редмета любимейшего в свете, однако должно признаться, что страдание сие было несравненно меньше, нежели какое чувствовал по лишении Феклуши. Да и всегда думал я, что сноснее потерять жену в огне, в воде, видеть ее убитую громом, задавленную падшим строением, чем знать, что она жива и покоится в объятиях другого. Как бы то ни было, надобно думать о чине погребения. Хотя я был не в таком состоянии, как на похоронах тестя моего, князя Сидора, и в деньгах имел изобилие, но меня затрудняло, как сказать о том его светлости, ибо надобно было взять хотя два дня отлучки. Феклуша, о том услыша, могла получить надежду вторичного нашего соединения, а мне крайне того не хотелось. Но что необходимо, то всегда необходимо. Представ к его светлости, нашел, что он, читая какое-то письмо, крайне был пасмурен, и из взоров оказывалась расстроенность души. -- Что? -- спросил он сухо; и я, поклонясь ниже, чем когда-либо, сказал дрожащим голосом: -- Приношу рабскую покорность и сердечное признание, что я скрыл от вас о таком обстоятельстве, которое теперь приняло свое окончание. -- Тут по его повелению рассказал я о смерти Ликорисы, которую и тут, как и везде, выдавал женою. Выслушав меня милостиво, князь сказал: -- Ты сам виноват, друг мой, что скрывал о своей жене. Она могла жить с тобою вместе и, может быть, была бы жива, ибо у меня всегда наготове весь медицинский совет. Ты можешь быть уволен на три дня от своей должности для отдания последнего обряда погребения. Впрочем, я советую тебе утешиться, ибо мы оба почти в одинаковом состоянии; возьми сие письмо и прочти. Взяв из рук его бумагу, с безмерным удивлением читал я следующее: "Милостивый государь! Рано или поздо заблуждения ума и сердца должны исчезнуть. Я оставляю дорогу, по которой до сих пор ходила. Не думайте, что я перехожу к кому-либо из смертных, -- нет! и никогда сего не будет! пора перестать быть изменницею! Не надобно, да и невозможно открыть мое убежище. Фиона". Я остолбенел, прочитав сии строки; уставил глаза на князя и молчал. Он также глядел на меня пристально и также молчал. Из взоров сих и всего положения казалось мне, можно было читать: "Чистяков, ты великий плут! как можно, чтоб Фиона предприняла что-нибудь важное, не поговоря о том с братом? Не есть ли смерть жены твоей один только предлог, посредством которого хочешь ты с нею оставить столицу и поделиться братски тем имуществом, которое она нажить успела?" Предупреждая такие невыгодные мысли о моей честности, как и должно расторопному человеку, я просил его на такой случай позволить нескольким своим служителям и служительницам помочь мне в обряде погребения. Как все в доме не могли не знать лица нареченной моей сестрицы Фионы, то князь, приняв на себя довольный вид, сказал: "Я сам хочу при церемонии присутствовать. Позови моего управителя, я дам нужные к тому приказы, издержки мои". Исполняя волю его светлости, бросился я к смертному одру незабвенной Ликорисы. Тут мне и на ум не приходило подумать, что сталось с Феклушею, куда делась она? Сколько управитель и жена его ни уговаривали меня быть спокойнее и не мешаться не в свое дело, ибо я совался везде как угорелый, но это было для меня невозможно. Ликорису убрали как настоящую княгиню, и когда проведали, что князь Латрон взял на себя издержки и сам будет, то не знаю, откуда набралось столько попов и монахов, что почти негде было и поместиться, хотя происшествие сие случилось на квартире столько просторнейшей противу прежней, сколь тогда кошелек мой был просторнее прежнего. Князь сдержал свое слово и, осмотря пристально Ликорису, сказал: -- Жаль; она была прекрасная женщина! -- И притом добрая! -- произнес я, рыдая горько. Все кончилось. Ее погребли на кладбище капуцинского монастыря, и князь из особого великодушия, по некотором времени, приказал воздвигнуть монумент и сделать эпитафию. На сей конец нанял он первого отрекомендованного ему русского стихотворца, был доволен стихами, щедро отблагодарил и приказал вырезать. Я любопытен был видеть надгробие моей любезной и прочел сие четырехстишие: Под камнем сим погребена Ликориса, прекрасная жена; Об ней пресильно муж рыдает И горьки слезы проливает! Жаль, что благодетель мой был такой худой знаток в поэзии! Я охотно вынул бы доску сию и вставил другую, но опасался негодования князева, могло ли быть то худо, что ему казалось хорошим? Итак, я удовольствовался тем, что, вынув карандаш, написал внизу довольно явственно: "Не скорби, милая, любезная женщина, что на прекрасной гробнице, покрывающей прекрасное тело твое, вырезаны прекрасными буквами самые дурные, нелепые стихи. Ты и в жизни была тиха и не мстительна! Вечный покой кроткой душе твоей!" Едва успел я спрятать карандаш, как показался кто-то и по наружности похожий на немецкого пирожника. Подошедши ко мне, сказал он: -- Здравствуй! Конечно, удивляешься стихам! Правду сказать и есть чему! Тут он с довольным видом прочел свое творение; но, дошед до конца и видя рукопись, вскричал: -- Это что? Едва поставили памятник, а уже и поспела похвала стихам! Посмотрим! Он начал читать громко и протяжно, но потом с каждым словом тише и тише! а в половине похвалы совсем замолчал. -- О богомерзкое писание! -- вскричал он конча, -- злодейскую руку, начертавшую сие, должно сжечь или по крайней мере отрубить по суставам! Он вытащил засаленный платок и сердитою рукою начал отирать похвалу себе. Когда он кончил, я присел опять к могиле. -- Что ты хочешь делать, государь мой? -- спросил он задорно. Я. Написать вновь, что ты стер. О н. Так это была твоя работа, душегубец? Знаешь ли ты, что я в один час напишу тысячу стихов таких, что от каждого из них у тебя волосы дыбом станут? Я. Очень рад буду, когда прибьешь один экземпляр у ворот дома, в котором живу. О н. А где ты живешь и кто сам таков, варвар? Я. Во дворце князя Латрона, я секретарь его и муж здесь почивающей! Если бы самый сильный удар грома над ним обрушился, он бы так не ужаснулся. Отскочив назад, сдернул с головы шляпу и замолк. Я оставил его также молча, доволен будучи сим мщением. Когда по смерти Ликорисы я совсем перебрался во дворец княжеский, то мало-помалу начал оправляться от своей горести и заниматься прежнею должностию. Хотя милостивое расположение моего благодетеля не переменялось, но со дня отбытия Феклуши служители начали не так-то слепо мне повиноваться, а просители не так униженно кланяться. В один вечер заметил я в доме великую суматоху, и когда спросил о причине, мне отвечал мой камердинер, ибо я и прежде того завел собственных слуг: -- Как, вы не знаете, что в покои сестрицы вашей переезжает мамзель Виктория, первая танцовщица на здешнем театре? Тут и он бросился помогать ей управляться. "Проворен же его светлость, -- сказал я сам себе. -- Не пора ли, князь Гаврило Симонович, и тебе укладывать чемодан свой и за добра ума убираться, пока новый брат, сват или дядя новой богини, отняв у тебя место, не похитил небольшого скарбишка, нажитого от душевных и телесных трудов твоей сестрицы! А невероятно, чтоб красивая мамзель не имела близких родственников, когда и моя княгиня в них не нуждалась!" Когда я так рассуждал и не знал, чем начать, боясь навлечь гнев княжеский, если съеду от него просто, не будучи вытолкан в шею, вошел ко мне старый служитель дома, который более всех радел ко мне, и сказал: -- Милостивый государь, вы теряете самое прекрасное время! Весь двор наш, начиная от Гадинского, теперь на поклоне у мамзели Виктории. Летите туда с поздравлением на новоселье. И сестрица ваша на меня гневалась, что я пренебрег сию учтивость. Но я стар, и лишние милости для меня не нужны. Прежде бы и я сего не сделал, но, испортясь совершенно в своем нраве, я принял совет старика с радостию, вынул блюдо, положил хлеб и солонку по русскому обычаю и пустился в чертоги Виктории. Там сверх Гадинского со всею челядью увидел я и князя, сидящего на креслах, сложа нога на ногу. Сия неожидаемая встреча привела меня в немалое смятение, и я легко сказал бы довольно глупое приветствие, если бы Гадинский не дал одуматься. Стоя пред Викториею, вытянувшись и левую руку держа у груди и шевеля пальцами, а правою водя направо и налево, он дрожащим голосом говорил витиеватую проповедь -- один за всех; а прочие как факиры бесновались, шаркая взад и вперед ногами и толкая друг друга. Посему я должен был остановиться назади и ожидать конца сей комедии, которая кончилась трагедиею совершенно во вкусе Шекспировом. Виктория была и подлинно прекрасная женщина и гораздо моложе Феклуши. Во время речи Гадинского она забавлялась, дразня двух маленьких обезьян, перед нею прыгавших. Гадинский, отправя ораторскую должность, сделал богине храма такой неумеренный поклон, что толстая коса его опрокинулась со спины на затылок и щелкнула по голове одну из обезьян. Известно, как зверь сей мстителен. Обезьяна ухватилась лапами за косу, и когда секретарь приподнялся, увидел ее и, побледнев, возопил: "Ах!" -- другая обезьяна, погнавшись за первою, мигом взлетела на спину и впустила когти в затылок. Когда Гадинский подносил руку, чтобы снять их, они его кусали, равным образом поступали и с лакеями, которые были посмелее и покушались помочь страждущему секретарю. Князь, улыбаясь, приказывал Виктории снять их, но девка сия не торопилась и, бегая вокруг Гадинского, хохотала так громко, что можно бы из нее сверх танцовщицы сделать добрую певицу. Гадинский, быв укушен местах в десяти, крепко озлился, что так неблагородно поступают с оратором, схватил обезьяну руками за хвост и, стиснув зубы, начал тащить что у него было силы. Обезьяна, не хотя поддаться, уцепилась и лапами и зубами за потылицу, а другая, видя секретарский умысел, начала клочками рвать волосы и кидать в предстоящих. То-то подлинно сражение! Однако Гадинский был неуступчив, как и должно секретарю. Слезы катились у него градом, однако он кряхтел и продолжал тащить. Наконец, собрав все силы, вдруг присел и так рванул, что упрямый зверь отлетел от затылка, имея обе передние лапы и рот полные волос; может быть, и не от злости или мщения, а от одного стремления рук Гадинского обезьяна так звонко треснулась об пол, что страшно закричала. Устрашенная ее подруга также соскочила. Вот кто посмотрел бы, с каким лицом, полным ужаса, и с каким криком бросилась Виктория на помощь своей визжащей любимице. Можно бы подумать, что они ударились об заклад, у кого звонче голос. Виктория, подняв обезьяну и погладя ее, обратилась к князю и сказала величаво: -- Кто этот невежа и грубиян, что осмелился так дерзко поступить в вашем присутствии, а притом с моею обезьяною? Между тем как она говорила слова сии, проклятый зверек, свирепо смотревший на своего соперника, утирающего кулаками слезы, подставил к заду лапу, испражнился в нее и швырнул прямо в лицо Гадинского. Тут нечего было ему более делать. Он закрылся обеими руками и ударился бежать, всех толкая. Таковое удальство обезьяны крайне понравилось Виктории, и она улыбнулась. Пользуясь сею минутою, я подошел к ней по-танцмейстерски и, уклоня голову, как настоящий французский петиметр, произнес: -- Милостивая государыня! позвольте мне иметь счастие поздравить вас на новоселье и следуя старинному русскому обычаю, иметь честь представить вам хлеб и соль! Тут я постановил принесенное на стол, также искусно поклонился и, отступив, вытянулся, как козырь. Она приятно взглянула на подарок, потом на меня, кивнула головою и спросила князя: -- Это кто у вас? -- Это мой секретарь, -- отвечал он, -- и человек очень хороший. Господин Чистяков! -- продолжал он, -- если ты с такою же ревностию будешь и впредь служить мне, то никогда забыт не будешь! -- Я раскланялся и вышел, будучи весьма доволен таким щегольским своим поступком. Как Гадинский ничего сего не видал и не слышал, то лукавый подучил меня пойти к нему и похвастать. Пусть же знает он, что я не промах, и, два только года будучи у вельможи, выкинул такую редкую штуку; а он, проведши столько лет, не смекнул того. Пришед к нему, застал его в крайнем унынии, расхаживающего большими шагами по комнате. Тщетно жена и дочь приступали к нему с вопросами. Он был нем, На-конец, спросил меня томно: -- Были вы на поклоне у мамзели? -- Был, -- отвечал я весело, -- да того мало; я сделал притом славное дело! После сего, не дожидаясь от него вызова, начал рассказывать об удальстве своем. Он слушал меня со вниманием, и когда я кончил, он наполнился яростию, схватил себя за уши и произнес, смотря вверх: -- О я, злополучный. О безумная жена, о несмысленная дочь! Вы знали, куда и зачем иду я! Как не могли вы вспомнить о подарке, когда я сам был такой фаля, что о том не догадался. Хотя дарить на новоселье человека есть собственно обычай русский, но такие обычаи нигде не