаркова башня больше не мигает.
     Штепутат  вышел  на улицу.  Они  смотрели на  маяк на  горе  Фюрстенау,
который  уже  не посылал световых сигналов. В вечернем небе слышалось чужое,
незнакомое жужжание, странным образом напоминавшее собаку, воющую на луну.
     - Это русский, -  заметил Хайнрих, вытащив трубку изо рта и уставившись
в  темноту.  На  большой  высоте  вызывающе  медленно  летала  над  вечерней
Восточной  Пруссией  русская  швейная  машинка.  "Ву...ву...  ву...  ву...",
жужжала она,  и не было  ни одного  мессершмита,  ни одного  хейнкеля, чтобы
прогнать с небес этого тоскливо воющего волка.
     Герману уже стало мерещиться самое худшее. Это -  предвестник  русского
нападения на Восточную Пруссию. Летчик все точно высмотрит, а  потом: "А ну,
зададим им!" Однако дело было еще далеко не так плохо.
     Йокенцы  привыкли  к  странно  завывающим  русским  разведчикам,  из-за
которых пришлось погасить  маяк Бисмарковой башни. Герман, ложась в  кровать
всегда открывал свое окно и не засыпал, пока не услышит монотонное жужжание.
Иногда  он  влезал   на   подоконник,   всматривался  в  звезды,   выискивая
металлическую тень, закрывавшую их свет. Если  ему от этого  жалобного пения
становилось  не по себе,  он накрывался  с головой одеялом и думал  о  более
приятных  вещах: о занятиях гитлеровского детского отряда под грушей  или  о
штаб-квартире фюрера,  какой она представлялась  ему - с  флагами, цветами и
марширующими военными оркестрами.
     Конечно,  когда-то  это должно  было  случиться. Все  чувствовали,  что
швейные машинки не удовлетворятся своим дружелюбным гудением. Ночью с  28 на
29 июня сон йокенцев потревожили три взрыва. Всего три, потом опять тишина и
бормотание русских швейных  машин. Ни огня зениток,  ни ночных истребителей,
ни пожарной тревоги. Просто прозевали?
     Рядом с узкоколейкой на Викерауской дуге три бомбы вывернули гору земли
и  разбросали ее по округе, засыпали мокрой глиной капустное поле и погубили
в расцвете  жизни  примерно  сто  пятьдесят  штук  сахарной  свеклы.  Рельсы
узкоколейки не задело.  Они даже не погнулись, только покрылись тонким слоем
грязи, которую кочегар сметал метлой, когда на следующее утро поезд повез из
деревень в город молочные бидоны.
     Герман  и Петер целый день копались  в  воронке. Герман  нашел  большой
осколок величиной с ладонь, с фантастическими зазубринами - кусок  металла с
какой-то далекой звезды. Он унес причудливый самородок  домой, положил возле
кровати  на подоконник на память о  той ночи, когда тихое  восточно-прусское
лето  было нарушено этим ненужным шумом. Это была первая осязаемая  весточка
из  дышащего  огнем мира "Новостей  дня",  донесений вермахта  и специальных
сообщений радио, она отметила  -  но тогда  еще никто  этого не знал - конец
безмятежной, созерцательной части войны для земли между Вислой и Мемелем.
     Гораздо основательнее, чем  маленькая русская швейная машинка, хотевшая
вывести из строя молочную  узкоколейку, работали  англичане. В  это лето они
превратили Кенигсберг, самый восточный большой город немецкого рейха, город,
радио  которого все еще  играло  музыку, в то время  как во  всей  остальной
стране оно с приближением самолетов противника умолкало, этот далекий, милый
Кенигсберг  на реке Прегель превратили  в  груду развалин, сожгли его дотла.
Они  без  страха пролетели  до Кенигсберга тысячу  километров  над вражеской
территорией. Дошло уже и до такого.


     В то время как на йокенских  лугах пахло  высыхающим  сеном, а в болоте
шеи лошадей облепляли  сосущие кровь слепни  и коровы отбивались хвостами от
мух, в то время как в пруду среди тростника скакали и  квакали лягушки, в то
время как горох, цепляясь усиками, карабкался вверх по  жердям,  в то  время
как  днем подкисали  сливки,  а  по  вечерам  на всех столах стоял творог  с
сахаром, в  то  время  как на чердаке свежий аромат  сухой мяты  забивал все
остальные запахи,  на сеновале муравьи ползали по  ногам и девушки  с визгом
бросались вытряхивать свою одежду, - в  то время как  все  это происходило в
далеком, тихом  Йокенен,  Ханс  Фриче в своих  вечерних  обзорах  по  средам
отсекал огневой завесой плацдармы противника в Нормандии. Англичане на своих
утлых  суденышках  уже один раз удирали с востока через  Ла-Манш.  Побегут и
опять. Только подождите! Когда пал Кан и база  вторжения стала разрастаться,
Ханс  Фриче направил  на  Англию страшное  оружие  возмездия.  Чудо-снаряды,
летящие в стратосфере и падающие прямо на Большой Бен.
     Ракеты это было действительно что-то совсем  новое, что внесло сумятицу
и  в йокенские  воздушные  бои.  Герман соорудил у  пруда  рядом с  заросшей
пожарной ямой стартовую площадку  для ракет  Фау-1 и  запускал  оттуда комья
глины в лягушек реки Темзы.
     Вовериша -  своими  глазами!  - видела, как  ракета с огромным огненным
хвостом,  голубой светящейся  головой и металлическим корпусом, блестевшим в
лунном  свете  как  серебро,  медленно,  не  быстрее  кареты,  тянулась  над
Вольфсхагенским  лесом  в  направлении  Англии.  Откуда  только  эта  ракета
взялась? Наверняка сбилась где-то с дороги и сделала круг над Йокенен.
     А вот чего никто в то лето не видел, так это краха группы армий "Центр"
совсем  рядом  с  Восточной  Пруссией.  Она просто исчезла в  болотах  между
Белоруссией и  Литвой, да так, что от  Витебска и Барановичей  не  донеслось
даже грома канонады.
     Для  Петера в это  лето  открылся новый мир.  Началось  с того,  что он
как-то вдруг подъехал  к дому Германа на велосипеде. На велосипеде были даже
новые шины.
     -  Мама  принесла,  - сказал  он и дал  Герману проехать пару кругов по
выгону. Но это было не все. Петер вытащил из кармана толстую плитку шоколада
и  задвинул Герману в рот. Тоже  мама принесла. Она приносила столько нужных
вещей,  что Петеру уже больше незачем  было ходить ловить  рыбу.  Если он  и
отправлялся  на ловлю,  то  только  из баловства,  чтобы вспарывать  карасям
животы  и бросать в воду. Откуда сваливалась вся эта благодать, Петеру  было
не совсем ясно, но кто же станет допытываться?
     - Внучек, не объешься, - сокрушалась слепая бабушка, услышав, как Петер
открывал  банку какао,  смешивал коричневый порошок  с  сахаром  и ложку  за
ложкой глотал сухую смесь. На кухонной полке банки с горохом, копченым мясом
и  сыром, пакеты с овсяными хлопьями и чечевицей  слишком бросались в глаза.
Петер сделал для них укрытие на кирпичном полу  под кроватью слепой бабушки.
Собранное там имущество  стало привлекать мышей. У Петера началась настоящая
война  с мышами.  Не успела  у Ашмонайтов  появиться в доме еда, эти скотины
повылезали из  всех углов! Как будто только этого и ждали. Петер заткнул все
дыры,  но они  стали бегать через дверной порог и открытые окна. Он соорудил
вокруг  банок  и  пакетов  заграждение  из  мышеловок,  утащенных со  склада
поместья. Но и это оказалось не лучшим решением - хлопая ночью, мышеловки не
давали слепой бабушке спать.
     - Что только теперь будет? - удивлялась бабушка неожиданному  сюрпризу,
когда Петер, отрезав кусок копченой колбасы, давал ей пожевать.
     Когда  мать по  вечерам приходила домой после работы  в поместье, Петер
исчезал,  так  что  его  не приходилось  и  просить.  Он  знал, что она моет
запылившиеся ноги и тело до  пояса, а иногда и  раздевается совсем  и моется
над деревянным ушатом.
     -  Опять уезжаешь?  - спрашивала слепая  бабушка.  - Так ведь  ни  один
человек не выдержит.
     - Все  равно скоро  всему  конец, - отвечала мать  Петера.  Откуда  она
знала? От  солдат на дренгфуртском  продовольственном  складе. А уж  им было
известно.
     -  Всему  конец...  всему конец,  -  в  задумчивости  повторяла  слепая
бабушка.
     - А мне всего только тридцать, -  продолжала мать  Петера и вытаскивала
из шкафа выходное платье.
     Но  слепая  бабушка ее больше не слушала. Она пела "Поставь нас на пути
своя" и "Иисус моя опора".
     Когда  мать  надевала  белое  летнее  платье в  голубой  горошек, Петер
находил  ее весьма хорошенькой. Он пробирался вокруг дома, чтобы посмотреть,
как она отъезжает. Вытаскивал для  нее велосипед из  сарая и накачивал шины.
Обычно она, уезжая, что-нибудь говорила Петеру вроде: "Ты уже сделал уроки?"
или "Не забудь помыть ноги, Петерка" или "Дай бабушке чего-нибудь поесть".
     До  предместья  Дренгфурта  езды  было  не  больше  получаса.  Там  она
поворачивала на  поле,  на котором  организация  "Тодт" за  какие-то  четыре
недели  соорудила  дюжину  бетонных  хранилищ,  каждое  величиной с  вокзал.
Корпуса распластались по земле и снаружи выглядели, как  невозделанное поле.
В  них хранился  запас  продовольствия для  прекратившей свое  существование
группы армий "Центр":  сыр, копченая колбаса,  сухари,  мармелад,  сладости,
горох, чечевица.
     Часовой  ее уже  знал,  поднимал  шлагбаум и  пропускал  на  территорию
склада.  Обычно она ехала к фельдфебелю Роберту, но иногда Роберт посылал ее
и к кому-нибудь другому. Все  они жили на этом  поле  среди банок с сыром  и
сухарей и изнывали от скуки.
     Она долго не задерживалась. Утром на работу. Надо рано вставать. Только
по субботам она оставалась в Дренгфурте подольше. Перед отъездом  в обратный
путь (с запасами  группы  армий "Центр" на  багажнике)  она  останавливалась
выкурить с  часовым у  входа  по  сигарете. Это  тоже была  новая привычка -
курить. Слепая бабушка ничего об этом не знала, но Петер однажды застал мать
за курением в спальне. Он только улыбнулся и молча вышел.
     Пока дымила  сигарета,  она разговаривала с часовым о том, о сем. Может
быть, скоро  это  пойдет на фронт, может  быть,  обратно в  рейх  -  в  наши
ненадежные  времена мыслимое  будущее продолжается всего неделю. Хорошо, что
над домами сияет луна. Из-за русских разведчиков ей  вечером нельзя включать
фонарь велосипеда.  Петер не  засыпал до возвращения  матери. Дожидаться  ее
стало у него привычкой. Потому что стоило того. В этот раз  она привезла ему
десять трубочек с леденцами.


     В  тот предвечерний час солнце мягко сияло над  Восточной  Пруссией. Не
было  мучительного  зноя.  Белые  облака,  приплывшие  от  Фришской  лагуны,
остановились отдохнуть  над мазурскими лесами, а потом отправились  дальше в
бескрайнее  чрево  России,  не обращая внимания  на границы  и линии фронта.
Белые облака  и над штабом  верховного командования в лесу  Мауэрвальд и над
ставкой  фюрера. И в  этот  мирный день,  когда  зрелые  колосья  застыли  в
ожидании  треска жаток и  звона отбиваемых кос, в этот день кто-то попытался
выкурить волка из его норы. В глубине Восточной Пруссии что-то треснуло, как
раскат  грома. В  Йокенен  никто  не  слышал  взрыва  в  кабинете, увешанном
военными картами, но в Растенбурге  задрожали стекла, а в Ангербурге думали,
что среди Мазурских озер идут учения тяжелой артиллерии. Целый день никто не
знал, что взлетело на воздух в  двадцати километрах к юго-востоку. Вплоть до
пятичасового выпуска последних известий:
     "Сегодня на фюрера было произведено покушение с применением взрывчатого
вещества. Из окружения  фюрера  при  этом пострадали... Сам фюрер  отделался
легкими ожогами и ушибами. Как и намечалось, он принял итальянского дуче".
     В ночь  с 20  на 21  июля волк  вещал из своего логова резким,  хриплым
голосом, с угрозой  и сильнее,  чем  когда бы то  ни было, нажимая  на  "р":
"Ничтожная     клика     обуреваемых    тщеславием,    утративших    совесть
офицеров-предателей устроила  заговор... безжалостно покарать...  вырвать  с
корнем..."
     Искоренение  началось,  когда вечернее солнце еще сияло  над мазурскими
лесами. И надо же,  чтобы  такое случилось в Восточной Пруссии!  Было немало
наивных, честных людей, которые этого стыдились.
     - Мы, немцы, никогда не выиграем войну, если не будем держаться вместе,
-  сказал,  полный  отчаяния,  камергер  Микотайт,  позвонивший Штепутату из
поместья.
     - Боженька этого не допустил, - заявила старая Марковша.
     - Да, это похоже на чудо, - подтвердила Марта.
     Возбужденный Герман  помчался  через  выгон.  Он  нашел Петера, жующего
семечки, в траве у шлюза.
     - Хотели убить Адольфа Гитлера, - выдавил он, запыхавшись.
     Петера это, похоже, не очень волновало.
     - Что, война кончилась? - только и спросил он.
     Этого никто  не знает, кончилась ли война. Да и не это  сейчас главное.
Фюрер жив, этого для Германа было достаточно. Он был настолько жив, что пять
дней спустя в  Штепутатовом "Вестнике законов" появился его указ о тотальной
войне,  который уже действительно все  подчинил окончательной победе. Первой
жертвой   ревностного   поиска   предателей-заговорщиков  оказался  дорожный
обходчик Шубгилла, который по ходу службы объезжал с метлой и лопатой сильно
укрепленный  лес  Мауэрвальд  и  был  задержан  патрулем  СС.  Растерявшийся
Шубгилла не придумал ничего лучшего,  как дать им  номер телефона Штепутата.
Гнусавый начальник эсэсовцев на  самом  деле  позвонил  Штепутату и  получил
подтверждение,  что  Шубгилла  всего  лишь безобидный  подметатель  шоссе из
Йокенен.
     У дяди Франца, как всегда, было свое мнение о случившемся.
     - Слишком поздно, - сказал он. - Опоздали на пять лет.
     Это по-настоящему рассердило Штепутата, и он  так и сказал дяде Францу.
Хорошо ли это  - разводить такие речи в час бедствия? Когда за шесть  недель
разгромили Францию, тогда радовался и дядя Франц.
     - Ну так ведь  не  зазорно и  одуматься через пять  лет войны, - сказал
дядя Франц.
     Да,  возразить  было  трудно.  Штепутат  промолчал.  В  тихие  часы  за
портновским столом он сам сотни раз взвешивал все  возможности. Уже два года
планомерный  отход на  всех  фронтах.  И все больше и  больше  разрушений  и
развалин. Но нет, еще случится что-то необыкновенное, что-то такое, что всем
казалось невозможным. Адольф  Гитлер  уже совершил  непрерывную цепь  чудес.
Очередное чудо вполне могло явиться сегодня  же ночью.  Но  пока в Восточной
Пруссии по ночам являлись только русские швейные машинки со своим монотонным
жужжанием. Где же немецкое  чудо на Марне? Чудо  на Висле? Произойдет оно  в
Берлине? Или на Мемеле? Или в мазурских лесах?


     В неразберихе конца лета  1944 года старший  лейтенант еще  нашел время
приехать в Йокенен поохотиться на уток. Его  левая  рука была перевязана, но
это не мешало ему скакать верхом по полям, ставшим его собственностью  после
смерти отца.  Вечерами он сидел на террасе замка со своей матерью и наблюдал
за возвращавшимися с поля повозками.
     -  Когда станет опасно, пошли, пожалуйста, все бумаги Леоноре в Плен, -
сказал он однажды матери.
     - А все-таки станет опасно? - спросила она.
     Он  вяло махнул  рукой.  Конечно,  нет.  Так, на  всякий  случай,  ради
предосторожности. Во время войны может случиться всякое.
     Когда стемнело  и  стало  прохладно,  горничная  принесла  старой  даме
покрывало  для  ног.  И горячий чай. За повозками  маршировали домой русские
пленные,  они  еще не разучились петь.  Новый  часовой  обучил  их  немецкой
народной  песне: "В движенье  мельник  жизнь  ведет".  Это  звучало мощно  и
грозно, камни с грохотом катились вниз по ручью, колеса вертелись вразнос.
     -  Их можно было  бы и во фронтовом цирке показывать,  - сказал старший
лейтенант, смеясь.
     Камергер Микотайт  пришел на террасу  спросить,  пойдут  ли после ужина
стрелять  уток.  Да,  конечно,  стрелять уток! Пусть  Микотайт  будет  готов
примерно в половине восьмого. Если ничего тем временем не случится.
     -  Лучше  всего было  бы  просто  убежать  в лес, - сказала мать, когда
Микотайт  ушел.  - Леса  огромные и  непроходимые. Мы  бы в  условном  месте
оставляли для тебя еду. Многие люди в случае опасности гибнут оттого, что не
готовы  расстаться  с привычным  образом  жизни.  Не  хочется  менять уютную
комнату  на холодную лачугу, горячую еду на лесные грибы и ягоды. А в теплых
комнатах их всех и находят.
     -  Я  не могу снять этот мундир и улечься со свиньями, - сказал старший
лейтенант. На этом разговор был окончен.
     От пруда через выгон поднимался туман, оставляя от низких домов деревни
Йокенен только окна и крыши. В ожидании Микотайта старший лейтенант играл на
псарне  со своей охотничьей собакой. Он прицепил поводок,  и собака потащила
его вниз по дороге. Микотайт шел сзади с ружьями, он очень гордился тем, что
смастерил  своему  старшему  лейтенанту приспособление, позволяющее стрелять
уток и с раненой рукой. Пока они обходили пруд, Микотайт рассказывал о своих
хозяйственных планах.
     - На Ленцкаймской дороге будем сажать рапс.
     - Сажайте, сажайте, - пробормотал старший лейтенант.
     - Рапс дает хороший доход... Германии нужно масло.
     -  У  вас  полная свобода  действий, Микотайт,  -  сказал  безразличным
голосом старший лейтенант.
     -  А на болоте нужно засадить вырубленные места. Это была бы подходящая
работа для пленных, но  не могу же я пустить русских в лес. Некоторые  сразу
же сбегут.
     Они встретили Штепутата, пасшего на лугу свою корову.
     - Хайль Гитлер, - вытянулся Штепутат, но старший лейтенант только молча
приложил руку к фуражке.
     -  А он носит  Рыцарский крест, когда  идет на охоту?  - спросил Герман
отца.
     Он  готов  был  побежать  вслед за  охотниками, чтобы  посмотреть,  как
выглядит Рыцарский крест.
     Через четверть часа старший лейтенант  и Микотайт  дошли до  просеки за
прудом, где была  тяга диких  уток. Микотайт  заряжал  через дуло и  подавал
заряженные  ружья старшему  лейтенанту,  а тот палил  в  йокенских  вечерних
сумерках  выстрел за выстрелом. Собака  шлепала по  воде,  собирая  подбитых
уток. Напуганные  лебеди сбежали с гнезда  и отправились  со  своими слишком
поздно вылупившимися, серыми,  недоразвитыми птенцами поближе к  безопасному
шлюзу.
     Пока  дробь  сыпалась  дождем на  тростник,  а  Микотайт  считал  круто
падающих к  земле  уток,  с  шоссе на деревенскую улицу  свернул автомобиль.
Узкие полоски  света, пробивавшиеся из  прорезей  на закрытых чехлами фарах,
казалось, ощупывали камни мостовой, подпрыгивали на выбоинах, направляя свои
лучи на  давно не крашенные изгороди. Автомобиль в  этот час в Йокенен  -  в
этом уже было что-то необычное. Машина медленно въехала на дорогу, ведущую в
поместье,  развернулась  по широкой дуге, надолго исчезла, потом почти шагом
вернулась на улицу деревни. Остановилась. Фары погасли.
     Микотайт связал мертвых уток за шеи  и перебросил через плечо. Он молча
шел рядом со  старшим лейтенантом,  в то время как собака носилась по мокрым
лугам. Из сумерек выросли очертания  автомобиля. Вспыхнула спичка.  Погасла.
Возле  машины  неподвижно,  как каменные столбы  ограды  парка,  стояли  две
фигуры.
     - К вам гости, - сказал Микотайт.
     Старший  лейтенант  остановился,  свистнул  собаку,  гладил  ее  мокрые
висячие уши, на удивление долго играл с ней, раздумывая, не стоит ли всадить
этим гостям в  лицо  заряд дроби. Не имело  смысла. Или просто повернуться и
пойти  стрелять  уток.  Не  имело смысла.  Или  кружным  путем пробраться  в
конюшню, оседлать лошадь и ускакать отсюда. Не имело смысла.
     Одна из теней отделилась от машины и  медленно приблизилась. Он в форме
или  в штатском? Только  совсем вблизи  Микотайт  рассмотрел черный мундир с
черепом и костями. "Да ведь это доильщик Август", - подумал Микотайт.
     Но  он  ошибся - эти  в черной форме все были  похожи  один на другого.
Человек держал в руке пистолет.
     - Мне поручено арестовать вас, - сказал чужой голос.
     От машины отделилась и вторая тень.
     - Сколько времени вы мне дадите? - спокойно спросил старший лейтенант.
     - Нисколько.
     Заработал мотор.
     -  Идите к  моей  матери, Микотайт.  Скажите  ей,  что меня вызвали  по
службе.
     Он повесил ружья на шею  камергера. Перед старшим лейтенантом открылась
дверь машины.
     - Благодарю, - сказал старший лейтенант и сел на заднее сиденье.
     Когда  машина тронулась,  собака,  заливаясь  лаем,  бросилась  следом,
кидалась на колеса, выла, скулила, не отставала до самого трактира и сдалась
только, когда машина выбралась на шоссе и прибавила скорость.
     - Преданное животное, - сказал один из приехавших в машине.


     Пахать. Поднять дымящуюся землю под новый посев...
     -  Ты  мучаешься, а кто  знает, будем ли мы убирать урожай, -  говорила
тетя Хедвиг.
     - Но сеять надо, - отвечал дядя Франц. - Если землю  не вспахивать, она
зарастает. Кто-нибудь уберет.
     Дядя Франц и поляк Антон делали  с  плугами круги по картофельному полю
на  границе с  Вольфсхагеном.  Лемех плуга  то и  дело  выбрасывал  из земли
глубоко лежавшую картошку. Антон  наклонялся, подбирал картофель  в карман и
сбрасывал  его в  большую кучу в конце поля.  Ничего не должно пропадать. По
свежевспаханной  земле прыгали трясогузки  и последние  скворцы,  со стороны
леса  медленно  плыли  первые вороны, застывали,  отдыхая, на ивах  и  затем
приземлялись на свежевспаханную ниву.
     Антон остановился посередине пашни. Намотал вожжи на рукоятку, поднял с
земли клочок бумаги и стал рассматривать его  со всех сторон. Не умея читать
по-немецки,  он отнес бумагу  к  дяде Францу. Это  была грубая,  с опилками,
бумага, размокшая  под дождем  и снова высушенная  солнцем. Внизу  нехватало
угла.

     Мужчины и женщины Германии!

     - было напечатано жирным шрифтом по верхнему краю.

     Война проиграна!
     Красная Армия идет!
     Она освободит вас от преступника Адольфа Гитлера.
     Хватит проливать кровь!
     Приближается день...

     Продолжения  не было, здесь был оторван угол.  Листовка  была обрамлена
бордюром  из  вьющихся  роз, как в  садовой  беседке.  По понятиям  офицеров
русской  пропаганды  это,  наверное, должно  было соответствовать  немецкому
духу. Антон посмотрел на затянутое облаками небо.
     - Ву...  ву... ву... - смеялся он.  Антон  понимал, в чем дело. Русские
швейные машинки разбросали это  послание  во время своих ночных полетов  над
Восточной Пруссией. Но он вдруг перестал смеяться.
     -  Когда   придет  Красная  Армия,  мне  нужно   домой  в  Польшу.  Они
расстреливают всех поляков и русских, кто работал у немцев.
     Дядя Франц  не думал, что все будет так плохо, как казалось  Антону, но
все-таки сказал: - По мне так, пожалуйста, езжай домой, но сначала ты должен
мне помочь с посевом. Сеять нужно. Нельзя нашу землю бросить просто так.
     Антон это понимал.
     - А что делать с этой бумажкой? - спросил, спустя некоторое время, дядя
Франц.
     Антон изобразил  подтирание зада. Но  дяде Францу пришла в голову мысль
получше. Он  решил  отнести листовку  к  Штепутату. Пусть он  подумает,  что
делать с такими листками.
     Штепутат  растерялся не меньше, когда ему принесли авиапочту от Красной
Армии.  Такое вообще  не разрешается читать, нужно сразу  уничтожить,  лучше
всего сжечь! И не думать об этом.
     - Тебе, как служебному лицу, прочитать надо, - заметил дядя Франц.
     Ладно, Штепутат прочитал.  Потом  взял листок двумя пальцами, как будто
вытянул его из дерьма, и поспешил с ним в кухню. Сдвинул на плите сковородку
с картошкой и предал послание Красной Армии с красиво вьющимися розами огню.
     - Представь, если  я напишу  об этом донесение и отправлю  в Дренгфурт.
Начнется  целый розыск,  и в  конце концов твоему Антону не сдобровать. Нет,
сжечь лучше всего!
     Но Йокенен получил не только первый привет от Красной Армии. Дядя Франц
вернулся от Штепутата и  с  хорошей  новостью. Через полгода в Йокенен будет
электрический  свет.  Штепутат  показал  ему  письмо   из  Восточно-прусской
электростанции во Фридланде. На Рождество 1944 года в Йокенен  придет  линия
электропередачи.  В  поместье   новый,  1945-й,   год   начнется   уже   при
электрическом свете, а в остальной деревне  свет будет в  мае 1945-го.  Если
ничто не помешает.


     Поздним  вечером  пришла  телеграмма из  Кенигсберга.  Майорша  послала
разбудить кучера  Боровского.  Ему было велено  запрягать и тут  же ехать  с
экипажем на  станцию  в  Коршен.  Поезд  из Кенигсберга должен был  придти в
одиннадцать  пятнадцать,  но  опаздывал  и  Боровскому  пришлось   выпить  в
станционном  буфете три  кружки  жидкого  пива,  ожидая  его.  Только  после
полуночи  вагоны  с  занавешенными  окнами  вкатили на  затемненный  вокзал.
Боровски  стоял у  входа  на  перрон. С серой  афишной колонки  косо смотрел
саботажник, расхититель  угля, уставился  прямо на него, кучера  Боровского,
как  будто  он имел к углю  какое-то  отношение.  А с метрового  плаката над
перроном  тень черного  человека  предостерегала: "Тихо! Враг подслушивает!"
Тени, повсюду тени.
     "Народ,  страна и вождь - едины!" - было написано на одном из  вагонов.
Кто-то  замазал  углем слово "страна"  и написал  под  ним "дерьмо". Из окон
высовывались раненые, отпускники и курьеры. Почти никого в штатском.
     "Господи, ну  и вид  у нее",  - подумал Боровски, когда из поезда вышла
жена старшего лейтенанта. Маленькая бледная женщина  была уже  не бледной, а
скорее  серой, тусклой,  бесцветной. И казалось, что она  стала еще  меньше,
совсем съежилась.  "Ей нужно основательно  подкрепиться  йокенской  едой", -
подумал Боровски.
     - Хорошо, что вы пришли, - сказала она.
     Боровски взял  ее сумку и понес к коляске. Сумка была такая легкая, как
будто в ней было всего лишь полотенце, мыло и зубная щетка.
     - Все здоровы в Йокенен? - спросила она.
     Боровски засмеялся: Пока есть борщ и кислая капуста, йокенцы здоровы.
     Он предложил ей отдохнуть после дороги. Пусть поспит на заднем сиденье.
Перед йокенской мельницей он  ее разбудит. Но маленькая бледная женщина и не
думала спать. Она села рядом с ним и разговаривала всю дорогу.
     - Вы знаете, - сказала  она,  - Йокенен мне раньше никогда не нравился.
Но  сейчас я  с  удовольствием  еду к  вам  в деревню.  В  Йокенен  еще  все
по-старому,  лошади  в упряжках, люди,  дома. В Йокенен нет войны, нет бомб,
нет военной формы. Йокенен это как мирный остров. Вы понимаете, Боровски?
     - Да, да,  - пробурчал кучер, а про себя подумал: "Господи, да она чуть
не плачет".
     Глубокой ночью майорша стояла  на лестнице замка в ожидании  коляски  с
маленькой  бледной женщиной. Она  никогда не была особенно близка  с хрупкой
профессорской  дочкой,  но  в эту ночь невестка  поднялась  по  лестнице,  и
свекровь заключила ее в свои объятия.
     - Не  надо  плакать, не надо, - шептала майорша. -  Все образуется, все
будет хорошо.
     Она повела  маленькую  бледную  женщину в охотничью комнату,  увешанную
лопатистыми  лосиными и  развесистыми  оленьими  рогами,  страшными  клыками
кабанов.
     - Ты останешься здесь, пока все не кончится. Отдохнешь. Наберешься сил.
     Жена ее сына кивала.
     - Это невозможно выдержать,  мама. Приходят каждую неделю... не говорят
ни слова... все перерывают, ищут бумаги, улики.
     - Ты знаешь, где он? - спросила майорша.
     Женщина покачала головой.
     -  Никто не говорит ни слова.  Где  я только не  спрашивала. Иногда мне
кажется, что его уже нет в живых.
     - Нет, нет, так быстро это не делается, - успокаивала ее майорша. - Они
обязаны сначала устроить процесс. И они ничего не смогут доказать.
     - Вполне возможно, что он  знал о покушении, но он  не участвовал - это
точно, - уверяла маленькая бледная женщина.
     - С каких пор он против Гитлера?
     - С сорок  первого года, после  нападения на Россию. Он всегда говорил:
"Нельзя заключать договоры, а потом нападать на партнера".
     - Мне он ничего об этом не говорил, - сказала майорша с упреком.
     - Ты  должна  понимать, мама.  Люди здесь  у вас  такие простые,  такие
доверчивые. Здесь о таких вещах говорить нельзя. Никто  не поймет. Даже отец
не понял бы.


     В октябре 1944 года в "Окружном бюллетене" был напечатан приказ фюрера.
Штепутат прочитал его  внимательно, один раз, другой. Он пересчитал мужчин в
Йокенен,  к которым  относился приказ: камергер Микотайт,  дорожный обходчик
Шубгилла, дядя Франц, трактирщик Виткун  и, наконец, он сам,  Карл Штепутат.
Все немцы  мужского  пола  от  шестнадцати до шестидесяти  лет. Марте  он не
сказал   о  приказе  фюрера  организовать   народное  ополчение,   чтобы  не
расстраивать ее зря. Такие дела не делаются в два счета. Еще не были спущены
инструкции  по  выполнению  этого  приказа.  Наверняка   есть  еще  осмотры,
врачебные комиссии и, наконец, его прострел.
     В  тот же день Штепутату позвонила Виткунша и  принялась кричать: - Это
правда, что все мужчины должны идти на войну?
     Штепутат   остался  невозмутим.   Надо  подождать.   Еще  нет   никаких
инструкций. Посмотрим. Но Виткунша этим не удовлетворилась. Она кричала, что
напишет  лично  фюреру,  чтобы  тот  отдал   приказ  не  трогать  йокенского
трактирщика. Угрожала, что, если не отпустят ее мужа,  станет коммунисткой и
уже ничего  больше не будет  делать для Германии. И вообще, на улице столько
молодежи. Почему они забирают только старых?
     - Война есть война! - сказал Штепутат и повесил трубку.
     Штепутат  оказался прав. Дело  с народным ополчением затянулось. Прошел
октябрь,  а еще ничего не произошло. Тем не менее это была волнующая осень в
Йокенен.  Как-то в выходные появился грузовик  организации  "Тодт" и  собрал
всех мужчин,  способных держать лопату. Они поехали рыть окопы  на восточной
границе Германии.
     Восточный вал должен быть воздвигнут до наступления зимы. Таким образом
мазур Хайнрих бесплатно оказался на родине еще раз.
     Он  копал  вместе  со  всеми  семиметровый  противотанковый  ров  перед
крепостью  Летцен. Русские Т-34 скатятся туда  и перевернутся. Выкопать  ров
вокруг всего Германского рейха. Превратим  Германию  в остров. Не отдадим ни
пяди земли!
     Рытье  перекинулось и на Йокенен.  Гауляйтер Кох  из Кенигсберга решил,
что каждая  восточно-прусская  деревня должна  стать крепостью.  Так  что за
дело.
     - На  самом деле нужно  перекопать  только что  засеянное поле ржи ради
каких-то окопов? - сердито спрашивал дядя Франц.
     -  Да,  нужно,  -   подтвердил  Штепутат   и  показал  ему  инструкции:
"Подготовка  восточно-прусских деревень к обороне будет  проверена  выездной
комиссией  до  наступления морозов". - Но  ведь  не нужна же нам траншея  на
западной стороне, -удивлялся дядя Франц.
     -  Вокруг  всей  деревни, -  продолжал настаивать  Штепутат,  показывая
пальцем в инструкцию.
     - Ты думаешь, кто-нибудь полезет в траншею, если дело пойдет всерьез?
     Этого не знал и Штепутат.
     - Неужели Германия уже в такой опасности, что им нужно разрывать поля и
луга вокруг  каждой  деревни?  -  спросила как-то вечером  Марта, когда  они
ложились в постель.
     Штепутат покачал головой.
     - В  прошлой войне  мы отступили раньше  времени и  оказались за линией
фронта.  Это не должно повториться.  Никто  не должен нас упрекнуть, что  мы
проспали и не подумали обо всем.
     Так что рытье окопов началось и в Йокенен. Узнав об этом, Герман созвал
на оборонительные работы  всю  йокенскую детвору.  После школы  они  строем,
каждый  с лопатой на плече,  с песнями  шли по  Йокенен. Здесь  не  задавали
вопросов, нужны окопы  или не нужны, здесь копали! Сначала они ковырялись на
лугу  Штепутата, создали  северный фронт, в  сторону Вольфсхагенского  леса.
Копали и на кладбище, отвели от покойников воду. Потом за мельницей, в парке
и  наконец на ржаном поле дяди Франца. Посмотрел бы на  них  фюрер,  это был
такой энтузиазм!
     -  Что  случилось с детьми? -  поражалась  тетя Хедвиг. - Посмотреть на
них, страшно делается.
     На обед они поочередно являлись в поместье, к Штепутату  и тете Хедвиг.
Шли  строевым  шагом до самых окон кухни, составляли лопаты в пирамиду,  как
солдатские ружья.  Потом в  строгом  порядке обливались  холодной  водой под
насосом. И никто не дрожал. Потом прием пищи.
     - Ешьте, детки, ешьте,  -  подбадривала йокенскую детвору тетя  Хедвиг.
Она в растерянности стояла в своей кухне, удивляясь, как изменились дети.
     Петер Ашмонайт копал всего один день. На следующий день он объявил себя
часовым и полез на иву высматривать вражеских лазутчиков.
     - Вы же  не можете просто так копать и вдруг оказаться "в жопе". Кто-то
должен смотреть.
     Он  сидел на охапке соломы среди  ветвей, надежно скрытый за желтеющими
ивовыми листьями, курил время от времени стянутую у матери сигарету, а когда
становилось  скучно, стрелял  из рогатки по  воробьям. По  большой  нужде он
слезал с  дерева и,  чтобы не нюхать собственную  вонь, отбегал на некоторое
расстояние. По малой нужде он  не беспокоился. Между копающими малышами и их
сторожевым  охранением  регулярно  сновали  связные.  Иногда  Петер  подавал
полицейским  свистком сигнал тревоги. Тогда головы  скрывались  в наполовину
выкопанных окопах, черенки лопат становились ружьями, в  вымышленного врага,
подползающего с  востока,  летели камни.  Трескотня пулеметов  вспугивала  с
полей  стаи  ворон.  Мальчики устремлялись  в атаку,  неслись  по  бороздам,
бросались в  грязь,  обстреливали  комьями  земли  весь мир,  маленький  мир
деревни Йокенен.
     После сражения натаскивали к  своей траншее картофельную ботву.  Петер,
всегда носивший при себе спички, поджигал ее.  Все садились  вокруг костра и
пекли на палочках картошку. При этом они пели песни гитлеровской молодежи.
     Траншейный  энтузиазм не пощадил и  деревенский выгон.  Мальчики вырыли
поперек выгона зигзагообразную траншею, разделив деревню на северную и южную
часть.  Но  выгон  был  расположен  слишком  близко  к  пруду. Не успели они
углубиться на полметра,  как  хлынула  грунтовая  вода. Ничего не  помогало,
пришлось насыпать на дно траншеи ветки и солому, чтобы не ходить по колено в
воде. Когда пасшийся на выгоне  баран старого Зайдлера, испугавшись чего-то,
свалился вниз головой  в траншею и  его  пришлось зарезать, шутки кончились.
Штепутат  распорядился засыпать часть траншеи на выгоне, а остальное накрыть
досками. В  порядке  компенсации Герману  было разрешено устроить  в огороде
Штепутата землянку. Она  получилась такой просторной, что в дождливую погоду
в  ней  находилось  место  для  всех  юных  гитлеровцев   деревни.  Штепутат
пожертвовал  для  этой  землянки  свои  дубовые  колья,  приготовленные   на
следующее лето для нового забора.
     - Боже, не могу на это  смотреть, -  жаловалась Марта. - Если  земля не
выдержит, их всех засыплет в этой землянке.
     - Пусть дети играют, - сказал Штепутат, и это прозвучало так, как будто
он хотел добавить: "Кто знает, как долго еще все  будет хорошо?"  В середине
землянки они  поставили проржавевшую  ванну и заполнили ее гладкими плоскими
камнями, собранными на полях. Это были боеприпасы  защитников Йокенен. Когда
шел дождь, они сидели  в  землянке, вырезали из дерева гранаты и примитивные
ружья. "Мы двинемся маршем походным..." Октябрь 1944 года.
     Только еще ничего не подозревающие дети пылали энтузиазмом.


     Ни грохота канонады, ни пулеметного огня. Но  именно  в  этот день,  16
октября  1944  года,  началось  большое  наступление   на  восточно-прусской
границе. От Гумбинен до Роминтенской  пущи. Ветер был благоприятный, относил
шум  стрельбы  от  границы  на   восток.  Но  новость   все-таки  потихоньку
просачивалась:  на границе  что-то происходит! Впервые в сообщениях вермахта
прозвучали  немецкие названия  населенных мест:  Гросвальтерсдорф, Шлосберг,
Эйдткунен, Гольдап.
     На Ангербургском  шоссе появились маленькие возки, медленно  ехавшие на
запад. Без особой  поспешности. Впереди две  лохматые лошади, позади корова.
По бокам корзины, корыта, жестяные ведра. Под навесом пара  мешков  овса для
лошадей,  немного муки для  молочного супа детям.  Лошадиные попоны, овчины,
постели,  из которых  выглядывают  детские головы. Они пришли с  той стороны
границы,  литовцы  и  белорусы,  дружелюбно относившиеся  к  немцам и теперь
боявшиеся возвращения  Красной  Армии. Завернутая  в  черный  платок  матка,
мужчина с  закрученной бородкой, множество  детей, бегущих босиком  рядом  с
повозкой  -  в это время было  еще достаточно тепло.  Они никому не  мешали.
Выпускали  своих  коров  и  лошадей  пастись  в  дорожном кювете, варили  на
открытом огне молочный суп, выкапывали из земли несколько картошин. Ночевали
в  полевых  сараях или  конюшнях, на следующее утро  спокойно  собирались  в
дальнейший  путь. Неторопливое, как бы  задумчивое бегство.  Светлая,  сухая
осень.
     Двадцатого  октября танковые  колонны 11-й  русской  гвардейской  армии
достигли  пункта  Неммерсдорф  на реке Ангерапп. Это  было уже километров на
сорок вглубь  восточно-прусской  земли  и  уже  не  так  далеко от логова, в
котором в те дни еще пребывал волк.
     - Мне, пожалуй, надо домой, мастер, - сказал Штепутату мазур Хайнрих, а
когда Хайнрих собирался домой - это был плохой знак.
     -  Там ты будешь  еще ближе к границе, чем здесь, - пытался  отговорить
его Штепутат. Но все было бесполезно. Хайнрих уложил свои вещи. Узнал, когда
отправляется  автобус  на  Коршен..  Но  тут  на  выручку  Штепутату  пришло
сообщение  вермахта:  фланговый  удар  парашютно-танкового  корпуса  "Герман
Геринг" отсек русских, прорвавшихся у Неммерсдорфа.
     - Ну,  видишь, - сказал Штепутат. Хайнрих распаковал свои чемоданы. Все
еще будет хорошо.
     В  конце октября  йокенцам  представилось необычное  зрелище:  камергер
Микотайт стоял посреди улицы  и перед всеми людьми, перед женщинами и детьми
вытирал лившиеся из глаз слезы.  Конный завод  в Тракенен  южнее Инстербурга
оказался  на линии фронта.  Гордость  Восточной  Пруссии впопыхах погнали на
запад прямо  через  леса.  Беженцы-лошади попали  в  Йокенен,  скопились  на
выгоне, зашли по колено в пруд, жадно пили воду.
     - Боже мой, какие красивые лошадки,  - бормотал, глядя на них, камергер
Микотайт... и плакал.
     Поток повозок на дорогах становился все гуще.  Это были  уже  не только
литовцы с той стороны границы, но и первые немецкие крестьяне из пограничных
округов, из  Гольдапа, Хайдкруга  и Тильзита. Стада  запрудили Ангербургское
шоссе, гудящие военные машины сгоняли скотину в кювет и на поля. Одна корова
отелилась на  поле рядом с йокенским кладбищем. Что было делать? Задерживает
со своим теленком весь караван. Камергер Микотайт  взял корову  и  теленка в
йокенский коровник. Только на время, разумеется. И под расписку. На обратном
пути заберут. Некоторые животные начинали хромать и, обессиленные, падали на
шоссе. Ревели  всю ночь,  да так, что было  слышно в любой  комнате Йокенен.
Микотайт  позвал  часового,  охранявшего  русских  пленных,   и  среди  ночи
отправился с ним на  шоссе.  Часовой  нажал  пару раз  на  спусковой крючок,
мычание прекратилось. Мясо Микотайт, как  полагалось, отправил на  следующее
утро на приемный пункт в Дренгфурт. Порядок прежде всего.
     Когда Гольдап  пал, мазур  Хайнрих опять  предстал  перед  Штепутатом в
шляпе  и  пальто.  Но  телефонный звонок  разрушил все  надежды  на  отъезд:
железнодорожное сообщение  с пограничной Мазурской  областью  было прервано.
Гражданские  лица  больше  не  могли  туда попасть. Хайнрих, было,  собрался
попробовать  пешком,  но  тут, 28  октября,  вермахт  сообщил,  что  русское
наступление на восточно-прусской границе окончилось  провалом.  Когда  после
двухдневных уличных  боев  был отбит Гольдап, Ханс Фриче мог утверждать, что
русские  изгнаны  с  немецкой земли.  Это  было не  совсем так,  потому  что
Роминтенская пуща - протянувшаяся  вдоль границы лесная область, в которой в
более  благоприятные  времена охотился Герман  Геринг -  оставалась в  руках
русских. С охотой было покончено.
     - Фронт устоял, -  с облегчением сказал Хайнриху Штепутат. - Теперь  мы
сражаемся за немецкую землю, а не за какие-то несколько русских болот. Здесь
каждый будет держаться до последнего. На нашей границе они не пройдут.
     Пятого  ноября  1944  в Восточной  Пруссии  был  мир. Солнечная поздняя
осень. Первые  ночные  заморозки. Дымящаяся  земля за  плугами. Стаи  ворон.
Тишина.


     Неожиданно снова появился Блонски. Как-то утром, когда Микотайт выходил
на двор поместья,  чтобы  прозвонить начало работы,  Блонски  стоял в дверях
конюшни. Никто не мог сказать, как и когда  он прибыл в Йокенен. Судя по его
виду, он проделал весь долгий путь  от Украины до Йокенен  пешком. Сапоги  в
пыли, куртка  потерта  и  забрызгана грязью. К брюкам  пристала  солома (он,
наверное,  спал по ночам в стогу). Так выглядел маленький, гордый  инспектор
Блонски, перед которым  когда-то  дрожал  весь  Йокенен,  а  потом  половина
Украины.
     - Слушай, пришлось бежать без оглядки, - рассказывал Блонски. - Лавочка
закрылась. И на всем пути партизаны. Убивают каждого, кто только попадет  на
мушку.
     Микотайт  в  растерянности  рассматривал неизвестно откуда свалившегося
Блонского.
     - Нам всем нужно сматывать. Горит весь восток, трясет со всех сторон.
     - На фронте спокойно, - заметил Микотайт.
     - Это спокойствие перед бурей. Если мы вовремя не переберемся на запад,
нас  всех  перережут.  Все  валится  в одну кучу.  Нам  уж  лучше перейти  к
американцам или англичанам. Здесь на востоке страшно. Нас предали и продали.
Предали итальянцы и румыны, евреи,  цыгане  и иезуиты,  помещики и  офицеры.
Конечно, они не могли простить  ефрейтору Адольфу Гитлеру, что он выигрывает
войну! Куда ни посмотришь, предательство.  Противотанковые батареи на фронте
получают  пулеметные патроны,  вместо  топлива  для наших "тигров"  привозят
воду, а вместо ручных гранат присылают ящики с дамским бельем.
     -  Ну,  дело выглядит  не так  уж плохо, -  возразил  Микотайт. - Фюрер
обещал отстоять Восточную Пруссию.
     -  Фюрер! Фюрер! Он  один  не может удержать границу. До октября он еще
был здесь, а сейчас  наверняка и он испарился. Восточная Пруссия - фронтовая
область. Вы этого, небось, не заметили, а?
     "Посмотрите-ка  на  этого  Блонского",  -  думал   Микотайт.  -  "Готов
обделаться  от  страха.  Как  изменился!  Да  и еще  меньше  стал".  Он взял
Блонского к себе в дом,  чтобы тот смог помыться и прилично  одеться. Увидев
отряд русских пленных, марширующих на работу, Блонски схватился за голову.
     - Да у вас тут еще и пленные в Йокенен!
     - Они нам нужны для уборки  свеклы, - объяснил Микотайт. -  Без русских
нам свеклу не собрать.
     - Вы с вашей сраной свеклой!  Если вы не избавитесь от пленных, они вам
первые перережут глотки, как только подойдет фронт.
     Микотайт затряс головой.
     - Послушай, ты только не наделай в штаны! Почему это пленные должны так
поступить? Им в Йокенен было хорошо.
     Никаких  разговоров,  русские  должны  остаться!  Микотайт  и не  думал
бросать сахарную свеклу в замерзающем  поле. После уборки свеклы еще можно о
чем-то говорить. Зимой в поместье работы мало, а в лес на рубку дров пленных
все  равно нельзя пускать. Но до  конца ноября русские  ему нужны, ничего не
поделаешь!


     Почему Карл  Штепутат вдруг стал  запирать свой  ночной шкафчик? Герман
притворился спящим. Он видел, куда отец положил ключ. Все остальное было уже
детской игрой. Герман выдвинул изъеденный  жучком  ящик и  ахнул.  Его  рука
коснулась  холодного  ствола револьвера.  Он взял оружие  из  ящика  и  стал
рассматривать со всех  сторон. Для чего отцу револьвер? Чего он боится?  Что
ночью из Вольфсхагенского леса в Йокенен придут партизаны?
     Под револьвером лежала  газетная  бумага, под  ней журналы. Герман взял
ноябрьский  номер  "Народного  наблюдателя". На первой  странице фотография:
трупы Неммерсдорфа.. Изуродованные человеческие  тела, собранные и уложенные
в  ряд.  Трупы  немцев.  Неммерсдорф  был  первым  немецким пунктом,  жители
которого  попали  в руки  русских.  После  того как немецкие  войска  отбили
Неммерсдорф,  фотографы пересчитали трупы, а "Народный наблюдатель"  показал
их в  предостережение немецкому народу: "Так будет с каждым из нас,  если мы
не  будем  готовы  отдать   в   этом  бою   последние  силы  для  достижения
окончательной победы!" Ниже  лежал номер "Штурмовика",  специальный выпуск о
Варшавском  гетто.   Там  Агасфер  ковылял  на  костыле,  перешагивая  через
изможденных  и  высохших  от  голода  людей.  Безобразные,  апокалиптические
фигуры,  толстые  носы, растрепанные  седые бороды, ветхие одежды  заполняли
страницу  за страницей. Это нагромождение  уродства  Штепутат держал в своем
ночном  шкафчике под  замком,  чтобы  никого  не беспокоить  понапрасну.  На
последней странице  "Штурмовика" фотография, на которой одно лицо показалось
Герману знакомым.  Этот человек в форме СС, с автоматом  на изготовку, стоял
на варшавской улице, а перед ним десяток мужчин и женщин с поднятыми руками,
повернувшись лицом к стене... Герман понесся с журналом на кухню к матери.
     - Это доильщик Август! - кричал он, показывая на фотографию с подписью:
"СС очищает гетто".
     Озадаченная  Марта  забрала  у него журнал. Отнесла  обратно в шкафчик.
Закрыла на ключ. Нет,  это не для детей -  ни трупы в  Неммерсдорфе, ни СС в
гетто.
     В декабре доильщик  Август  приехал  в отпуск  (на Рождество он  всегда
приезжал  к  матери).  Когда он  появился у Штепутата,  чтобы  забрать  свои
отпускные карточки, сел на стул для посетителей и  собирался закурить первую
сигарету, Штепутат достал номер "Штурмовика".
     -  Узнаешь этого?  - смущенно улыбнулся он, показывая на  фотографию из
гетто.
     Да,  Август  узнал. Он  сначала побледнел, как  полотно, потом  налился
краской. Пальцы  нервно  сдавили сигарету.  Он  наклонился  над фотографией,
рассматривал ее, как будто  обследовал каждый камень улицы  и домов.  Но  не
было ничего, что можно было бы истолковать превратно.
     - Можешь гордиться - попал в газету, - сказал Штепутат.
     - Мы их не расстреливали, - сказал доильщик Август, показывая на людей,
обращенных лицом к стене  варшавского дома.  - Только  обыскивали и отбирали
оружие. Это выглядит хуже, чем было на самом деле.


     С  первым морозом  лебеди улетели на юг. Очень поздно, слишком  поздно.
Они  задержались, потому что вылупившиеся в  конце  июня птенцы еще не умели
летать. Виноват был Петер Ашмонайт, разбивший у лебедей первую кладку яиц.
     Молодые лебеди остались, пытались стоять на тонком льду, проломили его,
сгрудились  все  вместе  в  маленькой  полынье,  не  давая воде  замерзнуть.
Величиной  они были  уже почти  с  родителей, но их перья  еще  не побелели.
Вначале они кормились  отмирающими  остатками тростника  и  последней ряской
йокенского пруда. В конце  концов мороз  выгнал их на берег. Они  вперевалку
шлепали  по  выгону,  отважились  даже  выйти на дорогу,  отбивали  у  ворон
кухонные  отбросы, картофельные  очистки. Зашли  даже на двор к тете Хедвиг,
обнаружив там  остатки  корма для кур.  Йокенские  дети  преследовали  их  с
беспощадным упорством. Где бы они ни появлялись, их гнали камнями и палками,
они безуспешно  пытались взлететь, падали на уже  промерзшую  землю -  серые
пятна среди ставшего белым ландшафта.
     Но серые лебеди были не единственными пятнами  на  свежем снегу: следы!
По  снежной  белизне  через йокенские  поля  с северо-запада  на  юго-восток
пролегла свежая тропа. Прошло человек двадцать, не меньше. И ни одна  собака
не  залаяла.  Кто  это  ходил ночью  вокруг  деревни?  В  лесах  становилось
тревожно. Каждый  вечер с наступлением  темноты прилетали завывающие швейные
машинки.
     - Они  сбрасывают  в  лес  боеприпасы и продовольствие,  - сказал мазур
Хайнрих.
     Работники  поместья  торопились выбраться из леса  до  темноты, а ночью
леса принадлежали другим. Лесник Вин завел  себе вторую собаку и итальянский
карабин.
     - Я не дам,  чтобы мне вспороли брюхо, - смеялся он, хотя на самом деле
ему было не до смеха.
     Кучер  Боровски   каждый  день  уговаривал  маленькую  бледную  женщину
прекратить выезжать. В последнее время говорят столько всякого! Но маленькая
бледная женщина  настаивала на своем. Ей нужны ежедневные поездки  в  санях,
простор и тишина убранных полей, вид до зубчика елок на горизонте.
     "Нас как-нибудь прикончат", - в отчаянии бормотал Боровски. Он старался
устроить так,  чтобы избегать  опасных  мест.  Никакими  силами не удавалось
заставить его поехать  к  болоту, да  и  полевой  сарай и песчаная  дорога к
Воверише на опушке леса нагоняли на него страх. Гораздо спокойнее было ехать
по  открытой проселочной дороге,  идущей  к  усадьбе.  Или  к  мельнице.  И,
конечно, проехать немного по шоссе на Дренгфурт. Но шоссе казалось маленькой
бледной женщине недостаточно безлюдным. Нет, она не могла переносить,  чтобы
на  нее  смотрели  проезжающие  мимо  беженцы  с  границы,  солдаты  в белых
маскировочных халатах.  Больше всего ей хотелось бы оставить дома и  кучера,
чтобы побыть одной, поплакать одной.
     На  самом  деле  никого  в  те  дни  не  убили.  Не  было  моря  крови,
проливаемого партизанами  среди гражданского населения.  Да  это  были и  не
настоящие   партизаны,  а   просто  беглые   пленные,  которые  еще   осенью
рассчитывали на приход  Красной  Армии, а  сейчас были  застигнуты  врасплох
зимой. Начавшиеся морозы выгоняли их из лесов. Как-то вечером трое пришли на
стоящий  особняком  хутор Эльзы  Беренд. Они распахнули дверь кухни, один  с
автоматом. Забрали с  кухонного  стола два  куска  сала, копченую  колбасу и
каравай хлеба, прихватили старые рукавицы крестьянина Беренда. Запихнули все
это в мешок, который сами принесли с собой. Пока двое укладывали,  человек с
автоматом сидел  на табуретке возле двери и разговаривал по-русски с кошкой,
подставляя  ей  рукав, по которому  она  карабкалась  ему  на  плечо и потом
спрыгивала на кафельные плитки.
     - Война капут! - сказал он, смеясь, когда они уходили.
     Не было ни единого  выстрела. Эльза быстро, на все задвижки, заперла за
непрошеными  гостями дверь.  Некоторое время  все  было тихо, потом все-таки
раздался  выстрел.  Короткая  очередь  из  автомата  изрешетила  не  вовремя
разлаявшуюся дворовую собаку.
     Налет  на  запасы  Эльзы  Беренд  вызвал  настоящие  военные  действия.
Начальник  штурмового отряда в Дренгфурте  Нойман (это  была  его  последняя
большая операция)  выгнал  всех  мужчин округи на облаву. Цепь загонщиков  с
дубинками, охотничьими ружьями  и револьверами растянулась по  лесу, выгнала
из   трясины  дикого  кабана  и  перепугала  несколько  косуль,  пустившихся
отчаянными  прыжками  наутек. Не  нашли  ни одной серой  шинели,  пропала  и
колбаса Эльзы Беренд. Единственной добычей охотников стала куча листьев  под
деревом,  в  которой, возможно, спал кто-нибудь, спасаясь  от холода. Нойман
отправил  в  Растенбург  донесение:  болото и Вольфсхагенский лес прочесаны.
Подозрительных лиц  не обнаружено! Это успокаивало. Это придавало начинающим
задумываться людям уверенность. Когда пять дней спустя тетя  Хедвиг зашла  в
свой  курятник и увидела,  что ночью  трем курицам свернули шею, дядя  Франц
даже не стал сообщать о случившемся. Опять заварится большое дело и придется
целый день ходить по болоту. И все из-за каких-то трех куриц!
     А  слухам не  было конца. На перегоне за  Норденбургом  ночью расшатали
шпалы. Омет, эту маленькую  речку севернее Йокенен,  отравили, и рыбу из нее
нельзя есть. В Восточной Пруссии становилось невесело. Йокенский трактир все
лето  был увешан пестрыми  рекламными  щитами  сигарет  "Экштайн" и "Юно", а
сейчас в нем осталась только тень "подслушивающего врага", да еще  крался по
всей стране угольный саботажник. Шоссейный обходчик Шубгилла  разговаривал в
Энгельштайне с одним старшим офицером: предательство, везде предательство! В
оцепленном лесу  Мауэрвальд южнее Ангербурга каждый  день  разъезжают тяжело
нагруженные военные машины.
     - Чудо-оружие, -  сказал Шубгилла, слышавший  об  этом  от  человека из
организации "Тодт".
     На острове Упальтен  на  озере  Мауэрзее,  где росли вековые деревья  и
стоял летний замок семейства Лендорф, установили орудие, которое должно было
спасти Германию.
     Утешительные слухи. В мире было полно чудес и чудо-оружия. Каждый вечер
люди ложились  спать в  ожидании чуда наутро. Тем  временем  по белградскому
радио меланхолически пели  о Лили Марлен. А  в  кино в Дренгфурте показывали
фильм "Золотой город".


