Рассказ


     -----------------------------------------------------------------------
     Киплинг P. Свет погас: Роман;
     Отважные мореплаватели: Приключенч. повесть; Рассказы;
     Мн.: Маст. лiт., 1987. - 398 с. - Перевод И.Комаровой
     OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 29 октября 2003 года
     -----------------------------------------------------------------------

     Книгу  избранных  произведений известного английского писателя Редьярда
Киплинга  (1865-1936)  составили  его  ранний  и  наиболее талантливый роман
"Свет  погас",  рассказывающий  о  трагической  судьбе одаренного художника,
потерпевшего  крушение  в  личной  жизни,  приключенческая  морская  повесть
"Отважные  мореплаватели" и рассказы, повествующие о тяготах и буднях людей,
создающих   империю   вдали  от  Старой  Англии,  овеянные  в  то  же  время
загадочностью и экзотикой жизни колониального мира.


                                       Я встретил осень, не прожив весны.
                                       Все закрома до времени полны:
                                       Год подарил мне тяжесть урожая
                                       И, обессилев, облетел, как сад,
                                       Где не расцвет я видел, а распад.
                                       И не рассвет сиял мне, а закат:
                                       Я был бы рад не знать того, что знаю.

                                                              "Горькие воды"




     - А если будет девочка?
     - Мой  повелитель,  этого  не  может  быть. Я столько ночей молилась, я
посылала  столько даров к святыне шейха Бадла, что я знаю: бог даст нам сына
-  мальчика,  который  вырастет  и станет мужчиной. Думай об этом и радуйся.
Моя  мать  будет  его  матерью,  пока  ко  мне  не  вернутся  силы,  а мулла
Паттанской  мечети узнает, под каким созвездием он родился, - дай бог, чтобы
он  родился  в  добрый  час!  -  и  тогда, и тогда тебе уже не наскучит твоя
рабыня.
     - С каких это пор ты стала рабыней, моя царица?
     - С  самого начала, - и вот теперь небеса ниспослали мне благословение.
Как могла я верить в твою любовь, если знала, что ты купил меня за серебро?
     - Но  ведь  это  было  приданое.  Я просто дал деньги на приданое твоей
матери.
     - И  она  спрятала  их и сидит на них целый день, как наседка. Зачем ты
говоришь,  что  это  приданое?  Меня, еще девочку, купили, как танцовщицу из
Лакхнау.
     - И ты жалеешь об этом?
     - Я  жалела  раньше;  но сегодня я радуюсь. Ведь теперь ты меня никогда
не разлюбишь? Ответь мне, мой повелитель!
     - Никогда. Никогда!
     - Даже  если  тебя  полюбят мем-лог, белые женщины одной с тобой крови?
Ты  ведь  знаешь  -  я  всегда смотрю на них, когда они выезжают на вечернюю
прогулку: они такие красивые.
     - Что  из того? Я видел сотни воздушных шаров; но потом я увидел луну -
и все воздушные шары померкли.
     Амира захлопала в ладоши и засмеялась.
     - Ты  хорошо  говоришь, - сказала она и добавила с царственным видом: -
Довольно. Я разрешаю тебе уйти, - если ты хочешь.
     Он  не двинулся с места. Он сидел на низком красном лакированном ложе в
комнате,  где,  кроме  сине-белой ткани, застилавшей пол, было еще несколько
ковриков  и  целое  собрание  вышитых  подушек и подушечек. У его ног сидела
шестнадцатилетняя  женщина, в которой для него почти целиком сосредоточилась
вселенная.  По  всем  правилам  и законам должно было быть как раз наоборот,
потому  что  он  был англичанин, а она - дочь бедняка мусульманина: два года
назад  ее  мать, оказавшись без средств к существованию, согласилась продать
Амиру,  как  продала  бы  ее насильно самому Князю Тьмы, предложи он хорошую
цену.
     Джон  Холден  заключил  эту сделку с легким сердцем; но получилось так,
что  девушка,  еще  не  достигнув расцвета, без остатка заполнила его жизнь.
Для  нее  и  для  старой  ведьмы,  ее матери, он снял небольшой, стоявший на
отшибе  дом,  из  которого  открывался  вид  на  обнесенный кирпичной стеной
многолюдный  город.  И когда во дворе у колодца зацвели золотистые ноготки и
Амира  окончательно  обосновалась  на  новом месте, устроив все сообразно со
своими  вкусами, а ее мать перестала ворчать и жаловаться на то, что в кухне
ей  тесно,  что  каждый день ходить на рынок далеко и вообще вести хозяйство
слишком  хлопотно, - Холден вдруг понял, что этот дом стал его родным домом.
В  его  холостяцкую  городскую квартиру в любой час дня и ночи мог ввалиться
кто  угодно,  и  жить  там  было  неуютно.  Здесь  же  он  один  имел  право
переступить  порог  и  войти  на  женскую половину дома: стоило ему пересечь
двор,  как  тяжелые  деревянные  ворота  запирались  на  крепкий засов, и он
оставался  безраздельным  господином своих владений, где вместе с ним царила
только  Амира.  И вот теперь оказалось, что в это царство готовится вступить
некто  третий,  чье  предполагаемое  появление поначалу не вызвало у Холдена
восторга.  Оно  нарушало  полноту  его  счастья. Оно грозило сломать мирный,
размеренный  порядок жизни в доме, который он привык считать своим. Но Амира
была  вне  себя  от  радости,  и  не  меньше  ликовала  ее мать. Ведь любовь
мужчины,  особенно  белого, даже в лучшем случае не отличается постоянством,
но  -  так  рассуждали  обе  женщины - беглянку-любовь могут удержать цепкие
ручки ребенка.
     - И  тогда, - повторяла Амира, - тогда он и не взглянет в сторону белых
женщин. Я ненавижу их - ненавижу их всех!
     - Со  временем  он  все  равно  вернется к своему народу, - отвечала ей
мать, - но, с божьего соизволения, это время придет еще не скоро.
     Холден  продолжал  сидеть  молча;  он  размышлял о будущем, и мысли эти
были  невеселы.  Двойная жизнь чревата многими осложнениями. Как раз сегодня
начальство,  проявив  завидную проницательность, распорядилось отправить его
на  две  недели в дальний форт - замещать офицера, у которого заболела жена.
Передавший  этот  приказ не нашел ничего лучшего, как добавить бодрым тоном,
что  Холден  - счастливец: он не женат, и руки у него не связаны. Сообщить о
своем отъезде он и пришел к Амире.
     - Это  нехорошо,  -  медленно сказала она, - но и не так плохо. При мне
моя  мать,  и  со мной ничего не случится, если только я не умру от радости.
Поезжай  и делай свою работу, и гони прочь тревожные мысли. Когда придет мой
срок,  я  надеюсь...  нет,  я знаю. И тогда - тогда ты вернешься, и возьмешь
его  на руки, и будешь любить меня вечно. Твой поезд уходит нынче в полночь,
ведь  так?  Иди  же и не отягощай из-за меня свое сердце. Но ты не пробудешь
там  долго?  Ты  не  станешь  задерживаться  в пути и разговаривать с белыми
женщинами, не знающими стыда? Возвращайся скорее, жизнь моя.
     Холден  прошел  через двор, чтобы отвязать застоявшуюся у ворот лошадь,
и  по  дороге  отдал  седому  старику сторожу заполненный телеграфный бланк,
наказав  ему  при  известных  обстоятельствах немедленно послать телеграмму.
Больше  он  ничего  сделать  не  мог  и  с ночным почтовым отправился в свое
вынужденное   изгнание  -  с  таким  чувством,  будто  едет  на  собственные
похороны.  Там,  на  месте,  он  все  дни  со  страхом  ждал,  что  принесут
телеграмму,  а  все  ночи напролет ему снилось, что Амира умерла. Вследствие
этого  свои  служебные  обязанности  он  исполнял  отнюдь не безупречно, а в
обращении с коллегами был далеко не ангелом.