противны. Скажите, пожалуйте, Гаврило Симонович, каков был князь, когда я от него вышел? Я не понимаю, что мне вошло в голову пошутить над ним. По крайней мере я не ожидал от того важных следствий. -- Ах! -- отвечал я на вопрос его, -- лучше бы вы и не спрашивали! -- Что, что такое? -- Князь так рассвирепел, как тигр или крылатый змей. Он заскрипел зубами, начал ногами бить в пол, а руками об стол и потом сказал: "Как? Он дерзнул в моем присутствии схватить за хвост? И кого же еще? Обезьяну! И чью? Праведное небо! Мамзели Виктории! Разве это не то же, что во дворце в присутствии монарха извлечь на противника шпагу. Вот я ему! Вот уж я ему!" -- При сем для наведения на него большего ужаса я так искривлял лицо, что чуть не вывихнул себе челюстей, так сердито действовал я! -- Милосердый боже! -- сказал он в отчаянии и весь дрожа, после чего грянулся на пол. Мы бросились ему помогать, подняли; но хотя в нем было дыхание, но самое слабое, и он не открывал глаз. Жена вопила жалобно: -- Ах ты, голубчик мой, что ты так пужаешься? Ведь я-таки хоть немного знакома князю и не хуже других ему услуживала. А Матрена, дочь моя, чем плохо угощала до сих пор молодого князя Латрона? Хотя таковые надежды, казалось, были основательны, но Гадинский не приходил в себя, и мы позвали доктора, который, прилежно осмотрев немощного, объявил с приятною улыбкою, что он в параличе и притом без всякой надежды к исцелению. Все горестно вскрикнули, а я задрожал от ужаса. Не желая быть свидетелем плачевного позорища, я пошел домой, не зная, чему более дивиться, своему ли неразумию, трусливости ли моего товарища, или бесстыдству жены его, объявляющей причины своей надежды. Три дня сряду князь, не видя у себя Гадинского, спросил об нем, и я объявил об опасной его болезни. -- На что мне больные? -- сказал князь холодно. -- Приготовьте определение об его отставке. Вы одни можете исправлять и его и свою должность. В тот же день роковое определение подписано, и я, ложась спать, сказал сам себе: "Ну, князь Гаврило Симонович, теперь ты настоящий, полновесный секретарь, смотри ж веди себя умно! Не ударь лицом в грязь и докажи, что ты не напрасно обучался всяким мудростям у Бибариуса. Я уверил бы теперь Савву Трифоновича, что рожден кое к чему важнейшему, чем засмолять бутылки в его погребе!" В силу такого, рассуждения на другой же день принял я на себя самый величавый вид и ходил по приемной комнате, надувши щеки и засунув обе руки в карманы, перебирал в них пальцами, не смотря, хотя бы мне в то время какая знатная дама клянялась в пояс. Если кто меня приветствовал, я, глядя по значительности просителя, отвечал: одному -- ваш покорнейший слуга; другому -- ваш слуга, третьему кивал головою; а на иного -- вытараща глаза, смотрел долго и представлял, будто ничего не вижу. Потом, ударя себе рукою в лоб, поднимал глаза к потолку, стоял, будто что вспоминаю, потом, произнеся второпях: "Ах! какая память!" -- как угорелый пробегаю комнату и скрываюсь. Потом, став у дверей, смотрю сквозь замочную скважину и любуюсь, видя, что всех ожидающие взоры обращены вслед за мною. Так премудро провел я не мало времени; и однажды, правда, был наказан за сию уловку. У дверей обыкновенно становился один капитан, у которого на сражении оторвало ядром ногу. Он был или очень беден, или скуп; а таких качеств люди были не на нашу руку. Он только и отделывался одними старинными поклонами, то есть в самую землю, а что в них проку? Как однажды я стоял у дверей и смотрел на толпу народа, он, почитая, что я гденибудь далеко, сказал своему соседу: "Я думал, что теперешний секретарь будет попутнее прежнего, ибо он таковым сначала казался, но и он вышел такой же бездельник, если еще не хуже. Тот плут водил меня полгода, а этот мошенник водит уже третий месяц. Если бы я был могущ, хотя на одну минуту, то разделил бы ее на две половины. В первую сказал бы: "Дайте мне верный кусок хлеба, дабы я на старости не стучал деревяшкою по лаковому полу вельможи". Во вторую: "Повесьте мерзавца Чистякова вверх ногами, пусть проклятый околеет голодом!" Слушая сии похвалы, которые и сам почитал нелестными, я невольно застыдился и отошел от дверей. Немаловажная также ухватка моя была, что, набравши кипу совсем ненужных бумаг, вхожу, бывало, в приемную и заставлю канцелярского служителя нести за собою. Становлюсь у окна, рассматриваю с важностию, приставя к глазам лорнет, хотя я простыми тысячу раз лучше видел, а в лорнет не мог разобрать ни одного слова; а после говорю голосом крайне утомленного человека: "Отнеси, братец, назад в канцелярию. Когда я с князем поеду во дворец, напомни об этих бумагах. Ох уж мне эти просьбы, рассматривая их, голова кружится!" Такой-то удалец был я. Я ни о чем не хотел и думать. Феклуша и Ликориса давно забыты были; и даже редко вспоминал о своем сыне. Голова беспрестанно набита была министерскими глупостями и выдумыванием новых приемов, как можно казаться важнее. Один раз, как я был в своей комнате, вошла ко мне -- разумеется с доклада, жена бывшего моего товарища, с ее дочерью. Тут я представлял лицо совершенно бешеного, что видно будет из нашего разговора. О н а (низко кланяясь). Долгом поставляю уведомить вас, милостивый государь, что в тот самый день, когда сражался с обезьянами, муж мой -- волею божию умре. Я (захохотав). Право? поздравляю, поздравляю, между нами сказано, он хотя был добросовестный муж и не запрещал жене позволенные удовольствия, однако все же муж и мог иногда мешать ей по своенравию, -- а вы еще в таких летах и по чести не недостойны внимания. О н а. Но, милостивый государь! он столько служил, что я могу надеяться получить пенсион. Я (положа ноги на софу, на которой сидел). Дочка ваша прелестна! А сколько ей лет? О н а. Двадцать! Могу ли я получить ответ, милостивый государь? Я (грызя ногти). Да, разумеется! О н а. Какой же? позвольте спросить! Я (упав на спину). Ах! Ох! какое колотье в желудке! Не поверите, сударыня, как я часто от него страдаю, не знаете ли вы лекарства? Мне бы хотелось иметь его от вас. Право, как мила дочь ваша! Ах! какие же ручки, какие глазки! Позвольте, сударыня, поцеловать! Я поцеловал руку у девушки и убежал из комнаты посвистывая. Из сего короткого разговора легко усмотреть можно, до какой степени нравственность моя исказилась и какой стал я молодец. Однако, вбежав в залу, я одумался, и, представя, что моя глупая шутка сделала ее вдовою, я решился доложить об ней князю на другой день. Проведя около получаса с ожидающими его возвращения, пришел я в свою комнату, где, к удивлению, застал дочь моей просительницы одну. Она, покраснев, сказала: "Извините, милостивый государь, что матушка по некоторой надобности отлучилась близко отсюда". Посидев подле нее несколько времени, я не знаю что-то особенное почувствовал на сердце. Заходящее солнце освещало полные, алые щеки моей гостьи. Глаза ее были так выразительны, дыхание так пламенно, что, взяв ее за руку, поцеловал и, не выпуская из своей, сказал: -- Право, вы -- прелестная девица! О н а. Губы ваши так пламенны! Я. Сердце еще пламеннее! О н а. Вы опасный мужчина. Ах! Я. Дражайшая девица! О н а. Я не верю словам вашим! Я. Я могу доказать справедливость слов моих. На что рассказывать о глупостях, какие мы говорили и делали! Когда упоение прошло, новая любовница моя, победа над коей столько же дешево мне стоила, как и всем министерским секретарям над девицами, просящими пенсионов, оправляя косынку на груди, сказала: -- Ах! теперь уже девять часов вечера, а матушка сказала, что если в это время не придет, то уже и не будет, а я шла бы одна. Как мне быть? Я, право, пужлива! Мне очень понятно было, к чему склонились ее речи, но по многим причинам должен был выпроводить ее из дому, обещая верно помочь им в их нужде. Нечего много говорить о подобных дурачествах. Довольно припомнить, что сей случай, несмотря на все отвращение князя Латрона к фамилии Гадинского, был поводом, что вдове его и дочери определен достаточный пенсион, в котором, правду сказать, они и нужды не имели. Глава VI. САМЫЕ БЕЗДЕЛИЦЫ Под вечер полетел я на крыльях любовного восторга на квартиру Гадинского. Я застал одну дочь, которая встретила меня с самою непринужденною приязнию и, выслушав, что дело их так счастливо окончилось, приносила мне тысячекратную благодарность; но я как учтивый кавалер и счастливый любовник с нежною улыбкою приписал ей честь дела сего. Сидя на малиновой софе, она, правою рукою играя моими бакенбардами, -- ибо я, следуя придворному заразительному обычаю, отрастил такие, что более походил на дикого зверя, чем на человека, -- а левою охватив меня впоперек и прижавши к груди своей, сказала: -- Ах! Гаврило Симонович! как вы счастливы! -- Без сомнения, -- отвечал я, -- ибо сижу с такою милою, такою бесценною девушкою! -- Я совсем не то хотела сказать вам, -- подхватила она закрасневшись и приложив щеку свою к щеке моей, -- я говорю о том счастии, что вы в столь короткое время достигли такой высокой степени. Без вашего содействия мы тщетно бы искали помощи у неблагодарного князя Латрона. Вы были свидетелем, как сначала он принял матушку, которая некогда... Тут пришло мне на мысль, чем сама Матрена была некогда, а потому спросил я: -- Скажите, пожалуйте, любезная моя, как вы, будучи некогда в дружеских сношениях с молодым князем Латроном, презрели прибегнуть к нему с вашею просьбою, а обратились ко мне, забыв, что он сын того вельможи, у которого я служу секретарем. Матрена покрылась багровым румянцем, и из глаз ее блистало пламя негодования и злобы. -- Он злодей, он чудовище, -- отвечала она вспыльчиво, -- а как вы говорите со мною чистосердечно, то я не хочу быть неблагодарною и поступлю с вами так же. Вам известен был нрав моего покойного батюшки, и правила его также были открыты. Молодой князь Латрон, клянусь, был не более, как третий знатный господин, которого батюшка ввел в мою спальню. Более года поступала я как послушная дочь. Во все это время, поверьте моей чистой совести, -- по повелению родителей я должна была принимать десять камергеров, двенадцать камер-юнкеров, четырех тафельдекеров, одного пивовара, англичанина и двух истопников, которых, -- правду сказать, -- я тихонько от них принимала, ибо, кроме молодости и красоты, они ничего не имели. Итак, судите, мог ли молодой князь справедливо гневаться и называть меня неверною? Посмотрел бы он на старшую свою сестрицу, на свою матушку; но что говорить много? Он совершенно распрощался со мною за поделю до смерти батюшкиной. Вечный покой ему и царство небесное! Тото был настоящий отец, каких мало на свете! Что делать! Все развратились, бросились в какие-то нравоучения, умствования! а что в них пользы? -- Далее, любезная Матрена, далее, -- вскричал я, будучи поражен рассказами своей любезной. Никогда не воображал я, чтоб девушка могла дойти до такой степени беспристрастия. Я, придворный человек, удивился сему, -- что ж скажут уездные господа, особливо наши русские. Они, верно, назвали бы ее тою девою, от которой имеет родиться антихрист! Матрена скромно продолжала: -- Сколько я ни старалась уговорить матушку, чтобы она не посылала меня к молодому князю просить помощи по смерти моего отца, -- тщетно! Она сама меня набелила, нарумянила, опрыскала духами и, словом, нарядила так, что я, вместо осиротевшей дочери, походила на предстоящую к брачному олтарю невесту. Пришед беспрепятственно в спальню князя, ибо он, как видно, не заблагорассудил рассказать служащим своим о нашем разрыве, я пришла в некоторое изумление, нашед там и доктора. Князь, увидя меня, вскочил, захохотал, подбежал, обнял и, забыв, что мы не одни, сказал, -- но что говорить. Я остолбенела. Так поразило меня виденное и слышанное. Однако, собрав присутствие духа и призвав на помощь чувство моей невинности, сказала: "Я пришла просить вас, чтоб вы исходатайствовали у вашего батюшки пенсион матушке моей!" -- "Что за ходатайство, -- вскричал он весело, -- я и сам в силах то сделать". Тут он подошел ко мне, дал дюжины полторы пощечин, а после, оборотя к себе спиною, так толкнул коленами куда следует, что я, без сомнения, упала бы, если б не поддержал меня его камердинер, который, ухватя за руки, поволок по лестнице. Нечего было делать, и мы с матушкой рассудили прибегнуть к вам и не раскаиваемся, что после злодея Латрона нашли благодетеля в секретаре отца его. Тут вновь обняла она меня нежно: объятиями и поцелуями хотела возбудить меня от сна, в котором, казалось, я погружен был. Кровь моя оледенела, и я, представляя положение молодого Латрона, содрогался от ужаса. Она не могла понять тому причины и несколько была мною недовольна. Мы расстались посему с обоюдным неудовольствием. Впервые после восшествия на блистательную