     На фронте было тихо. И в стране было тихо. Поверх  первого снега  выпал
второй. Пруд замерз окончательно, и работники поместья начали вырезать глыбы
льда и возить в  погреб. Не было повозок беженцев на Ангербургском шоссе. Не
было ревущей скотины на  полях.  Глубокая тишина. Мир был настолько  полным,
что  некоторые  беженцы  вернулись  к  границе.   Провести  Рождество  дома!
Посмотреть, не протекла ли от осенних дождей крыша сарая. Как взошли озимые?
Да нельзя  же и хозяйство бросить.  О курах  нужно позаботиться и о свиньях,
отвести  на  случку  кобыл  и телок,  даже если никто  не  знает,  кто будет
помогать животным  произвести на свет  потомство. На праздники, как и каждый
год,  резали  свиней,  пекли пряники  с сиропом  из  сахарной свеклы.  А что
принесет  Дед Мороз 1944 года? Все шло своим чередом, как всегда. Адольфка в
эту  раннюю, спокойную зиму не бросил  Восточную Пруссию на произвол судьбы.
По льду озера Швенцайтзее, как всегда зимой, носились буера. Начались первые
облавы на  зайцев и лисиц - в них  участвовало больше военных, чем  обычно -
это были тыловые офицеры. Шубгилла ездил по долгу службы на военное кладбище
Йегерхе возле Ангербурга. Домой  он привез новость, что армия  спустила воду
Гольдапского озера,  так  что лед обвалился.  Красная Армия теперь не сможет
перейти по льду.
     Герман и Петер  лежали на пруду, сосали кусочки льда, выбитые коньками.
Они наблюдали за русским разведчиком, который с черепашьей скоростью полз по
ясно-голубому зимнему небу  Восточной  Пруссии, фотографировал  Дренгфурт  и
Бартен, а между ними и маленький Йокенен.  Может быть, уже  сегодня где-то в
русском  генеральном штабе  окажется  воздушный снимок йокенского пруда и на
нем две черные точки на льду: Герман Штепутат и Петер Ашмонайт.
     Над  Растенбургом  фотографа стала обстреливать зенитка,  раскидывая по
темной голубизне белые облачка, взяла блестящий на солнце фюзеляж самолета в
вилку и вынудила  пилота  делать  крутые развороты и пике.  Герман  и  Петер
представляли, какой  хаос возник бы, если бы самолет упал на йокенский пруд.
Но зенитка его  не сбила,  фотограф  летел слишком  высоко.  Вместо этого на
йокенский пруд посыпались осколки зенитных снарядов, так что лед зазвенел от
ударов. На месте разбитого льда выступили черные пятна открытой воды. Герман
и Петер помчались в камыши и плюхнулись на живот.
     - Засранцы, - заявил Петер.  -  Если такой осколок попадет  по  голове,
сразу ноги протянешь.
     Когда  железный дождь прошел, Петер  предложил поехать на  велосипеде в
Дренгфурт.   Там   можно   посмотреть  на  огромный   противотанковый   ров,
протянувшийся через  предместья как часть  Восточного вала.  Очень глубокий.
Как  борозда великанского  плуга. Они осторожно слезли по  крутому откосу  и
пошли по дну рва  на юг.  Внизу  ни  ветерка. Восточный ветер наверху сдувал
через край снежную  порошу, и снежинки медленно падали в глубину. Как далеко
тянется  этот ров? Неужели и правда до границы?  Когда весной снег  растает,
весь  ров заполнится  водой. Здорово, канал через всю  Восточную Пруссию.  А
русские танки и на самом деле туда  скатятся? Хорошо, что Йокенен расположен
западнее рва -йокенцы в полной безопасности.
     Когда  возвращались  домой,  уже  темнело.  Разволновавшаяся  Марта  не
находила  себе  места. Нельзя  в темноте находиться на  дороге, сейчас такие
времена. Герман рано пошел спать, не желая слушать рассказы Марты о немецких
детях, которых партизаны утаскивают в лес.
     Из-за  раннего отхода ко  сну  он пропустил представление, показанное в
тот вечер  жителям  Восточной Пруссии.  Представление на  весь вечер. Петеру
повезло больше. Он сел  со  слепой бабушкой  есть молочный суп. Выйдя  после
ужина закрыть сарай, чтобы никто не утащил велосипед, он увидел это зрелище:
на северо-востоке все небо пылало ярким огнем. В эту предрождественскую ночь
русские  самолеты   сбросили  над   Инстербургом   великолепно  расцвеченные
Рождественские елки. Свет был такой яркий, что  отражался в  окнах домов,  а
тень Петера четко обозначилась на стене.
     Петер  позвал слепую бабушку. Она  действительно вышла на холод, широко
раскрыла  свои  огромные пустые глаза, так что в них  тоже отразился далекий
свет.
     - Что это за новая мода, - сказала она, когда Петер описал ей волшебное
небо. Медленно спускающиеся к земле  факелы, освещавшие для русских летчиков
затемненную  Восточную Пруссию, она  не видела. Не видела и вспышек зенитных
снарядов  над  инстербургским  аэродромом и  возле  больших казарм.  Но зато
слышала далекий грохот бомбовых разрывов.
     - Когда зимой  бывает  гроза, на следующий год  хорошо  родится хлеб, -
вспомнила она.
     На  безоблачном  небе  вспыхивали   все  новые  гирлянды  огней.   Свет
растекался с северо-востока по всей стране. Над предрождественской Восточной
Пруссией  повисла  звезда  Вифлеема.  Она   затмила  бледный  полумесяц  над
кладбищем и своим розоватым блеском  окрасила снег в необычный цвет. Это был
первый раз, когда война произвела на Петера сильное впечатление. Он сидел на
крыше сарая, смотрел на небо и мерз.
     Штепутат   и   мазур   Хайнрих  тоже  оставались  на  улице,  пока  над
Инстербургом не погасли последние огни.
     - Теперь разбомбят и Инстербург, - спокойно сказал Штепутат.
     Инстербург, город, в котором, как поется в  старинной восточно-прусской
песне, умерла Аннушка из Тарау.
     - Может, разбудить мальчика, пусть посмотрит? - спросил Штепутат жену.
     Ни за что на свете! Пусть ребенок спит.  Не надо его беспокоить. Он так
спокойно спит под картинкой с пухлощеким ангелом, дующим в трубу.
     Марковша тоже вышла  к забору и не могла поверить, что этот свет - дело
рук человеческих.
     -  Это знамение с небес, -  сказала  она. Только никто не знал, хорошее
это знамение или плохое.
     Когда  все  огни погасли, Йокенен  оказался как в черной пустыне. Очень
нескоро  бледному  месяцу  удалось  снова  осветить  тонкий снежный  покров.
Хорошо, что в спальне Штепутата, да и во  всех остальных комнатах в Йокенен,
было тепло. Марта с тревогой посмотрела на детскую кровать, где спал ее сын.
Да, Герману нужна уже кровать побольше. Ему уже десять лет.
     Все  будет хорошо. Так или иначе,  все будет  хорошо. Красное сияние не
проникло в спальную комнату к пухлощекому ангелу с трубой. Почему все должно
быть  плохо? В прошлый  раз  все кончилось хорошо. Марта вспомнила смеющихся
казаков, которые в августе четырнадцатого трясли детям сливы. В Йокенен ведь
никто не  сделал никакого зла, все только выполняли свой долг.  Поэтому  все
должно быть хорошо.


     В последний раз йокенцы  почувствовали  себя  в безопасности,  когда  в
самом  центре  Восточной Пруссии  -  а  это как  раз  был маленький  Йокенен
-расквартировалась дивизия СС. Они заняли все свободные помещения, заполнили
замок, трактир, комнату на чердаке Штепутата. Но  они мало говорили о войне,
эти молодые  люди частей особого назначения. А Штепутату так хотелось, чтобы
они помогли развеять мучившие его сомнения. Добавили бы немного уверенности.
Веры в руководство  и  силу  страны.  Мы удержим границу, конечно  же! Может
быть,  сумеем выпутаться из неприятного  положения с  почетным  миром. У нас
ведь еще есть что предложить: кусок Польши, Чехословакию, немного Югославии,
северную часть Италии, угол Франции, Голландию почти всю, от Бельгии кусочек
и,  конечно, Данию и Норвегию,  да не забыть Курляндию.  Если  взять все эти
клочки земли  и  бросить  врагу  в пасть,  можно  было бы  взамен  заключить
приемлемый мир!
     Но  они не говорили  ничего,  молодые  эсэсовские  солдаты,  не  давали
Штепутату  никаких  надежд. Просто  молчали.  Ждали следующего  назначения и
молчали.  Впрочем, самого их  присутствия было достаточно, чтобы в йокенских
гостиных  появилось  перед  Рождеством  ощущение уюта  и довольства.  Высшее
руководство не  оставило  Восточную  Пруссию на  произвол  судьбы,  иначе не
послали бы сюда эти отборные части.
     Даже Блонски, из-за тишины на  фронте задержавшийся  в Йокенен  дольше,
чем  собирался,  стал   опять  высоко  вздергивать  правую  руку.  Как-то  в
воскресенье он даже надел свою партийную форму, что, однако, не произвело на
молодых эсэсовцев никакого впечатления.
     Перед тем  же  Рождеством  Йокенен  покинули  русские  пленные,  просто
потому, что СС понадобилось и то помещение в поместье, где они жили. Русские
успели  повытаскать сахарную  свеклу  из глинистой земли еще  до наступления
зимы и отправить ее  по узкоколейке в Растенбург. Теперь, в общем-то, делать
было  больше  нечего,  так что  даже  Микотайту пришлось  согласиться  на их
отъезд.
     - На весенние  работы будут у вас новые пленные, -  сказал по  телефону
окружной сельхозуполномоченный.
     Отправление пленных происходило тихо. Они даже  не пели,  как это часто
бывало  за все  эти  годы,  а  молча  шагали  через  парк по  направлению  к
узкоколейке.  За   ними  конвоир.   Рядом  с  ними   ехал  верхом  Микотайт,
единственный из Йокенен, кто вышел проводить пленных на поезд. Они залезли в
два выложенных соломой товарных вагона.
     - Вы знаете, куда поезд идет? - спросил Микотайт конвоира.
     Тот не знал. Наверное, в какой-нибудь лагерь.
     - Война капут, - сказал один из русских, пробуя улыбнуться.
     -  Война еще далеко  не капут, - пробурчал конвоир и сплюнул в  грязный
снег.
     - Они думают, что едут домой, - сказал Микотайт.
     Но конвоир покачал головой.
     - Им страшно. Они ясно понимают,  как хорошо им  было в  Йокенен. А что
будет теперь, никто не знает.
     Когда подцепили  паровоз,  некоторые  даже  нерешительно помахали рукой
через открытые двери вагона. И Микотайт помахал в ответ.
     Теперь  в  Йокенен   остались  только  йокенцы  и  эсэсовская  дивизия.
Рождественский праздник для детей не состоялся, потому что у Виткунши стояли
солдаты.  Но зато дети были вознаграждены  перловым  супом, густой гороховой
кашей и солдатским хлебом. Под  дубами  на дороге к поместью  стояла полевая
кухня.  Повар прежде  всего останавливал лай  собак на  псарне,  заткнув  им
глотки  жирными  кусками.  После собак  наступала очередь  йокенских  детей.
Остатки из котла распределялись в жестяные банки с острыми краями, о которые
можно было очень просто порезать губы. Несмотря на это, для детей работников
это каждый раз  был настоящий  праздник. Многочисленные  маленькие  Шубгиллы
вкушали  здесь  приятную сторону  этих дней конца войны. Стало  обычаем, что
сразу  после школы  кто-нибудь бежал  к  полевой кухне  узнать,  чем сегодня
кормили СС.  Армейская еда прибавляет сил, говорила  учительница. Солдатский
хлеб  укрепляет зубы.  При  сознании,  что  такой же  едой  питаются  тысячи
немецких  солдат,   любая  похлебка  казалась  укрепляющей  и  полезной  для
здоровья.
     Все  это  кончилось  10  декабря  1944  года,  когда  дивизия  покинула
Восточную Пруссию.  Фюрер счел  необходимым рассечь с помощью  этой отборной
части русский прорыв в районе Платтензее в Венгрии. Немцы Восточной  Пруссии
с  их выдержкой и  упорством  как-нибудь сами  смогут себе помочь.  Блонски,
опять  на  высоте,  тут  же  истолковал  это  в  положительном  смысле: "Наш
Восточный  вал настолько надежен, что мы  отдаем  резервы на  другие участки
фронта".
     Впрочем, была йокенцам и некоторая компенсация.  Командование Четвертой
армии, на которую была возложена задача обороны Восточной Пруссии, отправило
в Йокенен подразделение саксонцев, занимавшееся ремонтом танков, автомобилей
и  орудий.  Парк поместья,  скрытый  среди деревьев, превратился  в огромную
мастерскую.  Всюду валялись танковые гусеницы, части  моторов, автомобильные
шины и бензиновые канистры.
     Понятно, что саксонцы не шли ни в какое сравнение с молодыми парнями из
эсэсовской  дивизии. Они, наверное, могли  привести  в движение  сломавшийся
грузовик,  но  вряд  ли  остановили  бы  русскую  атаку.  Правда,  были  они
разговорчивее и все время мечтали о своем дрезденском Рождественском пироге,
который  скоро должна  была  доставить полевая  почта.  Но они  не придавали
Штепутату чувства уверенности. Скорее наоборот. Они ясно говорили, насколько
в данный  момент плохи дела. Не было никакой возможности самим себя вытащить
за уши из болота и перенести куда-то в безопасное место: вся Германия горела
огнем. Йокенен  казался  чуть ли не единственным мирным пятном на земле. Кто
знает, может быть, русские здесь вообще наступать не будут. Они еще не могут
придти в себя после осени.
     С  прибытием  саксонцев   шоссе   оживилось.  В  парк  тащили  подбитые
гусеничные машины, грузовики с поломанными осями и с кабинами, изрешеченными
очередями  из пулеметов  и  осколками снарядов.  По  шоссе  опять  ездили  и
маршировали,  как  в то  раннее  лето  1941-го, когда войска шли  на восток.
Конечно,  по-другому. Ни  строевого шага, ни  песен  о цветущем  вереске  на
занесенных снегом полях Восточной  Пруссии. Из войск по Ангербургскому шоссе
шли лишь отдельные группы в белых  маскхалатах. Время от времени танк. Между
ними  телеги  беженцев,  торопившихся  попасть  к  Рождеству  домой.  Иногда
противотанковая пушка. Самоходные орудия. Но  не все двигалось на восток для
укрепления фронта. Подозрительно большое количество  транспорта  исчезало за
Викерауской дугой в западном направлении. Насколько надежным должен был быть
этот Восточный вал, если Восточная Пруссия могла обойтись без лишних войск.


     А потом опять Рождество. Все  было как раньше: домашние пряники, жаркое
из  только  что забитых свиней,  обычный  Рождественский рацион  на водку  и
табак.  За три  дня до  праздника  лесник Вин  доставил к  Штепутату елку  и
получил  за нее рюмку  шнапса и пригоршню  сигар.  Как и в прошлые  годы, он
натаскал на своих сапогах мокрый снег в убранную к празднику гостиную,  в то
время  как  его  собака лежала  на коврике в сенях и оттаивала.  Дробовик он
поставил  рядом с собой в  угол дивана. Вин уверял, что на  праздник выпадет
еще снег. Но  зима не будет суровой. Он это видит по почкам  берез и по коре
деревьев. Будет ранняя весна, но не такая холодная как в 1929 году,  когда в
Восточной Пруссии померзли фруктовые деревья.
     Они болтали в теплой комнате, пока не кончилась бутылка. Потом он вышел
на улицу,  осанистый  лесник Вин,  один  со своей  собакой и  ружьем.  Нужна
немалая храбрость, чтобы ходить так в лесу. В такие времена.
     В ночь перед Рождеством  выпал обещанный лесником Вином  снег, хотя и в
умеренном  количестве.  Сухой, морозный  снег, набиваемый  в окна  восточным
ветром. Как  и в предыдущие годы, доносился звон  колоколов  из  Дренгфурта.
Бисмаркова башня на горе  Фюрстенау  посылала  над  заснеженной землей  свои
сигналы  -  ее затемнили только в сторону востока. На шоссе ни одной машины.
Вблизи  домов  легкие  следы  зайцев  и ворон. Йокенский пруд,  обычно такой
оживленный, в  сочельник был предоставлен воронам. Работники  поздно вечером
расходились из поместья  с полными бидонами  молока,  предварительно обильно
насыпав лошадям в  ясли  овса. На террасе замка  (вообще-то из-за затемнения
это не разрешалось)  на  елке горели свечи, и  это опять была самая  большая
елка в Йокенен.
     Маленькая  бледная женщина после прогулки в санях сидела,  завернутая в
покрывала, на террасе и смотрела на сверкающую елку.
     И опять  пришел  Дед Мороз. Конечно, Герман давно знал, что это  не Дед
Мороз,  а  Шубгилла,  зарабатывающий  таким образом несколько  марок.  И его
родители знали, что он знает.  Но все-таки что за Рождество без Деда Мороза?
Штепутат тщательно завесил все окна,  прежде  чем зажигать огни. "О, елочка"
была его любимая Рождественская  песня, не такая религиозная как  другие. От
песни "Ночь тиха" у  Марты покатились слезы.  Почему она вдруг  заплакала? С
ней никогда этого не было на Рождество. Мазур Хайнрих  сидел молча  в углу -
даже  не подпевал - и  вертел  свою  холодную трубку. Раньше он на Рождество
обычно уезжал в свои  мазурские края, но на этот раз Штепутат его отговорил.
Это слишком близко  к границе. И вообще  не стоит в такие времена разъезжать
по железной дороге.  Когда перед домом вдруг послышались тяжелые шаги, когда
постучали  в  окно,  потом снова  раздались  шаги,  открылась  дверь, кто-то
загремел  в прихожей, Герману пришла в  голову  страшная  мысль, что  это не
Шубгилла, а человек из леса со своим автоматом.
     Несмотря на краснощекую маску, Шубгиллу легко было узнать, например, по
тяжелой походке  и  по рукам, высохшим рукам  дорожного обходчика.  Начались
обычные формальности: "Хорошо себя вел?", "Можешь  прочитать стихотворение?"
-  "Я  пришел из-за  леса в родные  края". -  "Эй, Дед Мороз,  не  хочешь ли
рюмочку?" (Это была Марта.) Конечно, он хотел! Он выпил стопку медовой водки
прямо через маску. Развязать мешок. Марте  передник (больше Дед Мороз ничего
не мог  придумать), Штепутату  подтяжки  и  рукавицы,  мыло для  бритья  для
Хайнриха. Зато Герман  был удивлен  по-настоящему.  То, чего  он страстно  и
безуспешно  желал из  года  в  год, в Рождество  1944 года стояло  на столе:
деревянная пушка со стволом длиной ровно тридцать сантиметров.  Такая  пушка
может  через  всю  комнату  обстреливать  деревяшками  вражеские  патрули  и
населенные пункты. Экипажный  мастер в Дренгфурте делал такие по  пятнадцать
марок за штуку - удивительно, что в это время еще  делали  игрушечные  пушки
для  детей.  Герман проверил  ее  на  дальность стрельбы,  забросал тяжелыми
снарядами пол, произвел страшные опустошения  среди пехоты, окопавшейся  под
елкой.  Пока  не  вмешалась   Марта,  заявив,  что  шум  сражения   нарушает
Рождественский мир.
     Поздно вечером пришли и саксонцы.  Они устроили в  деревенском трактире
складчину с обилием пунша.  Не  удивительно,  что они вернулись через  выгон
домой весьма навеселе. А у Штепутата продолжили  праздновать. Штепутат уже в
который раз открывал  лаз  в подполье,  ложился  на живот  и одну за  другой
выуживал  из  своего  винного   погреба  запылившиеся  бутылки  смородиновой
настойки.  Один саксонец, подмастерье Хайнрих и Штепутат дошли  до того, что
уселись в ночь перед Рождеством играть в скат, что в Йокенен считалось почти
неприличным.

     Тот, кто пьет, угодит на тот свет,
     А тот, кто не пьет, полетит ему вслед!

     - орал Хайнрих каждый раз, прежде чем опорожнить свой стакан. Ничего не
достанется  мазурам. Хайнрих проиграл в скат все  деньги, которые  собирался
положить в  копилки  на Рождество своим мазурским племянникам и племянницам.
Ничего, через год опять Рождество!


     В  то  время как саксонцы  и  мазур Хайнрих  шумели  все  громче, Петер
праздновал  самое удивительное Рождество своей  жизни. Никогда еще  мать  не
приносила столько, сколько  в  это  военное Рождество  1944 года.  Пакеты  с
леденцами, рисом и мукой, даже изюм из далекой Греции. Мешок грецких орехов,
а  к нему  щипцы-щелкунчик из Рудных  гор в  мундире "долговязого гвардейца"
времен  прусского  "солдатского короля". Себе шелковые  чулки,  которые  она
примерила  в  Рождественский  вечер, натянув  на  крепкие, мускулистые ноги,
чтобы повертеться  и потянуться перед зеркалом. Тем  временем Петер гонял по
каменному полу кухни жестяной "тигр" и сыпал искрами из его поворачивающейся
пушки. Потом он до  поздней ночи  занимался грецкими орехами, ел их вместе с
изюмом.
     -  Что,  мы  уже выиграли  войну? - спросила  слепая бабушка,  ощупывая
своими костлявыми руками Рождественское изобилие на кухонном столе.
     - Ты еще не пела ни одной Рождественской песни, бабушка, - сказала мать
Петера.
     Старая женщина  легла в  свою  кровать и спела  полностью и подряд  все
песни от "Ночь тиха" до "Каждый год опять".
     Когда  мать тоже  пошла  спать, Петер  потихоньку  подобрался к начатой
бутылке  лимонного ликера, стоявшей в кухонном шкафу. Напиток был  сладкий и
крепкий. И после него так хорошо спалось.
     Утро первого дня Рождества началось с обычной беготни детей. Посмотреть
подарки. Сравнить елки. У кого самая большая? На какой больше всего золотого
дождя? Саксонцы  расчищали  на льду место для  катка. Когда  дядя Франц, как
всегда  в  этот  самый  христианский из всех  праздников,  уезжал  в Ресель,
доильщик  Август  в  одиночестве уже вырисовывал на  льду  свои восьмерки  и
пируэты.
     После обеда Герман зашел за подарками,  которые  Дед Мороз оставил  для
него у дяди Франца и тети Хедвиг. Эти подарки всегда были особенно богатыми.
В  Рождество  1944  года дяде Францу пришлось даже помогать  ему  нести вещи
домой.  Так  получилось,  что  дядя  Франц  как  раз к послеобеденному  кофе
оказался  в гостиной  Штепутата  и сказал:  "Вот  и  последнее  Рождество  в
Йокенен".
     Он сказал это  без всякого стеснения, хотя здесь были  и Герман и мазур
Хайнрих. Слышала это и Марта, входившая в комнату с кофе.
     - На фронте спокойно, - заметил Штепутат.
     - Но что-то там заваривается.
     (Такие  пессимистические мысли дядя Франц всегда привозил из  Реселя от
своих католиков.)
     -  Мы  должны  пройти  через все,  так  или  иначе,  -  геройски сказал
Штепутат. - Старому Фрицу двести лет назад было еще хуже.
     - Но  женщин и детей  надо бы отправить в безопасное место, - предложил
дядя Франц. - Просто отправить их в рейх.
     Штепутат и сам уже не раз обдумывал это в бессонные ночи. Но ясно было,
что  ничего  не выйдет. Начальство  это запрещает.  Никто не должен покидать
свой  пост.  Кто  сбегает,  наносит  фронту  удар  в  спину,  сомневается  в
способности фюрера отстоять  Восточную Пруссию. Да  и куда  послать женщин и
детей? Родственники в рейхе были у очень немногих. И уже везде было плохо. В
эту зиму  1944-45 года безопасных мест больше не было. Штепутат считал своим
долгом  показывать хороший пример. Что подумали бы о нем йокенцы, если бы он
отправил  Марту   с   Германом   в  рейх?  Это  противоречило  его   понятию
порядочности. Что бы ни случилось, они все вместе должны оставаться здесь.
     - Мы меньше  чем в ста километрах от границы, - сказал дядя Франц. - На
границе деревни пустые. Если русские  прорвутся,  мы  будем первые,  где они
встретят людей. Будет ужасно.
     Штепутат был  другого  мнения.  Если уж  станет  совсем плохо, можно  и
бежать. Но кто  сказал, что все не кончится хорошо? Может быть, русские и не
тронут восточно-прусский остров,  а ударят прямо на  Берлин. Штепутат и дядя
Франц стояли у окна и смотрели поверх ящика с  цветами на  деревенский пруд.
Веселые саксонцы теперь играли  там в хоккей вырезанными из ивы клюшками.  А
доильщик  Август в эсэсовской форме продолжал выписывать  за тростником свои
фигуры.


     Мазур Хайнрих ходил весь вечер с  озабоченным  видом, следил,  чтобы на
кухне не погас огонь, собрал  у  Марты  старые, погнутые ложки.  Когда стало
подходить  к  полуночи, он  принес из своей  каморки небольшой, таинственный
мешок. Вытряхнул его содержимое на кухонный стол: бесформенные куски свинца,
странные фигуры, ноги и головы павших оловянных солдатиков.
     Они  сели  вокруг  стола в  свете керосиновой лампы.  Герману разрешили
присутствовать, в  первый раз.  Хайнрих  поставил  на  стол миску с холодной
водой,  взял  у  Марты  старый   передник,   завязал  веревочки  за  спиной.
Оснастившись таким образом, он приступил к гаданью,  ровно в  полночь, когда
эсэсовец  Август,  приветствуя  Новый  год,  стрелял  над  прудом  красивыми
трассирующими пулями.  Хайнрих положил в старые ложки  комки свинца и держал
их над огнем. Все смотрели, как металл медленно плавится.
     - Хочешь начать, Германка? - спросил Хайнрих,  протягивая  ему ложку  с
растопившимся свинцом.
     -  Ради  Бога,  будьте  осторожны,  - взмолилась  Марта,  слышавшая  от
кого-то, что, если жидкий свинец попадет на кожу, то прожжет ее насквозь.
     Герман подвел ложку к миске с водой и резко сбросил в  нее металл - как
самолет мог  бы сбросить свой бомбовый груз на йокенский пруд. Вода зашипела
и бухнула  паром,  а на дне миски образовалась загадочная фигура. Похожая на
раздавленного майского жука. Или танк, если смотреть с воздуха.
     Хайнрих  наклонился,  чуть  не  касаясь  носом  воды,  и   принялся  за
толкование. Вроде бы, деньги. Большая вода, и нужна осторожность, там  будет
опасно. Большая дорога и много разъездов, но не очень далеко.
     "Да,  весной  Герман  поедет  в среднюю школу  в Дренгфурт",  - сказала
Марта. Лучше бы она  об этом  не говорила,  а то сразу испортила Герману всю
новогоднюю  ночь.  Он совсем  не  радовался,  что через  четыре  месяца  ему
придется уйти из йокенской деревенской школы и поехать в Дренгфурт. Вот если
бы Петер Ашмонайт  поехал  вместе с ним! Петеру всегда  везло. Ни  мама,  ни
слепая бабушка не заставляли его  стать кем-то и для  этого ездить в школу в
Дренгфурт. Его оставляли с рыбами в  пруду, с  лягушками  и дикими  грушами.
Может быть, война помешает, надеялся Герман. Средняя школа в Дренгфурте была
восточнее противотанкового рва.  Нисколько  не  жалко, если  она  достанется
русским.
     Пока Герман предавался размышлениям о том,  как  война сможет  избавить
его от средней  школы, его отец сделал себе  из  свинца  отливку,  обещавшую
много денег. Откуда только они возьмутся? Только то, что получилось у Марты,
было ни на что не похоже. Но  ничего  плохого, уверял Хайнрих, действительно
ничего  плохого. Самому себе мазур Хайнрих тоже отлил дальнюю дорогу,  очень
дальнюю дорогу. Она шла  не только до Мазурских озер, но и  гораздо  дальше.
Может быть, по воде? В конце даже по воздуху.
     В поместье камергер  Микотайт зазвонил в обеденный колокол,  оповещая о
том, что новый год начался. По  радио выступал фюрер. Дорогие товарищи!  Как
это звучало! Он даже вспомнил про Господа Бога. Благодарил его за то, что до
сих пор немецкий народ так уверенно шел под его водительством.  Благодарил и
за собственное  спасение из  крайней опасности.  Будущее выглядело  неплохо.
Самую  низкую точку  прошли.  Германия  опять восставала  из пепла. Штепутат
подумывал,  не стоит ли по поводу  этого ободряющего известия принять глоток
из  бутылки с ромом. У  него ведь была та  бутылка мирного рома, которая уже
почти шесть  лет  стояла в ожидании  окончательной  победы среди  хрусталя в
буфете. Он вытащил  бутылку,  посмотрел на яркую наклейку.  Ямайка. Тридцать
восемь градусов.
     - Ты знаешь, где Ямайка? - спросил он Германа.
     - Жалко, если  русские  выхлещут  этот ром,  -  озабоченно сказал мазур
Хайнрих.
     Ну, Хайнрих, это уж слишком! Лучше бы ты этого не говорил. После всего,
что сказал по радио фюрер,  не может быть и  речи, чтобы  этот ром  достался
русским. Штепутат поставил бутылку обратно в буфет. Мирный  ром будем  пить,
когда будет  мир.  После  окончательной  победы. Германия,  Германия превыше
всего. Над территорией рейха ни одного вражеского самолета. Конец передачи.
     Выпьем за Новый год! Проваливай, старый! Прекрасный, новый год начался,
большой, непочатый, со всем, что в нем есть: тысяча девятьсот сорок пятый.
     Согласно старому поверью  в небе все двенадцать самых темных ночей года
летал со своей свитой Вотан. Вотан, убегающий из небесной обители германских
богов.


     Марта вообще не  хотела  пускать их в  дом,  потому что  они всегда все
переворачивали вверх ногами. Но Штепутат сказал, что пусть, такой уж обычай.
До сих  пор они являлись  каждый год,  почему нужно  сделать исключение  для
1945-го? Да уже и не было времени раздумывать,  новогодний "козел" распахнул
дверь дома, носился с блеянием по комнатам, не только  напустил  целый поток
арктического холода через  порог,  но и нанес кучу грязного снега. "Ме-е!" -
проблеял "козел". Он  завернулся с головы до  ног в белые простыни и колотил
по всему, что попадалось  вокруг,  своими мощными рогами. Герману он  поддал
так сильно, что тот упал между стульями. "Ме-е-е!"
     "Да это Буби  Хельмих",  -  подумал Герман, наблюдая  через приоткрытую
дверь спальной комнаты, как  безобразничал новогодний  "козел". А  за маской
трубочиста  скрывался маленький  Шмидтке.  Он с  восторгом мазал все  вокруг
черной сажей. Аист  стучал своим тяжелым клювом в спину Марты, пока  она  не
принесла  яблоки  и  остатки Рождественского  печенья.  Они  танцевали,  как
одержимые,  вокруг  стола  в  гостиной и  чуть  не  уронили  елку  со  всеми
украшениями. Только старая ведьма не танцевала вместе со всеми. Она ковыляла
с клюкой по комнатам,  показывала свою беззубую  маску и все  время норовила
чмокнуть Штепутата  в щеку.  Ряженый как  Смерть  ходил осторожно.  Ему было
трудно  держать большую косу так, чтобы  не сорвать со стен  картины  или не
срезать елку. Пару раз он беззвучно пробирался по комнате  и выходил обратно
на холод,  откуда пришел, в то время как цыганка, хихикая, стащила с тарелки
Штепутата последние  орехи.  Марте пришлось  еще  принести начатую  копченую
колбасу  и кусок сала, прежде чем козел соблаговолил, наконец, выскочить  за
дверь, стал набрасываться  на улице  на редких прохожих и  сталкивать  их  в
снег.
     - Господи,  сколько грязи, - жаловалась Марта, сметая  веником в  совок
еще не растаявший снег.
     - Пусть балуются, - благодушно сказал Штепутат. - Что им еще делать?
     Он  вышел  с Германом и  Хайнрихом  за порог посмотреть, что  еще будет
вытворять в Йокенен новогодний "козел".
     Это и  на  самом  деле  оказалось  последним  развлечением  только  что
начавшегося года.  Через два дня  Буби Хельмих  получил повестку  со словами
"Хайль Гитлер" и штампом со свастикой, приглашавшую его приехать 9 января за
казенный  счет  в  Бартенштайн.  В  пехотный полк народного ополчения  номер
такой-то. Фрау Хельмих примчалась  к Штепутату и стала жаловаться, что  Буби
еще   ребенок,   что   ему  всего   шестнадцать  лет.  Но   это  было  явным
преуменьшением, если учесть,  что Буби еще позапрошлым летом лежал с Венкшей
в высокой траве за парком. Кто способен на это, может и воевать за Германию!
     В  тот же день  получил свою повестку и Микотайт и позвонил  Штепутату.
Штепутат  уговаривал  его  ходатайствовать  об  освобождении, но Микотайт  и
слышать об этом не  хотел. Долг есть долг! Кроме того, здесь опять  Блонски,
который  сможет позаботиться о поместье. И как это получается,  что не берут
Блонского? Они, наверное, думают, что он все еще торчит на Украине.
     Микотайт тоже  не  знал,  почему младшему  по возрасту  Блонскому можно
оставаться в Йокенен, в то время как ему в январе 1945 года опять приходится
брать в руки винтовку. Но не стоит об этом думать. Приказ есть приказ.
     Да, рекрутский  набор проникал в последние закоулки. Народное ополчение
- хотя от него было больше шуму, чем толку - обрушилось на утонувшую в снегу
Восточную Пруссию, пыталось спасти,  что  еще можно  было спасти.  В Йокенен
призыв Микотайта привел к удивительным последствиям. Трактирщик Виткун лежал
с  высокой  температурой - ангина или что-то  вроде -  в постели, пил целыми
кувшинами  чай с  ромашкой и бузиной  и никак не  выздоравливал. Дядя  Франц
раздумывал, не нужно ли поехать в Ресель навестить своих католиков. Кого нет
дома,  тому  почта  не  может  доставить  служебные  письма.  Только скотина
удержала его  от этой  поездки. Свиньи,  куры,  лошади, коровы - тетя Хедвиг
одна с этим не справится, а Ядзя, верная полька Ядзя, и так спрашивает чаще,
чем нужно, правда ли, что война скоро кончится.
     Штепутат тоже не исключал приглашения в Бартенштайн. То, что оно  так и
не пришло, он  приписывал своей должности. В серьезные  времена общине нужна
голова, которая поддерживает спокойствие, не допускает паники.


     Народное   ополчение   лишило  Микотайта   возможности  участвовать   в
традиционной  облаве на 750 гектарах земли поместья Йокенен. Лесник Вин, как
и во все предыдущие годы, устраивал ее в первые дни января. Опять появлялись
бриджи  и ботфорты, кареты и коляски. Трудно  было  только с загонщиками.  В
Йокенен  уже было недостаточно мужчин, чтобы  длинной цепью  от Ленцкайма до
Викерау перегородить  зайцам  и лисицам  все  поле.  Тут  Блонскому пришла в
голову мысль привлечь для  облавы старших  школьников. В результате и Петеру
Ашмонайту -  Германа сочли еще маленьким  - было разрешено гонять зайцев  по
снежному полю. За так. Просто за удовольствие и за  горячий суп после охоты,
за  возможность  увидеть кувыркание зайцев  на обледенелом  снегу  и  совсем
близко услышать улюлюканье охотников.
     Пока был жив майор, январские облавы в Йокенен  были событием. В январе
1945-го этот  праздник превратился в скромное  представление.  Отсутствовали
крупные  имена.  От Лендорфов из Штайнорта не было никого. Старого,  тучного
Бретшнайдера с трудом уговорили  сесть в карету. А где  Денхофштедтеры? Даже
ландрат не  приехал. Блонски пригласил старшего лейтенанта расквартированных
саксонцев, но  получил от  этого человека, любящего  животных, отказ.  Он из
Дрездена, города искусств - там зайцев не убивают - только едят.
     Блонски  принимал  охотников в йокенском  замке...  Однако  стоп,  надо
сначала   рассказать,   как  прошла   охота.  Первый  "котел"   устроили  на
мариентальской границе. Стрелки встали под дубами  шоссе в ожидании,  что им
пригонят загонщики.  В центре котла была йокенская мельница, не работавшая в
этот день из-за отсутствия ветра. Загонщики  шли по направлению к мельнице с
востока.
     "Ату! Ату!"
     Петер шел рядом  с волынским  немцем Зарканом. Ему явно было интересно.
Он размахивал  своей  дубинкой,  время от  времени взбивал  ею снег,  иногда
швырял  ее  вперед, увидев  черное пятно, которое казалось  ему  похожим  на
зайца, но  вблизи  оказывалось  всего лишь  камнем или наполовину занесенным
пучком  травы.  Первый  заяц, которого они подняли,  и  не подумал бежать по
направлению к стрелкам. С продувной заячьей хитростью он понесся на  старого
Заркана, сделал прямо  перед ним крюк и между Петером и Зарканом вырвался из
котла. Петер  бросил  ему  вдогонку палку,  но  заяц  уже  улепетывал  через
мариентальский крестьянский луг. Скрылся  из виду.  Другие зайцы, вспугнутые
ими, оказались не такими сообразительными.  Они некоторое время носились без
всякой  цели  внутри  котла, а  потом  пускались  в  спокойном,  но  опасном
направлении,  описывали большую дугу  вокруг  страшной йокенской мельницы  и
попадали прямо под ружье  старого  Бретшнайдера, сидевшего  в теплых меховых
сапогах  на  вкопанном в  снег  стуле  и  твердой  рукой  и  надежным глазом
целившегося направо и налево. Стрельба была как на маневрах.
     Петер  иногда  засматривался  на  спектакль, устраиваемый  каким-нибудь
умным зайцем, который просто останавливался, садился посреди котла на задние
лапы и  осматривался,  оценивая  обстановку.  Осторожно  бежал  к  мельнице,
протискивался  через приотворенную дверь, садился на порог,  скрывался среди
составленных в ряд мешков  с  зерном,  набивал  живот  рожью  и  пшеницей  и
выжидал, когда  у старого Бретшнайдера начнут мерзнуть ноги. Если  бы  Петер
был зайцем, он бы тоже так сделал!
     У  мельницы  загонщики остановились. Теперь  поле принадлежало собакам,
собиравшим мертвых зайцев. Некоторым зайцам пришлось  помогать. Долгоухие, в
общем-то  уже убитые, вдруг  снова собирались с силами,  отбегали метров  на
сорок,  делали  последний  неуверенный  скачок  в  сторону, пока  не  падали
окончательно  и свора приканчивала их. Они лежали, красиво  сложенные в одну
линию в шоссейном  кювете,  и  медленно застывали. С минуты  на минуту из-за
угла должен был появиться со своей телегой кучер Боровски и забрать добычу.
     Охотники  прихлебывали  из бутылки  водки - чтобы  не  отморозить ноги.
Заркан получил оставшиеся полбутылки для загонщиков, но  следил,  чтобы дети
не  пили, хотя они тоже мерзли.  Веселая охотничья жизнь. Последняя  большая
охота, прежде чем стало не до шуток.
     -  Как  тебя  зовут?   -   покровительственно  спросил  Блонски  Петера
Ашмонайта. Петер впервые видел Блонского  по-настоящему вблизи. Блонски и на
самом деле был меньше его ростом, даже со своей большой сигарой.
     - Твой отец погиб на войне, так ведь? - вспомнил Блонски.
     Петер ничего на это не  сказал. Неожиданно Блонски, тот самый  Блонски,
который потчевал Петера за ловлю рыбы кнутом,  который своим  мощным голосом
много раз сгонял его с яблонь и  с  клубничных грядок поместья, этот Блонски
положил Петеру руку на плечо и сказал: "Ты отличный парень!"


     Школьные каникулы  затянулись чуть не  до середины  января. Первый день
школы был  13 января 1945  года. Накануне вечером Марта  просмотрела книги и
тетради,  приготовила  чулки,  штаны  и свитер, завернула в  пакет  красивую
длинную морковку.  День  сырых овощей.  Каждый должен  был  показать в школе
что-нибудь из  заячьей  еды.  Чтобы были  витамины  и здоровые зубы. Великой
Германии нужно много здоровых детей.
     Утром 13  января будильники не  понадобились. Подъем всех школьников от
мазурских  лесов до Мемеля обеспечила русская артиллерия. Она покатила  свои
громовые раскаты с  северо-востока  на Тильзит, Гумбинен и  Инстербург.  Это
были не отдельные выстрелы, а сплошной  непрерывный  гул, от  которого  тихо
дрожали оконные стекла.
     Марта подогрела одежду и принесла Герману в спальню.
     - Это на границе, - сказала она, натягивая на него теплую рубашку.
     - Русские или немцы? - спросил Герман.
     - Никто не знает.
     Марта  взяла  его на  руки и  понесла  в теплую  кухню. На  нее  иногда
находило желание обращаться с ним, как с маленьким  ребенком, особенно когда
они были одни.
     Она налила теплой  воды  в  таз, позабыв, что член  союза  гитлеровской
молодежи должен мыться холодной водой и закаляться. После мытья она посадила
его  к себе на  колени  и  тщательно вытерла, в  особенности уши. Потом  она
вычистила его ногти,  потому что в  первый день школы наверняка будет осмотр
рук. Наконец, она села с ним к столу,  но только чтобы смотреть. Возьми  еще
немного меда. Или хочешь хлеба с колбаской? Добавить сахару в кофе? А хочешь
овсяные хлопья?
     Штепутат с  покрасневшими ушами вошел  в дом  и протянул замерзшие руки
над плитой.
     - Это продолжается без остановки с четырех часов утра.
     Мазур  Хайнрих тоже беспокойно расхаживал взад и вперед, не мог усидеть
за рабочим столом.
     -  Может  быть, мы наступаем, - с надеждой  в  голосе  прокомментировал
канонаду на границе Герман.
     - Это ураганный огонь, - сказал Хайнрих.
     - То же самое было, когда начиналась русская война, - заметила Марта.
     Да,  гул  был   совершенно  такой  же.  Канонада,  начавшаяся  тогда  в
сенокосном  месяце  1941-го, вернулась,  как  эхо, в  волчьем зимнем  месяце
1945-го.
     Низкое серое  небо  не  могло  решиться - сыпать снегом  или замерзать.
Герман брел через  пруд к школе и встретился  на льду  с другими детьми. Еще
много чего оставалось рассказать о Рождестве, о подарках, о катании в санях.
Танк "тигр" Петера больше не стрелял, потому  что кончились пистоны - но его
мать  обещала  принести  из  Дренгфурта еще,  она все  приносила оттуда. Они
рисовали фигуры на снегу, например, настоящего немецкого гербового орла. Для
этого нужно было только  лечь на спину и,  раскинув руки в стороны,  хлопать
ими по снегу, и птица была готова.
     Учительница  из-за долгого  телефонного  разговора, ради  которого  она
ходила на общественный переговорный  пункт в дом Штепутата, пришла в класс с
опозданием на полчаса. Прежде всего она велела всем петь:

     С утра начинается радость,
     Я встаю чуть проглянет свет,
     Восхожу на высокую гору,
     Шлю отчизне сердечный привет,
     Шлю Германии мой привет.

     С  помощью этой  бодрой песни  удалось  на  пару  минут  заглушить  гул
ураганного огня. Но  когда  они закончили, большие оконные стекла продолжали
петь, откликались на каждый звук, доходивший от Гумбинен, тихо  и непрерывно
дребезжали,  гудели,  звенели.  От   этого   звука  становилось   жутковато.
Учительница  всеми силами пыталась отвлечь йокенских детей от поющих стекол.
Пожалуй, если приняться за  действия с  дробями.  Чтобы  разделить дробь  на
число, нужно...
     В полдень все стихло.
     - Теперь они пошли в наступление, - громко сказал Герман во время урока
чтения.
     Тут учительница  не выдержала. Она отпустила детей на час  раньше. А  в
следующие  дни школы не будет. У  нее больна  мать. Она задала уйму  уроков.
Прежде всего дроби, правильные  и неправильные. Она будет спрашивать,  когда
вернется, вне всякого сомнения.
     В сводке вермахта о гуле и грохоте на востоке было сказано так:

     На  Вислинском  фронте  началось  давно  ожидаемое  зимнее  наступление
русских.  После  чрезвычайно  сильной  артиллерийской  подготовки  противник
атаковал западный фланг Барановского плацдарма. Завязались ожесточенные бои.
В пограничных районах  Восточной  Пруссии  по обе стороны Роминтенской  пущи
наблюдалась мощная артиллерийская подготовка противника.

     Волчий  месяц  январь в Восточной Пруссии!  В суровые зимы волки стаями
приходили через границу из русских лесов.

     Попытки  русских  прорвать  фронт  между  Эбенроде  и  Шлосбергом  были
сорваны.

     Началось  под  Барановом.  В южной  части  Вислинского  фронта.  Первый
Украинский фронт атаковал западнее Сандомира, сразу же зашел далеко вглубь и
вклинился танковыми колоннами в направлении Верхней Силезии и устья Вислы.
     - У мазуров пока все спокойно, - с облегчением заметил Хайнрих.
     Волчий месяц в Восточной Пруссии. Только  на этот раз  вместо волков из
восточных лесов вышло сто шестьдесят дивизий. На Гольдап и Гумбинен двинулся
Третий Белорусский фронт. С севера через Мемель шел Первый Прибалтийский.

     На всем  протяжении  фронта  от  северных  отрогов Карпат до  Мемеля  с
крайним ожесточением идут зимние бои.

     - Если бы нам только удержать  крепость Лотцен,  -  как  бы подбадривая
себя, сказал Штепутат.
     Они сидели  над  Германовым школьным  атласом.  Мир так  съежился,  что
великие события  из сообщений вермахта  уже можно было проследить на простой
краеведческой карте Восточной Пруссии!
     На севере прекратила свое существование Третья немецкая танковая армия.
Двадцать первого января пали Гумбинен и Тильзит.
     -  Они заходят и с  юга, из  Польши,  - с  удивлением  заметил Хайнрих,
показывая пальцем на то место на карте, где были Алленштайн и Дойч-Эйлау.
     -  Хотят  затянуть  мешок.  Если  падет  Эльбинг  на  Фришской  лагуне,
Восточная Пруссия превратится в остров, - сказал Штепутат.
     У них у всех был этот островной комплекс. Быть отрезанными от рейха, от
всякой  помощи  и всех  надежд -  это  было худшее,  что  могло  случиться с
Восточной Пруссией. Фюрер вернул их домой, сделал из узкого коридора твердую
землю,  хотя  и  ценой  мировой войны. И вот  сейчас  потоп  угрожал  снести
плотину.  Обратно в  это проклятие одинокого  острова! Почему  Адольф Гитлер
покинул  их?  Почему он сменил свою  ставку?  Так думал Штепутат,  глядя  на
школьную карту Восточной Пруссии. И у него впервые появились сомнения.

     Русские  танковые клинья продвинулись  до Кенигсберга. Двадцать первого
января   части  Четвертой   немецкой   армии   отступили   на  линии  фронта
Ангерапп-гольдап-Аугустово.

     У Четвертой армии тоже был островной комплекс. Она хотела прорваться на
юго-западе к  Висле, и за такое решение  командующий армией, генерал Хосбах,
поплатился своим  постом. Фюрер,  говорят,  пришел в состояние бешенства. Он
хотел, чтобы был остров. Не прорываться на запад! Держать! Держать!
     Парашютно-танковый   корпус  "Герман  Геринг"   оставили  на  восточной
границе. Он должен был удерживать  Мазурский  канал, пока не будет разорвано
кольцо  на  юго-западе.  Но  ведь  от  Мазурского  канала  до  Йокенен всего
тринадцать  километров,  если напрямую через  лес. Да  и замерз  он  сейчас,
Мазурский канал. Русским ничего  не  стоило его  перейти!  Двадцать третьего
января пал Инстербург. "Аннушка из Тарау".


     Нет ураганного  огня,  но  нет и тишины.  Отдельные выстрелы. То и дело
показываются самолеты,  разворачивающиеся над  горой Фюрстенау, стреляющие и
попадающие  под  обстрел. Однажды  утром  прибежал  Петер Ашмонайт: "Сегодня
утром ликвидируют склады в Дренгфурте. Поехали, там есть печенье и конфеты".
На  Ангербургском  шоссе  навстречу Герману  и  Петеру уже  с  раннего  утра
тянулись фургоны беженцев. И танк "тигр" с гигантской пушкой, от которого им
пришлось сворачивать на своих велосипедах аж в сугробы на краю дороги.
     - Почему он катится на запад? - удивлялся Герман.
     - А плевать  на  него, - заявил Петер.  Он никак не мог  понять, почему
Германа  беспокоит,  что танк катится  на запад, в то время как  стреляют на
востоке. Петер  думал только о печенье  и  конфетах, которые  оставались  на
дренгфуртском продовольственном складе.
     - Елки-палки, даже часового не поставили, -  поражался Петер, когда они
добрались  до  хранилищ. Они  прошли  с велосипедами  мимо пустой караульной
будки, поставили  их за первым корпусом, так чтобы  их было не видно с улицы
(а то еще  утащат). В конца прохода между хранилищами они обнаружили военную
легковую машину и солдат, возившихся с длинными шнурами.
     Петер  открыл  слегка  приотворенную  дверь.  Они  вошли  в  помещение,
напоминавшее покинутую  в панике  контору.  На полу лежал опрокинутый  стул,
клочки бумаги и множество  пустых пачек  из-под  сигарет. Дверь  в складское
помещение болталась на одной петле.
     - Что я говорил!  - торжествующе закричал  Петер,  показывая на длинные
ряды  картонных коробок, сложенных  штабелями  по обе стороны прохода. Петер
вскрыл одну коробку, вытащил банку, посмотрел на надпись.
     - Мармелад зачуханный!
     Петер швырнул банку на пол. Она с грохотом покатилась по всему пролету,
пока не ударилась в дощатую стенку. Герман поражался невероятному количеству
коробок. Здесь можно было обмазать мармеладом целые армии.
     - Мармелад - ерунда! - заявил Петер и помчался к следующему корпусу.
     Ржаные лепешки! Ржаные лепешки  в таком количестве, что  ими можно было
бы кормить  всю конюшню поместья. Герман начал запихивать пакеты с лепешками
в карманы, хотел уже  привязать целую коробку к багажнику, но Петер  покачал
головой.
     - Мы не из-за этого добра тащились сюда за шесть километров.
     Петер искал сдобные сухари и нашел в конце здания. Целая стена сухарей.
Но нужно  следить,  чтобы  выбрать коробки  не  с  солеными,  а со  сладкими
сухарями. Они сели на пол спиной к дощатой стенке, стали разрывать коробки и
пробовать сухари.
     - С этим хорошо бы попить, - сказал Герман.
     - Не-е, пить здесь нечего. Только сухое молоко.
     Герман  размышлял,  как  это  можно  высушить  молоко,  когда  раздался
страшный  взрыв, бросивший к их ногам выбитые оконные стекла, опрокинувший в
проход  три штабеля  сладких  сухарей  (а что,  если  бы они  там  сидели?),
метнувший в  стенку куски дерева,  грязь  и  камни и пробивший в крыше  дыру
такой величины,  что в нее могла бы проехать телега. Петер  мгновенно оценил
ситуацию: взорвали последний корпус, с плавленым сыром.
     - Бежим! - завопил он.
     Пока они бежали  по проходу, перепрыгивая  через  коробки  с  сухарями,
грохнуло еще раз. Легковой автомобиль медленно ехал вдоль хранилищ, и следом
за ним один корпус за другим взлетали на воздух.
     Велосипеды!
     - Если что-нибудь случится с велосипедами, как мы доберемся до дома?
     Они забрали  велосипеды от  корпуса  с  мармеладом,  побежали  к  будке
часового, хотели добраться до шоссе,  прежде чем раздастся следующий  взрыв.
Тут их заметил сидевший в кабине унтер-офицер.
     - Какого черта вы тут делаете? - заорал он. Он остановил свою подрывную
машину, прекратил  взрывать дощатые стенки и ящики с плавленым сыром. - Есть
там еще кто-нибудь? - спросил он сердито.
     Петер отрицательно покачал головой.
     Человек вдруг начал смеяться.
     - Ну хоть нашли что-нибудь?
     Он наклонился к заднему сиденью машины, вытащил  бумажный мешок, бросил
мальчикам.
     - А теперь сматывайтесь, только быстро!
     Петер поднял мешок на багажник.
     -  Слушай,  это  конфеты, -  засиял он. Ему хотелось  тут же  на  месте
обследовать  мешок, развязать  его,  попробовать,  что  там  есть, но в этот
момент взлетел на воздух  корпус с сухарями, солеными и сладкими. Теперь  уж
точно надо было бежать.
     Тем  временем  на  улице  собралась  толпа.   Когда  начались   взрывы,
дренгфуртцы  сбежались, чтобы попытаться хоть что-нибудь спасти  из банок  с
мармеладом  и пакетов с  сухарями. "Проходите!  Проходите!" -  кричал солдат
(откуда  он  только  взялся?), стоявший у входа и следивший,  чтобы взрывная
операция  прошла без осложнений.  Герман и Петер, нажав  на педали, проехали
мимо него, свернули на шоссе,  дребезжа  звонками,  прокладывали себе дорогу
среди столпившихся людей. Отъехав  на надежное расстояние, они остановились.
Петер  осмотрел содержимое  мешка.  Действительно,  конфеты. Попробуем. Вкус
малины.
     - Делают одну большую кучу, - сказал Герман, оглядываясь на склад.
     -  В Йокенен этого хватило  бы  на  сто  лет, - ворчал Петер, разгребая
обеими руками конфеты.
     Все один сорт. Только малиновые.
     Начался  пожар.  Белый  дым  клубился  над  разрушенными хранилищами  и
тянулся низко над землей на северо-запад.
     - Я думаю, так же делают дымовую завесу, - сказал Герман.
     Все сравнялось с землей, только мармеладный корпус остался стоять рядом
с караульной будкой. Военная легковая  встала поперек шоссе,  оттесняя людей
обратно  в  предместье.  Теперь  прощай,  мармеладный склад.  Боковые  стены
подались, повалились  на землю, через потолок вылетели  куски толя, дерева и
картона.   Свалилась,   как   будто    опрокинутая    невидимой   рукой,   и
контрольно-пропускная  будка.  По  улице   покатились  банки  с  мармеладом,
разбитые  и  целые.  Желтый  абрикосовый  мармелад   потек  в  дренгфуртскую
придорожную канаву.
     - Ну вот и будке конец, - сказал Герман.
     На  обратном  пути  они  обогнали обоз беженцев.  Просторные повозки не
спеша катили  по шоссе.  В  них было очень  уютно. Люди поставили на телегах
деревянные стойки и натянули на них шерстяные одеяла.
     - Правда получается, как фургоны на диком Западе? - спросил Герман.
     Петер прицепился  к  одной  телеге,  разговорился  с плотно  закутанным
детским лицом, выглядывавшим из-за навеса.
     - Хочешь конфетку? - спросил он детское лицо.
     Девочка приподняла брезент, и Петер бросил в телегу семь, а то и восемь
конфет.
     - Откуда вы? - поинтересовался он.
     - Из Ангербурга, - ответила девочка.
     Это было  не так уж  далеко,  километров двадцать  пять  к  востоку  от
Йокенен.
     "Хорошо хоть  фюреру  ничто не  угрожает",  - думал Герман.  Когда  его
штаб-квартира находилась в лесу  между Ангербургом  и Растенбургом, он был в
крайней опасности. А без фюрера все пропало.
     Прямо  перед  Йокенен затор  на  шоссе:  транспорт  остановлен  большим
стадом. Коровы запрудили всю проезжую  часть, некоторые пробовали пастись по
обеим сторонам шоссе и  громко мычали,  не найдя  под  твердым снегом ничего
съедобного.  Один крестьянин из Ангербургского округа о чем-то договаривался
с группой солдат. Нужно пристрелить его корову, которая стояла в придорожной
канаве с подвернутой ногой и отказывалась двигаться  дальше. Герман и  Петер
протискались вперед и все видели своими глазами. Видели, как самый маленький
из маскировочных  халатов  зарядил винтовку и  отвел  затвор.  Эти тупоумные
глаза  там  в  канаве.  Выстрел был совсем  не таким  громким, как его  себе
представляют.   Корова  какое-то  мгновение  стояла,  как  будто   не  могла
шевельнуться на своих  парализованных ногах. Потом  вдруг повалилась на бок,
задрала  две  ноги вверх, перекатилась обратно, свесила язык в снег, который
тут же стал окрашиваться в красный цвет.
     -  Она сейчас  замерзает,  -  сказал  Петер. - Мясо  не испортится, еще
весной можно будет есть.
     Да,   это    было   время,   когда   придорожные   канавы   заполнялись
консервированной  говядиной.  Иногда  там попадались и лошади,  потом  овцы,
потом и люди. То, что не мог пропустить большой поток, оседало в канавах.
     Перед поворотом на улицу Йокенен опять пробка. Саксонцы  отступали. Они
перегородили шоссе, чтобы спокойно вывести свои тяжело нагруженные машины на
дорогу.
     -  Эти тоже  не на фронт,  - заметил Петер. Ну, это-то было понятно,  с
отвертками и клещами на фронт не едут. Их дело было чинить, что возвращалось
с фронта.
     Герман  и  Петер поставили  велосипеды  возле двери дома  Ашмонайтов. С
гордостью внесли в кухню мешок с конфетами. Петер  с размаха бросил мешок, и
он громко шлепнулся  на каменный пол.  "Ну", -  сказал он и  разрезал  мешок
кухонным ножом. Мальчики лежали на полу и делили: тебе одну, мне одну.
     - Уже вечер, Петерка? - спросила из своей  кровати слепая бабушка, хотя
для нее, собственно, всегда был вечер.
     - Ты бы помолчала, бабушка, а то мы собьемся.
     Они еще не закончили дележ, когда в дверях появилась Марта.
     - Боже мой, наконец-то  вы здесь! - захлебнулась она. Да, да, она опять
натерпелась  страху, что  ее Герман мог попасть под  колеса. Приходить домой
так поздно!
     - Двести семьдесят две конфеты! - торжествующе закричал Герман.
     - Дети, дети,  ведь  уже  темнеет.  А  все  шоссе  забито  беженцами  и
военными!
     Герман протянул матери малиновую конфету в фантике.
     Разве это не удачный  день? Двести семьдесят  две  конфеты. Когда такое
бывало? Не бывало даже на Рождество или на день рождения.
     Петер  понес  слепой бабушке целую пригоршню,  просто  высыпал  сладкий
дождь на красное клетчатое одеяло.
     - На, бабушка! Ты тоже попробуй сладенького.


