, а какой я вояка? Сюртук под мышками Кирилл Михеича лопнул, торчала грязная вата. Разряжая бородку пальцами, он отодвинул Шмуро и, устало глядя в рот Запуса, спросил: -- Жена моя у тебя? Фиеза? Запус поднял ладонь и через нее взглянул на свет. Плыла розовая (в пальцах) кровь и большой палец пахнул женщиной. Он улыбнулся: -- А вы, Качанов, в восстаньи участвовали? Кирилл Михеич упрямо повел головой: -- Здесь жена-то или нету?.. Шмуро тоскливо вытянулся и быстро заговорил: -- Артемий Трубычев назначен комендантом города. Организован из представителей казачьего круга Комитет Действия; про вас ходят самые противоречивые и необыкновенные слухи; мы же решили уйти в мирную жизнь, дабы... -- Нету, значит? -- глядя в пол, сказал Кирилл Михеич. Запус закурил папироску, погладил колено и указал конвойным: -- Можно увести. Казаки будут близко -- расстреляем. Посадить их в сарай, к речке. Солдат-конвойный зацепил в дверях полу шинели о гвоздь. Стукая винтовкой, с руганью отцепил сукно. Запус наблюдал его, а когда конвойный ушел, потянулся и зевнул: -- Я на сеновал, Семен, спать пойду. У меня баба там лежит, разбуди. Зовут ее Савицкая, она у нас добровольцем. Скажи -- пусть оденется, возьмет винтовку и караулит. -- Мужа? -- Обоих. А этот караул ты сними. Матрос Топошин сплюнул, вытер узкие губы и широко, точно нарочно, расставляя ноги, пошел: -- Ладно. Обернулся, дернул по плечу рукой, точно срывая погон: -- Это для чего? -- Песенку знаешь: "милосердия двери отверзи ми"?.. -- А потом? -- Маленький я в церкви прислужничал, попу кадило подавал. Вино любил пить церковное и в алтаре курил в форточку. Запомнил. Песенку. -- Ишь... Матрос Топошин вышел в ограду, махнул пальцем верховым и, стукая пальцем в луку седла, сказал тихо: -- Туда к речке, в тополя валяйте. Как трое из сараев пойдут, бей на смерть. Корявый мужиченко поддернул стремя и пискнул: -- Которого? -- Видать которы бегут, амбиция. Своих, что ли? -- Своих мы против. В сарайчике на бочке сидели Шмуро и Кирилл Михеич. Скрестив ноги и часто вздрагивая ляжками, Шмуро крестился мелкими, как пуговка, крестиками. Губы у него высохли, не хватало слюны и в ушах несмолкаемо звенело: -- Господи помилу... господи помилу... господ поми... Иногда потная рука ложилась близко от подрядчика и он отодвигался на краешек. -- Барахло-то наше поделют? -- спросил Кирилл Михеич. -- Все ведь теперь обще. А я белья набрал и для Фиезы шелково платье. Шмуро стал покачиваться всем туловищем. Бочка затрещала. Кирилл Михеич тронул его за плечо: -- Слышь, англичанка! Сломашь. Шмуро вскочил и, вихляя коленками, отбежал в угол. Здесь рухнул на какие-то доски и заерзал: -- Госпоми... госпоми... госпо... В сарайчике солоновато пахло рыбой. Голубоватые холодные тени, как пауки. В пиджаке было холодно. Кирилл Михеич нашел какую-то рваную кошму и накрылся. У дверей женский сонный голос спросил: -- Не сходить?.. Другой, тверже: -- Полезут, лупи штыком в морду. Буржуи, одно! Буфера-то чисто колеса, у-ух... нарастила! Мамонька, ишо дерется! Сбросил, потом опять надернул кошму Кирилл Михеич. Робея, ногой подтоптал под себя слизкую глину сарайчика, -- подошел к двери. С ружьем, в солдатской фуражке и шинели, она, Фиоза. Отвердели степным загаром щеки и вспухли приподнятые кверху веки. Наклонившись, щупая пальцем щель, сказал Кирилл Михеич: -- Фиеза! Жена!.. Законным, извечным испугом вздрогнула она. Так и надо. Оттого и быть радости. -- Твое здесь дело, Фиеза? Неумело отвела ногу в желтом солдатском сапоге; повернула ружье, как поворачивала ухватом, и неожиданно жалобно сказала: -- Сиди, Кирилл Михеич... сиди... убью! Не вылазь лучше. И еще жалобнее: -- Владычица, богородица!.. Сиди лучше. Ему ли не знать закона и богородицыных вздохов? На это есть другой, мужичий седой оклик: -- Фиеза, изобью! Отворяй, курва. Я из-за тебя всю степь до бора проехал; убьют, может, из-за тебя... Васька-то твой, может, с'ест меня, измотает живьем, а ты чем занимаешься!? Поселок Лебяжий попалили, ни скота, ни людей... -- Не лезь, Кирилл Михеич, не лезь лучше... И, хряпая досками, предсмертно молился Шмуро: -- Господи поми... господи по... господи поми... Потом тише, так, как говорил когда-нибудь в кровати о пермской любви, о теплых перинах, широких, как степь, хлебах, о сухой ласке, сухими мужичьими словами: -- Опять ведь все так, Фиезушка, я тебе все прощу... никто ничего не знат, ездила в поселок и -- только. Ничего не водилась, спальню окрасим... Артюшка уехал, никого, всем домом наше хождение... Комиссар-то, думашь, тобой дорожит, так, мясо, потреться и -- будет. Он и караул-то этот снял, тебя поставил -- бежите, дескать; куда мне вас... Фиезушка! Припадочным, тягучим криком надорвалась: -- Бежите-е?.. Врешь! Врешь!.. Штыком замок -- на землю. Замок на земле, как тряпка. Хряснул неловко затвор. Кирилл Михеич в угол, черная смоляная дудка дрожит на сажень от груди. -- Фиезушка-а... Обводя тело штыком, кричала: -- Пиши... пиши сейчас... подписку пиши... развод пиши... развожусь... Ты, сволочь! Мягко стукнул приклад в Шмуро. Архитектор вскочил, сел на бочку и, запыхаясь, спросил: -- Вам что угодно? На него тоже дуло. Под дулом вынул Шмуро блок-нот и, наматывая рассыпающиеся буквы, написал химическим карандашом: "Развод. Я, нижеподписавшийся, крестьянин Пермской губернии, Красноуфимского уезда, села Морева, той же волости, Кирилл Михеич Качанов"... x x x В это время Васька Запус брился перед обломком зеркала. Секретарь, матрос Топошин, вытянув длинные ноги, плевками сгонял мух со стены. Мухи были вялые, осенние, и секретарю было скучно. -- Параллелограм... -- сказал Запус: -- ромб... равенство треугольников... Все на войне вышибло. Чемоданы тяжелей ваших вятских коров, Семен? -- Тяжелей. -- Пожалуй, тяжелей. Все придется сначала учить. Параллелограм... ромб... И насчет смерти: убивать имеем право или нет? И насчет жизни... -- Насчет жизни -- ерунда. -- Пожалуй, ерунда. Топошин пальцем оттянул задымленный табаком ус. В ноздрю понесло табаком. Матрос жирно, точно из ведра, сплюнул: -- Табаку бы где-нибудь хорошего достать. VII. Все утро, похрустывая замерзшими беловатыми комьями грязи, бродил старикашка у дверей, у набросанных подле амбара досок. Дергал гвозди. Спина у Кирилла Михеича ныла. Шмуро от холода накрылся доской, и доска на нем вздрагивала. Шмуро быстро говорил: -- Сена им жалко, могли бы и бросить. -- Гвозди дергат, -- сказал тоскливо Кирилл Михеич. -- Кто? -- Сторож. Шмуро скинул доску на землю, вскочил и топая каблуками по доске, закричал: -- Я в Областную Думу! Я в Омский Революционный комитет! К чорту, угнетатели, грабители, воры! Ясно! Я свободный гражданин, я всегда против царского правительства... Это что же такое... -- Там разбирайся. Старик-сторож постукивал молотком. Кирилл Михеич посмотрел в щель: -- Выпрямляет. С рассвета в ограде фермы скрипели телеги, кричали мужики, и командовал Запус. Телеги ушли, протянул мальчишка: -- Дядинка-а, овса надо? Остался один старик, дергавший гвозди. Шея у старика была закутана желтым женским платком, он часто нюхал и кашлял. -- Какой нонче день-то? -- крикнул ему в щель Кирилл Михеич. Старик расправил гвоздь, посмотрел на отломанную шляпку его и сунул в штаны. Кашлянув, вяло ответил: -- Нонче? Кажись -- чятверк. Подожди -- в воскресенье холонисты конокрадов поймали, во вторник я поветь починял... Верно, чятверк. Тебе-то на што? -- Выпустят нас скоро? -- Вас-та? Коли не кончут, выпустят... а то в город увезут по принадлежности. Только у нас с конокрадами строго -- на смерть, кончают. Не воруй, собака!.. Так и надо... Я для тебя ростил? Он внезапно затрясся и, грозя молотком, подошел к дверям: -- Я вот те по лбу жалезом... и отвечать не буду, сволочь!.. Воровать тебе?.. Поговори еще... Кирилл Михеич устало сел на доски. Его знобило. К дверям подпрыгнул Шмуро и, размазывая слова, долго говорил старику. Было это уже в полдень, широкозадая девка принесла старику молока. Пока старик ел, Шмуро палкой разворотил щель и тоненько сказал: -- Ей-Богу же, мы, дедушка, городские... Ты, возможно, девушка, слышала о подрядчике Качанове, на семнадцать церквей подряд у него... -- Городски... -- протянул старик: -- самый настоящий вор в городе и водится. Раз меня мир поставил, я и карауль. Мужики с казаками за землю поехали драться, а я воров выпускай; видал ты ево! -- До ветру хотя пустите. -- Ничего, валяй там, уберут. Девка, вытянув по бедрам руки прямо как-то, заглянула в амбар. -- Пусти меня, деда, посмотрю. -- Не велено, никому. Шмуро забил кулаками в дверь. -- Пусти, дед, пусти. У меня, может быть, предсмертное желание есть, я женщине хочу его об'яснить. Я понимаю женское сердце. И, обернувшись к Кириллу Михеичу, задыхаясь, сказал: -- Единственный выход! Я на любовь возьму. -- Так тебе она ноги и расставила. Ты им лучше сапоги пообещай. Хорошие сапоги. Старик девку в амбар не пропустил. Она взяла крынку, пошла было. Здесь Шмуро торопливо сдернул свои желтые, на пуговицах, сапоги и, просовывая голенище в щель, закричал, что дарит ей. Девка тянула сапог: голенище шло, а низ застревал. Старик, ругаясь, открыл дверь. Кирилл Михеич и Шмуро быстро вышли. Девка торопливо махнула рукой: -- Снимай другой-то. Засунула сапоги под передник и, озираясь, ушла. Старик об'яснил: -- За такие дела у нас... -- Он, подмигнув, чмокнул реденькими губами: -- я только для знакомства. -- Может, мои отдать? -- сказал Кирилл Михеич. -- А отдай, верна. Лучше, парень, отдай. Возьмут да и кончут, -- бог их знат, какому человеку достанутся... сапоги-то ладные. Я вот гвоздь дергаю для хозяйства, тоже в цене... а тут лежит зря, гниет. -- Подводу мы в город достанем? -- Подводу? Не. Подводы все мобилизованы, в поход пошли, с пареньком этим, с Васькой комиссаром, казаков бить. Ты уж пешком иди, коли такое счастье выпалило. Мне бы вас выпускать не надо, -- коли вы конокрады, тогды как, а? А я, поди, скажу -- убегли и никаких. Ты не думай, што я на сапоги позарился, -- я бы и так их мог взять, очень просто. Я из жалости пустил... А потом, раз вы нужные люди, они бы вас перед походом пристрелили. Лучше вам пешком, парень. Скажу убегли, а убьют в дороге, -- тоже дело не мое... Пинжаки-то вам больно надо, я пинжаков не ношу, у меня сын с хронту пришел... -- Пошли, -- сказал Кирилл Михеич. -- Ноги закоченели. Сквозь холодную и твердую грязь -- порывами густые запахи земли -- на лицо, на губы. Прошли не больше версты они, вернулись. Нога словно кол, -- не гнется. А в головах -- озноб и жар. Верно, -- никто в селе не дал подводы: боятся перед миром. Просфорнина дочь Ира подарила им рваные обутки брата. Просфорня, вспомнив сына, заплакала. Еще Ира принесла кипу бумаги: -- Заверните, будет ноге теплее. -- Знаю, сам в календарных листках читал: бедняки в Париже для теплоты ноги в бумагу завертывают. А когда от такой грязи плаха даже насквозь промокает -- на чорта мне ее? И все-таки взял Шмуро газеты под мышку. После теплого хлеба просфорни -- широки и тяжелы степные дороги. Пока был за селом лесок -- осина да береза, -- держалась теплота в груди; мимо -- лесок, как муха, мимо -- запахи осенних стволов медвяные. Под ноги -- степь. За всем тем степным: -- бурьяном, крупнозернистым песком, мелким, как песок, зверем и, где-то далеко за сивым небом, снегами, -- печаль неисцелимая, неиссякаемая, как пески. Тоска. Боль -- от пальцев, от суставчиков, и дробит она о мелочи, щепочками все тело, все одервеневшее мясо. Шли. Пощупал Кирилл Михеич газеты у Шмуро. И не газеты нужны бы, а человек, тепло его. -- Куда тебе ее? -- Костер разожгу. -- Из грязи? На степи человек -- как чирий, увидят, убьют. Свернем лучше с дороги. -- Куда? Плутать. И-их!.. Сидели бы лучше дома, Кирилл Михеич, а то -- бабу искать. Бабу вашу мужики кроют... Искатели!.. Меня тоже увязало. Никогда я вам этого простить не смогу, хотя бы отец родной были. Кирилл Михеич, бочком расставляя ноги, шею тянул вперед. Архитектор Шмуро шел сзади и следы ног его давил своими: -- Революция бабья произошла. Баба моя от мужиков