степень секретаря министерского заснул я, размышляя о других знаках отличия, а не о новых видах представлять из себя многомощного человека. Солнце взошло, и багровые лучи его проникли сквозь штофные занавеси окон и моего ложа. Я проснулся, и первое дело было испытать состояние своего здоровья. "Небо!" Я нашел неложные признаки болезни. Волосы стали дыбом. Мороз разлился по всему телу. "О вероломная, о беззаконница! -- вскричал я стенящим голосом. -- Ты достойна была не дюжины пощечин, но надобно бы умножить седмерицею!" Я так вопил горестно, что камердинер мой вбежал ко мне опрометью в одной рубашке и, почитая, что я подобно всем знатным придворным брежу во сне как наяву, подошед, спросил: "Здоровы ли вы?" -- "Сейчас за доктором!" -- вскричал я с унынием. Камердинер, видя необыкновенность на лице моем, почел, что я блажу, и потому не торопился; но когда я приказал ему грозно, он потел и через полчаса явился с доктором. Меж тем как он был в отлучке, я, думая и гадая, рассудил, что стыд в таких случаях есть стыд ложный и для собственного блага надобно и должно отложить его до другого времени; почему, оставя все обиняки, рассказал я пришедшему доктору о своей болезни; но сколько ни крепился, сколько ни приводил на память о храбрых подвигах моих в приемной палате, не мог удержаться, чтобы не сказать вздохнув: "Мне очень совестно, что, проживши более тридцати пяти лет на свете, я должен лечиться от такой болезни, которая и молодым людям непростительна и всегда означать должна развращенное сердце и попорченный вкус. Прошу покорно приложить ваше попечение, а я, со своей стороны, уверяю, что вы не найдете во мне неблагодарного". Проговоря сие, чтобы эскулапа более приохотить к труду, я вынул из-под подушки кошелек, отсчитал ему десять червонных и крайне удивлен был, что вместо объявления благодарности он захохотал во все горло и, видя, что я смотрю на него глазами, оказывающими недоумение о сем его поступке, сказал, приняв предлагаемое: -- Милостивый государь! я подлинно прихожу в затруднение, находя в вас некоторое расстройство в лице, которое есть всегда признак состояния души. Ах, боже мой! вы еще не совсем придворный человек! Самых знатнейших домов молодые люди, встретясь один с другим, обнявшись, спрашивают: "Знаешь ли, mon cher, что графиня Милоглазова подарила меня изрядным подарком?" -- "Тьфу! -- отвечает другой, -- от сорокалетней бабы иметь сии украшения, по чести славно! Нет! сударь, я гораздо деликатнее вас! имею то же, только не от матери, а с пригожей дочки, которую, думаю, всякий из вас считал святилищем чистоты и непорочности. Она и подлинно представляет нехудо вестальскую деву!" Так вам ли, милостивый государь, -- продолжал доктор, -- крушиться о том, что в столь короткое время пребывания вашего при его светлости столько образовались, что можете без зазрения совести спорить о преимуществе в придворной науке с поседевшими ее учениками? Но если осталось у вас несколько страха, свойственного провинциалам, а особливо русским, то я отдаю голову свою в заклад, что менее шести недель вы будете совершенно здоровы. Хотя вы и секретарь могущего вельможи, однако, надеюсь, будете уважать мои предписания. Я же, с своей стороны, хотя и доктор, а что всего важнее -- придворный человек, однако, уважая ваши достоинства, для вас немного отступлю от своей привычки и вместо того, чтобы по примеру моих собратий стараться усиливать болезнь, дабы выторговать более, я обещаюсь употребить все приемы знатных медиков, дабы видеть вас в добром здоровье, и в скором времени. Нет ничего досаднее, -- продолжал, развеселившись, медик, -- как лечить знатных молодых людей. Возьмем в пример княжеского сына. Поутру обыкновенно я приношу к нему нужные лекарства и уговариваю принять хотя третью часть должной пропорции. За завтраком он выпивает не более двух рюмок ликеру и двух стаканов мадеры. После спектакля ужинает обыкновенно у которой-нибудь из французских или итальянских актрис и опять утром принимается за мои лекарства. Может ли тут быть путь? Однако этот молодой человек подает о себе величайшую надежду. В двадцать три года успел он забыть, что значит стыд, совесть и страх божий. Скромность и благопристойность считает он такими ужасными пороками, что всеми мерами от них воздерживается. В доказательство я приведу один случай. Молодой барин наш заприметил, что первая горничная девушка его матери однажды под вечер частенько заглядывает в караульню во дворце нашем. Сие родило в нем любопытство, и он вознамерился проведать, чем кончатся сии посещения. И подлинно немного за полночь он увидел, что девушка ведет молодого конногвардейца -- и куда же? -- прямо в спальню княгини! Это показалось весьма достойно замечания, и ему одному жаль было пользоваться сим прекрасным позорищем, почему он и бросился в спальню сестры своей Лизеты, которая, однако, не хотела пустить его; ибо была в самом трудном положении. Латрон удивился; начал прислушиваться, вскоре отличил тяжкие стоны страдающей, а вслед за тем и крик младенца. "Спасибо, сестрица, -- сказал он в замочную скважину, -- чем ты подарила нас -- кавалером или дамою?" После сего пошел спокойно в свою комнату и долго хохотал с своими служителями над тяжким состоянием сестры и матери. На другой день весь дом узнал о том. Княжна немножко покраснела, княгиня равнодушно улыбнулась, а князь сказал спокойно: "Этот молодой человек проворен; я надеюсь сделать из него со временем достойного человека!" Тут скромный доктор кончил рассказы о своих наблюдениях. Я поклялся свято исполнять его предписания. Оставшись один, я занялся выдумыванием отмщения и написал следующее грозное послание к преступной Матрене: "Вероломная! непотребная! достойная того, чтобы Латрон вместо полуторы дюжины дал тебе полторы тысячи самых звонких пощечин; знай, пребеззаконная, я сам страдаю!" Отославши сие письмо, я ожидал ответа, а после и жалел уже, предполагая ужас от гнева моего, имеющий поразить несчастную! Но я недолго находился в сем страхе, ибо посланный, возвратясь, донес, что девица Гадинская приказала мне кланяться и сказать, что она отнюдь не верит словам моим; впрочем, если бы они и справедливы были, то пенял бы я на свой пол, от которого и она сделалась источником моей болезни, а притом советует и мне, буде я так мстителен, подарок сей передать первой отдающейся девушке. Не мало подивился я такому крайнему бесстыдству и взял твердое намерение быть впредь не столь отважным в подобных случаях. Будет с меня и одного урока. Болезненное состояние мое не мешало отправлять своей должности, и князь не нашел во мне никакой перемены. Умеренность в питье и пище и здоровое сложение тела помогли мне, и я в несколько недель почувствовал себя совершенно здоровым. Благодарность моя доктору была соответственна моей радости. Не могу оставить в молчании, что когда я чувствовал себя нездоровым, то характер мой неприметно смягчался; я терпеливо выслушивал просьбы, отвечал снисходительно и даже сам заметил, что посетители смотрели на меня хотя с меньшим подобострастием, но зато с большею приязнию и доброхотством. В это заметное время я исходатайствовал и безногому капитану приличное место и порядочное жалование. Когда он благодарил меня униженно, я в отмщение за прежнюю грубость сказал: "Государь мой! Клянусь, что если бы до сих пор согласно с вашим желанием повесили меня вверх ногами и уморили голодом, то едва ли бы и сами вы не испытали такой же участи". Его беспокойство и смятение были для меня достаточным мщением! Таков-то был я! Но ах! надолго ли? О, как слаб человек, как не согласен сам с собою! Едва доктор объявил, что я совершенно здоров, я забыл опять, что и я человек, рожденный в прахе неизвестности. Я больше прежнего начал надуваться, и каждый день ознаменован был каким-нибудь новым дурачеством, которое тогда считал я предорогою выдумкою. Бешенство мое до такой степени усилилось, что я не хотел поднимать глаз вверх, и когда кто говорил со мною, стоя прямо, то, верно, находил во мне злейшего врага, почему, будучи среднего росту, я терпеть не мог великанов. Среди таковых подвигов, когда я представлял лицо многомощного человека, настал 10 день мая, память отца моего, князя Симона. Я никогда бы того и не вспомнил, если бы не привело на память одно обстоятельство. Когда я, сидя в кабинете, прохлаждался за шоколатом, впустили ко мне человека, в котором узнал я с первого взгляда того стихотворца, который сочинил надгробие моей Ликорисе. "Что вы?" -- спросил я, глядя в чашку, и он подал мне тетрадь бумаги в золотом переплете. По его согбенному хребту и преклонным взорам подумал я, что он проект; а потому, не обращая нималого внимания, сказал: "Оставьте, рассмотрю!" -- "Милостивый государь, -- сказал стихотворец вполголоса, спустя обе руки к полу, как водится у поляков, -- прошу для ангела блаженной памяти родителя вашего осчастливить меня хотя одним взглядом на мое рукописание". Невольное чувство сказало мне: "Взгляни", -- я взял тетрадь -- и сколь велика была радость моя и удовольствие! Бумага начинается следующими словами: "Ода милостивому государю, Гавриле Симоновичу Чистякову, в день вечнодостойныя памяти его родителя". Сии немногие слова, которые хотя были мне очень знакомы, показались новы и прелестны. Я сейчас посадил стихотворца, велел подать ему чашку и просил повнятнее прочесть свою оду. Он начал: Когда б с небесных ты высот На мир подлунный оглянулся, Апостол Симон, ты, Зилот, Приятственно бы улыбнулся, Зря1 Симона другого сын -- По-русски шар поляк шагает, Все душит, что душить желает, Самсон как -- древний исполин! __________________________ 1 Подразумевай, как Licentia poetica. Такие прекрасные стихи могли ли не прельстить меня? что выдумать замысловатее? чего тут нет? Честному Симону, отцу моему, были видения и предсказания, что он учинится отцом такого сына, который -- боже мой! -- каких натворит чудес! Я выставлен был Аполлоном, который подает благодетельную руку к своим любимцам, тащащимся на Геликон. Лучи вокруг меня сияли. От гласа моего музы приходили в восторг и играли сладостные песни. Одарив щедро стихотворца, я приказал напечатать таковое драгоценное стихотворение. Скоро увидел я, что его читали при дворе, в наших покоях, на перекрестках. Все на меня указывали пальцами. О торжество, о радость! Глава VII. НЕВИННОСТЬ! ГДЕ ТЫ? До сих пор, как всякий видеть может, достойный сын князя Симона Чистякова наделал тысячу дерзостей, несправедливостей, дурачеств, по крайней мере совесть не обвиняла его в подлинном злодействе. Правда, поступок с старым Трудовским походил на то, но я по особенной скромности и благочестию не хотел чужих дел себе приписывать и честь такового поступка смиренно относил к памяти достойной моей супруги и его светлости. Но следующее вскоре затем происшествие собственно можно приписать всеобъемлющему моему воображению, и да простит мне его милосердый бог, как простил обиженный. Однажды, вошед в кабинет князев, я застал его довольно пасмурным. "Друг мой, -- сказал он, взглянув на меня томно. -- Я хочу сделать тебе доверенность, какой ни к кому не имею, ни к родному сыну. Вверю тебе тайну, от которой зависит спокойствие души моей. Выслушай! Хотя я вознесен превыше всех вознесенных, хотя кажется подобно колоссу стою твердо на своем подножии, но есть землетрясения, от коих и самые колоссы низвергаются. Я уподобляюсь балансеру, держащемуся на высоко натянутой веревке. Одно неосторожное движение, -- и он летит вверх ногами. Небезызвестна тебе связь моя с принцессою, которая правит здесь королевством почти неограниченно. Она женщина, следовательно не столько из любви, сколько из тщеславия, ветрености, прихотей хотела видеть меня в этом сане, дабы могла сказать целой Европе: "Рекла и бысть!" Она смотрит сквозь пальцы на частые мои неверности, равно как поступаю и я относительно к ней. Я отдаю на ее волю покойно наслаждаться чувственною любовию, стараясь только по внушению тонкого благоразумия удалять ее от любви сердечной. Доселе все шло весьма удачно; но недавно, как известно и тебе, приехал из Парижа путешествовавший молодой наш граф Пустоглавский, это человек весьма опасный для женщин. Сверх приятной наружности, он ветрен, дерзок, угодлив, -- и во всю жизнь не сказал ни одного путного слова. Может ли такой мужчина не нравиться? -- Так, друг мой, день ото дня замечаю я, что принцесса к нему пристращается, и если он до сих пор не торжествовал полной победы, так потому, что упорством своим и наружною непонятливостью старается оказать неискусство свое в подобных делах и тем сильнее возжечь страсть в своем предмете. Тебе поручаю с ним коротко познакомиться, отвлечь сердце его к другой какой-либо девушке и, если нельзя уже будет заставить его