     Спали  плохо.  Из-за   взрывов  в   мармеладном  корпусе  -  все  время
мармеладный корпус  - Герман  всю ночь  то  и  дело вскакивал в испуге,  его
преследовал  запах  горелого,  языки   пламени,  вырывающиеся  сквозь  стены
хранилища. Потом шум в гостиной Штепутата.  Рано утром, когда еще все спали,
через выгон  явился инспектор Блонски - что совсем неожиданно, не на лошади.
Нервно кусая сигару, он произнес: "Надо сматываться".
     Инстербург  пал.  Перед Ангербургом стояла  Красная  Армия. Кенигсбергу
грозило окружение.
     Штепутат силой усадил Блонского на диван. Были ведь приказы из  округа,
из  управления  области,  лично  от гауляйтера Эриха Коха.  Немцы  Восточной
Пруссии не бросаются в бегство, они своими руками защищают свои дворы - если
нужно,  оглоблями  и навозными  вилами.  В  Эйдткунен эсэсовцы  по приговору
военно-полевого суда расстреляли бургомистра за то, что его деревня  снялась
с места раньше времени.
     -  Но  в Ляйтнервальде  уже  никого нет,  и в Норденбурге,  и  во  всех
деревнях за горой Фюрстенау.
     Штепутат позвонил  в  Дренгфурт  районному секретарю партии  Краузе. Он
должен знать.
     - Этого Краузе уже давно и след простыл, - буркнул Блонски.
     И ошибся. Партийный секретарь Краузе 23 января 1945  года сидел в своем
партийном  бюро  на  дренгфуртском рынке  прямо  напротив  бывшего  магазина
маленького еврея  Самуэля  Матерна. Краузе изучал обстановку:  прежде  всего
сохранять  спокойствие! Парашютно-танковый корпус "Герман Геринг" удерживает
Мазурский канал. Несомненно! Я это знаю из надежных  источников.  Мы сегодня
из  соображений  безопасности  отправляем  женщин  с  маленькими  детьми  из
Дренгфурта в  Растенбург...  По узкоколейке... Конечно, она  еще работает...
Только  без  паники! Кто бросается бежать, только напрасно забивает дороги и
мешает подходу наших резервов!
     Именно так. Подвести резервы. Штепутат перевел дух. Он был непоколебимо
уверен, что высшее начальство не оставит  маленький Йокенен  в  беде. На все
свой порядок. Если бы была опасность, йокенцам сообщили бы.
     - Но нужно быть готовыми к худшему, - сказал Блонски.
     Да, тут он, пожалуй, прав.  Быть готовыми - это не идет  в  разрез ни с
какими приказами. Достаточно ли вообще повозок в  Йокенен, чтобы двинуться в
путь? Работников поместья придется объединить по три семьи на повозку. А что
будут делать те, у кого нет ни лошади, ни телеги? Шорник  Рогаль,  например,
дорожный  сторож Шубгилла  со  своим  множеством  детей?  Блонски  предложил
составить план, включив в него все повозки  и всех лошадей деревни.  Сегодня
же, сейчас. Он зажег свою наполовину  изжеванную сигару, ушел, не  прощаясь,
обдумывая  свой  план, подсчитывая лошадей и телеги,  распределяя  йокенцев.
Жалко, что  не было Микотайта - он  со своим практичным умом организовал  бы
все наилучшим образом.
     Не успел уйти Блонски, как появился дядя Франц.
     - Я  тебя понимаю, - спокойно сказал он Штепутату. - Как бургомистр, ты
должен думать об этом по-другому...  но как сосед... В  общем, не удивляйся,
если мы  двинемся  заблаговременно. Ты  знаешь, родственники  в  Реселе.  Мы
собираемся там... Когда начнется, мы все вместе поедем оттуда.
     Дядя Франц  предпочел  отправиться к своим  католикам  в  Ресель. Там у
Богоматери  гораздо  больше  влияния  на  ход событий.  Тетя  Хедвиг  всегда
говорила:  надо  полагаться на Бога! А их Бог, Бог католиков, конечно, был в
Реселе совсем близко.
     Штепутат промолчал.
     - Слушай, - продолжал дядя Франц, - я тебе оставляю Зайца. И телегу для
тебя  подготовил, стоит смазанная в  сарае. Возьмешь себе еще одну лошадь  в
поместье,  и  у  тебя  будет  отличная  упряжка...  На  Зайца  вполне  можно
полагаться.
     Штепутат что-то пробормотал про себя, хотел, наверное, поблагодарить за
Зайца и за смазанную телегу.
     - Что будет с твоей скотиной? - спросил он спустя некоторое время.
     - Скотину я отвяжу и наложу им корма. На неделю хватит. А за неделю все
решится. Или мы вернемся, или придут русские и позаботятся о животных.
     Марта молча сидела в  кресле, вязала для Германа серые шерстяные чулки,
хотя он и не любил их носить: они были такие колючие. Зато они очень теплые,
мальчик! Пока Штепутат и дядя Франц подробно говорили о скоте (прежде всего,
как поить коров), Марта думала  о казаках, которые в  августе четырнадцатого
трясли для  детей  сливы  с деревьев.  Вспоминала их  усатые лица, маленьких
лохматых лошадей. Тогда  все было совсем не так  плохо. Но почему сейчас все
начинается в самой середине зимы?  В собачий  холод, среди льда и снега?  Не
будет стряхивания слив. Жалко.


     Старый  каменщик Зайдлер сидел у окна на кухне. Он  выпускал на  стекло
горячий дым из своей трубки и смотрел, как оттаивали ледяные  цветы. Сначала
стало видно  серое  небо,  потом  ветви яблони, потом Зайдлер увидел пруд  и
проложенные в снегу тропинки.
     -  Штепутат  идет,  -  сказал он  жене,  сидевшей  в  кресле  у печки с
завернутыми в одеяло изуродованными ногами.
     - Что ему надо?
     Штепутат отряхнул с ног снег, громко постучал в  дверь  и уже  стоял  в
кухне, прежде чем Зайдлер успел пригласить его войти. Было видно, что у него
мало времени.  Он  сразу же  и приступил к  делу. На случай, если дойдет  до
эвакуации,  решено так:  Зайдлер со своей  женой и Марковша  поедут в  одной
повозке. С ними шорник  Рогаль. Повозку  дает поместье. Разумеется, взять  с
собой только самое необходимое, скоро ведь вернемся. И вообще все это только
меры  предосторожности на случай действительной опасности.  Самое вероятное,
что  йокенцам  никуда  и  не придется  ехать,  потому  что  Мазурский  канал
удерживается за нами.
     -  А старый Зайдлер никуда и не поедет, -  проворчал старик у кухонного
окна.
     Он  медленно поднялся, прошаркал  в своих деревянных шлепанцах к шкафу,
стал доставать оттуда всякий хлам, пока не добрался до того, что искал.
     -  У  нас вот  что есть,  - сказал  Зайдлер  и развернул  красный  флаг
размером почти метр на  метр. Он осторожно сдул с красного полотнища  пыль и
паутину.
     - Мы его сейчас вывесим, а, Минна? - закричал он в комнату.
     Штепутат смотрел на него в полном недоумении.
     - Еще до  этого  не  дошло,  -  раздраженно сказал он.  (Отвратительное
впечатление будет, если где-то в Йокенен будет висеть красный флаг.)
     - Но скоро, - торжествовал старик.
     Зайдлер  набил  трубку,  еще  раз выпустил дым на  оттаявшие  стекла  и
сказал:
     - И чего вы только боитесь? Думаете, наверное, Красная Армия будет жечь
и убивать. Но это все пропагандистская болтовня этого Йозефа, вашего хромого
Геббельса. Солдаты Красной Армии это не монгольские  полчища царя. Они хотят
освободить человечество, понимаешь?  Они не собираются нести нам  убийство и
смерть. Они  накажут  только  тех,  кто  того  заслужил.  Зато  у  остальных
откроются  глаза!  Все Германия  увидит,  что  кроме этого  мира  помещиков,
священников  и  офицеров есть  и  другая  жизнь.  А после Германии коммунизм
пойдет победным маршем по всему свету.
     Старый Зайдлер  заводился  от  своей речи, пару  раз для убедительности
стукнул в  пол костылем и  все время обращался к своей Минне,  которая молча
сидела у печки и грела кривые ноги.
     - Здесь еще немцы, - сказал  Штепутат.  - Если они увидят  твой красный
флаг, бросят тебе в кухню пару гранат.
     - Я знаю, что делаю.
     Так и осталось. Старый Зайдлер не дурак. Коммунизм хочет завоевать весь
мир. У кого такие цели, тот  не может запугивать людей ужасами. Разве это не
логичный ход мыслей для старого человека в далеком Йокенен?
     Штепутат вышел,  все еще качая  головой. В  сущности, упрямство старика
оборачивалось и пользой: на телегах оставалось два свободных места.
     В то время  как  Штепутат  в  служебном  качестве  носился  по деревне,
Марковша  воспользовалась случаем,  чтобы  нанести  Марте  визит. Она больше
всего любила приходить, когда Марта была одна. На этот раз она застала Марту
за тайным  укладыванием.  Марта -  Штепутат  не должен был об  этом  знать -
начала с вещей, мало бросающихся  в глаза, например, с белья. Накрахмаленные
рубашки, кальсоны, толстые женские  трико и длинные ночные рубашки исчезли в
пододеяльнике,  который  она   поспешно  запихнула  за  шкаф  при  появлении
Марковши.  Но  старая  уже  давно  догадывалась,  что  происходит в гостиной
Штепутата.
     - О Господи Боже! - ахнула она. - Значит, нам тоже надо ехать.
     Марта  пыталась ее переубедить. Но Марковша уже не  успокаивалась.  Она
хотела тут  же бежать к себе и побросать все в мешок. Нужно ли взять прялки?
И, конечно, солидный кусок ветчины из коптильни. И закатанное в  банки: фарш
и  студень,  битки и  кабаньи ноги. А  что будет с животными? Да в это время
года! Ах, бедные курочки! Нет, она никуда не двинется! И  кошке  тоже нечего
есть.  Ну, может  быть,  какое-то  время она будет ловить мышей. Но кролики.
Нет, так не пойдет! Их, бедненьких, нельзя бросить. И вообще, здесь мы дома,
здесь дым идет из трубы и печка теплая. Здесь нужно и оставаться, где все на
своем месте.
     - И где только наш Гинденбург? - удивлялась старушка.
     - Он же умер, матушка Марковски.
     - А-а, умер.
     Марковше  больше  не  на  что  было  надеяться.  Не  будет  битвы   под
Танненбергом, зимнего сражения  среди Мазурских озер  во спасение  Восточной
Пруссии.  Да,  вот  если бы  был  жив  Гинденбург!  Она  не могла знать, что
спаситель  Восточной Пруссии  в этот день  сам пустился в  бегство. Вечером,
когда забитый беженцами крейсер "Эмден" собирался выходить из Кенигсбергской
гавани,  к пристани подъехал  военный грузовик.  Солдаты  потащили  на  борт
саркофаги  Гинденбургов. Они  в  последнюю минуту  вынесли  трупы  из  башни
государственного памятника в Танненберге и доставили их в Кенигсберг. Добрый
гений  Восточной  Пруссии  покидал   страшное  место.  Памятник  Гинденбургу
-похожее на крепость сооружение  с шестью  башнями  - было взорвано немецким
динамитом,  чтобы  не  дать  русским  солдатам  замарать   своими  свинскими
надписями  священные  стены.  Но   после  освобождения   Восточной   Пруссии
Танненберг  будет  возведен  опять!  Так было  провозглашено  общегерманским
радио.
     И  сбежавший Гинденбург тоже вернется,  будет  сидеть  в своей башне  и
обозревать поле сражения под Танненбергом.


     Положение улучшилось. На  кладбище -  прямо  за  могилами  -  25 января
заняла позиции немецкая артиллерия. Йокенские мальчишки  были  вне  себя  от
радости,  что  артиллерия  использовала вырытые ими  окопы. По всем  военным
правилам артиллерия располагается на достаточном удалении от фронта, так что
далеко перед  ней  находится  пехота,  а  там еще большой  кусок нейтральной
полосы между нашими  и противником. Если все  это сосчитать,  то для Йокенен
дело выглядит не так уж плохо.
     В  обед Герман принес  домой новость: дядя Франц уехал. Рано утром, еще
до  восхода солнца,  он отправился  на  двух плотно набитых повозках к своим
католикам  в Ресель. Штепутат  только рассеянно кивнул,  однако  после обеда
пошел с Германом  на покинутый двор и убедился, что дядя Франц на самом деле
оставил  Зайца и  смазанную  телегу. Перед входом  в свинарник Герман увидел
мертвую  дворовую собаку. Почему собак не берут с  собой? Неужели дядя Франц
сам  застрелил ее?  "Для  собаки это  лучше", - сказал  Штепутат  и  потащил
Германа в сторону.
     Но Герман  не мог этого  понять.  Остановился. Посмотрел назад. Даже не
похоронили собаку. Просто бросили перед свиным закутом.
     "Мальчику нужно  к  такому привыкнуть",  - думал Штепутат.  А то плачет
из-за мертвой  собаки.  А когда режут свинью,  убегает  в  кусты на пруд. Но
жизнь не только  в том, чтобы есть  колбасу  - прежде чем получится колбаса,
нужно  убивать  свиней.   Они  подошли  к  бургомистерской   одновременно  с
почтальоншей.  "Это  последний  раз",  -  сказала  женщина,  развозившая  на
велосипеде письма по  окрестностям Дренгфурта. Сегодня  вечером  - последний
поезд на Растенбург. После этого почты не будет.
     Но 25 января она еще принесла Штепутату в Йокенен "Окружной  бюллетень"
и "Народный наблюдатель" со статьей о трудностях положения англичан в Индии.
Письмо  из районного военкомата  с запросом сведений о призванном в народное
ополчение Буби Хельмихе. Открытка от  некоей фрау Шобевиц из Берлина, жившей
в  Йокенен  в  эвакуации  и забывшей  две книги  -  очень важные  книги,  за
возвращение которых она будет  очень  признательна. И, разумеется, возместит
расходы. "Вестник законов рейха" с постановлением от 12 января 1945  года об
учреждении  знака  отличия  за сбитый вражеский штурмовик завершал последнюю
служебную почту Штепутата. Какие  после этого  еще объявлялись законы рейха,
бургомистру Йокенен уже не суждено было узнать. Никогда не прибыли в Йокенен
Второе  постановление  об администрации  Сельскохозяйственного  института  в
Тетчен-Либверд,  распоряжение   о  прекращении  действия   особых  правил  в
отношении  восточных рабочих  и  прискорбное, но,  по тогдашней  обстановке,
пожалуй, неизбежное уведомление, что ввиду серьезного военного  положения 20
апреля 1945 года - день рождения фюрера - будет рассматриваться  как обычный
рабочий день. После этого вестник законов смолк.


     Они сидели за обедом, когда от разрыва зазвенели тарелки.
     - Это наша артиллерия! - с восторгом закричал Герман.
     Он побежал к окну, посмотрел на  кладбище. Нет, артиллерия не стреляла.
Однако над  горой  Фюрстенау  на высоте сто пятьдесят метров висело  облачко
дыма.
     - Взорвали Бисмаркову башню, - заметил Штепутат и опять сел за стол.
     Ели блинчики с черничным вареньем - любимое блюдо  Германа. Марта в эти
дни выполняла все желания. Рядом с черничным киселем  на столе лежала газета
- Штепутат больше смотрел  на бумагу, чем в чашку. Явившийся из Эльберфельда
гауляйтер  Восточной  Пруссии  Эрих  Кох  запретил   гражданскому  населению
сниматься с места. Так писала газета. Немцы - мужчины и женщины - стоят там,
где они стоят. Он, наверное, думал, что немецкие солдаты умрут от горя, если
будут  оставлять русским  населенные деревни. В этот  день, 25 января, сдали
Ангербург. На солдатском  кладбище расположилась  русская артиллерия. Оттуда
она через гору  Фюрстенау  беспрепятственно обстреливала Дренгфурт.  Разрывы
были слышны ясно и четко. Это звучало не  так, как невнятный гул на границе,
которым  двенадцать дней  назад началось наступление.  Сейчас  их можно было
считать, эти разрывы.
     - Почему же наша артиллерия не стреляет в ответ? - недоумевал Герман.
     Что мог на это сказать Штепутат?  К  вечеру стало тихо,  так тихо,  как
всегда  в Йокенен. Русская  артиллерия  сделала перерыв. За  горой Фюрстенау
горело - никто не видел огня, только  отражение пожара на вечернем небе. Или
всходила луна?
     Марта  понесла  ребенка  в постель. Она не торопилась. Она  нагрела  на
радиаторе одеяло, это очень нравилось Герману. Сидела на  краю кровати, пока
он не заснул.  Боже  мой, как  долго  может  тянуться такая ночь.  Вдруг  ее
охватило предчувствие, что еще до рассвета может случиться что-то ужасное.
     - А что, если они придут ночью? - спросила она Штепутата.
     Он покачал головой:
     - Ведь все спокойно.
     Штепутат подошел к телефону, позвонил на переговорный пункт.
     - Телефонная станция, - ответил ясный голос.
     - Девушка, вы можете соединить меня с Ангербургом?
     - Линия на Ангербург прервана.
     - А в Дренгфурт и Норденбург дозвониться можно?
     - Да, пожалуйста.
     - Спасибо, - сказал Штепутат.
     - Какой номер вы хотите? - спросил ясный голос.
     - Нет, спасибо, спасибо.
     Штепутат повесил трубку.
     - Видишь, - сказал он уверенно. - Все еще в наших руках.
     До Ангербурга.


     На следующий день, 26 января  1945 года, начавшийся без канонады, Марта
поднялась рано.  Утреннее  небо,  затянутое серыми облаками, и тихо, слишком
тихо. На  шоссе  нет беженцев,  нет военных. Что, Йокенен  уже  на  ничейной
земле?
     - Я так больше не могу, - сказала Марта и опять принялась укладываться.
Штепутат не вмешивался.
     Мазур  Хайнрих сидел, полностью одетый,  в  мастерской, положив узел со
своими пожитками на гладильный стол. Сидел и курил трубку за трубкой.
     - Вы ведь меня возьмете с собой, мастер?
     Конечно, мы берем Хайнриха с собой!
     Штепутат хотел  осведомиться в Дренгфурте о  положении дел. Можно  ли в
такую рань будить телефонным звонком районного секретаря? По настоянию Марты
Штепутат  набрал дренгфуртский  номер. Линия молчала. Так  что  они, в конце
концов,  все-таки забыли  про  маленький Йокенен? Посмотрим, что  делается в
Бартен. Телефон  звонил и  звонил, но никто не снимал трубку.  Что  же  это,
йокенцы  остались  совсем  одни? Ответит ли  Растенбург?  Нет,  и эта  линия
молчит.
     - Но наша артиллерия еще стоит на кладбище, - замечает Герман.
     Слава Богу, артиллерия!
     От  кладбища через  деревню  галопом скачет Блонски. Останавливается  у
двери  Штепутата  и  кричит: "Командир батареи  говорит,  чтобы мы убирались
немедленно".  Он  уже  скачет  дальше,  несется  к  домам  работников, чтобы
распорядиться там.
     Конюх из поместья приводит к Штепутату маленькую черную лошадь.
     - Ее зовут Илька, - говорит он.
     Штепутат  берет  Ильку за  узду,  вместе  с  Германом  ведет  лошадь  к
оставленному  двору дяди  Франца.  Выводит  из конюшни Зайца.  Они запрягают
лошадей  в  пустую  телегу, стоящую  в  сарае.  Герман  наклоняется завязать
постромки и видит лицо отца.
     О, да он плачет!
     Герману разрешено  самому ехать  до  дома Штепутата.  Штепутат остается
один  на  брошенном  дворе.  Что  он там  хочет? Вытереть  слезы на  глазах?
Посмотреть на покинутый крестьянский двор?
     Вороная Илька  и  гнедой Заяц  составляют  смешную пару: Заяц большой и
сильный, Илька маленькая, с длинной черной гривой. Хайнрих приколачивает над
телегой крышу из досок. Штепутат, вернувшись, натягивает  одеяла. Больше  не
плачет. Марта  таскает из дома ящики  и мешки. Получается настоящий  фургон,
как в книгах о диком Западе. Под навесом уютно. Туда хорошо будет забраться,
когда пойдет снег.
     Пока  они  возятся   у  телеги,  через  деревню  проходят   солдаты   в
маскировочных халатах. Они идут с севера, со стороны Вольфсхагена, шагают на
юго-запад. "Вы еще не ушли?"  - спрашивает один, проходя. У  них нет времени
на  долгие разговоры,  они собираются на железной  дороге, идущей на Бартен.
Это последние? Что, Йокенен уже окончательно на ничейной земле?
     Опять несется верхом Блонски.
     - Нам лучше не ехать  по шоссе, а то нас  еще остановят, ведь у нас нет
приказа выезжать. Лучше всего  по деревням, через Скандлак,  а потом лесами.
На  Шиппенбайль, к мосту  через Алле. До моста надо  добраться,  пока его не
взорвали.
     Он  еще что-то  говорит  молчащему Штепутату.  Блонски поедет вперед  с
майоршей и  маленькой  бледной  женщиной. За  Шиппенбайлем он будет  ждать и
организует  фураж  для   йокенского  каравана.  С  севера  доносится   треск
пулеметов. Это, наверно, в Вольфсхагенском лесу.
     Небо  по-прежнему серое. Снежные облака. В  полдень с кладбища  отходит
артиллерия, не сделавшая ни единого выстрела.
     - Хотите еще поесть? - спрашивает Марта, подходя  к телеге с последними
узлами.
     Штепутат качает головой. Он идет к хлеву, отвязывает корову, бросает ей
сено с  сеновала. Марта  открывает курятник, но курам холодно и они остаются
внутри. Времени половина третьего.
     В поместье гаснет электрический свет, красивый свет, горевший в Йокенен
всего лишь с Рождества.
     Над Дренгфуртом густой черный дым.
     Марта закрывает дверь дома.
     Ах,  Господи,  кролики.  Бросить корма  и открыть дверцы клеток.  Пусть
теперь сами смотрят, как им выжить.
     Центральное отопление наверняка полопается, в такой мороз!
     Внизу у поместья собираются первые повозки.
     Будет  ли  снег?  Мазур Хайнрих качает  головой. Скорее  мороз.  Герман
делает себе сзади в телеге теплое гнездо из одеял и подушек. Находит глазок,
через который видно йокенский пруд. По льду до сих пор бродят все еще  серые
лебеди. Идут гуськом. К мосту. Потом к школе. Со стороны кажется, будто идут
в  школу. А что,  если завтра  вернется  учительница, а йокенских школьников
нет! А она задала столько уроков.
     Штепутат берет ключ и еще раз входит в  дом. Не надолго. Вытаскивает из
ночного  столика маленький  пистолет. Возвращается к  повозке с  бутылкой  в
руках:  мирный ром для окончательной  победы. Задвигает  бутылку  под козлы.
Так, еще что-нибудь?
     Нет,  ничего.  Штепутат  щелкает  кнутом.  Илька  и  Заяц  налегают  на
постромки. Скрипит  снег. Штепутат не оборачивается. Мазур Хайнрих  тоже. Он
сидит рядом  со Штепутатом на козлах,  трубка его  погасла. Думает  о  своих
мазурах.
     - Ты там  не мерзнешь, Германка? - спрашивает Марта,  сидящая в глубине
повозки.
     Нет, он не мерзнет.
     Каменщик Зайдлер на самом деле вывесил из чердачного окна красный флаг.
Штепутат видит это мельком. Да видит ли? Ему это довольно безразлично.
     Внизу, у  въезда  в поместье, повозки  собираются одна  за  другой. Ну,
поехали! Колонна трогается.  Мимо домов работников  к  кузнице.  Штепутат  в
конце  каравана.  А  можно  ли  вообще  проехать по  проселочной  дороге  на
Скандлак? Да, в поместье возили на  санях хворост из леса  и дорогу  укатали
плотно.
     Как пышет белый пар из конских ноздрей!
     Герман лежит на животе  и смотрит через свой глазок назад. Он  выезжает
из  Йокенен последним,  видит, как  серые дома медленно опускаются  в  белое
снежное поле. Дренгфурт все еще горит.


     - Мы последние, - заметил Хайнрих. - После нас никого нет. Из Колькайма
все уже давно уехали и из Скандлака.
     Ехали через пустые деревни, в которых не залаяла ни одна собака  и ни в
одном  доме не горел  свет.  Эта  тишина!  Ни  выстрела, ни грома пушек.  На
заметенных  снегом деревенских  улицах ни одного человека,  с которым  можно
было бы поздороваться.
     Приятным оживлением  среди этой пустыни были  коровы на  скотном  дворе
поместья Скандлак. Они стояли  в снегу и мычали. В Йокенен  в это время была
бы дойка. Потом сумеречный час, пора зажигать керосиновые лампы.
     Стало темнеть. Они пересекли Скандлакский лес, проехали мимо засыпанных
снегом елок,  похожих на затаившихся снайперов. "Почему мы просто  не едем в
лес?"  - думал Герман. Вырыть  землянку  и  там переждать  конец  света. Что
хорошего  в этом длинном караване, который  один-единственный  самолет может
разнести в клочья из своего бортового оружия? В таких случаях разве не нужно
уходить из толпы, пробиваться в одиночку?
     Вдруг из темноты под навес просунулась рука и тронула Германа за плечо.
Это был Петер Ашмонайт.
     - Вылезай, посмотри, - сказал Петер. - Везде горит.
     Герман выпрыгнул  в снег. Они шагали за скрипящими колесами  и смотрели
назад. В четырех, в пяти местах горизонт пылал.
     - Это Йокенен? - спросил Герман.
     Петер  был почти уверен, что нет. Йокенен был  южнее.  А тут еще взошла
луна,  прикинулась большим  пожаром на горизонте, втиснулась  своим  круглым
ликом между  двумя  горящими домами, представляла собой зрелище  даже  лучше
пожара, не дымила, не мерцала. Эта луна, прямо на линии фронта! Или она была
на ничейной земле?
     Герман и Петер  поспешили  вперед  к  повозке, на которой  сидели  мама
Петера  и  слепая бабушка.  Там  был настоящий  спектакль. У ехавший с  ними
женщины  было трое маленьких  детей. Малыши поочередно  кричали, мешая  друг
другу  заснуть. Петер протянул руку  под подушки,  на которых  лежала слепая
бабушка, вытащил горсть конфет. "На складе в Дренгфурте сейчас, наверно, уже
русские", - подумал Герман.
     Вдруг весь обоз остановился. Впереди шум: машины, гусеницы. Слава Богу,
опять  люди.  Герман  и  Петер  побежали  к  перекрестку.  Отступал немецкий
арьергард  с  Мазурского  канала.   Три  солдата  перегородили  перекресток,
следили, чтобы машины с людьми,  несколько противотанковых пушек,  три танка
(один из  них, с разбитыми  гусеницами,  на  прицепной  платформе) могли под
покровом ночи беспрепятственно проехать на запад.
     Мазур  Хайнрих набил  себе  трубку, первую  после  того,  как  покинули
Йокенен.  Штепутат рядом  с  ним  смотрел  прямо перед собой, не  говорил ни
слова, не оглядывался, как бы ни пылал горизонт.
     - Почему не едем дальше? - спросила сзади Марта.
     - На шоссе солдаты.
     Они подождали  еще  полчаса и еще  полчаса.  В таких  случаях в  голову
приходят удивительнейшие мысли. Есть время на размышления. Пока тянулось это
проклятое  ожидание перед  шоссе на  Шиппенбайль,  Штепутат  нарушил  слово,
которое он  дал себе  и немецкому народу.  Он вытащил бутылку мирного  рома,
рассмотрел в лунном свете этикетку,  торжественно открыл посудину. Задумался
на минуту,  самому  пить  или дать Хайнриху сделать  первый  глоток. Наконец
приложился сам и стал пить.
     - На, глотни, - пробормотал Штепутат, протягивая ром Хайнриху.
     Хайнрих пил, как будто  это было самое естественное дело на свете,  что
они  сейчас  принялись за  бутылку, оставленную  на  мирное время. Удивилась
только Марта, но ничего не сказала. Она слезла с повозки, спохватившись:
     - Господи Боже, мне нужно смотреть за ребенком.
     Она  побежала  вперед  и  вытащила   Германа  из  толпы,  глазевшей  на
отступающих  солдат,  в то  время как  Петер, за  которым не смотрел  никто,
оставался на улице,  пока последние мотоциклы  не  забрали  поставленных  на
шоссе часовых. Все. Конец. Нейтральная полоса.
     - Вот опять тихо, - пробурчал мазур Хайнрих.
     - Я думаю, они на нас наложили, - сказал  Штепутат. - Все это время они
делали на нас.
     -  Что  подумает  ребенок?  - пыталась  образумить  Штепутата Марта  из
глубины повозки.
     - Ребенок, ребенок! Он  и сам уже увидел, как на  нас наделали. Вот он,
планомерный  отвод  войск,  Хайнрих!  Мы  сражаемся  за  каждую пядь  земли,
Хайнрих! Только ничего этого не видно.
     Такие  слова говорил  26  января 1945 года бургомистр Карл Штепутат  из
Йокенен, четыре  раза прилично глотнув из бутылки рома, которую он собирался
распивать в мирные времена. Тот самый Карл Штепутат, который на  все находил
объяснение,  всегда  верил  в благополучный  исход, безропотно  прожил шесть
военных лет. Мирный ром для мирных времен.
     Йокенский  караван свернул  на  шоссе, идущее  на Шиппенбайль.  Лошадей
пустили рысью.  Дребезжали  подвешенные к фурам  ведра  и кастрюли.  Догнать
ушедших  вперед. Где-то снова соединиться с людьми. Успеть проехать по мосту
через Алле, пока он не взлетел на воздух.
     Сколько сейчас времени-то?
     Было  уже  после полуночи.  Наступило  27  января, день,  когда  в руки
Третьего Белорусского фронта перешел Растенбург, Дренгфурт и - хотя  об этом
и не упомянули ни в одной сводке верховного командования - Йокенен, когда на
севере войска Прибалтийского фронта  вышли к Кенигсбергу, а на юго-западе, в
районе   Вормдит-Гутштадт-Либштадт,   Четвертая   немецкая  армия   пыталась
прорваться  к Висле. Над  снегом сияла луна. Пожары  на  горизонте  погасли.
Совершенно нормальная, тихая ночь.


     К  утру поток на дороге  стал гуще. Во  время остановок хватало времени
покормить лошадей. Пока Штепутат ходил за водой к брошенному двору,  Хайнрих
держал перед Илькой и Зайцем два ведра с овсом. Штепутат опять был трезвым и
совсем таким, как и прежде.  Опять надеялся на лучшее. Где-нибудь ведь фронт
остановится. Может быть, на Алле, этой речке, пересекающей Восточную Пруссию
с юга  на север, разрезая ее на  две части. Спереди дошел  слух, что мост  в
Шиппенбайле уже взорван.
     - Глупости! - сказал Штепутат. - Взрыв было бы слышно.
     Но  на  шоссе  зашевелились.  Повозки, запряженные  четверкой, обгоняли
пароконные  рысью.  Встречного движения не  было. Тем, кто  хотел выехать на
шоссе  с  проселочных  дорог,   приходилось  долго   ждать.  На  подъезде  к
Шиппенбайлю  у одной телеги сломалось заднее колесо (к счастью, это были  не
йокенцы). Поток продолжал катиться, огибая сломанную повозку,  возле которой
трудились  двое мужчин, в  то  время как  плачущие  дети  стояли на обочине.
Наконец опять немецкий солдат.  Он стоял на деревянном мосту в Шиппенбайле и
энергично  размахивал руками, как  полицейский-регулировщик, которому  нужно
очистить перекресток. Справиться  было трудно. Люди, лошади, повозки со всех
сторон  стремились  к мосту.  Этому  не  было  конца.  Полчаса  простояли  в
неразберихе перед  мостом,  потом дошла очередь и до йокенцев. Илька и  Заяц
били  копытами по  размочаленному  дереву. Мост  дрожал.  На  опорах  висели
подрывные заряды. В какой-то момент  солдат на другом берегу повернет рычаг,
и мост разлетится в щепки. Лошади напугаются, телеги остановятся прямо перед
откосом... а может быть, и не  остановятся. Те, со сломанным задним колесом,
уже точно  не успеют. В толпу отставших бросят гранаты. Храбрецы побегут  по
льду реки, с детьми за спиной. Будут карабкаться на крутой берег...
     Но  йокенцы  были уже  на другой  стороне.  Теперь  отдохнуть.  Выпрячь
лошадей.  За Алле  были  деревни, в которых еще  жили люди. Это успокаивало.
Например, деревня Ландскрон. Йокенцы высыпали из своих повозок, собрались на
разъезженной площади  перед  ландскронским трактиром,  заваленной  остатками
сена и конским навозом. В трактире им разрешили сварить кофе. Его хозяин уже
тоже грузил повозку, трудился,  вытаскивая из клубной комнаты наверное очень
ценный  ковер. Не хотелось оставлять. Йокенские женщины набились в кухню. Из
котла к закопченному потолку поднимался горячий пар. Хайнрих таскал со двора
хворост,  поддерживая в печке бушующий огонь. На  улице  Штепутат,  Герман и
Петер задавали лошадям сено.
     Пока взрослые пили в  трактире  кофе  и  ели  хлеб  с  топленым  салом,
мальчики сидели на связке сена возле лошадей. Они смотрели вслед проезжающим
мимо фургонам, которые  уже не  теснились  так, как  в Шиппенбайле, послушно
поворачивали  на всех  извивах деревенской улицы, выезжали на перекрестке на
шоссе и исчезали бесконечной лентой за деревьями. Герман надумал их считать,
дошел до шестидесяти трех, когда начался этот убийственный  гул. Над ними. В
облаках - или под облаками? Гудело небо... в трех... четырех местах. В одной
точке гул застыл, превратился в фонтан грязи, брызнувший к  кронам  деревьев
из  ямы  на  шоссе.  Потом  откатился,  появился  еще  несколько раз в  виде
разлетавшихся во все стороны комьев земли, подбросил в воздух колеса,  дышла
и лошадиное мясо.
     Где-то стрекотал зенитный пулемет.
     А  лошади!  Они  взвились на дыбы. Заржали.  Затрещали  дышла.  К двери
ландскронского  трактира  подлетела телега без кучера, описала  крутую дугу,
вывалила все,  что на ней было,  в  грязь (к счастью, это была не  йокенская
телега).  Лопнули  постромки и  вожжи.  Мужчинам пришлось  сгребать  обломки
развалившейся телеги на обочину, чтобы освободить проезд.
     В этом  хаосе  проявила  себя  преданная душа  Илька. Взятая  где-то на
Балтике  и  затем отданная  в поместье Йокенен в  обмен  на  реквизированную
чистокровную лошадь,  Илька стояла  невозмутимо и  жевала свое сено,  иногда
только небрежно взмахивая хвостом, как будто отгоняя мух. Заяц, не привыкший
к такому шуму  в небе Восточной Пруссии, хотел вырваться и понести вместе  с
другими лошадьми,  усилить  хаос,  но  Илька  непоколебимо  стояла  в  своих
оглоблях и удержала его.
     Все прошло так быстро, что, когда Герман и Петер выкарабкались из сена,
все  уже  кончилось.  Зенитный  пулемет еще  издавал  звуки, стрекоча  вслед
затихающему  на востоке  шуму,  но  вскоре замолк. Когда Штепутат и  Хайнрих
подбежали к повозке,  было уже тихо. Однако спокойный утренний кофе  на этом
закончился. Когда поехали дальше, Петер остался в телеге Штепутата. Он сидел
с Германом и осматривал дорогу. Герман считал воронки на поле.
     - Не очень-то хорошо они целились, - отметил Петер.
     На самом деле, поле они перерыли здорово. Но один раз попали и в шоссе,
прямо в край кювета. Герман и Петер лежали на спине и смотрели на ободранные
ветви  придорожных  деревьев  над  головой.  Там  висели  полотенца,  рваные
простыни,  кусок  брезента.  Нет,  никаких  конечностей  не  было. Такое  не
держится там, наверху. Зато было вышитое полотенце с надписью: "Родной  очаг
всего дороже". Они удивлялись, что нигде  не было трупов, даже лошадиных. Но
впереди сидел  мазур  Хайнрих. Он,  наверное, видел больше, он склонился над
козлами и выблевал на дорогу все - и горячий кофе из трактира в Ландскроне и
хлеб с топленым салом.


     Уже  к полудню  опять остановка: слепая бабушка  лежала, окоченевшая, в
телеге и на каждом ухабе качала головой. Петер утверждал, что у нее отмерзли
ноги, потому что они все  время торчали из телеги. Во всяком  случае, смерть
пришла снизу, поднялась по ледяным ногам.
     Четверо йокенских мужчин под руководством шоссейного обходчика Шубгиллы
подняли слепую бабушку из  телеги и отнесли ее в сторону от дороги  на поле.
Они выкопали яму, что было не так просто в поле, промерзшем не меньше чем на
метр.  В общем-то, они скорее разгребли снег, чем  землю. Мальчики стояли на
откосе  и наблюдали. Герман представил  себе, как весной, когда  снег начнет
таять, рука или нога слепой бабушки будет торчать из земли.
     Особо   торжественного  настроения  не   было.  Фрау  Ашмонайт  немного
поплакала. И надо  же, чтобы слепая бабушка надумала умирать в дороге, когда
на йокенском  кладбище для нее уже было готово  место.  Петеру  велели точно
запомнить,  где ее похоронили.  Когда-нибудь они заберут  слепую  бабушку  в
Йокенен. Когда будет теплее, когда станет лучше, когда будет мир.
     Мужчины  сняли шапки,  простояли  неподвижно до  середины  "Отче наш" и
нагребли  на  слепую бабушку  смесь мерзлого чернозема  и снега. Ни  песен о
Господе Иисусе. Ни звона колоколов. Под землю уйти легко.
     Пока  хоронили слепую бабушку,  на  шоссе появился долговязый человек в
партийной форме, с повязкой  со свастикой на рукаве и  револьвером на поясе.
Он  ходил от повозки к  повозке в сопровождении лейтенанта в форме защитного
цвета и двух молоденьких солдат (не  старше  Буби  Хельмиха), совершенно  не
умевших  обращаться  со  своими  карабинами,  и  проверял  документы. Искали
мужчин, способных носить оружие, мужчин для  немецкого  народного ополчения.
Мазуру Хайнриху пришлось слезть с телеги и, хромая,  продемонстрировать, что
его  левая  нога на пять  сантиметров  короче  правой.  Для  Штепутата  было
достаточно  его  возраста  и  факта,  что  он  был  бургомистром  Йокенен  и
руководителем  всего каравана. Трактирщика Виткуна пробрал понос. Он скрылся
в  еловом  леске  и  испражнялся там  так долго,  что  у  любого нормального
человека успела бы отмерзнуть задница. Но  с  шоссейным обходчиком Шубгиллой
им повезло. Он  стряхивал  грязь  с  лопаты,  которой  они  закопали  слепую
бабушку, когда подошли эти в форме. Все пять с лишним лет войны Шубгилла нес
свою  исключительно важную  в  военном  отношении службу  на  дорогах  между
Коршеном  и Ангербургом.  Но  сейчас все было кончено  с  восточно-прусскими
шоссе,  обходчики  больше  не требовались.  Даже множество детей, смотревших
большими  глазами  из-под  навеса,  ничего  не могли изменить: Шубгилла  был
призван  в народное ополчение тут же на месте. Старший сын, которому недавно
исполнилось  пятнадцать, уже  довольно неплохо  умел  запрягать и распрягать
лошадей. Шубгилла взял свой узелок и пошел.
     - Один Господь знает, что из этого выйдет, -  сказала Марта, глядя, как
Шубгилла уходит с людьми в форме. Она все больше и больше склонялась к тому,
чтобы вовлечь в происходящие события Господа Бога, вложить все в его руки.
     - Если бы  Блонски  не смылся  заранее, взяли бы и его, - заметил мазур
Хайнрих.
     Да, Блонскому опять повезло. Но они с ним еще встретились,  с маленьким
инспектором Блонским, выехавшим с каретой и двумя женщинами  из замка раньше
их. Йокенский обоз догнал его еще до наступления темноты. Блонски поджидал в
карете на  одном  из  перекрестков.  Он  все устроил, разыскал для  йокенцев
ночлег в поместье под названием  Юдиттен. Прежде всего отдохнуть. Переждать.
Может быть, скоро вернемся обратно в Йокенен. В 1914 году вернулись.


     Юдиттен. На несколько дней мир,  теплые комнаты, капающая с  крыш вода,
спокойное  воскресенье. Можно  было бы  и  в  церковь  пойти. Дети  получили
молоко,  женщины  развесили  в  саду  поместья  выстиранное  белье.  Лошадей
подковали,  починили  разорванную упряжь,  нашелся  и  ветеринар,  сделавший
простуженной  лошади  укол.  Не нашлось только врача  для маленькой  бледной
женщины. Приступы слабости у нее участились. Однажды  она упала в обморок на
лестнице господского дома  Юдиттен, и кучеру Боровскому пришлось  нести ее в
постель. С едой у нее тоже было неблагополучно.  Она могла есть только очень
сладкий молочный суп. Жареное из нее тут же выходило обратно. Майорша сидела
у ее постели и ходила за ней, как за больным ребенком.
     -  Ей  станет  лучше,  когда выйдет мартовское солнце,  - сказал  кучер
Боровски.
     В  Юдиттен  еще  горел  электрический  свет,  и всегерманское радио еще
распространяло  свои важные сообщения. Героическая битва  бушует в Восточной
Пруссии, уверял диктор. Почему только ее нигде не видно?
     Никто не  был  так  разочарован  действительностью  войны,  как  Герман
Штепутат. Он понимал сообщения вермахта  буквально и тщетно ожидал борьбы за
каждый  метр земли,  за  каждый окоп, каждый  разрушенный дом. Но эта  война
разыгрывалась на огромных пространствах. Если где-то противник давил слишком
сильно, фронт прогибался, отходил  далеко  назад  на  новые  позиции.  Врага
больше не видели, а  уж тем более не видели белки его глаз. Людей убивали на
расстоянии,  с  помощью самолетов и дальнобойных орудий. Это получалось  так
чисто  и  никому  не  омрачало совесть.  Уже  не  нужно  было особой  личной
храбрости, только некоторое понимание техники.
     - Скоро поедем обратно, - с уверенностью говорила старая Марковша.
     Как в 1914-м.
     - Дома как следует прибрать... Представляю, как там все выглядит. Тогда
в спальне было полно конского навоза.
     А  может  быть, Йокенен  вообще  не попал  в  руки  русских.  Сообщение
вермахта  об этом умолчало, сказали  только, что  Кенигсберг с  28  января в
осаде. И  что  у  Эльбинга  Красная Армия пыталась выйти  к Фришской лагуне.
Атака Четвертой немецкой  армии на юго-западе далеко не пошла, дала  острову
Восточной  Пруссии  только  небольшую  передышку.  Генералу Хосбаху пришлось
подать  в  отставку,   потому  что  атаковать  в  западном   направлении  не
разрешалось.
     - Когда будем дома, зима уже почти  пройдет, - грезила старая Марковша.
Она  прикидывала,  на  каких  грядках  посадить  редиску и лук,  сколько яиц
положить  под наседку,  не  будет ли  в  этом  году картошка опять  так дико
зарастать пыреем.
     Но однажды  вечером  снова запылал горизонт.  И совсем  недалеко.  Это,
наверное,  был  Бартенштайн.  Прислуга  Юдиттен  паковала вещи, а  Блонски и
Штепутат  до  полуночи бегали  по  комнатам  и конюшням. До  рассвета  нужно
двинуться дальше.
     Но куда дальше? Как  убежать  с острова? По льду? К счастью, была зима.
Если бы удалось выйти через Фришскую лагуну на косу, а потом по узкой полосе
песка вниз  на юг. Где-то должна найтись лазейка. Хайльсбергский треугольник
продержится, пока беженцы не будут  в безопасности! Блонски принес этот слух
с  дороги. Говорили,  что  сказал какой-то офицер в  больших чинах.  Высокое
начальство неустанно изобретало  воображаемые  треугольники, линии,  высоты,
кольца, круги и дуги, которые непременно нужно было удерживать. Жаль только,
что  Юдиттен был за  пределами  спасительного Хайльсбергского  треугольника,
далеко-далеко  к  северу.  Им  нужно  было  вниз на юг,  а потом  к  вершине
треугольника, к морю. И скорей через лагуну, пока не начал таять лед.


     Коровы  Юдиттен стояли на заснеженных лугах и мычали  вслед отъезжающим
людям. Скотина чувствовала, что люди в растерянности. Бегство в спасительный
Хайльсбергский  треугольник. Забитые дороги. На пути первый  мертвый солдат.
Когда на одном из  перекрестков  движение  остановилось, к Герману  подбежал
Петер.
     -  Там впереди лежит один,  - сказал он, приглашая Германа с собой. Они
пробрались среди  телег, мимо детей,  игравших вокруг  покосившейся  снежной
бабы.  На  перекрестке   земля  разворочена   "тиграми".   Герману  хотелось
посмотреть  на  этих колоссов,  но  Петер  тащил его  дальше.  К  канаве  за
перекрестком.  Там зимнее  солнце разъело снег, обнажило наполовину сгнившую
прошлогоднюю траву, очистило аккуратную площадку для разбитого при воздушном
налете военного грузовика.
     - Там, - сказал Петер, показывая в кювет.
     Рядом с перевернутой машиной лежало полчеловека. Крови не видно. Из шеи
свисали мышцы и жилы. Похоже на старый веник. А голова? Не  было головы. Так
выглядел мертвый солдат. Старший ефрейтор. Совсем по-другому. Вот лежит, как
будто он ничто, упавший забор, сдохший заяц, распространяющий вонь.
     - Я думаю,  его убило самое большое  полчаса назад, - сказал Петер.  Он
отметил, что  форма почти  цела. Его  так  и подмывало  пойти проверить,  не
осталось ли чего-нибудь в  карманах. Мертвому это уже все равно!  Но голова,
эта  отсутствующая  голова удерживала  его.  Вдруг появится  откуда-нибудь и
закричит на него.
     Танки  освободили  перекресток,  ушли  на Ландсберг.  Караван  двинулся
дальше. Герману не терпелось  показать матери безголового  мертвеца,  но  из
повозки  было  не  видно.  Он  так и  остался  за  опрокинутым  грузовиком в
бесцветной траве прошлого лета.
     Но  следующий мертвец  был хорошо виден  всем. Он  висел на придорожном
дереве  - липа это или ясень? -  с высоко  поднятой головой (конечно, как же
ему еще висеть). Одного ботинка у него не было, у бедняги. В такой мороз. Не
было и пальто или куртки. Бросались  в  глаза  свисавшие с тела  потрепанные
подтяжки. Носки у него были черные, это  бесспорно. И клочковатая борода, но
она могла вырасти и пока он висел. Он удостоверял свою  личность документом,
протягивая  к  проезжающим  свою визитную  карточку  на куске  картона: "Кто
боится смерти почетной, умрет постыдной!" Мертвым теперь уже  не было конца.
Вот семья со страшным воем хоронила у обочины младенца (к счастью, эти  люди
были  не  из  Йокенен).  Эти  погребения  всегда  всех  так  задерживают.  К
покойникам  привыкли,  как  к  поломанным колесам и  ревущему  скоту. Тяжело
видеть только первого мертвеца.
     Гораздо страшнее  была гололедица. Днем  под февральским солнцем дорога
оттаивала. К вечеру замерзала опять. Приходилось пускать в дело кнут. Только
не застрять  на  подъеме.  Тогда  уже тут и  останешься. Пока Хайнрих держал
вожжи, Штепутат с  лопатой бежал  рядом  с телегой,  сыпал лошадям под  ноги
песок. Так взбирались по обледенелой дороге на холм, а оттуда сползали вниз.
Наконец стало  невмоготу. Блонски  пришел  из  головы  колонны  к  Штепутату
обсудить, где искать  ночлег.  Но  уже больше  не было  обогретых господских
домов  и  теплых  коровников.   Оставалось  только  открытое  поле.  Повозки
становились одна к другой, за йокенцами подъезжали другие.  Так продолжалось
до  темноты.  Лошадей  не  распрягали. Штепутат  накрыл  их  одеялами, чтобы
защитить  от  инея.  В  ямках  разводили  небольшой  огонь. Женщины кипятили
снеговую  воду,  чтобы  хоть  попить  горячего.  Поле  -  занесенное  снегом
картофельное  поле возле городка Ландсберг - было  похоже на цыганский табор
невероятных размеров. Что  они, все  хотели  в Хайльсбергский треугольник, а
оттуда к спасительному морю? Что они знали о море? Они  только и видели, что
тихие мазурские озера. На телеге через море? В Берлин. В рейх.
     Коляска  Блонского с  двумя  женщинами  остановилась  рядом с  повозкой
Штепутата. Пришлось и майорше и маленькой бледной женщине спать в коляске на
заснеженном  поле.  Кучер  Боровски  раздобыл кирпич, нагрел  его  на  огне,
положил маленькой бледной женщине под ноги. Ей нужно было тепло, она кашляла
день и ночь.
     Сидевшая у окна коляски майорша сдвинула занавески и сказала Штепутату:
     - Мой покойный муж всегда говорил об этом. Это не дело, говорил он.
     Она обращалась к Штепутату, как будто он один был во всем виноват.
     Блонски пришел с дороги с  известием, что пал Бартенштайн.  Бартенштайн
это ведь было на пятьдесят километров западнее Йокенен!
     - Ваш Гитлер бросил нас на произвол судьбы, - опять принялась майорша.
     - Как это мой Гитлер? - возмутился Штепутат.
     - Ну, вы же бургомистр Йокенен.
     На  самом деле, Карл Штепутат  не мог  этого отрицать. Ему  вспомнилась
фигура, раскачивавшаяся под придорожным деревом - это был все-таки ясень - в
черных  носках и  свисающих подтяжках. Это тоже мог быть бургомистр, кто-то,
не сумевший в этой страшной неразберихе выполнить свой долг. Штепутат не мог
отделаться  от этой картины, смотрел невидящим взглядом прямо перед собой, в
затоптанный, грязный снег.
     Бартенштайн  пал 4  февраля  1945 года. Утром, не  дожидаясь  рассвета,
дальше. Мимо  Ландсберга  и  прямо к  лагуне.  Блонски  ходил среди повозок.
Следил, чтобы пламя костров не поднималось слишком высоко.
     - Если русские увидят огонь, пустят сюда пару снарядов.
     И действительно, гул не прекращался всю ночь.  Заяц при каждом выстреле
вздрагивал всем телом и вскидывал голову вместе с оглоблей.