взята, -- к мужикам и уйдет, кончено. У бабы плоть поднялась, ушла. Каждая пойдет к своему месту, а мы будем думать -- само устроилось. Ране баба шла на монету, теперь на тело пойдет... Кому против мужицкого тела конкулировать? Мужик да солдат -- одно... Кончено. Старики об этом бабьем бунте говорили, я не верил. -- Предрассудок. Любовь у вас случилась. -- В Пермской губернии от крепостного права умные старики остались... Вязкий, все дольше, длиннее след Кирилла Михеича. Раздавить его труднее, надо ногу тянуть. Со злостью тянет ногу Шмуро, размазывает. -- Как в такое время одному человеку жить -- хуже запоя ведь!.. -- В большевики идите, баб по карточкам давать будут. Верхом навстречу -- казак. Нос широкий -- от бега ли, от радости ли -- ал. Чуб из-под красно-околышной фуражки мокр от пота. От лошади тепло, и сам казак, теплый и веселый, орет: -- Матросы с казаками братуются! Ворочай назад, битва отменена, подмога не требуется... Павлодар-то под Советской властью, Ваську комиссара над всей степной армией командером выбрали... Атамана Артюшку Трубачева собственноручно в Иртыш сбросил!.. Во-как, снаружи!.. Заткнул нагайку за опояску, сплюнул и поскакал. Лег Кирилл Михеич тут же, подле дороги, в полынь, ноги скорчил, застонал: -- Господи, Господи, прости меня и помилуй! А в следы его, последние перед полынью, встал архитектор Шмуро. Злорадно посмотрел в грязную серенькую бороденку подрядчика: -- Дождался? Комиссаров тебе на квартиру принимать, женой потчивать? Из-за вас, сиволапые стервы, некультурная протоплазма, погибаем!.. Казак скакал далеко, у лесочка. Кирилл Михеич не шевелился, дышал он хрипло и быстро. "Помирает" -- подумал Шмуро, а вслух сказал: -- Вот человек хочет итти к богу, как к чему-то реальному, а я стою рядом и не верю в бога... Кирилл Михеич! VIII. "Павлодарский Вестник", газета казачьего круга, сообщила о приезде инженера Чокана Балиханова с важным поручением от Центрального Правительства. В это же день расклеили по городу на дощатых заборах, на стенах деревянных домов списки кандидатов. В Городскую Думу. Рядом со списками -- синяя афиша, и на ней: "Долой правительство Керенского! Вся власть советам!". Ниже этого списка рабочих кандидатов в Городскую Думу, а на первом месте: +-------+-----------------+-----------+-----------+---------------------+ : N N :Имя, отчество и :Род занятий:Род занятий: Местожительство в : : по : фамилия. :в данное :до :данное время. : :порядку: :время. :революции. : : +-------+-----------------+-----------+-----------+---------------------+ :1. :Василий Антонович:Комиссар :Матрос. :Сельско-хоз. ферма на : : :Запус. :Рев. Штаба.: :уроч. Копой, Павл. у. : : : : : :Семип. обл. : Полномочий от центра Чокан Балиханов не имел. Был он в голубоватой форме с множеством нашивок. Черные жесткие волосы острижены коротко, а глаза узкие и быстрые, как горные реки. Происходил он из древних киргизских родов ханов Балихановых. Полдень. Стада в степи грызут оттаявшие травы. Глухие, осенние, они скупы, словно камень, эти травы. Чокан Балиханов и атаман Артемий Трубычев пришли с заседания комитета общественной безопасности, в гостиницу. Владелец гостиницы, немец Шмидт, спросил почтительнейше: -- Из уезда слухи различные плывут, на заборах различные афиши, -- пройти в вашу комнату не разрешите? -- Успокойтесь, успокойтесь, -- сказал Балиханов, -- катайтесь на своем иноходце. Ходу переливного иноходец... какие есть в степи кони... ах! Так и прошел в комнаты, полусощурив длинные глаза. Олимпиада разливала чай. Женщин Балиханов, как все азиаты, любил полных, чтобы мясо плыло, как огромное стадо с широкими и острыми запахами. Олимпиада ему не нравилась. -- Я в степь еду, -- сказал Балиханов и, вспомнив, должно быть, кумыс, охватил чайное блюдечко всей рукой. -- Джатачники к большевикам переходят. Или у вас, действительно, есть поручения из центра к киргизам? -- Это казаки трусят Запуса и лгут. Я в род свой поеду, джатачников у нас немного: мы -- вымрем, а революций у нас не будет. Говорил он немножко по книжному, жесты у него быстрые и ломкие. -- Я уехал из Петербурга потому, что русские бунтуют грязно, кроваво и однообразно. Даже убивают или из-за угла, или топят. У нас, как в старину -- раздирают лошадьми... -- Лебяжий поселок Запус выжег. Я комиссию составил и прокурора из Омска вызвал. Балиханов улыбнулся, перевернул чашку и по-киргизски поблагодарил: -- Щикур. Я в Омске о Запусе слышал. Страшно смелый человек, много... да... много... Олимпиада вышла. -- Его женщины очень любят. Я вам по секрету: когда арестуете его, пошлите за мной. Я приеду. Я посмотрю. У нас в академии малоросс один был, я не помню фамилии его, он чудеса делал. Атаман вдруг вспомнил, что с инженером раньше, до войны еще, они были на "ты", теперь Балиханов улыбается снисходительно, говорит ему "вы", и на руках его нет колец. "Украдем, что ли?" -- подумал атаман и сказал со злостью: -- Врут очень много. Запуса выдрать и перестанет. -- О, да. Лгут люди много. Я согласен. Я ведь крови не люблю... -- Это к чему же? Балиханов не ответил. Улыбаясь протяжно, чуть шевеля худыми желтыми пальцами, просидел он еще с полчаса. Артюшка показал ему новую винтовку -- винчестер. Киргиз похвалил, а про себя ничего не стал рассказывать. Артюшка вытащил седло, привезенное из степи, -- инженер поднял брови, крепко пожал руки и ушел. Олимпиада сказала: -- Обиделся. -- Повиляла бы перед ним больше, глядишь бы не обиделся. -- Артемий!.. -- Молчи лучше, потаскуха! Ночью, когда Олимпиада опять повторила мужу -- не отдавалась она Запусу, только поцеловала, сам же Артюшка просил выведать, -- тогда атаман стал врать ей о ненормальностях Запуса; о том, что это сказал ему Балиханов. Олимпиада краснела, отворачивалась. Атаман дергал ее за плечо, шипел в теплое ухо: -- Молчишь? Ты больше моего знаешь... молчишь! Сознайся, прощу -- лучше он меня? Не веришь?.. -- Пусти, Артемий, -- больно ведь. Он вспоминал какой-то туманный образ, а за ним слова старой актрисы, пришедшей на-днях просить пропуск из города: "женщина отдается не из-за чувственности, а из любопытства". -- Потаскуха, потаскуха!.. IX. Вверху, где тонкие перегородки отделяли людские страдания (не многочисленные страдания), где потели ночью в кроватях (со своей или купленной любовью), где днем было холодно (дров в городок не везли -- у лесов сидел Запус) -- вверху жила Олимпиада. Внизу, где в двух заплеванных комнатах толкались люди у биллиарда, где казаки из узких медных чайников пили самогон, днем гогот стоял: над самосудами, над крестьянскими приговорами, над собой, -- сюда по скользской -- словно вымазанной слюной -- проходила Олимпиада. Были у ней смуглые руки (я уже о них говорил), как вечерние птицы. Платья муж приказывал носить широкие, синие, с высоким воротником. Как и о платье, так же важно упомянуть о холодной осени, о потвердевших песках и о птицах, улетающих медленно, словно неподвижно. Над такими городками самое главное здание -- тюрьма, потому -- раньше здесь шли каторжные тракты на рудники, в тачки. Еще -- церкви, но церкви (не так как тюрьмы) пусты, их словно не было; они проснулись в революцию. Вкруг тюрьмы -- ров с полынью, перед воротами -- палисадник -- боярышник, тополя, шиповник. Все это к тому, -- в тюрьму казаки водили людей, мужиков из уезда; пахли мужики соломой, волосы были выцветшие, как солома. Как ворох соломы, -- осеннее солнце; как выцветшие ситцы, -- холодные облака. И любовь Олимпиады -- никому не сказанная -- темна, тонка. От каждодневной лжи мужу высыхали груди (старая бабка об'яснила бы, но умерла в поселке Лебяжьем); от раздумий высыхали глаза; губы -- об губах ли говорить, когда подле нее весь городок спрыгнул, понесся, затарахтел. От Пожиловской мельницы (хотя она не одна), сутулясь, бегали сговариваться с Мещанской слободки рабочие; ночью внезапно на кладбищенской церкви вскрикивал колокол; офицеры образовали союз защиты родины; атаман Артемий Трубычев заявил на митинге: -- Весь город спалим, -- большевики здесь не будут. А внутри сухота и темень, и колокол какой-то бьет внезапно и туго. Ради горя какого ходила Олимпиада городком этим с серыми заборчиками, песками, желтым ветром из-за Иртыша? X. Генеральша Саженова пожертвовала драгоценности в пользу инвалидов. На мельнице Пожиловых чуть не случился пожар; прискакали пожарные -- нашли между мешков типографский станок и большевистские прокламации. Арестовали прекрасного Франца и еще двоих. Варвара Саженова поступила в сестры милосердия, братья ее -- в союз защиты родины. Старик Поликарпыч забил досками ограду, ворота, сидел внутри с дробовиком и вновь купленной сукой. Атаман Трубычев увеличил штаты милиции, из казаков завели ночные об'езды. Три парохода дежурили у пристаней. И все-таки: сначала лопнули провода, -- не отвечал Омск; потом ночью восстала милиция, казаки; загудели пароходы, и -- на рассвете в город ворвался Запус. Исчез Артюшка (говорили -- утопил его кто-то). Утром в Народном Доме заседал совет, выбирая Революционный Трибунал для суда над организаторами белогвардейского бунта. XI. Надо было-б об'яснить или спросить о чем-то Олимпиаду. Пришел секретарь исполкома т. Спитов и помешал. Бумажку какую-то подписать. Запус -- в другой рубашке только, или та же, но загорела гуще, -- как и лицо. Задорно, срывая ладони со стола, спросил: -- Контреволюция?.. Весело было? Олимпиада у дверей липкими пальцами пошевелила медную ручку. Шатается, торчит из дерева наполовину выскочивший гвоздик: -- Или мне уйти? Здесь-то и вошел т. Спитов. -- Инженер Балиханов скрылся, товарищ. Джатачники организовали погоню в степь... -- Некогда, с погонями там... Вернуть. -- Есть. Так же быстро, как и ладони, поднял Запус лицо. На висках розовые полоски от спанья на дерюге. В эту неделю норма быстрого сна -- три часа в сутки. -- Куда пойдешь? Останься. -- Останусь. Фиоза где? -- Фиоза? После... Здесь тоже надо бы спросить. Некогда. Мелькнуло, так, словно падающий лист: "пишут книжки, давал читать. Ерунда. Любовь надо...". Вслух: -- Любовь... -- Что? -- Дома, дома об'ясню. На ключ. Отопри. У меня память твердая, остановился на старом месте... Кирилл Михеич Качанов... Товарищ Спитов! -- Есть. -- Пригласите по делу белогвардейского бунта подрядчика Качанова. -- Это -- у вас домохозяин? -- Там найдете. -- Есть. Еще мелькнули тощенькие книжки: "кого выбирать в Учредительное Собрание", "Демократическая Республика", "Почему власть должна принадлежать трудовому народу". Нарочно из угла комнаты вытащил эту пачку, тряхнул и -- под стол. Колыхнулось зеленое сукно. -- Ерунда! Дальше -- делегаты от волостей, от солдат-фронтовиков, приветственные телеграммы Ленину -- целая пачка. -- Соединить в одну. -- Есть. Комиссар Василий Запус занят весь день. Дни же здесь в городе -- с того рассвета, когда ворвалась в дощатые улицы -- трескучие, напитанные льдом, ветром. Шуга была -- ледоход. Под желтым яром трещали льдины. Берега пенились -- словно потели от напряжения. От розоватой пены, от льдов исходили сладковатые запахи. И не так, как в прошлые годы -- нет по берегу мещан. С пароходов, с барж, хлябая винтовкой по боку, проходили мужики и казаки. На шапках -- жирные красные ленты, шаг отпущенный, разудалый, свой. Кто-то там, между геранями, "голландскими" круглыми печками и множеством фотографий в альбомах и на стенах, -- все-таки надеялся, грезил о том, что ускакало в степь: сытое, теплое, спокойное. Здесь же (по делу) проходил берегом почти всегда один комиссар Запус. Пьяным ему быть для чего же? Он мог насладиться фантазией и без водки. Он и наслаждался. Мелким, почти женским прыжком, в грязной солдатской шинели и грязной фуражке, вскакивал он на телегу, на связку канатов, на мешки с мукой, на сенокосилки -- и говорил, чуть-чуть заикаясь и подергивая верхней -- немного припухшей -- губой. -- Социальные революции совершаются во всем мире; отнятое у нас, у наших предков возвращается в один день; нет больше ни богатых, ни бедных -- все равны; Россия первая, впереди. Нам, здесь особенно тяжело -- рядом Китай, Монголия -- угнетенные, порабощенные -- стонут там. Разве мы не идем спасать, разве не наша обязанность помочь? На подводах, пешком проходили городом солдаты -- дальше в степь. Молча прослушав речь, не разжимая губ, поворачивались и шли к домам! Запус спать являлся поздно. Про бунт скоро забыли; вызывали для допроса Олимпиаду, -- сказала она там мало, а ночью в постели спросила Запуса: -- Ты не рассердишься?.. -- Что такое? Потрогала лбом его плечо и с усилием: -- Я хочу рассказать тебе об муже... Веки Запуса отяжелели -- сам удивился и, продолжая удивляться, ответил недоумевающе: -- Не надо. -- Хорошо... Запус становился как будто грязнее, словно эти проходившие мимо огромные толпы народа оставляли на нем пыль своих дорог. Не брился, -- и тонкие губы нужно было искать в рыжеватой бороде. Если здесь -- у руки -- каждую минуту не стоял бы рев и визг, просьбы и требования; если бы каждый день не заседал совет депутатов; если б каждый день не нужно было в этих, редко попадавших сюда, газетах искать декреты и декреты, -- возможно, подумал бы Запус дольше об Олимпиаде. А то чаще всего мелькала под его руками смуглая теплота ее тела, слова, какие нельзя запоминать. Сказал мельком как-то: -- Укреплять волю необходимо... Вспомнил что-то, улыбнулся: -- Также и читать. Социальная революция... -- Можно и не читать? -- спросила задумчиво Олимпиада. -- Да, можно... Социальная революция вызвана... нет, я пообедаю лучше в Исполкоме... Фиозу так и не видала. Запус сказал -- встретил ее последний раз, когда братались с казаками. Разве нашла Кирилла Михеича, -- живет тогда в деревне, ждут когда кончится. А смолчал о том, как, встретив ее тогда между возов в солдатской гимнастерке и штанах, провел ее в лес, и как долго катались они по траве с хохотом. Ноги в мужских штанах у ней стали словно тверже. Поликарпыч сидел в пимокатной, нанял какого-то солдата написать длинный список инвентаря пимокатной, вывесил список у дверей. Кто приходил, он тыкал пальцем в список: -- Принимай, становой, -- сдаю... Ваше!.. Была как-будто еще встреча с Кириллом Михеичем. Отправилась Олимпиада купить у киргиз кизяку. И вот мелькнул будто в киргизском купе маленький немножко сутулый человечек с косой такой походкой. Испуганно втерся куда-то в сено, и, по наученью его что ль, крикнули из-за угла мальчишки. -- За сколько фунтов куплена?.. Комиссариха-а!.. Тогда твердо, даже подымая плечо, спросила Запуса: -- Надолго я с тобой? Запус подумал: спросила потому, что начал наконец народ выходить спокойно. Распускают по животу опояски, натянули длинные барнаульские тулупы. Кивнул. В рыжем волосе золотом отливают его губы. -- Навсегда. Может быть. -- Нравлюсь? -- Терпеть можно. И сразу: к одному, не забыть бы: -- Дом большой, куда нам двоим? Я вселю. Хотела еще, -- остановилась посреди комнаты, да нет -- прошла к дверям: -- Почему детей не было с Артюшкой? -- Дети, когда любят друг друга, бывают. -- Немного было бы тогда детей в мире... Порок? -- Я же об'яснила... -- Э-э... Перебирая в Исполкоме бумаги с тов. Спитовым, -- спросил: -- Следовательно, женщины... а какое к ним отношение? До этого тов. Спитов был инструктором внешкольного образования. Сейчас на нем был бараний полушубок, за поясом наган. Щеки от усиленной работы впали, и лоб -- в поперечных морщинах. Ответил с одушевлением: -- Сколько ни упрекай пролетариат, освобождение женщины диктуется насущностью момента. Раньше предавались любви, теперь же другие социальные моменты вошли в историю человека... Стало быть, отношения... -- Если, скажем, изменила?.. Обманула?.. Спитов ответил твердо: -- Простить. -- Допустим, ваша жена... -- Я холостой. -- А все-таки? -- Прощу. С силой швырнул фуражку, потер лоб и вздохнул: -- Глубоко интересуют меня различные социальные возможности... Ведь, если да шара-ахнем, а?.. В то же время или позже показалось Запусу, что надо подумать об Олимпиаде, об ее дальнейшем. Тут же ощутил он наплыв теплоты -- со спины началось, перешло в грудь и, долго спустя, растаяло в ногах. Махая руками, пробежал он мимо Спитова и в сенях крикнул ему: -- А если нам республику здесь закатить? Республика... Постой! Советская Республика голодной степи... Киргизская... Монгольская... Китайская... Шипка шанго?.. Широколицый солдат в зале, растопив камин, варил в котелке картошку. Тыча штыком в котелок, сказал: -- Бандисты, сказывают, в уезде вырезали шесть семей. Изголяются, тоже... Про-писать бы им. -- Прокламацию? -- Не, -- винтовочного чего-нибудь... -- Устроим. Постоял на улице, подумал -- к кому он испытывает злость? Артюшка, Кирилл Михеич, Шмуро -- еще кто-то. Их, конечно, нужно уничтожить, а он на них не злится. Теплота еще держалась в ногах, он быстро пошел. Вспомнил -- потерял где-то шпоры. Решил -- надо достать новые. Опять Кирилл Михеич -- не глаза у него, а корни глаз, и тоже нет детей. Пальцы холодели -- "надо достать варежки; зимы здесь...". С тех пор как выпал снег, в Павлодаре еще никого не расстреляли. -- Сантиментальности, -- плюнул Запус. И ладонью легонько -- три раза хлопнул себя по щеке. Через три дня, -- впервые за всю войну и революцию, -- в Павлодаре стали выдавать населению карточки на хлеб, сахар и чай. XII. В желтом конверте из оберточной бумаги -- предписание "принять все меры к организации в уезде и городе регулярных частей Красной Армии. Инструкции дополнительно". Дополнительно же приехали не бумажки, а инструктора-спецы и тов. Бритько. Инструктора остановились в гостинице Шмидта, в номере, где жил Артюшка. На раме, у синеватых стекол сохранились рыженькие лапки мух -- как-то раздавила Олимпиада. Бритько же ночевал у Запуса. Рос у Бритько по всему рябоватому лицу длинный редкий и мягкий, как на истертых овчинах, волос. -- Женаты? -- спросил он Запуса. -- Не пришлось. -- А эта ходит, тонкая? -- Живет со мной. Жена Артемия... -- Атамана? И тогда, словно на палку натягивая губы, он внезапно стал рассказывать как его морили в ссылке, как хорошие ребята от тоски ссорились и чахли. Губы остановились. Потянулась к подбородку рука: -- Заседания посещать необходимо. В момент напряженнейшей борьбы всякое ослабление... У вас здесь люди неорганизованы.. восстание за восстанием. У нас сил нет посылать к вам... Вы уже сами пытайтесь, чтобы в случае чего без пощады! На заседании Уисполкома тов. Бритько сначала заметил о дезорганизации, о халатном отношении к буржуазии и кулачеству. Вспомнил тряские дороги, тяжелую доху отдавившую плечи: на мгновение ему стало тоскливо -- как в ссылке. Он стукнул кулаком по столу и кашляя хрипло закричал: -- В единении сила, товарищи! Не спускайте победоносного красного знамени... И вдруг забыл что-то самое важное. Сел, пощупал синию бумагу папки, оторвал быстро кусочек ее и отшвырнул: -- Я кончил. Дальше говорил инструктор-спец. Желтый полушубок, такой же как у тов. Бритько, морщился в плечах, словно оттуда бились нужные слова. А Запус сидел с краю стола, рядом с председателем совета т. Яковлевым. Был у того казачий (как челноки в камышах) нос, отцветшие усы и короткопалые желтые руки. Через щели, в доски декораций врывался ветер. Стены актерской уборной выпачканы красками, исчерканы карандашами. В железную печку театральный сторож подкидывал поленья -- осины. "Осиновая изба не греет" -- вспомнил Запус. Слушали: организация в уезде Красной Армии. Постановили: принять все меры. Избрать комиссаром и руководителем начальника революционных отрядов т. Василия Запуса. А в проходике между кулисами, где толпились делегаты, задевая шинелями и тулупами картоны декораций, -- предусовдепа т. Яковлев сказал: -- Мы, дорогой мой, с фактами все, с фактами. А факты за революцию и за товарища Запуса. Ты хоть что мне говори, тем не менее... Запус глубже на уши шапку, поднимая саблю: -- Каждый отвечает за себя... -- Мне инструктор говорит: в момент напряжения... а я ему: мало у нас баб перешло по рукам, да коли каждой опасаться... Однако, дорогой мой, атаман-то удрал и инженер Балиханов с ним. А? Протянул ему короткопалую руку и тихо, приблизив к щеке пахнущие табаком усы, шепнул: -- Ты ее не щупал насчет прибывания?.. -- Спрашивал. -- Не говорит? Где ей сказать, своя буржуазная... я ихнюю подлую мысль под землей вижу. Может тебя подвести, товарищ?.. У дверей Народного Дома, где снега трепали синие свои гривы, -- Запуса одернули: -- Товарищ Василий Антоныч... Товарищ... Видит: на подбородке, весенним снегом -- чуть грязноватым и синим, -- бородка. Поверх грязной дурно пахнущей шинели -- полушубок. Собачьего меха шапка по-уши, а Запус все ж его узнал: -- Гражданин Качанов, вы на допросе были об организации восстания? Если... -- Я совсем не про жену, я по делу мести... Мое мнение, товарищ Василий Антоныч, самый главный виновник всего злодейства Артюшка... и Олимпиада тут не при чем, пущай живет с кем хочет. Я ради жены убийству подвергся, подряды и имущество потерял... И, отведя Запуса за фонарь, к сугробу, толкаясь валенком, туманно и длинно стал рассказывать о заговоре в городе. Живет Кирилл Михеич в мещанском домике на окраине и там же прячется в кладовке, "меж капустой" -- Артюшка, у него все планы, все нужное и списки. Пахло от него самогоном. Идя улицей, вслед за Кирилл Михеичем подумал Запус, что пожалуй лучше бы арестовать подрядчика и передать его в Чека. Пусть разбираются, а зачем он Запусу? Здесь -- даже не думая, а так как то позади, прошло неудовольствие, высказанное инструктором из центра и предусовдепа Яковлевым: зачем живет с Олимпиадой. Нет, лучше самому раскрыть заговор и привести Артюшку. Злясь недолго, -- подумал он о смуглом желтоватом лице атамана, захотелось увидать его напуганным, непременно со сна, чтоб одна щека была еще в следах -- от капусты что ли? -- А, сволочь, -- сказал он вслух. -- По поводу чего? -- спросил Кирилл Михеич. Запус не просил вести и Кирилл Михеич не звал, а оба они -- сгорбившись, скользя по снегу, торопливо шагали к окраине. Еще Запус подумал: "надо бы позвать с собой матроса Топошина" -- и вспомнил: зачем-то вернулся тот на ферму Сокой. Позвать с собой -- можно было бы многих, хоть бы из своего отряда. -- Сам! Кирилл Михеич запыхаясь сказал: -- В хорошем хозяйстве все сам делаешь. Трудное... Спросил Запус, -- бьет ли жену Кирилл Михеич? Тот ответил -- так как Запус не живет с ней и жить не намерен... -- Не намерен, -- подтвердил Запус. -- То, конечно, можно сказать по совести -- бил и если найдет ее вновь, бить будет. Казачья у ней кровь. Возможно, из-за битья она ушла, все же в суд жаловаться не пойдет и если вернется, -- значит подтверждение: жену бить надо. Олимпиаду муж тоже бил и всегда так бывает: второй муж битьем не занимается. Таков и Запус. -- Второй муж? -- Кому какое счастье, Василий Антоныч. Я на вас не сержусь... Будьте хоть завтра вы подрядчиком на весь уезд. Квартал недоходя, Кирилл Михеич затянул полы полушубка. Запус тоже вспомнил незастегнутый ворот шинели, застегнул было, а потом улыбнувшись, распустил. Темно, ветрено. Дома как сугробы, дым над ними как снег на гребнях сугробов. Улыбки его Кирилл Михеичу не видно, Запус улыбнулся еще раз, для себя. В кистях рук заныли теплые жилы. -- Собак у них нету, Василий Антоныч. Шашку-то подымите, она на снегу не гремит, а здесь оказывается пол... Шум произойдет. Старуха какая-то открыла дверь. Тотчас же ушла. Должно быть привыкла к незнакомым. Подрядчик взял руку Запуса, выпрямил и повел ею: -- Там... в кладовой... направо... через два мешка перешагнуть... спит... ведь час, времени? -- Десять. -- Зачем орешь?.. Сей сикунд огня принесу. И ключ от... Ушел и дверь в избу припер плотно. Запус подождал, опять выпрямил руку, так как ее выпрямлял подрядчик и опустил. В дверь кто-то поскребся: "мышь... нет мыши в дверь не скребутся... значит кошка". Запахло капустой: кисло и тепло. Запах становился все гуще и гуще. Еще шорох. За ним вслед мысль, что здесь ловушка, заговор. Никто Кирилл Михеича раньше в городе не видел и Чека его не смогла найти. Отступил Запус к стене, нащупал вдруг отяжелевший