подлинно влюбиться, принудить его хотя показывать наружность; а я ничего не упущу, чтоб при удобном случае выставить его принцессе в самом ярком свете". Принявши такое многотрудное предложение, я казался в собственных глазах великим человеком. В скором времени свел тесное знакомство с графом Пустоглавским, старался проникнуть сокровеннейшие пружины сердца его и по месячном самом астрономическом наблюдении над душою его и сердцем нашел я, что сей молодой человек был самого романического духу, то есть: настоящий повеса, или человек, которого для общего блага давно бы должно было повесить. Для привлечения его к себе более и более старался я подражать всем его ухваткам. Дурачества сии были уже совсем особые от министерских. Мы с графом гонялись за каждою встречающеюся женщиною, и, когда она еще не скрылась, мы подбегали к другой, глядели прямо в глаза и, не сказав ни слова, хохотали, как бешеные. Чтоб быть любезнее, мы казались как можно более рассеянными; болтали дерзкие двоесмыслия и расточали похвалы без всякого складу и ладу, так, например: он нередко хвалил голубые глаза у красавицы, когда она имела черные, а я однажды представил из себя такого отважного щеголя, что удивлялся красоте и блеску глаз одной знатной старухи, когда она имела на них бельма. Граф Пустоглавский не мог не полюбить собственной своей копии, но я с огорчением приметил, что его сердце так же пусто, как и голова. Он не мог ни к чему привязаться. Все женщины были для него прелестны, за всеми волочился, доводил почти до последнего термина победы, кидал и начинал новые связи. Когда я однажды рассуждал о способах, как бы перехитрить его сиятельство, пришла мне в голову драгоценная мысль, и я почти не сомневался в успехе. -- Граф, -- сказал я ему при первом свидании, -- зачем вы так непостоянны и кидаете красавицу прежде, чем она удостоит вас осчастливить? -- Друг мой! -- отвечал он, обнимая меня и хохоча во все горло. -- Это оттого, что они очень поспешны и не успеют еще возбудить желания, а уже и предлагают обрюзглые свои прелести! Я. Вы, граф, мало знаете женщин и по нескольким судите обо всех. Вы не везде найдете таких благосклонных. О н. Как? я мало знаю женщин? Это вы мне говорите? По крайней мере мне не встречалось испытать, чтобы какая нибудь... Я. Хотите, я вам доставлю случай испытать? О н. Быть может, ста лет? не спорю! А если только девяноста девяти, -- вы проиграете! Я. Семнадцати! давайте об заклад! Он с радостию принял мое предложение. Мы ударились о тысяче червонных, и я обещал показать ему чрез три дни несговорчивую. Кто ж была та несчастная, которую тогдашняя моя политика обрекла быть жертвою порока? Это Мария, добрая, невинная, неопытная дочь полковника Трудовского, который был заключен в доме сумасшедших за откровенное рассуждение свое о мутных источниках, о чем узнал уже я гораздо после. Когда я рассказал князю о своем плане, он не мог удержаться, чтобы не обнять меня. Разумеется, что я должен был употребить все меры проиграть заклад свой. Чрез три дни Мария явилась во дворце князя Латрона так называемою девицею у ее светлости. Бедная девушка сама не понимала, что с нею делается. Довольно, что она перешла из нищеты в довольство и получила возможность пособлять своей матери в надежде пособить некогда и отцу. Граф, увидя ее, признался, что подобная женщина не встречалась глазам его. "Она, -- сказал он, -- или величайшая актриса, или и подлинно настоящая невинность!" Рас-положа свои планы, граф начал атаку. Он хвалил ее более всех, не щадил ни шарканьев, ни нежных выражений. Мария, вместо того чтобы от пего бегать, как то делали все другие, дабы тем более заставить за собою гнаться, -- Мария слушала его терпеливо, спокойно смотрела в глаза и, когда он завирался, говорила: "Граф! вы для меня бываете или скучны, или смешны. Я охотно смеюсь на ваши прыжки пред другими девицами и скучаю, когда вы коверкаетесь предо мною!" Тут мы все, то есть я, граф и мамзель Виктория, которая в общем нашем заговоре также участвовала, увидели, что надобно приняться за Марию совсем иначе, чем за других. Граф опасался, что я для выиграния заклада буду мешать ему, а я, напротив, что он, наскуча упорностию Марии, -- ее кинет. Однакож опасения мои на сей раз были неосновательны. Придворные господа не так-то уступчивы. Они обыкновенно бегают от тех, которые за ними гоняются, а гоняются за теми, которые от них бегают. Не быть бы лавровому дереву, если бы Дафна была не так упряма. По сему заключению граф Пустоглавский переменил поступки и, соображаясь со нравом Марии, расположил свои. Таким образом, надобно было, чтоб Виктория перевоспитала Марию; и это значило из простой, добродушной, невинной девицы сделать распутную девку, -- и сие тем легче было можно произвести в действие, что все жили в одном доме. А притом против одной неопытной девушки, у которой не было отца (морально, ибо физически он существовал), сделали заговор четверо опытных (как назвать их?) бездельников! Виктория свела с нею тесное знакомство, и могла ли Мария остеречься от влияний ложной подруги, когда сам граф Пустоглавский дался мне в обман? Краска выступает на щеках моих, когда вспоминаю о дальнейших своих поступках; но когда я чувствую сердечное удовольствие при воспоминании доброго дела, то справедливость требует не скрывать и дурного. Новое воспитание началось знакомством с модными книгами и эстампами, которые подлинно стоили того, чтоб сжечь как их, так и творцов народно. Когда Мария не смела открыть рта и глаз, то Виктория должность сию взяла на себя, и как она была хорошая актриса, то ролю свою играла весьма исправно. Мария обольщена была как бы каким-нибудь вдохновением. Она находила в Виктории своего ангела-хранителя; и я не знаю, как выразить свои мысли -- и -- любовника! Да! Французская мода разлила в Европе яд, господствовавший в одних азиатских сералях. Девицы стали искать любви у девиц же, и точно с тем же требованием. Мария сначала встретила объятия вероломной Виктории объятиями чистой невинности; но сия самая невинность скоро потеряла блеск свой. Чего злой пример не делает и в самом невинном сердце? Виктория по времени растолковала ей, что таковая любовь крайне недостаточна для составления полного наслаждения любовию, -- и тут-то явился граф Пустоглавский вместо прежнего повесы и ветреника в виде аркадского пастушка. Его томный, застенчивый вид не мог не обратить внимания томной, застенчивой Марии. Со всею непорочностию открыла она душу свою Виктории, внимала ее советам и чрез два месяца назначила тайное сходбище недостойному. Как всякий шаг Марии был мне известен, то натурально и от князя Латрона не был скрытен. В ту минуту, когда беспечная Мария покоилась в объятиях вероломного своего любовника, князь Латрон, ведя под руку принцессу, явился у преступного ложа ее. Негодование обнаружилось во всякой черте лица повелительницы. Смущение виновных было неописанно. Принцесса, отведя взоры, сказала: "Останьтесь здесь!" Чрез полчаса обоих любовников позвали в придворную капеллу и тогда же обвенчали, несмотря на крайнее их смятение и робость. Графу Пустоглавскому немедленно велено оставить столицу, и он в силу указа в ту же ночь ее оставил, препоручая жену свою под смотрение управителя в городском доме. Не понимаю сам, отчего совесть в то время меня не беспокоила! О сила примеров и разврата! Как мог я не содрогаться, жертвуя невинностью доброй девицы? Не я ли был виною ее погибели? Теперь я так думаю; но тогда!.. Глава VIII. УЧЕНЫЙ ПИР И ЗАКУСКА Тогда не мог налюбоваться своим поступком. Успех в предприятии, столько щекотливом для поседевшего в придворной службе, возвеличил меня в глазах его светлости, и я не находил человека, мне подобного. Час от часу становился я заносчивее, а видя удачные успехи в глупых своих замыслах, я не полагал границ своему высокомерию. Редкая неделя проходила, чтоб я не читал в каком-либо периодическом издании стихов себе похвальных, и если бы точно полагаться на великолепные выражения моих Горациев, то я выходил не в пример благотворнее Мецената и достоин был не одной поэмы. Я и сам был не худшего о себе мнения. Господин Некрасин, русский стихотворец, писавший эпитафию Ликорисе и после оду в честь великого родителя моего Симона, чрез несколько времени вторично посетил меня, прося осчастливить присутствием своим его пиршество, на которое приглашены были знаменитейшие члены Варшавской академии. Случай к торжеству сему подало избрание самого Некрасива в таковые же члены, а он удостоился чести сей, написав по-русски небольшую позму на победу Московского князя Димитрия над гордым, неистовым татарским ханом Мамаем. В поэме сей и подлинно было много чудесного; например: тысячи две, три громов и не меньше молний. Дон кипел, Непрядва шумела и Меча шипела. При сем сделано важное открытие в российских древностях, что у Мамая, так как злого татарина, борода была больше, чем у князя Димитрия, зато хвост у лошади его гораздо короче, и от сего-то больше и потерял он сражение. Когда бы я и не был провожаем к стихотворцу, то легко бы мог отличить его квартиру по тому ужасному шуму и крику, который звонко раздавался во все концы улицы. Когда ученые так шумны на пиршестве, то что б было на сражении, если б побольше набралось их в войске? Они или заглушали бы звук пушечных выстрелов, или бы сами онемели, ибо и то замечено, что кто крикливее в пустяках, тот безгласнее в деле. Пустой сосуд звонче полного. Вошед в залу стихотворца, застал я там около десяти ученых, как-то: поляков, русских и других наций, а притом и актеров, и некоторых с женами. Увидя меня, все изъявили почтение, и я, с своей стороны, был не невежлив и немножко поотступил от министерских своих приемов. Когда все поутолили голод, а особливо жажду, которую ученые не так терпеливо сносят, пожилой худощавый человек, по званию филолог, спросил у против сидящего актера: -- Скажите, пожалуйте, отчего происходит, что актеры и актрисы, взяв на себя должность преподавать публичные наставления обществу (хотя, правда, чужого сочинения), -- отчего, говорю, нередко сами не понимают, что говорят? А к т е р (держа стакан). Отчего профессор нравственной философии, нередко говоря с кафедры о воздержании, едва ворочает языком? М а т е м а т и к. Бывает, бывает! М о р а л и с т. Лучше едва ворочать языком, да дельно, чем громогласно болтать о глупостях! Ф и л о л о г. Ученый, который не открыл ничего нового, есть бесплодная смоковница, достойная быть засушенною. То ли дело изобретать или декламировать чужое с кафедры или на сцене? А к т е р. Хорошо декламировать хорошее чужое гораздо похвальнее, чем изобретать новые глупости, как то делаете вы, господин филолог. Ф и л о л о г. Как, лицедей ты негодный! Я изобретаю глупости? Да не я ли ввел первый в российском языке новые, прекрасные слова? Не я ли актера назвал лицедеем, актрису -- лицедейкою; театр -- позорищем, трагедию -- печалъновоищем; биллиард -- шарокатом, кий -- шаропе-хом, а лузу -- прорездырием? А? не я ли все сие сделал? Ж е н а ф и л о л о г а. Из всех слов удачнее выдуманы: шаропех и прорездырие. А к т е р. Не оттого ли, что они такая же пара, как вы с мужем? Ф и л о л о г. Как, злодей! Я шаропех? Ж е н а е г о. Что, окаянный! Я прорездырие? М а т е м а т и к. Ха, ха, ха. Поздравляю с новым чином: господин Шаропех с госпожою -- как хочешь назови ее! (Пьет.) Ф и л о л о г (бьет его по уху). Вот тебе а+(плюс) b. М а т е м а т и к. О! о! Дело не шуточное! Я докажу, что наблюдатель звезд гораздо превосходнее наблюдателя прорездырий! С сим словом стукнул он по голове филолога, спроси: "Сколько звезд видно?" Все бросились со стола. Когда математик управлялся с филологом, который на сей раз был также не ленив к открытиям мест, по которым стучать удобнее, жена его впилась в волосы наблюдателя небес; а как актерова жена, видя, что муж ее был виною сего задора, то вскочила и с самым трагическим восклицанием отвесила филологше несколько пощечин. "Проклятая лицедейка!" -- вскричала жена ученого и, кинувши мужчин, схватилась с богинею позорища. Вот тут-то беда! сколько я с хозяином ни кричали, сколько ни унимали -- куды? Скорее можно разнять двух голодных волков, чем ученых! Однако лицедей, который был всех нас сподручнее, изобрел скоро способ к восстановлению мира. Не разбирая, кто прав и кто виноват, начал всех оделять полновесными оплеухами, читая громко из какой-то трагедии: Предерзких усмирю и низложу противных, Я громом поражу -- вседерзостных и льстивых. И подлинно он скоро усмирил предерзких, но только не льстивых, ибо они весьма откровенно кричали один другому: "Дурак! пьяница! осел!" и проч. Парик профессора морали отлетел далеко; и исподница филолога трещала. Все встали, но какое новое