     Это  утро  началось   раньше,   чем  все  другие.   Русская  артиллерия
забарабанила  побудку  еще до  восхода  солнца. Одна мина  разнесла в клочья
дерево  при  дороге  и,  как  игрушечные  шарики, вывернула  из  земли камни
мостовой. Это утро было не для любителей  поспать. Кто  быстрее всех успевал
надеть  на лошадей  хомут, кто размахивал самым длинным  кнутом, тот  первым
выезжал  на шоссе,  мчался под  рвущимися  снарядами, мог свободно  ехать до
Ландсберга.
     Но у полей вроде этого всего один выезд. Там сталкиваются, и образуется
пробка. Лошади взвиваются на дыбы. Сцепившиеся телеги оттаскивают в сторону.
Одна  повозка сползает в кювет. Некоторые  теряют терпение, бросаются  через
заснеженную канаву  напрямик,  переоценивают крепость тележных колес. Треск!
Готово!
     Что предпринимает в  такой свалке маленький Блонски? Он скачет с обеими
дамами в коляске через поле, все время параллельно дороге. Сразу  видно, как
устойчивы  коляски, сделанные  йокенским  тележным  мастером. В  конце  поля
Блонски  на  плоском  месте  перелетает  через канаву,  становится во  главе
оторвавшейся группы, хлещет кнутом направо и налево. Блонски несется быстрее
других и вскоре скрывается за поворотом на Ландсберг.
     Снежное поле уже почти опустело, когда Илька и Заяц выбрались, наконец,
на шоссейную  мостовую.  Где остальные йокенцы? Везде незнакомые  лица, весь
караван перемешался. Только трактирщик Виткун впереди, матерясь, лупит своих
лошадей.
     Наступает день. Достаточно  светло, чтобы увидеть  надломленный путевой
столб,  у  которого  шоссе  разветвляется. Указатель отводит  одну дорогу на
запад,  сообщает, что  до  городка  Цинтен  столько-то километров,  а другую
отгибает к югу, на Ландсберг, в мешанину домов и садов.
     Ландсберг.  Уютно расположился  в  долине.  На  крышах  немного  снега.
Нехватает только  дыма, поднимающегося  из каминов, звона колоколов  церкви,
гудка  лесопилки,  дребезжания  телег  с  молочными  бидонами   по  булыжной
мостовой.  Поразительно тихо в  этот ранний утренний  час.  Кругом  огороды,
фруктовые  сады,  низменные луга с вьющейся  по  ним узкоколейкой. Маленькая
идиллия, которую нарушает только разбитый снарядами  поезд, развалившийся  и
сгоревший прямо  перед  городом.  Время утреннего кофе  в маленьком  городе,
недосягаемого для огня  минометов.  Штепутат  пускает лошадей  шагом.  Пусть
отдышатся.
     А тут  этот  сломанный  дорожный  столб, упорно  утверждающий,  что  от
Ландсберга до Цинтен столько-то  километров.  Как поступают люди на развилке
дорог? Они  следуют за  толпой,  по наезженной дороге, по проторенному пути.
Даже  лошади  настаивают  на этом.  Нужно  сильно  тянуть  за  вожжи,  чтобы
направить их  на новый  путь.  Дорога на  Цинтен  пуста, все  устремились  в
спокойный,  уютный  Ландсберг.  Штепутат тоже  двинулся,  куда все.  Там,  в
городе, он соединится с остальными йокенцами.
     В  Ландсберге,  казалось,  шел праздник урожая. На  запруженных  улицах
женщины  с картонными коробками, мужчины с  бутылками  под мышкой.  Еще один
продовольственный склад  Четвертой немецкой армии. Лимонный ликер и печенье.
Мазур  Хайнрих  разволновался.  Он бы  с  удовольствием  принял  чего-нибудь
крепкого. А для Германа пачку  печенья. Где же Петер Ашмонайт? У него-то нюх
на такие дела. Он наверняка уже там и таскает в  свой фургон печенье. Герман
и  Хайнрих отправляются  вдвоем,  навстречу людям,  коробкам  с  печеньем  и
бутылкам с  лимонным ликером. Вон  пожилой мужчина  с полупустой  бутылкой в
руке  поет  во все горло,  вытирая своим  пальто  беленую стенку  дома.  Да,
напиться нужно. В этой неразберихе у детей и у пьяных шансы лучше всех.
     Или  хромой  Хайнрих не  мог идти  достаточно быстро,  или  они  просто
слишком  поздно  попали  в  Ландсберг,  но  до  продовольственного склада  с
печеньем  и  ликером они уже не добрались. Их остановил пулеметный  огонь из
садов. Жутко близко.  Тихий утренний час  в Ландсберге  кончился. Пулеметный
огонь перекинулся на  черепичные  крыши. Как  посыпались  обломки! С  ратуши
обгоревшая глина дождем полилась на мостовую. Одно окно  разбилось прямо над
Хайнрихом. Осколки стекла упали на шляпу.
     Из проходов среди  плодовых деревьев солдаты выходили  широким фронтом,
как цепь загонщиков  в  охоте на  зайцев. Не ища  укрытия. Как  на прогулке.
Бегом из этого проклятого города!
     С  юга  сплошным потоком шли  повозки, повернувшие обратно:  дорога  на
Мельзак была уже  перекрыта. Назад к указателю  на  Цинтен.  Штепутат хлещет
лошадей.  Но до указателя  уже не добраться. Цепь  загонщиков приближается и
оттуда. Обратно!  Попробовать  выйти  на Цинтенскую дорогу огородами. Телеги
валят плетни,  кусты смородины, торчащие  капустные  кочерыжки. Теперь через
вспаханное паровое поле. Деревья там вдали - это дорога на Цинтен.
     "Ложись", - шепчет Марта. Она сидит рядом с  Германом и прижимает его к
подушкам,  защищает его своим телом. Герман  пытается поднять голову.  Перед
ним  две мужские задницы. Между  ними кусок серого неба, качающийся вправо и
влево.  Ветки  дикой  груши.  Жидкий  столбик дыма,  поднявшийся  неизвестно
откуда. Над головой Герман замечает в навесе дыру размером с кулак. Ага, это
они прострелили.
     - Ложись, мальчик!
     Просто  невероятно, как Хайнрих  колотит лошадей. На толстом заду Зайца
появляются черные полосы. А то, что течет по его ногам, - это кровь.  Попали
в Зайца!  Герман не  сводит  глаз с отца в твердой уверенности, что он вдруг
опрокинется  назад, ляжет на одеяло, раненный, залитый  кровью. Но  Штепутат
все так же вздергивает руками, хлещет вожжами по лошадям.
     И  вот  телега встала.  Как  близко стреляют! Герман слышит  голоса. Он
подвигается к  отцу, видит, что  остановились перед длинным  рядом  деревьев
вдоль Цинтенского шоссе. Прямо в поле.  Через канаву  не переехать.  Повозки
справа и слева. Некоторые  сломались. Лошади, с полной сбруей легшие в снег,
взбрыкивают задними ногами, грызут хлопья пены. Повисла на откосе и парадная
карета поместья Йокенен. Блонски соскакивает с козел. Отпрягает одну лошадь.
Выдергивает  ее из канавы. Взлетает  ей на спину.  Бьет  животное  руками  и
ногами.  Скачет  один  в Цинтен,  все  время  по краю  дороги,  под  защитой
деревьев.  Вслед маленькому Блонскому разряжают целый диск  автомата,  но не
попадают. Он прорвался.
     Герман  поворачивается  кругом. Видит  ватные куртки.  Меховые шапки  с
красной звездой.  Повешенные  на  шею  автоматы.  Они  спокойно подходят  из
ландсбергского предместья.  Время от  времени  стреляют в воздух,  чтобы  не
становилось  слишком  тихо. Немецкий связной-мотоциклист, наверняка хотевший
доставить из Цинтена в Ландсберг важное донесение, в ужасе разворачивается и
бросается наутек.
     "Вот и  приехали", - сказала Марта,  на удивление спокойно. Ни казаков,
ни сливовых деревьев.
     Ватники  прыгают через канаву, приближаются к  стоящим повозкам. Эй, да
они  уже  о себе позаботились. Из  ватников  выглядывают  горлышки бутылок с
лимонным ликером, в руках пачки печенья.
     - Нас застрелят? - спрашивает, дрожа, Герман.
     -  Да  выбрось ты это,  Карл, - говорит  Марта,  показывая на партийный
значок на отвороте пиджака.  Штепутат  оборачивается, выглядит так  странно,
смотрит на  лежащего позади мальчика. Перед Хайнрихом и своей женой он бы не
постыдился. Но перед мальчиком!  Что  он о нем подумает? Не должен  ли он  в
этот час сохранять верность всему тому, во что раньше так верил? Да, если бы
это  было так  просто:  снять  эту  штуку, бросить ее  в снег и начать новую
жизнь!
     Перед повозкой  Штепутата  стоит  маленький  русский  солдат с  круглым
лицом.  "Слезай!"  -  показывает  он  большим  пальцем  вниз.  Пока  мужчины
спускаются,   из-под   навеса   выглядывает  лицо  Марты.  Рука  протягивает
маленькому  солдату   полупустую  бутылку  с  ромом.  Вот  он,  мирный  ром,
отложенный,  чтобы  выпить за  окончательную  победу. Маленький, похоже,  не
очень интересуется полупустыми  бутылками рома,  и подошедший второй  солдат
берет  бутылку  себе. Он же понимает и толк в часах.  Штепутат с готовностью
отдает  ему свои золотые карманные часы.  У Хайнриха дело  затягивается, так
что  нетерпеливому  любителю  часов  приходится  отрывать цепочку  вместе  с
пуговицей  на  жилете.  Собиратель  хронометров идет  дальше,  направляется,
следуя  тонкому  нюху, к  сломавшейся  карете, в которой майорша и маленькая
бледная женщина скрывают свои драгоценности. Около Штепутата остается только
маленький русский. Спрашивает,  есть  ли оружие. Штепутат,  с  его  пагубной
привычкой к честности, кивает головой. В  то время как у Марты перехватывает
дыхание, Штепутат  запускает  руку под сиденье и протягивает солдату Красной
Армии  свой маленький револьвер. Ну, теперь уж  обязательно случится  что-то
страшное. Но  маленький русский только мельком взглядывает  на револьвер, не
находит в нем ничего интересного и небрежно швыряет в поле. Тем временем  он
обнаруживает на куртке Штепутата партийный значок со свастикой.
     - Гитлер капут,  - смеется он  и срывает значок.  Смотрит на него,  как
маленький  ребенок, разбирающий на части  дохлого  майского жука.  Вдруг его
глаза начинают сиять.  Он опускает значок Немецкой Национал-Социалистической
Рабочей Партии в карман - привезти сувенир матери на Волгу.
     Гитлер капут! Война капут!
     Заметив за занавеской  бледное лицо Германа,  солдат  бросает в повозку
пачку печенья. Так что Герману все-таки достается печенье Четвертой армии.
     Охотник за часами между тем добирается до Виткунши, видит у  нее на шее
серебряный амулет - рыбу, извивающуюся вокруг креста,  - хочет его взять, но
не учитывает упорства  Виткунши. Она воет и визжит и никак  не хочет держать
упрямую  голову  неподвижно,  чтобы  любитель  часов  мог   спокойно   снять
украшение.  Ничего  не  поделаешь,  пришлось  пустить  в воздух  очередь  из
автомата.  Солдат, не снимая  рукавицы,  берет  за  цепочку и сдергивает  ее
рывком. Без пролития крови. На шее Виткунши остается только красная полоса.
     Все.  Война  уходит  дальше.  Только  изредка еще  раздаются  одиночные
выстрелы. Вот, значит, как  оно  выглядит, когда  через тебя  перекатывается
линия фронта.  Герману это представлялось гораздо страшнее - с развороченной
землей, с оторванными человеческими конечностями и кровью со всех сторон.
     Они  в  растерянности стояли  на  поле  рядом  со  своими  подводами  и
загнанными  лошадьми.  Прошло  еще несколько  собирателей часов, ходивших  с
автоматами от повозки к повозке и забиравших все, что делало "тик-так".
     Пока из города не  пришел русский офицер. Он замахал руками и приказал,
чтобы беженцы возвращались обратно. Некоторые хотели забраться в повозки, но
офицер  показал рукой  на  город. Без  лошадей и телег. Ладно, тогда пешком.
Каждый  схватил,  что было  под рукой.  Всякую  мелочь.  А  лошади? За  ними
вернемся. Может быть, вечером. Самое позднее, завтра утром. Заяц все сильнее
истекал кровью,  окрашивая под собой снег на поле под Ландсбергом. Илька же,
как ни в  чем не бывало, рыла  землю копытами,  пытаясь найти пучок засохшей
травы  или не убранную свеклу. Штепутат ослабил постромки лошадей - это было
все, что он мог для них сделать.
     Так, теперь пойдем  к  домам, в  Ландсберг. А  завтра вернемся, заберем
телеги  и поедем  домой.  Только  домой. Починить отопление.  Немножко шить.
Когда растает  снег, вскопать огород. В  такое время именно житейские мелочи
приходят на  ум. Домой. Не к морю. Не в  Берлин. Шквальная  волна прошла над
ними. Они лежали на суше и трепыхались.
     Где же йокенцы? Не  так  уж  много  знакомых лиц.  Майорша поддерживала
маленькую бледную женщину. Виткунша не прекращала громко вопить, и мужу  все
время  приходилось  ее  одергивать.  Жена  шоссейного   обходчика  Шубгиллы,
окруженная своими многочисленными детьми, тащила к домам Ландсберга огромный
чемодан.  За ними Штепутат, Марта, маленький Герман  и мазур Хайнрих. Больше
никого  из  Йокенен.  А где  Петер  Ашмонайт?  Да,  это  на него похоже!  Он
проскочил. Петер везде мог пройти. Он носом чувствовал, где можно  пролезть.
Герман чуть не заплакал, когда понял, что Петера с ними нет. Он уже, небось,
ехал  по  льду.  Попадет в  рейх.  В первый  раз Герман  позавидовал Петеру,
бедному  Петеру,  который  все  время  жил полуворовством, полунищенством, к
которому никогда не приходил Дед Мороз, а на Пасху если и бывали подарки, то
разве что по ошибке. Петер прорвался.


     Первое  здание слева  от дороги, если  идти из  Цинтена в Ландсберг,  -
молокозавод,  маленькое  сооружение  из  обожженного  кирпича  с  деревянной
платформой и квартирами на втором этаже. Кто первый решил свернуть туда? Или
их направил  русский часовой, сидевший на  дороге  возле  сгоревшей  штабной
машины и не пропускавший ни одного немца?
     Ладно,  пойдем  на  молокозавод. Внутри это  было  большое,  сверкающее
кафелем  помещение  с  серебристо-серыми  котлами  вдоль  стен.  Эхо  в  нем
загрохотало  немилосердно, когда  они затопали, сбивая с  обуви снег. Чистые
молочные бидоны аккуратно стояли  в ряд на неподвижном  конвейере. В сливной
воронке  лежала  дохлая  кошка. Как она  попала в этот чистый  молочный цех?
Хотела  похлебать  молока  и  была  застигнута  войной?  Германа   подмывало
покричать кукушкой или просто громко крикнуть,  как это  делают под мостами,
чтобы  послушать эхо.  Но чувствовалось, что  сейчас это  было не  к  месту.
Герман  принялся  считать  черные дыры,  оставленные  автоматной очередью  в
гигантской центрифуге.
     Нет, этот  холодный молочный  цех не годился для  жилья.  Когда  кто-то
случайно задел выстроенные  походным  порядком  бидоны и  те один  за другим
загромыхали по  кафельному  полу,  йокенцев  охватила  паника. Они бросились
через заднюю дверь во двор  и забились в маленькую  пристройку, где  раньше,
видимо, была контора.
     На лестнице  лежал труп немецкого  солдата.  Голова  в снегу,  ноги  на
верхней ступеньке. Лицо довольно грязное, но черты  разобрать еще  можно. Он
лежал  без  оружия,  как  падший  ангел,  которого  столкнули  с  лестничной
площадки. Еще утром  лимонный ликер и  печенье,  а сейчас в грязи на  заднем
дворе молокозавода. Оставалось  только его немного  подтолкнуть,  и  бедняга
очистил бы лестницу,  легко скатился бы в грязь. Но никто не  решался к нему
прикоснуться.  Все  протискивались   мимо  него,   подтягиваясь  на  перилах
лестницы, пока русский солдат не двинул его ногой.
     Да, это  была контора. Но не такая унылая, как обычно бывают конторы. С
мягкими  стульями  и  цветочными  горшками  на  окне. Вот они  разместились,
йокенцы,  а  с ними  и другие  беженцы, пришедшие  с  того же  поля. Сидели,
сбившись в тесную  кучу,  как остаток  стада,  на которое  напали  волки.  А
русские, взявшие штурмом Ландсберг, приходили сюда поглазеть на немцев.
     Был один солдат, который легко потянул Германа за левое ухо и со смехом
сунул ему под нос автомат. Герман схватил холодную игрушку руками, а русский
показал ему, как она работает. Просто шутки ради  выпустил очередь в потолок
и оттуда посыпалась штукатурка.
     - Немецкий солдат капут! - торжествующе закричал он.
     Не удивительно,  что маленькие дети Шубгиллы расплакались. Потом пришел
один,  который плюнул Хайнриху в лицо - почему именно Хайнриху? -  прошел со
злобным  видом по комнате,  хлопнул  за собой дверью, как  в конюшне. Другие
смущенно улыбались. И  все, как  одержимые,  спрашивали часы.  Но дать  было
нечего - первый  любитель часов  уже собрал все, что было. Двое принялись за
часы  в  большом  футляре,  стоявшие   в  углу.  Часы  не  ходили,  но  эти,
повозившись, умудрились  запустить  бой, радовались, как напроказившие дети,
все  время  переводили стрелки, чтобы часы  били двенадцать.  В конце концов
часы захрипели и испустили последний вздох, и уже больше не могли ни тикать,
ни бить. Солдаты некоторое  время трясли корпус, тянули за маятник, свернули
ключ. Когда стало ясно,  что  ничего  не  получится,  они  пнули  каблуком в
стеклянную дверцу. Немецкие часы - никс гут!
     Трактирщик Виткун предложил  затопить  кафельную печь. Но  пришлось  бы
идти на двор, принести из сарая дрова.  Мимо трупа. Это вызовет  подозрения.
Лучше  уж  не  выходить  одному.  Оставаться  вместе.  Придвинуться  теснее,
согревать друг друга.
     На улице  еще стреляли.  Но не немецких  солдат,  а перепуганных кошек,
белых  голубей, садившихся на ставшие  вдруг  опасными  крыши Ландсберга. Не
смогли пережить эту войну и ландсбергские фонари, а  уж тем более стеклянные
витрины на главной улице.
     "Калинка-малинка", - напевал русский с  бородой клином  и рябым  лицом,
усевшись  рядом  со  Штепутатом.  Потащил  Германа  к  себе  на  колени.  Он
подбрасывал его на  коленке, как играют с  маленькими,  как  будто катают на
лошади. При этом он без конца говорил  что-то непонятное. Звучало, как будто
он рассказывает про жаркое русское  лето, детей, играющих на пыльной дороге,
про бабушку, полощущую в ручье белье и развешивающую на улице для  просушки.
Он достал  из  кармана  сливочные  конфеты,  трофейные конфеты  с  немецкого
продовольственного склада. Прежде всего он успокоил этими конфетами плачущих
детей  Шубгиллы.  Герман не  знал, можно ли ему есть то, что держал в  своих
руках  русский  солдат.  Когда  Марта  кивнула,  Герман  позволил   засунуть
развернутую конфету себе в рот. Русский хлопал Штепутата по плечу, показывая
на  Германа, говорил,  что обычно  говорят между собой отцы: славный парень,
или что-то вроде этого.
     Штепутат улыбался вымученной улыбкой. Собственно пора уже было  кормить
лошадей. Почему никто не идет к лошадям?


     - Как им только не стыдно перед детьми!
     Это  сказала  Виткунша.  Ей хорошо было  говорить. Ее старческое  лицо,
усеянное бородавками, было скорее отталкивающим, чем привлекательным.
     Нет, они не стыдились перед детьми!
     Марта  поняла это  своевременно.  Она  обмотала  вокруг  головы  черный
платок,  выпустила  седые пряди. Быть старой,  безобразной! Она  забилась  в
дальний угол, повесила перед лицом пальто Штепутата так, что совсем скрылась
за ним.  Посадила  Германа к себе  на  колени.  Если  бы  он только  заснул!
Чадолюбивые русские не станут беспокоить спящего ребенка.
     Но карманные фонарики  не давали заснуть.  Внезапные,  мучительные лучи
света вспыхивали в дверях, слепили глаза, проходили дальше,  задерживались в
одном месте, двигались быстро в другом, проскакивали мельком по спящим детям
Шубгиллы, останавливались на матери, награжденной крестом "Мать-героиня".
     "Фрау,  ком!" Голос  не  терпел  возражений. Жена  шоссейного обходчика
Шубгиллы  поднималась  среди  своих  детей  - уже  в  четвертый  раз.  Самый
маленький  проснулся, стал плакать, но сидевшая  поблизости  старая  женщина
успокоила его: "Мама скоро вернется".
     Мама  пошла  за  фонариком,  вышла  за  черную  дверь.  Не  успела  она
вернуться,  как  фонарик появился опять. На этот раз с другим голосом.  Этот
голос  пустил  в ход  и  приклад автомата, чтобы получить  молодую  девушку,
съежившуюся на полу позади своих родителей.
     Так продолжалось  всю  ночь.  Никто  не мог  заснуть. Герман  следил за
движением фонариков.  Когда луч приближался к  нему, он крепче прижимался  к
матери,  закрывал ее своим  телом. О, он понимал, что происходит. Он  видел,
как возвращавшиеся женщины поправляли свое нижнее белье.
     - Они свиньи, - сказал голос в темноте.
     Герман  раздумывал, что станет делать  отец,  когда  карманный  фонарик
придет забирать  его мать. Бросится  между ними?  Даст себя застрелить? Карл
Штепутат, бледный и безмолвный, сидел у стены.
     Одна  женщина  принесла  кусок  солдатского  хлеба.  Первый  заработок.
Женщины ругались между собой. Те, которые сидели впереди, на которых снова и
снова  падал  свет  фонаря,  которым первым  пришлось  отдавать  свое  тело,
поносили  остальных,  прятавшихся за печкой,  под письменными столами, среди
стульев.
     - Тоже могли бы подставить свою дыру.
     Может быть, они  сказали это тем за дверью. Во всяком случае, карманные
фонарики стали искать более основательно, шарили в углах  и  нишах, ныряли и
под столы,  остановились  на морщинистом  лице  майорши, не шевельнувшейся в
холодном луче  света,  и  наконец  добрались до  маленькой фигуры, лежавшей,
завернувшись в одеяло, на полу рядом с майоршей.
     - Фрау, ком!
     - Она больна, - сказала майорша, но фонарик не понял.
     -  Вы, благородные, нисколько не лучше нас! - крикнул женский голос  из
темноты.
     - Фрау, ком!
     Человек с  фонариком  в  нетерпении  двинул  скорчившийся  комок носком
сапога.  Сдернул  одеяло. Вытащил  маленькую  бледную женщину за  руку.  Она
встала без колебаний.  Карманный  фонарик светил  впереди,  показывая дорогу
через тела,  через спящих детей  к двери. Маленькая бледная  женщина, дрожа,
остановилась  в  передней.  Карманный  фонарик  указал  ей  путь  наверх  по
лестнице. Она не видела человека, не видела, старый он или молодой,  большой
или  маленький.  В  комнате  наверху  она  увидела  старый  диван,  на  полу
испачканные ковры,  на ковре шкуру дикого кабана, что-то вроде коврика перед
кроватью. Возле окна стояли две фигуры и курили. Они что-то сказали  этому с
фонариком.  Один засмеялся.  Когда  карманный  фонарик погас, мерцали только
огоньки сигарет у окна.
     Она  некоторое  время неподвижно  стояла  в темноте, пока  две  руки не
схватили  ее за  плечи  и потащили  вниз.  Сапог надавил ей под коленки. Она
упала  навзничь. В обивке дивана вылезла пружина и сквозь чехол врезалась ей
в спину.
     Он навалился на нее. Гимнастерка пахла дезинфекцией. Жесткий воротничок
тер ей  шею.  От  него несло  лимонным ликером.  Она  лежала,  не  двигаясь.
Почувствовала, как чужая рука срывает  ее  нижнее белье. Любопытно, что  она
думала  только  о том,  не  заведутся  ли у  нее  теперь вши. Небритая  щека
царапала лицо. Он схватил ее руку, как клещами. Заставил взять его член. Она
почувствовала теплую,  клейкую сперму,  пачкающую ее  белье.  Он  лег в этот
клейстер, чуть  не раздавил ее  своей силой,  раздвинул  грубыми сапогами ее
ноги в стороны.
     Маленькая  бледная женщина видела  только  двух светлячков  у окна. Они
выглядели, как маяки  на горизонте.  Как они  увеличивались!  Они  подходили
ближе,  пульсирующие  звезды  надвигались   на  нее  из  темноты.  От  света
светлячков было больно, они проходили  сквозь нее, как раскаленные  железные
прутья. Маленькая бледная женщина закрыла глаза. Она уже не видела звезд, не
чувствовала ни боли, ни запаха лимонного ликера, не слышала пыхтения мужчины
над собой, не воспринимала обрывков слов тех двоих, что стояли у окна.
     -  И где же она?  -  уже  в  третий  раз спрашивала  майорша.  - Мастер
Штепутат, не хотите сходить поискать? Она больна, она этого не переживет.
     Штепутат вздрогнул,  хотел  встать,  хотел  выйти, считал своим  долгом
делать что-то. Но Марта держала его за руку.
     -  Это уже  не твое  дело, - сказала она. И была права.  Карл  Штепутат
больше не был бургомистром  Йокенен. Карлу  Штепутату  не  оставалось ничего
другого,  как думать о собственной жизни.  Он не двинулся с места. Не сказал
ни слова.
     Потолок над ними заскрипел от бегущих солдатских сапог. Упал стул. Шаги
на лестнице. Дверь распахнулась настежь. Кто-то хватает Штепутата за руку.
     - Пойдем!
     Штепутат  и  мазур Хайнрих поднялись по  лестнице. Комната была  пуста,
никаких  светлячков у  окна. Горела только свеча. Маленькая  бледная женщина
лежала на полу. Без признаков жизни. На тело наброшено одеяло. Штепутат взял
за плечи, Хайнрих за колени. Без большого труда  они  спустились с маленькой
бледной женщиной вниз по лестнице. Она была легкая как ребенок.
     -  Теперь они убили  ее, - сказала  майорша, когда  Штепутат и  Хайнрих
положили перед ней безжизненное тело.
     -  Она просто  в обмороке, -  сказал Штепутат.  Он  принес  из соседней
комнаты  воды, вылил  на безжизненное  лицо.  Это помогло. Маленькая бледная
женщина пришла в сознание, попросила еще воды.
     В доме  стало  тихо.  Ни  шагов  на  лестнице, ни беспокойных карманных
фонариков. Снаружи доносились отдельные выстрелы. Очень далеко.


     Когда стало светать, они хотели идти к своим телегам, запрягать и ехать
домой.  Только домой, ничего другого,  кроме как домой.  Но за чертой города
проходила линия фронта. Русские часовые стояли за перевернутыми  телегами  и
никого  не  пропускали.  На  поле  возле телег  беженцев  вспоротые  перины,
кухонная  утварь,  серебряные ложки, сломанные  оглобли, разодранные навесы.
Выглядело, как будто какой-то крестьянин рассыпал по снегу навоз. И ни одной
лошади! Не  было  Ильки, не было  и  раненного Зайца.  Что,  они уже  тащили
русские пушки или попали в котел полевой кухни?
     - Что скажет дядя Франц, если мы не вернем Зайца? - спросил Герман.
     Штепутат не ответил. Одним Зайцем больше или меньше, в эти дни было уже
не важно.
     Часовые отправили  их обратно в город.  Никому не разрешили  подойти  к
повозкам. Ни за хлебом,  ни  за  пальто.  Не удивительно, что у  Виткунши  с
раннего утра начался приступ - смесь брани и слез. Ей все пришлось оставить.
Не только  ценный ковер  из клубной комнаты йокенского трактира, который она
спрятала на самом дне повозки. Даже  ее хрусталь, свадебный подарок  прежних
времен.  Чемодан со  столовым серебром.  Все ушло в грязь вспаханного  поля.
Трактирщик Виткун тащил орущую жену в сторону, он боялся, что  часовые могут
надумать  прервать  это   выступление  -  наполовину  забавное,   наполовину
раздражающее - очередью из автомата.
     Они шли через Ландсберг. Как похоронная процессия.  Без багажа. То, что
было на них, было все их имущество,  больше ничего.  Позади  всех  маленькая
бледная женщина, поддерживаемая майоршей, но заметно взбодрившаяся.
     -  И это можно  пережить,  -  сказала  жена  Шубгиллы, шедшая со своими
детьми впереди всех.
     Сияло солнце. С крыш  Ландсберга на тротуар текла талая вода, капала на
мертвых лошадей, на труп какого-то несчастного обывателя, на размокшие пачки
печенья и разбитые бутылки лимонного ликера.
     - Вот теперь мы потеряли все, - продолжала причитать Виткунша.
     Но Штепутат вновь обрел надежду.
     - Прежде всего домой, - громко сказал он.
     Он  сказал  это так, как будто не было никаких сомнений, что  дома  все
станет лучше. Да и  Виткунша вспомнила о хорошем фарфоровом сервизе, который
она закопала в саду.  А в сарае  под тремя  метрами  соломы лежало несколько
килограммов сахара,  полмешка соли, бутылки с растительным  маслом  и другие
полезные вещи. Да, все как-нибудь наладится. Будет мир. Люди вернутся в свои
дома и будут пить в йокенском трактире киндерхофское пиво. Виткунша могла бы
продать немного сахара и соль, а это  большая ценность в такие времена. Если
не вернутся немцы,  киндерхофское пиво будут  пить русские.  Но  им придется
платить, обязательно платить.
     Красная Армия готовилась отбивать контрудар. Между яблонями на косогоре
солдаты рыли окопы. Рядом с дорогой, которая шла от Ландсберга на восток, на
Бартенштайн, занимали позицию пушки. Они стреляли через долину на юго-запад,
поверх  сгоревшего пассажирского  поезда,  возле  которого  в  снегу  лежало
множество безжизненных  черных  точек. Герман смотрел на  артиллеристов, как
они задвигали снаряды в ствол,  замирали в ожидании приказа офицера.  Орудие
откатывалось.  Пустая гильза  летела  в грязь. Это  были те же самые  пушки,
которые,  стреляя  через  гору   Фюрстенау,  подожгли   торговую  площадь  в
Дренгфурте.
     По  дороге навстречу им  шли машины с  советской звездой  на крыше. Они
везли на  фронт  горючее и солдат, беспощадно брызгали во все стороны мокрым
снегом,  то и  дело заставляя йокенцев прыгать в  канаву.  Разбогатеть можно
было в  эти дни. В канаве лежали  такие вещи! Куски тонкого материала, какие
много лет  назад развозил в своей тележке по деревням Самуэль Матерн, хорошо
сохранившиеся платья, одеяла, шубы, аккордеон с  запавшими басами. Бесхозное
богатство, потерянное или брошенное в бегстве, пропадало в восточно-прусской
слякоти без славы  и без слез. Вещи  утратили свою ценность,  как и бумажные
деньги, затоптанные в снег.  Наверное, у  какого-нибудь казначея развалилась
во время бегства полковая касса. Йокенцы проходили мимо этого богатства, как
будто это были  клочки простой газетной бумаги. Только для Виткунши бумага с
большими  цифрами  сохранила свою прежнюю притягательную  силу.  Несмотря на
свою дородность, она то  и  дело  наклонялась,  вытирала грязь, разглаживала
купюры и засовывала под шубу. Никогда не знаешь!
     - Ими только подтереться, - сказал мазур Хайнрих. Гитлер капут...  рейх
капут... тогда и марка капут.
     Герман нашел ведро меда. Оно вызывающе стояло на заборе у всех на виду,
как ставят  жестяную банку, чтобы упражняться в стрельбе из рогатки. Ведерко
было выше половины заполнено пчелиным медом. Одному  Богу  известно, в каком
уголке Восточной Пруссии пчелы сумели наносить из рапса, красного  клевера и
липового цвета этот сладкий нектар! Герман окунул в  мед палец, облизал его,
повесил ведерко на руку и побежал догонять остальных.
     - Мы скоро будем дома, мама?
     - Не сегодня и, наверное, еще не завтра, - ответила Марта.
     - Мы сейчас проиграли войну, мама?
     - Не знаю, сынок.
     - Может быть, Восточную Пруссию опять освободят, мама.
     - Да, может быть, мой мальчик.


     И кому  только пришло  в голову  разыскать  эту  отдаленную  усадьбу  в
стороне от Бартенштайнского шоссе? На дворе  кипела оживленная деятельность,
мужчины  таскали  в  крестьянский  дом   дрова,  женщины  пытались  накачать
обледеневшим  насосом  хоть  ведро  воды.  Нижние комнаты  были переполнены.
Беженцы из Ангербурга, даже несколько семей из Гердауэн. Штепутат направился
в людскую. Герман озирался по сторонам, надеялся найти среди множества детей
своего  Петера  Ашмонайта,  но  безуспешно.  Петер  Ашмонайт  на самом  деле
прорвался на запад.
     Герман не переставал удивляться, почему именно эта усадьба была выбрана
для  ночлега.  С переполненными комнатами  и конюшнями! Почему  бы не  пойти
дальше  по  той же  вполне проходимой  проселочной  дороге до  самого конца?
Подальше, к одиноким домам, к покинутым деревням без военных машин и русских
танков. Вжаться  там в угол, затаить дыхание и ждать, пока снова не зацветут
цветы.  Нет,  это,  похоже,  закон  природы,  что  люди следуют  за  толпой,
согревают друг друга. Кто остается один, умирает один и быстро.
     Была  еще  одна   ночь   с   посетителями,   тщетным   поиском   часов,
драгоценностей и  пригодных  женщин. С большей жестокостью, чем в ту ночь  в
Ландсберге прямо  за  линией  фронта - сочувствие и доброта убывают по  мере
отдаления от личной опасности. На фронте каждый помнит о собственной смерти,
и  эта  мысль удерживает  остаток  человечности. Но на расстоянии начинается
лютый холод идей и лозунгов,  достигающий своей предельной  силы в  далеких,
очень далеких кабинетах.
     Маленькая  бледная  женщина выдержала  эту ночь без  обморока, хотя  не
обошли и ее. На  этот  раз  ни черный  платок, ни седые волосы не  помогли и
Марте. Герман уже спал - с ведерком меда на руке, - когда увели его мать. Но
Штепутат  не  спал.  Он  сидел, закрыв лицо  руками, и ни одному человеку не
ведомо, что творилось в его душе.
     Хайнрих услышал,  что внизу в  погребе  нашли  табак,  крепкий  местный
самосад. Он оживился и заковылял с трубкой в руке вниз  по лестнице. Дележка
табака явно  была связана с трудностями, потому что Хайнрих  не возвращался.
Женщины все пришли обратно, вернулась, наконец, и Марта, сказавшая со  своей
практичностью Штепутату: "Мы и это переживем".
     Но где же мазур Хайнрих?
     Когда  они  заснули,  Хайнриха  еще  не  было.  Около  полуночи их  сон
ненадолго  нарушила  очередь  из  автомата.  Ничего  необычного:  везде  еще
постреливали.
     Утром их разбудил шум и детский крик внизу. На дворе перед дверью сарая
стояла  группа людей.  Женщины визжали, вокруг  навозной кучи с лаем  бегала
собака. Штепутат пошел с Германом вниз.  Через кухню. На двор, к людям возле
сарая. Герман пролез между ногами вперед. Штепутат пытался разглядеть поверх
голов. Дверь сарая была открыта. Там была солома, много соломы. Забрызганная
кровью. Из соломы торчал рукав  и пара сапог. Едва  прикрытые. Господи Боже,
да под  этой соломой лежало много людей, человек пять или шесть! Возле балки
старый человек  с бородой  кайзера Вильгельма, рядом  кто-то  незнакомый,  а
рядом  -Герман  сразу  его узнал  - мазур Хайнрих. В  руке  остывшая трубка,
куртка расстегнута, прямо как он спустился вниз за табаком.
     Впервые за  всю войну  Герман испытал  леденящий ужас.  Он  протискался
через толпу, хотел бежать от страшного места, как можно дальше. Но перед ним
ангелом-хранителем стояла Марта, и он бросился в  ее объятия, уткнулся лицом
в передник.
     -  Русские нашли  в сарае  пулемет,  -  сказала  Карлу  Штепутату  одна
женщина. - А потом вывели из дома всех мужчин и застрелили.
     Внезапно  все  разом  поднялись  уходить.  Подальше от этой пропитанной
кровью соломы. "Но нам-то надо Хайнриха похоронить", - подумал Герман. - "Мы
не  можем просто бросить  старого Хайнриха, нашего  Хайнриха, в сарае". Нет,
уже никого нельзя было  остановить. Пусть мертвые хоронят своих мертвых. Те,
кто еще был жив, спешили по проселочной дороге к шоссе.
     - Ты никогда  не хотел  и слышать про Бога, -  с легким упреком сказала
Штепутату Марта. - Но ведь это чудо.
     - Случайность, - пробормотал Штепутат и незаметно покачал головой. Кому
он  обязан  своим спасением -  Господу  Богу  или  невнимательному  русскому
солдату, который не заметил идущей наверх лестницы? Штепутат не знал. Это же
чудо  сохранило жизнь и трактирщику Виткуну и одному старику из окрестностей
Инстербурга. Они были единственными мужчинами, пережившими в доме эту ночь.


     Неужели же не было совсем ничего смешного в эти дни? Вон одна женщина с
сумкой и узлом белья поскользнулась на дороге и упала в лужу талой воды. Это
выглядело очень потешно, но почему-то никто не смеялся.
     Постоянный понос Виткунши был посмешнее.  На каждом повороте дороги она
бежала в  кювет и опорожнялась. Марте  приходилось  тащить Германа за  руку,
чтобы он не смотрел, как тучная женщина усаживается на корточки.
     Или  те  двое  русских, которые собрались  мыть  картошку  в  унитазе и
удивлялись, когда картошку уносило вместе с водой.
     И,  наконец,  один  киргиз, в ужасе  отбросивший  от  себя  дребезжащий
будильник и расстрелявший его из автомата.
     О,  конечно, еще были  смешные  вещи,  но  уж  слишком  часто они  были
перемешаны с трупами.  А от этого становилось не до смеха. Например, вид той
повозки,  остановившейся  на  дороге   несколько  дней  назад  после  налета
штурмовой авиации. Или сгоревший  танк на окраине Бартенштайна, искореженный
настолько, что  было  не узнать  его национальную принадлежность.  Увешанный
обуглившимися  трупами.  Один,  изогнувшись, выглядывал  из люка,  несколько
других лежали рядом с разбитой гусеницей.
     Бартенштайн  еще  дымился.  Главная  улица  была  перекрыта  -   фасады
сгоревших домов повалились на мостовую. Первые пленные  немцы. Они расчищали
дорогу для русского транспорта.
     Серые  расстегнутые шинели измазаны  кирпичом и ржавчиной, ни у кого не
было  даже  ремней. Рядом  часовой  с  папиросой.  Герман был  поражен.  Они
выглядели точно  так  же,  как пленные русские на  уборке йокенской сахарной
свеклы. Что же это, все пленные, побежденные, покоренные выглядят так?
     При всем при этом над Бартенштайном шел воздушный бой. Еще существовали
немецкие самолеты. Они выписывали виражи  среди светлых облаков, увертываясь
от стаи  русских истребителей, и расстреляли все  боеприпасы, так  и  не дав
Герману своими глазами увидеть эффектное падение сбитого самолета.
     Хуже  было то,  что  Штепутат  начал  хромать и  приходилось  все  чаще
останавливаться  на  отдых.  Боль  шла  от  колена  до  бедра,  и  легче  не
становилось даже после того, как Марта нашла для него в одном брошенном доме
трость.  Они все  больше  отставали.  Скрылась из  виду Шубгилла  со  своими
детьми, и трактирщик Виткун,  несмотря на непрерывный понос жены, был далеко
впереди. Их догнали даже майорша  с маленькой бледной женщиной. Все спешили,
как могли. В Йокенен встретимся.
     Оказалось, что можно  было и не спешить -  они все встретились в тот же
день. На развилке  дорог за Бартенштайном  стояли русские часовые с красными
повязками на рукавах и  направляли  всех немцев на заснеженное поле.  Герман
увидел скопление людей издалека, сказал об  этом отцу, сказал и Марте. У них
было достаточно времени убежать в  какой-нибудь  пустой дом или  свернуть на
проселочную  дорогу.  Но  Штепутат даже  и  не  помышлял  об  этом.  Вера  в
благополучный  исход,  слепая  надежда  -  вот что всегда  приводит к  беде.
Наверняка  нужно  было только переписать всех беженцев. Может быть,  русские
выдавали какие-то удостоверения, разрешавшие беспрепятственное возвращение в
Йокенен. Марте  даже  приходила в  голову  фантастическая мысль, что русские
дадут транспорт, чтобы быстрее доставить по домам хотя бы старых и больных.
     На поле горел  костер,  вокруг которого можно  было  посушить промокшую
обувь. Все начиналось очень мило. Встать в очередь на регистрацию. Женщина в
военной  форме говорила по-немецки.  Имя, фамилия, место  рождения, возраст.
Указывая  возраст, почти  все  добавляли себе  пару лет,  но  это  не  имело
никакого значения для  того,  что было потом. Сдать документы, сдать деньги.
Пришлось  и Виткунше  выложить  все, что  она  собрала  из лужи. У кого  еще
уцелели  часы  и драгоценности,  оставляли здесь все.  Никто  не  торопился,
находили тайники за подкладкой и в швах.
     Мужчины выстроились в  длинный ряд - среди большой толпы женщин и детей
еще нашлось человек двадцать-тридцать мужчин.
     -  Нам нужны  люди на расчистку дорог, - объявила переводчица в военной
форме.  Ага, ясно, это звучало убедительно: таскать кирпичи в  Бартенштайне,
разбирать завалы! - Когда работа закончится, мужчины вернутся домой.
     Марта стояла рядом с колонной.
     -  Если  мы будем  дома раньше  тебя, мы все приберем,  - обнадеживающе
сказала она Штепутату.
     Больше не было времени на  разговоры. Часовой отстранил женщин и  детей
прикладом. Колонна тронулась. Впереди - человек с ружьем, позади - человек с
ружьем. Прошли по полю, свернули направо, на шоссе.
     -  Но ведь  это  не  в Бартенштайн, -  пробормотала Марта,  увидев, что
колонна шагает на восток.
     Герман махал рукой вслед отцу, как  машут вслед отъезжающим  друзьям. И
все на самом деле прошло  бы гладко,  если бы некоторые  женщины  не  начали
выть.  Когда Герман  взглянул на плачущих женщин - опять плачущие женщины! -
на него вдруг нахлынуло ошеломляющее чувство страха и паники. Он вырвался из
рук матери,  помчался по полю вдогонку за мужчинами,  которые быстрым  шагом
подходили к повороту шоссе.
     - Папа! Отдайте моего папу!
     Позади него все смешалось. Женщины побежали следом за Германом по полю.
Кричащие,  плачущие, зовущие. Сцена  из библейских сказаний. В то  время как
мужчины молча шагали на восток, женщины и  дети с криком бежали  по сугробам
по  обочине  шоссе,  проваливаясь  в  размокший  снег.  Тщетно тянули  руки.
Безнадежно  отставали  от  колонны.  Тех,  кто  пытался выскочить на дорогу,
стволами  винтовок оттесняли  обратно  в  тающий, рыхлый снег кювета. Герман
опять вылез  на откос, но конвоир с чуть ли не печальным лицом подставил ему
дуло винтовки под нос.
     - Я хочу моего папу!
     Марте не удалось догнать Германа, задержать его. Она звала и звала его,
но Герман ничего не слышал. Он  продолжал бежать в канаве, видел перед собой
коричневый  полушубок отца, шагавшего молча, не  поднимая глаз. Почему он не
обернулся? Почему  ничего не сказал? Плачущие женщины в изнеможении отстали,
не выдержали  быстрого  темпа. Только Герман не  сдавался, не сводил глаз  с
коричневого полушубка, хотел  получить  своего отца обратно, отобрать  его у
Красной Армии. Марта догнала его только через несколько километров. Он сидел
в  канаве и, чтобы  остыть, ел снег. Он не хотел подниматься, хотел сидеть в
мокрой канаве,  пока не вернется  отец.  Хотел умереть, если отец не придет.
Сейчас же!
     - Может быть, папа  еще раньше  нас  будет дома,  - сказала  Марта. Ну,
конечно, у нее уже готова очередная прекрасная надежда.
     Они одни стояли на дороге.  Колонна мужчин исчезла из виду, а остальных
йокенцев они опередили намного. Вороны, лениво взмахивая крыльями, беззвучно
скользили  над придорожными  деревьями. Пугающе тихо было кругом после всего
этого крика. И сумерки надвигались со всех сторон.


     Марта отличалась той практичной веселостью, которая может развеять даже
самую  мрачную  атмосферу:  все  будет  хорошо. В каком-то  сарае они  нашли
одичавшую корову. Марта  принесла  из разоренного  крестьянского дома ведро,
загнала корову в  угол,  привязала веревкой. Нам нужно молоко.  Молоко - это
сейчас  самое главное.  Но в  переполненном вымени  давно не  доенное молоко
затвердело,  соски  разболелись  и  потрескались. Не  помог и  молочный жир,
который усердно втирала Марта. При каждом  прикосновении  корова взбрыкивала
ногами от боли.
     Значит, будем жить без молока. А как насчет того, чтобы развести огонек
на кухне в этот  промозглый вечер? Нет,  от этого будет дым и искры, и сразу
будет  видно,  что  здесь есть  люди.  Они  переночевали  в  дырявом  сарае,
зарывшись в овсяную  солому. В общем-то было  вполне  уютно, если бы  только
рядом всю ночь не мычала корова.
     На следующий день - было, наверное, 8-е или 9-е февраля -  они пришли в
Коршен,  бывший  железнодорожный  узел в самой  глубине  Восточной  Пруссии,
сейчас превращенный в  развалины. По  улице им навстречу шел русский тыловой
транспорт.  Грузовики,  везущие  на  фронт  вонючий  кавказский  бензин.  На
цистернах  красные  советские звезды.  За рулем - круглое монгольское  лицо,
расплывающееся в улыбке. Азия явилась с визитом.
     В Коршен они сошли  с  шоссе. Марта решила пойти к  дому по  деревням -
сократить путь. Теперь  они остались  одни. В стороне от большой дороги было
особенно  заметно,  как  пустынно стало в  Восточной  Пруссии. В  пятидесяти
километрах от линии фронта уже не было людей. Дома с простреленными окнами и
выбитыми дверьми. То и дело пожарища.  Среди развалин не было даже кошек. На
деревенских улицах  валялись  кровати  и мертвые  собаки. Наверняка  слишком
громко лаяли,  когда  вступала  Красная  Армия. За  Коршеном  в  оставленных
деревнях  ни души. Тишина наползала из опустошенной  земли и  поглощала все,
что еще было теплым и живым. В самом дремучем лесу не  могло стать страшнее,
чем в этих заброшенных, ставших неузнаваемыми, деревнях. Как хорошо, что еще
оставались  вороны,  с  карканьем летавшие  по  дворам.  Их  черные  полчища
собирались вокруг издохших коров и клевали их черепа. Да, для ворон это была
хорошая зима.
     Марта вдруг начала петь. Да, вот она какая, Марта Штепутат! Что же поют
в  такие времена? "Скажи, о  чем ты плачешь, садовница  моя?" или  "Внизу на
мельнице", потом по просьбе Германа "Голубые  драгуны", хотя нигде давно и в
помине не  было  никаких  лошадей, а  не  только  кавалерийских. Марта  была
способна высказывать вслух  такие мечтания,  какие  теперь  казались  просто
сказкой, вроде: "Папа, может быть, уже дома и натопил для нас".
     Или: "Как только станет видно йокенскую мельницу, значит пришли".
     Домой, домой! Хорошо  натопить.  Спать,  пока солнце  не поднимется над
горой Фюрстенау.  Может быть, йокенцы  уже все дома, и из поместья в  лес за
дровами выезжают  сани. Хорошему портному всегда найдется дело. Конечно, про
должность  бургомистра нужно  забыть.  Наверное, бургомистром  станет старый
Зайдлер, он ведь и всегда был коммунистом. Но это как раз все равно. Лишь бы
еды хватало и  была крыша над головой. А кричать "Хайль Гитлер"  или  "Хайль
Москау", или что там еще потребуют новые люди! Боженька  подскажет, как жить
дальше.
     - В первую войну казаки были гораздо лучше, - сказал Герман.
     Марта  кивнула и, пока  они обходили  лужи на дорогах,  опять принялась
рассказывать о казаках, трясших сливы летом 1914-го.
     - Тогда война только началась, - объясняла Марта. - В  начале еще  люди
как люди, а чем дальше тянется война, тем становится хуже.
     Восточно-прусские  сливы  стояли  под  снегом. Да  и  лохматых казацких
лошадей  давно уже не было в помине.  По стране  катились сталинские танки и
вонючие грузовики.
     -  Когда  придем домой,  сварим  хороший молочный суп, - обещала Марта,
даже не задумываясь, откуда возьмется молоко. - И сделаем жареную картошку с
яичницей.
     Да,  в  размышлениях  о крестьянском  завтраке не заметили, как  прошли
несколько  километров.  На  дорожных  табличках  стали  появляться  знакомые
названия. Марта подсчитывала, сколько  осталось  до  йокенской мельницы. Как
придем  в Бартен, мельницу будет уже  видно. Но  прежде, чем в  Бартен,  они
попали в деревню  под названием Баумгартен. Там  были люди. Дымящиеся трубы,
детские лица  за окнами, забитыми  картоном, настоящий петух, взлетевший  на
забор  и  справлявший свои петушиные  дела. Может  быть,  война  обошла  эту
деревню стороной?
     Старая женщина  качала  насосом воду.  Марта заговорила с ней,  сказала
что-то, что всегда  говорят. Что  приятно снова видеть людей. И вообще,  как
здесь  дела? Но  старуха не  ответила. Она ушла с ведром воды в  дом,  через
некоторое время вернулась, стала набирать еще.
     - Мы не  уезжали, - сказала она. - Нам никто не сказал... У нас русские
впервые встретили людей... Мужчин всех расстреляли, расстреляли и  несколько
женщин и детей, наверно, по ошибке... двадцать четыре человека  убитых... Мы
еще не  всех  похоронили... Кто  будет  долбить  землю в такой  мороз? Когда
мужчин  нет...  Да  еще  и  из  раненых  умерли  некоторые... Ни  врача,  ни
лекарств...
     Не дожидаясь ответа,  она  подхватила  ведро, вытерла передником лицо и
пошла.
     Герман потянул  мать.  Он  боялся,  что  вдруг  окажется  перед  грудой
незакопанных трупов и придется помогать хоронить.
     Когда  проходили через  безлюдный  Бартен,  Герману представилось,  что
Петер Ашмонайт уже дома и ждет его. Да, Петер Ашмонайт был на это способен.
     - Мама, а когда начнутся занятия в школе? - спросил вдруг Герман.
     Этого Марта точно  не знала, но была уверена, что скоро. Конечно, детям
нужно в школу. Все дети в Германии должны ходить в школу, такой закон.
     - А если школа сгорела?
     Но  и  на  этот случай у  Марты  был выход: под школу временно  отдадут
йокенский трактир.
     Мельница,  действительно, первой показалась  за  голыми  ветками  дубов
Ангербургского  шоссе. Марта остановилась,  подняла Германа на  руки,  чтобы
показать  ему  мельницу  -  йокенскую   мельницу.  Похожая  на  перевернутый
наперсток, она  стояла  рядом  с шоссе, безжизненно свесив два изодранных  в
клочья крыла.  Как это им удалось так ее  изувечить? Наверняка набросились с
винтовками  и автоматами. Мельница стояла неподвижно. Не подъезжали телеги с
мешками зерна. Дверь была открыта, перед порогом намело небольшой сугроб.
     За мельницей показались первые  дома.  Над деревьями парка  по-прежнему
высятся башни замка, и ясно видно аистовое гнездо на  амбаре дяди Франца. Но
нигде  нет людей.  А в трактире  нет  киндерхофского пива. Только разбитые в
щепки   стулья.   Из  окна  гостиной  торчал  наполовину   вытащенный  стол.
По-прежнему бросалась в глаза  огромная  реклама  сигарет "Юно", несмотря на
многочисленные  пробоины  в  рекламном  щите. На  двери  трактира  продолжал
улыбаться человек с кофейной коробки. Ему война никак не могла повредить. За
сильно  заляпанным прилавком Герман нашел пакетик лимонадного порошка  - тот
же сорт с лесной травой - и положил его в карман, не заплатив.
     Прежде  чем идти  через выгон к дому,  Герман забежал  к Ашмонайтам. Он
очень  надеялся,  что Петер  выйдет  ему  навстречу. Но их  дом был такой же
пустой, как и все остальные дома в Йокенен. Правда, беспорядка было меньше -
в бедно  обставленных  домах  мало чего  можно было  найти,  чтобы ломать  и
переворачивать. Только кровать слепой бабушки была поставлена торчком. Ну да
не важно, слепой бабушке кровать уже не нужна.
     Сплошным расстройством оказалась йокенская школа. Скамейки были свалены
на школьном дворе как дрова. Герман удостоверился, что  книги Фрица Штойбена
и Карла Мая были  на месте. Сохранился и "Майн  Кампф".  "Гитлеровский сокол
Квекс" и  "Альберт Лео Шлагетер"  лежали раскрытыми на  полу.  Герман решил,
что, если учительница в ближайшее время не вернется, он возьмет книги к себе
на хранение.
     На ограде  парка повис  футляр напольных  часов, высотой с человеческий
рост.  Какой-нибудь Иван хотел взять часы  с собой в  Кострому, но  устал их
тащить  уже  на йокенской улице. В замке белая известка вокруг  окон первого
этажа почернела от копоти, а на ветках вязов  болтались лоскутья разорванных
флагов, когда-то развевавшихся во  славу и  честь  Германии на башнях замка:
черно-бело-красный  боевой  флаг  империи  и остатки красного  со свастикой.
Кто-то рвал реликвии великих времен прямо на башне и бросал  сверху на кроны
деревьев.
     Они, как обычно, срезали путь, обошли вокруг пруда  и  пересекли выгон.
Телеграфный  столб  был повален  на заснеженный  луг, как раз там, где летом
дети играли  в футбол и лапту. Кругом валялись обрывки телефонного провода -
с телефонными станциями (Дренгфурт один-ноль-четыре) связи больше не было.
     На  дорожке,  поднимавшейся  к  дому,  пришлось  остановиться.  Поперек
дороги, как  уличная баррикада, лежала убитая  и разрубленная корова.  Куски
мяса, завернутые в тряпки, замерзли.
     - Это наша Лиза? - спросил Герман.
     Марта не знала, в четвертованном состоянии коров уже трудно узнать. Они
перелезли через  груду мяса, добрались до  двери.  Чтобы  войти в  дом Карла
Штепутата, ключ был не нужен. Скорее навозные вилы, чтобы убрать нечистоты с
порога. Акты бургомистерской  толстым  слоем  покрывали  пол в прихожей и на
кухне. Между ними - обрезки тканей из портновской мастерской. Из всех шкафов
в живых остался только кухонный. Гинденбург и Гитлер были расстреляны  прямо
в   рамках.   Большое   примерочное  зеркало,   всегда   оберегавшееся   как
драгоценность,  скончалось. А зеркальное  стекло так дорого  стоит! Теперь в
комнату. Здесь Марта впервые расплакалась. Чудный  хрусталь разбит в  мелкие
осколки.  В  портретах  родственников  на стенах  выколоты  глаза.  Нашли  и
штепутатов винный погреб, хотя он, вроде, был хорошо спрятан под половицами.
Ни одной бутылки со смородиновой настойкой, вместо этого наделано чуть не до
верху. Под своей сломанной детской  кроватью  Герман нашел дохлую беременную
крольчиху, наверное забежавшую с какого-нибудь соседнего двора.
     Марта стояла посреди этой свалки в полной растерянности. Впервые она не
могла найти бодрых слов, стояла, беспомощно сложив перед собой руки. Гость в
собственном доме, которому  никто даже не предложит снять пальто. Как быстро
можно все потерять! Ветер гнал через двери и окна тонкую снежную крупу.
     - Господи, да  это  мой ножик картошку  чистить!  -  воскликнула  вдруг
Марта, наклонилась и вытащила из засохшей  грязи блестящий  нож.  Она уже не
выпускала  его  из рук, цеплялась за него, как  за соломинку, даже  пошла  с
ножом в хлев посмотреть,  что там еще осталось.  Дверь  в хлев была открыта.
Коровы  не было.  В  корыте  лежала  мертвая  свинья,  даже  куры не  сумели
спастись, от них не осталось и следа.  Но Германовы кролики были целы.  Они,
одичавшие,  бегали по саду, вырисовывая следы на снегу. Впрочем, сейчас надо
бы натопить. Но центральное отопление полопалось от мороза.
     - А печка в комнате Хайнриха? - напомнил Герман.
     Конечно, старая кафельная  печь! Зимой 45-го года она опять оказалась в
чести. Пока  Герман  носил  дрова, Марта закрыла картонками разбитые  окна в
маленькой  комнатке  Хайнриха.  В кухонном шкафчике  нашлись  спички. Вскоре
среди заброшенной деревни поднялся столбик дыма. Жизнь продолжалась.


     На следующее утро Герман  отправился  осматривать окрестности. Заглянул
через забор к Марковше, но  решился дойти  только до окон,  ему было неловко
заходить в чужие  дома без  спросу,  трогать не принадлежавшие ему  вещи.  У
Марковши было, как  у всех.  Любимого  кухонного шкафа, в  котором  старушка
всегда держала мед, гусиный жир и мармелад из крыжовника, не было, он просто
исчез.  Над  плюшевым диваном все еще висело распятие, но с  дивана  русские
содрали  обивку. Просто срезали  ножом. Господи, чего это  они были  сами не
свои до плюша?
     Разрушения   и  опустошения  в  каждом  доме  -  вот   что  было  самое
удивительное в этой войне. Сколько времени потратила Красная Армия, разбивая
столы  и  шкафы,  выбрасывая их в окно,  затаскивая  на крыши, подвешивая на
деревья?  На  льду  йокенского пруда стояло новехонькое мягкое кресло. А под
ним лежала граната.
     Теперь сходим к дяде Францу. На пустом дворе, среди черных дыр дверей и
ворот хозяйственных построек Герману стало страшно.  Он  стоял там, где тетя
Хедвиг  всегда  кормила своих индюшек  и  кур.  Позвать кого-нибудь? Назвать
чье-то имя? Когда дядя Франц вернется, нужно будет отдать  ему Зайца. Но они
его потеряли.  Герман пошел к конюшне, втайне  надеясь, что молодец Заяц сам
прибежал  по полям из Ландсберга в  свое  стойло в Йокенен. В дверях конюшни
Герман остановился, подождал, пока глаза привыкнут к  темноте, полагая,  что
может увидеть труп коровы,  в худшем случае убитого  солдата. И вдруг  - под
яслями конюшни  что-то  зашевелилось!  Зашипело! Двинулось  на него!  Кто-то
попытался сбить его с  ног. Протиснулся  мимо, вырвался наружу. Господи Боже
мой, лебеди!  По-прежнему  серые лебеди.  Пережили войну.  Во  всяком случае
двое. Они были  голодны и хрипло кричали. Герман набрал в ящике  ведро овса,
принес на двор, смотрел,  как лебеди набросились на зерно.  Когда он уходил,
они побежали следом за ним, как ручные.
     Герман  шел мимо дома  каменщика Зайдлера. Тут ему пришло в голову, что
Зайдлер должен быть дома. Он ведь не уезжал. Из слухового окна на самом деле
еще свисало  красное знамя. Но дверь была закрыта, только  выбито одно окно.
Никаких признаков  жизни. Герман обошел вокруг  дома, заглянул через  окно в
кухню. И  там  никого.  Когда он открыл дверь, на  него  повеяло  кисловатым
запахом.  В кухне немытые тарелки с присохшими остатками  еды. Почти никаких
разрушений. Но  холодно. Герман открыл дверь  в комнату и  вздрогнул: глухая
жена Зайдлера сидела в кресле. Не шевелясь.
     "Да  она мертвая",  - подумал Герман, застыв на месте.  Никаких  следов
насилия. Может быть, она умерла от испуга. Ее левый висок прилип к кафельной
печке, воротник черного ситцевого платья обгорел. А где же каменщик Зайдлер?
     У  Германа  совсем  не  было  желания  искать  ответа  на этот  вопрос.
Охваченный  ужасом, он бросился к задней двери. Хотел выскочить во двор, как
можно  скорее выбраться на улицу. И тут, возле дровяного сарая, он чуть было
не споткнулся о старого  Зайдлера. Старик лежал  перед  дверью. Изрешеченный
пулями.  Так   получилось,  что  единственному  коммунисту  деревни  Йокенен
пришлось умереть первому. Война есть война. Некогда проверять, у  кого какие
убеждения.