     Две  недели  прошли,  а  из  дому  не  было  никаких  вестей. Тотчас по
возвращении  Холден,  раздираемый  беспокойством,  вынужден был на целых два
часа  застрять  на  обеде  в  клубе,  где  до него как сквозь сон доносились
чьи-то  голоса:  ему  наперебой  объясняли, что, как заместитель, он наконец
опозорился  и  заодно  доставил  массу  радости  своим товарищам. Потом, уже
ночью,  он мчался верхом через город, и сердце его готово было выскочить. На
стук  в  ворота  никто  не  отозвался; Холден повернул было лошадь, чтобы та
ударом  копыт  сбила  ворота  с  петель,  но  тут как раз появился Пир Хан с
фонарем и придержал стремя, пока Холден спешивался.
     - Что слышно? - спросил Холден.
     - Не  мне  сообщать такие новости, Покровитель Убогих, но... - И старик
протянул  дрожащую руку ладонью вверх, как человек, принесший добрую весть и
по праву ждущий награды.
     Холден  бегом  пересек  двор. Наверху горел свет. Лошадь, привязанная у
ворот,  заржала,  и как бы в ответ из дома донесся тонкий, жалобный звук, от
которого  у Холдена вся кровь бросилась в голову. Это был новый голос; но он
еще не означал, что Амира жива.
     - Кто  дома?  -  крикнул  он,  стоя  на нижней ступеньке узкой каменной
лестницы.
     В  ответ  раздался радостный возглас Амиры, а потом послышался голос ее
матери, дрожащий от старости и гордости:
     - Здесь мы, две женщины - и мужчина, твой сын.
     Шагнув  через  порог, Холден наступил на обнаженный кинжал, который был
положен  там,  чтобы  отвратить  несчастья,  -  и клинок переломился под его
нетерпеливым каблуком.
     - Аллах  велик! - почти пропела Амира из полумрака комнаты. - Ты принял
его беды на свою голову.
     - Прекрасно,  но  как  ты,  жизнь моей жизни? Женщина, ответь, как твоя
дочь?
     - Ребенок  родился,  и  в  своей  радости  она забыла о муках. Ей скоро
будет лучше; но говори тихо, - сказала мать.
     - Ты  здесь  -  и скоро мне будет совсем хорошо, - проговорила Амира. -
Мой  повелитель, ты так долго не приезжал! Какие подарки ты привез мне? Нет,
сегодня  я  припасла  для  тебя  подарок.  Посмотри, моя жизнь, посмотри! Ты
никогда  не  видел  такого  ребенка.  Ах,  у  меня  нет даже сил высвободить
руку...
     - Лежи спокойно и не разговаривай. Я с тобой, бачари.
     - Ты  хорошо  говоришь:  теперь  нас  связала  крепкая веревка, которую
нельзя  разорвать.  Тебе  довольно  света?  Посмотри:  на  его  коже  нет ни
пятнышка!  Никогда  еще  не  было на свете такого мальчика. Слава аллаху! Из
него  вырастет  ученый человек, пандит, - нет, королевский солдат. А ты, моя
жизнь,  ты  любишь  меня  так  же,  как  раньше? Ведь я теперь такая худая и
слабая. Ответь мне правду.
     - Да.  Я  люблю  тебя  так  же,  как любил всегда, - всем сердцем. Лежи
спокойно, мое сокровище, и отдыхай.
     - Тогда  не  уходи.  Сядь  рядом  - вот так. Мать, господину этого дома
нужна  подушка.  Принеси  ее.  -  Новорожденный  чуть  заметно пошевелился в
объятиях  Амиры.  -  О!  -  сказала она, и голос ее дрогнул от любви, - этот
мальчик  - богатырь от рождения. Какой он сильный! Как он толкает меня! Свет
не  видел  ничего подобного! И он наш, наш сын - твой и мой. Положи ему руку
на голову; только будь осторожен - ведь он так мал, а мужчины так неуклюжи.
     Стараясь  не  дышать,  одними  кончиками  пальцев  Холден прикоснулся к
покрытой пухом головке.
     - Он  уже мусульманин, - сказала Амира. - Пока я лежала ночами без сна,
я  шептала ему на ушко призывы к молитве и повторяла исповедание веры. Чудо,
что  он  родился  в  пятницу,  как  и  я.  Он  так мал, но уже умеет хватать
пальчиками. Только осторожно, жизнь моя!
     Холден  дотронулся  до  беспомощной крохотной ручки - и она еле ощутимо
обхватила  его  палец.  Это  прикосновение пронзило его до самого сердца. До
сих  пор  все  мысли  Холдена  были  поглощены  Амирой.  Теперь  же он начал
осознавать,  что  в  мире  появился  еще  кто-то  - только трудно было сразу
поверить,  что это его собственный сын, такой же человечек, как он сам. И он
погрузился в раздумье, сидя рядом с задремавшей Амирой.
     - Уходи,  сахиб,  -  сказала  шепотом  мать Амиры. - Нехорошо, если она
увидит тебя, проснувшись. Ей нужен покой.
     - Я  ухожу,  -  покорно  согласился  Холден. - Вот деньги. Позаботься о
том, чтобы мой сын ни в чем не нуждался и рос здоровым.
     Звон серебра разбудил Амиру.
     - Я  не  наемная  кормилица, - произнесла она слабым голосом. - При чем
тут  деньги?  Неужели  из-за них я стану заботиться о нем больше или меньше?
Мать, отдай эти деньги назад. Я родила сына моему повелителю.
     Тут  силы  окончательно  покинули  ее,  и,  едва  успев договорить, она
погрузилась  в  глубокий  сон.  Холден,  успокоенный,  неслышно спустился по
лестнице  и вышел во двор. Его встретил, прищелкивая языком от удовольствия,
старик сторож Пир Хан.
     - Теперь  в этом доме есть все, что нужно, - сказал он и без дальнейших
объяснений  сунул  в руки Холдена старую саблю, оставшуюся еще с тех времен,
как  Пир  Хан  служил  в  королевской  полиции.  Послышалось  блеянье  козы,
привязанной к краю каменного колодца.
     - Две  козы,  -  сказал Пир Хан, - две самых лучших козы. Я купил их за
большие  деньги; и раз не будет пира по случаю рождения, все мясо достанется
мне.  Хорошенько  рассчитай  удар,  сахиб! Сабля не очень надежная. Подожди,
пока козы перестанут щипать цветы и поднимут голову.
     - Зачем это? - спросил изумленный Холден.
     - Как  зачем?  Надо принести жертву богам, иначе новорожденный не будет
защищен  от  злой  судьбы  и  может умереть. Покровитель Убогих знает, какие
слова полагается говорить.
     Холден  и  в самом деле заучил когда-то слова жертвенной молитвы, вовсе
не  думая,  что  в  один прекрасный день ему придется произнести их всерьез.
Держа  рукоятку  сабли,  он  вдруг  снова  ощутил  слабое  пожатие пальчиков
ребенка - и страх потерять этого ребенка подступил ему к сердцу.
     - Бей!  -  сказал  Пир  Хан. - Когда в мир приходит новая жизнь, за нее
надо платить жизнью. Смотри, козы подняли головы. Бей с оттяжкой, сахиб!
     Плохо   понимая,  что  он  делает,  Холден  дважды  взмахнул  саблей  и
пробормотал  мусульманскую  молитву, которая гласит: "Всемогущий! Ты дал мне
сына;  приношу  тебе жизнь за жизнь, голову за голову, кость за кость, волос
за  волос,  кожу  за  кожу!"  Привязанная  к  изгороди  лошадь  дернулась  и
всхрапнула,  почуяв  запах свежей крови, которая фонтаном брызнула на сапоги
Холдена.
     - Хороший  удар!  -  сказал  Пир  Хан,  обтирая  клинок. - В тебе погиб
великий  воин.  Иди  с легким сердцем, Рожденный Небом. Я твой слуга и слуга
твоего  сына.  Да живет твоя милость тысячу лет... А козье мясо я могу взять
себе?  -  И  Пир Хан отошел, довольный, что выгадал на этом событии месячное
жалованье.
     Сгущались  сумерки;  над  землей  низко стлался туман, Холден вскочил в
седло  и  пустил  лошадь  рысью.  Его  переполняла  отчаянная радость, вдруг
сменявшаяся  приливами неясной и, казалось бы, беспредметной нежности. Волны
этой  нежности  охватывали  его,  подступали  к  самому  горлу,  и  он  ниже
нагибался  над  седлом,  пришпоривая  лошадь.  "В  жизни не испытывал ничего
подобного, - думал он. - Заеду, пожалуй, в клуб немного рассеяться".
     Бильярдная   была   полна  народу:  как  раз  начиналась  игра  в  пул.
Очутившись  наконец  среди  людей,  в ярко освещенной комнате, Холден во все
горло запел:

                Как был я в Балтиморе, красотку повстречал!