позорище? Лицедейка с изобретательницею сего имени катались по полу. Первая старалась разодрать у соперницы платье у груди, а последняя с противного конца. И та и другая в том успели, и мы увидели прелести дотоле от нас скрытые. Филолог первый рассвирепел и на сей раз, будучи благоразумнее, чем в другие разы, вместо того чтобы мстить обидевшей его сожительницу, сам напал на нее и пинками принудил оставить сражение. Актер не хотел уступить ему в великодушии, учинил атаку и лицедейке сделал на лице несколько знаков, после чего, я думаю, она не скоро могла лицедействовать. Обе героини разгневались на своих супругов, оставили собрание и тем несколько нас успокоили. Хотя день прошел в шуме и гомоне, однако без драки, о чем я с хозяином дома прилагали особенное старание. На закате солнца все разошлись, или, пристойнее сказать, расползлись по своим местам. Я, будучи близко капуцинского монастыря, пожелал пробыть несколько минут у могилы моей Ликорисы и привести на память счастливое время, с нею проведенное. Я вошел в ограду. Никогда сердце мое не было покойно, когда воспоминал я о Ликорисе, хотя, правду сказать, я воспоминал об ней реже прежнего; по все же память ее была для меня драгоценна. Сердце мое стеснилось при виде ее могилы. Облокотясь на ее памятник, держа в руке дикую маргаритку, смотрел я на заходящее солнце и вскоре взошедшую луну. "Прелестно сияние твое, царица ночи, -- сказал я сам в себе. -- Ты служишь украшением неба, как моя Ликориса служила украшением земли. Ах! И она была некогда царицею ночи! Да простит ее в том горнее правосудие". Я был углублен в сих и подобных мыслях и у праха почивавшего друга своего наслаждался, буде так сказать можно, каким-то непонятным, томным ощущением, как вблизи услышал голоса, которые заставили меня оглянуться. Шагах в десяти от меня увидел я двух человек с непокрытыми головами. Один -- обросший бородою старец, другой -- молодой человек, державший его под руку, приближались к богатому памятнику, стали на колени и между ими начался разговор, который привел меня в ужас и содрогание. Ах! никогда и на смертном одре не забуду я ни одного слова! Так поражающи были слова незнакомцев. С т а р и к. Итак, здесь, сын мой, почивает страдалица? здесь несчастная жертва злобы и обольщения? Ты здесь, Мария, моя милая, добрая Мария? М о л о д о й. Здесь, злополучный старец, пребывают хладные остатки той, которой сердце тобою было мне назначено! Она здесь, под сею хладною землею! Мария! когда я тебя увижу и на небесных ланитах твоих запечатлею поцелуй прощения? С т а р и к. Не отягощай памяти ее негодованием; она всегда тебя любила, любила и тогда, когда коварные злодеи повергли ее в объятия порока. О Латрон! о Чистяков! неужели не будет суда божия! Но скажи, сын мой! как мог ты достать мне свободную минуту, дабы я хотя раз мог пролить слезы горести о моей Марии? Как? Без денег, без друзей? М о л о д о й. Именно чрез друга, который в свойстве с надзирателем дома, где заключен ты! Едва я оставил армию и спешил сюда, чтобы навеки соединить судьбу свою с судьбою твоей незабвенной дочери, как известие о случившемся с тобою меня поразило, равно как и слух о замужестве Марии за графа Пустоглавского. Меня уверили, что он в самый день свадьбы ее оставил, поруча верному своему слуге употребить все силы скорее указать ей могилу. Когда я увидел ее -- увы! -- она была уже во гробе. Кто любил, тот поймет тогдашнее мое состояние. Граф скоро прискакал и, чтобы отклонить от себя всякое подозрение, сделал огромные похороны и воздвиг сей памятник. Таково-то, почтенный старец! Таково-то на земле, когда часто кровожадные злодеи имеют власть свободно действовать! О Латрон! о Чистяков! Глава IX. ПОВЕСТЬ МОЛОДОГО НЕМЕЦКОГО БАРОНА Сия краткая повесть молодого незнакомца показалась мне крайне продолжительною. Мрак гробниц, торжественная темнота ночи усугубляли выразительность слов его. Я желал бы на ту нору вместо Чистякова назваться Поганцевым, только бы не слышать своего имени. При восклицании его, и таким голосом, каким произнесено было слово: "О Чистяков", мне казалось, что я слышу голос ангела, зовущего меня пред судию мира. Они долго еще продолжали разговор свой, и каждое их слово раздавалось в душе моей как бы родительское проклятие. Я не смел пошевелиться, дышать, и когда они удалились, мне казалось, что Мария, бледная, убитая роком Мария выходит из-под гробницы, мечет ко мне грозные взоры и, перстом указывая на звездное небо, говорит: "Видишь ли престол вышнего правосудия? Трепещи! Суд его близок!" С содроганием во всем составе вышел я из кладбища и не прежде посмел оглянуться, как оставя его далеко за собою. "О добродетель! как велика сила твоя и в самых рубищах! О порок! как слаб ты и ничтожен, хотя блистал бы в венце и багрянице!" Несколько ночей не мог я спать покойно, образ прелестной Марии беспрестанно носился пред моими глазами. К сему ж еще и проклятая картина у старосты фалалеевского, на коей изображены черти, вытягивающие раскаленными клещами язык у обольстителя невинности, не выходила из моей памяти. Но чего не делает время? Чего не делает рассеянность? Малопомалу начал я забывать ночную прогулку на кладбище и по некотором времени решился обо всем донести князю Латрону и просить, чтобы он приказал старого Трудовского заковать в цепи, дабы он впредь по ночам не прогуливался в таких местах, которые определены для покоя правоверных. Когда я принял такое благое намерение и отложил его до удобного случая, в один вечер вошел в спальню мою молодой армейский офицер в гусарском мундире. Вид его показывал крайнее расстройство в духе; подошед ко мне, он поклонился и, положа очень нежно на стол кошелек с золотом, сказал с горькою улыбкою: -- Милостивый государь! Я близ погибели, если вы не поможете! Будьте моим ходатаем! -- Государь мой, -- отвечал я, одним глазом глядя на него, а другим на подарок, -- пока я не знаю причины вашей просьбы, то не могу обещать и помощи. Сегодня не время, побывайте завтра! -- Охотно исполнил бы ваше приказание, -- отвечал офицер, -- но без вашей помощи до завтра я буду в крепости. -- Ба! -- сказал я протяжно, -- это значит, что ваше дело полновесно! -- Не иначе, -- прервал он и вместо всех церемоний, столько бесполезных, положил на стол бриллиантовый перстень. -- Очень хорошо, -- был ответ мой, -- побудьте у меня и скажите ваше дело, дабы по приезде его светлости из дворца я мог о том доложить ему. Я указал стул, он сел и начал повесть свою следующим образом: "Отечество мое -- Тоскана. Отец мой был немецкий барон Браун и мать италиянка. Сложа дюжин десять всех баронов в свете и перегнавши в кубе, едва ли достанешь столько дурацкой спеси, сколько было ее в отце моем. Он ходил, поднявши голову как можно выше, и хотя часто спотыкался, но согласился бы скорее упасть в глубокий ров, чем смотреть под ноги. Он тогда только наклонял голову, когда надобно было заглянуть в пуншевую кружку; ибо он, как немецкий барон, не хотел пить из стакана, а всегда из родительской серебряной кружки! Правила свои и мысли о чести старался он перелить в меня и успел бы в том совершенно, если бы не помешало одно обстоятельство. В соседстве с нами жил италиянский живописец, торговавший портретами своей дочери, представляя ее в разных положениях: в объятиях Амура, во образе Психеи. По случаю досталось мне несколько таких картинок, и как отец ее не скрывал об оригинале, то я пленился Ангеликою, которая и подлинно была прелестная девица лет пятнадцати. Я старался завести с нею знакомство и с помощию набожной ее матери успел в том по времени. Я клялся, -- и клятва моя была сердечная, что избираю Ангелику супругою. Когда я объяснился своему отцу, лицо его покрылось бледностию, трубка выпала изо рта, и он, выпуча глаза, долго смотрел на меня молча. Наконец, получа употребление языка, сказал с яростию: "Как? Чтоб дочь маляра была невесткою немецкого барона! О небо! Если ты в другой раз о сем помянешь, -- ни куска бутерброду не получишь, -- и я уморю тебя голодом!" Сии свирепые слова не лишили во мне всей надежды; при разных случаях я пытался еще напоминать ему о моей нужде, но, прождав более трех месяцев и зная, что мужчина в восемнадцать лет может быть сам себе господином, я, подговорив свою любовницу, обвенчался у первого священника и торжественно молодую супругу свою ввел в баронский дом. Случилось то, что мы не чаяли -- вместо прощения получили мы пощечины, добрые пинки, и вытолкнуты были из дому с повелением никогда не возвращаться. Но как и сам я был барон не маловажнее отца моего, то предал его на скорую руку анафеме и с помощию данных от матери денег отправился с своею баронессою в Польшу искать счастия. Сначала мы дышали одною любовию, не вспомня, что без куска хлеба ничем долго дышать нельзя. Открытие сего таинства привело нас в разум, и мы начали думать, как бы честным образом прокормиться. Но где можно достичь сего честным образом? По крайней мере не в Варшаве! Почему, испытав на пути сем многие неудачи, мы не нашли лучшего средства, как пойти в труппу варшавских актеров, что вскоре и выполнили. Но тот глуп, кто думает, что и в сем состоянии можно проживать безбедно, коль скоро не поможет жена, а моя была настоящая Лукреция. Какое горе! с завистью смотрел я на актеров, разъезжающих в каретах и проживающих большие суммы, меж тем как мы питались одними вытверживаемыми стихами; а это самая тощая пища. Скудость и сестра ее скука неприметно изнурили здоровье жены моей, и она скончалась на другой год рыцарского нашего странствования по свету. Театр мне опостыл, и я, нимало не мешкав, его кинул. Несколько раз писал я к отцу, прося прощения: тщетно! Осерженный барон всегда свирепее крокодила; однакож небо, пекущееся о несчастных, и меня не оставило. Скоро свел я знакомство с молодым сыном богатого купца. Дарования мои ему понравились, ибо я играл нехудо на гитаре, изрядно пел и много болтал, в чем он сам был незнающ; а потому уговорил отца своего принять меня к себе бухгалтером в контору. Хотя я и не считал бухгалтерию наукою, как многие теперь хвастают, а просто искусством или ремеслом, но и в ремесле сем был я не искуснее королевского бухгалтера, который, ничего не смысля, кричит о знании своем во все горло. Я решился подражать великому тому человеку и принял должность. Но как я с купеческим сыном вел только счеты с винными погребами, театральными прежними знакомками и модными лавками, то не в продолжительном времени заключил основательно весь баланс тем, что мне пора оставить контору. Сын дал мне на дорогу двести рублей серебром и верховую лошадь, и я с божиею помощию выехал из Варшавы. Услыша, что российские войска вошли в Польшу, вздумалось мне послужить под их знаменами и попробовать счастия. Направив путь свой в Гродно, в одном месте, переезжая мост по реке, я обломился в конце оного и полетел с лошадью вверх ногами в воду. Кое-как удалось мне добраться до берега, но добрый конь мой с чемоданом, в котором лежало все мое имущество, унесены были стремлением воды. Долго стоя на берегу, слезящими глазами смотрел на сию потерю; но как пособить было нечем, то я пешком отправился к российской армии. Меня охотно приняли в егерский полк простым егерем. В продолжение кампании, как ни баронски я ратовал, однако два раза был в плену у поляков и столько же раз у русских. При окончании сего дела к великому моему удовольствию прослышал я, что высокоименитый барон Браун волею божиею отошел к благородным предкам своим. Я тотчас отправил к матери своей самое слезное послание и, описывая жалкое свое состояние, просил прощения и благословения. Она хотя была италиянка, однако жалостливее немца, прислала ко мне нужные дипломы на мое баронское достоинство и достаточное количество денег на возвратный путь в ее объятия. Скоро посему произвели меня в офицеры, и я, конечно бы, взял отставку, но любовь -- моя стихия -- тому воспрепятствовала. Я давно уже свел дружбу с Каролиною, дочерью порядочного пана Кручинского, и по получении чина на ней женился. Чрез полгода после сего нам объявлен ордер следовать в Москву; и как мне не было возможности взять жены с собою, то и оставил ее в недрах родительских. В Москве показалось нам весело; да и могли ли худо быть приняты герои, возвратившиеся с полей битвы победителями? На беду мою квартира отведена мне была в доме русского купца Карякина. Что всего было хуже, он был упрямый раскольник, жена сумбурщица, а дочь Дуняша так мила, так прелестна, что я не мог, да и не должен был, не влюбиться. Как мне нечего было доброго ожидать от родителей, которые совсем не понимали, что такое слово "барон", и думали, что по завитым волосам моим оно мне дано в насмешку вместо барана, -- то я решился на последнее средство: увезть прекрасную