     Йокенцы, застигнутые  линией  фронта  возле Ландсберга, один за  другим
возвращались домой.  Первой  пришла Шубгилла с  детьми. Где-то по дороге она
прихватила ручную  тележку, и на ней сейчас сидели малыши. Были на тележке и
всякие нужные вещи, собранные детьми на обочине  во  время долгого перехода,
даже кукла  с выколотыми глазами. Прибыв  в Йокенен, дети тут же рассыпались
собирать все  пригодное  в  дело:  уцелевшие  занавески,  фарфоровую посуду,
скатерти.  Все  это было теперь  в общем пользовании. В бесхозной  Восточной
Пруссии больше не было воров. Виткунша прибыла домой как раз во время, чтобы
не дать  детям Шубгиллы разграбить трактир дотла. Она таскалась  по деревне,
ища, кому бы рассказать о жалком  состоянии йокенского трактира. Виткунша не
замечала,  что  в  других  домах было нисколько  не  лучше.  Она  совершенно
серьезно  спросила  Марту,  не сможет  ли  она придти  помочь  ей  в  уборке
трактира. А ночевать она,  несмотря  на шум  детей,  приходила  к  Шубгилле,
потому что боялась оставаться в трактире одна.
     Днем позже  вернулись  домой майорша и маленькая  бледная женщина.  Они
пошли  в  замок, в  пустые  просторные  комнаты,  которые  сейчас  промерзли
насквозь. Маленькая  бледная  женщина тут же  легла в кровать,  пока майорша
ходила в кладовую за  мятным чаем  и растапливала кафельную печь. Мятный чай
помогает  от  температуры  и от болей в желудке. Пей,  пей! Теперь все будет
хорошо.
     Как это  получилось, что  вдруг объявился волынский  немец  Заркан?  Он
проскочил в  Ландсберге,  но у Браунсберга  упустил возможность  проехать по
замерзшей лагуне и очутился в  тылу Красной  Армии.  И  вот оказалось хорошо
тому,  кто  говорит по-русски. Грузовики, шедшие порожняком от фронта,  даже
подвезли его домой. Старый Заркан, которого раньше дразнили дети  за то, что
он  не  мог толком говорить  по-немецки, был теперь самой важной персоной  в
Йокенен. Вот как меняются времена!
     А потом в Йокенен случилось следующее. Вечер.  По Ангербургскому  шоссе
едут  на  запад затемненные  колонны  грузовиков. В воздухе  носятся  мелкие
снежинки. В наступающих сумерках на деревенскую улицу сворачивает ковыляющая
фигура.  Идет,  опираясь  на  палку. Останавливается отдохнуть,  держась  за
перила моста  перед школой. Еще раз отдыхает возле каменных столбов у въезда
в  поместье.  Теперь через выгон.  С трудом перепрыгивает  через  занесенную
снегом канаву. Еще остановка возле поваленного телефонного столба. И наконец
последнее: Карл Штепутат  возвращается домой!  Не  задерживается  на пороге.
Переступает через мусор, идет из комнаты в комнату и находит Марту  и сына в
теплой каморке Хайнриха.
     Они стоят в растерянности друг против друга. Боже мой! Возможно ли это?
Марта  думает: Боженька  помог опять. Штепутат ставит палку в угол, садится.
Марта стирает с лица слезы. Штепутат показывает на свою больную ногу.
     - Болело так, что я уже не мог идти. Часовой оставил меня на дороге.
     Но это было  не все. Нет, было еще что-то на  душе Штепутата, о чем ему
не  терпелось сказать.  Он  положил больную ногу  на  табуретку, откинулся к
стене.
     - Вместо меня взяли  другого...  Старого человека, шедшего  с семьей по
дороге... Наш  часовой  схватил  его  за  рукав  и потащил в колонну... Меня
оставил... Ясно, у него была  бумажка. На ней число, сколько  доставить,  ни
одним больше и  ни одним меньше... Когда он  отпустил  одного,  ему пришлось
искать другого, чтобы число совпадало...
     Марта не слушала  его. Она принялась  за больную ногу.  Сняла  ботинок,
завернула штанину, начала осторожно массировать.
     -  Они все идут в  Россию,  -  продолжал Штепутат.  - Но они  долго  не
выдержат, там одни старики.
     - Надо натереть спиртом, - сказала Марта.
     Да, спиртом!  Где только найти спирт в этом  хаосе?  Марта обыскала всю
кухню, но нашла только  гусиный  жир. Конечно  же, гусиный жир тоже годится.
Как следует натереть  и держать ногу в покое. Теперь будет лучше, все  будет
хорошо.


     Покинуть  дом  Штепутата  побудило  не только  неработавшее отопление и
неописуемый беспорядок. В бургомистерской Йокенен он  уже не чувствовал себя
в  безопасности.  Его заберут, как  только нога  пройдет.  Марта  предложила
перебраться на дальний хутор Эльзы Беренд. Там они будут одни. В это великое
время каждому хотелось стать как можно меньше.
     Они отправились по луговой дороге  вниз  к Вольфсхагену. До  Хорнберга.
Оттуда по  проселочной  дороге налево  к Эльзе Беренд. Марта несла  основную
часть багажа (да, опять  появились  ценные вещи, которые  носили  с  собой),
Штепутат  со своей палкой хромал  следом. Герман свернул  к  окопам, вырытым
осенью  йокенской  гитлеровской молодежью.  Он хотел найти следы героической
борьбы,  но  война  прошла  над йокенскими укреплениями, как  над  кротовыми
норами.  В некоторых местах земля осыпалась. В одной  из траншей  нашла свой
конец  корова:  штепутатова  Лиза.  Она  соскользнула  в  ров  и  не  смогла
выбраться, положила  голову  на  холмик выкопанной  земли и  замерзла. Марта
заплакала, увидев  свою корову.  А Герман бегал по траншее, искал  патронные
гильзы и врагов, павших в штыковом бою.
     - Они даже не сражались, - разочарованно сказал он.
     - Если бы они сражались, было бы просто больше развалин, - заметил Карл
Штепутат.
     - Зачем же мы рыли окопы?
     - Для самоуспокоения, - ответил Штепутат.
     Никто   не   сражался.  Йокенен   был  отдан  в  руки  противника   без
сопротивления. Пострадали только коровы, кролики и куры.
     Из-за  переселения к  Эльзе  Беренд  они  пропустили  первое  йокенское
погребение после бегства - похороны маленькой бледной женщины. Всего два дня
выдержала  она в  сравнительно  благоустроенной комнате на террасе замка. Не
помогли  ни  компрессы  к  ногам,  ни  мятный чай.  Отчего  она  умерла?  От
непрекращающегося кашля?  От ужаса пред ландсбергскими  светлячками, которые
являлись ей  в ночных  кошмарах?  Не  было  ни  свидетельства о  смерти,  ни
официального медицинского заключения. В последнем приливе  сил она выбралась
из кровати и утром лежала застывшая на холодном полу.
     Майорша разыскала Заркана и попросила его сколотить что-то вроде гроба.
Заркан  знал, что она уже не  может отдавать ему  приказаний,  что владельцы
поместий были теперь такие  же, как и все, а то и в худшем положении. Только
из уважения к смерти и потому, что маленькую бледную женщину похоронить было
надо,  Заркан сказал, что посмотрит,  что можно сделать. То,  что он в конце
концов смастерил из двух более или менее очищенных свиных корыт, было больше
похоже  на  вытянутую  собачью конуру, чем  на  гроб. Майорша не сказала  ни
слова, хотя, конечно, заметила, что ее невестке предстоит  быть похороненной
в двух корытах, в которых всего четыре недели назад йокенцы ошпаривали своих
свиней. Заркан выкопал и яму, не на деревенском кладбище, а в парке, рядом с
могилой  майора.  Каторжная работа  в это  время  года,  в  мерзлой земле  с
множеством корней. Только о перевозке он не хотел и  слышать. Нет, Заркан не
возит  покойников!  Пришлось  майорше  идти  к  Шубгилле и одалживать ручную
тележку. Дети  тащили  необычный катафалк, а Виткунша взяла на себя на  этом
погребении, скорее  жутком,  чем  печальном,  роль плакальщицы,  хотя  никто
толком  и не знал, покойную она оплакивает или запущенный трактир или вообще
все, что она потеряла.
     Если бы она умерла на  год раньше, старший лейтенант  выстроил бы целую
зенитную батарею и  приказал стрелять над могилой.  Сейчас же  было до ужаса
тихо. Не бил даже вечерний колокол на дворе поместья. Не было никого,  чтобы
в него ударить.  Ни  похоронного марша, ни стрельбы,  ни военных.  Никто  не
сказал ни слова. Никто не спел "Иисус, моя  опора". Заркан стоял с лопатой в
руках возле могилы.  Он жевал свой табак и на  короткий миг снял шапку. Дети
играли рядом в кустах. Они  веселились,  столкнув тележку под гору - она так
здорово гремела.


     У Эльзы  Беренд  была  по крайней мере  корова. Марта  после  усердного
смазывания и массирования вымени добилась-таки, что она снова стала доиться.
Горячее молоко и сухари - этим можно было вылечить все, даже кровавый понос.
     По настоянию  Марты  топили только  по вечерам,  чтобы не выдавать себя
дымом.
     - До чего мы дошли, что  нельзя даже развести огонь  в печи,  -  сказал
Штепутат, но послушался.
     Он со всем смирялся. Он терпеливо давал массировать  свою ногу, втирать
в нее гусиный жир, сидел  целый день, смотрел в  сторону Йокенен,  как будто
ждал визита, почти не разговаривал, а если и говорил, то больше сам с собой.
     Только  Герман пошел однажды в  деревню порыться в школьной библиотеке.
Смешно выглядела старая деревенская школа, когда-то наводившая такой  страх.
Весь  ее авторитет  испарился. На учительский  стол  можно было безнаказанно
пописать. Что еще можно было найти в этой беспорядочной  свалке?  Герман сел
на корточки  и попытался из синих, зеленых и коричневый кусков сложить карту
мира.  У  него  получилась  Южная  Америка, эта морковка,  ввинчивающаяся  в
Антарктику. Северная Америка снова стала похожа на индейца, смотрящего через
Атлантический океан. Только Европа никак не получалась. Европа была изодрана
в клочья, просто рассыпалась. Нехватало целых кусков, исчезли страны и моря.
Старая география йокенской деревенской школы была уже недействительна.
     Теперь  книги.   Стопка  собранных   перед  Рождественскими  каникулами
букварей.  "Немецкая  мораль"  Роберта  Райника  в  грязи  на  полу.  "Труба
Вьонвиля", прекратившая  петь. "Скворушку" и "Песни  за печкой" уже не нужно
было бубнить без конца. Герман собрал все книги про индейца Текумзе, которые
только  смог найти - "Сияющую звезду", "Горного  льва"  и "Стрелу в полете".
Под конец ему пришла в голову мысль, что он мог бы порадовать  отца, принеся
книг и ему. А то он сидит целый день у окна, думает о чем-то. Герман еще раз
перерыл остатки школьной библиотеки, нашел почти  все книги слишком детскими
для отца, поколебался между  "Морскими повестями" Горха Фока и  "Мифом 20-го
века", наконец взял с собой обе.
     Карл Штепутат не стал  читать ни  "Миф", ни что-нибудь  еще. Он утратил
доверие  к печатному  слову. Он  расхаживал,  хромая,  по  всем  комнатам  и
поражался практичному оптимизму  Марты,  с которым  она  трудилась  в  чужой
кухне, заботилась о корове и каждый день изобретала новые надежды.
     - Наши вернутся, как в первую войну.
     - Нет, ничто не вернется.
     -  Но возвратятся беженцы, и жизнь  пойдет на лад. Кто не сделал ничего
плохого пленным полякам и  русским, тому они тоже ничего не сделают. А  ты к
ним всегда хорошо относился, Карл.
     -  Это не  считается,  - сказал Штепутат.  -  Коммуниста Зайдлера убили
первого, а на крестьянском дворе под  Бартенштайном лежали  два застреленных
француза,  ожидавшие освобождения  из  плена.  А Хайнрих, подумай  только  о
Хайнрихе!  Что  он-то  сделал?  Все это случайность.  Беда бьет,  не  глядя,
направо и налево, и не считается, кто что думал или делал.
     Как-то  ночью Герман  проснулся и увидел  Штепутата, стоящего у  окна и
смотрящего на Ангербургское шоссе.
     - Это продолжается уже целую ночь, - бормотал он.
     - Ложись, твоей ноге нужен покой, - сказала Марта.
     -  А  нам  все  время говорили, что  у  русских  ничего не осталось. Ни
оружия, ни бензина,  ни людей. Они даже не приглушают свет,  катят с полными
фарами на запад. Так уверенно они себя чувствуют.


     Пугающе  тихо  стало в  Восточной  Пруссии.  Ни  новости, ни  слухи  не
распространялись  по  этой ничейной  земле.  Кончилась ли война?  Жив ли еще
Адольф Гитлер? Может быть, он одерживает победы в далеких странах? Ни сводки
верховного  главнокомандования, ни  специальные сообщения  радио не извещали
уцелевших  йокенцев  о том, как в  эти дни  рушился мир. Вокруг  осажденного
Кенигсберга еще шли бои, севернее Мемеля еще держался один немецкий плацдарм
в  Курляндии.  В брошенных деревнях между Вислой  и  Мемелем  царила свобода
ничейной земли. Каждый мог делать и  брать, что только хотел. Не было больше
порядка, не было запретов, не было защиты. Но и вещи потеряли свою ценность.
Вначале некоторые занимали самые лучшие крестьянские  дворы,  таскали к себе
бидоны, плуги, подойники и железные  цепи. Но  вскоре  начинали чувствовать,
что все это натасканное богатство - ничто. Вещи сами по  себе не имеют цены,
они приобретают какое-то значение только по отношению к другим вещам, другим
владельцам. С каждым днем  так многое  становилось безразличным. Тяжба между
трактирщиком  Виткуном и шорником Рогалем  по  поводу дикой груши на границе
земельных  участков  решилась во второй инстанции  сама  собой - вступлением
Красной  Армии.  Наследственный спор  о  заболоченной  лужайке  за йокенским
прудом казался в  эти дни горькой шуткой. Неразрешимый вопрос, могут  ли  на
общинном  выгоне пастись коровы  поместья, уже никого не беспокоил. Было все
равно, высохнет ли  пруд  или выгорит болото, вымерзнут  озимые,  ранняя или
поздняя будет весна.
     Одна  только  Шубгилла  не  разделяла этого  всеобщего  равнодушия. Она
набирала  шелковые  шали,  посылала  детей  с  тележкой  собирать  в  округе
розентальский и майсенский фарфор  или то, что  она считала фарфором, сожгла
свою источенную жучком, побитую и заляпанную обстановку и заменила ее мягкой
мебелью с дальних крестьянских дворов. Дети ее хлебали суп, сидя за кухонным
столом на диване. На  кухонном шкафу стоял пестрый фарфоровый журавль. Рядом
с дымоходом висела позолоченная тарелка с выгравированной лошадью, готовой к
прыжку, в память о победе на Инстербургских скачках в 1938 году.
     - Мы теперь живем как господа, - говорила она своим детям.
     Но она не была вполне счастлива от этой господской жизни, потому что не
было никого, кому  можно было  бы  это показать. Где же все  люди? В Йокенен
после  смерти  маленькой бледной женщины  осталось  восемнадцать человек,  в
Мариентале всего девять, включая детей. В Вольфсхагене  никого,  в Скандлаке
никого,  в Баумгартене  шестьдесят  семь  человек, в  Викерау ни  одного,  в
Ленцкайме  ни  одного,  в  Альтхофе ни  одного,  в  Колькайме  ни одного,  в
Заусгеркен  семь,  в   Майстерфельде   три,  в  Мариенвальде  ни  одного,  в
Янкенвальде  девять. Земля  пруссов  вернулась в  свое  исходное  состояние.
Как-то  утром  в конце  февраля  русская колонна  прибила поверх  йокенского
дорожного указателя табличку с надписью кириллицей. Не было больше Йокенен.


     Наконец,  явились  и гости. Хотя  их  присутствие  в эти дни  не сулило
ничего хорошего,  они избавили Штепутата от  тоскливых размышлений  и тупого
смотрения прямо перед собой. Трое мужчин и женщина на  велосипедах объезжали
оставленные дворы. Где  только они нашли велосипеды? Они были в гражданском,
но  вооружены: у  одного  был  немецкий карабин,  у  двух других  допотопные
охотничьи ружья. У женщины была только кожаная портупея с надписью на пряжке
"С нами Бог". Освобожденные пленные: поляки, литовцы, украинцы.
     Штепутат видел их издалека, у него  было достаточно времени, чтобы уйти
в сарай, затаиться, но он решил не играть в  прятки. Он всегда так поступал.
Гордость не позволяла ему прятаться от этих людей в мякину в сарае. И уж тем
более на глазах у Германа. Он вышел им навстречу.
     Четверо   явно  удивились,   увидев,  что  на  хуторе  есть  люди.  Они
переговорили  между собой,  но не  повернули обратно,  сделали  вид,  что по
поручению командования Красной Армии осматривают брошенные деревни в поисках
оружия. Двое пошли в сарай, один  пошел с женщиной в дом. Сразу стало видно,
что поиски  оружия - если они вообще им  интересовались - были лишь побочной
целью  их визита. Женщина,  казалось  была  помешана  на  мягкой мебели. Она
гладила плюшевую обивку диванов, падала в  мягкие подушки и  возбуждалась от
удовольствия.  Опытной   рукой  она  отделяла   цветистую  материю,  обнажая
внутренности  кресел,   оставив  обезображенное  имущество  попечению  Марты
Штепутат,  которая  быстро  накинула на  него какое-то покрывало.  Мужчины в
сарае  тыкали  острыми   пиками   в   солому,  ходили  взад  и  вперед,  как
кладоискатели с  волшебной палочкой, наконец залезли на сеновал над коровьим
стойлом.  Но Эльза Беренд  нигде не  спрятала  ящиков с  серебром  и хорошей
посудой. Не нашлось ни  ведра с банками  варенья, ни каких-нибудь  копчений.
Перекопав в саду последний  снег  и не  обнаружив  никаких признаков зарытых
драгоценностей,  они, разочарованные,  удалились.  В  этот  же  день  явился
Василий. Все уже думали, что время гордых наездников с блестящими пряжками и
галунами давно и безвозвратно прошло.  Но тут верхом на  рыжем мерине прибыл
Василий.  Издалека  трудно было  отрицать  некоторое  сходство  с  маленьким
Блонским, только Василий оказался несколько больше.
     Кто такой был  Василий? Он говорил по-немецки.  Проклятые  фашисты  три
года продержали его в качестве пленного в одном поместье за Норденбургом. Он
украинец,   подчеркивал  он,   не  русский.   Генерал   такой-то   такого-то
Белорусского фронта выдал ему автомат и поручил  управление деревней Йокенен
и   окрестными   деревнями.  Все  немцы  должны   его   слушаться.   Василий
распорядился,  чтобы  немцы переселились  в усадьбу  поместья  Йокенен. Туда
сгонят  скот  со всей округи.  Немцы будут  кормить и доить коров.  Молоко и
масло  будут оставлять  себе,  но  убивать  скот нельзя. Таково  было первое
объявление  нового хозяина. Как  и в течение многих сотен  лет до  этого, он
огласил  его  сверху вниз, сидя  с поднятым  хлыстом  на  танцующей  лошади.
Значит, совсем ничего не изменилось?
     У  Штепутата  было  достаточно  времени,  чтобы  решить,  как  быть.  В
Восточной Пруссии  было  полно пустых  домов,  и  Василий  не  мог  помешать
Штепутату  тайком туда перебраться. Лесная  опушка  была всего в  пятнадцати
минутах, а за ней начинался большой Вольфсхагенский  лес, потом Скандлакский
лес.  Там, среди высоких сосен, был дом лесника Вина.  В худшем случае можно
было податься и  дальше, через  речку  Омет на Зексербен, Ляйтнерсвальде или
Лекник.
     Но  в предложении  Василия была и своя  привлекательная сторона.  Марта
нашла, что  в усадьбе они, может  быть,  устроятся совсем  неплохо вместе  с
другими немцами. По крайней мере, будет  вдоволь молока и масла. И наверняка
там будут и другие дети, с которыми  Герман сможет играть. А то мальчику так
скучно. Перспектива опять влиться в  толпу, почувствовать ее теплую - иногда
смертельную - близость, все время пересиливает в человеке его ясный рассудок
хищного зверя.
     Людьми можно управлять, только согнав их вместе: в колонны, в лагеря, в
бараки.
     - Ну, так давайте собираться, - сказала Марта.
     Да, набралось немало вещей, казавшихся достаточно  ценными, чтобы взять
их с собой. Они опять  привязались к паре горшков и полотенец,  и Штепутат в
тот же день наладил ручную тележку Эльзы Беренд, чтобы они могли везти  свои
скромные пожитки в усадьбу.
     Можно было бы найти и более приятное место,  чем  йокенская усадьба. Их
встретило грязное  низкое  строение с необжитыми  внутренними помещениями  и
окнами без занавесок.  Много грязи на  дворе  и  на дорожках. Только  коровы
чувствовали себя хорошо - в усадьбе хранились  запасы сена всего поместья. А
о коровах Василий заботился прежде всего.
     Они все собрались здесь: Шубгилла со своими детьми, Виткунша и майорша,
которую Василий вытащил из одинокого  замка. Сам Василий  ежедневно приезжал
из  Дренгфурта верхом  проверять коров.  На время его  отсутствия старшим  в
усадьбе становился  старый Заркан. Василий  прислал сюда двух женщин  и двух
девочек из Мариенталя. Одну звали Тулла, другую Мария.
     - Теперь тебе будет с кем играть, - сказала Герману Марта.
     Но он покачал головой.
     - Им уже двенадцать.
     Девочки  были  ничто  по  сравнению с  Петером  Ашмонайтом.  Ему  очень
нехватало  Петера.  Если  бы  только  Петер  вернулся!  Гораздо больше,  чем
девочки, Германа заинтересовал старый рояль в прихожей жилого дома. Никто не
знал,  как во время всей этой неразберихи  он оказался  в таком убогом доме.
Басы  не пережили  войну, но  на правой  стороне получалось совсем  неплохо.
"Ку-ку, ку-ку,  ку-ку...  Кукушкин  голос в лесу!"  Не  пришлось даже  долго
упражняться.
     Да, будет и весна. А весной все  наладится. Когда на  солнце показалась
голая земля,  выяснилось,  что  посев прошлой осени взошел хорошо.  Вырастет
рожь и озимый ячмень, еще  раз будет жатва в Восточной Пруссии. А крестьянам
нужно спешить, возвращаться в  свои хозяйства. Нельзя же просто так оставить
поля! Подходило время весенних работ.
     Для  семьи  Штепутата  осталась только  маленькая  комнатка на  верхнем
этаже. В комнате рядом  жила  майорша. Они встречались  ежедневно, но старая
женщина практически никогда не разговаривала. Не о чем было говорить. Каждое
утро  она надевала свои красные резиновые сапоги и шла доить и убирать навоз
в хлеву.  Потом возвращалась, варила на железной печке свой молочный  суп  и
читала.  Библию?  Хронику  поместья  Йокенен? Перебирала старые  фотографии?
Писала письма неизвестным  адресатам? "Восточная Пруссия  будет американской
колонией",  - заявила как-то  Виткунша. Она верила, что  таким  образом дела
оживут быстрее, потому что доллары - хорошая валюта.
     Штепутат  не  думал  ни о  делах, ни о хронике  поместья  Йокенен.  Его
желудок болел все чаще. У него кончился содовый порошок, и никто не мог  ему
помочь. Большей частью он расхаживал взад-вперед по комнате, в то  время как
Марта при  скудном свете "свеч Гинденбурга" сбивала  масло.  Василий  держал
слово: все  молоко,  какое давали  коровы,  доставалось  им.  Главное, чтобы
коровы оставались живыми - Василий считал их. Марта  даже опять начала петь.
Это само собой получалось под однообразный стук маслобойки.
     А внизу Тулла без передышки стучала на рояле "Ку-ку, ку-ку".


     Среди теплой, ранней  весны опять выпали горы снега.  Усадьба оказалась
отрезанной  от  всего мира, дорогу  через  йокенский  выгон  занесло.  Через
неплотные двери намело в прихожую, даже  на рояле лежал тонкий слой. Дорожку
к  хлеву расчищали лопатами, Штепутат и Заркан  впереди,  женщины  за  ними.
Подоив коров, принялись чистить дорогу  на Йокенен.  Лучше бы они  этого  не
делали,  лучше бы оставались в своем отрезанном  от  мира  снежном  городке.
Может быть, все случилось  бы по-другому. Но уже  к  полудню они  расчистили
дорогу до йокенской мельницы, а оттуда было рукой подать до шоссе.
     Тулла  распустила слух, что  в йокенском трактире  под старым  барахлом
есть сухой  пудинг, ванильный пудинг доктора Эткера. Этого Герман не мог так
оставить.  Он  побежал  по  свежерасчищенной  дороге  к  трактиру.  Виткунша
забаррикадировала дверь  громоздкой мебелью,  но Герман забрался в дом через
разбитое окно  в кухне. В пивной, которая одновременно служила и  лавкой, он
нашел лопнувшие пакеты с пряностями и  стиральным  порошком,  но  ванильного
пудинга не было. Он опрокинул скамейку, поставил торчком перевернутые полки,
взял в  качестве трофея  целую  коробку  коричневого гуталина.  В  кухне  он
переворошил  доской от забора весь  битый  фарфор, не побрезговал поднять  и
развернуть грязную половую тряпку: пудинга не было нигде. Зато он  наткнулся
на  остатки огромного портрета  Адольфа  Гитлера,  годами висевшего напротив
сцены в зале и воспеваемого йокенцами на каждом собрании деревенской общины:
"Народ, партия и вождь - едины!" Больше ничего не осталось.
     В плохом настроении и без сухого пудинга потащился Герман обратно. Мимо
йокенской мельницы,  свесившей  крылья. Она скоро и вообще развалится,  если
никто за нее не возьмется.
     Тулла  опять бренчала на высоких нотах. Возвращавшийся Герман слышал ее
издалека. Хотелось ее исколотить за то, что никакого пудинга не было. Герман
рванул  дверь и  в ужасе замер на пороге. За роялем была не Тулла, а русский
солдат с  автоматом  на шее, терпеливо стучавший  по  клавишам  указательным
пальцем. Он поднял голову,  кивком подозвал Германа, радовался, как ребенок,
когда Герман сыграл ему "Ку-ку, ку-ку".
     Рядом из двери выглянула Тулла.
     - Твой отец там, - показала она на соседнюю комнату.
     Герман слышал голоса.  Отворил.  И  застыл  в  дверях.  Посреди  пустой
комнаты сидел на стуле его отец, окруженный солдатами. Все в форме. Господи,
как много людей в форме. Какая ужасная картина! Отец один в середине. Некуда
спрятать руки, лицо. Вокруг военные,  не сводят с него глаз. Вопросы сыпятся
как  выстрелы. Герман  никогда  не видел отца таким  несчастным, как на этом
допросе.
     Все замолчали.
     - Поди к маме, сынок, - сказал Штепутат.
     Герман закрыл дверь,  взбежал  по  лестнице.  Марта,  безучастно сложив
руки, сидела у печки.
     - Тулла наврала, никакого пудинга в трактире нет, - сказал Герман.
     Внизу короткий палец стучал по высокому "до".
     Прошло  порядочно времени,  прежде чем  они поднялись по лестнице, Карл
Штепутат впереди.
     -  Мне нужно в  Растенбург,  - сказал  он, снял с  крючка  тулуп,  стал
торопливо  искать какие-то вещи, которые, как он думал,  нужно было взять  с
собой.
     - Не плакать, - сказал Марте переводчик.
     Герман  стоял у окна и  смотрел  на отца: как  он  надевал  жилет,  как
колебался, брать утепленные сапоги  или кожаные ботинки.  Дело шло к  весне,
лучше взять кожаные.
     - У нас в Растенбурге есть пошивочная  мастерская, - сказал переводчик.
Через четыре недели ваш муж сможет забрать семью.
     Марта  плакала.  Когда Герман  увидел слезы,  на него опять нашло,  как
тогда в дорожной канаве возле Бартенштайна. Он начал кричать, топать ногами,
не  давал отцу натягивать тулуп, в  бешенстве  дергал за болтающиеся рукава.
Вдруг  четыре... шесть солдатских сапог  встали между Германом и его  отцом.
Герман  с разбега  ударился в  них, хотел  их  повалить, но  они  стояли как
цементные колонны, и сильная чужая рука аккуратно отодвинула его назад.
     -  До  свидания,  -  услышал  он  голос  отца.  Ему  казалось,  что  он
почувствовал беглое прикосновение  руки к своей голове, но, может  быть, это
только  показалось.  Карл   Штепутат  вышел  на  лестницу.  Бренчание  внизу
прекратилось. Они пошли по  разметенной дороге к мельнице.  Пианист впереди,
Штепутат за ним, остальные на большом расстоянии сзади.
     По лестнице тихонько поднялась Тулла, прислонилась к двери и сказала: -
Я тебе дам от моего пудинга.
     Она  и на самом деле положила  на стол желтый пакетик, а Герман даже не
сказал "спасибо".
     Пришла мать Туллы. Она из своей комнаты слышала весь допрос.
     - Ну как это можно? - возмущалась она. - Он во всем сознался. Когда его
спросили,  был  ли  он в партии,  он  сказал  "да". И что  был  бургомистром
Йокенен, сказал он... Ну разве так можно?
     Да, таков был Карл Штепутат. Он думал,  что честность должна произвести
впечатление. Кто не  отпирается от своих поступков, вызывает уважение. А  он
не  чувствовал за собой вины.  Он никому не  сделал  ничего плохого. С  этой
верой шагал Карл Штепутат из Йокенен в Сибирь.


     Вскоре запасы сена  в усадьбе иссякли. Чтобы не дать коровам умереть  с
голоду, приходилось возить сено из окрестных деревень. Василий раздобыл двух
лошадей  и  передал  их на  попечение  старому  Заркану. Заркан  был  теперь
единственным мужчиной в усадьбе, хозяином над женщинами, детьми и  коровами,
когда  не было Василия. Он в  последнее время говорил больше по-русски,  чем
по-немецки, и пытался даже лошадей приучить к русскому языку. Каждое утро он
впрягал  их  в кое-как  сколоченную телегу и  отправлялся по  окрестностям в
поисках сена и кормовой свеклы. Он начал с Йокенен,  но,  когда  запасы  там
стали  истощаться,  был вынужден  ездить и  в Мариенталь  и Вольфсхаген. Ему
нравилось, когда  его сопровождал Герман. Тогда ему было  не  так одиноко на
брошенных  крестьянских дворах. Иногда с ними  ездили  Тулла  и Мария. Тогда
было совсем весело.
     Это произошло в один из таких дней. Заркан, Герман и девочки опустошали
сеновал  Эльзы  Беренд. После  обеда  возвращались  на  раскачивающемся возу
домой. Сенокос в мартовский холод. Впереди старый Заркан с  вожжами, сзади в
мягком сене сидела Тулла и вытаскивала колючку из чулка.  Герман лежал рядом
с  ней  на  животе  и  смотрел  на  Ангербургское  шоссе,  по   которому  за
Мариентальской дугой удалялась группа людей. Если бы только старый Заркан не
курил  этот  вонючий клевер. Он  так  отравлял воздух,  что  просто тошнило.
Наконец он свернул с наезженной луговой  дороги к усадьбе.  Тулла кричала от
восторга на каждом  ухабе,  в  который  въезжали  передние  колеса,  а Мария
держалась за живот как на карусели.
     "Тпру-у!"  -  крикнул Заркан, когда они подъехали к коровнику.  И  чего
Тулла всегда боялась соскальзывать с воза? Герману приходилось ее держать, и
все равно она визжала так, что было слышно по всей усадьбе. Они вошли в дом.
Тулла уселась задом  на клавиши рояля, прямо на высокие ноты. Она всегда так
делала, особенно расшалившись.
     Герман побежал  мимо  нее к  лестнице, крича  издалека: "Жутко  хочется
есть!" Но Марты не было. Ничего не  было  и  на  плите. Огонь в печке  почти
погас. Герман вышел на крыльцо, стал звать мать, старался перекричать шум от
рояля,  на котором Тулла играла своим задом. Мама, наверное, в коровнике, на
чердаке или в погребе.
     Через некоторое время в прихожую вышла мать Туллы. Уже по тому, как она
на  него смотрела, как  подходила,  как  вытирала руки  о  передник,  Герман
почувствовал, что что-то случилось.
     - Твоя мама в Дренгфурте, - сказала мать Туллы. - Ее взяли на допрос.
     Герман стоял, не говоря ни слова, возле рояля, он не  почувствовал, как
мать Туллы взяла его за рукав.
     - Они сказали, что она вернется сегодня... Это были те же люди, которые
несколько дней назад забрали твоего отца.
     На мгновение на Германа нахлынуло то же чувство, когда хотелось кричать
и биться головой о стену. Он одумался, резко повернулся, взлетел по лестнице
и с грохотом захлопнул за собой дверь. Забрался на подоконник, прижал голову
к  раме,  давил так,  что слезы  выступили  из глаз  и  потекли по холодному
стеклу.
     Что  сделала  мама? Она  только  смеялась  и  была веселой. Она  всегда
верила, что все будет хорошо. Разве это плохо - верить в такое? На допрос  в
Дренгфурт. Это час ходу туда и час обратно... Но еще допрос. Никто не знает,
сколько длятся  долгие допросы...  Иногда вообще без конца... Может быть, ее
только повезли в Растенбург в мастерскую к папе, где  он шьет русские шинели
за рубли и хорошее питание, как тогда сказал переводчик.
     - Пойдешь играть? - спросила из дверей Тулла.
     - Я хочу мою маму.
     Тулла удалилась, тихо закрыла дверь  и  засеменила  вниз по ступенькам.
Почему мама  не подождала, пока он вернется? Он бы  ушел вместе  с ней.  Она
даже обед  ему  не сделала.  Он распахнул дверцу шкафа, намазал кусок  хлеба
толстым  слоем масла... но откусил  всего раз. Он  видел, как  внизу Тулла и
Мария играли на приводном колесе. Играли так, как будто ничего не случилось,
как будто у него не забрали маму.
     Он еще пару раз громко позвал свою мать, но  в комендатуре в Дренгфурте
этого, конечно, не  услышали. Слышала только майорша в соседней комнате. Она
пришлепала в своих войлочных тапках с толстой книгой под мышкой.
     - О  Боже, - сказала она, - огонь почти погас.  Она помешала кочергой в
штепутатовой печке, бросила в жар бумагу и поленья. - Пятеро человек пришло,
чтобы забрать  твою  мать... О, громадная Россия,  сколько же у тебя солдат,
если ты посылаешь пятерых, чтобы увести одну женщину?
     В  печи  бушевал  разгоревшийся  огонь,  дым вылетал в трубу  и  ударял
снаружи в оконные стекла.
     - Смотри, мальчик, -  сказала  майорша и раскрыла толстую книгу. Герман
остался на подоконнике, тогда  она подвинулась поближе, стала показывать ему
хронику поместья Йокенен.
     - Вот так  тогда выглядел  пруд... На одной стороне лес... Вон там  мой
сын... Здесь ему столько же лет, сколько сейчас тебе.
     На фотографии был белобрысый веснушчатый мальчик в матросском  костюме,
сидевший на лошади и готовившийся галопом влететь на террасу замка.
     -  Красиво было в Йокенен, - продолжала майорша,  пересчитывая коров на
фотографии, сделанной на фоне белого  йокенского  замка. -  Когда  я впервые
приехала в Йокенен, твоему отцу было пять лет.
     Она принялась рассказывать, надолго  задержалась на летнем  празднике в
1910 году, говорила об учителе Ленце, который больше занимался пчелами,  чем
школой,  о той холодной зиме 1929 года, когда заблудившийся лось, забежавший
в  Йокенен  от  Куршской лагуны, стоял в  растерянности на замерзшем пруду и
взбивал  лопатистыми  рогами снег.  У нее была и фотография  Троицы 1941-го,
когда  немецкие солдаты,  гоняясь на  плотах  по пруду, прощались с  Йокенен
перед уходом в Россию. Среди солдат, далеко и не очень ясно, Герман Штепутат
и Петер Ашмонайт.
     - Я хочу мою маму! - вдруг опять вырвалось у Германа, вырвалось громко,
несмотря на все летние праздники, лосиные рога и пчелиные ульи.
     Услышав крик, наверх опять примчалась Тулла.
     - Моя мама делает картофельные оладьи. Хочешь?
     Но Герман хотел только получить обратно свою маму.
     Тулла тихонько вышла, а майорша положила в огонь полено. Наконец пришла
мать Туллы.
     - У нас целая тарелка оладий, - сказала она.
     Маленький юный гитлеровец  Штепутат,  собиравшийся голодовкой  вынудить
русских отдать его маму, продолжал сидеть на подоконнике и не сводил  глаз с
Ангербургского шоссе.
     - Может быть, у них там в Дренгфурте немного затянулось, - сказала мать
Туллы.  - Ты можешь съесть пару оладий, а потом  опять поднимешься наверх  и
будешь ждать.
     Это было похоже на приемлемый компромисс. Герман дал матери Туллы взять
его  за  руку и  пошел  с ней вниз по лестнице.  Тулла  уже сидела за  своей
тарелкой картофельных оладий. Она посмотрела на Германа  так, как смотрят на
мальчика,  оставшегося без матери.  После картофельных  оладий  был молочный
суп.
     -  Не  хлюпай  так, -  сказала  женщина Тулле.  Тулла смущенно опустила
глаза. Ей было немного неловко перед Германом, хотя он сам хлюпал не меньше.
Когда  стало темнеть,  мать  Туллы  зажгла свечку и  поставила на стол возле
кастрюли с молочным супом.
     Герману  вдруг стало  страшно,  что  после еды  придется  идти  обратно
наверх, в  пустую комнату с холодным подоконником. Он нарочно ел медленно, а
Тулла  все время  толкала под столом его коленку, и  ему  было приятно. Мать
Туллы оставила их сидеть вместе и  после того,  как ужин закончился. Но ведь
когда-то она заговорит и отправит Германа обратно, в темную, пустую комнату.
Они сидели рядом и играли с расплавленным воском свечи. Женщины возвращались
с  дойки. Герман надеялся  услышать шаги,  поднимающиеся по лестнице, голос,
зовущий его  по  имени.  Но  вместо  этого  в комнату заглянула  Виткунша  и
сказала: "Бедный мальчик, забрали у тебя маму".
     - Идите, идите, - говорила мать Туллы, вытесняя Виткуншу за дверь.
     Когда свеча догорела, мать Туллы сказала:
     - Теперь давайте спать... Ты можешь спать с Туллой.
     Тулла  радовалась.  С  какой скоростью она  стянула  свое платье! Потом
прыгнула под  красное одеяло, накрылась до  подбородка, смотрела с ожиданием
на Германа, хихикала,  захлебывалась. Она явно гордилась, что будет спать  с
мальчиком.
     -  Помолитесь, -  сказала  мать Туллы,  когда стало совсем темно. Тулла
быстро  пробубнила  несколько  неразборчивых  слов, а  Герман лежал  молча и
прислушивался к шагам на лестнице.  Тулла придвинулась вплотную к нему. Было
приятно чувствовать ее горячее тело. Она все еще хихикала, господи, до  чего
глупая!  Как будто в этом было что-то особенное - спать с мальчиком. Герману
было всего  десять  лет, и у него забрали маму. Тулла прижала свой маленький
живот к его бедру. Она сопела ему в ухо, терлась носом о его шею.
     - Поцелуй же меня, - шептала она.
     Но Герману было всего десять лет, и он только что остался без мамы.


     Когда,  наконец,  пришла  весна,  поднялась страшная  вонь.  В дорожных
канавах  и  на  крестьянских  дворах стали оттаивать трупы: коровы,  лошади,
люди. Сладковатый трупный запах отравлял воздух. Хуже всего  было,  когда на
усадьбу  со стороны  Йокенен дул северный ветер. Он нес вонь от целой дюжины
свиней, разлагавшихся в саду поместья. Весна в Восточной Пруссии!
     Но  рожь  была хороша!  Она поднималась из  холодной  земли, сбрасывала
мрачный  зимний  цвет  и   росла.   Нехватало  только  крестьянина,  который
расхаживал бы по меже и радовался могучей зелени всходов. Рожь росла сама по
себе, несмотря на невыносимую вонь и без искусственных удобрений.
     А где же аисты? Нет воздушных боев за лучшие гнезда в небе над Йокенен.
Или они  не смогли перелететь через  враждующие страны? Может, их сбили  над
главной  линией  фронта на  Одере, в Богемии или над Веной? Ясно, что трудно
было лететь из Африки в Восточную Пруссию  над дымящей, тлеющей, извергающей
огонь Европой. Или цвет их перьев был виноват в том,  что они не  вернулись?
Их черный, белый  и  красный цвет?  Может быть, это в наказание  за  типично
немецкие цвета их низвергли с небес и распяли на воротах  брошенных сараев и
придорожных деревьях? Пробились лишь очень немногие, так что для лягушек это
был хороший  год. Если же и появлялись отдельные пары, то они улетали дальше
на север,  в  Прибалтику. Ведь аистам  нужны люди, обжитые дворы,  луга,  на
которых  пасется  скот.  В  обезлюдевшей  Восточной Пруссии им  нечего  было
делать.
     Аистов не было,  но  14 апреля 1945 года Йокенен  опять пережил  прилив
жизненных  сил: день  склонялся  к  вечеру, солнце  светило среди еще  голых
ветвей   дубов  вдоль  шоссе,   ветер   отгонял   йокенскую   вонь  прочь  к
Вольфсхагенскому  лесу,  в парке  цвели  первые анемоны,  последние льдины -
исхудавшие островки зимы - сгрудились  у шлюза. Тулла  в первый  раз  надела
летнее  платье,  на  ветвях ивы  раскачивались  скворцы,  коровы  в  усадьбе
чувствовали запах свежей травы и целый день мычали.
     В этот день вернулись Петер Ашмонайт и его мать. Пешком.
     - Мы добрались до Померании, до Старгарда... И вдруг  русские появились
впереди нас, с запада... Подумай только!
     Фрау  Ашмонайт принесла из  своего путешествия круглое, распухшее лицо,
полопавшиеся  вены  на  ногах и  венерическую  болезнь.  Петер же совсем  не
изменился.
     Герман во все  глаза смотрел на большого Петера  Ашмонайта. У Петера на
голове была русская шапка и выросли длиннющие волосы - в Восточной Пруссии с
Рождества уже не было ни одного парикмахера.
     Конечно, для  них найдется место в усадьбе. Комната  Штепутата пуста, с
тех пор как Герман стал спать у Туллы.
     -  Когда твои  родители вернутся,  мы переедем, - сказала Герману  фрау
Ашмонайт.
     - Оттуда никто не возвращается, -  прокаркала откуда-то сзади Виткунша.
Мой муж тоже не вернется. Из тех, кого забрали, никто не придет обратно.
     - Как вы можете говорить такое при ребенке? - не выдержала  мать Туллы.
Конечно, они вернутся. Все придут обратно, когда будет мир.
     Герман  показал Петеру рояль, провел его по сараям и конюшням, сбегал к
изуродованной мельнице, пока женщины стояли  и разговаривали. О чем в апреле
1945 года говорили женщины? О том, что им еще придется все это расхлебывать,
женщинам  немецкого Востока.  Что  им  пришлось пропустить  через  себя  всю
Красную  Армию.  О  нежеланных  беременностях,  о  венерических  болезнях, о
чесотке и сыпи.
     - Что, нигде нет врача? - спросила мать Петера.
     Нет, не было никого и ничего.  Ни врача, ни священника, ни могильщиков,
ни  полиции, ни магазина, ни работы, ни денег, ни начальства, ни  газет,  ни
радио. Были только коровы.
     Зачем  они вообще-то пришли из Померании обратно?  Тащились всю дорогу,
чтобы придти  в  страну, в которой уже вообще  ничего  нет. Или  это  образы
прошлого  заставляют  людей  возвращаться?  Воспоминания,   отделившиеся  от
действительности  и   ведущие  собственную  жизнь:  купание  лошадей,   звон
обеденного  колокола  в поместье,  вечера  на пруду, покачивающиеся  возы со
снопами.  Отдаленные   миражи,  танцующие,  как  канатоходцы,  на  проволоке
воспоминаний. Но старой жизни больше не было.


     Петер сразу внес оживление  в усадебную  жизнь.  Он приставил  к  крыше
амбара высокую  лестницу  и  полез за  воробьиными яйцами. Они насобирали  в
маленьких гнездах  пятьдесят восемь штук, из них  двадцать  четыре  были уже
насижены. Хорошие яйца мать Петера разбила  в сковородку  и сделала яичницу.
Нажарила картошки. Но Тулла не пожелала есть этот крестьянский завтрак.
     Петер добрался по крыше  амбара до пустого аистова гнезда. Никто ему не
мешал, не  было  никаких запретов. Он выламывал черепицу и бросал  сверху на
мусорную кучу. Тулла и Мария с визгом отпрыгивали в сторону от этих бомб.
     Когда  у  Заркана  случались  боли в  животе,  Петеру  давали запрягать
лошадей и ехать с  Германом  и девочками по деревням за сеном. Они  садились
впереди в  один  ряд, девочки посередине.  Герман  размахивал  кнутом, Петер
держал  вожжи.  Ехали по шоссе  в сторону Мариенталя.  Петер  пускал лошадей
галопом,  пока  девочки  не  начинали просить его ехать потише,  потому  что
слишком трясло. Герман демонстрировал трюки. На ходу карабкался по  оглобле,
вставал  на  спину  лошади.   Расставлял  ноги,   стоял   на  двух   лошадях
одновременно. Зрелище получалось эффектное.
     Перед  Мариенталем  остановилась  колонна  грузовиков.  Солдаты,  сунув
головы под капот, искали какую-то  неисправность. Кто не  понимал в моторах,
сидели на  обочине  или на подножках  машин.  Это  было  скучно, и при  виде
приближающейся  телеги все обрадовались перемене и  развлечению.  Один встал
посреди  дороги. Хотел  отобрать  лошадей?  Зачем  им,  у  них такие хорошие
машины! Солдаты стали что-то говорить. Кто-то достал  из кармана  кукурузных
зерен и насыпал Герману в протянутую шапку.
     - Гитлер! Гитлер!
     Что им до Гитлера? Один  поднял правую руку и стал маршировать строевым
шагом взад-вперед по шоссе.  Это  вызвало  громовой  хохот, даже  измазанные
маслом  механики  отложили свои  гаечные ключи и смотрели на  представление.
Солдаты велели Герману встать на козлы телеги. Так,  а теперь поднять правую
руку и стоять смирно.
     - Хайль! Хайль!
     Кто-то сфотографировал. Ему, видать, непременно хотелось привезти домой
фотографию  гитлеровского  пионера.  "А может  быть,  сегодня  день рождения
фюрера",  - подумал Герман. Он чувствовал, что выглядит довольно глупо. Даже
девочки смеялись над ним.  Один  солдат достал  из-под водительского сиденья
начатую бутылку свекольного шнапса, заговорил с мальчиками по-русски.
     Нет, не  для девочек. Герман и Петер сделали по глотку. Без возражений.
Солдаты  смеялись, видя,  как у  мальчиков навернулись  слезы  и  покраснели
глаза. К счастью, неисправный  мотор  с  дымом и  треском, наконец, завелся.
Один солдат бросил в телегу  пачку твердых, несладких  сухарей, наверно, как
вознаграждение  за  спектакль. Потом все  разошлись  по  машинам, поехали  в
Берлин, на день рождения фюрера.
     - Мы еще можем выиграть войну? - спросил Герман.
     - А плевать на это трижды, - заявил Петер и стегнул лошадей.
     Бедная Германия. Герман вспомнил празднование дня рождения фюрера всего
год назад. Море  знамен в  актовом зале дренгфуртской  школы.  "Мы  двинемся
маршем  победным".  Вожатый  перед   строем   детей.  "Пока  старый  мир  не
развалится". Гороховый суп с колбасой.
     В то время как Герман размышлял о дне рождения Гитлера, Петер свернул с
шоссе, направился к очередному крестьянскому двору. Нет, там слишком  сильно
воняло. Перед  дверью  хлева лежала  разлагающаяся корова,  рядом  несколько
почерневших свиней. Тулла и Мария  зажали носы. Скорее дальше. Петер покатил
к двору Козака на другой стороне улицы. Там не было запаха тления, а сеновал
был  забит  клевером.  Они подкатили  телегу  под  люк  сеновала,  привязали
лошадей,  и  мальчики полезли  наверх.  Тулла  и  Мария  остались  в  телеге
утаптывать сбрасываемый  клевер.  Воз  был  уже почти  полон,  когда  Герман
наткнулся  вилами  на   какое-то  сопротивление.  Вилы  застряли   в  чем-то
деревянном  и  не  вынимались. Петер разгреб  по бокам  клевер. Это оказался
сундук! Они расчистили сено вокруг, подвинули находку к люку. Петер просунул
между досок вилы и вскрыл сундук. Бумага. Под бумагой копченое сало, твердая
колбаса в целофане, несколько банок с кровяной колбасой.
     - А ну посмотрите, что мы нашли! - крикнул девочкам Петер, размахивая в
люке колбасой. Девочки поднялись по лестнице. Петер  нашел сломанную лопату,
положил  колбасу на балку, разрубил на четыре  части.  Они  уселись по краям
люка, свесив ноги в проем, и стали есть колбасу.
     - Давайте никому не  скажем,  - предложил Герман.  - Спрячем  сундук, а
когда захотим есть, возьмем еще.
     -  Ясное  дело,  притащишь  его  домой,  придется  делить  на  всех,  -
присоединился Петер.
     Но Тулла  хотела принести своей матери  кусок сала,  и  Мария завернула
половину своей колбасы  в целофановую бумагу  и сунула под юбку. Петер опять
заколотил  сундук, набросал на него клевера, и плотно утрамбовал. Они  стали
играть на  сеновале.  Герман  залезал  на  балки  и  прыгал  в  клевер перед
девочками.
     - Мы могли бы играть и все вместе, - сказала Тулла.
     - Во что играть? - спросил Петер.
     - А что если поиграть в "Фрау ком"? - предложила Тулла.
     Петер  ухмыльнулся.  Тулла  опрокинулась в  клевер, сумела  упасть  так
ловко,  что  юбка  задралась наверх. Петер  расстегнул  свою  ширинку. Тулла
схватилась за член, хотела спрятать где-то в  своем белье. Но вдруг они  оба
начали так глупо смеяться, что член опять повис вертикально. Тулла каталась,
хихикая, по сеновалу.
     - Фрау, ком! - заорал Петер. Схватил Туллу за косы. - Ложись... никс не
кричать... а то я стрелять!
     Петер упал  на нее, как  доска,  просто лежал и смотрел на  мочку  уха.
Поковырял у себя в носу сухой травинкой.
     - Ой, мне нечем дышать! - стонала Тулла.
     Герман неожиданно спрыгнул с балки на ничего не подозревавшую Марию. Он
проделал несколько суетливых движений, какие раньше видел у самцов кроликов,
и удивился, когда Мария обняла его за шею.
     - Ты должен меня и целовать, - шептала она.
     Совсем с ума сошла. Герман вскочил  на  ноги. Стали бегать по сеновалу,
девочки гонялись  за  мальчиками. Залезали на балки  и опять  прыгали  вниз.
Зарывались в сено, визжали, смеялись. Если бы это кто-нибудь слышал! Наконец
уселись в  изнеможении вокруг люка. Петер еще  раз вскрыл  сундук  и  достал
банку  с кровяной  колбасой.  Банку опустошили просто так,  пальцами. Пустую
банку Петер бросил из люка на каменные плиты перед дверью.  Осколки брызнули
очень красиво.