револьвер и радостно вспомнил, что в револьвере шесть уверенных в себе пуль. Вытащил, чуть приподнял, так Кирилл Михеич сейчас выпрямлял его руку. Тогда он, сразу приподымаясь на цыпочки, решил пройти в кладовую и если там нет никого: бежать, пока еще не пришли. Он, с трудом сгибая замерзшую подошву, ощупывая стену пальцами, прошел к тесовой двери. Быстро дернул скобу: замок был плоский и холодный так, что примерзали пальцы. Тогда он накрыл скобу и замок полой шинели. Завернув узлом шинель на саблю -- дернул. Укололи пальцы свежие щепы. К запаху капусты примешался запах картошки и человеческой мочи. "Здесь"... -- подумал он быстро. Он шагнул два раза -- наверное через мешки: кочковатое и слизкое. Дальше; он не понимал, что должно быть дальше, но явственно, почувствовал человеческое дыхание. Дышали торопливо, даже капала слюна: трусит. Запус вытянул руки, сабля глухо стукнула о мешки. Тот, другой -- совсем близко неразборчиво пробормотал: -- Кыш!.. орп!.. анне!.. Тогда Запус сжал кулак, поднял револьвер выше, шагнул и негромко сказал: -- Арестую. Человек на капусте метнулся, взвизгнул. Капуста -- у ней такой склизкий скрип -- покатилась Запусу под ноги. Запус, держа револьвер на отлете, бросился на того, другого. В грудь Запуса толкнулись и тотчас же вяло подломились чужие руки. Подумалось: ножа нет, стрелять тому поздно. Здесь человек ударил коленом между ног Запуса. Револьвер выпал. Освободившимися и вдруг потвердевшими руками Запус охватил шею того, другого, Артюшки, атамана... С револьвером вместе скользнула какая уверенность и необходимость ареста. Запус наклонился совсем к лицу, хотел плюнуть ему -- огромный сгусток слюны, заполнивший рот, но не хватило сил. Вся сила ушла в сцепившиеся пальцы и на скользкие потные жилы длинной, необычайно длинной шеи. Словно все тело -- одна огромная шея, которую нужно стянуть, сжать, пока не ослабнет. -- Жену!.. жену тебе бить!.. бить!.. И когда уже пальцы Запуса подошли к подбородку, шея ослабла. Пальцы попали на мелкие и теплые зубы. Запус отнял от человека руки и перегибаясь через его тело, нащупал свой револьвер. Хотел всунуть его в кобуру и не мог. Он достал из кармана шинели спички. Зажег. Всунул револьвер. Спичка потухла. Он зажег новую, руку над ней сделал фонариком и поднес ее к подбородку. Бритый рот, светловатые брови -- коротенькие, и мокрый нос. По бровям вспомнил ("бреет" -- рассказывала Олимпиада) -- Шмуро, архитектор. -- О, чо-орт! -- И он сдавил спичку так, что обжег ладонь. Сжал ее и кинул в лицо, в темноту уже. -- Сволочь!.. Потом быстро достал еще несколько, поднял над головой, зажег. Капуста, три кадочки, рваная одежонка и сундук. Еще на рваном одеялишке Шмуро с длинной измятой шеей. Тогда Запус, гремя саблей и не вынимая револьвера, прошел через сени (он сразу почему-то вспомнил дорогу), в избу. -- Архитектора-то нету? -- спросил Кирилл Михеич. -- Идет?.. Запус расстегнул кобуру, к рукоятке как-то прилип снег. Он сковырнул его и, кладя револьвер на стол, спросил: -- Артюшка где? -- Артюшки здесь не было, Василий Антоныч. Я его не почитаю и боюсь. Разве я с ним стану жить?.. Я же подрядчик, меня же военную службу по отсрочке... Выпить, с тоски -- выпил! Бикметжанов, хозяин был тоже раньше, бардак держал, из него девки к тебе на пароход ездили... Бикметжанов говорит мне: я, говорит, кровь -- купеческая, острая; хочу с отчаянным человеком пить; зови, говорит, сюда Запуса. Василия Антоныча-то, мол, друга... Он отодвинул дуло револьвера на край стола и царапая пальцами бородку, хмельно, туманно, рассмеялся: -- Запуса-то, могу!.. Пошел сначала к Олимпиаде, а та говорит: на заседании, я в Народный Дом... а Шмуро трусит, на картошке, на капусте сидит... Мне Запус что, я с Запусом самогон желаю пить! -- Шмуро был любовником? -- Чьим? -- Фиезы? -- Фиезки-то? а я знаю?.. У ней любовников не было, у ней мужья были. Ты мне вот что скажи, пуганул ты Шмуро?.. Здорово?.. Он, наклонившись, рыгая, достал из-под стола четверть самогона. Тощая старуха принесла синеватые стаканы. -- Надоел он мне... на картошку и ходит!.. Шмуро-о!.. Бикметжанов, азиат, -- был в русской поддевке и лаковых сапогах. Глубже, в комнате на сундуке, прикрытом стеганым одеялом, лежала раскрашенная девка. Бикметжанов улыбнулся Запусу и сказал: -- Не подумайте, я теперь -- раз закона нет -- ни-ни... Это у меня дочь, Вера. Вера, поздоровайся с гостем... Вера, выпячивая груди и качаясь, медленно прошла к столу. Запус всунул револьвер и, отворачиваясь от Веры, сказал в лицо Бикметжанову: -- Я вашего гостя, в кладовой, кончил. Бикметжанов отставил стакан, отрезвленный выпрямился и вышел. Старуха ушла за ним. Вера подвинула табурет и, облокачиваясь на стол, спросила: -- А на войне страшно? В сенях завизжали. Визг этот как-то мутно отдался внутри Запуса. Вера отодвинулась и лениво сказала: -- Господи, опять беспокойство. Впопыхах, опять опьяневший, вбежал Бикметжанов и, тряся кулаками, закричал на Кирилл Михеича. Сквозь пьяную, липкую кожу, глянули на Запуса хитрые глазенки -- пермские. Скрылись. Кирилл Михеич расплеснул по столу руки и промычал, словно нарочно, длинно: -- Я-я... при-и!.. онии!.. меж со-обой... я здесь!.. Тогда Бекметжанов отдернул четверть с самогоном. Пред Запусом, совсем у шинели, метнулось лицо его и крик: -- Господин... господин матрос!.. господин комиссар!.. Ведь я же под приют свой дом отдал, малолетних детей! Добровольно от своего рукомесла отказался! У меня же в Русско-Азиатском банке на текущем счету, вам ведь все, досталось!.. И тут ломая буквы: -- Нэ губи, нэ губи душу!.. скажи -- сам убил, собственноручно... Мнэ жэ!.. э-эх!.. И еще ниже к уху, шопотом: -- Девку надо, устрою?.. Ты не думай, это не дочь, кака?.. ширма есть, поставлю... отвернемся... девка с норовом и совсем чистый... а?.. И Вера, тоже шопотом: -- Матросик, душка, идем! Бикметжанов из стола выхватил тетрадку: -- Собственноручно напиши: убил и за все отвечаю. Зачем тебе порядочного человека губить?.. Я на суде скажу: в пьяном виде. А сюда напиши, не поверят. Я скажу -- пьяный. Вот те бог, скажу: в пьяном виде. И девка потвердит. Вера?.. -- Вот те крест, матросик. Запус поднял (легкое очень) перо. Чернила мазали и брызгали. Он написал: "Шмуро убил я. За все отвечаю. Василий Запус". Налил два стакана самогона, сплюнул липкую влагу, заполнившую весь рот, выпил один за другим. Придерживая саблю, вышел. В сенях уже толпились мещане. Кирилл Михеич спал, чуть задевая серенькой бородкой синюю звонкую четверть самогона. XIII. Встретила Олимпиада Запуса тихо. Подумал тот: "Так же встречала мужа"... Озлился, она сказала: -- Кирилл Михеич приходил, хотела в милицию послать, чтоб арестовали его, не посмела... а если важное что? Она широко открыла глаза. -- А если бы я к Артюшке пришел, ты бы тоже в милицию послала, чтоб меня арестовали? -- Зачем ты так... Вася? Ты же знаешь... -- Ничего я не знаю. Зачем мне из-за вас людей убивать? Но здесь злость прошла. Он улыбнулся и сказал: -- На фронте. Окопы брали, с винтовкой бежал, наткнулся -- старикашка мирный как-то попал. Руки кверху поднял и кричит, одно слово должно быть по русски знал: "мирнай... мирнай"... А я его приколол. Не судили же меня за это? -- Неправда это... Ну, зачем ты на себя так... -- Насквозь! -- Неправда! -- Так и Шмуро... -- Чаю хочешь? -- Кто же после водки чай пьет. Она наклонилась и понюхала: -- Нельзя, Вася, пить. -- И пить нельзя и с тобой жить нельзя... -- Я уйду. Хочешь? -- Во имя чего мне пить нельзя, а жить и давить можно? Монголия, Китай, Желтое море!.. Он подскочил к карте и, стуча кулаком в стену, прокричал: -- Сюда... слева направо... Тут по картам, по черточкам. Как надо итти прямо к горлу! Вот. Поучение, обучение! Он протянул руку, чтоб сдернуть карту, но, оглянувшись на Олимпиаду, отошел. Сел на диван, положил нога на ногу. Веселая, похожая на его золотистый хохолок, усмешка -- смеялась. Сидел он в шинели, сабля тускло блестела у сапога -- отпотела. Олимпиаде было холодно, вышла она в одной кофточке, комнаты топили плохо. -- Где же Кирилл Михеич? -- спросила она тихо. -- Убил. Его и Шмуро, в одну могилу. Обрадовалась? Комиссар струсил, крови пожалел! Ого-о!.. Рано! Он красным карандашом по всей карте Азии начертил красную звезду, положил карандаш, скинул шинель и лег: -- И от того, что убил одного -- с тобой не спать? Раскаяние и грусть? Ого! Ложись. -- Сейчас, -- сказала Олимпиада, -- я подушку принесу из спальни. XIV. Бывало -- каждый вторник и пятницу за Кладбищенской церковью на площади продавали сено. Возы были пушистые и пахучие, киргизы, завернутые в овчины, любили подолгу торговаться. Из степи с озер везли соль -- называлась она экибастукская. Верблюдов гнали, тяжелокурдючных овец. Мясо продавалось по три копейки фунт, а сало курдючное -- по двадцать. В степь увозили "Цейлонские" и "N 42" чаи -- крепкие, пахучие, степных трав, оттого-то должно быть любили их киргизы. Везли ситца, цветные, как степные озера или как табуны; полосатые фаевые кафтаны; бархат на шапки и серебро в косы. Бывало -- торговали этим казаки и татары. Губы у них были толстые и, наверное, пахучие. По вечерам они сидели на заваленках, ели арбузы и дыни и рассказывали о сумасшедшем приискателе Дерове; о конях; о конских бегах и о борцах. (Однажды приехал сюда цирк с борцами. В цирк ехали киргизы со всей степи дарить борцам баранов). Обо всем ушедшем -- горевали (и не мне рассказать и понять это горе, я о другом), обо всем ушедшем -- плакали казаки. Что ж? Радость моя -- золотистохохлый Запус, смуглощекая Олимпиада, большевики с мельницы, с поселков новоселов и казаков. Степи, лога, -- в травах и снегах -- о них скажу, что знаю потому, что в меру свершили они зла и счастья -- себе и другим, и в меру любовь им моя! XV. Говорили мещане в продовольственной лавке, когда пошла Олимпиада получать по карточке: -- Поди комиссар твой возами возит провьянты... Вон товарищи-то на мельнице Пожиловской всю муку поделили. -- Житье! Молчала Олимпиада. Если бы отошла от мужа к другому, к офицеру хотя -- поднять эту тяжесть ей легко и просто. Помогли б. Здесь же, кроме Запуса, который и к кровати приходил редко (все спал в Совете), нужно было в сердце впустить и тех, что отобрали мельницы, кирпичные заводы, постройки, дома, погоны и жалованье, людей прислуживающих раньше. И когда думала о Запусе, свершалось это вхождение тепло и радостно. Саженовых встретила как-то на окраине. Мать спросила ее: -- Кирилл Михеич сидит? -- Да, арестован. -- Отнесу хоть ему передачу. Кто о нем позаботится! Оттянула в сторону длинную, темную юбку и сердито ушла. Протоиерей Митров, вместо расстрелянного о. Степана, мимо Олимпиады, гневно сложив на груди руки и опустив глаза, проходил. А у ней тугое и острое полыхало сердце. Хотелось стоять молчаливо под бранью, под насмешками, чтоб вечером, засыпая, находить в ответ смешные и колкие слова и хохотать. Например: -- Большевики бабами меняются... -- Тебя бы на дню десять раз меняли. Однажды Запус сказал ей, что Укому нужен заведующий информационным отделом, ее могут взять туда. Олимпиада пошла. XVI. Шмуро схоронили Саженовы. Гроб везла коротконогая киргизская лошаденка. Варвара и мать ее, генеральша, плакали не о Шмуро, а об арестованных братьях. Арестованные же сидели в подвалах белых, базарных магазинов. В Народном Доме, на сцене, где заседал Совет, к декорациям гвоздиками прибили привезенные из Омска плакаты. На эти плакаты смотрел Запус, когда т. Яковлев, предусовдепа, говорил ему: -- Признаете ли вы виновным себя, товарищ Запус, что в ночь на семнадцатое декабря, в доме Бикметжанова, будучи в нетрезвом виде, убили скрывавшегося от Революционного Суда, архитектора Шмуро? Смотрел на розовое веселое лицо Запуса предусовдепа т. Яковлев и было ему обидно: в день заседания об организации армии революционной, напился, дрался и убил. -- Убил, -- ответил Запус. -- Признаете ли вы, товарищ Запус, что по показаниям гражданина Качанова Кирилла, в уезде, самовольно приговорили его к смерти и занимались реквизициями