Дуняшу. Старики весьма сердились по обыкновению и по обыкновению простили, потому что они не были немецкие бароны. Целый год прожил я в неге и довольстве и, будучи переведен в гусарский полк, отправился в Петербург, оставя и сито жену, по тем же причинам, как и первую, в доме отцовском. Тут стал я в одном доме вместе с капитаном нашей роты, господином фон Ниренгофом. Два года вел я переписку с обеими моими женами, обольщая каждую, что скоро к ней буду, дабы они сами ко мне невзначай не пожаловали; а причина тому особенно была та, что я сильно прельстился Доротеею, дочерью моего капитана. Чтоб не упустить случая, я тотчас начал свататься и, без труда получив согласие, обвенчался. И тут около года спокойствие мое не было возмущаемо. По-прежнему продолжал я переписку с женами и выманивал у них деньги. Беспокойствие, начавшееся в Польше снова, заставило правительство ввести туда войска свои. Оставив последнюю жену в России, я опять соединился с Каролиною и провождал жизнь самую любезную. В сей вечер, когда я забавлялся с тестем и гостями игрою в банк, вошла женщина молодая, осмотрелась и, бросясь ко мне на шею, вскричала: "Дражайший супруг!" Я остолбенел, равно как и все присутствующие. Это была Доротея. Не успел я опомниться, вошла другая женская особа и, так же обняв меня, сказала: "Любезный муж!" Это была Дуняша! Вообразите общее поражение! Все смотрели друг на друга, ничего не понимая, пока страшный голос пана Кручинского не прервал его восклицанием: "Как, изменник! Ты так осмелился шутить над дворянином, и притом польским? О злодей! Я накажу тебя!" Тут он с сердцем выхватил саблю и бросился ко мне. Это движение его привело и меня в чувство; я сделал то же; и не успели мы махнуть раза по два, как уже сабля панова застучала на полу, и подле нее повалились три пальца руки его. Не ожидая ничего доброго, я бросился бежать, и прямо к вам, надеюсь, что вы, милостивый государь, ясно видя справедливость с моей стороны, окажете свою помощь. Я все открыл вам чистосердечно!" Сим кончил офицер длинную свою повесть. Хотя было очевидно, что он изрядный повеса и негодница, но, смотря на перстень и червонцы, я сказал: -- Государь мой! хотя вы и виноваты, но и шляхтич не прав. Экая беда, что у его дочери было две совместницы! Я советую вам на одну эту ночь поискать убежища у коголибо из друзей своих, а завтра что бог даст -- посмотрим! Он вышел от меня доволен, а я еще довольнее лег в постель. Глава X. БУРЯ Кажется, достаточное сделал я описание тогдашнего своего поведения. Я на такие только бездельства не покушался, какие мне в голову не входили, и так был незастенчив, что движение совести считал немалым пороком. Будучи окружен всегдашним блеском, слыша отовсюду одни ласки и приветствия, я совсем забыл прежнюю свою фалалеевскую жизнь и советы покойного отца моего, князя Симона. Теперь родилось во мне сильное желание поднять из-под спуда померкшее мое сиятельство. "Как, -- говорил я сам к себе, повертываясь в одну ночь на диване, -- зачем мне более скрывать, что мое происхождение столько же, если не больше, знаменито, как и самого князя Лат-рона? А заслуги-то что? Да! как мне нет еще и сорока лет, а Феклуша моя пропала, то я могу вступить в супружество с какою-нибудь княжною или графинею, и тогда-то палаты мои будут не хуже дворца; лакеи, скороходы, гайдуки -- все в золоте. Теперь, слава богу, не те времена, когда с Феклушею рассуждал я о будущем своем величии вскоре после родин сына моего Никандра. Да и не прост ли я был, что до сих пор таил свое происхождение? Как же удивится его светлость! И почему знать! Может быть, он и дочь свою за меня выдаст! Да и непременно выдаст; а я, с своей стороны, глуп не буду и видом не покажу, что знаю кое-что про ее любовные подвиги. Да и чем же бы знатная дама могла отличиться от простой мещанки, которая невинность свою считает главным приданым? Вот тебе на! завтре же весь двор, завтре же весь город узнает, что Чистяков есть не просто только Чистяков, а князь Гаврило Симонович княж Чистяков!" Я с удовольствием улыбнулся такой щегольской выдумке и в награду, сам себя погладил по брюху, как вдруг смешанный шум и крик в боковой комнате поразил меня. Я приподнял голову и разинул рот, чтобы позвать камердинера, как дверь моей спальни с треском отворилась, и человек с десять вооруженных солдат с факелами появились. Они бросились на меня опрометью, и между тем как одни окутывали меня в простыню, предводитель их сказал: "Смотрите же! бережнее доставьте куда следует сего вора и разбойника! Над ним должно будет оказать пример правосудия!" Меня стащили с лестницы, уложили в возок и поскакали. Ужас объял меня. Дыхание мое остановилось, и я был как истукан. Езда наша продолжалась несколько часов, как я услышал скрып ворот. Меня сняли и понесли на руках, а скоро потом остановились, опустили на землю; и, уходя, один из проводников, давши мне пинка, сказал: "На, околей, собака!" Все замолкло. Не чувствуя, чтобы меня душили более в простыне, я осмелился приподнять голову, открыл глаза, но один мрак господствовал. Находясь как бы в гробе, я смиренно препоручал бедную душу мою господу богу. По прошествии нескольких часов, сколько мог я судить по времени, вокруг меня начало сереть, потом более и более, а наконец, сквозь маленькое окно дошло ко мне столько света, что я мог различить все предметы, меня окружающие. Я находился в маленькой комнате с железною дверью. В одном углу была связка соломы, в другом стоял ветхий столик, на котором приметны были корка хлеба и кружка с водою. Осмотря все внимательным оком, я стал на колени и, поднявши вверх руки, сказал со стоном: "О мой создатель! долго ли еще буду я игралищем случая? долго ли буду претерпевать бури и кораблекрушения на непостоянном море жизни моей? Или темница сия будет последним убежищем, куда мстящая десница твоя привела меня? Так! Я был великий беззаконник и достоин праведного гнева твоего! Я забыл о мздовоздаянии твоем во время счастия и достоин теперь забвен быти во дни моего злополучия!" Таким образом предав себя в волю провидения, я встал, посмотрел в свое окно и ничего не видал, кроме поля и нескольких кустарников можжевельника. Дикие птицы носились в воздухе и криком своим предвещали бурю. И в самом деле тучи начали скопляться, и грусть моя увеличилась. "Так-то, князь Гаврило Симонович, -- сказал я вздохнувши, -- так-то ты встречаешь день, в который намеревался открыть свету знаменитость своего рода и избирать себе супругу из дома княжеского! Где мои чертоги, где мои гайдуки и скороходы? Увы! все исчезло, -- и, вероятно, навсегда!" Около полудня услышал я скрып ключа в замке двери моей. Она отворилась, и я увидел высокого человека в рубищах, с бледным лицом и мрачными глазами. Он прибавил из кувшина воды в мою кружку, положил ломоть хлеба и, указав на то пальцем, сказал сурово: "Обед". Он обернулся и пошел. "Друг любезный, -- подхватил я, -- скажи мне ради бога, где я?" - "В безопасном месте", -- отвечал он, вышел и замкнул по-прежнему дверь. Так прошел весь день. К ночи гость мой опять явился, опять прибавил хлеба и воды и, указав, произнес: "Ужин". Нечего было делать. Погодя немного я поел хлеба с водою и, опустясь на соломенное ложе свое в штофном розовом шлафроке, в котором меня полонили, не маг не сказать сквозь слезы: "Суета сует и всяческая суета!" Легко можно догадаться, что и ночь проведена была не покойнее дня; и так прошли многие дни и ночи. Уныние мое умножалось. Мертвыми глазами смотрел я в окно моей храмины. И ничего меня не трогало. Когда голубое небо, так сказать, лобызалось в отдалении с тихим изумрудным лицом поля, я говорил: "Надолго ли? скоро расстелются тучи на хребте твоем, небо, повеют вихри, по-сыплются град и дождь, и природа представит образ разрушения. О время, время! как ты переменчиво!" Более двух месяцев по моему счету пробыл я в сем уединении и начал привыкать к нему, как обыкновенно привыкают ко всякому несчастию. Я на досуге проходил в мыслях жизнь свою и все глупости, мною сделанные, увидел я, что безумно роптал на мудрое провидение, которое меня никогда не оставляло. Не одарило ли оно меня добрым сердцем, которое развратил сам я; достаточным умом, употребленным мною к изобретению и утончению беззаконий! Я проливал слезы раскаяния и обещался в душе своей, что если когда-либо получу свободу и буду иметь возможность, то все силы ума моего приложу, чтобы сделаться совсем другим человеком, нежели каков был прежде, и из темницы выйду на свет, очистив душу, как выходят из купальни, очистив тело. В одно утро, когда я читал молитвы, и гораздо усерднее, нежели некогда в церкви для прельщения графини Такаловой, когда готовился я просвещать Небесного Тельца, -- дверь в тюрьме моей отворилась и я отскочил с ужасом на два шага, увидя, что вместе с моим стражем вошел полковник Трудовский. Он несколько времени смотрел на меня пристально, потом, сказав: "Ступай за мною",-- вышел. В безмолвии следовал я за ним, представляя, что меня ведут на эшафот. Тут я нимало не помышлял уже о жизни. Ужасная смерть носилась в моем воображений. Прошед многие ходы и переходы, очутились мы на небольшой площадке, обнесенной высокими стенами. Некоторые возвышения, на коих стояли деревянные кресты, дали мне выразуметь, что это есть кладбище, где погребают несчастных узников, мне подобных. Подошед ко вновь ископанной могиле, на краю которой стоял бедный, кое-как сколоченный гроб, Трудовский остановился и сказал мне: "Посмотри сюда!" Я заглянул в гроб, и кровь во мне оледенела. Под простым крашеным покровом, в рубищах, лежал распростертый тот, кого незадолго трепетало целое королевство, по которого слову двигались армии; чей взор осчастливливал или погружал в несчастие; коего дружбы искали коронованные главы, -- там лежал князь Латрон. -- Видел? -- воззвал полковник голосом, мною дотоле неслыханным. -- Где великолепие и пышность, его окружавшие? Где злато и драгоценные камни, на нем блиставшие? Где та гордость, которая выказывалась из каждого взора его? Лежит он, подобно рабу, последнему! Кто страшится грозного его мановения? кто воспевает ему песни похвальные? Не есть ли он глыба праха, по которой гладный червь ползать станет? Боже милосердый! И стоит ли вся тщета сия, чтобы человек забывал свое ничтожество во дни славы и счастия! Так, Чистяков! Ты и князь, благодетель твой, были люди жестокие, достойные проклятия. Много вы стоили мне слез и воздыханий; но, клянусь великим сердцеведцем, я прощаю вас обоих. Могли ли вы подумать, что беспомощный, бедный Трудовский будет начальником той темницы, которая назначится усмирить вашу гордость и жестокости? А это было! Чистяков! ты свободен! Вчера получил я повеление тебя отсюда выпустить, но с тем, чтобы обещался ты, не медля нимало, оставить не только сию столицу, но и королевство. Бог -- твой сопутник! Ты теперь, конечно, беден, -- вот кошелек мой! Он удалился, а я пошел за темничным стражем, проливая горькие слезы. Будучи выпущен, я первое приложил старание одеться и после немедля отправился в столицу, отдал последний долг памяти незабвенной Ликорисе; и, исполня то, сейчас оставил Варшаву, в стенах которой видел я столько счастия и злополучия; столько наслаждения и горестей; я оставил ее с тем, чтобы никогда более не возвратиться в сию бездонную пучину. Будучи в дороге несколько дней, вступил я в пределы Киевского воеводства; и в одно утро, идучи полем, говорил сам себе: "Итак, я оставил уже вторую свою родину. Почти за двадцать лет назад выходил из Фалалеевки и был так же нищ и печален. Там, как и здесь, лишился я жены и спокойствия. Но тогда я был молод и, следовательно, полон надежды, которая составляет важнейшую часть нашего имущества, -- а теперь на кого мне надеяться? Небо раздражено несправедливостями моими; люди гнушаются моим именем. О! теперь-то вижу, как безумно поступают те, которые блаженство свое основывают на суетных почестях и богатствах!" Так рассуждая, не мог я не проливать слез горести. Глаза мои помутились, и я ничего не видал перед собою, как голос незнакомый остановил меня вопросом: "Куда ты?" Я вздрогнул, оглянулся и увидел, что нахожусь на краю берега довольно быстрого ручья. Тут стояло несколько старых лип, и при корне одной сидел пожилой мужчина в темном сертуке. Смуглое лицо его украшалось несколькими бородавками; черные с проседью волосы были плотно острижены. При нем лежали кожаная котомка и на ней тетрадь бумаги. В руке держал незнакомец карандаш, и казалось, что он углублен был в размышлениях. Опомнясь от моего усыпления, я подошел к нему и, не разучась еще от прежних министерских комплиментов, согнулся перед ним с щегольскою ужимкою и сказал: -- Милостивый государь! горесть ослепила меня! Вы спасли человека