     Девятого апреля пал Кенигсберг,  и никто об  этом не  узнал. Тридцатого
апреля умер Адольф Гитлер,  и йокенцам никто об этом не сообщил. Но  русские
солдаты, шедшие  с конвоями  грузовиков из Ангербурга, знали.  Они  украсили
радиаторы своих автомобилей флажками и навесили на дверцы березовые ветки.
     Первое мая.  Явился Василий и сказал, что сено  больше  возить не надо,
луга  в  эту  раннюю  весну  уже  достаточно зеленые. Заркан получил  приказ
выгонять коров на луг. Герман и Петер стали пастухами. Они  заняли позицию в
стрелковой  траншее, выкопанной юными гитлеровцами  за кладбищем. Для защиты
от дождя накрыли часть траншеи досками. Почти все время Герман лежал в траве
и считал  проезжающие  по шоссе грузовики. Шедшие на  восток  были с  верхом
загружены немецкой мебелью. Машины, подвозившие на Одер боеприпасы, брали на
обратном пути немецкие диваны, пианино и мягкие кресла. Брали  и унитазы,  и
ванны для  русских  женщин,  напольные  часы, начинавшие бить  на  ухабистой
дороге. Ах, хорошо выигрывать войну  - только плохо для мебели. Она  обивает
свои углы в грязных кузовах и  то  и дело попадает под дождь. Или получается
как с тем  диваном, который недалеко от Йокенен упал  с машины и  остался со
сломанными ножками  лежать на обочине. Герман и Петер  внимательно осмотрели
свалившийся трофей.  Поставили на ножки.  Герман  хотел  было растянуться на
диване, изобразить, что  спит под деревьями, но Петер сказал: "Там наверняка
есть вши".
     После  такого  предостережения Герман удовлетворился  подпрыгиванием на
пружинах. Треснувшие ножки стонали и скрипели,  пока старый диван предавался
воспоминаниям о  былом уюте в  имении в Эрмланде, о страшных временах, когда
русские  насильники сдирали с него темно-красный  плюш, и чувствовалось, как
вши уползают еще глубже в старый материал. Петер  помочился на диван, и  они
двинулись обратно к своим коровам.
     После мебели пошли стада. Сейчас, весной, корм был рядом с дорогой, они
могли так  кормиться до самой России.  Стада  в  сотни  голов шли с запада в
сопровождении пары солдат и женщин в военной форме на лошадях: русская степь
забирала  черно-белый племенной  скот.  Они шли по  тому  же маршруту, что и
молодцеватые колонны, ушедшие на восток в Троицу 1941 года. Стада появлялись
на  Викерауской  дуге,  проходили,  мыча,  мимо  могилы  беженца  1914 года,
скапливались у йокенской мельницы, откуда всадники гнали их дальше, пока они
не скрывались за крестьянскими домами Мариенталя  - стадо за стадом, день за
днем. Там, где когда-то распевали про цветущий вереск, сейчас под еще голыми
ветками дубов ревели усталые животные. Все шло на восток  в те дни: облака и
диваны, еще не  сдохший скот  и пленные немцы. В бескрайних пределах востока
образовался новый магнитный полюс, все тащивший к себе.
     - Зимой нам велели кормить коров, чтобы они не сдохли, - сказал Герман,
- а сейчас все забирают.
     Петер  носился  с  планами,  как бы оставить одну  корову  себе. Просто
угнать на отдаленный  двор  и  там спрятать,  пока  Василий  не  уберется со
стадом.
     -  Ты что,  у  Василия все  сосчитано, - заметил Герман. -  Если  одной
коровы не хватит, он расстреляет Заркана.
     Герман лежал в траве и выщипывал лепестки из цветка маргаритки.
     - А еще война? - вдруг спросил он.
     - Конечно, всегда где-нибудь война, - уверенно заявил Петер.
     - Моя мама иногда молилась, чтобы был мир.
     -  Твоя  мама что? - спросил  Петер, прекратив на время вырезать  своим
карманным ножом куски дерна.
     - Молилась... господу Богу. Ты что, не веришь, что там что-то есть?
     Петер всадил  нож в землю по самую рукоятку. Пожал плечами.  Нет, Петер
Ашмонайт не мог определенно сказать. Да ему было в общем-то все равно.
     -  Моя  мама говорила,  что  сейчас  только  Господь  Бог  может спасти
Германию.
     Петер покачал головой:
     - Он тоже не  может...  Знаешь, сколько людей просят совсем наоборот...
чтобы Германии было плохо. Что он может сделать? Тут запутаешься.
     Они, может  быть,  и выяснили  бы,  почему  Господь  Бог не мог  спасти
Германию, если бы на  поле не показались с бидоном  горохового супа Тулла  и
Мария. Они так шумели, что их было слышно еще за кладбищем, вспугивали своим
криком полевых жаворонков, собирали  лютики и маргаритки.  Пока мальчики ели
суп, девочки плели венки. Для кого? Просто так. Цветы - это всегда красиво.
     А  какая была  весна!  Одуванчики  на  заливных лугах наливались густым
соком. Свежая зелень покрыла все нечистое, скрыла и трупы, которые больше не
воняли, а просто высыхали на солнце. В парке белым цветом усыпана крушина, у
сирени на  кладбище разбухают лиловые бутоны.  И  все это время каникулы,  в
Йокенен все еще продолжаются каникулы.
     Как-то раз Герман  оставил коров и побежал к своему дому. Издалека  дом
выглядел точно так же, как и  каждую весну. Поэтому на Германа  вдруг напала
тоска по  дому, пока он лежал в траве и смотрел на другую  сторону пруда, на
родной дом. Тоска по дому, до которого всего километр.  Пока он  бежал через
выгон, ему в голову приходили удивительные мысли. Вдруг  кто-то ожидает  его
на пороге и  скажет:  "Заходи, мальчик!"  Но он нашел  то  же  запустение, и
убитая корова все так же лежала перед дверью.
     Герман остановился в дверях и громко позвал: "Мама!" Конечно, он  знал,
как бессмысленно было ее звать, но  все равно ему стало приятно. Его мама не
смогла  бы жить в такой грязи. Она  уже  давно бы  все  прибрала и  устроила
уютный уголок.  У  нее  уже  был  бы  огонь  в  плите  и брызжущее  сало  на
сковородке.  Такая она была,  его мама. Он посидел некоторое время в спальне
возле  разломанной  детской  кровати.  Потом потащился  обратно  к  Петеру и
коровам.
     Им  никто не сказал,  но они  догадывались,  что  война кончилась.  Это
чувствовалось  по  тому, как пели  в  проезжавших  машинах  русские солдаты.
"Война капу-ут!" Виткунша  ликовала.  С окончанием  войны  появлялись  шансы
осуществить ее план и сделать Восточную  Пруссию американской  колонией. Она
верила в это твердо, хотя ее  вера окрылялась только  вожделением  к  мясным
консервам  и американскому шоколаду. Хотелось иметь хозяев, со стола которых
больше перепадет, чем от русских.
     Наконец, двенадцатого мая, явный признак конца. С утра в небе  началось
гудение и не прекращалось  целый день.  Русская авиация возвращалась обратно
на  восток.  Герман лежал с коровами на лугу и  считал самолеты, как  раньше
считал  немецкие  пикирующие бомбардировщики,  летевшие  воевать  в  Россию.
Считать  было  бы не  так трудно, если бы  самолеты  летели  эскадрильями  и
эскадрами, но  нет, они возникали на горизонте поодиночке, будоражили  своим
гудением  скотину и  исчезали за горой Фюрстенау. Черные точки, усеявшие все
небо, как одинокие  вороны, не  торопясь, пролетали над страной. Не стреляя,
не  сбрасывая бомбы,  жужжали самолеты над йокенскими  коровами. Да, это был
мир. До полудня Герман насчитал четыреста шестьдесят восемь самолетов, потом
ему помешала Тулла с обедом.
     На следующее утро в усадьбу прибыли  верхом Василий и несколько солдат.
Вот  эти выглядели,  как  отчаянные  удальцы.  Орлы!  Именно  такими  Герман
представлял себе казаков, трясущих сливы казаков четырнадцатого года.
     - Эй,  фриц!  - крикнул  с  лошади  Василий. - Сегодня можешь коров  не
выгонять, мы всех забираем.
     Казаки спрыгнули  с  лошадей и открыли двери коровника.  Заркану велели
помогать  выгонять  скотину  на двор. Женщины  и дети  стояли за  забором  и
смотрели.
     - Оставили бы пару коров нам, - сказала мать Петера.
     Василий удивленно посмотрел сверху вниз. Нет, у него приказ.  Он должен
всех  доставить...  Может  быть, прибудут  еще  коровы... Каждый  получит по
корове, человеку  без коровы  не прожить...  Россия никому не даст умереть с
голоду. Но эти коровы - этих придется забрать. Они сосчитаны.
     Солдаты погнали скот  через луг, на  шоссе.  Два всадника  перегородили
деревенскую улицу, чтобы коровы не свернули к пруду. Нельзя, идите, куда все
- на восток.
     -  Теперь можете расходиться,  - сказал  Василий. - Идите, куда хотите.
Война кончилась. Гитлер ваш сдох.
     Они  ушли,  оставив  усадьбе  непривычную  тишину. Только  возбужденный
Герман  бегал  везде  в поисках Петера. Он, наконец, нашел  его в  прихожей,
бренчащего на пианино.
     - Василий сказал, Гитлер умер!
     Петер сиял в улыбке.
     - Смотри, я тоже могу играть "Кукушку", - сказал он, стукая  пальцами с
черными ногтями по грязным клавишам.

     Они пробыли в усадьбе несколько дней,  но без коров там  было просто не
выдержать.  Пустые,  необитаемые  стойла,  в которых вымирали  даже навозные
мухи. Скука. Мать Туллы стала собираться первая.
     - Если хочешь, можешь идти с нами в Мариенталь, - сказала она Герману.
     Герман покачал головой. Нет, его место  в Йокенен. Он должен оставаться
в деревне,  чтобы  родители  могли найти его,  когда вернутся. Сейчас, когда
стало  скучно, тоска  по дому  охватила его еще сильнее.  Он тайком  - чтобы
Петер не видел - забирался на иву за сараем и смотрел поверх крыш усадьбы на
свой дом. Это была тоска не по осиротевшему дому с разгромленными комнатами,
а по прошлому, по теплой кухне,  цветам на окне в  гостиной, пению  матери и
гудению пчел над ульями в саду.
     Вслед  за  Туллой  вскоре  ушла  и Мария  с  матерью.  Больше ничего не
оставалось. Виткунше опять захотелось вступить во владение своим  трактиром,
как-то рано  утром исчезла и майорша, возвратилась в  пугающе пустые комнаты
своего замка.
     Мать Петера сказала Герману:
     - Пойдем с нами, мальчик. Мы будем жить в школе, там много места.
     Но Герману  хотелось домой. Разве это  не  было  его долгом - вернуться
домой, когда  все остальные тоже  расходились по  домам? Если он  сейчас  не
вернется  домой,  он останется без права  владения.  Так  нельзя, ему  нужно
утвердиться  в  доме  и  ждать.  Собрав  жалкое имущество, оставшееся  после
родителей, Герман двинулся через выгон  в  деревню.  Настроение у  него было
необычное,  какое-то неописуемое возбуждение. Как  будто  он  возвращался из
дальнего путешествия, хотя и видел свой дом каждый день.
     В  парке  цвели  примулы и фиалки. Их никто  не срывал. По  дорожкам не
скакал галопом Блонски  гнать из парка йокенских  детей. На  пруду не  видно
даже лебедей, которые еще несколько месяцев назад  так  доверчиво  бегали за
Германом.  Пусто  на  лугу:  ни  пасущихся  гусей,  ни воинственного  барана
каменщика Зайдлера. Господи Боже, так ведь можно  и взвыть. Уж хоть бы Петер
был рядом!
     С чего  начать?  Так,  лучше  всего  опять въехать в маленькую  каморку
Хайнриха, там все-таки сравнительно чисто. Герман собрал бумагой  и тряпками
скопившуюся под окном воду, соскоблил плесень со  стен и затопил печь, чтобы
в комнате стало посуше. Когда от печки пошло тепло, он лег на старую кушетку
Хайнриха  и  уставился в потолок.  Как тихо! Хорошо, что хоть  ветки  старой
груши тихонько скребутся в стену дома. Герман закрыл глаза, но старые сны не
приходили.  Вместо этого он только отчетливо почувствовал, что пахнет гнилым
тряпьем, что жилище Хайнриха ужасно воняет.
     Потом началось то, о чем  Герман  вообще  не подумал: захотелось  есть.
Герман перерыл всю кухню,  но нашел только кулек с мокрой солью.  В  огороде
тоже еще не было ничего съедобного. Тут он вспомнил про луг дяди Франца, где
всегда было  полно  щавеля. Герман побежал туда, глотал  все,  что  находил,
набил  полные карманы, принес домой столько, что  можно было наварить  целое
ведро отличных щей.
     Вообще-то  пора бы приниматься за работу. Вычистить, прибрать дом,  его
дом. За дело! Герман  вынес за  дверь целую охапку тряпья, швырнул к забору.
Надо  бы  это  поджечь.  Но осторожно. Герман посмотрел, откуда  дует ветер,
потом  чиркнул  спичкой.  Заплесневевшее  тряпье из  портновской  мастерской
Штепутата  не  разгоралось.  Нужна  бумага. Документы, разбросанный по всему
дому  архив   бургомистра   Штепутата.   Герман  собрал   все  к  дверям,  с
удовольствием смотрел, как взвилось пламя. Превращались в дым бланки справок
и квитанций, хорошо  сохранившиеся  продовольственные карточки  отпускников.
Клочок  вестника законов  с  германским орлом  и свастикой взлетел  и  долго
держался в  струе  теплого воздуха над дымящими обрезками материала, которые
Штепутат так тщательно собирал на еще худшие времена. Несколько книг Феликса
Дана.  Что-то  Ницше  и  Альфреда  Розенберга  было изодрано  настолько, что
оставалось  только  бросить  все  в  огонь.  Зато хорошо  сохранилось  "Камо
грядеши" и популярная книга по астрономии. От Библии не было никакого проку,
на  ней был  такой твердый  переплет из свиной кожи, что огонь был бессилен.
Зато погибла на костре йокенская  книга налогов. Так в этот день в конце мая
1945  года  канцелярия Йокенен прекратила свое существование. Клочки  бумаги
утратили свою ценность, документы превратились в утиль. Герман, не колеблясь
ни  минуты, швырнул  в  огонь  и разбитый  портрет  Гинденбурга. Но тут  ему
попалось  нечто такое, из-за  чего он  остановился: из  охапки бумаг  выпала
фотография семьи Штепутатов. Отец  в выходном костюме перед клумбой лилий  в
саду, рядом мать  в летнем платье, освещенная ярким солнцем,  а  перед  ними
трехлетний  Герман с  пальцем во рту. Она в общем-то  хорошо  выглядела, его
мама. Тогда.  Герман  сел  на порог, смотрел то на огонь,  то на фотографию,
хотел немного поплакать,  но отвлекся, принявшись таскать в огонь  остальной
мусор. Фотографию он аккуратно положил в Библию.
     Дым поднимался высоко в небо. Что подумали бы йокенцы? Такой дым в саду
Штепутата! Герман  гордился, что мог  разжигать огонь, никого  не спрашивая.
Это был его дом, его тряпье и его костер.
     Опять захотелось есть. Нельзя же питаться одним щавелем. Герман перерыл
весь  дом,  наткнулся в погребе  на картошку.  Не беда,  что она уже пустила
метровые  ростки. Герман притащил  к костру  целую миску  картошки. С  куста
сирени - сирень  вот-вот  готовилась  расцвести  -  наломал  острых веточек,
насадил на них картошку  и сунул  в огонь. Так  они всегда пекли картошку на
полях дяди Франца. Рядом с собой  на пороге поставил кулек с солью. Потом ел
и  ел, не насыщаясь.  Принес еще миску  картошки, пробовал ее со щавелем, но
было невкусно.
     Он посидел  некоторое время неподвижно, с животом, набитым картошкой, у
догорающего костра. Может, Петер придет  посмотреть, что горит. Но Петер  не
шел.  Внизу в пруду, как  каждое лето,  выпрыгивали из  воды карпы,  не было
только ласточек  с их пикирующими  полетами.  Куда  девались ласточки в  это
лето?
     Когда начало  темнеть, Герман улегся на  старую кушетку Хайнриха, всеми
силами пытаясь  заснуть.  Но не получалось. Было слышно,  как на улице пошел
дождь. Капли  падали  в  горячую золу.  Вода  стекала через разбитое  окно в
гостиную, дождь не  утихал всю ночь. Если  бы у него был свет!  Герман решил
пойти  на  следующее  утро поискать в брошенных домах  "свечи  Гинденбурга".
Хорошо, что в конце мая  ночи короткие. Когда  часам  к трем стало светать и
стук капель с крыши прекратился, Герман Штепутат заснул.
     Он еще  спал, когда пришел Петер и принес присланные матерью  два куска
хлеба с маслом.
     - Ты вчера здорово коптил, - сказал Петер. - Если русские  в Дренгфурте
это видели, они нас проведают.
     Герман ел бутерброд.
     - Хочешь, пойдем в Вольфсхаген? - предложил  Петер.  -  Там никого нет.
Может быть, найдем что-нибудь в домах.
     А, в  Вольфсхаген хорошо.  Герману нужны  свечи. Они посидели некоторое
время  на  кушетке Хайнриха, обсуждая,  что можно  найти в  брошенных домах:
одежду, ботинки, может быть, что-нибудь  съестное. Воображение их постепенно
разыгрывалось, они уже  представляли себя с банками варенья и целыми мешками
сахара,  когда  показалась Виткунша. С растрепанными волосами. Она явно была
чем-то расстроена!
     -  Хорошо,  что  ты  здесь, мальчик,  -  сказала она  Герману. -  Какая
страшная была ночь, а? Дождь... а я совсем одна в трактире... Совсем рядом с
шоссе... Любой может войти.
     Она передохнула, потом сказала:
     - Хочешь перебраться ко мне в трактир? Вдвоем будет не так плохо.
     Герман не ответил, взглянул вопросительно на Петера.
     - В трактире ты будешь ближе к шоссе. Сможешь  увидеть своих  родителей
сразу же, как только они вернутся, - добавила Виткунша.
     Это было заманчиво. Герман не признался, что он  на хайнриховой кушетке
боялся наступающей ночи  не меньше, чем  Виткунша. Ладно,  он  переберется в
трактир.   Прежде  чем   нести  свои   вещи   к  Виткунше,   он  с   Петером
забаррикадировал  двери  дома.  Обломком  цветного  карандаша,  найденного в
школе, Герман сделал на двери надпись:
     "Это мой дом! Когда папа и мама придут, я в трактире!"


     Теперь пойдем  в Вольфсхаген. На север по  луговой тропинке, мимо давно
заросших  травой  и сорняками  стрелковых  окопов на  лужайке  Штепутата,  к
проселочной дороге, идущей ко двору крестьянина Беренда.
     -  Нет, у Беренда  ничего  не  найдешь,  - говорит Герман, когда  Петер
изъявляет желание свернуть.
     Тогда  дальше,  в  Вольфсхаген.  Под  горку.  Как  смешно  выглядят эти
деревни.  Нет  дремлющих на  солнце кошек, нет лающих дворовых собак, даже в
небе пусто, потому что птицы вымерли  в  Восточной Пруссии. Двери всех домов
открыты,  но  они  не зовут  к  себе,  а скорее  отпугивают  своим  мрачным,
отсутствующим  видом.  Дух  запустения,  запах гниющих  тряпок и  истлевшего
постельного белья по всей деревне.  Дворы заросли  подорожником и  крапивой.
Плуги и бороны скрылись под сорняками,  а в огородах среди неполотых  грядок
спаржи  и  ядовито-зеленых  кустов  крыжовника  толпой  стоят  белые  пузыри
отцветших  одуванчиков.  Ступеньки   лестниц  поросли   травой,  а  булыжник
Вольфсхагенской дороги едва различим  под подорожником  и  лютиком.  Природа
снова все забирает себе.
     Петер принялся за единственное правильное в данной ситуации занятие. Он
насобирал камней и  стал целиться в  немногочисленные уцелевшие стекла. Звон
получался  громким  и  вносил  приятное  разнообразие  в  жутковатую  тишину
деревни. Петер сорвал  одну  дверь и бросил ее на  дорогу.  Зачем этим домам
двери?
     - Начнем с больших дворов, - сказал Петер. - В батрацких вряд ли что-то
найдется, люди были слишком бедные.
     Направились к дому Абрамовского.  Открытые двери  сараев на  просторном
подворье уставились на них, как пасти многоголового дракона.
     - В ворота конюшни стреляли из пулемета, - заметил Герман.
     Конечно, солдатам эта  тишина  тоже действовала на нервы. Они и всадили
очередь в конюшню так же, как Петер сейчас целился камнями в  маленькое окно
на  крыше.  Но  никак  не  мог  попасть.  Это совсем  не так просто. Сначала
стукнешь левее, потом правее, потом слишком высоко,  потом слишком низко.  У
Петера ушло камней двенадцать, прежде чем зазвенели стекла.
     Герман выломал из  забора доску и скосил ею крапиву,  густо разросшуюся
вокруг навозной кучи  и  заграждавшую дорогу  к двери дома. Вошли  в  дом  с
заднего хода. Кладовая с седлами и сбруей и полудюжиной молочных бидонов, за
ней кухня. Петер перерыл опрокинутый кухонный шкаф. Заплесневевший мармелад.
Высохшая, твердая, как камень, горчица. Петер нашел деревянную  поварешку  и
стал  барабанить  ею по  всему,  что производило  шум.  Шум может быть таким
приятным.
     - Здесь воняет, - сказал Герман.
     - Ясное дело, так везде воняет, - заявил Петер.
     - Нет, пахнет падалью, может быть, здесь есть покойник.
     Ну  и что.  Покойник  так  покойник.  Этого  везде  хватало.  В  каждой
придорожной канаве был хоть один.
     - Или дохлая свинья, - сказал Петер.
     Он открыл ногой дверь в комнаты, стал осматривать  гостиную крестьянина
Абрамовского. Трупов  не оказалось.  Вонь шла из другого угла. Они осмотрели
людскую, и здесь Герман нашел то, что привело бы мазура Хайнриха в  восторг:
сухие табачные листья. Он выгреб их из-за печки доской. Петер раскрошил один
лист, высыпал табак на клочок бумаги и  свернул сигарету. Петер  мог курить,
не кашляя - достижение, безмерно удивлявшее Германа.
     - Табаком можно перебить любую вонь, - заявил Петер. Он распахнул дверь
в   переднюю,   и  там-то  и  оказался  источник   трупного  запаха.  Лежал,
растянувшись  на  лестнице,  ведущей на  чердак.  В  серой  защитной  форме.
Неузнаваемый. Разложившийся.
     - Хотел взбежать по лестнице, тут его и шлепнули, - сказал Петер.
     - Унтер-офицер, - установил по нашивкам на рукаве Герман.
     - Эй, да на нем отличные сапоги.
     Петер  наклонился, взялся  за каблук заплесневевшего кожаного сапога  и
потянул.  Из голенища хлынул  настолько  пронзительный смрад, что  оказалась
бессильной даже Петерова сигарета. Нет, сапоги пришлось оставить покойнику.
     На  лестнице  возле головы  убитого  Герман  заметил баночку  гуталина.
Наклейка с  красной  лягушкой.  Что этот унтер  собирался  делать  с  банкой
гуталина? Чтобы  добраться до нее, Герману  пришлось бы  перешагивать  через
тело. А что  если попробовать  доской от  забора?  Герман  сдвигал  банку со
ступеньки на ступеньку. Наконец она  скатилась на пол. Черт, банка оказалась
пустая!
     Больше  они  не  могли  выносить  эту  вонь.  Выпрыгнули  через окно  в
палисадник. Петер  сбил  поварешкой  несколько тюльпанов, сумевших пробиться
сквозь заросли сорняков. Герман залез на ржавеющую косилку и стал изображать
сенокос.
     - Скоро  будет клубника!  -  закричал Петер, обнаружив заросшую  травой
грядку.
     Боже мой, об этом  они не подумали. Почти во всех садах росла клубника,
и скоро она созреет. Они  обыскали всю грядку, нашли несколько белых ягод, в
которых еще не было вкуса, а заодно нашли и еще один волнующий предмет.
     - Слушай, да это граната!
     Петер поднял ее, осмотрел со всех сторон, дал посмотреть Герману.
     - Я ее взорву, - сказал Петер, озираясь в поисках подходящей цели. Куда
бы  бросить гранату  из  клубничной  грядки? Петер  оттянул  предохранитель.
Двадцать один... двадцать два... двадцать три...
     Граната  перелетела через забор,  ударилась  о булыжник Вольфсхагенской
дороги, разорвалась, подбросив в воздух песок и  камни и забросав стену дома
грязью.
     - Здорово, а? - расплылся в ухмылке Петер.
     Они нашли в траве еще несколько гранат и разложили в ряд около забора.
     -  Одну  брошу в дом,  - заявил Петер, потянул за кольцо,  отсчитал  до
трех, швырнул  через  окно в  гостиную  крестьянина  Абрамовского.  Там  она
застучала и покатилась, но больше ничего не произошло. Осечка.
     Петер послал следом  вторую,  и  на этот раз  во  двор вылетели двери и
оконные рамы.
     - Унтер там думает, что опять началась война, - захохотал Петер.
     -  А  что если я взорву  гумно? - спросил  Герман,  когда  подошла  его
очередь.
     - Давай,  -  сказал Петер. - Мы  все  можем взорвать.  Никому ничего не
нужно.
     Хорошо, тогда на гумно. Треснули доски и балки,  палки и щепки полетели
во все  стороны.  Герман  и  Петер бросились на  землю, когда  обломки стали
летать над их головами. Несколько досок упало на клубничную грядку.
     - Готово, - буркнул Петер.
     - Русские в Дренгфурте подумают, что немцы  опять  наступают, - смеялся
Герман.
     Осталось три гранаты.  Петер предложил  взять их с  собой в  Йокенен  и
спрятать.  Кто  знает,  для  чего  еще они  могут пригодиться?  Может  быть,
взорвать школу? Или ловить рыбу в йокенском пруду?


     Герман  шел  в  Дренгфурт, исполненный надежд. Он думал увидеть десятки
сгоревших  танков, горы трупов и  гильз в дренгфуртском противотанковом рву.
Ничего подобного. На  дне рва густо  цвели кусты  дрока, по песчаному откосу
ползли вверх сорняки.
     - Они нисколько не сражались, - разочарованно сказал он Петеру.
     Они шли по  рву в сторону города, пока Петер не нашел место,  где можно
было удобно разлечься на траве. Здесь внизу не было ветра, солнце припекало.
Петер стянул рубашку, закурил сигарету и улегся на свежую траву, пока Герман
разыскивал следы войны, перекатившейся через противотанковый ров.
     - Иди-ка сюда, покажу тебе пару щелкунчиков! - позвал Петер.
     Он прошелся ногтем большого пальца по швам рубашки, выгнал их из теплых
укрытий. В швах-то они и сидели, как ласточки на телефонных проводах: вши!
     - Крупнее уже не бывает? - поражался Герман.
     Петер щелкал их ногтем. Герман слышал, как они лопались.
     После  того  как все, что трепыхалось,  попало  под  ноготь Петера,  он
выскреб   из  швов  их  крошечные  яйца  и  вытряхнул  всю   эту  нечисть  в
противотанковый ров.
     - У тебя тоже будут, у всех здесь будут вши, - констатировал Петер.
     После  дезинсекции пошли дальше. Дрок.  Полевые фиалки.  Мать-и-мачеха.
Когда  решили вылезти  из рва,  оказались  уже  в городе. Посмотрим-ка,  что
осталось  от Дренгфурта. Пригород выглядел  еще вполне  прилично, сохранился
даже вокзал.  Но центру явно досталось от артиллерии. Стреляли навесом через
гору  Фюрстенау.  Магазины  вокруг  ратушной площади все  сгорели.  Осталась
только  гостиница "Кронпринц" и  бывшая текстильная  лавка  Самуэля Матерна.
Лавка маленького  литовского еврея удостоилась почестей: из ее  окна свисали
красные флаги, а  над входом отечески  улыбался Сталин. Солдат с  примкнутым
штыком  стоял на посту  перед лавкой  Самуэля, в которой  теперь размещалась
комендатура Дренгфурта.
     И  вдруг  среди развалин на дренгфуртской торговой площади возникли два
мальчика,  давно  не  стриженные,  с  босыми  грязными ногами  и  штанами  в
заплатах, стали шататься  среди  обугленных  кирпичей и  готовых  обрушиться
стен, крутить пожарные краны перед ратушей,  согнали камнем воробьев с веток
засохших каштанов.
     По сравнению  с  тишиной в деревнях здесь бурлила  жизнь. Группа солдат
сидела  перед  "Кронпринцем",  другая  возле  обитой  железом  двери  ратуши
занималась ремонтом "Виллиса". На площади появлялись даже женщины  - русские
женщины в форме, переводчицы и машинистки из  комендатуры. Только немцев  не
было в Дренгфурте.
     Петер  как  раз  собирался  дать  отбой,  хотел  сказать,  что  в  этих
закоптелых  камнях все  равно  ничего  не  найдешь,  как от  "Кронпринца" их
окликнул один солдат. Что он сказал?  Наверное, "иди сюда" или что-то в этом
роде. Ничего не оставалось делать, пришлось идти через площадь.
     - Ты, маленький Гитлер! - сказал один солдат, слегка потянув Германа за
левое  ухо.  Они,  посмеиваясь,  оглядывали  мальчиков, вдруг  возникших  из
развалин. Как будто было чему смеяться! Один повернулся к "Кронпринцу", стал
звать  какого-то Бориса.  Но ему  пришлось звать  долго, прежде  чем  желтое
круглое монгольское лицо Бориса показалось в подвальном окне.
     "Кухня.  Есть." Столько  они  смогли  понять.  Солдат  подтолкнул их  к
входной двери. Они вошли в приемный зал "Кронпринца", где были свалены ковры
из всех уцелевших  домов Дренгфурта.  Стояли  и ждали с  некоторой  опаской,
всегда  готовые  рвануть  к  двери,  случись  что-нибудь  непредусмотренное.
Наконец,  вытирая  руки  полотенцем, которое  он по обычаю поваров перекинул
через плечо, появился Борис.
     - Давай сюда! -  сказал он довольно резко, открывая  перед ними боковую
дверь.
     На мгновение Герман и Петер засомневались, получат ли они что-то поесть
или сами попадут в кастрюлю. В тесной кухне Борис налил им  в  эмалированную
миску густого  супа  со дна  алюминиевого котла. Поместилось литров пять, не
меньше. Он поставил миску  на стол, достал две жестяные ложки и сел напротив
мальчиков.  Смотрел,  ухмыляясь, как они  поочередно  тянулись  к миске. ри.
Довольно много перца и уже почти холодные.
     - Нужно было придти в какой-нибудь другой день, - заметил Петер.
     - Думаешь, нас пригласят, когда будет жаркое? - возразил Герман.
     Может быть, монгол понял легкий упрек?  Он прошлепал к кухонному шкафу,
отрезал два куска ветчины и бросил их  в миску. Засмеялся, когда Петеру щами
обрызгало нос.
     Они съели все. Ну и наелись же! Борис веселился, глядя на пустую миску,
веселился настолько, что сунул  тому  и  другому  под  рубашку  по  четверти
буханки солдатского хлеба. Спасибо, Борис из Казани! Его круглое монгольское
лицо еще  виднелось в подвальном окне, когда Герман и Петер  уже пробирались
среди развалин на другой стороне рынка.
     На  обратном пути не  торопились. Да  было  и немного  трудно двигаться
из-за обилия еды. Когда дошли до сгоревшего продовольственного склада, Петер
свернул  туда. Шли  среди развалин,  мимо  остатков  корпуса  для мармелада,
корпуса  для  печенья,  корпуса  для  конфет. Возле бывшего корпуса с  сыром
остановились.
     - Не должно же было все пропасть, - пробормотал Петер.
     Они  пробрались среди развалин к слипшимся в сплошную груду жестянкам с
плавленым   сыром.  Петер  сдвинул  в  сторону  деформированные,  лопнувшие,
вытекшие  банки. Забирался все  глубже.  Чем дальше он  залезал,  тем  лучше
выглядели  извлекаемые  на  свет жестянки.  Наконец у него в руках оказалась
одна, не поврежденная нисколько.  Петер разыскал гвоздь, вогнал его камнем в
банку и вскрыл.
     - Пахнет  вроде неплохо,  а? - сказал  он, протягивая банку Герману под
нос.
     Выковыряли пальцами по куску сыра и попробовали.
     - Есть можно, - сказал Петер.
     Они разгребли обломки и извлекли на свет Божий целые штабеля совершенно
сохранившихся консервных банок. Господь небесный, это был пир! Сначала щи, а
теперь  сколько  хочешь плавленого  сыра. Они  засунули  по паре  банок  под
рубашки, остальные спрятали среди развалин. Они  еще вернутся, и  не раз. О,
счастливый  день!  Даже  короткий   дождь,  застигший  их  возле  йокенского
кладбища, не смог испортить настроения. Поистине великий день.


     Сбор  вишни.  В  саду  Скандлакского  поместья   росли  четыре   дерева
вишни-стеклянки,  и  Герман  с Петером  отправились туда рано  утром.  Ягоды
приходилось  срывать  еще  незрелые,  а  иначе  все  могли  подчистить  дети
Шубгиллы.  Петер  придумал новый  способ  собирать вишни.  Он обрубал  ветки
лемехом плуга, тащил их на террасу господского дома и там уже обрывал ягоды,
усевшись поудобнее. Деревья выглядели как после артиллерийского обстрела.
     К обеду с полными ведрами шли обратно  в  Йокенен. Тащить было нелегко.
Чтобы сократить  путь,  отправились  через  болото.  Балансировали на  узких
тропинках  среди кочек, спугивая с гнезд диких уток. Петер испытывал сильное
желание  вывалить осточертевшие вишни  в болото, но Герман  непременно хотел
принести их в Йокенен. За болотом  легли в траву, опять ели полузрелые вишни
- что  в животе, то  уже  нести  не надо - и стреляли вишневыми косточками в
кузнечиков.
     На лесной опушке метрах в ста от них стоял двор старой Вовериши.
     - Она раньше всегда горела, а в войну ей хоть бы что, - заметил Герман.
     Петер решил исправить положение. Почему не могли они опередить природу,
которая все равно каждые два года регулярно поражала сарай Вовериши молнией?
Да  никому до этого  и дела  нет. Одним домом больше  или меньше,  не важно,
когда кругом  столько пустых домов. Петер достал из кармана коробку спичек и
двинулся ко двору Вовериши.
     - Лучше всего начать с сарая, - решил он.
     - А что, если Вовериша надумает вернуться? - колебался Герман.
     - Подумает, что это сожгли русские, - ответил Петер.
     Он направился к сараю, но только собрался поджечь пучок соломы, как они
услышали, что издали кто-то зовет. Из дома или из сада? "Э-эй, вы-ы!" кричал
кто-то, и было ясно слышно.
     Герман предложил бежать,  но  Петер хотел расследовать  дело. Он сделал
себе  дубинку  и  пошел  к   двери  дома.  Раскрыл  дверь.  Среди  аккуратно
расставленных ведер с водой, лопат и веников  разлеглась толстая такса. Даже
и не подумала лаять.  Петер открыл дверь кухни. О  Боже, вот это зрелище! На
кухонной скамейке сидела старая  Вовериша. Седые волосы в беспорядке  висели
вокруг ее лица, грязь налипла к рукам, проложила коричневые борозды на коже.
Старуха выглядела как привидение.
     - Идите поближе, мальчики, - обрадованно звала она.
     Герман и Петер остались стоять на пороге. Они смотрели на остатки еды и
грязные тарелки, но, правда, нигде не было ломаных столов, стульев и шкафов.
     -  Наконец-то кто-то пришел,  - смеялась старая женщина, убирая с  лица
склеившиеся пряди  волос.  - Ты не  сын  бургомистра Штепутата?  Ага,  скажи
своему отцу,  что  йокенцы меня бросили совсем  одну...  Все удрали, сбежали
пленные, сбежала и моя батрачка, только Пизо остался.
     Значит, толстопузую таксу  зовут Пизо. Собака  тем временем прыгнула на
стол и разгуливала среди остатков еды.
     -  Я же  не могу бежать, дети, - пожаловалась старуха. - Не могу даже в
деревню  придти...  Кто-то  должен  за мной присмотреть. Вы меня, старую, не
оставляйте.
     - В Йокенен никого нет, - сообщил Герман.
     -  Но  кто-нибудь  должен смотреть  за  старой  Воверишей,  я ведь тоже
отношусь к Йокенен. Скажи своему папе, мальчик.
     -  Война  давно кончилась. В  Йокенен  русские, каждый справляется, как
может, - сказал Петер.
     - У меня никаких русских не было, - сказала Вовериша.
     Она встала и толкнула клюкой дверь в чулан.
     -  У меня тут не так уж плохо, - засмеялась  она, показывая  на банки с
вареньем,  копченую колбасу, куски  сала  и ветчины. Мальчики открыли рты от
удивления. Петер какое-то мгновение  боролся  с  искушением просто  войти  и
взять, что  хочется -  старуха  же  не  сможет  сопротивляться.  Но Вовериша
предупредила его желания.
     - Возьмите себе колбаску, мальчики, - сказала она.
     Петер выбрал метровую колбасину, разломал ее о колено  и начал есть.  У
Германа  комок встал в горле. Не от колбасы, нет,  от неаппетитной  грязи на
столах и стульях. И там же ходит толстый Пизо.
     - Их  действительно  больше  нет, йокенских  господ?  - говорила сама с
собой Вовериша, пока Петер поглощал колбасу. - И твоего отца тоже нет?
     Герман покачал головой.
     -  Трактирщика  Виткуна  нет и камергера  Микотайта  нет, -  продолжала
старуха.  -  И маленький Блонски  больше  не  разъезжает с  криками по полю.
Господа слезли с лошадей и уже больше  на них не сядут. Они пересядут на еще
больших лошадей. И потом опять где-нибудь станут господами.
     Старая Вовериша всегда видела больше, чем остальные люди.
     Петер засунул остаток колбасы под рубашку.  Если не замечать грязи,  то
этот  дом,  обойденный  всеми  грабежами   и  пожарами,   казался  настоящей
сокровищницей.  Петер твердо  решил  приходить  еще. Такой  кладовой не было
больше нигде на много километров вокруг.
     Вовериша смотрела поверх  своих очков, листая засаленную  книгу, откуда
она  черпала  всю  свою премудрость. У  Иезекииля  или у пророка Даниила все
точно описано, слово в  слово.  Красный  конь победит коричневого  коня. Так
было предсказано в  этой  книге. И будет  большое  опустошение  и разорение.
Голод и зараза. Вовериша для всего нашла свое место. И зачем только люди так
много лет шли следом  за коричневым конем,  если в книге Вовериши было четко
написано, что коричневый конь погибнет?


     На Иванов день  в Мариентале сгорел двор крестьянина  Шиппера. Вместе с
домом, конюшней, амбаром и тележным сараем. Ветра не было, черный столб дыма
свечой уходил в небо.
     - Что, если увидят русские в Дренгфурте? - сказал Герман.
     - А им все равно, - ответил Петер.
     Он  начал с амбара,  на конюшню огонь  перекинулся сам собой.  Только с
домом Петеру пришлось немного помочь. Да, этот пожар у крестьянина Шиппера в
Мариентале  был  весьма  необычный.  Не   подлетела,  звеня  колокольчиками,
пожарная команда. В стойлах не  ревел перепуганный скот. Никто не таскал  из
горящего  дома  одежду  и  мебель. Никто  не  заливал огонь.  Пламя пожирало
строения  беспрепятственно,  чуть  ли  не  скучая  -  то  обрушит  стену, то
прихватит старую  грушу, то запустит языки  огня  в компостную  кучу посреди
двора.  Больше  всего дыма  было  от крытого  толем  тележного  сарая.  Жара
доходила до  всех  уголков сада, припекала  даже  Германа и Петера,  которые
лежали под смородиновыми кустами и срывали первые красные ягоды.
     - Не интересно, - сказал Петер и начал бросать в огонь камни. Он ожидал
большего.
     Первым  рухнул амбар.  Петер  подошел  довольно  близко и  повалил  еще
стоявшие  столбы.  Больше  ничего  не  оставалось,   только  остов  жатки  с
обломанными крыльями. Дымилась земля под амбаром, трава сгорела, на грушевом
дереве за конюшней болтались почерневшие листья и плоды.
     Нет, это было не интересно.  Они обошли сгоревшее подворье, не зная, за
что приняться среди еще  дымящихся развалин  с печной  трубой,  покосившейся
настолько, что Петер мог бы повалить ее одной  рукой. Когда в доме обрушился
потолок, они уже играли на  лужайке позади двора. Герман начал  качать насос
лошадиной поилки, и в конце концов на самом деле пошла вода. Ну, раз уж есть
вода, так можно и гасить. Это уже было интереснее - таскать от поилки воду и
слушать,  как шипит горячая зола. Идя обратно к  поилке, обнаружили в  траве
два скелета. Вокруг  них  особенно  густо росли одуванчики  и гусиная лапка:
ясное  дело, трупы  -  отличное  удобрение. Петер  сдвинул  палкой истлевшую
одежду,  так что открылись кости.  Запаха не было: трупы лежали на  открытом
месте,  на   свежем  воздухе.  Старые  люди.  Может  быть,  старики-родители
крестьянина Шиппера, не пожелавшие уезжать. Длинные седые волосы женщины еще
легко было узнать. Когда Петер тронул палкой череп,  оттуда пустилась бежать
всякая живность: жуки, мокрицы и черви.
     Удивительно, как они аккуратно легли рядом на лугу.
     - Наверное, убегали, когда пришли русские, - решил Петер.
     Да, может  быть, так и  было. В убегающего стреляют. Неприятно стрелять
вблизи, когда еще видны белки  глаз.  Но на расстоянии в сто метров все люди
превращаются в фигуры,  вызывающие желание прицелиться. Так  старики и легли
на лугу. А теперь вокруг них растут цветы.
     Герману  пришла  в  голову  мысль  сделать  что-то  вроде  могилы.  Они
натаскали камней, принесли и закоптившиеся кирпичи из сгоревшего свинарника.
Сложили вокруг скелетов красивую каменную ограду. Здорово, выглядело хорошо!
Накрыли  все это обуглившейся  дверью. Вот  это могила! Немного странно,  но
лучше, чем ничего.


     Восточная  Пруссия еще раз  испытала  иллюзию мирной жизни. Когда стала
созревать  рожь. Озимая рожь утвердилась вопреки  всем сорнякам, выросла без
минеральных удобрений и сейчас  переливалась волнами от  йокенского кладбища
до  Мариенталя.  В  воздухе  носилась  мучнистая,  сухая  пыль  наливающихся
колосьев. Время страды  в  Восточной  Пруссии. Время лошадиных оводов, белых
платков на  полях,  соломенных шалашей, полдников в траве  на полевой  меже,
громыхающих  телег. Отбивание одинокой  косы, делающей первый закос.  Облака
пыли над полевыми дорогами, как  в песчаную  бурю. Кувшины  с простоквашей в
тени снопов. Дети, катающиеся на возах. Попробуй побегать босиком по жнивью!
Полевые мыши шныряют под снопами. Может, молотить прямо в поле, не завозя на
гумно? Скирдование соломы. Заход солнца. Отдых. Купание лошадей. В это время
как раз и начинаются школьные каникулы.
     Но  в это  лето зерно созревало, и  ничего  не  происходило.  Никто  не
принимался  косить.  Со  стороны Мазурских  озер надвигались  летние  грозы,
проливались дождем на горе Фюрстенау, ударяли  молниями в  тополя за прудом.
Никто не волновался из-за погоды. Что будет, то и будет.
     Среди ржаного поля дяди Франца Герман и Петер  сделали  себе убежище. В
то лето, лето  1945 года, этого никто не  запрещал.  Мальчики уже не боялись
полевой ведьмы: этот  старый призрак  наверняка  тоже покинул нивы Восточной
Пруссии, бросив священный хлеб на произвол судьбы.
     Герман  часто  лежал  в  убежище,  к которому  вели  тропинки,  звездой
расходящиеся по полю. Обычно он ждал Петера.  Не знал толком,  чем заняться.
Смотрел на  колосья, сталкивающиеся над его головой.  В  лесу выколосившейся
ржи все было, как всегда - все можно  было очень живо себе  представить. Вот
приедет  дядя Франц со своей  крылатой жаткой скосить  еще несколько  рядов.
Днем  мама позовет  на обед. О, она  могла громко кричать!  Слышно  было  на
каждом поле!  Лежать и  ждать. Смотреть, как  над колосьями плывут на восток
белые кучевые облака.
     Петер   обычно  подкрадывался,   как  индеец.  Они  в  этом  специально
упражнялись. Подобраться беззвучно.  Потом напасть с громким воплем. Так и в
этот раз Петер одним прыжком выскочил из густых колосьев и перекувырнулся на
соломенной подстилке рядом с Германом.
     - Здесь нас ни одна свинья не найдет, - с удовлетворением констатировал
Петер.
     Он сорвал несколько колосьев, растер в руке, сдул мякину и стал  жевать
зерно. Это придавало сил. Так они ежедневно часами лежали в поле. Говорили о
том и о сем.
     Например,  о  школе. Куда девалась  йокенская учительница? О  планах на
ближайшие   дни.  Пойти  на  двор   Беренда  убивать  голубей  или  лучше  в
Вольфсхагенский лес  ловить кроликов? Будет ли  в  это лето  черника? Герман
иногда вспоминал о войне, о  великих временах, которые так быстро пролетели.
Петеру  было  совершенно все  равно, что  станет  с  Германией.  Ему  больше
нравилось говорить о других вещах, прежде всего о еде. Где ее  достать.  Что
еще можно найти.
     О   своих  родителях  Герман  не  говорил  никогда.  Но  они  вернутся.
Когда-нибудь  обязательно  вернутся.  Между  красивыми  рядами  деревьев  на
Ангербургском  шоссе  вдруг появится фигура - а может быть, и две - и  будет
медленно приближаться к Йокенен с востока. Герман побежит навстречу, пока не
перехватит  дух.  Оставаясь один, он  начинал смотреть. Выбирал какое-нибудь
высокое  место, с которого было хорошо видно шоссе,  и осматривал дерево  за
деревом.  Час за  часом.  До  мариентальской  дуги было  сто  двадцать шесть
деревьев.
     За  пределами ржаных полей иллюзия кончалась. Везде буйно росли сорняки
в человеческий рост,  чертополох, дурман, осот, хвощи. Хватило одного  лета,
чтобы  снова  привести   эту  землю  в   первобытное  состояние,  отдать  на
растерзание  сорнякам.  Желтые  пятна  напоминали  оазисы  в  огромном  море
запустения и сорной травы.
     Но зато васильков было, как никогда.
     -  Что  ты собираешься с  ними делать?  - спросил  Петер,  когда Герман
нарвал их целый букет.
     - Возьму домой.
     - Ах, мальчик, это любимые цветы нашей королевы Луизы, - разволновалась
Виткунша, когда Герман вошел с васильками в кухню трактира.
     Наша королева Луиза.  Герман  помнил картину в школе.  Бегство королевы
Луизы от французов. В  санях через замерзший залив. Только представить себе:
тогда французы дошли до Мемеля! А сейчас русские. Тогда все было по-другому.
Почему  не  может  быть  и сейчас?  Герман  твердо  верил,  что  Германия не
погибнет.
     После обеда за ним зашел Петер.
     - Пойдем за голубями, - сказал он.
     Отправились по проселочной дороге на хутор Беренда.  Петер подобрал  по
пути здоровенную дубинку. Тихонько полезли по лестнице на сеновал. Все нужно
было делать  тихо, чтобы голуби не успели вылететь через открытое  чердачное
окно. Петер подскочил к  окну и захлопнул  его. На сеновале стало дьявольски
темно. Над  ними в панике трепыхались  птицы, перелетали с  балки  на балку,
стучали коготками по дранке крыши.
     - Пошевели палкой, - сказал Петер.
     Герман стал совать длинную  жердь в укромные  места под балками.  Когда
голубь  взлетал,  Петер бросал в него свою  дубинку.  Обычно он  не попадал,
тогда Герман опять принимался за жердь. Наконец, получилось.
     - Сбили! - торжествующе закричал Петер.
     Птица с перебитым крылом пыталась зарыться в сено. Они побежали следом,
загнали птицу в угол, Петер бросился на нее. Поднялся, довольный, с дрожащей
птицей в руках.
     - Смотри! - крикнул он и подул в нежные перышки на шее голубя. - Сейчас
хрустнет.
     Петер взял крылья левой  рукой,  обхватил шею правой.  Коротким, резким
движением свернул голубю шею. Бросил к ногам Германа и сказал:
     - Надо поймать еще одного, иначе не стоит и варить.
     Со вторым  справились  легко. Петер сбил  его жердью, когда он  пытался
вырваться через крошечное слуховое  окно, но вместо этого безнадежно бился о
стекло. Петер связал голубиные шеи вместе и нацепил на палку.
     - Завтра сожрем, - сказал Петер, и это было приглашение придти завтра к
Ашмонайтам на обед.
     На обратном пути их стала донимать жара. Собственно, в это время хорошо
было бы пойти купаться в йокенском пруду. Как  и всегда  летом. Но  купаться
одним? Для этого нужна большая толпа, крики множества детей, лебедей и уток.
     Нет,  нет, Петер придумал что-то получше: ловить рыбу. Они  вытащили из
тайника  у шлюза оставшиеся гранаты. Лучше всего бросать их в  воду с моста.
Посмотрим, что из этого получится. Жутко грохнуло в  пустом пространстве под
мостом.  Но  из  школы поблизости  не прибежал  схватить виновников  учитель
Клозе.  Не  прискакал через  парк поместья, хлеща кнутом  направо  и налево,
Блонски.  Первая  добыча  была  невелика.  Несколько  карпов всплыли  белыми
животами кверху, и Герман спокойно собрал их в жестяное ведро.
     Вторую гранату Петер бросил дальше. Она  ушла почти до  дна, взорвалась
на глубине и выбросила из ила линей. Этих было побольше. Лини, одни лини.
     На следующее  утро  половина пруда ушла. Гранаты повредили  шлюз,  вода
ушла под мостом  в  парк,  сделала на лужайках  маленький потоп, как бывало,
когда таял снег. В пруду показались сухие места, топкое дно,  куда слетались
птицы.  Лебединое гнездо - впрочем, все равно не обитаемое  - торчало высоко
над водой. Это выглядело ужасно! Что такое Йокенен без пруда? А вместо пруда
-  вонючая  грязная  яма.  Герман   и  Петер   побежали  к  шлюзу  осмотреть
повреждения.  С  радостью  убедились,  что  вода  дальше  падать  не  будет.
Йокенский пруд останется с ними по-прежнему, хотя и с парой грязных островов
посередине.
     Теперь  они  принялись обирать кусты  крыжовника  в крестьянских дворах
округи, наелись крыжовника так, что начался понос. Голубей на хуторе Беренда
больше не было, но  зато они нашли в Вольфсхагене двор, где беспрепятственно
размножились кролики. Кроликов  легче подбить дубинкой,  чем  голубей. Петер
знал хороший способ, как приканчивать кроликов. Взять за уши, сильно ударить
ребром  ладони в  затылок. После этого  они  еще немного  барахтаются. Петер
стягивал с них  через  уши шкуру и  вывешивал на забор сушить. Кто знает, на
что еще могут понадобиться кроличьи шкурки.


     Три  дня  спустя  по шоссе прикатила  маленькая тележка. На  ней сидели
усатый  Иван, бледнолицый Алеша  и  человек  в форме, который  наверняка был
примерно   то  же,  что   немецкий  унтер-офицер.  С  автоматами.  Только  у
унтер-офицера  был пистолет. В тележке  лежали мешки,  канистра и консервные
банки, а  над всем  этим возвышался  довольно  хорошо сохранившийся  дамский
велосипед.
     Йокенцы  немало  удивились,  когда  эта  троица  свернула  с  шоссе  на
деревенский  булыжник. Они  остановились  перед  первым  же домом приличного
размера: это был окрашенный желтой краской йокенский трактир.
     Иван  остался  с  лошадьми,  с  удовольствием  свернул  самокрутку,   а
унтер-офицер с Алешей вошли в трактир.
     Виткунша завелась на месте.
     - У  меня  ничего  нет! - заверещала она. - Ни еды,  ни  выпивки...  Вы
ничего не можете у меня отобрать!
     Унтер-офицер  молча прошел по дому, осмотрел каждую комнату.  Алеша тем
временем  играл  со  своим автоматом. Войдя в сносно сохранившуюся  гостевую
комнату на втором этаже, унтер-офицер решил в ней остановиться.
     -  Но это  мой дом! - протестовала Виткунша. - В деревне сколько угодно
пустых домов. Почему вы берете мой?
     Унтер-офицер смотрел на нее удивленно. Алеша прогремел сапогами вниз по
лестнице, вышел на улицу к Ивану.
     - Вы  не можете забрать у меня  мой дом, -  продолжала вопить Виткунша,
заламывая в слезах  руки перед  молчаливым унтер-офицером. О, она была полна
решимости  защищать свой трактир! Он был для нее всем, и  она еще собиралась
продавать  в нем киндерхофское пиво, сахарные палочки и желтый лимонад. Нет,
отступиться от трактира она не может.
     Унтер-офицер на ломаном немецком попытался  дать  ей  понять, что ей не
нужно съезжать из трактира. Она может оставаться в своей комнате, а  солдаты
займут гостевую. Предложение вроде вразумительное, или как?
     Иван въехал со своей тележкой на двор, выбрал в конюшне сухое место для
лошадей,  а Алеша  носил  в  дом  припасы.  Закончив,  Алеша взял велосипед,
накачал шины и понесся вниз по деревенской улице. Мимо школы, через мост над
шлюзом,  вдоль по парку.  Он  сидел в седле, смешно напрягшись, и  все равно
велосипед  страшно болтало. Герман  и Петер как раз  выходили из  яблоневого
сада поместья, когда Алеша не справившись с  управлением,  влетел в крапиву.
Высоченная крапива скрыла его вместе с велосипедом. Он выполз из зарослей на
четвереньках, таща велосипед за собой, и увидел мальчиков, стоящих на дороге
и смеющихся над  ним. Алеша в бешенстве сорвал свой автомат, дал очередь над
их головами по ивовым кустам. Высадил целый  магазин. Он над собой шутить не
позволит!  Прыгнув  в бурьян, Герман и Петер бросились прочь от разъяренного
солдата.
     Когда Герман пришел вечером  в трактир, он нашел Виткуншу плачущей в ее
комнате.  Она  все  еще не успокоилась.  "Они  хотят забрать  мой  трактир!"
Виткунша  сидела на  краю кровати  с распущенными волосами.  Она  сидела так
каждый  вечер,  выбирая  из  своей  нижней  сорочки вшей. Герману  это  было
неприятно:  старая женщина  в  длинной ночной рубашке,  с  седыми  волосами,
свисающими до подола.  Герман  прокрался за дверь, стал  ждать  на лестнице,
пока она уляжется в кровать и погасит свет.
     Здесь его и застал поднимавшийся к себе Алеша. Он сразу узнал мальчика.
Герман прижался к перилам и опустил глаза, надеясь, что Алеша  пройдет мимо.
Но  тот остановился. Сел рядом с Германом  на ступеньку, закатал рукав своей
гимнастерки,  показал  ему  красный  крапивный  ожог.   И  усмехнулся,  этот
маленький Алеша. Он  показал  Герману, что  нужно делать  с жгучими красными
пятнами: поплевать на них и растереть, это помогает.
     Засмеялся и Герман.
     Карашо!
     Все-таки неплохой парень, этот Алеша.


     Алеше, как самому младшему, пришлось  заботиться  о еде. Он закрылся на
кухне,   попробовал   сначала  сделать   жареную   картошку.  Вскоре   запах
обуглившейся  картошки распространился  по  всему  трактиру,  поднялся  и по
лестнице  до  Виткунши,  которую  вырвало со страха. Она решила, что русские
хотят поджечь ее дом.  Прямо в ночной рубашке она бросилась  вниз, на кухню.
Дверь  была заперта. Она  кричала  и  барабанила  кулаками,  пока  не явился
унтер-офицер и не прогнал ее. Это  было зрелище: Алеша стоял в клубах синего
дыма  и голыми руками  пытался выхватить  сгоревшую картошку  со сковородки.
Унтер-офицер распахнул окно, дал  выйти чаду и вышвырнул сковородку вместе с
обуглившимся  ужином  во двор.  Алеша  решил,  что теперь  его освободят  от
кухонных обязанностей и ушел на конюшню помогать Ивану кормить лошадей.
     Унтер-офицер сначала подумал о Виткунше.  Но когда он взглянул на этого
несчастного  херувима  с  распущенными  волосами в  длинной  ночной рубашке,
жалобно скулящего на лестнице, на него нашло,  видимо, такое  же отвращение,
какое испытывал Герман при  виде старухи, щелкающей вшей. Качая  головой, он
выбежал  из дома, взял  Алешин  велосипед и  покатил вниз  по  улице. Первый
обитаемый  дом была школа, где жил Петер со своей матерью. Фрау Ашмонайт еще
работала в  саду под  огромным  грушевым деревом, с  которого таскали  плоды
целые поколения йокенских школьников.
     - Ты варить? - спросил унтер-офицер.
     Мать  Петера  кивнула.  Придется  идти.  Она  натянула  вязаную  кофту,
покрепче повязала платок и последовала за чужим солдатом, ехавшим впереди на
велосипеде. В  кухне все  еще  пахло  горелым.  Унтер-офицер  достал бутылку
растительного  масла  и  вытащил мешок  с  картошкой  из-под стола, куда его
задвинул  Алеша. Она  принялась за  работу.  Унтер-офицер присел к кухонному
столу и  стал  смотреть. Он,  что, подозрительный? Боится, что отравят  еду?
Нет,  не в этом дело. Он  смотрел на  ее загоревшие голые ноги,  на  плотные
формы ее тела. Она  чувствовала  его  взгляд. Когда она чистила лук и у  нее
полились слезы, он  сказал:  "Плакать никс  гут".  Она  позабыла  про  чужую
солдатскую форму, чужой язык,  чуяла  животное,  инстинкт,  вытесняющий  все
другие  мысли. Опять ничего не получилось  бы с  жареной  картошкой,  но тут
вошли  Иван и Алеша, сели, болтая, на  скамейку скоротать  время  до еды. Ее
волнение прошло. Она посолила картошку, помешала, добавила луку, пару капель
масла.
     После  еды унтер-офицер проводил ее до  школы. Без  велосипеда.  Они не
говорили ни слова. Шли  мимо  пустых,  разваливающихся домов, скрытых сейчас
мягкими  вечерними  сумерками.  Нет,  не  хочется  быть  среди  этих  сырых,
заплесневевших стен! Особенно в августе, когда высоко поднялась трава, а над
парком повевает приятный ветерок.
     Они не заметили, как вдруг оказались  под большим  грушевым  деревом  в
школьном саду, как вдруг легли в траву, несмотря  на всех муравьев, жуков  и
улиток.  Все  происходило  за  пределами  обдумываемого  и  контролируемого.
Жареная картошка, соль,  лук, черные улитки, желтые облака на вечернем небе,
грушевое  дерево  с  зелеными плодами.  Как все просто между  людьми,  когда
снимают с себя все.