без санкции штаба? Поглядел опять Запус на плакат: огромную руку огромный рабочий тянул через колючие проволоки, через трупы другому рабочему в клетчатой кепке. Подумал о Кирилле Михеиче: "наврал", а вслух: -- Сволочь! Еще радостнее вспомнил наполненной розовой тишиной Олимпиаду, ее легкие и упругие шаги. Сдвинул шапку на ухо, ответил звонко: -- Признаю. Если это вредно революционному народу, раскаиваюсь. Яковлев свернул из махорки папироску. Ему было неприятно повторять мысли (хотя и по другому), сказанные сегодня, эс-эром городским учителем, Отчерчи. Он оглядел членов Совета и сказал хмуро: -- Садитесь, товарищ Запус. Закурил, погасил спичку о рукав своего полушубка и начал говорить. Сначала он сказал о непрекращающихся белогвардейских волнениях, о революционном долге, об обязанностях защитников власти советов. Дальше: об агитации над трупом Шмуро: эс-эры положили ему на гроб венок с надписью: "борцу за Учредительное Собрание"; о резолюции лазарета с требованием удаления военкома Запуса: о неправильно приговоренном подрядчике Качанове, который заявил, что арестован был по личным счетам: Запусом увезена жена Качанова, Фиеза Семеновна... -- Курва, -- сказал весело Запус. -- Вот курва! -- Прошу выслушать. Говорил, качая лохматыми (полушубок был грязен и рван) плечами, опять о революционном долге, о темных слухах, о необходимости постановки самого важного для республики дела -- организации Красной армии -- руками надежными. Предложил резолюцию: отстранить Запуса от должности военкома, начатое дело, из уважения революционным его заслугам, прекратить. Табурет под Запусом хлябал. За окнами трещали досками заборов снега. Запус думал о крепко решенном: выгонят, зачем же говорят? И оттого должно быть не находилось слов таких, какие говорил всегда на подобных собраниях. Крепким и веселым жаром наполнялось тело и, когда выпячивая грудь, инструктор из Омска, т. Бритько, взял слово в его защиту, Запусу стало совсем жарко. Он расстегнул шинель, закрывая ею выпачканный красками табурет, достал мандат, выданный Советом, сказал: -- У меня все с добра. Грешен. Бабы меня любят, а мужья нет. В центр не отправите? Я отряд могу организовать... Бритько подумал: "хитрит", надписал на мандате: "счит. недействит. Инстр. Бритько" -- вслух же: -- Всякая анархическая организация отрядов прекращена. Мы боремся против анархии посредством Красной армии и подчинения в безусловности центру переферий... -- А вы в Китай меня пустите? Бритько встал и высоким тенором проговорил: -- Революционный народ умеет ценить заслуги, товарищ Запус, однако же говорю вам: не время организовывать единичную борьбу... Пролетариат Китая сам выйдет на широкую дорогу борьбы за социализм... -- Разевай рот пошире!.. -- Тише, товарищ Запус! Встал, надавил на табурет. Пополам. Еще раз и резко, сбивая щепки, отнес табурет к железной печи. Все молчали. Тогда Яковлев кивнул сторожу, тот сложил доски от табурета в печь. -- Смолистый! -- сказал тенорком Бритько. Запус посмотрел на его отмороженную щеку. Вспомнил его ссылку и вяло улыбнулся: -- Извиняюсь, товарищи!.. Сидеть мне перед вами не на чем. Пока пролетариат Китая организуется и подарит товарищу Бритько табуретов... Сечас... Я стоя скажу... Он оглянулся и, вдруг надевая шапку, пошел: -- Впрочем, я ничего не имею. Яковлев узкими казачьими глазками посмотрел ему вслед. Не то обрадовался, не то сгоревал. Сказал же тихо: -- Обидели парня. Тов. Бритько, очень довольный организующейся массой (он так подумал), проговорил веско и звонко: -- Эпоха авантюров окончена. Конспиративная мерка неуместна, мы должны беспокоиться за всю революцию. Переходим к следующему... Дорога обледенела. У какого-то длинного палисадника Запус поскользнулся и упал. Под ноги подвернулась сабля. Он сорвал ее вместе с ремнями и матерно ругаясь ударил ею о столб. Ножны долго не разрывались. А через час вернулся собрал при свете спички, осколки и в мешке принес домой. Мешок, перевязанный бичевкой, спрятал в чемодан. Чемодан же швырнул в кладовую. Накрылся тулупом и заснул на диване. В спальне тихо -- так горит свеча -- плакала Олимпиада. XVII. Матрос Егорко Топошин принес бумажку от Павлодарского Укома об исключении из партии с.-д. большевиков, комиссара Василия Запуса. Бумажку приняла Олимпиада, а Запус лежал в кабинете и стрелял в стену из револьвера. Вместо мишени на гвоздик он прикреплял найденные в письменном столе Кирилл Михеича порнографические открытки. Прострелянные открытки валялись по полу. От каждого выстрела покрывались они пылью, щебнем. -- В себя не запустит? -- спросил Егорко. Олимпиада молчаливо посмотрела в пол. Егорко, словно нарочно раскачиваясь, пошел: -- Парень опытнай, опустошит патронташ и уедет. Не жизнь, а орлянка... Ракообразные! XVIII. Расстреляв патроны, Запус не уехал. Запус обошел комнаты. Для того, чтобы обойти, узнать и запомнить на всю жизнь четыре комнаты, нужна неделя; если делать это быстро -- четыре дня. Запусу для чего торопиться? Он запомнил ясно: где, какая и почему стоит мебель, где оцарапаны стены -- человеком или кошкой. Отчего в зале замерзает, настегивая синий лед, окно. Как нужно ходить, когда злишься и как -- когда сыт: в одном случае мебель попадает под ноги, в другом она бежит мимо. Запус обошел ограду. В холодной пимокатной спал Поликарпыч. Запус сыграл с ним в карты и обыграл. Старик молчал и почему-то все посматривал на его руки. -- Кирилла Михеича выпустили, -- сообщил Запус. Старик закашлял, замахал руками: -- Не надо мне его... пущай не приходит... ничего я не перепрятывал! Запус не стал расспрашивать и согласился быстро: -- Смолчу. -- Ты гони... гони его!.. какие они бережители!.. -- Выгнать мне теперь ничего не стоит. -- Разве так берегут!.. так? Запус скоро ушел от него. В пимокатной пахло плохо. "Умрет, -- подумал Запус: -- чего-нибудь отслужить хочет"... Хотел сказать Олимпиаде и забыл. Инструктор из Омска тов. Бритько уехал. В ограду (из степи должно быть) забегали лохматые мордой, тощие собаки. Запус долго смотрел, как скреблись они на помойке и когда он махал рукой, они далеко отпрыгивали. Тогда он жалел: "растранжирил патроны". Сугробы подымались выше заборов. В шинели становилось холодно. Олимпиада принесла толстое пальто на сером меху. -- Артюшкино? -- Зачем тебе знать? -- Надену не потому, что от твоего мужа, а потому, что бежавший буржуй. Он мне на пароход контребуцию не приносил? Вместо... В шубе было тепло. Он положил в карманы руки и стал говорить протяжно: -- Через десять лет революции, Олимпиада, люди в России будут говорить другим языком, чем сейчас. Как газеты... У меня много времени и я привыкаю философствовать... Они будут воевать, а я научусь говорить, как профессор... Олимпиада заговорила об Упарткоме. Запуса вспоминают часто и дело его будет пересмотрено в Омске. Уныло отозвался: -- До пересмотров им!.. Они буржуев ловят. Газеты принесла? Он унес газеты. Читать их не стал, а взял нож и обрезал бобровый воротник у шубы. Достал в кухне сала, вымазал воротник и отнес на помойку. Тощие собаки рыча и скребя снег вцепились. Прибежал Поликарпыч и, размахивая поленом, отнял огрызки воротника. -- Берегешь! -- крикнул Запус. -- Грабитель!.. Во-ор!.. Старик махал поленом. Ночью Запус зажег фонарь, взял лом и пошел по пригонам, по амбарам, погребам. Стучал ломом в мерзлую землю, откидывал лом и высоко кричал Поликарпычу: -- Здесь? Поликарпыч стоял позади его, заложив руки за спину. Лицо у него было сонное, в седых бровях торчала сероватая шерсть. Он кашлял, егозил лицом и притворно смеялся: -- И чо затеял! -- Найду! Клад ваш найду, -- кричал Запус. Уже совсем светало. Поликарпыч засыпал стоя, просыпаясь от звяканья брошенного лома. А не уходил. Запус с силой вбил лом и сказал: -- Здесь, старик! Поликарпыч отступил, шоркнул пим о пим. -- Копай, посмотрю. -- Через пятьдесят лет, батя, все твои спрятанные сокровища ни чорта ни потянут. Через пятьдесят лет у каждого автомобиль, моторная лодка и прожектор. Сейчас же с этим барахлом распростись. Во имя будущего... Возможно ведь: их этого я бабе какой-нибудь штаны теплые выдам, а она нам Аристотеля родит... в благодарность. Прямая выгода мне потрудиться. -- Вот и копай. -- Тебе прямая выгода после этого умереть. Не уберег и вались колбаской! Преимущество социальных катастроф состоит в уничтожении быстрейшем и вернейшем, всякой дряни и нечисти. Он внезапно откинул прочь топор. Поднимая лом, сказал, отходя: -- Брошу. Не верю я в клады и не к чему их! Я сколько кладов выкопал, а еще ни одного не пропил. Прямая выгода мне -- не копать... пулю в самое сердце чтоб, и на сороковом разе не промахнуться, пули так пускать -- тоже клад большой... а говорят не надо, миноги! Он вышел и со свистом швырнул лом в помойную яму. Воя побежали в снега тощие псы. Поликарпыч выровнял изрубленную, изломанную землю. Закидал соломой изорванное место. Пошел: -- Балда-а!.. Всю ночь... Запус говорил с Олимпиадой. Запус говорил с ней о муже ее, о ее любовниках. Как всегда -- она не любила мужа и любовников у нее не было. Она умела тихо и прекрасно лгать. Запус говорил: -- Я начну скоро говорить стихами... На фронте я умел материться лучше всех. Зачем тебе мои матерки, когда ты не веришь, что я мог убивать людей? Убивать научиться, так же легко, как и материться! Революция полюбила детей... Почему у тебя не было ребенка? -- Он не хотел... Она не всегда говорила одно и то же. Она иногда путалась. Запус не поправлял ее. Запус лежал на диване. Олимпиада ходила в валенках и когда ложилась рядом, долго не могла согреться. У ней были свои обиды, маленькие, женские, она любила их повторять, обиды, причиненные мужем и теми другими, с которыми -- "она ничего не имела"... Запус думал. Запус скоро привык слушать ее и думать о другом. Казаки, например. Станицы в песках, берега Иртыша, тощие глины и камни. Сначала у станиц мчались по бакчам, топтали арбузы, а потом по улицам топтали казачьи головы. Длинные трещащие фургоны в степи -- это уже бегство к новоселам. У новоселов мазанки, как на Украйне, и дома у немцев, как в Германии. Запус все это миновал в треске пулеметов, в скрипе и вое фургонов и в пыльном топоте коней. Здесь Запус начинал думать о собаках -- бегут они тощие, облепленные снегом, длинными вереницами по улицам. Зеленоватые тени уносят ветер из-под лап. А они бегут, бегут, заполняют улицы. -- Мечтатели насыщаются созерцанием... -- прочитал он в отрывном календаре. Календарь сжег. Рано утром Олимпиада кипятила кофе (из овса). Запус пил. Олимпиада шла на службу в Уком. Снега подымались выше постройки Кирилла Михеича. На заносимые кирпичи стройки смотрел Запус злорадно. XIX. Примечателен был этот день потому: Хотя такие же голубовато-розовые снега нажимали на город, хотя также ушла Олимпиада -- разве голубовато-розовые были у нее губы и особенно упруги руки, обнявшие на ненадолго шею (ей не нравились длинные поцелуи), -- но, просыпаясь, Запус ощутил: медвянно натужились жилы. Он сжал кулак и познал ("это" долго сбиралось из пылинок, так сбирается вихрь), что он, Василий Запус, необходим и весел миру, утверждается в звании необходимости человеческой любви, которую брал так обильно во все дни и которой как-будто нет сейчас. Он вновь ощутил радость и, поеживаясь, пробежал в кухню. Он забыл умыться. Он поднял полотенце. Холст был грязен и груб, и это даже обрадовало его. Он торопливо подумал об Олимпиаде: розовой теплотой огустело сердце. Он подумал еще (все это продолжалось недолго: мысли и перекрещивающиеся с ними струи теплоты) и вдруг бросился в кабинет. Перекувыркнулся на диване, ударил каблуками в стену и закричал: -- Возьму вас, стервы, возьму!.. Здесь пришел Егорко Топошин. Был на нем полушубок из козьего меха и длинные, выше колен, валенки. Матросскую шапочку он перевязал шарфом, чтоб закрыть уши. -- Спишь? -- Сплю, -- ответил Запус: -- за вас отсыпаюсь. -- У нас, браток, Перу и Мексика. От такой жизни кила в мозгах... Он пощупал лежавший на столе наган. -- Патроны высадил? -- Подсыпь. -- Могем. Душа -- дым? -- Живу. -- Думал: урвешь. Тут снег выше неба. Она? -- Все. -- Крой. Ночь сегодня пуста? -- Как бумага. -- Угу! -- Куда? -- Облава. Топошин закурил, сдернул шарф. Уши у него были маленькие и розовые. Запус захохотал. -- Чего? Над нами? -- Так! Вспомнил. -- Угу! Над нами зря. Народу, коммуны мало. Своих скребу. Идешь? -- Сейчас? -- Зайду. "Подсудимый, слово принадлежит вам. Слушаю, господин прокурор"... Полновесно харкнув, он ушел. Запус, покусывая щепочку, вышел (зимой чуть ли не впервые) на улицу. Базар занесло снегом. Мальчишки батожками играли в глызки. Запусу нужно было Олимпиаду. Он скоро вернулся домой. Ее не было. Он ушел с Топошиным, не видав ее. Ключ оставил над дверью -- на косяке. Шло их четверо. Топошин отрывисто, словно харкая, говорил о настроении в уезде -- он недавно об'езжал волости и поселки. Искали оружия и подозрительных лиц (получены были сведения, что в Павлодаре скрываются бежавшие из Омска казачьи офицеры). К облавам Запус привык. Знал: надо напускать строгости, иначе никуда не пустят. И теперь, входя в дом, морщил лицо в ладонь левую -- держал на кобуре. Все ж брови срывала неустанная радость и ее, что ли, заметил какой-то чиновник (отнимали дробовик). -- Изволили вернуться, товарищ Запус? -- спросил, длинным чиновничьим жестом расправляя руки. -- Вернулся, -- ответил Запус и, улыбаясь широко, унес дробовик. Но вот, в киргизской мазанке, где стены-плетни облеплены глиной, где печь, а в ней -- в пазу, круглый огромный котел-казан. В мазанке этой, пропахшей кислыми овчинами, кожей и киргизским сыром-курт, -- нашел Запус Кирилла Михеича и жену его Фиезу Семеновну. Кирилл Михеич встретил их, не здороваясь. Не спрашивая мандата, провел их к сундуку подле печи. -- Здесь все, -- сказал тускло. -- Осматривайте. Плечи у него отступили как-то назад. Киргизский кафтан на нем был грязен, засален и пах псиной. Один нос не зарос сероватым волосом (Запус вспомнил пимокатную). Запус сказал: -- Поликарпыч болен? Кирилл Михеич не посмотрел на него. Застя ладонью огарок, он, сутулясь и дрожа челюстью, шел за Топошиным. Топошин указал на печь: -- Здесь? -- Жена, Фиеза Семеновна... Я же показывал документы. Топошин вспрыгнул на скамью. Пахнуло на него жаром старого накала кирпичей и распаренным женским телом. За воротами уже повел он ошалело руками, сказал протяжно: -- О-обьем!.. Ну-у!.. Опустив за ушедшими крюк, Кирилл Михеич поставил светец на стол, закрыл сундук и поднялся на печь. Медленно намотав на руку женину косу он, потянул ее с печи. Фиеза Семеновна, покорно сгибая огромные зыбкие груди, наклонилась к нему близко: -- Молись, -- взвизгнул Кирилл Михеич. Тогда Фиеза Семеновна встала голыми пухлыми коленями на мерзлый пол. Кирилл Михеич, дернув с силой волосы, опустил. Дрожа пнул ее в бок тонкой ступней. -- Молись! Фиеза Семеновна молилась. Потом она тяжело прижимая руку к сердцу, упала перед Кириллом Михеичем в земном поклоне. Задыхаясь, она сказала: -- Прости! Кирилл Михеич поцеловал ее в лоб и сказал: -- Бог простил!.. Бог простит!.. спаси и помилуй!.. И немного спустя, охая, стеня, задыхаясь, задевая ногами стены, сбивая рвань -- ласкал муж жену свою и она его также. XX. Это все о том же дне, примечательном для Запуса не потому, что встретил Фиезу Семеновну (он думал -- она погибла), что важно и хорошо -- не обернула она с печи лица, что зыбкое и огромное тело ее не падало куда-то внутрь Запуса (как раньше), чтобы поднять кровь и, растопляя жилы, понести всего его... -- Запусу примечателен день был другим. Снега темны и широки. Ветер порыжелый в небе. Запус подходил к сеням. От сеней к нему Олимпиада: -- Я тебя здесь ждала... ты где был? -- Облава. Обыск... -- Арестовали? -- Сам арестовывал. -- Приняли? Опять? -- Никто и никуда. Я один. -- Со мной!.. Запус про себя ответил: "с тобой". Запус взял ее за плечи, легонько пошевелил и, быстро облизывая свои губы, проговорил: -- За мной они скоро придут. Они уже пришли один раз, сегодня... Я им нужен. Я же им необходим. Они ку-убические... я другой. Развить веревку мальчику можно, тебе, а свивать, чтоб крепко мастер, мастеровой, как называются -- бичевочники?.. Как? -- Они пролетарии, а ты не знаешь как веревочники зовутся. -- Я комиссар. Я -- чтоб крепко... Для них может быть глупость лучше. Она медленнее, невзыскательнее и покорна. Я... -- А если не придут? Сам?.. -- Сами... -- Сами, сладенький! Этот день был примечателен тем, что Запус, наполненный розовой медвяной радостью, с силой неразрешимой для него самого, сказал Олимпиаде слово, расслышенное ею, нащупанное ею -- всем живым -- до истоков зарождения человека. XXI. Но в следующие дни и дальше -- Запуса не звали. XXII. Народный Дом. Дощатый сгнивший забор, пахнувший мхом. Кирпичные лавки на базаре (товары из них распределены). Кирпичные белые здания казначейства, городского училища, прогимназии. Все оклеено афишами, плакатами. Плакаты пишут на обоях. Например: волосатый мужик, бритый рабочий жмут друг другу руки. А из ладоней у них сыпятся раздавленные буржуи, попы, офицеры. А это значит: Кирилл Михеич Качанов живет и молится в киргизской мазанке. Почтенное купечество вселено в одну комнатку, сыны и дочери их печатают в Совете на машинках и пишут исходящие. Протоиерей о. Степан расстрелян. Почтенное иерейство колет для нужд, для своих, дрова и по очереди благовестит и моет храмы. Сыновья генеральши Саженовой расстреляны, сам генерал утоплен Запусом. Генеральша торгует из-под полы рубахами и штанами сыновей. И еще: Чтоб увидеть плакаты -- или за чем иным идут в город розвальни, кошевы верховые. В Народном Доме заседает Совет Депутатов. Вопрос, подлежащий обсуждению: -- Наступление белогвардейцев на Советскую Сибирь. XXIII. В 1918 году, весной, чешские батальоны заняли города по линии железной дороги: Омск, Петропавловск, Курган, Новониколаевск и другие. В 1918 году город Павлодар на реке Иртыше занят был казаками, офицерами и киргизами. Руководил восстанием атаман Артемий Трубычев, впоследствии награжденный за доблестное поведение званием полковника. Книга третья и последняя. Завершение длинных дорог с повестью об атамане Трубычеве. I. Атаман Артемий Трубычев в течение четырех дней, прикрыв кривые, обутые в огромные байпаки, ноги, лежал у порога юрты. Фиолетовыми отцветами плыли мимо стада. Атаман вспоминал, как узнают жирных баранов: погрузить пальцы в шерсть... Бараны, цокая копытцами, желтея выцветшей за зиму шерстью -- мимо. Атаман думал: тугое и широкое над степью солнце. Тугие, необ'емные стада -- три дня они идут мимо. Меняя иноходцев, в степи, среди пахучих весенних стад носится в пропахшем человеческим потом, прадедовском, ханском, седле инженер Чокан Балиханов. Узкая тропа меж стад -- не потому ль широки у Чокана взмахи тела? Чокана Балиханова кумысом и жирными баранами угощают в юртах киргизы. Чокан Балиханов привел к атаману офицера-поляка. Длинное и тусклое -- как сабля -- лицо. Одну саблю привез в степь офицер Ян Налецкий. Был он в крестьянском армяке и в оленьих пимах. И от этого особенно тянулась и выпячивалась его грудь. -- Имею доложить... проживал три недели, скрываясь в Павлодаре... обыск... видел Запуса. Балиханов смеется: -- Он еще существует? -- Да. Документы признали сомнительными, арестовали... Какие огромные и глубокие сугробы в городе, атаман. Я устал... -- Конечно, конечно. -- Вы здесь будете сыты, -- смеется Балиханов. Об Яне Налецком -- потому, что три дня спустя приехавшие из Омска генералы жаловались на большевиков и просили Чокана собрать киргиз для восстания. Ян Налецкий говорил о чехах, поляках, о Самаре и Уфе. Казаки готовы, в станицах выкапывают из земли пулеметы. Яну Налецкому сказали: -- Вы через степь, к уральским казакам... -- Слушаюсь, -- ответил Ян Налецкий... В этот вечер по тропам, пахнущим темной шерстью стад, Чокан Балиханов водил Яна Налецкого и атамана. Неприятно топорщились у Налецкого широкие прозрачные уши и атаману казалось, что поляк трусит: -- Я исполняю ваше приказание, я еду по степям, не зная ни слова по-киргизски. Мне кажется, атаман... я и то, -- у меня мать в Томске, а меня отправили в степь... Балиханов сбивался с тропы, быстро выскакивал откуда-то сбоку. Плечи у него острые, злые. -- Я ж пускаю вас, Налецкий, от аула к аулу. Я -- хан! Он сбрасывает фуражку и, визгливо смеясь, трясет синей бритой головой. -- Атаман скучает, а то бы он поехал, с радостью... Ему хочется очень в Павлодар... Какую роль исполняет там Запус? И заметили ли вы что-нибудь внутреннее в большевиках... А?.. Если вам хочется в Томск, вы должны обратиться к атаману, я вас только по аулам... я -- хан! -- Но мне, Чокан... Атаман Трубычев присутствовал на совещании генералов, бежавших из Омска. Накатанные старые слова говорили генералы. Чокан Балиханов неожиданно начал хвастаться степью и киргизами: атаман тоскливо смотрел на его скрипучее смуглое горло, похожее на просмоленную веревку. Горло слабо пришито к шее -- зачем?.. Канавы у дорог наполнены желтыми (пахнущими грибом) назьмами. Плотно стояли они в глазах атамана, может быть, потому что Чокан скакал по назьмам. Казаки скрозь пыль -- как темные проросли. Пыль над дорогами гуще желтых назьмов. x x x Пески, как небо. Курганы, как идолы -- голубые бурханы. Озера, как облака. Острые мордочки сусликов пахнут полынью и можжевельником. На монгольских скалах белые грифы рвут падаль. Падаль, потому что -- война. Падаль, потому что -- мор. Голубыми землями уходят караваны киргиз в Индию. Пыльно-головые табуны казаков мчатся на города. Подошвы караванных верблюдов стерлись, подошвы подшиты шкурами. От белесых солончаков выпадают ресницы людей, мокнут ноги и как саксаул-дерево гнутся руки. Небо -- голубые пески. Пески -- голубое небо. x x x Мало радости! Мало у вас радости! ... От радости сгорит мое сердце, как степь от засухи. Сгорит -- и воскреснет! II. Летом 1918 года Сибирь занята чехами. Тем же летом, через степь, на Аик рвался офицер Ян Налецкий. Атаман Трубычев -- под Павлодаром. Над поводами казацких узд -- пики, винтовки, шашки. Не сотрется, сохнет, в'едается в сталь шашек липкая красная влага. От плеча к плечу, выдирая сердце, выворачивая на спаленую землю мокрые кости: медь, свинец, железо -- в человеческом теле. Атаман Трубычев -- под Павлодаром. III. Дни Запуса и Олимпиады: Матрос Егорко Топошин влетел в ограду на таратайке. Трещала плетеная ива под его толстыми, как столетние ивовые стволы, ногами. Плетенье коробка оседало рыхло, мешком, на дроги. Орет: -- Вась!.. Давай сюды. И нарочно что ль Запус сидел, свесив ноги с крыши сеновала. Над золотисто-розовым (слегка веснушчатом) лбом выкинуло, трепало ветром -- теплым, веселым -- горсть сена, ковыль желтовато-белесый, маслянистый. Кого Запусу кормить этим сеном? Егорко Топошин смотрит на его руки. -- Ва-ась!.. Ревштаб, конечно... да иди ты, стерва, вниз. -- Ва-ась!.. Атаманы под городом, Трубычев там, генералье казаков ведет, растуды их... Я им, в штабе, заявил на общем собраньи -- пленум? Конешно... При сюда Ваську. -- А в партию? -- Вся наша партия на небо пойдет. Бридько говорит: Омск взят чехами, а коли не взят -- откуда, кто поможет? Там, разберемся коли прогоним. Не прогоним -- каки у тебя ни востры жилы на шеях-то, а шашка крепче казачья... -- Крепче. Мне -- что... -- Понес? -- Есть. И, когда Егорко полез опять разрушать таратайку, Запус, мотая руками, крикнул: -- А прогоним, возьмут? -- В партию-то? -- Ну! -- По моему с комфортом... Они заелись, ну и выперли. Еще: -- Они послали? В воротах по кирпичам, словно грохочет бревно: -- Кто?.. -- Ревштаб, кикимора! -- Не-е... это я са-ам, Ва-ась... Не ломайсь!.. "Революци-и... прегра-ады не зна-ако-мы!.." Крой -- гвоздем! Олимпиада помнила такие же дни -- когда у пароходных пристаней метался "Андрей Первозванный", а Запус жег казачьи поселки. Такое же как и в прошлом году сероватое, горькое как полынь, над степью небо. Сердце что ль старится, -- болит крепче и выходит наружу сухими алыми пятнами. Олимпиада шла в Уком. Стук пишущих машинок -- словно прутом сухим