от влажной смерти. Без вас был бы я теперь на дне сего ручья. Позвольте, чтобы благодарить. -- Жалею, -- отвечал незнакомец, -- что такой безумец не плавает теперь в воде. Если ты идешь из Варшавы, то изрядный повеса; а если еще только туда, то, судя по твоим ухваткам, -- можно ожидать отличных успехов! Глава XI. МУДРЕЦ Я оторопел и не нашелся, что отвечать сему странному человеку. Но желание узнать его покороче сделало меня изобретательным. Видя, что он должен быть ученый особенного рода, я оставил свои французские поклоны и, просто подошед к нему, сел подле и сказал: -- Утро прекрасное! чистый воздух и усталость от дороги придают охоты к завтраку. Нет ли у тебя чего-нибудь в котомке? Он посмотрел на меня внимательно, потом, подумав несколько, сказал равнодушно: -- Ты голоден и не имеешь куска хлеба! Хорошо! пойдем в мою хижину! Она не далее отсюда пяти верст. Итак, мы отправились. Дорогою он спросил: -- Ты из Варшавы? --Так. -- Зачем же оставил город? -- Несчастные случаи! -- А ты искал счастия в столице, и притом польской? Глупый человек! разве не знал ты, что чем гуще и непроходимее лес, тем дичее и лютее в нем звери? Всякий город есть море глубокое и пространное, в нем же гадов несть числа. Хотя оно изобильно перлами, но кто похвалится, что, прежде чем достанет одно зерно, не попадется в когти сильного чудовища, какими изобильно было прежнее тамошнее правление? О вы, неблагодарные слепцы! разве не прекрасна природа в сельской красоте своей? Разве она скупится своими дарами? Не приятна ли тень сего дерева? Не прохладна ли вода сего источника? чего же вы еще ищете? огромных палат? блестящих украшений? Несчастные! На горсть золота вы меняете существенное благо свое, -- а зачем? Дабы, пресмыкаясь и ползая у порога знатных и задыхаясь от пыли у ног их, сказать: "Я умираю в золотом кафтане и над прахом моим воздвигнут будет, мраморный памятник!" Стоит ли это чего-нибудь? Таковое начало убедило меня более, что сотоварищ мой странный, хотя и не глупый человек. Вспомня, что я сам помазал губы науками, сказал ему с видом самонадеяния: -- Государь мой! Всякий идет дорогою, которую предназначала ему судьба. Один довольствуется, подобно червю, клубиться в грязи; другой, подобно орлу, парит к солнцу! -- Парит? -- возразил он. -- Но достигает ли когда-нибудь предмета своего парения? Ты скажешь, что благородного духа, свойство стремиться к великой цели, хотя и не надеяться ее достигнуть? Согласен! Если так действовать, то надобно быть совершенно уверену, что я имею и быстрый взор орлиный и крепкие мышцы крыльев его; иначе всякий назовет меня эзоповою черепахою, которая разохотилась летать, полетела и разбилась вдребезги. Я отвечал с уверительностию: -- Если ограничивать круг действия тою чертою, в которой родились мы, то сколько великого, сколько полезного потеряно, было бы в свете? Увидел ли бы он Владимира, Александра, Дмитрия, Петра? -- Так! -- сказал мой чудак, -- но он не видал бы и Юрия, Отрепьева, Разина, Латрона, Кромвеля и прочих бичей человечества. Ты скажешь, что и злодеи полезны свету, так, как язвы, голод, пожары и наводнения! Да! не хочу спорить, ибо и философы и богословы приняли сие жалкое утешение. Но если верить, разумеется, как прилично словесной твари, то я нахожу, что лучше было бы, если б тысячи несчастных, падших под ударами тиранов, до сих пор существовали, нежели целые миллионы веселиться будут, взирая на жестокую сих последних погибель. В это время нашли тяжелые тучи и начал проскакивать огнь молнии. Разговор наш пресекся. Мы удвоили шаги. Холодный ветер продувал нас насквозь, и вдруг сильный град посыпался. Уже виден был верх церкви в той деревне, где предназначено наше отдохновение, как настигли мы на дороге человека в мундире с золотым темляком на шпаге. Мундир и шпага показывали, что он выдержал не одну баталию, хотя в то время и не было еще в обычае давать шпаги с надписью "за храбрость"; но один вид старца и его шпаги показывали, что он получил ее не за трусость. Воин, встретя нас, снял шляпу о трех углах и о двадцати прорехах на каждом, что делало ее шестидесятиугольною, и остановился с почтением. Незнакомец мой, посмотрев ему пристально в глаза, спросил: "Кто, куда и откуда?" -- Прямо из-за польской границы, государь мой, -- отвечал старик. -- На последнем сражении, происходившем у нас с тамошними бунтовщиками, получил я пять ран и теперь иду в Украину, на родину, выдержать последний приступ от госпожи Смерти, которая тем вернее и скорее должна победить, что в авангарде велела атаковать меня славному полководцу Голод. Это такой храбрый витязь, что хоть кого сразит вдруг. Да он уж и начал передовые свои разъезды. -- Как, -- вскричал мой товарищ, -- и ты оставлен ни с чем? -- Почему же ни с чем? -- отвечал воин. -- Прослужа более тридцати лет, я сохранил сердце, совесть, две руки и две ноги; а это не всякому удается! Впрочем... -- Впрочем, -- сказал мой товарищ, -- теперь холодно, и скоро пойдет дождь. Ты стар и, следовательно, слаб. Вот мой сертук, -- надень его. С сими словами скинул он сертук свой, положил на плечи прохожего и, оборотясь ко мне, сказал: -- Пойдем проворнее. Оторопелый прохожий спросил: -- Но кому я обязан? -- Меня зовут Иваном, -- отвечал он, продолжая путь. Не прошли мы и сотни шагов, как проливной дождь на нас обрушился. Иван, -- ибо теперь только узнал я имя его, -- вымок до костей, однако шел бодро, попевая: "Блажен муж, иже не идет на совет нечестивых". В полуверсте от деревни нагнали мы нищего в рубищах, с непокрытою головою, босыми распухшими ногами, бредущего по грязи. "Боже мой, -- сказал Иван со стоном, -- неужели на земле сей нет ни одной души человеческой?" Он бросился в сторону, сел на травяном холме, скинул сапоги, подал нищему, надел на него свою шляпу и, не слушая бормотанья изумленного, пошел дорогою скорее прежнего. Я был в таком поражении, в таком замешательстве, что не дерзал выговорить ни слова. Чувства мои к Ивану исполнены были величайшего благоговения и, идучи позади человека в одной рубашке, без шляпы и сапогов, всего мокрого, загрязненного, я был столько доволен в душе, как будто бы сопровождал какого героя или монарха в торжественном шествии. Едва вступили мы в деревню, как ребятишки, игравшие по лужам, подняли крик: "Иван, Иван!" -- все к нему бросились, толпились, крича: "Здравствуй". Минуту спустя появились у ворот домов мужики и бабы, каждый держа в руках кто цыпленка, кто яйцы, кто зелень. Иван махал рукою в знак отказа, и крестьяне с неудовольствием возвращались в домы свои. Наконец, достигли мы обиталища Иванова. Это была малая хижина, стоящая на конце обширного сада, из-за вершин коего видна была кровля огромного дома. Внутренность избушки отвечала наружности. Две скамьи, стол, на котором лежало несколько книг, в углу образ суздальской работы составляли все убранство. Иван сделал мне по-своему приветствие, велел сесть, а сам, надев нагольный овчинный тулуп, стал трудиться развести в печке огонь, который не успел зажечь дров, как вошел мальчик, неся с собою курицу битую, ногу телятины, хлеб, малый графин водки и кувшин с водою. "Петр, -- сказал мой хозяин, -- скажи Владимиру, что у меня нет ни сертука, ни сапогов, ни шляпы; да принеси еще пару цыплят и хлеб: у меня сегодня гости". Мальчик вышел молча; хозяин принялся за стряпню, а я, не зная, что думать и делать, осмелился спросить его: "Кто таков Владимир, которому он наказывал?" -- "Надеюсь, -- отвечал Иван, -- что он человек! Впрочем, ты вымок и озяб; покудова не готов обед, вот водка и хлеб, и вот Вергилиева "Энеида", -- я повиновался во всем, ожидая развязки, -- ибо я заметил, что ты не из неученых". Минут через пять сквозь оконце в хижине увидел я идущего по саду пожилого рослого мужчину в плаще, а золотистый лакей нес над ним параплюй. Прежний мальчик тащил большую корзину. Как скоро новый гость вошел в избу и скинул плащ, я с крайним беспокойством увидел, что на сертуке его сияли две звезды. Он сел на лавке, слуги вышли, и между ими начался разговор особенного рода, какого я никогда не слыхивал, бывши секретарем при вельможе. В л а д и м и р. Здесь в корзине сухой сертук, рубашка, исподница, сапоги и прочее. И в а н. Хорошо! (Вынимает по порядку.) Все хорошо! но зачем эти звезды на сертуке? Ты забыл принести свечку! В такую погоду она больше насветит, чем десять твоих звезд. В л а д и м и р. Правда. Дай нож; я звезды спорю (занимаясь сею работаю). Мне непременно надобно на днях ехать в Петербург. И в а н. Счастливый путь! В л а д и м и р. Сына моего пожаловали камер-юнкером, а дочь -- фрейлиною! Надобно благодарить. И в а н. Да, надобно! В л а д и м и р. Для чего же ты упрямишься и не хочешь со мною ехать? И в а н. Зачем ехать? В л а д и м и р. Так! посмотреть города, людей, увеселения двора! И в а н. Вздор, брат Владимир! город везде город, разница только, что в одном больше, а в другом меньше кирпича и дерева. Что касается до людей, то я видел их более, чем бы надобно, чтоб сколько-нибудь их терпеть; а увеселения двора ничего не значат пред увеселениями сердца. Да и признайся откровенно: утешно ли смотреть на шутов и скоморохов, занимающих важнейшие в государстве должности, на мальчишек, учившихся только волочиться за нимфами, на талии и Терпсихоры, командующих армиями и оные погубляющих? Не правда ли, что лучше не видать всех сих нелепостей, нежели, видя, вздыхать об участи бедной части народа? В л а д и м и р. Ты на все смотришь в увеличительное стекло и везде более находишь зла, нежели сколько есть в самой вещи. И в а н. Право! Дай бог, чтоб твоя была правда! Однако обещай отвечать мне искренно вопроса на два. В л а д и м и р. Охотно, на сколько хочешь! И в а н. Ты едешь в столицу благодарить за камер-юнкерство твоего сына! Понастоящему это одна причина, заставляющая, тебя подняться отсюда. Ты еще, однако, здесь, а с тобою и не очень торопливая твоя благодарность; а между тем, чтоб не быть без дела, ты теперь составляешь реестр, кого должно просить и кого дарить, какого князя, графа, фрейлину, штатс-даму, камердинера, гарде-робмейстера, -- и буде в некоторой силе надзирательница над наложницами, то и ее милость, чтоб сына твоего скорее определили к статским делам с чином статского советника? В л а д и м и р. Последняя мысль твоя несколько справедлива! И в а н. Постой! Когда получит он сей важный чин, не употребишь ли ты новых стараний или, лучше, происков дать ему приличное и чину и породе место, то есть: посадить на воеводском стуле? А? В л а д и м и р. Что ж такое? я-таки с помощью божьею и успею в том! И в а н. Остерегись употреблять священное имя бога там, где едва ли не черт более действует, и размысли сам порядочно. Сын твой Володя имеет теперь двадцать лет; хорошо говорит по-французски и несколько по-русски; двух дворовых девок сделал матерьми; человекам десяти псарей выбил зуба по два и по три; и в разные времена поймал более двадцати зайцев; а упав с лошади один только раз, разбился и теперь чахнет. Ты видишь сам, чта в столь молодые лета он наделал-таки кое-что! Но это кое-что совсем не то, чтоб он стоил быть воеводою, -- человеком, от ума которого и деятельности должно зависеть спокойствие, а иногда честь и жизнь целого полумиллиона людей. Итак, Володя твой пусть будет камер-юнкер, камергер, ну хоть чем хочешь, ты дальше и не веди его, ибо сии звания столько же заключают важности, как если бы вздумали жаловать кого в Юпитеры, Нептуны и проч., предоставляя право бросать перуны и волновать море. Я охотно бы смеялся, глядя на сих новопожалованных богов, будучи твердо уверен, что власть их до меня нимало не касается и для света есть ничто. Но, друг мой! Если этот мнимый перун за каким ни есть слепым случаем превращен будет в простой прут в руках не умеющего управлять оным, тогда горе ему и всем близким к нему; он испытает участь Фаэтона, и бедная земля, и река, и деревья постраждут. Итак, Владимир, поезжай с богом я столицу, но тут-то призови святое имя его не с тем, чтобы он помог тебе сына твоего Володю сделать воеводою, но чтобы избавил тебя от смертного греха о том стараться и даже думать. Когда услышу сии слова: "Володя -- камергер над всеми камергерами, над всеми дворцовыми собаками, орлами и коршунами и разного рода мартышками", -- я сердечно засмеюсь и скажу: "Слава тебе, господи!" Но когда буду столько несчастлив, что услышу: "Володя ныне воевода!" -- Э! тогда сердце мое растерзаетея, возрыдаю я и восстеню: "Господи! прости грех сей Владимиру, -- он подлинно добрый человек, -- но, к несчастию, он и граф!" Иван замолчал и усердно продолжал стряпню. Граф Владимир, устремив на него внимательно взоры свои, машинально коверкал пальцами споротые звезды; потом встал, потер рукою лоб и вышел