     - В  самом  деле?  -  отозвался из угла секретарь клуба. - А не сказала
тебе  случайно  эта  красотка,  что  у  тебя  сапоги насквозь промокли? Боже
правый, да они в крови!
     - Ерунда!  -  сказал  Холден,  снимая с подставки свой кий. - Разрешите
присоединиться?  Это  не кровь, а оса. Я ехал по высокой траве. Черт возьми!
Сапоги и верно ни на что не похожи!

                Будет дочка - замуж кто-нибудь возьмет,
                Будет сын - служить пойдет в королевский флот!
                В синем мундире - чем не молодец!
                Станет офице-е-ром...

     - Желтый по синему - зеленому играть, - монотонно выкрикнул маркер.
     - "Станет    офице-е-ром..."    Маркер,   у   меня   зеленое?   "Станет
офице-е-ром..." - а! скверный удар! - "...как был его отец!"
     - Непонятно,  с  чего это вы так развеселились, - ядовито заметил некий
ревностный  чиновник  из  молодых.  -  Нельзя  сказать,  чтобы власти были в
восторге от вашей работы на месте Сандерса.
     - Выходит,  надо  ждать нахлобучки сверху? - сказал Холден с рассеянной
улыбкой. - Ничего, переживем как-нибудь.
     Разговор   завертелся   вокруг   неисчерпаемой   темы   -  о  служебных
обязанностях  каждого  и  о  том,  как  они  исполняются; и Холден понемногу
успокоился.  Он  пробыл  в  клубе допоздна, а когда вернулся в свой пустой и
темный   холостяцкий   дом,   его  встретил  слуга,  по-видимому,  полностью
осведомленный  о  делах хозяина. Большую часть ночи Холден провел без сна, а
когда под утро забылся, ему приснилось что-то приятное.




     - Сколько ему уже?
     - Слава  аллаху! Только мужчина способен задать такой вопрос! Ему скоро
будет  шесть  недель,  жизнь моя; и сегодня вечером мы с тобой поднимемся на
крышу,  чтобы  сосчитать  его  звезды. Так полагается. Он родился в пятницу,
под  знаком  Солнца,  и  мне предсказали, что он переживет нас обоих и будет
богат. Можем ли мы пожелать лучшего, любимый?
     - Что  может  быть  лучше!  Поднимемся на крышу, ты сосчитаешь звезды -
только сегодня их немного, потому что небо в тучах.
     - Зимние  дожди  запоздали; нынче они прольются не в срок. Пойдем, пока
не скрылись все звезды. Я надела свои лучшие драгоценности.
     - Самую лучшую ты забыла.
     - Да!  Наше  сокровище.  Мы  его  тоже возьмем. Он еще никогда не видел
неба.
     Амира  пошла  вверх  по  узкой лестнице, ведущей на плоскую крышу дома.
Правой  рукой  она прижимала к груди ребенка, завернутого в пышное покрывало
с  серебряной  каймой;  он лежал совершенно спокойно и глядел из-под чепчика
широко  раскрытыми  глазами.  Амира и впрямь нарядилась по-праздничному. Нос
она  украсила  брильянтовой  сережкой,  которая  подчеркивает  изящный вырез
ноздрей  и  в  этом  смысле  выполняет  роль  европейской  мушки, оттеняющей
белизну   кожи;   на   лбу   у   нее  сверкало  сложное  золотое  украшение,
инкрустированное   камнями  местной  обработки  -  изумрудами  и  плавлеными
рубинами;  ее  шею  мягко охватывал массивный обруч из кованого золота, а на
розовых    щиколотках   позвякивали   серебряные   цепочки.   Как   подобает
мусульманке,  она  была одета в платье из муслина цвета зеленой яшмы, а руки
ее  от  плеч  до  локтей  и  от  локтей до запястий были унизаны серебряными
браслетами,  перевитыми  шелковинками; у начала кисти, как бы подчеркивая ее
тонкость,  красовались  хрупкие  браслеты  из дутого стекла - и на фоне всех
этих  восточных  украшений  бросались  в глаза золотые браслеты совсем иного
вида,  которые  Амира особенно любила, потому что они были подарены Холденом
и вдобавок защелкивались хитрым европейским замочком.
     Они  уселись  на крыше у низкого белого парапета; под ними поблескивали
огни ночного города.
     - Там  есть  счастливые люди, - сказала Амира. - Но я не думаю, что они
так  счастливы,  как  мы. И белые женщины, наверно, не так счастливы. Как ты
думаешь?
     - Я знаю, что они не могут быть так счастливы.
     - Откуда ты знаешь?
     - Они не кормят сами своих детей - они отдают их кормилицам.
     - Никогда  я такого не видела, - со вздохом сказала Амира, - и не желаю
видеть.  Айи!  -  она прижалась головой к плечу Холдена, - я насчитала сорок
звезд, и я устала. Погляди на него, моя любовь, - он тоже считает.
     Ребенок  круглыми  глазами  смотрел  на темное небо. Амира передала его
Холдену, и сын спокойно лежал у него на руках.
     - Какое  имя  мы  ему дадим? - спросила она. - Посмотри! Разве можно на
него насмотреться? У него твои глаза. Но рот...
     - Твой, моя радость. Кто знает это лучше меня?
     - Такой  слабый  рот, такой маленький! И все-таки он держит мое сердце.
Отдай мне нашего мальчика, я не могу без него так долго.
     - Я подержу его еще немножко. Он ведь не плачет.
     - А  если  заплачет, сразу отдашь? Ах, ты так похож на всех мужчин! Мне
он  становится  только  дороже, если плачет. Но скажи мне, жизнь моя, как мы
его назовем?
     Крохотное  тельце  прижималось к самому сердцу Холдена. Оно было нежное
и  такое  беспомощное.  Холден  боялся  дышать  -  ему  казалось,  что любое
неосторожное  движение  может  сломать  эти  хрупкие  косточки.  Дремавший в
клетке  зеленый  попугай,  которого  во многих индийских семьях почитают как
хранителя  домашнего  очага,  вдруг  заерзал  на  своей жердочке и спросонья
захлопал крыльями.
     - Вот  и  ответ,  -  промолвил  Холден. - Миан Митту сказал свое слово.
Назовем  нашего  сына  в  его честь. Когда он подрастет, он будет проворен в
движениях  и  ловок  на  язык. Ведь на вашем... ведь на языке мусульман Миан
Митту и значит "попугай"?
     - Зачем  ты  так отделяешь меня от себя? - обиделась Амира. - Пусть его
имя  будет  похоже  на  английское - немного, не совсем, потому что он и мой
сын.
     - Тогда назовем его Тота: это похоже на английское имя.
     - Хорошо!   Тота   -  так  тоже  называют  попугая.  Прости  меня,  мой
повелитель,  что  я  осмелилась  тебе противоречить, но право же, он слишком
мал  для  такого тяжелого имени, как Миан Митту... Пусть он будет Тота - наш
маленький Тота. Ты слышишь, малыш? Тебя зовут Тота!
     Она  дотронулась  до  щечки ребенка, и тот, проснувшись, запищал; тогда
Амира  взяла  его  на  руки  и  стала убаюкивать чудодейственной песенкой, в
которой были такие слова:

                Злая ворона, не каркай тут и не буди нашу детку.
                В джунглях на ветках сливы растут - целый мешок за монетку,
                Целый мешок за монетку дают, целый мешок за монетку.