вести по плетню. Закрыть глаза и машинка, как длинный звонкий прут. В бревенчатых стенах Народного Дома, среди плакатов, похожих на ситцы, Запус и другие, о которых не думала Олимпиада. И вот -- часами из этих бревенчатых стен они и Запус вырывались наружу, кого-то убивали и, возвращаясь обратно, совсем не становились спокойнее. История взятия казаками Павлодара в восемнадцатом году будет историей Олимпиады, так как Запус через кровь и трупы видел ее мокрые -- словно все из воды -- смугло-кожие глаза; над серым пеплом пожарищ -- головни тлели, сосали грудь, как ее косы. Чубастые (с носами, как челноки в камышах) казаки, заменившие было шинели домотканными бешметами, -- их было немного, едва ли сотня, и не потому ль особенно яростно гнали они в степь коней, и яростно умирали (один всунул руку в рот киргиза и вырвал челюсть). Сопели бревенчатые улицы конскими глотками. Загораживая нужную мещанам жизнь, мчались, тихо звеня железом, красно-бантные. Пустовали церкви. В собор, в простреленные окна, влетали и гикали под кирпичными сводами твердозобые голуби. Слушая перестрелку, думал о них протоиерей о. Палладий: "сожрут просфоры и причастье". Лебеда в этот год подымалась почти синяя, выше человека, а лопух толст был как лепешка и широк (под ним любили спать собаки). Мимо синей лебеды тяжело ходить мещанам, а ходить нужно -- мобилизовали рыть окопы. А Кириллу Михеичу сказали: -- Сиди... стариков приказано отстранить. И потому ль, что мчащиеся всадники, тряся весело бантами, загораживали нужную жизнь, или -- что не взяли работать окопы, Кирилл Михеич поздно ночью пришел в свой дом. В кабинете, где раньше на широком столе, раскладывал он планы семнадцати церквей, стоял самовар и Запус, показывая выложенную золотым волосом грудь, пил чай. Слышал Кирилл Михеич голос Олимпиады, а матрос Егорко грохотал под потолками хохотом. -- Живут, -- сказал Кирилл Михеич и перекрестился. А Поликарпыч, растянув по жесткой шее, густую, как валенок, бороду, лежал на верстаке. Усы у него потемнели, вошли в рот. Он повернул лицо к сыну и, схаркивая густую слюну, протянул: -- Че-ево?.. Кирилл Михеич подставил табурет к верстаку и, наклоняясь к его бороде, сказал: -- Воду и то покупать приходится; за водой итти не хочут даром, большие деньги надо... Палят. Старик повел по шее бородой: -- Палят? -- Палят, батя... Фиоза-то меня послала, говорит: -- ступай, скажи... Поликарпыч открыл дурно пахнущий рот и улыбнулся. -- Ишь, антирисуется!.. -- Бате-то, сказывают, плохо. Потом война, убить ни за что, ни прочто могут. Ты имущество-то перерыл? -- Нет, оставлю на старом!.. Жди! Тебе-то куда, ты-то хранишь ево? Я ево храню, мое... я и знаю где... -- Тут насчет еды, батя... Исть нечево, воду -- и ту за большие деньги. Муки на день осталось -- три фунта... -- Ну, это многа-а!.. Хватит... -- Ты, ради Бога, скажи мне... нельзя одному знать такие места... не дай бог... Старик, оплевывая бороду, дрыгая и стуча коленями, заговорил: -- Бережители, бережители вы! Куды от своего места побежал... жрать захотел, вернулся?.. Выкопать, выкопать тебе, указать? Я сам, иди к хрену, я тутока все места знаю... вы ранее меня все передохнете... -- Фиоза-то худеет, батя, бытто вода тело-то стекает. До смерти ведешь? Поликарпыч, ерзая по верстаку, плевался: -- Пуппу! ппу!.. Солдатскими хлебами откормилась, на солдатском спала -- стекаешь?.. Теки, чорт те драл, теки! Мне што?.. Я-то сберегу!.. И целую ночь до утра, Кирилл Михеич сидел подле отца в пимокатной. Отец засыпал, пел в нос визгливо частушки. Один раз заговорил о Пермской губернии, тогда Кирилл Михеич вспомнил: надо взять спящего за руку и он все расскажет. Кирилл Михеич взял потный с мягким ногтем палец и тихо спросил: "куды перекопал?". Старик открыл глаза, поглядев в потолок, попросил пить. А на третий день, когда нос Поликарпыча резко и желто, как щепа, выступил из щек, Кирилл Михеич, тряся его за плечи, крестясь одной рукой, закричал: -- Батя, батя!.. Сгниет все... Куды спрятал? Тут старик потянулся, сонно шевельнул бородой и, внезапно подмигнув, сказал молодым тенорком: -- Взял? Что?.. И, не открывая больше рта, к вечеру умер. О похоронах его Запус сказал Егорке Топошину так: -- Там, у меня во флигеле старикашка отвердел... от тифа должно быть... Направить его в общую обывательскую могилу. -- Есть, -- ответил Топошин. А Кирилл Михеич отца провожать не пошел: противилась и плакала Фиоза. Олимпиада же секретарствовала на заседании Укома Партии. Генеральша Саженова провожала Поликарпыча. А когда завалили яму, нашла она на кладбище пустое место, посидела, поплакала на травке, а потом принесла лопату и, басом шепча молитвы, рыла могилу. В Ревком же подала ходатайство -- "в случае смерти, схоронить ее и дочь Варвару, в вырытой собственноручно могиле, из уважения к заслугам родины, оказанным генералом Саженовым". В могилу эту генеральше лечь не удалось, а закопали в нее после взятия Павлодара жену председателя Совета т. Яковлева, Наталью Власьевну. Была она беременна и на допросе ее заспорил Чокан Балиханов с атаманом Трубычевым: мальчик или девочка -- будет большевик? -- "Девочка", -- говорил Чокан. И у Натальи Власьевны, живой, распороли живот. Девочку и мать зарыли в генеральскую могилу, а труп тов. Яковлева с отрезанными ушами, кинули подле, на траву -- и лежал он здесь, пока не протух. IV. Когда в Народный Дом прискакал нарочный и донес, что казаки в пригороде, в джатаках, -- предусовета т. Яковлев приказал Запусу: -- Берите командование, надо прорываться через казаков к новоселам, в степь. -- Есть. Яковлев широкой, с короткими пальцами, рукой мял декорации. В зрительном зале сваливали в кучи винтовки. В гардеробной какой-то раненый казак рубил топором выдернутую из шкафа боярскую бархатную шубу. Запус улыбался в окно. -- Вы понимаете, тов. Запус, ценность защиты завоеваний революции? Если б происходила обыкновенная война... Улыбка Запуса перешла, и скрылась в его волосах. -- Видите ли, товарищ Яковлев... -- В обыкновенной войне вы могли бы считаться со своими обидами... огорчениями. -- Я совсем не об... -- Он заикнулся, улыбнулся трудно выговариваемому слову: -- об обидах... у меня есть может быть сантиментальное желание... Чорт, это, конечно, смешно... вы потом это сделаете... а я хотел бы сейчас... с зачислением стажа... -- В партию? Яковлев тиснул ему руку, толкнул слегка в плечо: -- Ничего. Мы зачислим... с прежним стажем... -- До -- Шмуро?.. -- До всего прочего. Запус откинул саблю, пошел было, но вернулся: -- Ну, закурить дайте, товарищ Яковлев... Олимпиаде же сказал в сенях: -- Взяли... -- Куда? -- В партию. Запус и Егорко Топошин скакали к окопам подле ветряных мельниц. Олимпиада прошла в кабинет председателя Укома, вставила в машинку кусок белого коленкора. Печать Укома она искала долго -- секретарь завернул печать в обертку осьмушки махорки. Она сдула влипшие меж резиновых букв: "У. Комитет Р. К. П. (б-в)" -- крошки табаку, оглянулась. В пустой комнате сильно пахло чернилами. В углу кто-то разбил четверть. Она сильно надавила печатью на коленкор. Теперь короткая история смерти. Запус быстро, слегка заикаясь, говорит о своем включении в партию. У мельниц голос его заглушается перестрелкой. По пескам, из степи, часто пригибаясь, бегут казаки -- к мельницам. -- Крылья мельниц белые, пахнут мукой, -- так, мгновение, думает Запус. Тогда в плечах подле шеи тепловато и приторно знобит. Запусу знакомо это чувство; при появлении его нужно кричать. Но окружающие его закричали вперед -- всегда в такое время голоса казались ему необычайно громкими; ему почему-то нужно было их пересилить. Казаки, киргизы -- ближе. Бегство всегда начинается не с места убийств, а раньше. Для Запуса оно началось в Народном Доме два дня назад, когда неожиданно в саду стали находить подбрасываемые винтовки: кто-то, куда-то бежал и страшно было то, что не знали, кто бежит. Донесение отрядов были: все благополучно, кашевары не успевают варить пищу. Запус в седле. Колени его трутся, давят их крупы нелепо скачущих коней, словно кони все ранены. Казаки рубят саблями кумачевые банты -- и разрезанное кровянисто-жирное мясо -- как бант. Запуса тошнит; он, махая и тыча маузером, пробивается через толпу. Его не пускают; лошадь Запуса тычится в крыло мельницы. Между досок забора и ближе, по бревнам, он видит усатые казачьи лица. На фуражках их белые ленты. Запус в доски разряжает маузер. Запус выбивает пинком дверь (может быть, она была уже выбита). Запус в сенях. Здесь в сенях, одетая в пестрый киргизский бешмет, Олимпиада, Запуса почему-то удивляют ее руки -- они спокойно и твердо распахивают дверь в горницу. Да! Руки его дрожат, рассыпают патроны маузера. -- Кабала! -- кричит Запус. Но он все же доволен, он вставил патроны. Когда патроны вставлены, револьвер будто делается легче. И наверное это отвечает Олимпиада: -- Кабала. И, точно вспомнив что-то, Запус быстро возвращается в сени. Олимпиада молчаливо ждет. Казаки остервенело рубят лошадь Запуса. Егорко Топошин бежит мелкими шажками; выпуская патроны, Запус лежит возле бочки с капустой в сенях. "Курвы", -- хрипит Егорка. На крыльце два казака тычут ему в шею саблями. -- Какая мягкая шея, -- думает Запус, затворяя засов: Егорка не успел вбежать в сени: с его живота состреливает Запус киргиза. -- В лоб! -- кричит Запус и, вспоминая Егорку: -- курва!.. Левая рука у его свисает, он никак не может набрать патронов. Олимпиада топором рубит окно. Ему необычайно тепло и приятно. Топор веселый и звонкий, как стекло. Запуса встаскивают на подоконник. Он прыгает; прыжек длится бесконечно -- его даже тошнит и от необыкновенно быстрого падения загорается кожа. Олимпиада гонит дрожки. Запус всунут под облучек. Подол платья Олимпиады в крови Запуса. И от запаха крови, что ль, неистово мчится лошадь. Казаки продолжают стрелять в избу. Олимпиада смеется: какой дурак там остался, в кого они стреляют? Дрожки какого-то киргизского бея. Но уже подушка бея, вышитая шелком, в крови Запуса. Колеса, тонкий обод их вязнет в песке. Перестрелка у тюрьмы, у казарм. Город пуст. Лошадь фыркает на трупы у заборов. Жара. Трупы легли у заборов, а не среди улиц. Олимпиада скачет, где -- спокойнее. У пристаней белые холмы экибастукской соли. Пароходы все под белыми флагами. Мимо пароходов, вдоль пристаней гонит Олимпиада. Хорошо, что ременные возжи крепки. Перестрелка ближе. От каланчи под яр дрожки с Запусом. Воды неподвижные, темно-желтые, жаркие. В седом блеске Иртыш. Моторный катер у берега. К носу прибит длинный сосновый шест и от него полотенце -- белый флаг. Трое матросов, спустив босые ноги в воду, закидывают головы вверх на яр. Считают залпы. Олимпиада не помнит этих лиц. Лошадь входит в воду и жадно пьет. Олимпиада берет на руки Запуса. -- Дайте, трап, товарищи, -- кричит она. Средний, приземистый, темнолобый подбирает ноги и, грозя кулаком, орет с матерками: -- Что не видишь, сука? Сдались!.. Иди ты... с хахалем своим... Привезла! -- Под убийство нас подводит! -- В воду его, пущай пьет! -- Любил... Веснушки на пожелтевшем лбу Запуса крупнее. Кофточка -- от его крови -- присыхает к рукам. Держать его Олимпиаде тяжело и она идет по воде, к лодке. Матросы мечутся, матерятся. У низенького острые неприятные локти: -- Он же раненый, товарищи!.. -- Серый волк тебе -- товарищ, стерва! -- Да-ай ей!.. Все мы ранены. Олимпиада с Запусом в воде по пояс. Вода смывает кровь с его рук и они словно становятся тоньше. Матросы трогают борта, они плюются в воду навстречу шагающей Олимпиаде. Они устали воевать, им хочется покоя, -- к тому же вся Сибирь занята чехами. Вода выше. Весь Запус в воде. Золотые его волосы мокры -- или от воды, или от плача, от ее слез? Олимпиада идет, идет. Подбородок Запуса в воде. Она подымает голову его выше и вода подымается выше. Она идет. И она кричит, вскидывает руку. Голова его скрывается под водой: -- За вас ведь он, товарищи-и!.. Здесь лодка гукает. Поворачивается боком. Темнолобый матрос расстегивает для чего-то ворот рубахи, склоняется с борта и