     Смотри-ка, вдруг опять  объявился  Василий. Проехал на серой в  яблоках
лошади по деревне, собрал всех йокенцев, которые зимой следили за коровами в
усадьбе: в понедельник  утром начинается уборка урожая! Нет, правда? Жатва в
Йокенен? Такое  еще бывает?  Василий  получил  указание  собрать для  России
хорошо уродившуюся йокенскую  рожь. Больше  ничего не должно пропадать.  Все
вдруг  опять  стало  считаться  ценным  -  после  того как  столько  пропало
понапрасну.
     Жатва в усадьбе поместья  Йокенен.  Вот когда они пожалеют, что забрали
на  восток  всех мужчин. Кто  будет  косить длинные прокосы? Кто  наваливать
возы, таскать  солому и мешки с  зерном? Во-первых, нужны лошади, это  ясно.
Василий взял  обоих мальчиков с собой в Венден, велел  им бежать  трусцой по
пыльной дороге рядом со своей серой в яблоках.  Зато  на обратном  пути, как
пообещал Василий, они поедут верхом. В Вендене Красная Армия нашла  в загоне
одного   поместья  бесхозных   лошадей.   Тяжеловозы   бельгийской   породы,
пострадавшие  от   снарядов   кавалерийские   кони,   пристяжные,   все  еще
продолжавшие вытанцовывать. Герман втайне надеялся увидеть среди них Ильку и
Зайца. Но напрасно.
     Василий  забрал в Йокенен весь табун. Сделали это так:  Герман  и Петер
должны были поймать себе по лошади, взнуздать и сесть верхом. Седел не было.
Василий взял кнут, открыл ограду и погнал табун  к выходу. Потом он поскакал
впереди, табун посередине, мальчики сзади. Это нельзя было  делать медленно,
а то  лошади потерялись бы,  разбежались  бы  по переулкам  и пустым дворам.
Поэтому  они  понеслись вскачь  по  дороге на  Янкенвальд,  через  безлюдные
деревни, заросшие сорной травой  поля, с криками и щелканьем кнута. Обогнуть
буковую рощу на речке Либе. Прыжком через речку! Ни в коем случае не пускать
табун  в  лес! Мимо  Баумгартена  -  задница уже болела -  вдоль  границы  с
Викерау. Вдали  показались башни  йокенского замка. Как же теперь после этой
беготни  остановиться в усадьбе Йокенен? Василий описал широкую дугу,  табун
следовал за ним. Он подъехал ближе, сделал еще один, маленький, круг, поехал
медленнее, перешел на рысь, въехал в ограду  загона.  Лошади, раздувая бока,
последовали  за  ним.  Так,  а теперь  закрыть ворота. В  Йокенен опять были
лошади, семнадцать голов.
     Еще  одна  летняя страда  в  Йокенен. Заркан  на крылатой  жатке  ездил
кругами по ржаному полю вдоль Ленцкаймской дороги.  Женщины  в белых платках
вязали снопы, дети составляли их в бабки. Майорша и Виткунша, слишком старые
для  работы в  поле, устроили  в  прачечной  усадьбы  временную общественную
кухню,  в  которую  Василий  привозил  из Дренгфурта  картошку  и, время  от
времени,  жесткую говядину. Чаще всего делали одно блюдо - бобы с говядиной.
Все-таки кое-что.
     - Вам всем заплатят, - сказал Василий.
     Не рубли, не злотые, не марки - бумага не имела в этом заброшенном краю
никакой цены. Он пообещал  привезти зерно,  по мешку каждому работнику, даже
детям.
     Лошади раздражали  Заркана. Некоторые  не  могли  выносить  монотонного
треска  жатки  за собой, у них в ушах все еще  гремели  пушки, они  привыкли
тянуть  повозки или  катафалки.  А тут Заркан с  его неповоротливым жестяным
чудовищем.  Они в любой момент могли сорваться  и понести.  Прошло несколько
дней, прежде чем  старик  выяснил, какие  из лошадей готовы смириться с  его
грохочущей уборочной машиной.
     Летняя страда. Женщины  на полях пели. Пели старые песни,  сгибаясь над
перезрелым  зерном. Маленькие дети  Шубгиллы играли среди снопов, а  большие
ставили  суслоны.   Вдруг,  как   подарок,  прилетел  настоящий  аист,  стал
расхаживать по жнивью, выискивая маленьких серых полевых лягушек. Дети пели:
"Аист, аист, беленький, принеси мне братика!" Заркану и Василию понадобилось
полдня, чтобы  запустить старую паровую машину с  высокой трубой. Теперь они
могли молотить. Пока Заркан кормил ржавое стальное страшилище торфом, Герман
и  Петер  подвозили  к настилу молотилки полные  сноповозки, сами сваливали,
привозили  с  поля новые. Они  - маленькие мужчины Йокенен -  гордились, что
работали как  большие.  И  все же  эта  горстка людей не могла справиться  с
созревающим изобилием.  Что с  того,  что старый Заркан проехал пару раз  по
ржаному полю  на Ленцкаймской дороге, когда дошедшие  хлеба  простирались до
самого горизонта?  Колосья уже не  могли  держать  зерно и рассыпали его  на
новый посев.  Василий  заставлял работать  от зари  до  зари, но в Восточной
Пруссии  было  полно  зрелого  хлеба  и  не  было людей.  После  первого  же
дождливого дня колосья полегли и поля окрасились в серый цвет.

     Наступил день, в который Герман не хотел идти  к  Василию. Рано  утром,
когда Иван  запрягал  лошадей,  чтобы отправиться с  Алешей  в  Дренгфурт за
припасами, в то время как Виткунша закалывала свои  волосы, собираясь идти в
усадьбу чистить  картошку, а  старый  Заркан  уже  выехал  с первой телегой,
Герман потихоньку вышел  из трактира. Он двинулся по  направлению к усадьбе,
но  за мельницей свернул, прокрался за кладбищем, побежал по лугам к пруду и
скрылся в спасительных ивовых кустах. После этого  он уже  спокойно поплелся
вдоль   заросшей,  цветущей  воды,  полежал  некоторое  время,  мечтая,  под
громадным тополем... и наконец оказался дома.
     Сегодня  был  день  рождения,  его  день   рождения!  Одиннадцать  лет.
Как-никак уже одиннадцать лет! В саду цвели цветы, убогие астры и лилии.  Он
вспомнил  песню о  лилиях,  которую  пели в деревне  в зимние  сумерки: "...
посадили на моей могиле... проехал гордый рыцарь... потоптал все цветы..."
     Сияло солнце, было тепло  и сухо. Сад  выглядел  приветливо. Снаружи  у
дома  был  вполне обитаемый  вид  - конечно,  если не  обращать  внимания на
разбитые окна.
     День  рождения. Обычно в  этот  день были  медовые  пирожки  и какао. В
подарок книги про  индейцев и моряков, от отца пять марок в копилку. Одежда,
нужные вещи прежде всего.
     Почему мама не вернулась хотя бы  на его день рождения?  Отец ладно, он
уже  болел,  его, может  быть, уже и  вообще нет в  живых.  Но мама, пышущая
здоровьем...  она  всегда пела, всегда  смеялась.  Герман  сидел  в  саду  и
выдавливал гной  из  нарывов,  усыпавших  его  ноги. В это  лето  ничего  не
заживало.  Не  успевали одни нарывы покрыться белыми струпьями,  как тут  же
высыпали новые. "Это  все из-за  грязной воды  в  пруду",  -  говорила  мать
Петера, но Герман ей не верил. Йокенский пруд был не грязнее,  чем в прошлые
годы. Только не перевязывать  нарывы. Это выглядело  ужасно  и, кроме  того,
присыхало намертво. Герман день за днем  выдавливал белый гной и вытирал его
с  ног  листьями  подорожника.  Это  помогало.  Подорожник  -  это  целебное
растение, они раньше собирали его с женой учителя Клозе.
     Днем вернулись из Дренгфурта Алеша и Иван с тележкой, а  Герман все еще
сидел возле лилий в своем саду. Чего он, собственно,  ждал? Было слышно, как
Алеша пел. Он пел часто, если только не матерился. На одно  мгновение Герман
подумал, не прервать ли день рождения и сбегать в трактир. Может быть, Алеша
привез пиленый сахар. Но  потом все-таки остался дома, продолжая праздновать
свой  день  рождения. После  обеда всегда заходил минут  на  пятнадцать дядя
Франц  и  приносил какие-нибудь сладости.  Подмастерье  Хайнрих  рассказывал
страшные истории  о  мазурских  разбойниках. Чаще всего  в его день рождения
была хорошая  погода.  Как  и сегодня.  Жалко  только, что  этот день всегда
приходился на страду. У всех было  полно  работы и не  было времени  на день
рождения маленького Штепутата. Только  мама всегда находила для него  время.
Днем блины с черничным супом. На  полдник медовые пирожки с горячим какао, а
вечером, сколько душа  желает нарезанной  кубиками ветчины. И сколько угодно
малинового сока. Боже, Петер хлестал малиновый сок кувшинами.
     Пока  Герман  вспоминал  о  прошлых  днях рождения,  Петер  собственной
персоной  выпрыгнул  из-за стены дома,  издал громкий  клич  и  расплылся  в
улыбке. Хорошо, что пришел Петер.
     - Почему ты не  сказал,  что сегодня  не работаешь? - спросил  Петер. -
Василий бесился, как сумасшедший. Если ты не придешь, он  сказал, он выпорет
тебя как сидорову козу.
     - У меня день рождения, - торжественно сказал Герман.
     - Знаю,  -  засмеялся  Петер, бросая к ногам Германа  пару  новехоньких
блестящих коньков  -  свой подарок. - Я  нашел их  под перевернутым шкафом в
Викерау.
     Замечательные  коньки. Мальчики осматривали  их  и  мечтали. Заточенное
острие, отличные кожаные ремешки. Петер и себе нашел пару. Ну,  теперь пусть
только зима наступит! С такими коньками они  будут самыми быстрыми  на льду.
Никто  не  сможет с ними сравняться.  Они  будут носиться  по льду, играть в
хоккей.
     - Ты уже обедал? - спросил Петер.
     Герман покачал головой.
     - Тогда иди в усадьбу, там сегодня хороший гороховый суп.
     Герман сначала не хотел.
     -  В  мой день  рождения  я  должен быть  дома. Может  быть, кто-нибудь
придет.
     - Чепуха! Кто может придти?
     Действительно, кто мог придти?  Они  двинулись  через выгон, свернули в
парк и пришли в усадьбу,  когда все уже давно пообедали. Старые женщины даже
закончили мыть посуду.
     - У меня сегодня день рождения, - сказал Герман.
     Майорша долго помешивала в котле  с остатками горохового супа и наконец
извлекла оттуда кость, на которой еще болтались разварившиеся волокна мяса.
     - Раз уж у тебя день рождения, - сказала она, вываливая кость в миску.
     Герман  и не  собирался  идти на работу. Это  был его  день.  Поев,  он
отправился в трактир. Увы, Алеша  сахара не  привез.  Тогда  он решил  пойти
обратно в деревню - его тянуло к своему дому за прудом. Он улегся под кустом
сирени  на  дорожке  перед  домом,  ждал,  когда  начнут выпрыгивать  карпы,
ласточки будут пикировать к поверхности воды, Блонски и Микотайт с ружьями и
собаками выйдут на охоту  вокруг  пруда. Ничего подобного не случилось. День
рождения, в который  ничего не  произошло.  Германа вырвало под куст сирени.
Может, он слишком быстро съел гороховый суп? Он стал молиться.  За Германию,
за маму и папу, за Восточную Пруссию и желтые поля. Немного полегчало.
     Когда  он двинулся  к  трактиру,  на  зеркало  воды  уже легла темнота.
Герману  было  страшно идти мимо  кладбища.  В  таких случаях  хорошо  петь:
"Голубые драгуны", "В порту Мадагаскара", "Дрожат замшелые кости".
     Что подумали покойники на кладбище?
     В заключение он  грянул "Старые  товарищи". Это там на  кладбище  знали
все. Они сами были из тех времен, когда "Старые товарищи" были частью жизни.
     Виткунша уже спала,  когда  Герман вернулся. А Алеша принес-таки сахар.
Он пообещал  Герману  пять кусков,  если  он  почистит сапоги унтер-офицеру,
Ивану и самому  Алеше.  А потом Герман пошел с сахаром спать. Неплохо, целая
пригоршня сахара на день рождения.


     Вместо американцев, на доллары которых так  уповала  Виткунша,  явились
поляки. Понемногу. Три семьи в Мариенталь, одна в Йокенен. Они выбрали  двор
дяди Франца. Герман был на них за это немного сердит,  потому что чувствовал
себя ответственным и за двор  дяди Франца, пока тот  не вернется. Он заходил
время от времени осматривать пустые стойла и сараи... а тут поляки!
     Каково  у них должно  быть  на душе? Явиться в страну,  где уже созрели
нивы, стоят на выбор целые улицы  пустых домов,  черные пашни  с нетерпением
ждут плуга, на лугах ограды, на реках мосты. Ярмарка истории - выбирай,  что
хочешь. Они могли занимать самые лучшие дворы, возделывать самые плодородные
поля. Но они, казалось, не очень  радовались этому. Не  могли поверить,  что
этот  рай принадлежит им? Они  робко сидели  в чужих домах,  без  лошадей, с
семьями, в  которых  было больше  детей,  чем  кур, с несколькими  коровами,
которые  были не намного  крупнее  взрослых коз и  просто терялись в больших
стойлах в хлеву у дяди Франца.
     Герман  и  Петер  сидели  на  груше Штепутата  и  смотрели, как  поляки
устраивались.
     - Почему у них дети острижены наголо? - спросил Герман.
     - У них наверняка есть вши, как у нас, - заметил Петер.
     Многочисленные маленькие поляки на  вид совсем не отличались от малышей
Шубгиллы, играли с камнями и палками в дорожной грязи точно так же,  как это
всегда делали все дети в Йокенен.
     Переселенцы успели к  уборке  урожая,  но не убирали. Они сжали немного
ржи серпом - ровно столько, чтобы зимой не умереть с голоду. Собранные снопы
они увезли домой на своих коровах, обмолотили  цепами, как сто  лет назад, а
зерно мололи между двумя  круглыми камнями,  которые  они  крутили  вручную.
Вернулся каменный век.  Кошек у них было  множество и была отощавшая собака,
гонявшаяся по полям за больными зайцами.
     - Давай прибьем польскую собаку, - предложил Петер.
     После  этого  они  выходили  на  свои  прогулки, вооружившись  длинными
дубинками.
     И  вот  как-то раз загорелось ржаное поле, в котором мальчики  устроили
свое убежище. Это  нужно было  видеть: горящее поле ржи! Как маленькие языки
пламени  карабкались  вверх  по стеблям,  как перебрасывались  с  одного  на
другой,  как не могли  насытить жажду разрушения, как  разносились ветром. А
потом все рухнуло.
     Йокенцы  стояли  на  деревенской  улице  и смотрели,  как  облако  дыма
движется через пруд.  Сколько могли  помнить старые  женщины, такого еще  не
было, чтобы горело созревшее поле. Если сравнить, то это было все равно, что
пожар святого собора, ведь они были святыней - восточно-прусские нивы.
     - Господь нас накажет за это, - торжественно сказала майорша  и сложила
руки.
     На Германа и Петера  пало подозрение  в  поджоге. Но не по делу. Строго
говоря,  этот  пожар был не таким  уж  страшным  событием.  Старухи  здорово
преувеличивали. Они еще не поняли,  что  началось  такое время,  когда можно
было поджигать  поля. По  сути,  все сводилось  к тому же - что сгореть, что
сгнить. То, что еще оставалось  в поле, все больше  и больше оседало, теряло
свежий  цвет, покрывалось зелеными  головками  проросли.  Пухлые  шары осота
тянулись выше переломившихся колосьев. Йокенцы не смогли свезти в амбар даже
то, что скосил Заркан. Целая полоса у пруда осталась несвязанная и  гнила на
земле, покрытая зеленым ковром проростков. Заркан накосил слишком много.
     Через неделю  выяснилось: рожь подожгли  поляки.  Из чисто практических
соображений.  Они хотели перепахать поле под озимые. По  заросшим сорняками,
одичавшим парам  их маленькие коровы никогда бы не протащили  плуг.  Поэтому
поляки подожгли одну делянку ржи и вспахали покрытое золой жнивье.
     Как и было обещано, однажды в воскресное утро Василий и Заркан объехали
деревню  и доставили каждому, кто участвовал в  уборке урожая, по мешку ржи.
Получил свою плату и Герман и отнес свой мешок в погреб йокенского трактира.
Из этой  ржи женщины будут молоть кофе, варить супчик  и печь  грубый  хлеб.
Сделав свое дело, Василий навсегда распростился с полями Восточной Пруссии.


     -  Что  будем  есть зимой?  - хныкала  Виткунша,  когда  в  придорожных
деревьях загудели первые осенние ветры, развевая листья по полям.
     Зимой? Ну, до зимы еще все  наладится в Восточной Пруссии. До  зимы все
вернутся  домой, опять  будут карточки  и  поезда,  привозящие  в Растенбург
брикеты из Верхней Силезии.
     Надвигающаяся  зима  привела  к  лихорадочным  сборам  всего съестного.
Выросшая диким  образом картошка, шиповник. Поздние  яблоки давили  в кислый
яблочный мусс.  Даже  груши-дички, растущие вдоль  проселочных дорог,  снова
оказались в чести. Мальчики приносили терпкие  груши домой, где их резали на
куски и задвигали  сушить в печь.  Было целое  событие, когда Герман и Петер
нашли  на  одном  поле  за  Колькаймом  белую кормовую  свеклу.  На  наскоро
сколоченной  тачке они привозили  в Йокенен  целые  мешки, ссыпали  во дворе
трактира  в  большую  кучу  прямо под  окном  кухни.  Как-то  в  воскресенье
принялись за обработку. Мать Петера и Виткунша целый день и до глубокой ночи
мыли и скребли свеклу. Трактир превратился  в липкую колдовскую кухню. Белый
пар и приторный  запах проникали во все  щели.  Герман  таскал дрова.  Петер
длинным поленом  размешивал  мутное  варево,  бурлившее  на  огне в  баке, в
котором  обычно  кипятили белье. После  многочасового  помешивания наскребли
несколько банок сиропа.
     Герману  зима  была   не  страшна.  Пока  Иван,  Алеша  и  унтер-офицер
оставались  в  трактире,   всегда  перепадало  что-нибудь  поесть.  Об  этом
заботилась  мать Петера,  продолжавшая  готовить  русским  еду.  Одумалась и
Виткунша. Всего  несколько  месяцев назад она готова  была зубами  и ногтями
спасать трактир от русских, а сейчас радовалась, когда ей в кухне доставался
кусок жареной селедки.  И  супы мать Петера варила в  таком  количестве, что
всегда что-то оставалось. А когда солдат не было дома, она легко поддавалась
на  уговоры  мальчиков нажарить  сковородку картошки  на  масле из  припасов
Красной Армии.
     Герман  каждый  день  чистил русским сапоги  - не  большой труд, вполне
стоивший того: Алеша давал ему за это пиленый сахар, а Иван время от времени
печенье.  Иван  был  забавный  тип. Каждый  раз, встречая  Германа и  Петера
вместе, он утверждал, что в России  есть два  мальчика такого же  возраста -
его сыновья. Где-то на каком-то море. Но он был не уверен, живы ли они.
     - Едем со мной, - говорил он Герману, показывая рукой через Дренгфурт и
гору  Фюрстенау далеко  на  восток, наверное в  сторону того  далекого моря,
название которого еще не упоминалось в сводках вермахта.
     Когда начались дождливые дни, Герман взял на себя и отопление в комнате
солдат. В  отличие от чистки сапог это было  даже  интересно. Ему  никто  не
мешал  лежать на  полу  и  раздувать в  кафельной  печке  жар.  Было  тепло,
настолько  тепло, что  он  мог сушить свои  носки.  Правда,  в  тепле  очень
расшевеливались и вши.
     Германа   захватывало    очарование    пламени.    Призрачные   фигуры,
фантастические синие, красные и желтые солдаты огненного короля, с постоянно
меняющимися  лицами,  маршировали  вверх  и  вниз,  разливались  лавиной  по
газетной  бумаге,  захватывали поленья и  брикеты,  завоевывали все.  Против
таких солдат ничто не могло устоять.
     А газеты!  Унтер-офицер бросал  к печке прочитанные экземпляры "Красной
звезды". Целыми  пачками. Герман перелистывал  их  все, прежде чем отдать на
поживу солдатам  огненного короля.  Он  не понимал ни  слова, но  фотографии
завораживали его, после того как до йокенцев так долго ничего не доходило из
окружающего  мира.  Кто   был  этот   маленький,  азиатского  вида  человек,
подписывающий  на  корабле, в  окружении  офицеров  и  фотографов,  какой-то
по-видимому  важный документ? А  фотография огромного грибообразного  столба
дыма, поднимающегося до  облаков? Что там горело? В Йокенен никто не знал ни
о гибели  Хиросимы, ни  о капитуляции  Японии.  Наконец, в  старой  потертой
газете знакомое изображение: Бранденбургские ворота. Наверху, между головами
четверки лошадей,  несколько русских  солдат со знаменем.  Кругом развалины.
Боже мой,  и это  Берлин! Веселый, солнечный  Берлин. Теперь было ясно,  что
Германия проиграла войну.  Герман  вырвал фотографию из газеты и засунул под
свитер. Показать Петеру: Германия проиграла!


     В  ноябре у русских был праздник. Революция или  что-то вроде. "Это как
день рождения фюрера",  - подумал Герман. Алеша уже к обеду здорово набрался
свекольного шнапса. Это было заметно по тому, как он шагал по лестнице через
три ступени, и вверх и вниз.
     -  Пойдем,  фриц!  - сказал  он  Герману и потащил  с  собой  в сад. Он
направился  в  клетушку,  которую  трактирщик Виткун соорудил  среди  кустов
крыжовника  для своего садового инструмента.  Выломал из стенки пару  досок,
чтобы открыть  поле для  стрельбы. Выдвинул  из  этой  амбразуры ствол своей
винтовки.  Герману нужно  было  стоять  рядом с  Алешей  в  темной  будке  и
смотреть,  выражать  восхищение, видя, как хорошо  стреляет  солдат  Красной
Армии. Шагах  в пятидесяти от них  была  помойка, привлекавшая ворон, первых
ворон из тех,  что осенью  слетались  в  Йокенен  из  окрестных  лесов.  Они
беззвучно, почти не взмахивая крыльями, плыли над деревьями парка, кружили в
высоте,  осматривая  землю, и наконец  слетались на отбросы.  В  этот момент
Алеша спустил курок,  и грохнуло так, что  будка закачалась. Раз, еще раз...
Одну ворону он сбил уже на лету. Алеша гордился своими воронами, разумеется,
мертвыми. Он повесил их на  забор, как вешают  для просушки тряпки. Потом он
попробовал сделать то  же с воробьями на крыше, но больше размолол черепицы,
чем настрелял воробьев.
     - На! - довольный Алеша втиснул Герману в руки свою винтовку. То, о чем
Герман не смел  и мечтать за все время великих побед  германского  вермахта,
теперь случилось: ему вверили настоящее оружие! Тяжелый какой, этот карабин.
Вот  спусковой  крючок. Герман  нажал, не  очень целясь. Выстрелил куда-то в
потемневшие ветви деревьев парка. Ничего, Алеша, казалось, был доволен.
     Когда  они  вернулись в  трактир, Иван пел  песни. Он пел таким  низким
голосом  и так громко,  как,  наверное,  ревет медведь.  Алеша извлек из-под
кровати бутылку.  Протянул Герману  под нос. Резко пахло  прокисшей кормовой
свеклой. Алеша налил Герману стопку и чокнулся с ним.
     - Пей, фриц!
     Герман поперхнулся, закашлялся и покраснел. Алеша смеялся. Иван  уже не
только  ревел, как медведь, он еще и стал  плясать сам с собой казачка.  Оба
нисколько  не   обеспокоились,  когда  Герман,  отправившийся  в  погреб  за
брикетами,  с  полным ведром  грохнулся  с лестницы. Алеша с песнями помогал
собирать брикеты в ведро. Веселый праздник Революции!
     Иван больше  не  плясал, он заснул, положив голову на подоконник. Алеша
пытался найти еще браги, но Иван  успел вылакать все. Ладно, тогда спать. Не
дожидаясь вечера. Герман впервые лег спать раньше Виткунши. Он не чувствовал
ни назойливого  ползанья  вшей, ни  холода,  забирающегося в  кровать  через
картонку, набитую на окна там, где не было стекол.


     На следующее  утро  Петер  стоял  у  трактира  раньше обычного и бросал
камешки в окно, у которого спал Герман.
     - Иди смотреть, все замерзло! - кричал он.
     Это был первый  мороз  в ту осень - по окну разбежались ледяные  узоры.
Петер  надел огромные  шерстяные рукавицы,  найденные  во  время  рейдов  по
деревням. Через плечо переброшены коньки. Не так-то просто  подняться  после
этого  шнапса.  Голова  у  Германа раскалывалась.  Но,  услышав,  как Алеша,
посвистывая, идет  через двор, как разговаривает с  Петером,  Герман  тут же
соскочил с постели.
     Первый мороз всегда был большим событием  в Йокенен, примерно такой  же
важности, как возвращение аистов весной или празднование Иванова дня  летом.
После  первого  ночного  заморозка  йокенская  детвора  сбегалась  к  пруду.
Пробовали зеркально гладкий лед: когда лед не выдерживал, зачерпывали полные
ботинки воды. Нет, это зрелище Герман пропускать не хотел! Он быстро натянул
на  себя  одежду, вытащил  из-под  кровати  коньки,  прошмыгнул мимо  спящей
Виткунши к двери.
     Вместе с  Петером помчались к пруду. Как  и в прошлые годы,  они хотели
быть на  льду раньше  всех. Первый лед был праздником  в Йокенен. Это только
потом лед становился в тягость, когда его уже не могли выносить и начинали с
нетерпением ждать прихода весны.
     Нет, не к шлюзу! У шлюза вода слишком быстрая, и вообще шлюз прикрывают
высокие деревья парка. Там вода замерзает  нескоро.  Они  подошли со стороны
выгона.  Прошли  через  заросли ивы.  Поверхность  пруда была  гладкая,  как
зеркало.  Края слегка  потрескивали. По  всему  тонкому слою  льда слышалось
легкое пение и свист.
     - Выдержит, - уверенно сказал Петер, сел на лед, надел коньки и затянул
ремешки.
     Сначала они бежали  осторожно,  пробовали прочность  льда, забавлялись,
разгоняя перед собой  плавные, почти гибкие ледяные волны. Когда выяснилось,
что  лед держит, стали, как ненормальные,  носиться по всему пруду. К шлюзу.
Обратно к дому Штепутата. С разгону в камыши. Наломали камышей и держали  их
перед собой,  как факелы, летя  по льду. Выломали в ивняке хоккейные клюшки,
мощными ударами гоняли по льду ни в чем не повинный камень. Гол!
     Вдруг остановились.
     - У тебя красные уши, - сказал Петер.
     Сели на лед. Стали ждать. Не пришел никто. Никто  не пробовал пройти по
льду  в  школу, как всегда  бывало зимой.  На  берегу  не  стояли  испуганно
хихикающие  девочки,  боявшиеся  выйти  на  лед.  Не  образовалась хоккейная
команда, по льду не летели зигзагами брошенные кем-то санки. Забыли они, что
ли, что  уже  давно  были  одни?  Не пришли  даже польские  дети,  предпочли
отсиживаться за печкой и играть со своими кошками.
     - Фигово, - сказал Петер.
     Он растянулся на льду и уставился в ясное небо. Герман выбивал из пруда
коньками кусочки льда и сосал как конфеты.
     - Одним не интересно, - заявил он и предложил позвать детей Шубгиллы.
     Петер принялся считать  мертвых  рыб подо  льдом.  Подумать  только, от
первого же мороза всплыло столько  карпов. Прилипли своими плоскими животами
к прозрачному льду. Можно ли их есть?  Петер пробил  дыру и вытащил уснувших
карпов на поверхность.
     - Мы их поджарим, - сказал он.
     Потащили рыбу домой.  Матери  Петера  не было  дома, так что Петер  сам
вспорол рыбам животы и отрезал головы. Он это делал ловко, давно научился от
слепой бабушки. Чистить рыбу! Жарить рыбу!


     Ближе  к  вечеру 11  декабря 1945 года  Йокенен опять  соприкоснулся  с
мировой  историей.  Случилось  это так.  Две  упряжки,  простые  дребезжащие
телеги, в спицах колес  которых свистел ветер, свернули с шоссе на йокенскую
улицу. Вожжи  держали мужчины в гражданском, рядом  с ними на  каждой телеге
сидело  по солдату в странной,  никогда  еще  не виданной в Йокенен,  форме.
Герман  и  Алеша  смотрели  в  окно.  Унтер-офицер с Иваном вышли  навстречу
телегам,  встали у них на  дороге. О  чем-то поговорили. Гражданский угостил
сигаретами. Все  смеялись.  Один из приезжих солдат описал  рукой  дугу, как
будто показывая, что Йокенен принадлежит ему.
     Унтер-офицер на это кивнул.  Иван сплюнул коричневую табачную жвачку  в
замерзшую лужу.
     Алеша  не мог  усидеть  в  трактире.  Он  в  несколько прыжков сбежал с
лестницы и подошел к стоявшим на улице. Один из солдат отделился от группы и
вошел  в  трактир.  Герман слышал его шаги  в  прихожей,  потом на лестнице.
Незнакомец, как будто заранее зная, куда идти, направлялся прямо к двери, за
которой Виткунша щелкала своих вшей.
     - Все немцы должны  убраться отсюда, - сказал  он.  - В  Германию...  в
течение двух часов... И не брать с  собой  вещей  больше, чем  каждый сможет
нести.
     Герман стоял в дверях солдатской комнаты и  удивлялся, что немцам нужно
убираться  в Германию.  А  разве  они  не  в  Германии?  Виткунша испугалась
настолько, что  не сразу  начала  канючить. Солдат  уже  повернулся и шел  к
дверям, когда ему на глаза попался Герман.
     - Ты немец? - спросил он.
     Герман кивнул.
     - Тогда ты тоже... в течение двух часов.
     Но тут  вмешались  Иван  и  Алеша, пришедшие  вслед  за чужим солдатом.
Маленький  фриц  должен остаться. Иван  хотел взять  его с  собой в  далекую
Россию. И вообще Герман им нужен, чтобы топить печь и чистить сапоги.
     Карашо!  Чужой  солдат  согласился,  маленький фриц пусть  останется  в
Йокенен.
     Телега загромыхала  дальше.  В дверях  каждого обитаемого дома один  из
солдат делал свое  объявление  об  отъезде  в Германию. Через  два  часа.  В
трактире тем временем  разразились вопли и стенания. Виткунша со слезами  на
глазах умоляла Ивана вступиться за нее. Но Иван ни за что на свете не  хотел
везти старуху с собой на свое большое море. Она в растерянности бегала вверх
и вниз  по лестнице, не  делая ни малейшей попытки  собирать свое имущество,
задержалась на  какое-то время  в погребе,  как будто хотела там спрятаться,
потом с  ревом вбежала в хлев и  прачечную. Нет, она не хотела ни за что  ни
про что отдавать свой  трактир! Она продолжала  цепляться за  этот кирпичный
дом, покрашенный  желтой краской,  самое большое и красивое здание  Йокенен,
если не считать замка.
     - И всего два часа времени! - вдруг воскликнула она, как будто это была
самая большая несправедливость.
     Герману показалось, что два часа - более  чем достаточно. У кого ничего
нет,  тому  только  куртку  натянуть и  он  готов.  Чтобы быть  подальше  от
ругающейся Виткунши,  он вышел  через сад.  Нашел еще время согнать снежками
воробьев с крыши сарая, спустился к  пруду,  опорожнил в  кустах ивняка свой
кишечник и,  не  торопясь, вернулся в  трактир.  Отправиться в Германию  или
поехать с Иваном на большое море? Посмотрим, что на это скажет Петер.
     Только он собирался  припустить рысью к  Петеру Ашмонайту, как на улице
показались  первые  телеги,  нагруженные  штопаными  картофельными  мешками,
сумками  и  корзинами.  Герман  остановился.  Он  не  хотел  пропустить этот
спектакль, хотел увидеть, как солдаты будут выгонять Виткуншу из трактира.
     Один  из  гражданских  зашел  в  прихожую,  крикнул по-польски, вызывая
Виткуншу. Старуха забралась в  кровать  и натянула до  ушей  одеяло. Мужчина
вышел,  качая  головой.  Тогда один  из чужих солдат,  не долго  раздумывая,
влетел в трактир,  огромными шагами  - через две, три ступени  - взбежал  по
лестнице,  чертыхаясь, оттолкнул Германа и распахнул дверь Виткунши.  Герман
слышал, как он молотил прикладом по перине, слышал  взвизгивание Виткунши  -
да,  а  как  еще  плачет шестидесятилетняя женщина,  получив в поясницу удар
прикладом, пусть даже и смягченный гусиным пухом.
     Она, скуля, вылезла из кровати, надела платье, поверх него хорошую шубу
из барсучьих шкур,  пронесенную  через  все невзгоды,  а сейчас безраздельно
принадлежавшую  вшам.  Переваливаясь,  круглая,  как  пивной  бочонок,   она
выкатилась  из  трактира,  бросила  на него  прощальный  зареванный  взгляд,
медленно направилась к ожидавшей телеге. Из окна Герман видел, как трудно ей
было  на  нее  забраться.  На  это потребовалось какое-то время.  А пока все
наблюдали  за  этой  сценой,  из  деревни подкатила вторая  повозка.  Герман
вздрогнул: рядом  лошадьми шла фрау  Ашмонайт, а  наверху  на вещах восседал
Петер. Ему стало ясно одно: Петер  хочет ехать в  Германию, и  сейчас, в это
самое  мгновение,  ему  нужно сделать выбор  между  Петером и Йокенен, между
Германией и далеким Азовским морем.  Что  останется от  Йокенен,  если Петер
уедет?
     Петер помахал рукой. Видя, что  Герман и  не  собирается покидать  свое
окно, Петер пошел в трактир.
     - Ты что? - крикнул он уже на лестнице.
     - Я не поеду.
     Петер уставился на него, не понимая.
     -  Ты сдвинулся? Когда мы свалим, здесь ведь  больше ни одного немца не
будет.
     - Я должен ждать маму и папу, - возразил Герман  и посмотрел  на шоссе,
как будто там вот-вот могли показаться два пешехода.
     Но  от Петера  было невозможно  так  легко  отмахнуться.  Для него этот
переезд в Германию был радостным событием, полным приключений путешествием к
незнакомым городам - нечто такое, что на долю  мальчика из Йокенен  выпадает
всего раз в жизни. А тут он еще добавил такое оптимистическое заявление:
     - Твои родители наверняка  уже в Германии! А иначе  где  же еще  все те
люди, которых здесь нет?
     Позади них Алеша  насвистывал песенку. Герман взглянул на него, и Алеша
улыбнулся в ответ. Как  объяснить  Ивану, что он  все-таки  решил  поехать в
Германию?  Он  пошел в  конюшню,  где Иван  хлопотал  около  лошадей. Герман
остановился в дверях. Объяснений  не понадобилось,  Иван  сразу же  понял (а
может быть, и  вообще  никогда не думал  всерьез взять Германа с  собой). Он
отставил вилы в угол и полез по лестнице на сеновал. На последних ступеньках
он остановился, стал  шарить руками под балкой, ругнулся,  поднял  несколько
досок и наконец нашел, что  искал.  Сунул Герману в руку пачку денег. Марки.
Пять... шесть... семь... Восемьсот  марок.  При этом  он много говорил, чего
Герман  не понял. Звучало как  "счастливого  пути"  и "может,  встретимся  в
Берлине" и  "будь здоров". Герман равнодушно  сунул деньги под рубашку, даже
забыл поблагодарить. Вряд ли эти бумажки чего-нибудь стоят.
     Все йокенцы, оставшиеся от войны, разместились на двух телегах.  Сидели
со  своими   пожитками   среди   мешков  и   узлов  и  мерзли   под   резким
северо-восточным   ветром.  Шубгилла,   как   наседка  в   окружении   своих
многочисленных цыплят, майорша, молчаливая, углубившаяся в себя. Даже старую
Воверишу, оставшуюся незамеченной при вступлении Красной Армии, поляки нашли
в  ее укрытии  на  опушке леса и извлекли оттуда.  Она сидела  среди одеял и
желтых диванных подушек на второй  телеге, а ее Пизо, тявкая, носился вокруг
лошадей.  Это  было  очень похоже на второй исход. Повозки,  холодный зимний
день  -  только  не было  стрельбы. И  их было всего несколько  человек - не
сравнить с длиннющим караваном, выходившим тогда из Йокенен.
     Ну,  поехали.  Бог знает, вернемся ли когда-нибудь в Йокенен. Боже мой,
каким покинутым выглядело это гнездо -  сейчас,  когда  из  него уезжали все
люди и угасали последние очаги!
     Герман  и Петер сидели  сзади  на последней  телеге  и болтали  ногами.
Прогрохотали по булыжнику мимо кладбища, свернули на шоссе на Дренгфурт.
     -  Это  поляки,  - сказал  Петер, показывая  большим  пальцем  назад на
военных.
     Герману это было абсолютно все равно.  Его даже немного раздражало, что
Петер  так  спокойно  воспринимает их выезд. Петер опять  с радостью  спешил
навстречу будущему. Если уж  поляки  выставили йокенцев,  так должны были бы
дать им какую-то еду,  горячий суп хотя  бы. Петер  с  вожделением подумал о
дымящейся полевой кухне, которая, может быть, ожидает их на базарной площади
в Дренгфурте.  А потом  он представил, что им  предстоит поездка по железной
дороге в Берлин. И совершенно бесплатно. Ну и ну, вот это событие!
     - В Берлине ты наверняка сможешь что-то купить на твои деньги,  - вдруг
изрек Петер. Он  вспомнил  про деньги,  которые  Иван вытащил  из-под  балки
конюшни. Все-таки, восемьсот марок.
     Но Герман не мог  оторвать глаз от домов Йокенен. Дом Штепутата исчез в
снежном тумане одним из первых. Только деревья парка и  замок с его  башнями
сопровождали их до самой мариентальской дуги.
     Герман  пытался  отогнать  от  себя  мысль,  что это  и  есть  прощание
навсегда. Нет, должно было случиться что-то еще. Ведь не просто же уехать на
трясучей телеге. Может быть, поплакать. Настроение было подходящее. Но Петер
засмеял бы его.
     Только Пизо понимал, что происходит. Он  выл так, что могли разрыдаться
и  камни,  и бегал,  как сумасшедший,  вокруг телег.  Каждый раз,  когда  он
пытался подскочить в  теплые объятия Вовериши, возница бил  его кнутом. Пизо
пришлось покидать Йокенен пешком.
     Около Мариенталя  пошел снег.  Вначале мелкие  крошки, больно  кусавшие
лицо.  Когда  подъехали  к  Дренгфурту, вся  земля  уже  побелела.  Слева  -
сгоревший продовольственный склад.
     - Остались  ли еще банки с  сыром? -  подумал  вслух  Петер.  Он  бы  с
удовольствием побежал туда проверить.
     В Дренгфурте, как это  ни удивительно, были люди. На  тротуарах  стояли
дети и глазели на громыхающие телеги.
     - Это тоже поляки, - заявил Петер.
     Над текстильной лавкой еврея Самуэля Матерна все еще висел в свете двух
прожекторов портрет Сталина с отеческой улыбкой. Напротив  него, прямо перед
ратушей, телеги остановились. Всем выходить! Нести мешки и узлы в ратушу. Ни
полевой  кухни, ни горячего супа. Даже  не натопили.  Йокенцы  расположились
вдоль стен приемного зала.
     - Завтра отправитесь дальше, - сказал польский милиционер, запер ратушу
и пошел через дорогу к портрету Сталина.
     Дальше на следующее утро? Это было легче сказать, чем сделать. Всю ночь
валил снег, и к утру намело столько, что все развалины вокруг  дренгфуртской
базарной площади скрылись под чистым белым ковром.  Русский часовой расчищал
вход перед портретом Сталина.
     Первая метель  новой зимы.  Йокенцы торчали в холодной ратуше и думали,
что теперь  будет. Может  быть, нужно  повернуть назад?  Обратно  в Йокенен.
Развести  огонь в печи, сварить  суп. Но у милиции был  свой приказ, который
нужно  было  выполнить при любой погоде. Понятно,  в Растенбурге ждет поезд,
поезд на Берлин.
     Телеги простояли всю ночь  в сарае и так приятно выглядели сухими,  что
было  просто  удовольствием  на  них забираться.  Милиционеры следили, чтобы
мальчики не заняли  под носом  у старых женщин лучшие места. Как  быстро они
опять сидели на заштопанных мешках, узлах  и сумках! Но не успели выехать из
города, как обессиленные лошади встали. Да и  кто сможет  протащить по таким
сугробам  кучу старых  женщин  с  их  барахлом?  Долой с телег!  Сошли  даже
милиционеры. Разрешили остаться  только Воверише, но Пизо согнали в  снег, и
он, дрожа, бежал следом по свежей колее. Значит, пешком в Растенбург. Телеги
менялись, прокладывая дорогу, чтобы сберечь силы лошадей.
     - О Боже, о Боже, - завывала Виткунша. - Что они с нами делают!
     Веселились  только  мальчики. Герман  и Петер бежали  впереди  лошадей,
забирались на самые  большие сугробы и  кричали от восторга, проваливаясь до
пояса. Выбирались  обратно  и  упражнялись  в прыжках с шоссе  в  заметенный
кювет. Нужно  носиться  без остановки, чтобы  от  пронизывающего  восточного
ветра не отмерзли уши.
     К полудню метель прекратилась. Через черные  ветви придорожных деревьев
показалось  тусклое  солнце.  Только  тогда стало  видно,  насколько  группа
растянулась. Впереди  Герман и Петер  в  нетронутой снежной целине, метрах в
пятидесяти  за ними - телеги. Вплотную за  телегами  держалась, укрываясь от
ветра, Шубгилла со своими цыплятами. Далеко позади - старые женщины.
     Примерно   на  половине   пути   до  Растенбурга   случилось   событие,
рассмешившее  некоторых,  но  многих  и  напугавшее. Виткунша  вдруг  издала
громкий визг. От нее  ожидали всякого,  но чтобы  она могла так кричать! Все
остановились.  Виткунша  закатила глаза, прислонилась к дереву -  без дерева
она бы просто рухнула, - крепко вцепилась ногтями в шершавую кору.
     - Прикидывается, - сказал Петер.
     Йокенцы  в  нерешительности стояли вокруг.  Что с  ней? Визг постепенно
переходил в глубокий стон. Сейчас она  растянется на снегу.  Но  прежде  чем
Виткунша успела разлечься во  всю  длину,  милиционер оттащил ее  к  телеге,
задвинул наверх, как задвигают  рулон соломы. Там ей стало лучше. Она  стала
гораздо спокойнее, и даже Пизо, оглохший от визга старухи, перестал выть.
     До  Растенбурга  добрались,  когда   блеклое   солнце  уже   собиралось
опуститься  в  сугроб.  На  вершине,  с   которой   был  виден  весь  город,
остановились.  Герман  был поражен. В городе  было  настоящее  электрическое
освещение!  Уличный фонарь  со  снежной  шапкой наверху  разливал  волшебный
желтый свет на нетронутый  снег. А  из трубы сахарного завода в зимнее  небо
поднимался белый дым. Подумать только, да это действительно город с теплом и
жизнью, с лошадиными упряжками,  дымящимися  трубами и светом. Они пришли из
безлюдной  пустыни, из  заброшенных разваливающихся  лачуг.  А  тут город  с
электрическим светом!

     Как же провести Пизо в барак? Милиционер  у входа сначала  прогнал  его
снежком. Пизо остался стоять на значительном расстоянии - по шею в снегу - и
не сводил глаз с двери, ожидая, когда появится старая Вовериша,  которая  уж
как-нибудь протащит его - пусть под юбкой, пусть в сумке.
     Йокенцы снесли свои узлы с телег в  переполненный барак.  Герман  стоял
рядом  с милиционером  и наблюдал. У  кого нет багажа, тот  здорово экономит
силы.
     От  длинного  коридора налево и направо расходились  двери.  За третьей
дверью  нашлось   немного  места  для   йокенцев,  правда,  пришлось  слегка
потесниться.  Только не так близко к железной  печке. Будет  невыносимо, как
только  в  печке  накопится  жар.  От  мокрой  одежды  пошел  пар,  и  опять
зашевелились вши. Откуда  это собралось  столько  людей? Или  поляки согнали
всех немцев, которые еще оставались в округе Растенбург? Немцы, отправляемые
в Германию.
     - Есть ли что-нибудь поесть? - громко задал вопрос Петер.
     Нет,  об  этом  никто не подумал. В старом военном бараке  было  тепло,
разве  этого  не  достаточно?  Вовериша,  разложившая  свое  имущество,  как
торговка на  базаре, задвигалась, прорезала ногтем  большого  пальца дыру  в
одной  из своих подушек. И что оттуда показалось? Твердая  копченая колбаса!
Боже,  копченая колбаса  в  такое время,  в  этом убогом  бараке. Неожиданно
нашелся и нож,  и Вовериша своими  грязными  руками стала  нарезать дюймовой
толщины куски  и раздавать их без слов. Тут что-то  забарахталось в закрытой
корзине,  стоявшей у ее ног. Это что-то пыхтело  и  скулило  под полотенцем,
которым Вовериша накрыла  корзину. И вдруг оттуда выставил свою голову Пизо,
получил  свой кусок колбасы положенной толщины и тут же скрылся. Мать Петера
растопила в какой-то  посудине чистого снега, добавила туда листочки мяты, и
получилось что-то вроде мятного чая.
     - Спите, дети, - сказала фрау Ашмонайт.
     Но  кто может спать, когда  кругом такая суета. Рядом кричали младенцы,
хлопали двери, а кто-то, как ненормальный, тряс решетку печки. Снаружи перед
сахарным заводом составляли поезд:  скрипели  тормоза,  сталкивались  буфера
вагонов, паровоз,  пыхтя, выпускал пар. Странные, необычные  звуки, пугавшие
даже Пизо. Он ворчал во сне.
     Раскаленная труба печки  не  давала Герману заснуть. Она поднималась по
стенке  барака  к  крыше   и  своим  красноватым  накалом  освещала  мрачное
помещение.  Герман  не  мог  оторвать  от  нее  глаз.  Он  представлял,  что
произойдет  в этом  переполненном бараке, если  деревянная стенка загорится.
Разбудить Петера и подхватить маленького Пизо! И прямым ходом в снег!
     Виткунша храпела. Еще и это.
     "Завтра в Германию", -  сказал часовой. Ясно, что  перед такой поездкой
все были  взволнованы. Из  Йокенен  - в  Берлин.  Рождество  уже в Германии.
Герман достал из-под рубашки данные Иваном деньги и пересчитал их. Сделал из
одного банкнота кораблик и стал раскачивать у себя на коленях.


     Важно  было вовремя  проснуться,  не  быть  последними, когда  начнется
переезд в Германию. Об этом позаботился Петер.  Он растолкал Германа, еще до
того как часовой начал свой обход и стал стучать в двери.  Как быстро  можно
утром  собраться, если нет завтрака, не нужно мыться  и чистить зубы! Ноги в
ботинки, куртку на плечо,  и они уже за дверью. Морозное, темное  утро, небо
усыпано звездами, снег поблескивает в тусклом свете уличного фонаря.
     Герман и Петер  вырвались далеко вперед, когда все бросились  бежать по
заснеженным путям сортировочной  станции,  мимо вагонов с замерзшей сахарной
свеклой, ржавеющих платформ, заметенных снегом. Все  торопились занять самые
удобные места  у окон в скором поезде на Берлин. Когда они достигли перрона,
навстречу им,  добродушно  попыхивая, подошел  маленький  паровоз.  Раздувал
своим горячим паром снег, так что на перроне даже  образовались лужи. Герман
замер, онемев.
     К паровозу были прицеплены  четыре товарных  вагона с широко раскрытыми
раздвижными дверями,  через которые  внутрь наметало  ветром снег. Все-таки,
была  хоть  крыша. В конце  этого жалкого  поезда  стояли два милиционера  с
автоматами на  шее.  Петер  первый  перестроился  на новую  ситуацию. Он без
разговоров отказался  от мысли о мягких сиденьях у окон  в скором берлинском
поезде,  вскочил одним прыжком в первый вагон, быстро осмотрелся, спрыгнул в
снег на другой стороне. Так он бегал от вагона  к вагону, пока не нашел, что
в предпоследнем вагоне почти нет снега, зато есть немного соломы на полу.
     - Останемся в этом, - решил Петер.
     Они задвинули  за  собой двери, заняли предпоследний товарный вагон для
йокенцев. Сквозь узкую  щель стали смотреть на свалку, начавшуюся на  путях.
Люди, навьюченные узлами, катились лавиной. Невероятно,  как  они кричали  и
чертыхались. Как спотыкались о рельсы. Падали.  Кто что-нибудь ронял,  бегом
возвращался поднять. Когда маленький паровозик глубоко набрал воздуха, толпу
охватила паника. Как все завизжали! Ага, все заспешили в Германию!
     Обнаружив в сутолоке свою мать, Петер открыл дверь и втянул ее в вагон.
Потом и других йокенцев. Не было только старой Вовериши. Где она застряла?
     - Ее тоже нужно к нам, - сказал  Петер,  помня  о наволочке, в  которую
была  зашита  колбаса.  Они  спрыгнули  вниз,  побежали вперед  к  терпеливо
пыхтящему  маленькому  паровозу.  Вот  она, Вовериша,  катится  как  толстый
масляный колобок.
     - Возьмите и меня, старуху, - всхлипывала она.
     Она задвинула сумку, из которой выглядывала  испуганная голова Пизо,  в
йокенский вагон. Но нельзя было  и подумать,  что она сможет залезть в вагон
собственными  силами.  После  того как  Вовериша некоторое  время  бесплодно
повисела на дверях и рассадила  о гравий  колено,  милиционеры  бросили свои
сигареты и подсадили старуху в вагон. Господи Иисусе, ну и зрелище это было!
     Ну ладно,  вот все и  на  месте. Йокенцы в  своем предпоследнем вагоне.
Можно  ехать.  Но  об  отправлении  нечего  было и  думать. Люди  продолжали
прибывать. Не  только  из барака,  шли и из города. Некоторых  привозили  на
станцию  в фурах,  они залезали в вагоны  прямо из телег. Отчаянно ругались,
увидев, что лучшие места уже заняты. И вообще, разве это дело - возить людей
в  товарных вагонах, да еще  среди зимы?  Стали  вмешиваться и  милиционеры,
светили карманными  фонариками вглубь  вагонов, находили здесь местечко, там
угол, где  еще можно было потесниться. Удивительно,  сколько  может вместить
один товарный  вагон! Сначала в тесноте все  согрелись.  Но потом  от  тепла
множества  людей  началась  циркуляция,  через  щели  стало  тянуть холодным
воздухом, и вскоре женщины сзади начали кричать: "Закройте дверь, сквозит!"
     Ну, может  быть, это  всего только,  чтобы подбросить  их к  ближайшему
большому городу. Так ведь невозможно ехать  в дальнюю  дорогу! В Кенигсберге
или Алленштайне пересядут в нормальный поезд и с уютом поедут в Германию.
     День никак не хотел начинаться.
     - Сколько сейчас времени? - спросил кто-то из темноты вагона.
     Глупый  вопрос, ведь в  Восточной Пруссии больше  нет часов. Они  или в
развалинах или тикают на  руках у русских. Можно бы сообразить по  сахарному
заводу.  Когда там обычно начинают? В пять  или  полшестого?  Растенбургский
сахарный  завод  заревел  в  начале  смены  таким  мощным гудком,  что Пизо,
перепугавшись, выскочил из своей  сумки и даже хотел на  него  затявкать. Но
Вовериша тут же закрыла ему рот. Тявкающего Пизо милиционеры выбросили бы из
вагона и погнали бы в снег. Собак в Германию не везут!
     Герман и  Петер лежали на животе и через щели в дощатой стенке смотрели
на  сахарный  завод, видели, как из трубы вылетали искры, а через окна валил
пар.
     - Хоть бы жмыхов сахарных дали, - мечтательно сказал Петер.
     Он  погрузился  в  воспоминания о сахарных  жмыхах  в  Йокенен, таскать
которые со  склада  поместья  было  величайшим  удовольствием  для йокенских
детей.
     Неожиданно  паровоз  дернулся,  стал  медленно  толкать четыре товарных
выгона по  направлению  к  сахарному  заводу, мимо  милиционеров, стоящих  с
автоматами в снегу, курящих сигареты и переминающихся с ноги на ногу.
     -  Они едут  не в  Германию, они едут  на  восток!  -  вскрикнула  одна
женщина.
     - Да уж, нужны мы там на востоке!
     - В Россию везут нас, в братские могилы.
     - Может, просто маневрируют.
     - Сиди тихо, Пизо.
     - Боже мой, я ведь уже была в Сибири.
     - Нас обманули.
     - Прекратите выть!
     - Куда пойти пописать?
     - Господи Боже наш, Иисусе Христе, нас везут в Россию!
     Последний  вагон  врезался в стоявшую на  путях платформу с лесом.  Все
повалились друг на друга, и Пизо наконец затявкал во весь голос.
     Тишина. Паровоз отцепился. Проехал мимо по соседнему пути. Прицепился к
другому концу поезда. Медленно двинулись вперед. Мимо черной трубы сахарного
завода,  двух милиционеров, дымивших своими сигаретами на перроне. Вперед, в
Германию!
     - Хорошо на поезде, - заметил Герман.
     - Жалко только, что нечего есть, - досадовал Петер.
     Когда  рассвело,  все стали тесниться у  дверей,  хотели  посмотреть на
Восточную Пруссию из тихоходного товарного поезда. Боже, Боже, этого  в мире
еще  не  бывало! Несжатые,  гниющие  поля  восточно-прусской ржи, заметенные
недавним  бураном.  Бабки  снопов, превратившиеся в  сугробы.  Все богатство
страны пропадало под снегом.
     Да, а долго ли ехать от Восточной Пруссии до Германии?
     До войны скорый поезд из Кенигсберга через Шнайдемюль приходил в Берлин
меньше  чем  за шесть  часов. Но  в  эти  времена  явно придется  сколько-то
прибавить.  Хозяева  теперь поляки. Кроме  того,  и  сами колеса  так  долго
"катили  к  победе", что  сейчас они  уже  с  трудом ползли  по  дребезжащим
рельсам, по  временным  мостам  на  подпорках. Хорошо  ехать в  Германию.  В
Германии тепло. Там нет  метелей. Скоро Рождество. Рождество в Германии. Еще
немного подождать.


     - Восемьдесят три человека, - заявил Петер.
     Герман насчитал только восемьдесят два, но он вполне мог и ошибиться: в
темных углах  вагона все  лежали вперемешку,  как попало. К  тому  же,  дети
прыгали  взад-вперед и сбивали счет. Посчитали  еще  раз:  восемьдесят  два.
Неплохо для одного вагона, в котором раньше возили из  Алленштайна в  Берлин
только мешки с зерном и картошкой. В Бишофсбурге - первая остановка. Паровоз
отцепился, выпустил в чистый  зимний воздух облако дыма и пара и укатил. Так
как милиционеров нигде не  было видно, Герман и Петер  выпрыгнули из вагона.
Посмотреть,  что  творится в Бишофсбурге.  На перронах  ни души. Метель  так
завалила снегом  ступени перед зданием  вокзала, что  их было  не различить.
Станция как вымерла. Они  обошли четыре товарных вагона, набитых  людьми,  и
вдруг  замерли  на  месте: кто-то звал их по имени. Из дверей  одного вагона
выглядывали два огромных глаза, радом болталась русая коса.
     - Эй, да это Тулла! - сказал Герман.
     Тулла отодвинула дверь и, вся закутанная, появилась над мальчиками.
     - Ты тоже едешь в Германию? - спросил Петер.
     Тулла кивнула.
     - И Мария с тобой? - поинтересовался Герман.
     -  Мария умерла,  - сказала  Тулла. Сказала  и легко  соскочила к ним в
снег.
     Петер предложил пойти втроем осмотреть вокзал. Мальчики  и  Тулла между
ними  отправились по заметенным путям. В  одном вагоне, стоявшем на запасном
пути, нашли  пару  угольных  брикетов. Петер раздобыл мятое  жестяное ведро,
положил туда брикеты. Кто знает, могут для чего-нибудь пригодиться. Конечно,
картошка  была бы  лучше,  но попробуй  найди  картошку на занесенном снегом
вокзале!
     Когда они  вернулись  к своим вагонам, на путях уже бурлила жизнь. Люди
ногами  отгребли  снег  и  пожертвовали  часть  соломы  из подстилки,  чтобы
развести костер. Нехватало только дров. Тут подтвердилось, что нет худа  без
добра: русская артиллерия,  обстреливавшая  в  январе  45-го  бишофсбургский
вокзал, разнесла в щепки какой-то  сарай. Принесли  досок  и немного  толя с
крыши. Костер задымил так, что  мог  перещеголять любой паровоз. Кто  хорошо
держался  на ногах, вышли из вагонов  и собрались у огня.  Мать Петера опять
натопила в кастрюле снега  и положила  в  кипяток листья мяты. Другие варили
принесенную с  собой картошку.  Петер  стянул  где-то горячую картофелину  в
мундире, положил ее, чтобы грела, в карман брюк, залез наверх и стал прыгать
по крышам  с вагона  на вагон,  пока старые женщины не  начала жаловаться на
шум.  Вместе с  Туллой  стали  обстреливать  снежками  покосившуюся  вывеску
"Бишофсбург".
     Паровоз вернулся только после полудня, впрягся впереди товарных вагонов
и потащился дальше на юго-запад.
     - Мы  едем на  Алленштайн, - заметила майорша, знавшая с прежних времен
восточно-прусские железные дороги.
     Вскоре выяснилось, что никто, даже поляки, не подумал, как поступать  с
мочой  и  экскрементами. Для Германа и Петера  это была не проблема: если им
было нужно,  они  отливали  прямо на ходу поезда  в дверь или в щели дощатой
стены.  Но как  быть  женщинам? Тут  снова  пригодились  выброшенные  раньше
времени жестяные ведра. У всех на глазах на такое ведро забиралась Виткунша,
заворачивалась в  свою  шубу  и  сидела  так довольно долго, как  наседка на
яйцах. После этого она несла ведро к двери, выливала его из идущего поезда и
ставила в угол, пока оно снова не требовалось.  Только у Вовериши, казалось,
не было нужд такого рода. У нее все впитывалось в четыре пары толстых трико,
которые  она  предусмотрительно  натянула  на  себя.  Пизо  тоже не  думал о
деревьях, а справлял  свои дела  в большой кожаной сумке  Вовериши. От этого
вскоре образовалось такое  зловоние, бывшее более или менее терпимым  только
благодаря тому, что дорожный ветер постоянно вдувал через щели между досками
свежий воздух. Герман и Петер пользовались каждой короткой остановкой, чтобы
убежать от вони мочи, собачьих и человечьих испражнений.
     К вечеру  добрались  до Алленштайна. Город стал совершенно польским,  с
польскими флагами на всех  заметных зданиях, с конными упряжками и санями на
улицах  и  удивительно  ярким  освещением.  Копошащийся  людской  муравейник
расчищал развалины вокруг вокзала.
     - Это наверняка немцы, - сказал Петер.
     Поезд остановился на вокзале, паровоз отцепился.
     - Где нас разместят на ночь? - спросила Виткунша.
     Ну, теплый барак, наверное,  найдется. Может  быть, дадут и  поесть. Но
сначала ничего не случилось. Если бы не  расплакалось несколько детей,  было
бы тихо, как в лесу.
     - Нас забыли, - заявила мать Петера  после того, как в течение получаса
ничего не происходило.
     Для Германа  и Петера это  был сигнал вылезти из вагона  и  отправиться
смотреть, что творится в Алленштайне. Они двинулись по перрону, аккуратному,
чистому перрону, прошли через здание вокзала с выбитыми стеклами и наконец в
том месте, где обычно проверяли билеты, наткнулись на часового. Тот  замахал
обеими руками и закричал:
     - Не выходить! Всем оставаться в поезде!
     Герман  и  Петер  развернулись,  обнаружили,   что  территория  вокзала
обнесена высоким  забором  из колючей  проволоки,  посмотрели немного  через
изгородь на  городские огни,  видели  одного старого человека,  катившего на
ручной тележке елку.  Ах да,  дело шло  к Рождеству.  Замерзшие, они  влезли
обратно в согревающую вонь теплушки. Виткунша уже спала и опять храпела.
     Хорошо, что у матери Петера был хлеб.
     Может быть, повезут ночью?
     Рядом в последнем вагоне  пел женский голос. Песню  "Соня" из  оперетты
Франца Легара  "Царевич": "Бесконечны сибирские степи, вечным снегом покрыты
они... Соня,  Соня,  твои  черные кудри  я  целую  во сне - никогда  тебя не
забуду, чудный волжский цветок..."
     - Это - настоящая певица, - сказала майорша.
     А  уж  она знала,  она  в молодости  бывала в опере  в  Берлине.  Ну  и
спрашивается:  что  настоящая певица делает  среди зимы  в  битком  набитом,
вонючем товарном вагоне?
     - Она знала лучшие времена, - сказала мать Петера, отрезая хлеб.
     - Будет много снега, - говорила сама с собой Вовериша. Она  чувствовала
перемену погоды сквозь свои четыре трико.
     - Когда идет снег, хотя бы не так холодно, - сказала Шубгилла.
     Женщины повернули  Виткуншу,  завернувшуюся в  свою  шубу, на бок -  на
спине она слишком громко храпела.
     "Соня,  Соня, идет год за годом, и мукам моим нет конца -  никогда тебя
не забуду, чудный волжский цветок..."
     Какая грустная песня. Можно было расплакаться.