     Окончательно  уверившись,  что  сливы стоят ровно монетку и в ближайшее
время  не  подорожают,  Тота  прижался  к матери и уснул. Во дворе у колодца
пара  гладких  белых буйволов неутомимо жевала свою вечернюю жвачку; Пир Хан
с  неизменной  саблей на коленях примостился рядом с лошадью Холдена и сонно
посасывал  длиннейший кальян, другой конец которого, погруженный в чашечку с
водой,  издавал громкое бульканье, похожее на кваканье лягушек в пруду. Мать
Амиры  пряла  на  нижней  веранде.  Деревянные ворота были заперты на засов.
Перекрывая   отдаленный   гул  города,  наверх  донеслась  музыка  свадебной
процессии;  промелькнула  стайка  летучих  мышей, заслонив на мгновение диск
луны, стоявшей низко над горизонтом.
     - Я  молилась,  -  сказала Амира, - я молилась и просила двух милостей.
Первая  -  чтобы  мне позволено было умереть вместо тебя, если небесам будет
угодна  твоя  смерть;  и  вторая  -  чтобы мне позволено было умереть вместо
ребенка.  Я  молилась  пророку  и  Биби  Мириам. Как ты думаешь, услышат они
меня?
     - Твоим губам стоит произнести лишь словечко, и все его услышат.
     - Я  ждала  правдивых речей, а ты говоришь мне льстивые речи. Услышится
ли моя молитва?
     - Как я могу сказать? Милосердие бога бесконечно.
     - Так  ли  это? Не знаю. Послушай! Если умру я, если умрет наш сын, что
будет  с тобой? Ты переживешь нас - и вернешься к белым женщинам, не знающим
стыда, потому что голос крови силен.
     - Не всегда.
     - Верно:  женщина  может  остаться  глухой  к нему, но мужчина - нет. В
этой  жизни  рано  или  поздно  ты  вернешься к своему племени. С этим я еще
могла  бы  примириться,  потому  что меня тогда уже не будет в живых. Но мне
больно  оттого,  что  и после смерти ты попадаешь в чужое для меня место - в
чужой рай.
     - Ты уверена, что в рай?
     - А  куда же еще? Кто, захочет причинить тебе зло? Но мы оба - твой сын
и  я  -  будем  далеки  от  тебя  и не сможем прийти к тебе, и ты не сможешь
прийти  к  нам.  В  прежние  дни,  когда  у  меня не было сына, я об этом не
думала; но теперь такие мысли не оставляют меня. Об этом тяжело говорить.
     - Будь  что  будет.  Мы  не  знаем  нашего  завтра,  но у нас есть наше
сегодня и наша любовь. Ведь мы счастливы?
     - Так    счастливы,    что   хорошо   было   бы   заручиться   небесным
покровительством.  Пусть  твоя  Биби  Мириам  услышит  меня:  ведь  она тоже
женщина. А вдруг она мне позавидует?.. Негоже мужчинам боготворить женщину!
     Эта непосредственная вспышка ревности рассмешила Холдена.
     - Вот как? Почему же ты не запретила мне боготворить тебя?
     - Ты  - боготворишь меня?! Мой повелитель, ты щедр на сладкие слова, но
я  ведь знаю, что я только твоя служанка, твоя рабыня, прах у ног твоих. И я
счастлива этим. Смотри!
     Холден  не  успел  подхватить ее - она наклонилась и прикоснулась к его
ногам;  потом,  смущенно  улыбаясь,  выпрямилась  и крепче прижала ребенка к
груди. В ее голосе внезапно прозвучал гнев:
     - Это  правда,  что  белые  женщины,  не  знающие стыда, живут три моих
жизни? Это правда, что они выходят замуж уже старухами?
     - Они  выходят замуж, как и все остальные, - когда становятся взрослыми
женщинами.
     - Я  понимаю,  но  говорят,  что  они могут выйти замуж в двадцать пять
лет. Это правда?
     - Правда.
     - Господи  боже мой! В двадцать пять лет! Кто согласится по доброй воле
взять  в  жены даже восемнадцатилетнюю? Ведь женщина стареет с каждым часом.
Я  в  эти  годы  буду  старухой,  а люди говорят, что белые женщины остаются
молодыми на всю жизнь. Как я их ненавижу!
     - Какое нам до них дело?
     - Я  не  умею  сказать. Я только знаю, что, может быть, сейчас на земле
живет  женщина  на десять лет старше меня, и еще через десять лет она придет
и  украдет  у  меня  твою  любовь - ведь я буду тогда седой старухой, годной
только  в няньки сыну твоего сына. Это жестоко и несправедливо. Пусть бы они
тоже умирали!
     - Думай  на  здоровье,  что  тебе  много  лет:  я-то  знаю,  что ты еще
ребенок, и поэтому я сейчас возьму тебя на руки и снесу вниз!
     - Тота!  Осторожно,  мой  повелитель,  береги  Тоту!  Вот  ты и вправду
неразумен, как малое дитя!
     Холден  подхватил  Амиру  на  руки  и  понес  ее,  смеющуюся,  вниз  по
лестнице;  а Тота, которого мать предусмотрительно подняла повыше, взирал на
мир безмятежным взглядом и улыбался ангельской улыбкой.
     Он  был  спокойным  ребенком,  и  едва  Холден  успел  свыкнуться с его
присутствием,  этот  золотисто-смуглый малыш превратился в домашнего божка и
всевластного  деспота.  Это было время полного счастья, спрятанного от всех,
надежно  укрытого за деревянными воротами, которые неусыпно охранял Пир Хан.
Днем  Холден  был  занят работой и механически исполнял свои обязанности, от
души  сочувствую  тем,  кто и представить себе не мог, что такое счастье; он
стал  выказывать необыкновенный интерес к детям, и это неожиданное чадолюбие
забавляло   многих   офицерских   жен   во   время  товарищеских  сборищ.  С
наступлением  сумерек  он возвращался к Амире, которая торопилась рассказать
ему  об  удивительных  подвигах  Тоты:  как  он  вдруг  захлопал  в ладоши и
совершенно  сознательно, с явно выраженным намерением пошевелил пальчиками -
а  это,  безусловно,  чудо;  как  он  недавно  сам  выполз  на  пол из своей
низенькой  кроватки  и  продержался на ножках ровно столько времени, сколько
понадобилось на три дыхания.
     - На  три  долгих дыхания, - добавила Амира, - потому что сердце у меня
остановилось от радости.
     Вскоре  Тота  включил  в  сферу  своего  влияния  и  животных  -  белых
буйволов,  качавших  воду из колодца, серых белок, мангуста, жившего в норке
во  дворе,  и  в  особенности  попугая  Миан  Митту, которого он безжалостно
дергал  за  хвост.  Однажды Тота так разошелся, что попугай поднял отчаянный
крик, на который прибежали Амира и Холден.
     - Ах,  негодный! Тебе некуда девать силу! Ведь это брат твой, ты носишь
его  имя!  Тоба,  тоба! Стыдно, стыдно! - укоряла ребенка Амира. - Но я знаю
способ  сделать  моего  сына  мудрым,  как Сулейман и Афлатун. Смотри! - Она
вынула  из  вышитого  мешочка  горсть  миндаля.  - Сейчас мы отсчитаем ровно
семь. Во имя божье!
     Она  посадила  сердитого и взъерошенного Миан Митту на клетку и, присев
рядом  с  ребенком, разгрызла орех и очистила зерно, уступавшее в белизне ее
зубам.
     - Не  смейся,  моя жизнь, это проверенный способ. Смотри: одну половину
я  даю  попугаю,  а другую - нашему сыну. - Миан Митту осторожно взял в клюв
свою  долю, а оставшуюся половинку Амира с поцелуем вложила в ротик ребенку,
и  Тота  медленно  стал  жевать  ее,  удивленно  раскрыв глаза. - Так я буду
делать  семь  дней  подряд,  и  наш  сын  вырастет мудрецом и будет искусным
оратором.  Ну-ка, Тота, скажи, кем ты будешь, когда станешь мужчиной, а твоя
мать поседеет?
     Тота  подобрал  свои  толстые  ножки, все в аппетитных складочках, и не
пожелал  отвечать.  Он  уже бойко ползал, но явно не собирался тратить весну
своей  жизни  на  праздные  речи.  Его  идеал  пока  заключался в том, чтобы
подергать за хвост попугая.
     Когда  Тота  вырос  уже  настолько,  что  получил почетное право носить
серебряный  пояс  (этот пояс, да еще серебряный шейный амулет с изображением
магического   квадрата   составляли  почти  весь  его  наряд),  он  совершил
рискованную  вылазку  во  двор,  подошел вперевалочку к Пир Хану и предложил
ему  все  свое  богатство  за  право прокатиться на лошади Холдена: он успел
ловко  ускользнуть  из-под  надзора  бабки,  которая  как раз торговалась на
веранде  с бродячими разносчиками. Пир Хан прослезился от умиления, возложил
пухлые  ножки  малыша  на свою седую голову в знак верности юному господину,
потом  подхватил  смельчака  на руки и отнес его к матери, божась и клянясь,
что Тота станет вождем народа прежде, чем у него вырастет борода.
     Однажды  жарким  вечером,  сидя  вместе  с  отцом  и матерью на крыше и
наблюдая  нескончаемые  бои  воздушных змеев, которых запускали мальчишки из
города,  Тота  потребовал,  чтобы  и  у  него  был  змей и чтобы Пир Хан его
запустил,  -  сам  он  еще боялся иметь дело с предметами больше его самого.
Когда  Холден,  рассмеявшись,  назвал  его ловкачом, Тота поднялся на ноги и
медленно,    с    достоинством    ответил,   защищая   свою   новообретенную
индивидуальность:
     - Хам 'кач нахин хай. Хам адми хай*.
     ______________
     * Я не ловкач, я мужчина (хиндустани).