немедленно, проворчав сквозь зубы: "До свиданья, Иван!" -- "Прощай!" -- отвечал Иван, запирая за ним двери. Хотя я столько секретарствовал у величайшего из возможных любимцев, хотя привык смотреть равнодушно на все диковинки естественного и нравственного света, но Иван показался мне чуднее всякого чуда; кто он, которого все отличие состоит в пяти на лице бородавках, а он так властно распоряжает над поступками звездоносцев? Не такой ли же и он граф? но он более нищий; сам стряпает у печки и в то же время преподает урок вельможе? чем поддерживается такая власть его? Нет ли у него также сестры Фионы? О! мысль сия невместна! Как бы то ни было, а хочется узнать, кто этот загадочный Иван, человек с пятью бородавками. Во время обеда и частию вечером старался я заводить разговоры о различных предметах и всеми мерами, хоть осторожно показать, что я стою лучшего приема, нежели какой сделал он мне при ручье. Ответы его были на один образец -- коротки и ясны. Однакоже мало-помалу он становился мягче и говорил с большею противу прежнего доверенностию. Вечером выглянул я в окно и сказал: "Погода не унимается; дождь льет попрежнему!" "Останься здесь ночевать, -- сказал он, -- ты не будешь в тягость. Быть может, утреннее солнце исправит непорядки дня сего". Я охотно принял его предложение. Вечер проведен приятно. Когда, настало время спать, хозяин ввел меня в маленький чулан, где на полу намощено было свежего сена на аршин в вышину, вместо простыни служила большая выделанная кожа, а вместо одеяла лоскут парусины. "Спи спокойно, -- сказал Иван, -- не тужи, что здесь сено вместо лебяжьего пуху: так сыпали блаженные патриархи и были счастливы на земле, а вероятно, теперь еще счастливее на небеси. Чем постель наша сходнее с будущею, общею земляною постелью, тем человек чаще думает о неизбежном конце своем и тем, кажется, становится лучше". Желание Ивана было исполнено, то есть я спал гораздо лучше в его чулане, чем прежде во дворце князя Латрона. К удовольствию моему, погода нимало не переменялась, и я согласно с моим желанием и требованием Ивана провел у него пять дней. Граф Владимир посещал нас часто и иногда просиживал по нескольку часов и время от времени знакомился со мною короче. Образ жизни, мыслей и суждений Ивановых был всегда один и тот же. Он был чужд всего лишнего; принуждение в чем бы то ни было было ему неизвестно, выключая мелочей, внушаемых благопристойностию. Узнав, что я сам бывал не последний латынщик и философ, он с удовольствием приводил нередко тексты на сем языке и доставлял мне честь переводить оные графу Владимиру. Любимые книжки его были: "Библия", "Эпиктетов Энхиридион"1 и "Разговоры древнего Платона". По-видимому, Иван был добрый христианин, хотя в именах не делал, кажется, никакой разности: когда надобно было утвердить мысль свою какимнибудь доводом, он не заботился в выборе и прямо говорил: "Так сказал Иоанн Богослов, глава N стих N; так сказал Сократ, глава N, глава N; так мыслил Эпиктет, глава N" и проч. Граф Владимир заметил ему сию странность в христианине, прибавя с улыбкою, что в Испании и Португалии недолго бы дали ему так возвышать язычников и ставить их наряду с богоугодными мужами! ___________________________________ 1 Известная книжка, означающая дневные записи Эпиктета,- стоического философа. -- Я не стал бы и делать того в Испании, -- отвечал Иван. -- Упрямый слепой, который поднимает дубину на спину указывающего ему путь, достоин упасть в. пропасть; ибо он к недостатку телесному, непроизвольному, присовокупляет душевный -- произвольный. Что же касается до меня, то какая надобность в имени человека, который чтонибудь сказал? мне нужно знать, что он сказал, правильно или ложно, полезно или вредно, разобрать это и, нашед хорошее, приноровить в свою пользу. Глава XII. НЕУДАЧНЫЕ ЗАТЕИ Погода переменилась. Настал прекрасный день, и хотя мне не хотелось так скоро оставить доброго, великодушного, умного Ивана, но, сохраняя благопристойность и боясь ему наскучить, я благодарил его за приятельский прием и просил из особенной милости объявить мне имя свое, дабы память оного сохранил я до гроба. "Я могу тебе, -- отвечал Иван с улыбкою, -- почти то же сказать, что сказано было некогда апостолу Филиппу: Толико, время был еси со мною и не познал меня, Филиппе! Куда идешь ты отюда?" -- "На родину в Орловскую губернию". -- "Хорошо, и мне хочется посетить Киев, пойдем завтра, а сегодня останься у меня, наступает кроткий, прохлади тельный вечер, и мы можем наслаждаться им в здешнем саду. Не умен тот, кто, проведши неделю под кровлею, не спешит освежиться чистым воздухом, напитаться аромата ми цветов и деревьев, любоваться, взирая на звезды божий и в глубине сердца поклоняться державному обладателю вселенныя!" Пред закатом солнечным вошли мы в графский сад, который как обширностию, так и изяществом достоин был особенного внимания. Светлые ручьи струились с искусственных гор в каменные водоемы, окружаемые древними кленами и липами. Аллеи украшались редкими статуями, в приличных местах разбросаны были беседки на английский, италиянский, китайский и прочие вкусы. Прошед множество песчаных дорог и дорожек, достигли мы угла по правую руку сада возле почти самого дома графского. Под сводом деревьев стоял деревянный диван, по сторонам которого были мраморные бюсты на каменных подножиях -- Петра Первого и некоторых друзей его. Иван, подходя к дивану, снял шляпу, поклонился изображению Петра и, севши, сказал: "Вот величайший из владык земных! Данное ему прозвание Великого, кажется, мало выражает его величество". Поговоря несколько времени о сем незабвенном государе со всем жаром молодости, он заключил благодарение всевышнему, что он время от времени осчастливливает Россию такими повелителями. Потом остановился, помолчал и тихо запел известный стих из псалма: Хвалу всевышнему владыке Потщися, дух мой, воссылать: Я буду петь в гремящем лике О нем, пока могу дышать. Тут вынул он из кармана несколько колен флейты, которая от давнего времени, давши несколько трещин, была связана нитками; но сие не мешало моему Ивану затянуть какую-то песенку в таком же тоне. Когда перестал и я отдал справедливость искусству его игры, несмотря на недостатки инструмента, взял флейту из рук и к немалому его удивлению задудил песенку, но едва успел кончить половину куплета, как загремел в воздухе звук роговой музыки, происходящий из дома. У меня от такой нечаянности выпала флейта из рук, а Иван, послушав несколько, сказал: "Видно, у Владимира гости; ничто нам не помешает слушать, и тем более удовольствия, что мы, быв уединены, не привлечем внимания и любопытства от сволочи знатных дураков, которые, увидя человека в платье без золота и серебра, так удивляются, как будто бы видели морского зверя". Когда роговая музыка замолкла, раздалась инструментальная, сопровождаемая хором певчих. "Пир не на шутку", -- сказал Иван, пряча в карман свою флейту, и, задумавшись, слушал внимательно, изъявляя движениями лица удовольствие. Около часа продолжалось наше занятие, как мужской голос позади нашей беседки нас рассеял. Мы оглянулись и, будучи совсем неприметны, увидели сквозь ветви дерев двух мужчин. Один был невелик ростом, отменно пузат и весь в галунах; другой в армейском мундире, с превысоким тупеем; Иван, рассмотрев их, сказал мне на ухо: -- Это старый бригадир, охотник до собак, вина и проч., и сын его, выпущенный капитаном из сержантов гвардии, хотя он и до сих пор стрелял из ружья по дворовым гусям. Послушаем их разговоры. О т е ц. Перестань, повеса, врать! можно ли тому статься? С ы н. Пусть я и повеса, -- в угодность вашу; но зато молод, хорош, воспитан, ловок, резов: словом, способен пленить самую несговорчивую... О т е ц. Ха, ха, ха! молод, хорош! Что толку в красивом щенке? С ы н. Браво, батюшка! Какое сравнение! самое бригадирское. О т е ц. Да, таки-так! ну чего будет девка искать в тебе? Стана ли? как засохлый репейник, на которого с головы ты и походишь. Лица? как повялый огурец! А то ли дело я? Обнять ли? так есть что. Поцеловать ли? есть во что. Она хочет ли обнята быть? -- вот тут уж есть чем; ух! Да я тебе сейчас и пример покажу: не ты ли, молокосос, вертелся, кривлялся, прыгал, увивался и черт знает что ты ни делал, чтоб прельстить Юлию, дочь сельского моего управителя. Ну что, взял? Я все это видел, -- и хохотал -- ха, ха, ха! А как я, да, самый я, как только принялся, ан Юлия и растаяла! Сперва было, правда, позаупрямилась, но мы знаем, как нуздать ретивую лошадь, и Юлия, наконец, сдалась, да сдалась в полной мере! Ну что скажешь, прелестник? С ы н. А давно ли это было? О т е ц. С неделю! Да! Говори же, ловкий, пригожий человек! С ы н (шаркая, хохочет). Честь имею, милостивый государь батюшка, поздравить вас с величайшим счастием и отличием в пожилых ваших летах! О т е ц. Ага! С ы н. Желаю вам и впредь наслаждаться такими преимуществами! По чести завидно! а я как преданный ваш сын не замедлю повестить во всем околотке, что бригадир, батюшка мой, и то считает за счастие, когда кое-как вползет в крепость, которую капитан, сын его, взял приступом, выломал ворота и сделал всякому прохожему свободный и пространный вход. О т е ц. Как, что? С ы н. А так же, что я более месяца наслаждался уже прелестями Юлии -- и клянусь вам в том, как честный человек и капитан. (Убегает.) О т е ц. Ах, она непотребная! Не я ли дал отцу ее, бедному отставному маиоришке, убежище, жалованье, стол,-- словом, все, хотя под тем видом, что он мой однополчанин и когда-то зарубил турка, целившего в меня, как я спал за кустарником. Виноват ли я был, что, выпивши лишнее для придания себе храбрости, против воли заснул на поле сражения? Ах негодная! Это все добро делал я для хорошенькой его дочери; а она, проклятая, -- о! сейчас долой со двора, до нитки оберу,-- и ступай к черту. После сих слов он поспешно удалился. Сребристая луна взошла на небе, тень разлилась по саду и заслонила нас с Иваном, который хотел что-то сказать, но, услыша разговор женский, замолчал. Опять устремили мы глаза и внимание и услышали следующее. О д н а. Нет, никогда не прощу! Возможно ли, чтоб я видела в тебе такую дуру, нелюдимку, неотесанную куклу! О! Если бы я знала, что такие несчастные следствия выйдут от воспитания в монастыре, никогда бы эту статую туда не отдавала. Слава богу, я не нищая. Муж генерал и тысяча душ крестьян! Д р у г а я. Что же мне делать, маменька? я не знаю. О д н а. Дура, что тебе делать? тебе девятнадцать лет, а ты еще не знаешь, что делать? Не приметно ли, что молодой граф около тебя трется? Он не щадит всех возможных сентиментов, а его слушают, о небо! если бы я была в эти лета! Что он говорит тебе, когда находит случай? Д р у г а я. Что меня любит! О д н а. Хорошо! еще что? Д р у г а я. Просит назначить... О д н а. Очень хорошо. А ты? Д р у г а я. Ничего! О д н а (с сердцем). Если я еще такой же ответ услышу, то увидишь! С этой минуты ты ни в чем не должна отказывать графу, -- слышишь? ни в чем; он молод, хорош, богат и камер-юнкер. Д р у г а я. Но если он после не возьмет меня? О д н а. Так возьмет другой, а граф по знатности своей не оставит его вывести в люди. Ведь чем же и отец твой вышел? Д р у г а я. Но если другой не найдет во мне того, что составляет честную. О д н а. То я этой честной дам добрый урок, как повиноваться матери, которая всеми силами печется о ее счастии. Поди от меня и обойди кругом; я вижу, кто-то сюда идет! Дочь ушла. Иван и я подвинулись на самый край дивана; и он шепотом сказал мне: -- Вот два примера наилучшего воспитания. Отец спорит с сыном о первенстве в приобретении какой-нибудь распутницы; а мать, -- о боже, как гром твой не поразит ее! Тут притащился высокий, средних лет мужчина в драгунском полковничьем мундире. Полная луна играла на багровых его ланитах, он немножко пошатывался и по- тому часто опирался то об деревья, то о противостоящий решетчатый забор, призывая в помощь при каждом шаге черта и такую его мать. Подошед к прогуливающейся госпоже, остановился, поглядел пристально, потом оборотил ее к месяцу лицом, чмокнул, примолвя: -- Это ты! Я боялся ошибиться! О н а. Перестань, полковник, когда мы встречаемся наедине, ты всегда дерзок! О н. Так и надобно! О н а. Пойдем, неравно муж... О н. Твой старый дурак? Он сидит в углу и как добрый семинарист проповедует, как он бирал батареи! не надобно говорить, что делал, а надобно делать. Итак, я с вашего позволения хочу атаковать здесь, в сию минуту, крепость самого приятного местоположения. О н а. Тут есть деревянный диван, -- такая темнота? О н (входя вместе). На что много свету? Однако берегись, чтоб не оцарапать личика, а то двойная для мужа потеря. О н а. Вот я уж и на скамье! сюда, правее. О н (идет, спотыкается