     По пути подцепляли  все новые и новые вагоны, товарные, набитые людьми.
До Шнайдемюля маленький паровоз добирался четыре дня.  Там  застряли, стояли
на запасном пути, пока по магистрали  катились на восток  русские  военные и
товарные поезда со станками, демонтированными в Германии.
     За  Вислой  снега  уже почти не было, и это  обстоятельство значительно
облегчало  выходы  на вокзал. Картошку,  турнепс, брикеты - если  только они
вообще были - уже не нужно было выкапывать из-под снега.
     От  Шнайдемюля  шли  в направлении на  Позен.  Потом  вдруг  на полпути
повернули обратно. Далекий объезд через Гнезен.  То  на восток, то на запад.
То стояли в открытом поле, то опять загоняли на сортировочную станцию.
     Пока болтались туда-сюда, случилось это. На  седьмой  день пути. Взошло
солнце,  осветило  скудными  красными   лучами  дощатую  стенку   катящегося
товарного вагона, как бы пытаясь проникнуть через  щели внутрь, и запуталось
в грязи и паутине.
     Герман проснулся оттого, что Пизо рядом с ним непрерывно скулил.
     -  А холодно!  -  сказал  кто-то,  сидевший впереди  возле  продуваемой
сквозняком двери.
     Герман  сел, прижался спиной к стенке, дал глазам  время  привыкнуть  к
полумраку. В свете солнечного луча был виден пар от дыхания.
     - Успокойся, Пизо.
     Но Пизо не унимался,  продолжал беспокойно  повизгивать  в своей сумке.
Может быть, он  замерз? Герман наклонился к собаке,  выставившей рядом с ним
голову из сумки Вовериши.
     - Матушка Воверис спит долго, - сказала мать Петера.
     Старуха зарылась головой в подушки и одеяла и не шевелилась.
     - Эй, матушка Воверис, вставайте!
     Герман, сидевший ближе всех, потряс кучу одеял. Но никакого движения не
последовало.
     - Она умерла, - сказала мать Петера.
     Сдвинули  одеяла.  Старая женщина лежала, широко  раскрыв беззубый рот.
Герман, не  двигаясь,  сидел  рядом  с  мертвой.  Рассматривал  серое  лицо,
удивлялся, что совсем не испытывает страха, не ужасается,  что проспал целую
ночь возле трупа. Только рот, этот страшно разинутый рот, придавал ей  такой
необычный  вид.  Вот  лежала  она,  старая  Вовериша, со своими  притчами  и
предсказаниями. Какие пожары  виделись ей сейчас? Наверное, смотрела  теперь
из  облаков на этот загаженный товарный поезд уже из  двенадцати  вагонов  и
почти тысячи человек.
     Что ж, зато стало меньше вонять.  Мертвая Вовериша уже не смердела. То,
что на ней воняло, замерзло.
     Сбросить из идущего поезда?
     - Когда поезд остановится, вынесем ее, - сказала майорша.
     Мать Петера раздавала на завтрак  холодную  картошку в мундире  и соль.
Они ели, а Пизо издавал все более беспокойные звуки.
     Вдруг поезд остановился  на  свободном пути. Они  расчистили проход  от
стенки вагона к двери, подтащили Воверишу за ноги. Потом совсем не деликатно
столкнули тело на гравийную насыпь. Тело покатилось под откос сквозь колючие
кусты боярышника. Внизу желтая трава, покрытая инеем. Собственно, по обычаю,
теперь надо бы копать землю.  Разумеется, она заслужила приличную могилу. Но
как копать  мерзлую  землю? Майорша  собиралась бежать  к паровозу попросить
лопату. Но поезд  неожиданно дернулся.  Все  заторопились  вверх по  откосу,
стали  быстро карабкаться  в вагон, чтобы не  остаться с мертвой Воверишей у
железнодорожного полотна один на один.
     Конец.
     В вагоне  стало  больше места. Только с Пизо все было не так просто. Он
выл и скулил без остановки.
     - Это невыносимо, - сказала Виткунша.
     - Лучше всего, если мы его выпустим, - предложила мать Петера.
     Но из другого угла отозвался какой-то старик:
     - Пока мы все не передохли от голода... - сказал он, но не договорил.
     Когда поезд опять  остановился, когда  паровоз  укатил,  чтобы  набрать
воды, когда  возле вагонов опять развели маленькие костерки  и женщины стали
делать  чай,  старик  прихромал на своем костыле, схватил  маленького Пизо и
потащил его вместе с сумкой наружу. Над рельсами, идущими в ближайший лесок,
вой  и  скулеж внезапно  умолкли.  Он  еще успел  стянуть  с Пизо  шкуру. Но
выпотрошить времени  не  хватило,  паровоз вернулся.  Старик  принес голого,
утихомирившегося  Пизо обратно  в  вагон, берег  его как  драгоценность.  На
следующей станции он его выпотрошит. А потом? Жарить явно не получится. Зато
можно сварить в  жестяном ведре. Нужна только остановка подольше, а то  мясо
не успеет свариться.
     В Германовом углу  стало  просторнее.  Настолько, что он сумел вытянуть
ноги.   Какое   прекрасное   чувство!  Чтобы   не   потерять   приобретенное
пространство,  он остался в  вагоне. Лежал на  животе, смотрел  через щели в
стенке и считал телеграфные столбы вдоль железнодорожного полотна.


     Все, кто  хорошо  разбирался в географии,  утверждали,  что  скоро  они
должны прибыть  во Франкфурт.  Там начинается то,  что осталось от Германии.
Доберутся ли туда до темноты? Все сидели по вагонам и ждали,  когда же будет
мост через  Одер.  Никто  не спал. Но Германия задерживалась. Не доезжая  до
Одера,  поезд пошел чуть не  шагом  и  наконец остановился в  открытом поле.
Снаружи  голоса. Кто-то  схватился  за ручку двери.  Сдвинул  ее в  сторону.
Показался ствол винтовки. В вагон влез мужчина в ватнике и без шапки. За ним
второй,   без  оружия,  но  с  карманным  фонариком.   Зрелище  было  просто
торжественное! Свет  фонарика  медленно  проходил  по  лицам  скорчившейся в
соломе толпы. Женщины закрывали лица руками или  отворачивались к стенке. Не
было сказано ни слова, пока конус света обшаривал вагон.
     Тут приступил к  работе человек с ружьем. Он перешагивал через лежащих,
следуя  за лучом света,  как за путеводной  звездой,  подобрался к  красивой
серебристой меховой шапке на голове одной женщины. В свете фонарика голова и
шапка были четко видна. Человек с ружьем снял шапку и бросил ее к карманному
фонарику.  Конус  света  пошел  дальше,  остановился  на  шерстяном  одеяле,
доставшемся Герману от мертвой  Вовериши и теперь  кое-как защищавшем его от
холода. И опять ружье последовало за лучом света. Оно хотело  стащить одеяло
одним рывком, но Герман плотно завернул в него свои ноги. Человеку  пришлось
нагнуться и разматывать Германа,  как  разматывают  кусок  материала. Одеяло
тоже полетело к фонарику.
     Луч света продолжал поиск. Ружье заговорило.
     - Снимай! - сказало оно.
     Свет и ружье остановились перед Виткуншей. Та подумала, что ее наметили
для изнасилования, и завыла:
     - Я старая женщина... Я больная... Есть другие, они могут это лучше...
     Но человек с  ружьем имел в виду шубу, он с силой потянул  за воротник,
так что наконец и Виткунша поняла, чего от нее хотят. И тогда она стала  уже
по-настоящему сопротивляться. Она отбивалась руками и ногами, громко вопила,
что свою шубу, пронесенную через все  невзгоды, она  не отдаст ни за  что на
свете. Тем более сейчас, когда они уже почти в Германии!
     - Кроме того, в ней полно вшей!
     Но ночного  гостя  это мало смутило. Он  повернул  ружье так, что ствол
оказался в его руках, и обрушился прикладом на спину Виткунши.
     -  Да отдайте вы ему эту  шубу! - крикнула  мать Петера, не в состоянии
смотреть, как бьют старую женщину.
     Но  Виткунша не сдавалась, пока  винтовка не  прострелила дыру в  крыше
вагона.  После  выстрела  она  медленно  стащила  с себя  шубу  и  отдала ее
пришельцу, и тот через лежащие тела направился к двери.
     Света не стало.
     Гости спрыгнули на насыпь. Через открытую дверь  ветер  нагонял ледяной
холод. В заднем вагоне заплакали дети.


     Но  вот, наконец, и  Франкфурт-на-Одере. Отец небесный, какая суетня на
вокзале. И в такую рань. Поезда приходили и  отходили, мужчины в потрепанных
военных  плащах  с  сумками  под  мышкой  спешили   на   работу.   Настоящий
железнодорожный служащий с красным диском деловито бегал по вокзалу, пытался
навести порядок в хаосе бурлящей толпы.
     Не  успел поезд остановиться, как  двери  всех вагонов  открылись. Люди
устремились  наружу,  заспешили   в  Германию.  Все  двинулись  к  указателю
"Платформы  3  и  4",  где медсестры Красного  Креста  в ослепительно  белых
тюрбанах разливали коричневую жидкость. Тут сразу стало видно, сколько людей
лежало в вагонах. Перспектива бесплатного кофе выгнала всех на перрон.
     - Смотри-ка,  - сказал Петер, показывая  на человека,  стоявшего  возле
строения,  которое в прежние времена  могло  быть  газетным киоском. Человек
выглядел  необыкновенно толстым.  Он нес под  плащом нечто такое, мимо  чего
просто нельзя было пройти: хлеб. Одна буханка  немного  торчала из-под плаща
и, увидев этот хлеб, Герман и Петер  застыли на  месте.  Белый  хлеб,  почти
такого же цвета, как когда-то пироги в Йокенен. Они  смотрели на  человека и
на то, что выглядывало из-под его плаща, не отрываясь.
     - Деньги есть? - спросил человек.
     Петер понял: он хотел продать свой белый хлеб.
     - Слушай,  - зашептал он,  ткнув  Германа в  бок. - Тебе ведь Иван  дал
денег.
     Герман  сомневался,  считается ли то,  что дал Иван, деньгами  на  этом
перроне. Было бы чудом, если бы на  бумажки, вытащенные  Иваном из-под крыши
сарая,   можно  было  купить  хлеб,  настоящий   хлеб.  Герман  нерешительно
расстегнул  куртку,  пошарил под рубашкой, вытащил одну  купюру и  осторожно
извлек ее  на свет Божий.  Разумеется,  человек покачал головой.  Но  спустя
какое-то время добавил: "Еще сотню".
     Сказал  и,  вроде бы без всякого  интереса, стал  смотреть  на  людскую
суету. Герман  повернулся  к Петеру.  Взгляд Петера говорил ясно: плевать  с
высокой вышки, сколько денег он хочет. Главное, что он даст нам хлеб.
     Герман отлепил от  своих  ребер еще одну купюру. Человек быстро схватил
ее,  и  у Германа в руках вдруг оказалась буханка хлеба, мягкая, с хрустящей
корочкой.
     - Еще теплый, - удивился Герман.
     Они побежали с  хлебом, как собаки, стащившие кость. Петер нашел место,
где они могли,  не  делясь ни с кем,  заглотить  весь хлеб  -  темный угол в
пустом товарном вагоне на  запасном пути.  Разломили  хлеб  пополам.  Удобно
прислонились к  стенке вагона, стали  есть.  Да, Германия начиналась хорошо!
Как  может  измениться весь мир. Мрачные клубы дыма над  фабричными  трубами
вдруг  стали  выглядеть  даже живописно, а зрелище  льдин,  плывших вниз  по
Одеру, и товарных вагонов,  медленно проходящих через вокзал,  уже ничем  не
нарушало их душевный покой.
     После  еды - она продолжалась  не больше пяти  минут - они со скучающим
видом  пошли  шататься  по  перрону.  Интересовались  надписями  на вагонах,
грузоподъемностью и нагрузкой на оси, нашли - слегка закрашенный - и военный
лозунг о колесах,  катящихся к победе. Да, все  было так возможно и  близко,
даже победы.
     Постояли  перед немецкой газетой, пробовали,  не разучились  ли читать.
Потом сели на скамейку и стали смотреть на людей, населявших вокзал. До чего
приятен  мир,  когда в животе полбуханки  белого хлеба.  Медсестра  Красного
Креста улыбнулась им, извинилась, что горячее коричневое питье кончилось. Да
ладно.
     Было  уже не важно, что опять пришлось лезть в грязные товарные вагоны,
хотя все надеялись, что в Германии пересядут в пассажирские.
     - Вы ведь  через пару часов будете уже в  Берлине, - сказала медсестра,
поддерживая садящихся в вагон стариков.
     Замечательная эта  Германия! В ней  есть белый хлеб  за двести  марок и
помогающие людям медицинские сестры.
     - Слышал?  - зашептал своему  другу Герман.  - Всего несколько часов до
Берлина!
     Его охватило страшное возбуждение. Он лежал в соломе товарного вагона и
смотрел через дырку в крыше, выбитую винтовочной пулей.
     Берлин! Они едут в Берлин!
     Представлялось,  что  этот  убогий  товарный  поезд  пойдет  прямо  под
Бранденбургскими воротами и четверка лошадей окажется над ними, как раз там,
где дыра в крыше. Всего через несколько часов.


     Это  ожидание!  Разволновались  даже старые люди. Пока поезд тащился на
запад, все стали собирать  разбросанное  барахло.  Причесывались. Когда  они
последний раз мылись?
     - А мы правда едем в Берлин? - спросил Герман.
     -  Если сестра  сказала, значит едем в  Берлин, ясное  дело,  - ответил
Петер.
     - Ты в тот раз видел фильм о Берлине? "Двое в городе", или что-то вроде
этого?
     Петер  точно  не помнил, но Герман  уже  предавался картинам по-летнему
ясного,  теплого Берлина. Тогда его  больше всего поразила  езда на трамвае.
Как трамвай плыл по мостам, выныривал из тоннелей, бросался  в  море  домов,
разворачивался на кольце. А за стеклами смеющиеся люди. Это был Берлин.
     Какой там трамвай! Поезд остановился в лесу. Как выяснилось, людям дали
возможность справить нужду среди чахлых  сосен. Ну, по нужде, конечно, нужно
всем!
     Метрах  в  ста от полотна  Петер нашел  обвалившийся  стрелковый  окоп,
помятую стальную каску... но ни одного скелета.
     - Здесь-то сражались отчаянно, - заявил Герман и стал скрести ботинками
песок, пока не наткнулся на пустые патронные гильзы.
     Петер поднес  одну гильзу  к губам и  дунул.  Звук получился похожий на
гудок паровоза. Все, подхватив штаны, понеслись из кустов, чтобы не  отстать
от поезда,  поезда  на  Берлин. Маленьких детей с  голыми  задами тащили  на
руках. Прямо в вагон. Герман и Петер висели на двери вагона и смеялись.
     Когда действительно двинулись  дальше, когда поезд, не торопясь, пополз
по  бранденбургским  пустошам,  все  поражались  нагромождению  среди  сосен
бесполезного  железного  лома.  Разбитые зенитки, сгоревшие  танки, огромная
куча  белой жести, может быть, останки самолета. Среди них воткнутые в песок
деревянные кресты.
     Не было только никаких признаков Берлина.
     - От Берлина ничего не осталось, нас туда не пустят, - сказала майорша.
     К полудню опять начал чувствоваться голод.
     - Не нужно было есть все сразу, - сказал Петер.
     Стало хуже, чем было: желудок, который  утром  побаловали белым хлебом,
теперь  сильнее восставал  против возобновившейся  пустоты.  У матери Петера
больше  ничего  не  было -  кончились  и  запасы,  оставшиеся  после  старой
Вовериши.
     Хорошо,  что поезд часто останавливался.  Герман и Петер выпрыгивали из
вагона,  рыскали среди путей,  осматривали откосы. Они нашли пустой товарный
вагон, в котором  когда-то возили зерно. На  грязном полу  нашлось несколько
зерен. Мальчики старательно выскребли их из мусора и сунули в рот.
     -  А  как можно  было наесться на полях  у нас в Йокенен! - мечтательно
воскликнул Герман.
     - И зерна были не такие грязные, - ворчал Петер.
     Под черной смолистой шпалой Герман нашел желтую картофелину, промерзшую
насквозь.  Герман сел на кучу  щебня и вгрызся в  нее, как в яблоко. Мерзлая
картошка  оказалась  удивительно  вкусная,  сладкая, как  какой-нибудь южный
фрукт. Судорожно проглотив картошку, Герман  встал, чтобы побежать следом за
Петером.  Вдруг рельсы стали изгибаться в его глазах, деревья  вдоль полотна
переломились,  вагоны  расплылись,  облака  стали  черного  цвета,   и  небо
потемнело.  Чувствовалась  страшная усталость.  Герман опустился  на твердую
щебенку, не испытывая никакой боли, камень казался ему мягкой подушкой. Так,
с лицом, повернутым к земле, его нашел Петер.
     - Ты что там копаешься рылом в дерьме? - смеялся Петер, тряся Германа.
     Но Герман продолжал таращиться в землю.
     - Ты! Они сейчас уедут!
     Петер  сел  рядом,  стал  уговаривать  Германа, будить его.  Ничего  не
помогало, и Петеру  пришлось  пойти  за матерью. Вдвоем они  донесли его  до
поезда, задвинули в  вагон, как когда-то задвигали старую Воверишу, положили
на старое место в углу. Подождем. Очнется.
     - Эй, вставай! - сказал Петер. - Едем по Берлину, а ты тут дрыхнешь!
     Он тряс Германа,  пока тот не проснулся.  Герман потер глаза. Тошнило и
раскалывалась голова. Было темно.
     - Это Берлин?
     - Говорят же тебе, - сказал Петер. - Мы уже час как едем по городу.
     Поезд  шел  дико  медленно,  как  будто   по  бесконечным  строительным
площадкам  и  наскоро наведенным мостам. Через равномерные промежутки сквозь
щели  вагона  падал свет тусклых  станционных  фонарей.  Герман  собрался  с
силами, сел и стал через узкую щель смотреть в темноту ночи.
     Берлин.  В небо вздымаются  уцелевшие стены домов, через оконные проемы
светятся  звезды -  печные  трубы,  ничем  не  поддерживаемые,  торчат среди
развалин, как пни засохших деревьев. Глубоко внизу свет из подвального окна,
заваленного горой обломков. Перекресток без людей, но с аккуратно сложенными
в штабель кирпичами на тротуаре.
     - Смотри, вон идет трамвай, - сказал Петер.
     Действительно,  прямо  под  ними  через  поле  развалин   шел  трамвай,
освещенный и даже прилично заполненный.
     - Первый трамвай в моей жизни, - пробормотал Герман.
     - В Кенигсберге тоже были, - заметил Петер.
     - Но я еще не был в Кенигсберге.
     - Трамвай идет быстрее, чем наш тихоход, - возмутился Петер.
     На самом деле, трамвай догнал  товарный поезд, обогнал его и задержался
только на следующей остановке.
     Километры и километры развалин. И где только живут люди?
     - А здорово здесь намолотили, - заявил Петер.
     Герман молчал. Неужели так выглядит вся Германия - бедная Германия?
     - Если мы останемся в Берлине, будет фигово, - продолжал Петер. - Среди
этих камней ничего съестного не найдешь.
     В противоположном углу вагона кто-то рассказывал о своих родственниках,
живших в Берлине, в районе Фронау. Нужно будет к ним зайти.
     Неожиданно возник вокзал, практически полностью сохранившийся  и хорошо
освещенный.  К  противоположной  стороне  платформы  подошел  трамвай. Полон
прилично одетых людей, смотревших на их  товарняк так,  как будто это прибыл
груз диких зверей из далекой Азии.
     -  Пожалуйста, сто метров вперед...  потом  направо...  Увидите надпись
"Временное убежище", спуститесь вниз.
     - Мы туда надолго? - осведомился кто-то из поезда.
     - Только на эту ночь, - ответил железнодорожный служащий. - Утром поезд
пойдет дальше. Дальше на запад или в Тюрингию.
     Но сначала нужно было попасть в  это убежище. Перед ним стояла  очередь
длиной не  меньше, чем  от йокенского трактира до мельницы. Регистрация. Две
девушки у входа записывали фамилии.
     Герман втиснулся в очередь, встал перед какой-то незнакомой женщиной.
     - А ты чей, мальчик? - спросила она.
     - Я один, - сказал Герман. -  Моих родителей здесь нет.  Их забрали  на
работу в Россию.
     -  Ну,  из этих-то никто и не вернется, - сказала незнакомая женщина. -
Кого забрали, те уже все погибли.
     - Мои  родители  не погибли!  -  закричал  Герман так громко,  что  все
обернулись. -  Они работают в России,  а когда закончат, вернутся обратно  в
Германию.
     Тут вмешалась мать Петера, сказав женщине что-то, чего Герман не понял.
     -  Хорошо,  хорошо, мальчик!  Когда в  России  работа  закончится,  они
вернутся.
     Две девушки усердно трудились  в конторе. Записывали все. Фамилию, имя,
место рождения. Наконец, они прошли. Убежище встретило их  уютным  теплом  и
настоящим  туалетом,  в  котором пугающе  громко шумела  спускаемая  вода. В
умывальной длинный ряд кранов. Некоторые непрерывно текли.
     "Вода в кранах горячая!" - обнаружил Петер. Они отправились осматривать
убежище, хотели увидеть все, что там есть. Ого, даже кухня! Но на ночь кухня
была  закрыта.  Ну  ладно,  утром  наверняка  дадут   что-нибудь  поесть.  В
одиннадцать одна из девушек выключила свет. Время спать. Можно вытянуться на
замечательно  мягких  соломенных  тюфяках,  устилающих  пол.  Темно.  Только
красноватый   свет  от  вывески  "Временное  убежище"  падает  от  входа  на
бодрствующих и спящих. Трудно заснуть в таком убежище. Герман лежал без сна,
смотрел на  красный  свет  перед входом и вспоминал  разговор  с  женщиной в
очереди. Ее слова не выходили у него из головы.  Было слышно,  как в конторе
смеялись девушки, звонил телефон. Герман ощупью перелез через спящих. Прошел
так  тихо,  что даже Петер не заметил. Он постоял перед конторой, прежде чем
собрался с духом, потом вошел, не стучась.
     - Ну что, малыш? - сказала девушка. - В это время тебе надо спать.
     - Я хочу найти моих родителей, - объяснил Герман.
     - Как тебя зовут?
     Герман  сказал свою фамилию.  Она взяла  стопку бумаг,  склонилась  над
ними, стала водить по спискам вверх и вниз указательным пальцем.
     - Как зовут твоих родителей?
     - Карл Штепутат и Марта Штепутат из Йокенен в Восточной Пруссии.
     - Их нет в моих списках, - сказала она.
     -  Да они  и не  приехали  сегодня, -  сказал  ей  Герман. - Их в марте
забрали русские...  Они  не  вернулись домой... Я думал, может  быть, они из
России поехали прямо в Берлин  и ждут меня там. Если  они сюда добрались, вы
наверняка их записали.
     Девушкин палец остановился. В  полной растерянности она  подняла глаза,
выпрямилась.  Тот  же указательный  палец, который  только что  проходил  по
спискам имен, коснулся Германовых волос.
     - Нет, мой мальчик, их нет в этом списке, - сказала она.
     Значит, нет. Не повезло.  Герман закрыл  за собой дверь,  так же ощупью
вернулся в темноте обратно.
     -  Ты чего  болтаешься? - пробурчал Петер, когда  Герман улегся на свое
место.


     Всего  один  день  в Берлине.  Перед отправлением  прежде  всего пройти
дезинсекцию.  Это было  даже забавно.  Мужчины и  женщины  отдельно в  одном
большом помещении. Снять с  себя все. Сидели голышом, пока одежда кипятилась
в  большом  дымящемся котле.  Запах  средства  от  вшей намертво впитался  в
одежду.  Прежде  чем одеваться,  в  душ. В головы, под мышками  и  между ног
втереть жидкость, чтобы вывести водворившихся там гнид.
     Было ясно, что после санобработки в товарные вагоны уже не  пошлют. Там
вши  набросились  бы на  них  опять.  Вместо  этого - хотя  это  и  казалось
невероятным  -  обесвшивленных  ожидали  темно-зеленые  пассажирские  вагоны
третьего класса.  Герман разбирал  на стенках вагонов  казавшиеся бесконечно
далекими  названия: Кассель,  Альтона, Вюрцбург. Это  -  куда они  едут  или
откуда пришли вагоны?
     Само  собой  разумеется, они захватили  место  у  окна. Сидели,  как бы
стесняясь.  Ноги  обдувало  теплым воздухом  из  отопительной  системы.  Они
выезжали  из Берлина в теплом пассажирском поезде. Время шло к обеду. Солнце
уже  давно  стряхнуло  с  себя  пыль  развалин  и  поднялось  в  желтоватое,
молочно-мутное небо.  При дневном свете руины  выглядели даже вполне сносно.
Обнаружилось несколько уцелевших окон, и вообще в Берлине  все активно жило,
копошилось  и  дымилось.  По  улицам  среди  развалин ездили автомобили.  На
площадке,   расчищенной  разрывом   снаряда,  берлинские   мальчишки  играли
консервной  банкой в футбол.  Были магазины,  в которые  входили  и выходили
покупатели.  Наверняка  там на двери висел  колокольчик и позвякивал так  же
приветливо, как в йокенском трактире. Проехали мимо  булочной, перед  дверью
которой стояла украшенная Рождественская елка.
     - А скоро Рождество? - спросил свою мать Петер.
     Она точно не знала и вопросительно посмотрела на соседей.
     - А сочельник уже сегодня или только завтра?
     Все заговорили наперебой, но никто толком  не знал. Они узнали  только,
когда мимо них проходила майорша, направлявшаяся в туалет.
     - Сочельник завтра, - сказала она.
     Поезд  крутился среди бранденбургских сосен  и озер  еще  целый день  и
целую ночь, очень долго простоял  на запасном пути товарной станции Ратенов,
опять останавливался, и  только к  полудню сочельника,  как бы  собравшись с
духом, прибыл, наконец, в город Бранденбург на реке Хафель.


     Долгий переход пешком от вокзала через весь город.
     -  Там  за  городом есть  уютный, теплый  лагерь,  -  сообщил однорукий
представитель городского управления, принявший и сопровождавший их.
     Толпа сильно растянулась. Герман и  Петер опять встретили Туллу. Втроем
они шли впереди  всех  рядом с  одноруким, в  то  время  как  старые женщины
отставали все больше и  больше. Прошли  мимо  завода  синтетического топлива
"Бреннабор", вокруг которого стояла русская военная охрана.
     "От бензина Бреннабор раскаляется мотор", - продекламировал однорукий и
засмеялся.
     Потом лагерь.
     -  Раньше  здесь были пленные, - пояснил однорукий. - Но  Красная Армия
освободила их.
     Вход  был ярко освещен. Красная  звезда. Нет, не по поводу Рождества. О
Рождестве напоминала только  елка перед сторожевой  будкой. Да и на огромные
продовольственные склады вермахта в Дренгфурте эти бараки  не были похожи. А
вот был  бы праздник, если бы оказаться  в бараке с банками плавленого сыра,
печенья и мармелада!
     -  Здесь  все еще  колючая  проволока, -  заметил  Петер,  показывая на
высокий забор, окружавший территорию.
     Собрались  на  плацу  перед будкой.  Однорукий стал озираться в поисках
места  повыше, наконец залез на жестяное ведро. Он начал свою приветственную
речь,  пожелал вновь прибывшим много счастья  в новой Германии,  не скрывал,
что  нужда  еще  велика, но что совместными  усилиями  теперь будут  строить
лучший социалистический мир. Во всех бедах виноваты гитлеровцы.
     Хорошо, хорошо. Они были готовы поверить  всему, только  скорее бы дали
чего-нибудь поесть и маленькую печку с огоньком.
     - Похожи  на  наше  гитлеровское  звено,  -  прошептал  Герман  Петеру,
показывая на группу мальчиков, построившихся позади однорукого.
     - Но форма другая, - ответил Петер.
     А,  конечно, форма  была другая.  Однорукий отступил  назад, и мальчики
запели своими звонкими  голосами. И что же поют в новой Германии? Что поют в
таких случаях?  Рождественские песни? Нет,  бранденбуржцы  пели: "Братья,  к
солнцу свободы".
     - Мы то же самое пели на собраниях в Йокенен, - заметил Петер. - Тоже и
свобода, и солнце.
     - Нет, это было немного по-другому, - возразил Герман.
     - Ну так мелодия такая же,  - упорствовал Петер. - И тоже под нее можно
маршировать.
     Герман покачал головой.
     - Нет, мелодия тоже немного другая.
     После  песен  однорукий повел их в  лагерную кухню,  где  задержавшаяся
смена кухонного персонала разливала из молочных бидонов горячий кофе. К кофе
- нет, не верилось глазам! - давали по  узкому  кусочку пряника, нарезанного
прямо на противне. Это было Рождество!
     Потом распределение по баракам. Йокенцы получили номер двадцать второй.
Петер хотел взять  в этот номер и Туллу, но ее  мать  уже  была направлена в
номер восемнадцать.  Прежде всего принести  дров и развести огонь.  Потом по
двухъярусным нарам. Герман и  Петер полезли  наверх.  Там они  могли,  лежа,
стучать  по  дощатому  потолку  и  разбирать вырезанные в  дереве  автографы
бесчисленных  лагерных   узников,  в   тесном  содружестве  расписавшихся  и
кириллицей, и по-немецки.
     -  Ну,  вот мы и добрались, - с  облегчением сказала мать Петера, когда
все улеглись на своих соломенных тюфяках под выданными одноруким одеялами.
     Над постелью Петера, глубоко вдавленная в дерево химическим карандашом,
была написана всем известная фраза из письма на фронт:
     "Все фигово! Твоя Элли."


     В  первую ночь умерли многие.  Как  будто специально выбрали для  этого
святой  праздник.  Иссякли  силы.  Конец  всех   надежд,  благодаря  которым
продержались  так долго.  Или действительность  в  конце  этого долгого пути
показалась настолько печальной, что было  легко умереть? Нет, дело было не в
этом,  ведь  по  утрам  был горячий кофе и  сто пятьдесят грамм хлеба,  днем
картошка в мундире, иногда  перловый или гороховый суп, а на ужин даже кусок
плавленого сыра. Чем не содержательная жизнь?
     А ведь  как  просто жить,  когда время измеряется только приемами пищи.
Каждому ясно, чего ожидать. После подъема - лагерная сирена  после окончания
войны уже не завывала - шли мыться в  умывальный барак. В холод эта прогулка
становилась  очень непривлекательной,  так что лучше  было как-нибудь от нее
уклониться.  Герман  и Петер обычно обходились без мытья, а одевшись, тут же
отправлялись в номер восемнадцать за Туллой. Вместе с ней шли  получать кофе
и  хлеб.  Перед  кухонным  бараком  уже  в половине  восьмого  выстраивалась
очередь. Люди  переминались с ноги на ногу, заглядывали в  окна  кухни,  где
хорошо  упитанные женщины опорожняли  котлы, резали  на  куски и развешивали
хлеб.  Все  тем  временем  гадали,  что  сегодня  дадут  на  обед.  Приятное
времяпровождение.
     В восемь  часов  двустворчатые двери  открывались,  из  кухни  вылетало
облако пара. Раздавали рационы, с этим справлялись быстро. Мальчики с Туллой
посередине  шли по  лагерю и на  ходу жевали  свой  хлеб. В  мастерскую, где
визжали  дисковые  пилы.  Потом  на пункт  Красного Креста.  Петер, с трудом
складывая по  слогам, читал  табличку  перед  входом: "Доктор Енусек, сестра
Агнес, сестра Карин".
     - Много ли там больных? - интересовалась Тулла.
     Герман подпрыгивал у окон, но через занавески ничего не было видно.
     -  Мне  уже один раз делали  укол,  -  с гордостью  заявила  Тулла. Она
здорово  задавалась со  своим уколом,  который  ей два  года назад сделали в
попу. Шприц  был  жутко  толстый, почти  как та трубка,  через которую  мать
выдавливала на торт сбитые сливки. Торт? Сбитые сливки? Что это такое?
     Им хотелось пройти мимо сторожевой будки на улицу, посмотреть вблизи на
грузовики и  русские военные машины,  выезжавшие за город на  стрельбище. Но
сторож сказал:
     - Я не могу вас пропустить, дети, у вас карантин.
     Ребята уставились на него в недоумении. Что это - карантин?
     - Ну, это потому, - продолжал старик, - что у нас в седьмом бараке тиф.
Вы можете затащить болезнь в город.
     Значит, их заперли.
     Петер   осматривал  забор  из  колючей  проволоки,  окружавший  лагерь,
примеривался к его высоте, искал, нет ли где лазейки.
     - Люди в городе не хотят иметь с  вами  дела, - объяснял сторож. - Ведь
ясно: тиф  и  вши.  Да и те,  кто  выходил  из лагеря, все время принимались
воровать. Люди там боятся, что вы наброситесь на их огороды.
     Они бы и еще послушали старика, если бы Петеру не понадобилось бежать в
отхожее место. Уже несколько дней его мучил понос. Он не мог далеко отходить
от выгребной ямы, вырытой за бараком номер двадцать пять. Пока Петер несся к
занавешенной  соломенными  циновками   открытой  яме,  сиденье  над  которой
скоблили дочиста каждый день,  Герман  и Тулла оставались  у входа в лагерь.
Герману нравилось, когда  он мог  оставаться с Туллой  один на один, и  было
удивительно, что сейчас он  смотрел  на  нее другими  глазами, не  так,  как
десять месяцев назад  в Йокенен. Ему нравились  ее длинные  русые  косы. Его
нисколько   не  беспокоило,  что  в  косах  опять  было  полно  вшей.  Одной
дезинсекцией от  этих паразитов просто так  не избавишься. Герман схватил за
косу, дернул  так  сильно,  что  Тулла  вскрикнула,  вырвалась и убежала. Он
помчался за  ней  следом.  Они бегали  по  лагерной  улице, прятались  среди
бараков и  за мусорными баками,  хихикали, визжали и  чуть не  столкнулись с
пожилой женщиной,  несшей  из прачечной в  свой  барак  мокрое  белье, чтобы
развесить на веревке у печки.
     Возвращавшийся бледный Петер - шел он очень медленно - покачал головой,
глядя  на  сумасшедшую  возню.  Чем  заняться? Надо  сходить  к  кухне.  Они
болтались  перед  входом в кухонный барак,  осматривали  каждого входящего и
выходящего, перерыли помойку, ничего не нашли.
     - Что будет сегодня на обед? - спросил Петер женщину, носившую в  кухню
дрова.
     - Ка-пу-ста, - смеясь, ответила женщина по-русски.
     Может быть, им перепадет  добавка,  если они помогут носить дрова.  Они
несли   по  первой  охапке  поленьев,  когда  в  лагерь  въехала   машина  с
громкоговорителем  на крыше,  хорошо  знакомая им  всем. Машина проехала  по
лагерной улице туда и  обратно,  оповещая,  что в прачечной  опять состоится
врачебный осмотр. Хорошо, будет хоть перемена в однообразной лагерной жизни.
Явиться  всем.  Женщины  и дети в десять часов,  немногочисленные  мужчины в
половине двенадцатого. Обед будет только после того, как все пройдут осмотр.
Петер уже относился к мужчинам, но Герман мог идти в десять часов с Туллой и
женщинами. Там он впервые увидел Туллу обнаженной, с  распущенными  длинными
волосами.  Господи,  среди  костлявых старых спин, желтой  сморщенной  кожи,
отвислых  животов и  грудей,  грязных, гноящихся  ног  Тулла  выглядела  как
нежный, бледный ангел.
     Еще одно утро.  После раздачи хлеба  Петер отозвал  Германа в сторону и
подвел к забору. Он без слов поднял  проволоку и показал на дыру, достаточно
большую,  чтобы  проползти  на животе. Они  зашли  за  Туллой. Петер  пополз
первым,  потом  Герман, за  ним  Тулла, безуспешно  старавшаяся не запачкать
платье.
     И  вот  они  за  забором. Не  зная, куда  идти, пошли просто в  поле, в
сторону военного аэродрома, разбитые ангары которого виднелись на расстоянии
нескольких  километров  на  опушке   леса.  Пустынный   бетонный   ландшафт,
изувеченные деревья, воронки от бомб и  разбитые самолеты  "Хейнкель" пугали
Туллу. Она готова была бежать обратно в лагерь.  Ради Туллы  мальчики далеко
обошли эти развалины и направились к садовым участкам на окраине города. Там
из печных труб упорядоченного, уютного существования поднимался теплый белый
дым.  Сады и  огороды  были  ухожены,  заборы  сверкали  свежей краской.  За
некоторыми  окнами еще  стояли украшенные Рождественские елки.  До Крещения,
потом игрушки снимут. В  поселке были  люди, почтальон на велосипеде, конная
упряжка с возом  дров,  а грузовой  автомобиль на древесном угле развозил по
домам мешки угольных брикетов. Были дети, шедшие с ранцами на спине в школу.
Собаки,  лающие на  прохожих.  Скворечники  и  птичьи кормушки на  деревьях.
Удивительный мир!
     И кому  только  пришла в голову  эта идея? Петеру Ашмонайту  или Тулле?
Потом уже трудно было выяснить.  Во всяком случае, это Тулла сказала: "У них
наверняка полно всякой еды".
     Петер  тут  же стал думать,  как  что-нибудь стянуть.  Можно  придти  в
темноте и  обследовать огороды. Может быть, где-то ссыпана в бурты картошка?
Или свекла? Но Тулла предложила:
     - А давайте просто попросим... Подойдем к двери и спросим, не  найдется
ли у них чего-нибудь для нас.
     - Будем как нищие, - сказал Герман.
     Но Петер уже воодушевился.
     -  Нищие или нет...  Тулла  подойдет к двери и  скажет...  А  что нужно
сказать?
     - Почему я? - спросила Тулла.
     - Девочке больше дадут, - объяснил Петер.
     Они вместе разучили, что Тулла будет говорить:
     - Я бедная беженка, два дня ничего не ела.
     Сработало в  первый же раз. Тулле дали по яблоку на каждого. Потом  уже
не так везло. В  одном доме не открыли, перед другим их встретила собака. Но
кое-что все-таки набралось:  Рождественское  печенье,  морковка, сухой кусок
хлеба.
     Началось  возбуждение сбора и набивания карманов. Они  обходили сначала
четные номера  на  одной  стороне  улицы, потом нечетные  на  обратном пути,
забегали   время   от  времени  на  параллельную  улицу,  никак   не   могли
остановиться.
     - Ни за что нельзя тащить все это в лагерь, - констатировал Петер.
     Герман  предложил отнести  добычу на брошенный  аэродром. Там они нашли
более-менее  уцелевший деревянный  ящик  и все  в него сложили. Спрятали всю
добытую  картошку, морковку и свеклу под  сосновыми ветками в  лесу, рядом с
жестяным крылом сгоревшего истребителя. Так, это было сделано.
     Они наелись и уже не торопились успеть в  лагерь на обед. Шли по полям,
бросали  камни  вслед  вспугнутым  зайцам,  сбивали  с  телеграфных  столбов
фарфоровые изоляторы. Строили планы будущих вылазок за лагерный забор, туда,
в мир садов  и огородов,  теплых  домов с  печеными яблоками  и  картошкой в
мундире.
     - Вам тоже так жарко? - спросил вдруг Петер.
     Он сел на камень и подпер голову руками.
     -  Может, ты съел  что-то нехорошее, - сказала Тулла озабоченным  тоном
медицинской сестры.
     На последние сто метров  до  дыры в лагерном заборе ушло четверть часа.
Петер не мог двигаться быстрее, все время присаживался.
     - У тебя наверняка температура, - сказала Тулла.
     Они протащили  Петера под  проволокой,  как  тащат мешок  с  картошкой.
Положили,  совершенно  обессилевшего,  на  землю  за  соломенными  циновками
уборной.
     -  Ну,  еще  немножко  и  доберешься  до  кровати,  и  будешь  спать, -
подбадривал его Герман.
     Они  поддерживали   его  с  двух  сторон  до  лагерной  улицы.  Там  им
встретилась мать Петера. Она  взяла Петера на руки,  буквально на руки,  как
маленького ребенка. Унесла в барак. Ушел Петер Ашмонайт.
     Герман  и Тулла остались одни на  лагерной  улице. Идти или не идти  на
обед? Конечно, зачем отдавать кому-то?
     После еды слонялись в нерешительности по улице взад-вперед.
     - Ну, теперь-то вы скоро уедете, - сказал старый сторож.  - Может быть,
в Тюрингию  или Шлезвиг-Гольштейн. Если  еще  неделю не  будет новых случаев
тифа, карантин снимут.
     - А где это - Тюрингия? - спросила Тулла.
     Сторож  тоже  точно не знал. Но  наверняка в  Тюрингии хорошо. Те,  кто
раньше жил в лагере, всегда радовались, когда узнавали, что едут в Тюрингию.
Некоторые даже писали оттуда. В Тюрингии есть горы, на которых снизу доверху
растут яблони. Представить только - жить в таком краю летом!
     - Это - зеленое сердце Германии! - заявил старый сторож торжественно.
     Когда стало  темнеть, Герман пошел к своему бараку. У Петера  на  самом
деле оказалась  температура.  Мать  сидела  рядом  с ним на  краю кровати  и
прикладывала  к вискам холодный  компресс. Герман залез наверх,  лег  в свою
постель, свесил голову вниз.
     - Один с Туллой я не пойду за забор, - пообещал он. - Мы подождем, пока
ты поправишься.
     - За лесом есть деревня,  - фантазировал в горячке  Петер. -  Настоящая
деревня с крестьянскими дворами.
     - Мы туда пойдем, когда ты снова будешь здоров, - заверил Герман.
     - В деревне мы добудем все, - шептал Петер.
     - Лежи тихо, мальчик!
     Вдруг Петер сел и закричал:
     - Пить, дайте мне пить!
     Фрау  Ашмонайт пошла к  печке,  принести  теплого  чаю. Но,  когда  она
вернулась с кружкой, Петер  уже не хотел пить. Он ушел в себя, лежал, закрыв
глаза.
     - Боже мой, он без сознания! - вскрикнула  фрау Ашмонайт. Она выскочила
из барака, побежала кратчайшим путем на пункт Красного Креста.
     -  Потерять сознание - это еще не самое плохое, - говорил Петеру сверху
Герман. - Я тоже был без сознания, помнишь, на этом  проклятом вокзале между
Франкфуртом  и  Берлином.  А ночью ты меня  разбудил, когда  мы  ехали через
Берлин. Без сознания - все равно, что спать.
     Прошло  довольно  много времени, прежде  чем фрау Ашмонайт вернулась  с
сестрой Карин.
     - Он просто спит, - уверял Герман, когда сестра склонилась над Петером.
     Она  потрогала его  голову,  разорвала  на груди  рубашку,  взяла  руку
Петера, нащупала пульс. Казалось, что она считает.  Но  почему  она  смотрит
таким неподвижным  взглядом  на  стенку  барака?  Не  двигается,  ничего  не
говорит. Господи, что случилось с Петером Ашмонайтом?
     - Если бы это был сон, - тихо сказала сестра. - Он умер.
     Она встала,  не взглянув  ни  на  кого, направилась  к  двери,  сказала
только:
     - Я позову доктора.


     Все, не стало Петера Ашмонайта. Почему ты не захотел поехать  вместе со
всеми в  зеленое сердце Германии, где  на всех горах растут  яблони?  Или  в
Шлезвиг-Гольштейн? А может  быть,  и  обратно  в  Йокенен.  Уже  послезавтра
отходит поезд.  На черной  доске на кухне до сих пор написано, когда отъезд.
Но если у тебя был тиф, карантин продлят.
     А как мы тебя похороним, Петер Ашмонайт? Никаких  похорон.  Тебя увезут
на машине. Сейчас, сразу же. Ни на час не оставят тебя в бараке. Чтобы никто
не мог заразиться, тебя сожгут.
     Кого вывозят из лагеря, всех сжигают.
     А  нам  ехать дальше.  В Тюрингию  или Шлезвиг-Гольштейн.  Можно  ли  в
Тюрингии воровать картошку? Господи, может быть, уже послезавтра рано  утром
на вокзал.


     Долог ли путь из Восточной Пруссии в Германию? Многие не доехали.

     * * *

     Карл Штепутат умер 16 июня 1945 года в лагере на границе Европы и Азии.

     Марта Штепутат  умерла 2 октября 1945 года, четыре дня спустя после дня
рождения, когда ей исполнилось сорок два года, в  лагере близ  Куйбышева, на
Волге.

     Мазур Хайнрих застрелен в сарае за Бартенштайном.

     Дядя Франц шагал в колонне, идущей на восток, и уже не вернулся.

     Тетя Хедвиг молилась в католической церкви в Реселе, а в  мае 1946 года
ехала в товарном вагоне в Германию.

     Жена Шубгиллы  будет растить своих детей в Гольштейне. В их жизни будет
сбор колосков, докапывание  картошки на убранных  полях, немного воровства и
много, много работы. Она вырастит всех детей достойными, прилежными людьми и
потом умрет.

     Марковша застряла  в деревне на берегу Фришской лагуны в ожидании весны
и возвращения старого Гинденбурга.

     Камергер Микотайт пал в боях за Хайльсбергский треугольник.

     Трактирщик Виткун ушел с колонной на восток.

     Виткунша добралась до Вестфалии, где еще  много  лет  оплакивала утрату
йокенского трактира.

     Петер Ашмонайт умер.

     Фрау Ашмонайт уехала со следующим поездом в Тюрингию, оттуда в Баварию.
Она опять вышла замуж и даже произвела на свет еще одного ребенка.

     Слепая бабушка похоронена в поле недалеко от Ландскрона.

     Вовериша все еще лежит возле железнодорожного полотна.

     Маленькая бледная женщина умерла от горячки.

     Самуэль  Матерн  умер  от  голода  осенью 1942 года  в концентрационном
лагере.

     Майорша еще четыре года предавалась воспоминаниям о прошлом, прежде чем
умерла в Люнебургской пустоши.

     Старший  лейтенант казнен в саксонской каторжной тюрьме  за  участие  в
заговоре против фюрера.

     Доильщик  Август  в  эсэсовской  форме,  без  сапог,  висел  на липе  в
Катовицах в Верхней Силезии.

     Эльза Беренд с детьми  садилась в порту Данциг-Нойфарвассер на пароход,
идущий в Данию.

     Крестьянин Беренд очутился в лагере военнопленных на юге Франции.

     Шоссейный обходчик Шубгилла лежал с ранением головы в русском госпитале
для пленных, скоро умрет.

     Коммунист Зайдлер застрелен перед своим дровяным сараем.

     Йокенская учительница изнасилована в Эльбинге до смерти.

     Учитель Клозе погиб в Арденнах.

     Жена Клозе варила в русском лагере еду для пленных немцев.

     Начальник штурмовиков Нойман как народный ополченец, оказался в русском
плену.

     Партийный секретарь Краузе пропал в осажденном Кенигсберге.

     Кучер  Боровски   добрался  с   принадлежащей  поместью   повозкой   до
Мекленбурга, где продолжал кормить лошадей в ожидании йокенцев.

     Маленький Блонски на западе и опять курит черные сигары.
     Через  пять  лет после  войны разъезжал представителем  оптовой  винной
фирмы между Касселем и Кобленцем.

     Герман Штепутат  одиннадцати  лет.  Кто возьмет оставшегося ребенка? Он
стоял там совсем  один.  И  тут от  толпы своих  детей отделилась  Шубгилла,
направилась к Герману, взяла его за руку и сказала: "Пойдем, мальчик, пойдем
с нами!"













     Предисловие к сборнику "Рассказы о деревне Калишкен"


     Если  ты  хочешь узнать,  что такое  Калишкен,  давай  руку и пойдем  к
сапожнику Кристану. Навестим  вон тот дом в начале деревни, клонящийся своей
соломенной крышей к востоку еще с  наполеоновских времен,  почти  не видимый
под двумя тополями, вершины которых сплелись над трубой. Выберем, чтобы была
хорошая  погода.  В  такие  дни  сапожник сидит  со своим  инструментом  под
тополями,  слушает,  как жужжат пчелы, как копошатся в  поросшей мхом соломе
крыши воробьи.
     - Ну как, мастер, сапоги готовы? - спросишь ты его. Он тебе не ответит.
Помолчит,  потом  подвинет  к тебе  табуретку.  Это значит,  тебя приглашают
присесть в просторной приемной сапожника Кристана. Усаживаешься под тополя и
ждешь, когда  сапожник заговорит. А молчать  он может  часами. Так  же молча
пошлет тебя в кабак принести кружку пива, потому что духа-покровителя беседы
нужно еще  выманить,  ему хорошо только, когда  рядом пенится пиво  и пахнет
жевательным табаком.  Но стоит  тому  и другому  появиться, сапожника уже не
остановить.
     О  чем  ты  хочешь  послушать? В  Калишкен все знают, почему дом самого
сапожника так перекосился, почему его тополя  не тянутся в  небо свечой, как
полагается  порядочным деревьям, почему на его  пороге выжжен след лошадиной
подковы.  Про все  это есть невероятные истории, которые мастер рассказывать
сапожник Кристан: о лошади без головы, скакавшей  в  полночь по  деревенской
улице;  о том,  как черт,  как раз в день  Вознесения Господня,  сунул  свой
мохнатый зад в печную трубу сапожника,  выложил свое дерьмо и не  вылезал из
дымохода, пока Кристан не запустил туда пчелиный рой.
     Но  ты  пришел  узнать  про Калишкен. Тогда проси сапожника,  чтобы  он
рассказал тебе историю про архангела Гавриила. Она случилась - история эта с
архангелом - когда  Кристан был еще молодым,  в Святой земле. Он  отправился
странником к  гробу Христову, шел день за днем  пять  лет подряд. Дойдя, сел
отдохнуть у горы Елеонской возле Иерусалима, нашел родничок (точно под такой
же,  как у  нас, дикой грушей),  смыл с  лица  дорожную пыль  и наладился  в
обратный путь, на Калишкен.
     Если ты  в этом  месте недоверчиво  покачаешь  головой, сапожник укажет
тебе на болтающуюся возле  двери  кривую турецкую  саблю. Разбойник напал на
него,  когда Кристан собирался плыть  через  Босфор.  Так Кристан не  только
вырвал у него саблю, но и отсек с разбойничьей головы правое ухо. Ссохшееся,
сморщившееся   ухо   неудачника-грабителя  лежит  под  распятием  в  спальне
сапожника.
     Архангел встретился сапожнику на обратном пути,  когда  Кристан отдыхал
как-то раз от полуденной жары.  Чтобы освежиться, он опустил запыленные ноги
в  воды  Иордана,  а  под голову нарвал охапку травы. Раскидистая смоковница
накрыла усталого сапожника  своей  тенью.  Пока  он там  лежал  и  вспоминал
Калишкен, посланец Божий, прогуливавшийся,  широко раскинув крылья, по водам
Иордана, поднялся на берег,  вытер ноги  об траву и ловко  взлетел на  ветки
смоковницы. Сел архангел и затих.
     - Что ты тут ошиваешься в Святой земле, сапожник Кристан? - спросил он,
немного погодя.
     -  Понимаешь,  дорогой Гавриил, -  ответил сапожник.  - Я хотел увидеть
рай, где  течет мед и молоко. Но здесь, куда ни повернешься, кругом песок  и
камни.
     Архангел громко высморкался и задумчиво уставился в землю.
     -  Рай вообще-то  есть, - сказал он  после  долгого раздумья.  - Но его
очень  трудно  найти, это  такой  крошечный  клочок  земли,  что  его  легко
проскочить.
     Он спустился с  ветвей,  сел рядом с Кристаном, прокашлялся и сплюнул в
вяло текущие воды Иордана.
     - Слушай,  я тебе  его  опишу.  Когда  входишь в  рай,  там  стоят  три
высоченных дерева - я думаю, это липы. Их  ты не можешь не заметить, они так
сильно пахнут свежим медом. Идешь дальше по булыжной  мостовой -  смотри, не
сворачивай к белому дому направо, это трактир.
     Кристан, правда,  удивился,  для  чего бы  это в  раю  трактир,  но  не
осмелился перебивать архангела.
     - Проходишь, значит, мимо  белого дома  дальше в  рай. Вскоре окажешься
перед выгоном, усыпанным цветами, большей частью желтыми, но есть  некоторые
белые  и  синие.  Коровы  пасутся,  разгуливая вдоль и поперек,  под  ногами
резвятся пасхальные ягнята. Уток, гусей,  кур  в раю полно,  есть  и  ключ с
чистой водой. Чуть подальше пруд со всякой живностью, какая  только бывает в
воде. Весело плещутся рыбы, как могут поют лягушки, а по берегу  взад-вперед
расхаживает  аист. Кругом  увидишь дома, маленькие  такие  лачужки  - в  раю
дворцы  не нужны. К окнам  то и  дело подлетают ласточки, в грязи  у  дверей
играют райские дети.  За  домами колышутся  нивы,  в огородах  цветут  маки,
слышен голос кукушки, ястреб кружит  над полем, а  из  леса летят с  визитом
стаи ворон ...
     Тут сапожник подскочил и возопил:
     - Это Калишкен! Это откуда я пришел!
     Архангел взглянул на него печально.
     - Бедный сапожник! - сказал он. - Это  правда, что ты покинул Калишкен,
единственное райское место, которое есть на земле?
     - Правда, - буркнул Кристан.
     - Встань и поспеши!  Может быть,  ты еще  доберешься  до  него  в своей
жизни. Но поторапливайся,  сапожник  Кристан, потому что  скоро на  земле не
останется райских мест!


     Перевел с немецкого Владимир Крутиков


Популярность: 20, Last-modified: Sun, 25 Aug 2002 05:24:25 GMT