     Этот  протест  заставил  Холдена прикусить язык и серьезно задуматься о
будущем  Тоты.  Но  судьба  подумала  за  него. Жизнь этого ребенка, ставшая
таким  средоточием  счастья,  не могла длиться долго. И она была отнята, как
отнимается  многое в Индии - внезапно и без предупреждения. Маленький хозяин
дома,  как  называл его Пир Хан, вдруг загрустил: он, не знавший, что значит
боль,  стал  жертвой  боли.  Амира,  обезумев от страха, всю ночь не смыкала
глаз  у  его постели, а на утро следующего дня его жизнь унесла лихорадка, -
сезонная  осенняя  лихорадка. Поверить в его смерть было почти невозможно, и
поначалу  ни  Амира,  ни  Холден  не  могли осознать, что лежащее перед ними
неподвижное  тельце  -  это  все,  что  осталось  от Тоты. Потом Амира стала
биться  головой  об  стену и бросилась бы в колодец во дворе, если бы Холден
не удержал ее силой.
     Только  одно  утешение  было  даровано  Холдену.  Когда он поздно утром
приехал  к  себе  на  службу,  его  ожидала  там  необычайно обильная почта,
которая  потребовала  срочной  разборки и на которой сосредоточилось все его
внимание. Но он не способен был оценить эту милость богов.




     Удар  пули в первый момент ощущается как легкий толчок, и только секунд
через  десять  -  пятнадцать уязвленная плоть посылает душе сигнал бедствия.
Ощущение  боли  пришло к Холдену так же постепенно, как перед тем - сознание
счастья,   и   теперь   он  испытывал  такую  же  настоятельную  потребность
спрятаться  от  людей, скрыть все следы. Вначале было только чувство потери:
он  понимал,  что  нужно  как-то  успокоить Амиру, которая часами сидела без
движения,  уронив  голову  на колени, и только вздрагивала, когда попугай на
крыше  принимался  звать:  "Тота!  Тота! Тота!" Потом все его существование,
все  повседневное  бытие  ополчилось на него, как злейший враг. Ему казалось
чудовищной  несправедливостью,  что  по  вечерам  в  саду, где играл военный
оркестр,  шумят  и  бегают  чьи-то  дети,  а его собственный ребенок лежит в
могиле.  Прикосновение детской руки отзывалось в нем нечеловеческой болью, а
рассказы  восторженных  отцов  о  последних проделках их отпрысков как ножом
резали  его  сердце.  Своим  горем  он ни с кем не мог поделиться. Ему негде
было  искать  помощи,  сочувствия,  утешения.  И мучительные дни завершались
ежевечерним  адом,  когда  Амира  терзала его и себя бесконечными упреками и
сомнениями,   которые  только  и  остаются  на  долю  родителей,  лишившихся
ребенка:  а  вдруг они сами не уберегли его? А вдруг, прояви они чуть больше
осторожности - самую чуточку! - ребенок остался бы жив?
     - Может  быть,  -  говорила  Амира,  -  я  не заботилась о нем так, как
нужно.  Скажи  мне! Я помню один день, когда он долго играл на крыше, и было
такое  жаркое  солнце, а я оставила его одного и пошла - несчастная! - пошла
заплетать  волосы! Может быть, в тот день от солнца родилась лихорадка. Если
бы  я  увела  его  раньше,  он  не  умер  бы. Жизнь моя, скажи мне, что я не
виновата!  Ты  ведь знаешь - я любила его так же, как люблю тебя. Скажи, что
на мне нет вины, или я умру... умру!
     - Клянусь  богом,  ты  не  виновата...  ни  в чем не виновата. Так было
предначертано,  и  не  в  наших силах изменить судьбу. Что было, то было. Не
думай об этом, любимая.
     - В  нем  было все мое сердце. Как могу я не думать о нем, когда каждую
ночь  моя  рука  обнимает  пустоту?  О  горе, горе! О Тота, вернись ко мне -
вернись, пусть мы все будем вместе, как прежде!
     - Тише,  тише!  Успокойся  -  ради  себя самой, ради меня, если ты меня
любишь.
     - Когда  ты  так говоришь, я вижу, что тебе все равно, - разве это твое
горе?  У  белых  мужчин  сердце  из  камня  и  душа из железа. Почему мне не
достался  муж  из  моего  племени!  Пусть бы он бил меня, лишь бы никогда не
есть хлеб чужака!
     - Я чужой для тебя? Для тебя, матери моего сына?
     - А  кто  же ты, сахиб?.. О, прости, прости меня! Смерть ввергла меня в
безумие.  Ты  жизнь  моего  сердца,  свет моих очей, дыхание моей жизни; как
могла  я,  несчастная,  отвернуться  от  тебя  хотя бы на мгновение! Если ты
покинешь  меня,  у  кого  мне  искать  защиты? Не гневайся. Это говорила моя
боль, а не я, твоя рабыня.
     - Я  знаю,  знаю.  Нас было трое, теперь нас двое. Тем важнее, чтобы мы
были одно.
     Как  обычно,  они  сидели  на  крыше.  Стояла  ранняя  весна; ночь была
теплая,  и  на  горизонте,  под  прерывистый  аккомпанемент  далекого грома,
плясали зарницы. Амира крепче прижалась к Холдену.
     - Слушай,  как  вздыхает  иссохшая  земля,  -  как будто корова, ждущая
дождя.  Мне страшно. Когда мы считали звезды, все было совсем иначе. Но ведь
ты  любишь  меня  так  же, как раньше? Ты не стал любить меня меньше теперь,
когда нас не связывают прежние узы? Ответь мне!
     - Я  люблю  тебя еще больше, потому что мы вместе испили чашу скорби, и
наше общее горе выковало новые узы; ты сама это знаешь.
     - Да,  я  знаю,  -  прошептала Амира. - Но я рада, что ты говоришь это,
жизнь  моя,  ты,  такой  сильный и добрый. Я больше не буду ребенком, я буду
взрослой  женщиной,  я  буду  тебе помогать. Послушай! Дай мне ситар, я спою
тебе веселую песню.
     Она  взяла  легкий ситар, инкрустированный серебром, и запела о великом
герое  -  радже  Расалу.  Рука, перебиравшая струны, дрогнула, мелодия вдруг
прервалась  и  где-то  на низких нотах перешла в бесхитростную колыбельную о
злой вороне:

                В джунглях на ветках сливы растут -
                Целый мешок за монетку.
                Целый мешок за монетку дают...