вдруг хватает Запуса за волосы. -- Тяни! И все матросы обрадованно, в голос кричат: -- Тяни, Гриньша-а!.. Неистово гукая, лодка несется по Иртышу. Темнолобый матрос срывает шест и белым полотенцем перетягивает простреленное плечо Запуса. Рот матроса мокрый и стыдливо гнется кожа на висках. Он говорит Олимпиаде: -- За такое дело нас кончат, барышня... понимаешь? Нам надо было его представить по начальству, раз мы сдались... мы, что зря белый флаг вывесели? Ладно нас не видят... а как из пулемета по нам начнут? Пуля-то у него не разрывная? -- Не знаю, -- говорит Олимпиада. Матрос смущенно щупает у ней платье: -- Ширстяное, высохнет скоро... Лодка -- налево через Иртыш, к Трем Островам. Потом, мимо островов, пугая уток, протоками, среди камышей. Лодка -- в пахнущий водорослями ил берега. Матросы выпрыгивают, переносят Запуса, кладут его на шинель. Жмут Олимпиаде руку. Из лодки уже кидают на берег буханку хлеба. И в протоке темнолобый матрос Гриньша лезет в свой мешок, вынимает полотенце и, матерясь, прибивает его к шесту. V. Земным веселым шорохом наполнены камыши. Утро же холодное и одинокое. Олимпиада не разводит костра. Где-то близко у камышей скачут кони -- может, табуны, -- может, казаки. Черемуха за камышами -- черные страшные у ней стволы. Дальше черемухи не шла Олимпиада. Револьвер -- браунинг. Один за другим шесть раз. На шестерых. А здесь двое. Шинель пропиталась илом. Запус мерз. Тогда Олимпиада вышла за черемуху. Меж колей -- травы испачканы и пахнут дегтем. Запус бредил. Олимпиада шла колеями. Страшен запах дегтя -- он близок: человек. Со злостью срывала Олимпиада замазанные дегтем стебли. Но дорога длинна, и кожа рук нужна другому. Олимпиада услышала стук колес. Он был грузный и медленный. Нет, так хотелось. Он был быстрый и легкий. Олимпиада зашла в черемуховый куст. Она была темна, как ствол черемухи -- спала на иле и не хотела умываться, потому что тогда словно слипались для нее дни -- творился и мучился один день. Олимпиада стоит в черемуховом кусте. По дороге быстро и легко -- таратайка. Круглощекий розовый мещанин осторожно правит лошадью. Дни ее -- неумытые, темные -- длились как один; в этот день она почти через весь город промчалась по распоротому человеческому мясу, -- почти мужским стал ее голос, когда она крикнула веселому мещанину: -- Слазь!.. А мещанин внезапно убрал щеки, лицо его состарилось, и словно выпали брови. Олимпиада указала револьвером на лошадь. Мещанин навернул возжу на оглоблю, -- чтоб конь не бежал. Тогда Олимпиада увела его через черемуху, в камыши. Одной рукой она придерживала голову Запуса, другой -- револьвер, направленный в голову мещанина. Мещанин положил Запуса в тележку, снял свое пальто, накрыл им Запуса и спросил: -- В город, к парому повезете? -- К парому... -- Действительно, паром теперь в действии, переправляет. И он торопливо, обрадованно пошел в камыши принести шинель Запуса. А когда он, запыхавшись, наклонился, -- Олимпиада выстрелила ему в шею. Липкая теплая тина на руках Олимпиады. Мещанин тяжел и неповоротлив, как тина. Хотела накрыть его землей, -- ни лопаты, ни топора -- и Запус ждет. Выпачканные дегтем травы, зашипели о колеса тележки. Лошадь под чужой рукой стремилась напуганно. Как плетни, туго завиты степные дороги в ковыле, в логах. Дороги тонкие, как прутья. Олимпиаду встречали позади деревень, ночами. Приходила больше молодежь, и долго шопотом, словно передавая другое совсем, рассказывали истинные степные тропы, куда не попадают казаки. Павлодар молчит. Куда везет Олимпиада Запуса? Каждый указывал свою дорогу. Запус беспамятствовал. Тележка трясла, выбивала его кровь. Нигде не хотели Запуса, везде указывали дороги, дальше, вперед. Олимпиада -- в киргизских аулах. Олимпиада показывает беям -- аульным старшинам -- бумаги: она, жена, везет лечить на Горькие Озера раненого мужа своего офицера Артемия Трубычева. У Олимпиады револьвер, огромная жирная печать на бумаге -- беи дают лошадей. Мимо киргиз и часто вместе идет война... Мало ли мчится офицеров? Если эта тонконогая женщина хочет везти быстрее других, -- она жена. Беи угощают ее иримчиком и айраном, и расспрашивают о Павлодарском восстании. Чем глубже, тем тише степные дороги. Колеи словно выложены войлоком. Запус лежит на овчинах. Возница-киргизенок поет самокладку: "ээыый... желтоголовый офицер... голова у него словно из масла... а глаз не видать, как в песках воды... Я везу его быстро -- так коршун тащит птицу; тонкая женщина сидит рядом, у ней маленькое ружье, меньше ладони, и громкий рот"... Ян Налецкий встретил Олимпиаду в ауле Йык-Тау: Ян Налецкий не торопился ехать в Аик -- он ел у беев баранов, пил кумыс. Ему жаль только -- нет чистого белья, тогда б он позволил себе отдохнуть дольше. Все равно уральские казаки не восстанут, да и кого теперь убедят бумажки, написанные генералами? Так он и сказал Олимпиаде: -- Наши женщины, в Польше, похожи на вас, сударыня... Налецкий стыдливо скрывает в длинных рукавах бешмета грязные руки. Говорит он много, шипяще и нараспев. -- Изволите везти мужа? -- Да... Ян Налецкий наигранно всплескивает руками: -- Как прекрасны русские женщины! В гражданскую войну, когда на дорогах ежеминутно попадаются шайки, когда мне, представителю Правительства, часто не дают лошадей... О, великий русский народ! Они показывают свои бумаги бею. Низенькие, как грибы, столики. Медные куганы -- с длинными, как лебединая шея, носками. Розовое солнце на темно-желтых ногтях бея. Олимпиада переводит по-киргизски слова Налецкого: -- Я представитель Сибирского Правительства... еду по срочному поручению в Аик... Ян Станиславович Налецкий, поручик... прошу не задерживать и отправить меня в первую очередь. Он осторожно берет бумаги Олимпиады и опять наигранно плещет: -- Атаман Трубычев! О, мати Боска, доблестнейший человек, герой!.. Атаман нездоров? Олимпиада сует бумаги в карман. Листья теплые, влажные. У ней на плечах маленькая черная накидка, подбитая голубым сатином. Она спускает накидку на грудь и еще ею прикрывает бумаги. -- Вы слышали о нем? -- Великий человек! Вся Сибирь знает! Мне ли не слышать об атамане Трубычеве... Он жмет ее руку. -- Мало, мало -- я знаком с ним! Ведь он меня и отправил... Ян Налецкий закидывает узкое лицо. Хохот у него длинный и глухой. -- Но ведь он будет бешено смеяться!.. Он почти догнал меня и теперь имеет право сделать мне выговор за растянутое движение... Разрешите... -- Он ранен. -- А-а-а... -- Налецкий плещется, тянется, стонет. -- Какое-е несчастье... а... -- Вы его увидите, когда он проснется. Олимпиада говорит по-киргизски бею: -- Генерал желает ехать со мной в одной подводе. Дайте пару... Ямщиков не надо, из следующего аула лошадей вам вернут. Генерал правит сам... Бей напуган, бей боится потерять лошадей. Но генерала он боится еще больше. Он сам бежит из юрты выбрать лошадей похуже. -- Что с ним? -- спрашивает Налецкий. В юрте они одни. Дни Павлодара кончились, начались дни степи. Нужно часто прикасаться к голове Запуса, менять повязки. Ей тяжело поднимать револьвер, и на Яна Налецкого нет злости. А говорить приходится громко и напыщенно, и от этого подымается злоба: -- Я везу не атамана Трубычева, не мужа... Запуса везу! Сейчас я велела запречь лошадей, без ямщика... вы сядете править... Если вы не согласны, я вас пристрелю... Она отходит к дверям, чтоб не выронить револьвера. Ян Налецкий без оружия и он говорит: -- Разве я буду стрелять в женщину?.. Нелепо! Глупо!.. Ян Налецкий сидит на облучке. Шея у него длинная, длиннее лица. Лошадьми он правит хорошо. Олимпиада велит ему не оборачиваться. Когда он спрашивает -- он наклоняет голову. Сначала он вежлив, а затем визгливо тянет: -- Куда вы меня везете? Мне в другую сторону ехать!.. К вечеру он решает покорить ее любовью. Он рассказывает о своих победах, о том, что его никто не любил. Любовь такое великое чувство: однажды на фронте ему отдалась девушка, девственница. -- Она отдалась накануне сражения: меня могли убить. Это такое счастье! Больше я ее не мог найти!.. Олимпиада думает: что с ним делать ночью. Она устала, ей хочется спать. Запус бредит, его приходится часто поить. Голова его у ее колена. Меняя повязку -- Яна Налецкого она гонит в степь. Олимпиада связывает его на ночь. Бечевка хлипка; Олимпиада часто просыпается. Налецкому холодно; все же он лежит неподвижно; ему кажется, что Олимпиада его сейчас в темноте убьет. Утром он дремлет. Возжи скользят из его рук; облучек плывет назад. Грудь саднит. Он стонет: -- Что я за несчастный человек!.. Шарахаются из трав птицы. x x x Летом восемнадцатого года отряд красноармейцев Стального Ижевского полка встретил подле Урочища Бьик-Бала в Оренбургских степях подводу. Высокий длиннолицый человек в киргизском бешмете правил лошадьми. Плеская руками, он упал, гребя коленами песок, закричал: -- Ах, убейте, убейте меня скорее... Золотоволосый, с перевязанной полотенцем рукой, розово -- всем лицом -- улыбнулся и спросил: -- Самарских у вас нету?.. Олимпиада распорола пояс кофточки, вытащила лоскуток коленкора и подала Запусу. Над неразборчивой подписью т. Яковлева -- напечатано: "Пред'явитель сего тов. Василий Запус является членом Павлодарской организации Р. К. П. (б-в)"... Запус погладил бумажку и, перегибая тело (чтоб не разбередить плечо), вылез из тележки. Ян Налецкий пошел было к нему, но вдруг вытянулся с шипящей длинной нараспев речью: -- Я умру, как подобает офицеру... Я представитель Сибирского Правительства. ... Пески, бурханы, кустарники -- такие, как и в Павлодаре. Голубая, почти белая полынь. В пески глядела Олимпиада. Тихо, как степь, дышали верблюды; у них острые, пахнущие песком, морды и немного раскосые глаза. Яна Налецкого ведут в концентрационный лагерь. В широкие его уши набивается тяжелая пыль. Степная жаркая пыль на висках, словно камень. Васька Запус в ячейке отряда Стального Ижевского полка делает доклад о белогвардейских восстаниях в Сибири. ... Губы у Васьки не степные, -- порозовели и в дрожи окунается в них Олимпиада. Веселые молодые над нею облака. VI. Чокан Балиханов сказал атаману Трубычеву: -- Я привел вам тысячу киргизских седел... по соглашению между нами в полках будут русские инструктора. Я просил бы назначить инструкторами казаков, -- они говорят по-киргизски... Чокан отрастил усы -- были они зеленовато-черные, тонкие, словно губы обведены ниткой. Склонив крепко бритую голову, он внимательно смотрит на плечи атамана. От взятия Павлодара прошел год, Чокан в это время с'ездил на Дальний Восток к атаману Семенову (Колчака и эс-эров он не любил). У атамана Семенова слегка подергивающиеся плечи, -- Чокан сравнивает с ним Трубычева. Чокан просит усиленного питания для своих солдат. Здесь атаман вскакивает -- блестят желтые, словно медные, краги и галифэ у него хрустят кожанно. Он кричит об интригах, взаимном непонимании, подлости генералов. В юрте пахнет кумысом и седлами на сундуках. -- Всю Сибирь скоро займут большевики... мы тут на камне сидеть будем. Я приказываю вводить безжалостную дисциплину!.. Если... Он внезапно стихает, опускается на кошму: -- Вы меня простите, я устал, Чокан... Вы со стадами пришли, Чокан? -- Я пришел всем моим народом. -- Значит, мяса у нас будет достаточно? Чокан целый год не улыбался. Когда взяли Павлодар и позднее -- Омск, Чокана русские стали называть хитрым азиатом. Имея власть, -- нужно твердеть лицом. Чокан -- хан. Чокан скинул европейскую куртку со светлыми пуговицами (он ее очень любил) и натянул халат. Оставаясь один (это происходило редко), он достает из чемодана "Юмористический чтец-декламатор" и, широко разевая рот, хохочет. Атамана он знает давно. Едва ли тот сколько-нибудь изменился: только говорит длиннее. Чокан улыбается: -- Да, мяса много. -- Рассчитывая на помощь киргизского народа, имея за плечами помощь Японии... Чокан вдруг хохочет: -- Что такое? -- Я вспомнил японских женщин... как к ним ходили казаки... и бесцельно! Мне атаман Семенов рассказывал, это бесподобная история. Женщины у них маленькие -- как ткань...