     Полились  слезы,  и  последовала  очередная  бессильная  вспышка  гнева
против  судьбы;  потом Амира уснула, и правая рука ее во сне была откинута в
сторону, словно оберегая кого-то, кого больше не было рядом.
     После  этой ночи для Холдена наступило некоторое облегчение. Неизбывная
боль  потери заставила его с головой уйти в работу, полностью занимавшую его
мысли  по  девять-десять  часов в сутки. Амира сидела дома одна и продолжала
горевать,  но  и  она, как свойственно женщинам, чуть-чуть повеселела, когда
увидела,  что  Холден  понемногу  приходит  в  себя.  Они  снова узнали вкус
счастья, но теперь вели себя осторожнее.
     - Тота  умер оттого, что мы его любили. Бог отомстил нам из ревности, -
сказала  Амира.  -  Я  повесила  перед  нашим  окном большой черный глиняный
кувшин,  чтобы  отвратить дурной глаз. Помни, мы не должны больше радоваться
вслух;  нужно  тихо идти своим путем под небесами, чтобы бог не заметил нас.
Разве неверно я говорю, нелюбимый?
     Она   поспешила   добавить   это  простодушное  "не"  в  доказательство
серьезности  своих  намерений,  -  но  поцелую,  который последовал за новым
крещением,  боги  могли  бы позавидовать. И все же, начиная с этого дня, они
оба  не уставали повторять: "Все это ничего, это ничего не значит", надеясь,
что небесные власти услышат их.
     Но    небесным    властям    было    не   до   того.   Они   ниспослали
тридцатимиллионному   населению  четыре  урожайных  года  подряд:  люди  ели
досыта,  и  рождаемость катастрофически росла. Из округов поступали сведения
о  том, что плотность чисто земледельческого населения колеблется в пределах
от   девятисот   до  двух  тысяч  человек  на  квадратную  милю  территории,
отягощенной  плодами  земными; а член парламента от Нижнего Тутинга, как раз
совершивший  турне  по  Индии  - при полном параде, в цилиндре и во фраке, -
кричал  на  всех углах о благотворных последствиях британского владычества и
в   качестве   единственного  еще  возможного  усовершенствования  предлагал
введение  -  с  поправками  на  местные  условия  -  самой  передовой в мире
избирательной  системы,  предполагающей  всеобщее  право  на голосование. Он
изрядно   намозолил  глаза  всяким  должностным  лицам,  принимавшим  его  с
вымученными   улыбками;   когда   же  он  в  изысканных  выражениях  начинал
восторгаться  пышно  цветущим местным деревом - дхаком, - улыбки становились
зловещими:  все  знали,  что  эти  кроваво-красные  цветы распустились не ко
времени и не к добру.
     Однажды  комиссар округа Кот-Кумхарсен, заехав на денек в местный клуб,
рассказал  историю,  которой  он  явно  не  придавал  значения;  но  Холден,
услышавший ее конец, похолодел.
     - Слава  богу,  наконец  мы  от него избавились. Видели бы вы его лицо!
Честное  слово,  с  него  станется поднять этот вопрос в парламенте - так он
был  поражен!  Ехал  на  пароходе  с одним пассажиром - сидел с ним рядом за
столом,  -  вдруг  он  заболевает  холерой и через восемнадцать часов отдает
концы.  Ну,  чего  вы  смеетесь?  А  вот  депутат  от  Нижнего Тутинга очень
рассердился.  По  правде  говоря,  он и перетрусил порядком, так что теперь,
просветившись,   он   в   Индии   скорее  всего  не  задержится  -  уберется
подобру-поздорову.
     - Неплохо  было  бы ему подхватить какую-нибудь заразу. По крайней мере
будет  урок таким, как он: сиди дома и не суй нос, куда не спрашивают. А что
это  вы  говорите  насчет  холеры? Как будто для эпидемий еще рано, - сказал
один   из   присутствующих,   недавно   разорившийся   на  открытых  соляных
разработках.
     - Сам  не  знаю,  в  чем дело, - с расстановкой ответил комиссар. У нас
сейчас  саранча.  Вдоль  северной границы отмечаются случаи холеры - то есть
это  мы для приличия так говорим, что случаи. В пяти округах пропал весенний
урожай,  а  дождей  пока  что  не предвидится. На дворе у нас март месяц. Я,
конечно,  не  собираюсь  сеять панику, но мне сдается, что кормилица-природа
этим  летом  намерена  взять  большой  красный  карандаш и навести ревизию в
своих бухгалтерских книгах, а уж тут будет где разгуляться.
     - А  я-то  как  раз собирался взять отпуск! - сказал кто-то из дальнего
угла.
     - На  отпуска  в  этом  году  особенно  рассчитывать не придется, а вот
повышения  по  службе  наверняка  будут.  Я, между прочим, хочу похлопотать,
чтобы  правительство  внесло  канал,  который  мы уже сто лет роем, в список
неотложных  работ  по борьбе с голодом. Нет худа без добра: может, удастся в
конце концов прорыть этот несчастный канал.
     - Что  же,  -  спросил  Холден,  -  значит,  на  повестке  дня  обычная
программа: голод, лихорадка и холера?
     - Ни  в  коем  случае!  Только  недород  на  местах и отдельные вспышки
сезонных  болезней.  Именно это вы прочитаете в официальных сообщениях, если
доживете  до  будущего  года.  Да  вам-то  что горевать? Семьи у вас нет, из
города  вывозить никого не надо, ни забот, ни хлопот. Вот остальным придется
переправлять жен подальше в горы.
     - Мне  думается,  что  вы  придаете  слишком  большое значение базарным
толкам,  -  возразил  молоденький  чиновник секретариата. - Вот я, например,
заметил...
     - Замечай,  замечай  на  здоровье, сынок, - отозвался комиссар, - еще и
не  то скоро заметишь. А покуда разреши мне заметить кое-что. - Тут он отвел
чиновника  в  сторону  и  принялся  ему  втолковывать  что-то  насчет своего
любимого детища - оросительного канала.
     Холден  отправился  на свою холостую квартиру, думая о том, что и он не
один  на  свете;  его  охватил  самый  благородный  из известных людям видов
страха  -  страх  за  судьбу  другого.  Прошло два месяца - и, как предрекал
комиссар,  природа  взялась  за  красный карандаш, чтобы навести ревизию. Не
успела  закончиться  весенняя  жатва,  как  по  стране пронесся первый вопль
голодающих;  правительство,  издавшее  декрет,  согласно  которому  ни  один
человек  не  имеет  права  умереть  с  голоду, отправило в несколько районов
пшеницу.  Потом  со  всех  сторон  на  Индию  двинулась холера. Она поразила
полумиллионную  толпу  паломников,  пришедших  поклониться  местной святыне.
Многие  умерли  прямо  у  ног своего божества; другие обратились в бегство и
рассеялись  по  стране,  распространяя  смертельную  болезнь.  Холера  брала
приступом  укрепленные  города и уносила до двухсот жизней в сутки. В панике
люди  осаждали  поезда,  цеплялись  за подножки, ехали на крышах вагонов, но
холера  сопровождала  их  и  в  пути:  на каждой станции из вагонов выносили
мертвых  и  умирающих.  Люди  погибали  прямо  на дорогах, и лошади англичан
пугались  и  вставали  на дыбы, завидев трупы, черневшие в траве. Дождей все
не  было, и земля превратилась в железо, лишив человека возможности зарыться
в  нее  и  там  найти  последнее  прибежище  от  смерти. Офицеры и чиновники
отправили  семьи  в  горные  форты  и  оставались  на своих постах, время от
времени    продвигаясь    вперед,   чтобы,   согласно   приказу,   заполнить
образовавшуюся  в  боевых  рядах  брешь.  Холден, терзаемый страхом потерять
самое  драгоценное,  что  было у него на земле, выбивался из сил, уговаривая
Амиру уехать вместе с матерью в Гималаи.
     - Зачем  мне  уезжать? - спросила она однажды вечером, когда они сидели
на крыше.
     - К нам идет болезнь; все белые женщины давно уехали.
     - Все до одной?
     - Конечно,   все,  -  ну,  может  быть,  осталась  какая-нибудь  старая
сумасбродка, которая нарочно рискует жизнью, чтобы досадить мужу.
     - Не  говори  так:  та,  что  не  уехала,  - сестра мне, и ты не должен
называть  ее  плохими  именами.  Пусть и я буду сумасбродка: я тоже останусь
здесь. Я рада, что в городе нет больше белых женщин, не знающих стыда.
     - С  женщиной я говорю или с несмышленым младенцем? Если ты согласишься
уехать,  я  отправлю тебя с почетом, как королевскую дочь. Подумай, дитя! Ты
поедешь  в красной лакированной повозке, запряженной буйволами, с пологом, с
красными  занавесками, с медными павлинами на дышле. Тебя будут сопровождать
двое ординарцев, и ты...
     - Довольно!  Ты сам несмышленый младенец, если думаешь о таких вещах. К
чему  мне  все  эти  побрякушки?  Ему  это  было бы интересно - он гладил бы
буйволов  и  играл  попонами.  Может  быть,  ради  него  - ты приучил меня к
английским  обычаям!  -  я  бы  уехала. Но теперь не хочу. Пусть бегут белые
женщины.
     - Это мужья приказали им уехать, любимая.
     - Прекрасно!  Но  с  каких  пор  ты стал моим мужем, чтобы отдавать мне
приказы?  Ты  не  муж мне; я просто родила тебе сына. Ты мне не муж - ты вся
моя  жизнь.  Как  же  я  могу  уехать,  когда  я  сразу  узнаю, если с тобой
приключится  беда?  Пусть  беда  будет  не  больше ногтя на моем мизинце - а
правда,  он  совсем  маленький?  - я все равно ее почувствую, будь я в самом
раю.  Вдруг этим летом ты заболеешь, вдруг тебе будет грозить смерть, джани,
и  ухаживать  за тобой позовет белую женщину, и она украдет у меня последние
крохи твоей любви!
     - Но  любовь  не  рождается  за  одну минуту, и ее место не у смертного
одра.
     - Что  ты  знаешь  о  любви,  каменное сердце! Хорошо, ей достанется не
любовь,  но слова твоей благодарности, - а этого, клянусь аллахом и пророком
его  и клянусь Биби Мириам, матерью твоего пророка, этого я не перенесу! Мой
повелитель,  любовь  моя,  я  не  хочу  больше глупых разговоров; не отсылай
меня.  Где  ты, там и я. Вот и все. - Она обняла его за шею и ладонью зажала
ему рот.
     Никакое  счастье  не  может  сравниться  с  тем,  которое мы вырываем у
судьбы,  зная,  что  над  нами  уже  занесен  ее  карающий  меч.  Они сидели
обнявшись,  смеялись  и  открыто называли друг друга самыми нежными именами,
не  страшась  больше  гнева  богов.  Город  под ними корчился в предсмертных
судорогах.  На  улицах  жгли  серу;  в  индуистских храмах пронзительно выли
гигантские  раковины,  потому  что  боги  в эти дни стали туговаты на ухо. В
самой  большой  мусульманской  мечети  днем  и  ночью  шла служба, и со всех
минаретов  почти беспрерывно раздавался призыв к молитве. Из домов доносился
плач  по  умершим;  однажды  они услышали отчаянный вопль матери, потерявшей
ребенка.  Когда  занялся  бледный  рассвет, они увидели, как через городские
ворота  выносят  мертвых;  за  каждыми носилками шла кучка родственников или
близких.  И,  глядя  на  все  это,  они  еще крепче обнялись и содрогнулись,
охваченные страхом.
     Ревизия  была  проведена  основательно и беспощадно. Страна изнемогала;
требовалась  передышка  для  того, чтобы ее снова затопил поток жизни, такой
дешевой  в  Индии.  Дети, родившиеся от незрелых отцов и малолетних матерей,
почти  не  сопротивлялись  болезни.  Вконец перепуганные, люди способны были
только  сидеть  и  ждать, пока природа соблаговолит вложить меч в ножны, - а
это  в  лучшем  случае могло произойти не раньше ноября. Среди англичан тоже
были  потери,  но  образовавшиеся  пустоты  тотчас  же  заполнялись.  Помощь
голодающим,   строительство   холерных  бараков,  раздача  лекарств,  жалкие
попытки  осуществить  хоть  какие-то  санитарные  мероприятия  - все это шло
своим  чередом.  Холден  получил  приказ  держаться  наготове, чтобы в любой
момент  заменить  того,  кто следующим выйдет из строя. Он не видел Амиру по
двенадцать  часов  в  сутки,  а  между  тем  за  три часа она могла умереть.
Почему-то  он  был  уверен в ее неминуемой смерти - уверен до такой степени,
что  когда  он  однажды  поднял  голову  от  своего  рабочего стола и увидел
застывшего в дверях Пир Хана, он громко рассмеялся.
     - Итак? - сказал он.
     - Когда  в  ночи  раздается крик и дух замирает в горле, какой талисман
сможет  уберечь  от  беды? Скорее, Рожденный Небом! В твой дом пришла черная
холера!
     Холден  погнал  лошадь  галопом.  Небо было затянуто тучами - близились
долгожданные  дожди;  стояла  невыносимая  духота.  Во  дворе  ему навстречу
выбежала мать Амиры, причитая:
     - Она не хочет жить. Она совсем как мертвая. Что мне делать, сахиб?
     Амира  лежала  в  той  самой  комнате,  где  родился Тота. Когда Холден
вошел,  она  не  шевельнулась:  человеческая  душа,  готовясь  отойти,  ищет
одиночества  и  ускользает  в  туманную  область, пограничную между жизнью и
смертью,  куда  нет  доступа живым. Холера действует бесшумно и не вдается в
объяснения.  Амира  на  глазах  уходила  из  жизни,  словно ангел смерти уже
наложил  на  нее  свою  руку.  Она  часто  дышала  - то ли от боли, то ли от
страха;  но  и глаза ее и губы были безучастны к поцелуям Холдена. Ни слова,
ни  действия  уже  не  имели смысла. Оставалось только мучительное ожидание.
Первые  капли  дождя  простучали  по крыше, и из города, иссушенного зноем и
жаждой, донеслись крики радости.
     Отходившая  душа  вернулась  на  мгновение;  губы  Амиры  зашевелились,
Холден наклонился ниже, пытаясь уловить ее шепот.
     - Не  сохраняй от меня ничего, - сказала Амира. - Даже пряди волос. Она
потом  заставит  тебя  сжечь  их.  Я  почувствую  этот огонь в могиле. Ниже!
Нагнись  пониже!  Помни  только,  что  я  любила тебя и родила тебе сына. Ты
скоро  женишься на белой женщине - пусть; но первая радость отцовства уже не
повторится  -  ты  испытал  ее.  Вспоминай обо мне, когда родится твой сын -
тот,  которого  ты  перед  всеми  людьми назовешь своим именем. Да падут его
беды  на  мою голову... Я клянусь... клянусь, - ее губы с трудом выдавливали
последние слова, - нет бога, кроме... тебя, любимый!
     И  она  умерла.  Холден продолжал сидеть не двигаясь; в голове его была
пустота. Наконец мать Амиры отдернула полог:
     - Она умерла, сахиб?
     - Она умерла.
     - Тогда  я  оплачу ее, а потом обойду дом и соберу все, что в нем есть.
Ведь  все  это  будет  теперь  мое?  Сахиб не будет больше жить в этом доме?
Вещей  здесь так мало, совсем мало, сахиб, а я старая женщина. Я люблю спать
мягко.
     - Ради  господа  бога,  помолчи.  Уходи  отсюда; плачь там, где тебя не
будет слышно.
     - Сахиб, через четыре часа ее придут хоронить.
     - Я  знаю ваши обычаи. Я уйду раньше. Остальное уже твое дело. Запомни:
кровать, на которой... на которой она лежит...
     - Ага! Эта прекрасная лакированная кровать! Я давно хотела...
     - Так  запомни:  кровать  останется  там, где она стоит. Пусть никто до
нее  не  дотрагивается.  Все  остальное  в  этом доме - твое. Найми повозку,
погрузи  все и уезжай; к рассвету завтрашнего дня в этом доме не должно быть
ни одной вещи, кроме той, которую я велел сохранить.
     - Я  старая  женщина,  сахиб. Мертвых полагается оплакивать много дней.
Начались дожди. Куда я пойду?
     - Что  мне  до  этого!  Я  все  сказал.  За домашнюю утварь ты выручишь
тысячу рупий; вечером мой ординарец принесет тебе еще сотню.
     - Это  очень  мало,  сахиб.  Подумай,  сколько  мне  придется заплатить
возчику!
     - Если  не  уедешь  немедленно,  ничего  не  получишь.  Я  не хочу тебя
видеть, женщина! Оставь меня наедине с мертвой!
     Старуха,  шаркая,  поплелась вниз по лестнице: она так спешила прибрать
к  рукам  все до последней нитки, что позабыла оплакать дочь. Холден остался
сидеть  у  постели  Амиры.  По  крыше барабанили потоки ливня, и этот шум не
давал  ему собраться с мыслями. Потом в комнате появились четыре привидения,
с  головы  до  ног закутанные в покрывала, с которых капала вода: они пришли
обмывать  покойницу  и  с  порога  молча  уставились  на Холдена. Он вышел и
спустился  во  двор  отвязать  лошадь. Всего несколько часов назад, когда он
приехал  сюда, стояла томительная духота, а земля была покрыта толстым слоем
пыли,  в которой нога увязала по щиколотку. Теперь двор был затоплен водой и
в  нем,  словно  в  пруду,  кишели лягушки. В подворотне бурлил мутно-желтый
поток,  и  струи  дождя  под  внезапными  порывами  ветра  свинцовой  дробью
обрушивались  на  глинобитные  стены.  В  сторожке  у  ворот дрожал Пир Хан;
лошадь Холдена тревожно переступала по воде.
     - Я  знаю  решение  сахиба,  -  сказал  Пир  Хан.  - Сахиб распорядился
хорошо.  Теперь  в  этом  доме  нет  никого.  Я  тоже уйду отсюда. Пусть мое
сморщенное  лицо  никому  не  напоминает  о  том,  что  было. Кровать я могу
привезти  утром  в  твой  дом в городе; но помни, сахиб: это будет как нож в
свежей  ране.  Я пойду молиться к святым местам, и денег я не возьму. Ты был
добр  ко  мне;  в  твоем доме я ел досыта. Твое горе - мое горе. В последний
раз я держу тебе стремя.
     Он   прикоснулся  обеими  руками  к  сапогу  Холдена  прощаясь.  Лошадь
вынеслась  за  ворота;  по  обеим  сторонам  дороги  скрипел  и раскачивался
бамбук,  в  зарослях  весело  квакали лягушки. Дождь хлестал в лицо Холдену;
заслоняя глаза ладонью, он бормотал:
     - Ах, скотина! Ах, гнусная скотина!
     На  его  холостяцкой  квартире  уже  все  знали. Он прочел это в глазах
своего  слуги Ахмед Хана, который принес ужин и в первый и в последний раз в
жизни положил руку на плечо хозяина со словами:
     - Ешь,  сахиб,  ешь.  Еда  помогает  забыть  печаль.  Со  мной это тоже
бывало.  Не  горюй:  тучи придут и уйдут, сахиб; тучи придут и уйдут. Ешь, я
принес тебе хорошую еду.
     Но  Холден не мог ни есть, ни спать. Дождь этой ночью шел не переставая
(по  официальным  сводкам,  осадков  выпало на восемь дюймов) и смыл с земли
всю  накопившуюся  грязь.  Рушились  стены  домов;  приходили  в  негодность
дороги;  вода  ворвалась  на  мусульманское  кладбище  и  размыла неглубокие
могилы.  Дождь  шел  и  весь  следующий  день,  и  Холден продолжал сидеть в
четырех  стенах,  поглощенный  своим  горем. Утром третьего дня ему принесли
телеграмму,  состоящую  всего из нескольких слов: "Рикетс при смерти Миндони
замены  немедленно  прибыть  Холдену". И он решил, что до отъезда должен еще
раз взглянуть на дом, который называл своим.
     Ветер  разогнал  тучи,  и  от мокрой земли шел пар. Добравшись до дома,
Холден  увидел,  что  глинобитные  столбы  ворот, подмытые дождем, рухнули и
тяжелые  деревянные створки, так надежно охранявшие его жизнь, уныло повисли
на  одной  петле. Двор успел порасти травой почти по щиколотку; сторожка Пир
Хана  стояла  пустая, крыша ее провалилась, и размокшая солома еле держалась
между  балками. На веранде обосновалась серая белка, и похоже было, что люди
покинули  этот дом не три дня, а тридцать лет назад. Мать Амиры вывезла все,
кроме  нескольких  циновок,  уже  подернутых плесенью. В доме царила мертвая
тишина;  только  иногда из угла в угол, шурша, перебегали скорпионы. Стены в
бывшей  комнате Амиры и в бывшей детской тоже покрылись слоем плесени; узкая
лестница,  ведущая наверх, вся была в засохших потеках грязи, смытой с крыши
дождем.  Холден  постоял,  посмотрел и снова вышел на дорогу - как раз в тот
момент,  когда  у ворот остановил свою двуколку Дурга Дас, у которого Холден
арендовал  дом.  Величественный,  лучащийся  любезностью,  задрапированный в
белое  Дурга  Дас  самолично  совершал  объезд  своих владений, проверяя, не
пострадали ли крыши от дождя.
     - Я слышал, - сказал он, - что сахиб не будет больше снимать этот дом?
     - А что ты с ним сделаешь?
     - Может быть, сдам кому-нибудь другому.
     - Тогда я оставлю его пока за собой.
     Дурга Дас некоторое время помолчал.
     - Не  надо,  сахиб, - сказал он. - Я тоже был молод... Но все прошло, и
сегодня  я  сижу в муниципалитете. Нет, не надо! Когда птицы улетели, к чему
беречь  гнездо?  Я  велю  снести этот дом - дерево всегда можно продать. Дом
снесут,  а муниципалитет давно собирается проложить здесь дорогу - от берега
реки,  от  места,  где  сжигают  мертвых,  до  самой  городской стены; здесь
пройдет  дорога,  и  тогда ни один человек не сможет сказать, где стоял этот
дом.

Популярность: 17, Last-modified: Thu, 30 Oct 2003 06:58:01 GMT